<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><book-title>Год Урожая 7</book-title><author><first-name>Константин</first-name><last-name> Градов</last-name><home-page>https://classic-book.ru/tag</home-page></author><annotation><p>Павел Дорохов вернулся из Москвы в родное село, чтобы стать депутатом областного Совета, но понял: мандат — не щит, а приёмные часы. К нему приходят Куликовы со списанными молокоприёмными пунктами, Грачи с застывшими очередями на жильё, доярки с отменёнными маршрутами автолавок. Каждый наказ — это археология чужих решений, под которыми похоронено что-то живое. Дорохов заводит тетрадь в коленкоре и учится отвечать цифрами, а не обещаниями. Но пока он разбирает деревенские дела, кто-то тихо собирает на него досье: характеристика через орготдел, человек с папкой в институте у сына. Старый аппаратчик предупреждает: его фамилию начали использовать в чужой игре, и когда курс качнётся, бить будут не по курсу — а по трещине, которую найдут. Дорохов весной держит три линии обороны: бумаги, люди, семья. И понимает, что подпора с зазором, которая держит только в чёрный день, а не вместо хребта — это лучшее определение депутатского мандата.</p></annotation><coverpage><image l:href="#cover.jpg"/></coverpage><lang>ru</lang><sequence name="Год урожая"/><genre>biografii-i-memuary</genre><genre>dokumentalnaia-literatura</genre><genre>istoriia</genre><genre>publicistika</genre><date value="2026-07-29">29.07.2026</date></title-info><document-info><author><first-name>FB2 Generator</first-name></author><program-used>FB2 Generator</program-used><date value="2026-07-29 00:03:13">29.07.2026 00:03:13</date><id>god-urozaia-7</id><version>1.0</version></document-info></description><body><title><p>Год Урожая 7</p></title><section><title><p>Глава 1 «Сессия»</p></title><p>Глава 1 «Сессия»</p><p>Понедельник начался с того, что в восемь утра я стоял у крыльца правления и не мог открыть дверь. Замок за неделю отвык от моего ключа — или ключ от замка. Я подышал на бородку, вставил ещё раз, повернул с нажимом. Дверь подалась, пахнуло выстуженной бумагой и печным углём. Дома так пахнет понедельник, когда хозяина не было неделю.</p><p>Деревня к этому часу уже работала. По дороге от дома я прочитал её, как сводку: у Антонины над кухней второй дым, плотный — печёт; у Фроловых труба молчала, у них теперь топят к обеду; у Кузьмичёвых дым стоял вечерний, вчерашний, ровным остатком — Тамара с лета топит на ночь. Семь сорок утра, минус одиннадцать, накат на дороге блестел свежо: ночью прошёл грейдер. Грейдер в нашем районе ходит по понедельникам, если пятница была со снегом. Пятница была со снегом — я возвращался из Москвы через метель.</p><p>В приёмной уже горел свет. Зинаида Фёдоровна сидела за своим столом в шали, перед ней лежали три стопки: слева сводки за неделю, посередине почта, справа то, что она считала срочным. Порядок этих стопок не менялся лет шесть.</p><p>— С приездом, Павел Васильевич. — Она сняла очки, посмотрела на меня, надела обратно. — Сводки готовы. Почта разобрана. Срочного — два.</p><p>— Доброе утро. Начнём со срочного.</p><p>— Первое. — Она подвинула мне тонкий конверт со штампом. — Министерство. Уведомление: комиссия по линии переработки, пятнадцатого — семнадцатого февраля, три человека, размещение за наш счёт. Бэла Суреновна уже звонила. Дважды.</p><p>— Волнуется?</p><p>— Готовится, — сказала Зинаида Фёдоровна с той интонацией, которая у неё означала и «волнуется», и «не вздумайте ей это говорить».</p><p>Уведомление было отпечатано на хорошей машинке, без единой помарки. Я прочитал его два раза. Пятнадцатого, в воскресенье, приезжают трое из Минсельхоза смотреть нашу сырную линию — ту самую, армянскую, с рецептами от родни Бэлы, которую мы год собирали по цехам и бумагам. В декабре это была артельная самодеятельность. Теперь это называлось «объект экспериментального реестра», и смотреть его ехали люди, у которых в портфелях лежали бланки с гербом.</p><p>— Второе срочное?</p><p>— Звонил товарищ Дымов. Просил перезвонить до девяти. Сказал: по регламенту.</p><p>Регламент — это завтра. Вторник, десятое февраля, первая сессия областного Совета нового созыва. Моя первая сессия.</p><p>— Сводки потом посмотрю. Главное скажите сейчас.</p><p>— Главное — всё ровно. — Зинаида Фёдоровна перечислила, не заглядывая в бумаги: — Надои держим на январском уровне, ферма без происшествий. Артель за первую неделю февраля — три и две десятых тонны, по графику выходим на четырнадцать с половиной за месяц. Из района звонили про семинар по госприёмке — это смежников касается, но присутствие ваше желательно. И Нина Степановна просила полчаса на этой неделе, сказала — не срочно, но до пятницы.</p><p>«Не срочно, но до пятницы» в исполнении Нины означало: срочно, но воспитанно. Я записал и это. Потом отложил конверт министерства на правый край стола и пошёл к телефону.</p><p>Дымов взял трубку на втором гудке, как будто ждал с рукой на аппарате.</p><p>— Павел Васильевич. С возвращением. Коротко, по завтрашнему. Начало в десять, регистрация с девяти. Первый вопрос — мандатная комиссия, утверждение полномочий. Второй — формирование постоянных комиссий. Вас записали в аграрную. Возражения есть?</p><p>— Возражений нет. Кто записывал?</p><p>— Список готовил аппарат, утверждает сессия. — Пауза у него была короткая, рабочая. — Ваша фамилия в списке прошла без обсуждения. Это хороший признак. И плохой.</p><p>— Потому что без обсуждения проходят либо свои, либо те, кого решили не трогать.</p><p>— Я бы сформулировал мягче, но точнее не скажу. — В трубке было слышно, как у него в кабинете кто-то положил бумаги на стол. — В десять ноль-ноль в зале. Костюм с орденом. Не опаздывайте: первую сессию снимает телевидение.</p><p>Он положил трубку первым. Я постоял с гудками у уха ровно столько, сколько нужно, чтобы занести в блокнот два слова: «аграрная» и «телевидение». Потом пошёл по хозяйству.</p><p>В мастерской было теплее, чем в правлении, — Лёха с утра гонял печку на полную. ДТ-75 с разобранным рулевым стоял над ямой, как пациент на столе, вокруг лежали детали в том порядке, который понятен одному хирургу.</p><p>— Павел Васильевич, с приездом. — Лёха вытер руки ветошью, но здороваться рукой не стал — поднял её, испачканную, в приветствии. — По срокам не передвинулось. К пятнадцатому марта соберу. Гидравлика пришла в четверг, а вот рулевой редуктор обещают со склада к двадцатому, и это слабое место.</p><p>— Если к двадцатому не привезут?</p><p>— Тогда поеду сам и привезу. — Он сказал это без геройства, как расписание автобуса. — До посевной двадцать дней запаса. Хватит.</p><p>У ворот мастерской, на утоптанном снегу, стоял Кузьмич. Кепка у него была в руке, хотя минус — он теперь часто держал её в руке, я перестал спрашивать почему. Он смотрел, как Лёхин подручный таскает в мастерскую солярку в вёдрах, и по лицу было видно, что вёдра он бы нёс по-другому.</p><p>— Палваслич. — Кузьмич повёл кепкой в сторону трактора. — К посевной соберут?</p><p>— К пятнадцатому марта, Иван Михалыч. Лёха слово дал.</p><p>— Лёха даст — Лёха сделает. — Кепка повернулась в руках на пол-оборота. — Снег нынче лёг поздно, сойдёт дружно. Земля покажет.</p><p>«Земля покажет» у Кузьмича означало конец разговора о земле. Мы постояли молча, посмотрели, как подручный уносит последнее ведро. Потом Кузьмич надел кепку — на затылок, — и я понял, что неделю меня тут ждали, но справились.</p><p>С мастерской я пошёл на ферму — не потому, что там что-то горело, а потому, что через пять дней туда придут трое с гербовыми бланками, и мне надо было увидеть цех глазами чужого человека.</p><p>Антонина встретила меня в молочном, в белом халате поверх ватника, и по тому, как она вытерла руки о полотенце раньше, чем поздоровалась, я понял: к комиссии тут готовятся со среды.</p><p>— Смотреть пришли? Смотрите. — Она повела рукой по цеху, как сдают работу. — Полы перебелили. Журналы у меня с декабря в двух экземплярах, как Бэла завела. Температурные листы по созреванию — вот, на каждый чан свой. Чего комиссия спросит, того у нас два раза записано.</p><p>Цех пах сывороткой и свежей известью. На дальних стеллажах дозревали головки твёрдого — того, армянского, с тмином, который в декабре уходил в Курск быстрее, чем мы успевали его возить. Я прошёл вдоль стеллажей, проверил пальцем полку — сухо, — заглянул в журнал. Почерк Антонины, крупный и нажимистый, шёл там вперемешку с Бэлиным — мелким, с наклоном влево.</p><p>— Одно мне скажите, Павел Васильевич. — Антонина сложила руки под фартуком. — Эти трое — они смотреть едут или закрывать?</p><p>— Смотреть. Закрывать ездят без предупреждения.</p><p>— Тогда пусть едут, — решила она. — Покажем. Не хуже городского у нас.</p><p>— Не хуже, — согласился я, и это была чистая правда, оплаченная годом работы и одной депутатской кампанией.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Вечером дома пахло гречкой и утюгом. Валентина гладила на кухне Катино выпускное — не платье ещё, блузку к завтрашней школе, — но гладила так, как гладят к событию: с отдельным вниманием к воротнику.</p><p>Катя сидела в большой комнате над тетрадью. Перед ней лежали три открытые книги и список тем сочинений, перепечатанный на машинке через копирку, — четвёртая или пятая копия, буквы серые, читать их можно было только под лампой.</p><p>— Пап, — сказала она вместо здравствуй, — вот ты бы что выбрал: «Образ народа в „Войне и мире“» или свободную тему «Кем быть»?</p><p>— Я бы выбрал народ. Про «кем быть» каждый пишет, что положено, а народ хотя бы можно читать.</p><p>— Вот и Ирина Павловна так говорит. — Катя сделала пометку на полях. — А Воронеж принимает сочинение плюс устную литературу и историю. Я узнавала. В августе.</p><p>Она сказала «Воронеж» так, как говорят слово, которое уже много раз произнесено про себя и обкатано до гладкости. Я ничего не ответил, и это было правильное ничего: кивнуть — спугнуть, переспросить — спугнуть вдвойне.</p><p>На кухне Валентина поставила утюг на подставку и накрыла мне ужин. Села напротив со своим чаем. Очки она сняла и положила дужками вверх — это означало, что рабочий день у неё тоже кончился.</p><p>— Ну, депутат, — сказала она. — Завтра в десять?</p><p>— В десять. Регистрация с девяти. Говорят, будет телевидение.</p><p>— Телевидение у нас в учительской уже обсудили. — Она отпила чаю. — Завуч спросила, не передадут ли сессию полностью. Я сказала: не знаю, я с депутатом только сплю.</p><p>Сказано это было ровным учительским голосом, и я поперхнулся гречкой совершенно искренне. Валентина выдержала паузу и добавила:</p><p>— Паш. Один вопрос, и я его больше не задаю. Москва вернётся через год — ты уже знаешь, что ответишь?</p><p>— Не знаю, — сказал я честно. — Знаю, из чего буду выбирать. Этого пока хватает.</p><p>Она кивнула — не соглашаясь, а принимая, у неё это разные кивки, — и забрала пустую тарелку.</p><p>В половине десятого позвонил Мишка — у них в общежитии телефон в конце коридора, и слышно было, как за его спиной кто-то гонял по струнам одну и ту же фразу из «Машины времени».</p><p>— Бать, ну как Москва? Расскажешь?</p><p>— В субботу приеду в Курск — расскажу. Ты как со средой?</p><p>— Со средой нормально, высшую сдам. Я не про то звоню. — Он понизил голос, насколько позволял коридор. — Мне руководитель сегодня сказал: тема диплома утверждена, та самая, по автоматике учёта. И спросил, не думаю ли я про аспирантуру. Я сказал — думаю. Я правильно сказал?</p><p>— Ты сказал правду. Значит, правильно.</p><p>— Ага. — Он помолчал, и в паузе было слышно, что он улыбается. — Ладно, там очередь к телефону. Маме привет. В субботу — жду.</p><p>Перед сном я записал в блокнот: «10.02 — сессия. 15.02 — комиссия. Мишка — аспирантура?. Катя — Воронеж, в августе». Последние две строчки я записал мельче первых, как пишут то, что ещё нельзя говорить вслух: дети расходились из дома в свои стороны, и торопить это словами не следовало.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Здание областного Совета внутри пахло свежей краской и мокрыми пальто. Красили, судя по подоконникам, на прошлой неделе — к сессии. У регистрации стояла очередь из трёх десятков человек, и очередь эта была особенная: каждый в ней привык, чтобы очередь стояла к нему.</p><p>— Дорохов, Сухоруковский округ? — Девушка за столом нашла мою фамилию в списке не глазами, а пальцем, провела строчку слева направо. — Седьмой округ. Ваша карточка. Голосуете карточкой, выступаете с места через микрофон, в президиум записки через дежурного.</p><p>Зал был на четыреста мест, заняли его наполовину. Я сел в одиннадцатом ряду с краю — привычка человека, который любит видеть дверь. Через два кресла от меня устраивался немолодой мужчина с лицом директора, которого подняли с производства, и он, поймав мой взгляд, представился без предисловий:</p><p>— Гончаров, «Сейм», текстиль. А вы Дорохов, я вас по газете знаю. Это правда, что у вас в артели восемь человек дают двенадцать тонн переработки в месяц?</p><p>— В январе было четырнадцать.</p><p>— Четырнадцать. — Он повторил цифру так, как пробуют на зуб монету. — После сессии поговорим, если не возражаете. У меня швейный цех простаивает по полсмены, и я хочу понять, что вы знаете, чего я не знаю.</p><p>Открыли ровно в десять. Президиум сел. Камера на штативе повела объективом по залу. Встали. Сели. Мандатная комиссия — доклад. Списки — на голосование. Карточки вверх. Опустили. «Единогласно». Снова доклад. Снова карточки. За первый час «единогласно» прозвучало четырежды. Я двадцать раз видел этот порядок по телевизору. Изнутри он шёл быстрее и пах краской.</p><p>Вёл сессию председатель облисполкома, но взгляд зала, я заметил, ходил не к нему, а выше и левее — туда, где во втором ряду президиума сидел Стрельников. Стрельников за весь первый час не сказал ни слова. Он слушал, чуть наклонив голову, и записывал что-то короткое не больше трёх раз. Властью в зале было не то, что говорилось с трибуны, а то, что он записал.</p><p>По комиссиям читал Лысенко — молодой зам по сельскому хозяйству, который сел на место Семихина в сентябре. Читал он по бумаге, не поднимая глаз, даже там, где перечислял фамилии: «…Гончаров Пэ А, Дорохов Пэ Вэ, Ивлев Эн Эс…» Моя фамилия в его чтении ничем не отличалась от соседних, и я отметил, что мне это нравится.</p><p>Аграрной комиссии отвели кабинет на третьем этаже. День заседаний — четверг. Председателем поставили Тополева. Моего Тополева, из сети. Зал загудел — в первый раз не по бумаге. Председатель колхоза во главе комиссии — такого тут не помнили. Тополев встал. Сказал четыре слова: «Работы много. Заседать коротко». Сел. Стрельников записал.</p><p>В перерыве, в коридоре у окна, меня нашёл Дымов — не подошёл, а оказался рядом, у него это выходило само.</p><p>— Поздравляю с комиссией. Тополев — это удача. — Он смотрел при этом в окно, на площадь. — Через час будут вопросы депутатов к исполкому. Вам на первой сессии выступать не надо. Вам надо записаться и не выступить.</p><p>— Чтобы фамилия была в листе, а раздражения не было?</p><p>— Вы быстро учитесь. — Дымов позволил себе четверть улыбки. — Телевидение уедет после обеда. Вся настоящая сессия начнётся после телевидения.</p><p>Он ушёл к лестнице, а ко мне, выждав, пока уйдёт обкомовский, шагнул от стены человек в полушубке, с шапкой в руках. Лицо было обветренное, незнакомое и при этом такое знакомое по типу, что я мысленно поставил его к нам на ферму ещё до того, как он открыл рот.</p><p>— Павел Васильевич? Куликов я, из Тополева, скотник. — Он держал шапку так, как Кузьмич держит кепку, и от этого сразу стал мне симпатичен. — Вы теперь наш депутат, так я по делу. Молокоприёмный пункт у нас в Тополеве закрыли в декабре, возят теперь к вам в Рассветово, а дорога между нами — вы знаете, какая дорога. В распутицу молоковоз не пройдёт. Куда молоко денем — в снег?</p><p>— Знаю эту дорогу. — Я достал блокнот. — Говорите точно: когда закрыли, кто подписал, сколько надоев в день.</p><p>Он сказал точно — этот человек цифры знал лучше иного зоотехника. Я записал шесть строк, дал ему телефон правления и сказал приходить на приём в субботу. Куликов спрятал бумажку с телефоном куда-то на грудь, под полушубок, надел шапку и пошёл к выходу с прямой спиной человека, который сделал, что собирался.</p><p>Я стоял с блокнотом и думал об одном: таких Куликовых в округе — четыре тысячи семьсот. И дорога в распутицу у каждого своя. Куликов тем временем уже шагал к выходу — спина прямая, шапка в руке, человек сделал дело, — и у дверей задержался ровно настолько, чтобы спросить у вахтёра, где тут буфет: пять часов на перекладных требуют своего.</p><p>В той жизни я назвал бы это входящим потоком обращений. Поставил бы на него отдельного человека. Здесь отдельным человеком был я.</p><p>После перерыва пошли вопросы к исполкому. Я записался. Не выступил. Фамилия — в листе, раздражения — нет. Дымов из своего ряда не обернулся. Но я видел, как он кивнул бумагам.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Назад выехали в шестом часу, уже в полной зимней темноте, какая в феврале наступает между пятью и шестью незаметно для того, кто весь день просидел под казённым светом. Толик вёл УАЗик по накату ровно и спокойно, на перекрёстках сбрасывал загодя, как он всегда ездит в гололёд, и за одну эту манеру его можно было возить в любой обком без поправок на маршрут. Половину дороги я продремал, привалившись виском к холодному стеклу, и проснулся от того, что машина мягко встала у правления и мотор сменил тон с дорожного на ожидающий.</p><p>— Приехали, Павел Васильевич. Свет вам включить?</p><p>— Сам включу. Иди домой, Толик. Спасибо тебе за день.</p><p>Правление вечером звучит совсем иначе, чем утром: батареи остывают и пощёлкивают с правильностью метронома, раз в две минуты, как капля по перевёрнутому тазу под крышей в оттепель. Я включил настольную лампу, не трогая верхнего света, повесил пальто на гвоздь за дверью и сел за стол, который за неделю Москвы и день Курска успел стать как будто шире.</p><p>В верхнем ящике стола лежали пять бумаг, которые я собрал за январь и которые вместе составляли портрет того месяца: мандат, декабрьская записка Сухорукова, письмо Нины, вырезка из «Зари» с моим обращением к избирателям и страница из тетради с записью о закрытом шестом годе. Я выдвинул ящик, положил поверх них сегодняшний лист с шестью строками про молокоприёмный пункт и задвинул обратно, и только потом, уже убрав руку, понял, что сделал неправильно. Тот ящик был для того, что закончилось, — а куликовская бумага была самой живой бумагой сегодняшнего дня. Я снова выдвинул ящик, забрал лист и переложил его в рабочую папку на столе, туда, где лежало настоящее: министерское уведомление о комиссии, график ремонта техники и Лёхин список запчастей со слабым местом в виде рулевого редуктора.</p><p>Телефон зазвонил в девять — межгород, два длинных.</p><p>— Дорохов. — Артур никогда не здоровается по межгороду, бережёт минуты. — Как сессия?</p><p>— Записали в аграрную комиссию. Председателем Тополев.</p><p>— Тополев — это хорошо. Это твой человек, а думают, что ничей. — В трубке слышался кухонный звук, Бэла что-то двигала по плите. — Теперь слушай меня. Комиссия пятнадцатого. Бэла третий день не спит, переписывает технологические карты. Я ей говорю: карты у тебя лучше, чем на московском заводе. Она мне говорит: вот поэтому и переписываю. Логику понял?</p><p>— Понял. Приезжайте оба в пятницу, пройдём цех ногами, с бумагами в руках. Где комиссия споткнётся — там и поправим.</p><p>— В пятницу будем. — Он помолчал ровно один вдох. — Дорохов. Это первая комиссия, которая едет к нам не ловить, а смотреть. Я такого за тридцать лет работы не видел. Я не знаю, как с такими разговаривать.</p><p>— Так же, как со всеми. Цифрами.</p><p>— Цифрами я разговаривать умею, — сказал Артур и положил трубку, что у него означало «спокойной ночи».</p><p>Я посидел ещё немного под лампой, слушая, как пощёлкивают остывающие батареи и как за окном, на дальнем конце улицы, лает и успокаивается чья-то собака. Потом достал блокнот и перечитал день с утра до вечера: «аграрная», «телевидение», шесть точных строк Куликова, мелкие строчки про детей. Внизу страницы оставалось место ровно на одну мысль, и я записал туда итог дня — коротко, как привык записывать то, что собираюсь исполнять:</p><p>«Мандат — не щит. Мандат — приёмные часы».</p><p>Завтра в восемь меня ждало правление, в десять — ферма с журналами в двух экземплярах, вечером — бумаги для субботнего приёма и пятничного прогона цеха с Артуром и Бэлой. До посевной оставалось двадцать дней, до пятнадцатого февраля — пять, и из этих пяти ни один не обещал быть пустым, что меня, если по совести, устраивало больше любой пустоты.</p><p>Я выключил лампу, оделся и запер правление. Замок на этот раз открылся и закрылся с первого раза — признал хозяина.</p></section><section><title><p>Глава 2 «Прогон»</p></title><p>Глава 2 «Прогон»</p><p>В пятницу с утра подморозило до звона. Я шёл к цеху через двор фермы и у весовой встретил Кузьмича — он стоял, смотрел на небо и держал кепку в руке, как будто советовался с погодой без посредников.</p><p>— Палваслич. Оттепель будет к середине недели. — Он сказал это с уверенностью сводки, только надёжнее. — Воробьи вон расчирикались. И дым у Антонины стелется.</p><p>— К комиссии, значит, развезёт дорогу.</p><p>— Развезёт — не развезёт, а песком посыпать от ворот до цеха надо сегодня, пока возится. — Кепка указала направление работ. — Я Андрею скажу. Городские люди на нашем льду ломкие.</p><p>К девяти у молочного цеха уже стояли двое городских — Артур в дублёнке нараспашку и Бэла в пальто с поднятым воротником, с портфелем, который она держала двумя руками, как держат ребёнка. Они приехали первым автобусом, не дожидаясь, пока я пришлю Толика, и это про степень готовности говорило больше любых слов.</p><p>— Дорохов. — Артур пожал руку коротко и сразу повернулся к цеху. — Идём так. Я — комиссия, человек чужой и вредный. Ты — хозяин. Бэла отвечает на вопросы. Антонина показывает. Начали.</p><p>И мы пошли. Артур умел быть чужим человеком убедительно: он останавливался там, где не останавливается свой, заглядывал за стеллажи, проводил пальцем по нижним полкам, куда не достаёт побелка, спрашивал не «как у вас тут», а «покажите журнал за четвёртое января». Журнал за четвёртое января нашёлся за восемь секунд — Бэла даже не стала смотреть на корешок, рука сама знала место.</p><p>— Температурный лист по третьему чану.</p><p>— Вот. Двенадцатое января, перепад на полтора градуса, причина указана: отключение по линии, сорок минут, продукт переведён во второй чан. Акт подписан.</p><p>— Кем подписан?</p><p>— Мной и Антониной Григорьевной. — Бэла отвечала ровно, только пальцы на портфеле каждый раз перехватывались заново. — Если нужен акт энергослужбы — он подшит отдельно, в папке происшествий.</p><p>Артур посмотрел на меня поверх её головы. Во взгляде было: учись, Дорохов, вот так готовятся люди, которые двадцать лет сдавали отчётность в торге.</p><p>В сыроварне он остановился у чанов и долго смотрел на градусники.</p><p>— Поверка когда была?</p><p>— В октябре. Клейма на месте, свидетельства подшиты. — Бэла открыла портфель, не дожидаясь следующего вопроса. — Вот график поверки на год вперёд. Февральская — двадцать шестого, после комиссии.</p><p>— А если спросят, почему после, а не до?</p><p>— Потому что по графику метрологической службы района, — сказала Бэла, — и график утверждён не нами. Копия утверждения — вот.</p><p>Артур хмыкнул. Хмыканье это я знал: так он в Москве принимал работу у поставщиков, когда придраться было не к чему, а признавать это вслух было против его правил.</p><p>В створе между сыроварней и творожным он устроил Антонине допрос про санобработку — кто, когда, чем, где записано. Антонина отвечала со сложенными под фартуком руками, всё короче и короче, и на пятом вопросе сказала:</p><p>— Артур Гургенович. Вы у меня в цеху третий час. Найдите грязь — тогда спрашивайте.</p><p>— Не нахожу, — признал Артур. — Это и подозрительно.</p><p>— Это не подозрительно. Это ферма, — отрезала Антонина, и допрос на этом кончился.</p><p>Споткнулись мы один раз, и не там, где ждали. У холодильной установки — новой, со станции переливания, добытой через три обмена, — не оказалось технического паспорта. То есть он был, но на прежнего владельца, и в графе «балансодержатель» стояла организация, которой установка уже полгода не принадлежала.</p><p>— Вот это вопрос, — сказал Артур, и чужого человека в его голосе стало меньше, а снабженца больше. — За такое не закрывают, но за такое цепляются. Если в комиссии будет человек, которому нужно зацепиться, — он зацепится здесь.</p><p>— До воскресенья два дня. Что делаем?</p><p>— Делаем правильно. Письмо балансодержателю, акт приёма-передачи задним числом не рисуем, — он поднял ладонь, упреждая, хотя я молчал, — а кладём сверху объяснительную с датами и подписями: установка получена тогда-то, переоформление запрошено тогда-то, ответ ожидается. Бумага, которая честно говорит «мы знаем про эту дыру и вот что делаем», сильнее красивой бумаги без дыры.</p><p>Бэла уже записывала. Антонина стояла рядом, сложив руки под фартуком, и по её лицу было видно, что про нижние полки и побелку она Артуру ещё припомнит — но потом, после воскресенья.</p><p>Обедали у нас дома. Валентина накрыла в большой комнате, и за столом Артур, дождавшись чая, заговорил о другом:</p><p>— Дорохов, два слова про деньги. Мы с Бэлой берём ту квартиру на Кирова. Хозяева согласились до конца года. Шесть тысяч у нас есть, четыре будут к декабрю с артели. Тысячу, как договаривались, я возьму у тебя в долг, без процентов, верну к Новому году. Расписку напишу сейчас.</p><p>— Расписку напишешь Зинаиде Фёдоровне, она это любит. — Я отодвинул стакан. — Деньги возьмёшь во вторник, после комиссии. Не из суеверия. Просто во вторник они тебе будут нужнее.</p><p>— Логику понял, — сказал Артур таким тоном, что стало ясно: суеверие он оценил тоже.</p><p>После обеда мы втроём — я, Бэла и Зинаида Фёдоровна — сочиняли письмо балансодержателю холодильной установки. Письмо на полстраницы рождалось час, потому что Зинаида Фёдоровна браковала формулировки одну за другой.</p><p>— «Просим ускорить» нельзя. Ускорить — значит признать, что затянули они, а виноватыми сделают нас. Пишем: «просим сообщить о ходе переоформления».</p><p>— А если они вообще не отвечают с декабря?</p><p>— Тогда вторым абзацем: «направляем повторно, копия — в адрес вышестоящей организации». — Она занесла ручку. — Копию, конечно, пока никуда не направляем. Но пусть знают, что направим.</p><p>Бэла смотрела на неё с уважением ученицы, хотя сама могла бы преподавать такие письма. К четырём у нас был готов конверт, объяснительная с датами в трёх экземплярах и опись папки происшествий. Бумажная оборона цеха стала глубже на один окоп.</p><p>— Воскресенье встречаем спокойно, — подвела Бэла итог и впервые за день поставила портфель на пол.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Нина Степановна ждала меня в парткабинете в четыре, как договорились, и я, войдя, в который раз подумал, что эта маленькая комната с двумя столами и одним окном на школьную сторону улицы устроена как продолжение её характера — ничего лишнего, всё по делу, и даже фикус на подоконнике стоит так, словно прошёл собеседование. Всю стену напротив окна занимает стенд, который она перебирает к каждой дате сама, никому не доверяя ни кнопок, ни компоновки, и сейчас на стенде висели материалы январского пленума, аккуратно подчёркнутые синим карандашом в тех местах, которые она считала главными для нашей деревенской жизни.</p><p>Она разлила чай из своего термоса — у неё в парткабинете нет чайника, она считает чайник на рабочем месте распущенностью, но термос с собой носит, и в этом противоречии вся Нина Степановна, — и какое-то время мы просто пили чай, потому что у неё так положено: сначала человек согревается, потом разговаривает.</p><p>— Спасибо, что нашли время на неделе. — Она указала мне на стул и села напротив, прямая, как на собрании. — Разговор не протокольный, но я хотела, чтобы он состоялся в этих стенах, а не в коридоре.</p><p>Я ждал. Торопить Нину — всё равно что дёргать озимые: быстрее не взойдут, только землю испортишь.</p><p>— Во вторник мне звонили из райкома. — Она выровняла стопку бумаг на столе, хотя стопка была ровная. — Запросили характеристику на вас. Формулировка: обновление учётных данных в связи с избранием. Бланк обычный, порядок обычный. Я такие характеристики писала на людей тридцать лет.</p><p>— Но.</p><p>— Но обновление учётных данных делается в течение месяца после избрания, а прошло три недели, и запросили не через инструктора, как всегда, а звонком заведующего орготделом. Лично. — Она подняла на меня глаза. — Я написала так, как пишу всегда: по совести и по делу. Отправила вчера. А сегодня решила, что вы должны знать, каким порядком её запросили.</p><p>За окном парткабинета прошёл трактор, и стёкла отозвались мелкой дрожью, которая долго ещё жила в подстаканнике на её столе тонким стеклянным звоном. Я смотрел на стенд с подчёркнутыми синим строчками о гласности и думал о том, что Нина Степановна за тридцать лет партийной работы выучилась слышать аппарат так, как Кузьмич слышит землю, — не по словам, которые всегда одинаковые, а по порядку слов, по тому, кто звонит, в какой день недели и почему лично, — и что эта её наука сейчас работала на меня, хотя никто её об этом не просил и попросить не мог.</p><p>— Что в этом во всём вас насторожило сильнее всего?</p><p>— То, что мне было велено не беспокоить вас этим запросом. — Она сказала это спокойно, и только пальцы её сцепились на столе плотнее. — Я тридцать лет выполняю то, что мне велят, Павел Васильевич. И первый раз за тридцать лет считаю правильным не выполнить.</p><p>Мы помолчали. Потом я поблагодарил её — без лишних слов, она их не любит, — и попросил об одном: если будет второй запрос, любой формы, — знать в тот же день. Она наклонила голову, что означало у неё больше, чем любая подпись.</p><p>В правление я шёл через двор медленнее обычного. Характеристика — бумага маленькая. Маленькие бумаги ходят первыми.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Субботний приём я назначил с девяти, и к девяти в коридоре правления сидели уже пятеро. Откуда они узнали — отдельный вопрос: объявление мы дали только в четверг, в «Заре», три строки внизу полосы. Но деревенский телеграф работает быстрее областной печати: Лиза сказала в магазине, магазин сказал автобусу, автобус развёз по сёлам.</p><p>Зинаида Фёдоровна подготовилась к приёму, как готовятся к ревизии. Завела отдельную тетрадь — толстую, в коленкоре, с надписью «Приём избирателей» по наклеенной полоске — и объяснила мне порядок, который сама же и установила: запись по очереди, на каждого — разворот, слева суть вопроса, справа — что сделано и когда проверить.</p><p>— А проверять кто будет, Зинаида Фёдоровна?</p><p>— Я и буду, — сказала она без улыбки. — Вы обещаете — я учитываю. Бухгалтерия обещаний, Павел Васильевич, ничем не отличается от бухгалтерии денег. Только недостача по ней выходит дороже.</p><p>Первым вошёл Куликов — в том же полушубке, с той же шапкой в руках, но теперь с папкой. Где он добыл копию решения о закрытии пункта — спрашивать я не стал: у скотника, который знает цифры лучше зоотехника, свои каналы. В папке лежали бумаги: та самая копия, накладные на перевозку молока за январь, справка о надоях с подписью. Он разложил их передо мной в том порядке, в котором по ним надо было думать, — и сел напротив прямо, как садятся люди, которые пришли не просить, а сверять.</p><p>— Я так понимаю, Павел Васильевич: вопрос пойдёт через вашу комиссию. Так вот, чтобы вам было с чем идти.</p><p>— С этим — есть с чем. — Я просмотрел накладные: перерасход на перевозке выходил такой, что закрытие пункта съедало больше, чем экономило. Чья-то годовая премия за «упорядочение сети приёмки», оплаченная чужой соляркой. — В четверг комиссия. Внесу первым вопросом. Не обещаю решения в четверг — обещаю, что вопрос ляжет на стол с этими цифрами.</p><p>— Большего и не прошу. — Куликов собрал папку и у двери обернулся: — А тетрадка эта, в коридоре, — правильная тетрадка. По записи — оно надёжнее, чем по знакомству.</p><p>После него шли двое. Вдова Ситникова с дальнего конца — про дрова: положенную ей машину привезли сырой осиной, а сосед, который возит дрова исполкомовским, топит сухой берёзой. Она рассказывала это без жалобы, обстоятельно, как рассказывают рецепт, и от этой обстоятельности было только хуже. Тут решение было на один телефонный звонок в сельпо, и я его сделал при ней, не снимая её со стула: пусть слышит, какими словами это решается. Слова были простые: «Маше Ситниковой завтра берёзу, осину заберите на щепу, накладную мне на стол». Она ушла, поджав губы, — у старых людей благодарность часто похожа на обиду, потому что им стыдно, что пришлось просить.</p><p>И механизатор из Полынина, молодой, злой, по фамилии Грач — про общежитие в райцентре, где он стоит в очереди третий год, а очередь не движется, потому что список «уточняется». Я спросил, кто уточняет. Он назвал. Я спросил, сколько человек в списке перед ним. Он назвал и это — и добавил, что двое из них в общежитии давно не живут, а комнаты числятся. Этот вопрос на звонок не решался; я записал его в тетрадь вторым номером, после молокоприёмного, и честно сказал: до апреля. Грач усмехнулся — «до апреля все обещают», — но телефон правления с доски переписал. Злой и точный: из таких выходят либо лучшие бригадиры, либо самые трудные письма в инстанции. Я предпочёл бы первое и сделал в тетради пометку на полях.</p><p>Четвёртым в тетрадь лёг вопрос от двух доярок из Ивлева — они пришли вместе и говорили по очереди, дополняя друг друга, как читают одну роль на два голоса: автолавка перестала заезжать на их край села с ноября, потому что «маршрут пересмотрен», и за хлебом теперь три километра пешком. Пятым — дед с пасекой, которому сельсовет второй год не подписывал бумагу на омшаник, потому что в форме не было графы «омшаник». Шестым — просьба от школьного родительского комитета, переданная через Валентину ещё в среду: автобусная остановка у школы без навеса, дети ждут на ветру.</p><p>К полудню тетрадь держала шесть наказов. Я перечитал их и увидел, что из шести четыре упираются не в деньги, а в чьё-то «так решено» трёх-пятилетней давности, которое все боятся трогать. Депутатская работа на поверку оказывалась археологией: снимать слои чужих решений, под которыми похоронено что-то живое и работающее. Инструмент для этой археологии у меня теперь был — комиссия по четвергам, бланк депутатского запроса и тетрадь в коленкоре, по которой Зинаида Фёдоровна сведёт мою недостачу, если я начну обещать лишнего.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В Курск выехали в пятом часу. По субботней дороге машин было мало. Толик шёл ровно, под семьдесят. У переезда постояли три минуты: товарняк, цистерны, хвоста не видно. Мишка ждал у общежития, замёрзший, без шапки — шапку он считал пережитком, — и с порога потащил меня не в комнату, а в столовую на углу: «там хоть чаю дадут, бать».</p><p>Чай дали. В столовой пахло котлетами и хлоркой, по-субботнему пусто. За соседним столом двое студентов спорили о хоккее. Разговор у нас пошёл короткими очередями — его всегдашняя манера.</p><p>— Высшую сдал. Четыре. Преподаватель сказал — на пять знаю, но пишу как курица.</p><p>— Наследственное. Дед твой по матери так же писал.</p><p>— Про аспирантуру. Руководитель давит, мать, я знаю, рада будет. А я думаю. — Он крутил стакан по столу. — Автоматика учёта — это интересно, но это бумага. А мне руками хочется. На производство хочется.</p><p>— Тогда не решай в феврале то, что можно решить в июне. До диплома четыре месяца. Смотри в обе стороны.</p><p>— Логично. — Он отпил, поставил стакан и сказал без перехода, тем же тоном: — Да, слушай. Тут к нам на кафедру на неделе приходил один. Из области, сказали. Спрашивал у лаборантки про меня — кто такой, чей, как учится. Лаборантка решила, это к распределению. А я подумал — чего это к распределению за полтора года?</p><p>Стакан у меня в руке был горячий, и я подержал его чуть дольше, чем нужно.</p><p>— Как выглядел?</p><p>— Не видел. Лаборантка говорит — обыкновенный. С папкой. — Мишка пожал плечами. — Может, правда распределение. У нас половина курса уже под заявки ходит.</p><p>— Может, и распределение, — согласился я, и мы заговорили про диплом.</p><p>Перед прощанием он спросил про Катю — по своему обыкновению, без перехода:</p><p>— Катька в Воронеж навострилась? Мать писала.</p><p>— Собирается. Филфак. Экзамены в августе.</p><p>— Во даёт. — Он помолчал и вдруг сказал серьёзно, по-взрослому: — Дом-то пустеть будет, бать. Я в Курске, она в Воронеже. Вы там с матерью вдвоём как?</p><p>— Как все. Дом не пустеет, Мишка. Он становится больше.</p><p>— Это ты красиво завернул. — Он усмехнулся, но усмешка вышла тёплая. — Ладно. В июне приеду с дипломом — проверим, насколько больше.</p><p>Но на обратной дороге, в темноте, под ровный толиков ход, эти два факта легли у меня в голове рядом, как куликовские накладные. Характеристика, запрошенная не тем порядком. Человек с папкой, спросивший про сына. По отдельности — ничего. Рядом — почерк. Кто-то тихо собирал на меня досье обновлённого образца, и делал это так аккуратно, что три недели назад я бы не заметил.</p><p>Я перебрал в уме тех, кому это могло быть нужно. Выходило немного и невесело. Прокуратура работает запросами, а не людьми с папками. Обком, если бы хотел, спросил бы у меня самого — теперь можно, я в номенклатуре. Оставались те, кому положено не спрашивать, а собирать, — и те, кто уехал в Брянск, но бумаги отправлять не разучился. Гадать дальше было занятием пустым. Я отложил это, как откладывают письмо без обратного адреса: прочитано, запомнено, ответа не требует. Пока не требует.</p><p>У правления меня ждала записка, подсунутая под дверь кабинета. Зинаида Фёдоровна ушла в восемь, но успела принять звонок и записала его своим круглым бухгалтерским почерком, от которого любая новость выглядит проводкой:</p><p>«Звонили из приёмной обкома, 19:40. К комиссии Министерства с воскресенья присоединяется тов. Лысенко Г. П. Размещение не требуется. Просили передать: порядок работы комиссии не меняется».</p><p>Я перечитал записку дважды. Порядок работы комиссии не меняется — это была чистая правда. Менялся состав зрителей.</p><p>Я положил записку в рабочую папку, к министерскому уведомлению, и посидел минуту, прикидывая расстановку. Трое из министерства едут смотреть линию. Четвёртый из обкома едет смотреть, как смотрят первые трое. И где-то за всем этим, не входя в кадр, есть пятый — тот, чей человек ходит с папкой по курским кафедрам.</p><p>Дома Валентина ещё не спала — проверяла тетради на кухне, под жёлтой лампой, и по красным пометкам на полях было видно, что шестому «А» в понедельник предстоит тяжёлый разговор о деепричастиях.</p><p>— Мишка как?</p><p>— Нормально Мишка. Четвёрка по высшей, думает про аспирантуру, шапку не носит. Просил передать привет.</p><p>— Привет в феврале без шапки. — Она поставила точку в тетради с нажимом. — Весь в тебя: главное решает правильно, мелочи — как попало. Ужин на плите.</p><p>Я ел и смотрел, как она работает. В воскресенье к нам ехала комиссия с довеском из обкома, где-то заводилась тихая бумага с моей фамилией, а на кухне пахло гречкой, и красная ручка ходила по чужим ошибкам ровно, как сеялка. Это и была расстановка сил, в которой я собирался воевать дальше.</p><p>Воскресенье начиналось раньше, чем я планировал. Я был не против.</p></section><section><title><p>Глава 3 «Три дня»</p></title><p>Глава 3 «Три дня»</p><p>Чёрная «Волга» и серый министерский «рафик» вошли в деревню в девять сорок. Кузьмичова оттепель запаздывала на сутки: дорогу от ворот до цеха Андрей с вечера посыпал песком, и песок держал. Я встречал у правления. Вышли четверо.</p><p>Трое были министерские. Старший — Севастьянов, лет шестидесяти, тяжёлое пальто, портфель с двумя замками. Второй — технолог, женщина в очках, фамилия Крамаренко. Третий — молодой, с фотоаппаратом в чехле, инспектор по реестру. Четвёртым из «Волги» вышел Лысенко. Молодой зам держался позади министерских, здоровался последним. Папки при нём не было. При нём был блокнот.</p><p>— Дорохов. — Севастьянов руку пожал коротко, по-рабочему. — Порядок такой: сегодня цех и производство. Завтра документы. Послезавтра — итоговая беседа и акт. Возражения?</p><p>— Возражений нет. Начнём с цеха?</p><p>— С весовой, — сказал Севастьянов. — Цех мне покажут. А весовую я выбираю сам.</p><p>Это была проверка с первого шага: показывают всегда лучшее, выбирают — что придётся. Мы пошли на весовую. Там Севастьянов молча смотрел, как принимают молоко с утренней дойки, попросил журнал, сверил две строки с показаниями весов. Сошлось. Спросил, кто заполняет. Ему показали. Приёмщица не дрогнула. Хорошо держалась деревня в это утро.</p><p>Крамаренко тем временем ушла в цех без сопровождения — и это тоже была проверка. Антонина потом рассказывала: вошла, остановилась у мойки, провела пальцем по внутреннему шву бидона. Сухо. Спросила температуру воды. Получила ответ. Записала. Потом постояла у окна. Окно в цеху моют по средам. Была среда чужая — мыли во вторник, к приезду. Но Крамаренко об этом знать было неоткуда.</p><p>Инспектор с фотоаппаратом снимал: цех снаружи, цех внутри, стеллажи, доску с графиком. Перед доской он задержался. График у нас настоящий, затёртый, с карандашными правками. Такое не нарисуешь к приезду. Это он, судя по лицу, понял тоже.</p><p>В сыроварне Бэла раскладывала документы, как сапёр инструменты: журналы по чанам, температурные листы, график поверки. Севастьянов слушал её десять минут не перебивая, потом спросил то, чего не было в бумагах:</p><p>— Рецептура ваша семейная. А если завтра вы заболели — линия встала?</p><p>— Не встала. — Бэла достала из портфеля тонкую папку. — Технологические карты, по операциям. По ним Антонина Григорьевна в январе варила без меня шесть дней. Выход и качество — вот листы за те дни, можете сверить с журналом продаж.</p><p>— Сверю, — пообещал Севастьянов и сверил, прямо там, стоя, по трём датам.</p><p>Лысенко ходил за комиссией и писал. Он не задал ни одного вопроса до обеда. За обедом — кормили в столовой, без скатертей-самобранок, щи и котлеты, как в будний день, — он спросил единственное:</p><p>— А почему столовая у вас обычная? К комиссиям обычно готовят.</p><p>— К комиссиям мы готовим документы, — сказал я. — Кормим как себя.</p><p>Севастьянов на это поднял глаза от тарелки, посмотрел на меня две секунды и продолжил есть. Перевод его взгляда я бы записал так: ответ принят, фасон отмечен, продолжайте.</p><p>К концу дня дошли до холодильной установки. Севастьянов остановился у шильдика, прочитал номер, открыл свой портфель с двумя замками.</p><p>— Балансовая принадлежность?</p><p>— В стадии переоформления. — Бэла подала папку: письмо, объяснительная, опись. — Запрошено в декабре, повторно — позавчера, копия уведомления приложена.</p><p>Севастьянов прочитал письмо. Потом объяснительную. Потом — мне показалось, с удовольствием — перечитал последний абзац.</p><p>— Честная бумага, — сказал он. — Редкость. Обычно мне рисуют акт задним числом, и я делаю вид, что не вижу. Запишем: вопрос на контроле организации.</p><p>Лысенко записал и это.</p><p>В творожном Крамаренко устроила Антонине экзамен по закваскам. Антонина отвечала так, как отвечает человек, который двадцать лет делал и три месяца назад научился объяснять, что делает: сначала коротко и правильно, потом, если переспрашивали, — раздражённо и ещё правильнее. На пятой минуте Крамаренко сняла очки.</p><p>— У вас выход творога выше нормативного на шесть процентов. Я обязана спросить, за счёт чего.</p><p>— За счёт того, что молоко не ездит сутки по жаре, — сказала Антонина. — Ферма вон она. Цех вон он. Двести метров. Весь секрет.</p><p>— В отчёте я так написать не могу.</p><p>— А вы напишите «сокращение потерь при транспортировке», — подала голос Бэла. — Это то же самое, только по-отчётному.</p><p>Крамаренко надела очки обратно, и мне показалось, что под ними она улыбнулась.</p><p>День закончился в седьмом часу. Министерские уехали в район, в гостиницу. Лысенко — в Курск, своей «Волгой». Прощаясь, он впервые обратился ко мне сам:</p><p>— Завтра я не приеду, у меня бюро. Послезавтра — на подписание. — Он закрыл блокнот. — У вас хорошо поставлено дело, Павел Васильевич. Это я говорю не для протокола.</p><p>И уехал, оставив меня гадать, что в его исполнении означает «не для протокола» — простую вежливость или сообщение.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Понедельник был днём бумаг, и бумаги выдержали. Устав артели, протоколы паевых собраний, ведомости, расчёты с колхозом за сырьё, налоговые платежи — Севастьянов с Крамаренко прошли всё это за шесть часов, как комбайн проходит спелое поле: ровно, без остановок, оставляя за собой порядок.</p><p>Один раз остановились. Севастьянов отложил ведомость и спросил, почему у артели расчёты с колхозом за сырьё идут по ценам выше закупочных.</p><p>— Потому что иначе артель богатела бы за счёт колхоза, — сказал я. — Молоко то же, люди те же. Если артель берёт у колхоза сырьё по дешёвке, а продаёт продукт по-городскому, через год деревня разделится на тех, кто в артели, и тех, кто в колхозе. Мне здесь жить. Цена выровнена так, чтобы выгодно было обоим.</p><p>— Это не самый быстрый способ богатеть.</p><p>— Это самый долгий способ не поссориться.</p><p>Севастьянов повёл подбородком в сторону Крамаренко, и та сделала пометку — длинную, на пол-листа. Я не видел, что она пишет, но догадывался: этот принцип в актах не описан, его придётся формулировать впервые.</p><p>Зинаида Фёдоровна сидела тут же и подавала документы раньше, чем их успевали попросить. К третьему часу Севастьянов начал говорить ей «голубушка», и это было похоже на капитуляцию.</p><p>Один разговор из этого дня я записал в блокнот почти дословно. После обеда, когда Крамаренко с инспектором ушли фотографировать цех, Севастьянов остался со мной в кабинете, размешал сахар в стакане и спросил без перехода:</p><p>— Дорохов, вы понимаете, зачем мы на самом деле приехали?</p><p>— Посмотреть, можно ли наш опыт показывать другим.</p><p>— Почти. — Он отпил. — Посмотреть, можно ли его повторить. Это разные вопросы. Показывать можно что угодно, у нас выставочных хозяйств — каждый второй обком держит. А вот повторить… У вас тут восемь лет работы, своя бухгалтерия, своя торговая сеть, жена директор школы, физик из политеха замеры делает. Это не опыт, это биография. Биографию в постановление не перепишешь.</p><p>— Перепишете порядок. Порядок у нас отделяется от биографии — для того и карты, и журналы в двух экземплярах.</p><p>— Вот за этим ответом я и ехал. — Севастьянов поставил стакан. — В записке так и сформулирую: порядок отделяется. А биографию, — он усмехнулся тяжело, по-стариковски, — биографию вашу без вас перепишут. Желающие найдутся.</p><p>Я не стал спрашивать, что он имеет в виду. Человек, тридцать лет подписывающий министерские акты, слова «желающие найдутся» употребляет не для красоты.</p><p>Вечером позвонил Дымов — короткий, на три фразы: в среду на бюро обкома Лысенко докладывает о ходе работы комиссии. Не после отъезда, а в середине. Стрельников запросил доклад лично.</p><p>Я положил трубку и разложил это по полочкам, как раскладывал когда-то квартальные отчёты. Доклад в середине работы комиссии — это не контроль результата, это контроль процесса. Результат Стрельникову был, по-видимому, понятен заранее: акт выйдет хороший. Его интересовало другое — как этот хороший акт делается, кто на него смотрит из Москвы и что произойдёт с этим актом дальше. Стрельников после января не воевал со мной. Стрельников меня изучал — как изучают погоду, от которой зависит твоя собственная посевная.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Во вторник с утра вернулся Лысенко — как обещал, к подписанию. Бюро, судя по его лицу, прошло для него благополучно; впрочем, по его лицу могло пройти благополучно что угодно, включая железнодорожный состав.</p><p>К одиннадцати акт был готов. Печатали у нас, на машинке Зинаиды Фёдоровны, в четырёх экземплярах; Крамаренко вычитывала каждый лист так, словно от запятой зависела чья-то судьба, — а она, если подумать, и зависела. Севастьянов зачитал вслух итоговую часть, и я слушал формулировки так, как слушают приговор, в котором каждое слово потом будут толковать другие люди.</p><p>«Производственная и технологическая дисциплина — высокая. Учёт и отчётность — в образцовом состоянии. Опыт организации переработки в рамках артели рекомендовать к изучению областным и республиканским органам. Вопрос балансовой принадлежности холодильного оборудования — на контроле организации, срок — до 01.04.1987».</p><p>«Рекомендовать к изучению» — это было на ступень ниже, чем «к распространению», и на две ступени выше, чем я ожидал в воскресенье утром. Распространять артели по бумаге в феврале восемьдесят седьмого не рискнул бы и министр. А «изучать» — глагол безопасный, под него можно подвести и делегацию с блокнотами, и статью в журнале, и тихую справку наверх. Я отметил про себя, что научился читать акты, как Кузьмич читает небо, и не знал, гордиться этим или насторожиться.</p><p>Подписали в четыре руки: Севастьянов, Крамаренко, инспектор — и я, как руководитель организации. Лысенко акт не подписывал. Лысенко получил копию. Четвёртый экземпляр Зинаида Фёдоровна унесла в свой шкаф, в папку с тесёмками, где у неё лежало всё, что в этом хозяйстве имело силу документа, — от ордена на знамя до куликовских накладных.</p><p>За обедом — кормили опять как себя, и Севастьянов в этот раз попросил добавки щей, что Антонина потом пересказывала как главный итог комиссии — Крамаренко вдруг спросила про Бэлу:</p><p>— А ваша технолог — она ведь по образованию кто?</p><p>— По образованию — экономист торговли, — сказал я. — По призванию, как выяснилось, технолог. Карты, которые вы три дня хвалили, — её рука.</p><p>— Передайте ей: с такими картами поступают на заочный в пищевой институт. — Крамаренко записала что-то на листке и подвинула мне. — Вот кафедра и фамилия. Скажете — от меня.</p><p>Листок я убрал в нагрудный карман. В этой стране, какой бы она ни становилась, рекомендация от человека с ровным почерком значила больше иного приказа.</p><p>У машин, прощаясь, Севастьянов задержал мою руку:</p><p>— Записку по реестру я подам до конца месяца. Дальше она пойдёт наверх, и там у неё будет своя жизнь, на которую ни вы, ни я не влияем. Совет на дорогу хотите?</p><p>— Хочу.</p><p>— Не давайте себя торопить. — Он сел в «рафик», опустил стекло. — Когда опыт начинают распространять, его первым делом начинают торопить. Урожай от этого быстрее не зреет. Вы это знаете лучше меня.</p><p>«Рафик» ушёл первым, «Волга» за ним. Лысенко за три дня сказал мне в общей сложности двадцать фраз, и ни одна не была лишней — это, пожалуй, было самое содержательное, что я о нём узнал.</p><p>А в восемь вечера межгород дал Москву, и в трубке возник Корытин — голос довольный, насколько у Корытина бывает довольный голос:</p><p>— Акт уже у меня на столе, копия. Севастьянов скуп на «образцово», можете занести день в актив. Теперь слушайте дальше. «Сельская жизнь» готовит о вас очерк — большой, на разворот, корреспондент приедет в марте, фамилию сообщу. Это первое. Второе. По вашему экспериментальному реестру в ЦК легла записка. Не наша и не министерская. Чья — выясняю. Содержание, по слухам, благожелательное. Но я старый аппаратчик, Павел Васильевич, и я вам скажу: когда о вас пишут записки, которых вы не заказывали, — это значит, что вашу фамилию начали использовать в чьей-то игре. В чьей и зачем — вот что нам с вами предстоит понять до весны.</p><p>— А если не поймём до весны?</p><p>— Тогда поймём по результату, — сказал Корытин. — Это хуже.</p><p>Он помолчал и добавил уже другим голосом, не аппаратным:</p><p>— И вот ещё что. Очерк в «Сельской жизни» — это не газета, это адрес. Её читают председатели от Бреста до Уссурийска. После очерка вам начнут писать письма — много писем, со всей страны, с вопросами и с просьбами приехать посмотреть. Подумайте заранее, кто будет на них отвечать. Не отвечать — нельзя.</p><p>Я поблагодарил, положил трубку и записал в блокнот: «Письма. Кто отвечает?» Вопрос был не праздный: грамотно отвечать на двадцать писем в неделю — это полставки образованного человека, а у меня в штате лишних образованных людей не водилось. Разве что один скоро освобождался — в июне, с дипломом по автоматике учёта.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В четверг в десять утра в кабинете на третьем этаже облсовета первый раз собралась аграрная комиссия — одиннадцать человек за длинным столом под портретом, и я, оглядев состав, отметил для себя расстановку, которая обещала рабочую жизнь без парадности: шесть председателей и директоров, два районных исполкомовца, агроном из управления, зоотехник из института и одна женщина — бригадир из-под Льгова, с руками, которые не прятались под полированный стол, а спокойно лежали на нём.</p><p>Тополев вёл заседание так, как обещал на сессии: коротко. Никаких вступительных речей — роздал отпечатанную повестку, шесть вопросов, и по каждому спрашивал одно: кто докладывает, что предлагается, что мешает.</p><p>Молокоприёмный пункт стоял первым. Я доложил за семь минут — по куликовским бумагам, которые за неделю превратились в аккуратную справку с двумя таблицами. Закрытие пункта экономило районной конторе четыре тысячи рублей в год на штатной единице и стоило хозяйствам одиннадцать тысяч в год на перевозках — цифры лежали рядом и смотрели друг на друга.</p><p>— Вопросы к докладчику? — Тополев обвёл стол взглядом. Вопросов не было: таблицы отвечали раньше, чем спрашивалось. — Предложение?</p><p>— Восстановить приёмку в Тополеве с первого марта. Расходы на штатную единицу — за счёт экономии на перевозках, расчёт приложен.</p><p>— Кто против? — Против не было. — Решение комиссии: рекомендовать исполкому восстановить с первого марта. Протокол сегодня же. Следующий вопрос.</p><p>Вот так. Семь минут доклада, две минуты решения. Бумага, конечно, ещё должна была пройти исполком, и в исполкоме её ещё могли мариновать, — но рекомендация комиссии облсовета была той ступенькой, с которой бумагу уже не спихнёшь в долгий ящик незаметно.</p><p>Остальные пять вопросов прошли за два часа. По двум — решения, по двум — запросы в управления, по одному — спор. Спорили про семенной фонд для отстающих хозяйств юга области: давать ли из областного резерва тем, кто третий год не возвращает. Бригадир из-под Льгова сказала на это лучшую фразу заседания: «Вы им не семена решайте, вы им агронома решите. Семена они и эти в землю не так положат». Тополев записал в протокол: «изучить кадровый вопрос» — с таким нажимом карандаша, что стало ясно: изучит.</p><p>Заседали час пятьдесят. Тополевское «заседать коротко» оказалось не лозунгом, а методом: повестка вперёд, бумаги заранее, говорить по делу. Я выходил с заседания с мыслью, которой не ждал: эта комиссия может оказаться работающим инструментом — если ей не помешают стать им.</p><p>После заседания Тополев придержал меня в коридоре. Мы не виделись с сессии; вблизи было заметно, что председательство в комиссии он носит, как новый пиджак — сидит хорошо, но движений пока стесняет.</p><p>— Слушай, Дорохов, про твою комиссию министерскую уже звонят. Двое из наших, из сети, спрашивали: что за акт, что теперь будет. Я им сказал: будет то же, что было, — работа. Правильно сказал?</p><p>— Правильно. Добавь: акт «рекомендует к изучению». Пусть изучают — нам не жалко.</p><p>— Не жалко-то не жалко. — Тополев поскрёб подбородок. — Только ты учти: когда тебя ставят в пример, у тебя появляются должники, которые тебе ничего не должны. Им теперь тобой тычут. Они тебе это запомнят.</p><p>Домой я вернулся к семи, и обратная дорога из Курска была из тех дорог, на которых хорошо думается, потому что думать на них необязательно. Деревня стояла в синих сумерках, оттепельных, рыхлых; с крыш капало, и у колодца на нашей улице намерзала за ночь толстая гладкая наледь, которую утром Семёныч посыпал золой — забота, которую никто ему не поручал и которую он нёс лет двадцать, не считая её ни работой, ни заслугой, а просто частью устройства мира, в котором у колодца не должно быть скользко.</p><p>Дома Катя за столом учила наизусть что-то из Блока, шевеля губами над книгой, и по тому, как лежала её закладка, было видно, что выучено уже на две трети. Валентина выслушала мой отчёт о трёх днях — у нас это давно был именно отчёт, вечерний, на пять минут, без подробностей, но и без пропусков — и сказала только одно, зато точно:</p><p>— Севастьянов твой — умный человек. А умные люди в комиссии — это, Паш, либо очень хорошо, либо со временем выяснится.</p><p>Дома я достал тетрадь в коленкоре — взял её на вечер из правления — и на куликовском развороте, в правой колонке, написал первую запись: «19.02 — комиссия облсовета: рекомендовано восстановить с 01.03. Контроль: решение исполкома». Не галочка ещё — половина галочки. Но тетрадь начала наполняться той стороной, правой, ради которой и заводилась.</p><p>Перед сном я сел с блокнотом у остывающей печи и перечитал записи за три дня — медленно, возвращаясь к некоторым строчкам по второму разу, как возвращаются к строкам письма, в котором между слов написано больше, чем словами. Севастьяновское «биографию вашу без вас перепишут», сказанное со стаканом чая в руке и оттого особенно весомое. Корытинское «вашу фамилию начали использовать в чьей-то игре» — произнесённое тем особенным аппаратным тоном, которым старые люди сообщают молодым, что игра уже идёт и фигуры расставлены без них. Тополевское «им теперь тобой тычут», простое и колхозное, как черенок лопаты. Три человека, не сговариваясь и не зная друг о друге, тремя разными словами сказали мне за три дня одно и то же — а когда три независимых источника дают одну сводку, эта сводка перестаёт быть мнением и становится прогнозом погоды.</p><p>Я записал внизу страницы: «Все трое правы. Вопрос остался один: кто играет?» — и закрыл блокнот, и положил его на привычное место под лампой, корешком к стене, как он лежал у меня уже девятый год. На вопрос, записанный на ночь, утро отвечает чаще, чем принято думать, — а до весны, по подсчёту Корытина, у нас с утром оставалось не так уж много времени.</p></section><section><title><p>Глава 4 «Яблоня»</p></title><p>Глава 4 «Яблоня»</p><p>Первого марта, в воскресенье, я с утра поехал в Тополево — не по обязанности, а потому что в этот день там открывался молокоприёмный пункт, и мне хотелось увидеть это своими глазами, а не строчкой в сводке.</p><p>Пункт открыли тихо, без флажков: исполком провёл решение двадцать шестого, штатную единицу вернули, весы за неделю поверили и опломбировали. Приёмщицей взяли ту же женщину, что работала тут до декабря, — она за два месяца успела устроиться нянечкой в детский сад и теперь возвращалась на приёмку с видимым облегчением человека, вернувшегося из эвакуации. К восьми утра у приёмки стояли четыре подводы и один трактор с тележкой, от которых поднимался ровный молочный пар, и пар этот был, если разобраться, самым коротким отчётом об исполнении решения: молоко снова ехало двести метров, а не двадцать два километра.</p><p>Куликов был тут же — не по должности, по праву. Он стоял у весов и смотрел, как принимают первый бидон, с тем выражением, с каким смотрят на возвращённое после долгой тяжбы имущество.</p><p>— Ну вот, Павел Васильевич. — Он не улыбался, но шапка сидела на нём сегодня как-то легче. — А говорили — нельзя. Полтора месяца, и можно.</p><p>— Можно было и быстрее. Это я медленно запрягал.</p><p>— Быстрее не надо. — Куликов проводил взглядом бидон. — Быстрее — это когда сначала закрывают, а потом думают. Мы уже видели.</p><p>К девяти подъехал на газике Зимаков — посмотреть, как заработало то, что его исполком восстанавливал. Председатель райисполкома обошёл приёмку, проверил пломбу на весах, выровнял на столе приёмщицы стопку квитанций до ровного края и сказал мне ровно то, что я от него и ждал:</p><p>— Решение исполнено в срок. Дальше — по результатам квартала.</p><p>— По результатам квартала здесь будет плюс, Виктор Степанович. Перевозки съедали одиннадцать тысяч в год.</p><p>— Видел расчёт. Расчёт грамотный. — Он помолчал и добавил без перемены тона: — Вы таких вопросов в комиссии много собираетесь поднимать? Я к тому, что у исполкома план заседаний, и если депутаты начнут вносить по шесть вопросов в месяц, нам придётся перестраивать порядок работы.</p><p>— Придётся перестраивать, — согласился я.</p><p>Зимаков посмотрел на меня внимательно, что-то для себя отметил и попрощался. Человек он был не вредный — он был исполнительный, а это отдельная порода: такие не мешают и не помогают, такие исполняют, и весь вопрос в том, что им спускают на исполнение.</p><p>Я записал куликовские слова в блокнот почти дословно — не для тетради наказов, для себя. В тетради вечером появилась первая полная галочка: в правой колонке, напротив куликовского разворота, рука Зинаиды Фёдоровны вывела: «Исполнено 01.03.87. Проверено». Я расписался рядом. Расписываться в этой тетради оказалось приятнее, чем во многих других.</p><p>А во вторник мы с Кузьмичом собрались наконец в Сухоруково — к яблоне. Договорённость висела с декабря, записками: Сухоруков напоминал о ней дважды, последний раз — с припиской «снег сойдёт — жду». Снег сходил. Оттепель съедала сугробы с южной стороны крыш, дорога между Рассветовом и Сухоруковом стояла ещё твёрдая с ночи, но к полудню обещала раскиснуть, и Толик, выслушав маршрут, предложил выехать в восемь, чтобы вернуться до распутицы.</p><p>Кузьмич собирался, как на серьёзную работу: взял садовую пилу, обмотанную мешковиной, банку с варом, моток рогожи и зачем-то горсть гвоздей в кармане телогрейки. Кепку он в машине держал на коленях.</p><p>— Палваслич, а яблоня-то у него какая, не сказывал? Антоновка?</p><p>— Не сказывал. Старая, говорит. От тётки осталась.</p><p>— Старая антоновка — это дерево серьёзное. — Кузьмич смотрел в окно на проплывающие поля. — Это не дерево даже. Это документ.</p><p>Дорога шла через Тополево, мимо нового пункта приёмки, и Кузьмич, проезжая, оглядел подводы у весовой с одобрением ревизора. Потом помолчал и сказал о другом:</p><p>— У нас в Рассветове, когда я мальцом был, сады при каждом дворе стояли. Война половину съела — на дрова, зима сорок первого. Потом налог Хрущёв удумал на яблони — вторую половину сами повырубали, чтоб не платить. Теперь вон сажают опять понемногу. — Он повернул кепку в руках. — Сад, Палваслич, — он как сберкнижка, только честнее. На сберкнижке цифры, а тут — годы. Сразу видать, кто на месте жил, а кто сидел и ждал, куда переведут.</p><p>— У Сухорукова, выходит, сорок шестой год на счету.</p><p>— У Сухорукова тёткин счёт. Он на него только проценты получает. — Кузьмич шевельнул усами, что у него сходило за смех. — Ничего. Пускай хоть проценты. Не каждому и это даётся.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дом Сухорукова в Сухорукове я видел впервые, хотя записки между нами ходили четвёртый месяц. Дом оказался обыкновенный, пятистенок под шифером, с крепким забором и расчищенной дорожкой, — но по тому, как были сложены дрова в поленнице, торец к торцу, с подбором по толщине, было видно, что хозяин перенёс сюда из кабинета всю свою аппаратную аккуратность и нашёл ей наконец мирное применение.</p><p>Любовь Петровна встретила нас на крыльце, в накинутом на плечи пуховом платке, и повела не в дом, а сразу за дом, в сад, потому что — «он там с семи утра, я его и завтракать не дозвалась».</p><p>Сад был небольшой, соток на шесть, и весь стоял в осевшем мартовском снегу, из которого деревья поднимались чёрные и мокрые, с той особенной весенней чернотой коры, которая в солнечный день кажется почти тёплой. Между деревьями были протоптаны дорожки — не одна, к каждому дереву своя, и по этим дорожкам можно было прочитать всю зиму этого сада: хозяин ходил сюда каждый день, в любую погоду, как ходят на работу, которой не тяготятся. Сухоруков стоял у дальнего угла, у старой яблони, и при нашем появлении не пошёл навстречу, а просто поднял руку — подойдите, мол, сюда, к делу, — и в этом жесте, усвоенном за десятилетия президиумов, не было теперь ничего президиумного.</p><p>Яблоня была действительно стара — в два обхвата у корня, с тёмным дуплистым штамбом и кроной, разваленной на две стороны, как раскрытая книга. Одна сторона жила: ветки на ней были упругие, с тугими тёмно-красными почками. Вторая стояла мёртвая — серая, в лишайнике, с корой, отслоившейся от ствола ладонями.</p><p>— Восемьдесят пятый год её приморозил, — сказал Сухоруков вместо приветствия. — Зима тогда была лютая, помните. Тётка её сажала, яблоню эту, в сорок шестом. Я по ней, можно сказать, возраст считаю. И вот стоит она теперь половинная, и все, кого я спрашивал, говорят одно: пилить целиком, сажать молодую. А я смотрю на неё и думаю: половина-то живая.</p><p>Кузьмич подошёл к яблоне так, как подходят к незнакомой лошади, — сбоку, не торопясь, дав себя рассмотреть. Потом снял рукавицу и положил ладонь на кору, на живую сторону, и подержал. Потом — на мёртвую. Потом отколупнул ногтем чешуйку лишайника, растёр, понюхал. Обошёл кругом. Посмотрел вверх, в развилку. Молчал он при этом так основательно, что молчали и мы.</p><p>— Пилить целиком — это от лени, — сказал он наконец. — Кто вам так советовал, тому пилить охота, а не думать. Дерево половинное, верно. Так и человек после удара половинный бывает, и ничего — живёт, если за ним ходят. — Он повернулся к Сухорукову. — Мёртвую сторону снимем. Не враз, по уму: сперва верх, чтоб не разодрала при падении живое, потом по частям. Спил — варом. Дупло чистим, золой пройдём, рогожей укроем. Корень с весны подкормить. А главное — её разгрузить надо: живая сторона на себя всё тянет, её через два года разломит. Подпору ставить.</p><p>— Подпору я и сам думал, — оживился Сухоруков. — Брус есть.</p><p>— Брус — это вы будете яблоню распирать, как сарай. — Кузьмич покачал головой. — Не брус. Рогатину дубовую, с развилкой, под главный сук. И ставить не вплоть, а с зазором: пусть сама держит, пока может. Подпора — она на чёрный день, а не вместо хребта.</p><p>Они пошли вдвоём вдоль яблони, два старика — один в телогрейке, другой в драповом пальто с каракулевым воротником, — и заговорили на языке, в котором я понимал слова, но не понимал половины смыслов: про камбий, про волчки, про то, что «эта ветка на оттяжку пойдёт». Я стоял в стороне и не вмешивался. У этой сцены не было ничего общего с теми, ради которых я обычно езжу по району, и именно поэтому она была важнее многих.</p><p>Работали часа полтора, и работа эта разложилась сама собой так, как раскладывается всякая правильная работа: Кузьмич пилил — Сухорукову не дал, сказал «у вас рука кабинетная, дёрнете», и тот неожиданно послушался без обиды, — Сухоруков держал лестницу и подавал вар, а я оттаскивал спиленное к забору и складывал там, как было велено, толстое к толстому. Пила шла по мёртвому дереву с сухим звонким шелестом, опилки сыпались на снег рыжей дорожкой, и каждые несколько минут Кузьмич останавливался, слезал на ступеньку ниже и осматривал спил — не пошла ли трещина в живое, — и в эти паузы в саду становилось так тихо, что было слышно, как с соседской крыши съезжает подтаявший снег. К полудню мёртвый верх лежал на снегу разобранным на части, спилы блестели свежим варом, как запечатанные сургучом, а яблоня стояла однобокая, но какая-то собранная — как человек, которому сняли с плеч груз, который он уже привык считать частью себя и только теперь, освободившись, понял его настоящий вес.</p><p>— К маю почки на нижних покажут, жива ли. — Кузьмич вытер пилу мешковиной и завернул, как заворачивают инструмент, которому ещё работать. — Должна быть жива. Антоновка — она терпеливая. Её загубить можно, а обидеть — нельзя.</p><p>— Это как же так? — не понял Сухоруков.</p><p>— А так. Загубить — это пилой да морозом, тут она не виновата. А обидеть — это когда за ней десять лет ходили, а потом бросили. Так вот бросить её можно, а она всё равно родить будет, назло. Антоновка обиды не признаёт. — Кузьмич поднял с снега рукавицы. — Потому и стоит по сто лет.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Обедали в доме, и обед у Любови Петровны был такой, какой бывает у людей, к которым редко приезжают: всего много, всё лучшее, и за каждым блюдом стояла короткая история — огурцы были «с той гряды, что Пётр Андреевич перекопал по-своему, наперекор всем книжкам», грибы — «прошлогодние ещё, из Васильковского леса, мы туда теперь вдвоём ходим». Сухоруков за столом был оживлён той особенной стариковской оживлённостью, которая появляется у деятельных людей, когда им наконец есть кому показать новую жизнь, и расспрашивал Кузьмича про сад у нас в Рассветове так подробно, как когда-то расспрашивал председателей про сводки. Я впервые видел, как эти двое — сорок лет ходившие по разным этажам одной и той же системы, ни разу, наверное, не сказавшие друг другу больше десяти слов подряд, — нашли общий предмет, в котором ни у кого из них не было ни должности, ни интереса, кроме самого предмета, и от этого разговаривали как ровесники, которыми, в сущности, и были.</p><p>После обеда Любовь Петровна увела Кузьмича смотреть погреб — у неё там что-то отсырело по весне, а кузьмичовский авторитет к этому часу распространялся уже на всё хозяйство. Мы с Сухоруковым остались за столом, со стаканами чая. Он помешал ложечкой — раз, другой — и оставил её в стакане. Я ждал: этот человек тридцать лет начинал важные разговоры именно так.</p><p>— Хорошо тут у вас, Пётр Андреевич. Тихо.</p><p>— Тихо, — согласился он. — Первые два месяца я от этой тишины на стену лез. Просыпаюсь в шесть, как сорок лет просыпался, — а звонить некому и незачем. Любовь Петровна скажет — я как телефон, который забыли отключить: гудок есть, абонента нет. — Он сказал это без жалобы, с усмешкой, но усмешка была заработанная, не лёгкая. — Потом ничего. Сад, погреб, записки ваши. Втянулся. Человек, Павел Васильевич, ко всему привыкает, даже к покою, — просто к покою дольше.</p><p>— Ну, рассказывайте. По глазам вижу — есть вопрос. Вы ради него и ехали, яблоня яблоней.</p><p>— Ехал ради яблони. Но вопрос есть. — Я отодвинул стакан. — В ЦК легла записка о нашем экспериментальном реестре. Не министерская и не наша. Благожелательная. Корытин выясняет автора и пока не выяснил. Параллельно кто-то аккуратно собирает на меня сведения: характеристика через орготдел, человек с папкой в институте у сына. Я держу в голове три версии и ни одна не сходится. Хотел вашу.</p><p>Сухоруков слушал, глядя в стол. Потом поднял глаза, и взгляд у него был тот самый, прежний, районный — взгляд человека, который двадцать лет читал бумаги между строк, потому что в строках никогда не писали правды.</p><p>— Версии у вас, небось, такие: Семихин копает, Стрельников готовит ход, или московские смотрят перед назначением. — Он дождался моего кивка и отвёл его рукой, как дым. — Все три мимо. Семихин из Брянска может только письма писать, у него рук нет. Стрельникову ход готовить незачем — он от вас уже отступился, вы для него теперь погода, а не противник. А московские перед назначением смотрят иначе: они бы у меня спросили, я бы знал.</p><p>— Тогда кто?</p><p>— А вы не с того конца спрашиваете. — Сухоруков вынул ложечку из стакана и положил её на скатерть, аккуратно, как точку. — Вы спрашиваете «кто», а спрашивать надо «зачем». Записка благожелательная? Благожелательная. Сведения собирают аккуратно, без шума? Без шума. Это не дело шьют, Павел Васильевич. Это заявку готовят. Кому-то наверху скоро понадобится показать, что новый курс работает — не в газете, а на земле, с фамилией и цифрами. И ваша фамилия в эту заявку ложится лучше других: депутат, артель первая в области, акт министерский, биография без пятен. Запиской этой не вас двигают. Запиской этой двигают курс — а вы при нём приложение. Понимаете разницу?</p><p>— Понимаю. Против приложения не возбуждают дел.</p><p>— Верно. Зато приложение не спрашивают. — Он снова взял ложечку и повертел в пальцах, и я отметил про себя, что за весь разговор это уже второй раз: на пенсии старые жесты служили ему дольше старых полномочий. — И опасен вам теперь не автор записки. Автор вам как раз ничего худого не сделает, вы ему нужны целым и красивым, как образец в витрине. Опасен тот, кто от этого курса проиграет, а проигравшие у всякого курса есть всегда: в каждой области и в каждом министерстве сидят люди, чья жизнь устроена под старый порядок вещей, и они сейчас читают ту же самую записку, что и автор, только с другим чувством.</p><p>Он отставил стакан и посмотрел в окно, туда, где над забором торчали чёрные ветки его помолодевшей за утро яблони.</p><p>— Вот они и будут искать, где у красивой фамилии трещина. Потому что бить по курсу страшно, а по фамилии — обычное дело. Не сейчас будут. Когда курс качнётся. А курс качнётся обязательно, Павел Васильевич, они всегда качаются — я на своём веку пережил шесть курсов, и ни один не стоял ровно дольше трёх лет.</p><p>Я сидел и думал, что за этот стакан чая получил больше, чем за месяц областных коридоров. Старик читал расклад, не выходя из сада, по двум запискам и трём фамилиям — так Кузьмич по дыму над крышей читает, чем топят и здоров ли хозяин. Аппаратное чутьё, как выяснялось, на пенсию не уходило. Оно только меняло предмет.</p><p>За окном Кузьмич с Любовью Петровной шли от погреба, и Кузьмич что-то показывал руками — судя по размаху, объяснял устройство вентиляции. Сухоруков посмотрел на них и закончил уже другим голосом, домашним:</p><p>— Я вам это говорю не чтобы пугать. Я вам это говорю, потому что сам таких заявок подписал штук десять, и я помню, что бывало с приложениями. Держите тылы сухими, Павел Васильевич. Бумаги, люди, семья. Не для комиссии — про запас. Комиссии вы уже умеете.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Выехали в третьем часу, по уже раскисающей дороге. УАЗик шёл тяжело, Толик молчал и работал рулём, как штурвалом. Кузьмич дремал на заднем сиденье, надвинув кепку на глаза, и банка с остатками вара глухо постукивала у него в ногах.</p><p>Я смотрел на мокрые поля и складывал в голове сухоруковскую арифметику. Она сходилась лучше моей. Записка — заявка на курс. Я — приложение к заявке. Сведения собирают не враги, а делопроизводители: подшивают приложение к делу. А враги придут позже, когда курс качнётся, — и придут не ко мне, а к трещине, которую найдут к тому времени. Значит, работа на весну простая: чтобы трещины не было. Бумаги, люди, семья.</p><p>Бумаги держала Зинаида Фёдоровна, и за них я был спокоен, как за озимые под снегом. С людьми было сложнее: люди — не журналы, их в двух экземплярах не заведёшь. Грач со своим общежитием, доярки с автолавкой, дед с омшаником — каждый неисполненный наказ через полгода превращался из записи в тетради в чьё-то «обещал и забыл», а «обещал и забыл» — это и есть трещина, по которой бьют. Выходило, что сухая тетрадь Зинаиды Фёдоровны с её правой колонкой — не бухгалтерия даже, а оборонительное сооружение.</p><p>А семья… Семья расходилась по своим городам, и с этим ничего не надо было делать — это надо было просто выдержать.</p><p>— Палваслич. — Кузьмич, оказывается, не спал. Кепка так и лежала на глазах, голос шёл из-под неё ровный. — А старик-то твой районный — он по дереву понимает. Я сперва думал — кабинетный, чисто бумага. А он, когда подпору обсуждали, правильно спросил: на какой год рогатину убирать. Не «ставить ли», а «когда убирать». Понимаешь?</p><p>— Объясни.</p><p>— Подпору кто ставит — тот думает, как держать. А кто спрашивает, когда убирать, — тот думает, как дереву самому стоять. — Кузьмич сдвинул кепку с глаз и сел прямо. — Таких из десяти один. Ты к нему ездий, Палваслич. Не по делу — просто ездий. Старик в одиночку зимовать не должен, хоть у него и сад.</p><p>До Рассветова доехали в четвёртом часу, по самой каше. У правления Кузьмич выбрался из машины, размял спину и стал собирать своё хозяйство — пилу, вар, рогожу.</p><p>— Гвозди-то не пригодились, Иван Михалыч.</p><p>— Гвозди всегда с собой бери, Палваслич. — Он ссыпал их обратно в карман, не пересчитывая. — Не пригодились — значит, день хороший вышел.</p><p>Дома Валентина спросила, как съездили. Я рассказал про яблоню — подробно, как сам не ожидал: про мёртвую сторону, про рогатину с зазором, про то, как два старика разговаривали на своём языке. Про сухоруковскую арифметику не рассказал — не из скрытности, а потому что её надо было сначала доносить в себе, как доносят тяжёлое ведро до стола, не расплескав.</p><p>— Хорошо, что свозил Кузьмича, — сказала Валентина. — Он с осени скучный был. А сейчас вон — гвозди в кармане.</p><p>Вечером в блокнот легли три строки: «Пункт в Тополеве — работает. Яблоня — будет жить, рогатину убрать через два года. Записка — заявка; я — приложение; трещин не иметь». Перечитал и подумал, что Кузьмич с Сухоруковым за один день сказали мне об устройстве моей весны больше, чем вся областная сессия, — и что подпора с зазором, которая держит только в чёрный день, а не вместо хребта, — это лучшее определение депутатского мандата из всех, что я слышал.</p></section><section><title><p>Глава 5 «Двадцать дней»</p></title><p>Глава 5 «Двадцать дней»</p><p>Весна в том году шла дружно, как и обещал Кузьмич по воробьям. К десятому марта снег держался только по северным склонам балок и в лесополосах, дорога просохла до твёрдого, и по утрам над полями стоял тот особенный звук ранней весны, которого не услышишь больше нигде и никогда: смесь капели, грачиного базара и далёкого тракторного гула, по которому хозяйственный человек определяет, что сосед уже возит навоз, а он ещё нет.</p><p>Смотр готовности к посевной я назначил на десятое, и впервые за девять лет докладывал на нём не я и не Кузьмич, а Андрей.</p><p>Он готовился к этому докладу, как к защите в своём заочном институте: разложил на столе правления карту полей с цветными отметками, графики выхода техники, ведомость семян по культурам и сортам. Докладывал стоя, сначала с зажимом — слышно было, как слова идут по выученному, — а потом, на третьей минуте, когда дошёл до знакомого, до полей, зажим отпустило, и пошёл нормальный человеческий доклад человека, который знает, о чём говорит.</p><p>— По зяби выходим четырнадцатого, если погода устоит. Пары — следом. Озимые перезимовали хорошо, выпадов почти нет, на седьмом поле края подопрели, но там низина, там каждый год так. Семена — кондиционные все, протравка с понедельника. По технике… — он на секунду запнулся, — по технике один вопрос остаётся, Павел Васильевич. Редуктор.</p><p>Редуктор. Лёхин рулевой редуктор для ДТ-75, обещанный со склада сельхозтехники к двадцатому февраля, не пришёл ни к двадцатому, ни к первому марта. Лёха звонил на склад через день; склад отвечал с той ленивой неторопливостью, с какой отвечают люди, у которых очередь из сорока хозяйств и ни одной причины торопиться.</p><p>Кузьмич сидел в углу, слушал доклад молча, кепку держал на колене. Когда Андрей закончил, все посмотрели на Кузьмича — так уж устроено: доклад принимает собрание, а работу принимает он.</p><p>— По семи полям сказал верно. — Кузьмич говорил медленно, взвешивая. — По низине на седьмом — не края подопрели, а водоотвод заплыл, его чистить надо, я покажу где. По срокам — четырнадцатое, говоришь… — Он посмотрел в окно, на капель. — Шестнадцатого пойдём. Два дня земля ещё возьмёт. Рано влезешь — намесишь, потом весь год по колее прыгать.</p><p>— Шестнадцатого так шестнадцатого, — согласился Андрей, и я отметил, как он это сказал: без обиды, по-рабочему. Год назад обиделся бы.</p><p>После доклада пошли смотреть технику — всем смотром, через двор, в мастерскую. Машины стояли в линейку, как на параде, только парад этот был рабочий: у каждой на крыле мелом — фамилия и готовность. Восемь тракторов готовы, девятый — тот самый ДТ-75 — стоял над ямой с пустым рулевым, как недосказанная фраза.</p><p>Кузьмич шёл вдоль линейки и проверял по-своему: не глядя на мел, дёргал то за рычаг, то за цепь навески, у одного из ДТ присел, заглянул под брюхо и поманил пальцем тракториста.</p><p>— Серёгин. Сальник у тебя сопливит, передний левый. К севу заменишь.</p><p>— Иван Михалыч, да он с осени так, ездит же.</p><p>— С осени до весны — ездит. А в борозде под нагрузкой — вытечет в первый день. — Кузьмич распрямился, держась за поясницу, неторопливо, как теперь всегда. — Сев — это не езда, сев — это работа. Заменишь.</p><p>Серёгин заменит, тут и спрашивать было нечего. У Кузьмича за пятьдесят лет в этом дворе выработалась особая форма власти, которой не нужна должность: его слушались не потому, что накажет, а потому, что он ни разу на чужой памяти не ошибся в том, что вытечет, а что доездит.</p><p>У ворот мастерской он задержал меня на минуту, отдельно от всех.</p><p>— Палваслич. Я нынче на сев в поле не пойду. На загонке, в смысле, не пойду — годы не те, трясёт меня в кабине. — Он сказал это глядя в сторону, на линейку тракторов, и кепка в его руках совершила полный оборот. — Буду на краю стоять. По первой борозде пройдусь ногами, гляну глубину. И сальники проверю у всех перед выходом. А в кабину — Андрей пусть. Пора ему первую посевную самому.</p><p>Я выслушал это, как выслушивают завещание, которое тебе читают вслух при живом завещателе, — стараясь не показать, что понял жанр.</p><p>— На краю от тебя пользы больше, чем от троих в кабинах, Иван Михалыч.</p><p>— Это да, — согласился он без ложной скромности и вернул кепку на затылок: разговор был кончен, и кончен хорошо.</p><p>С Андреем мы задержались у карты полей. Я спросил про институт — у него шла четвёртая сессия, март выпадал на самую подготовку к севу.</p><p>— Перенёс на осень два экзамена, договорился. — Он сворачивал карту аккуратно, по старым сгибам. — Преподаватель по растениеводству, между прочим, вашу фамилию знает. Спрашивал, правда ли у нас протокольные замеры по всем полям с восемьдесят шестого. Я говорю — правда, я их сам и веду. Он говорит: напишите курсовую по вашим данным, таких данных ни у кого нет.</p><p>— Напишешь?</p><p>— Напишу. — Андрей помолчал и добавил, глядя в карту: — Я, Павел Васильевич, раньше думал — учёба это так, для бумажки. А теперь смотрю: то, что мы тут делаем руками, — оно, оказывается, наука. Просто мы вперёд её успели.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>С редуктором терпение кончилось во вторник. Лёха пришёл в правление прямо из мастерской. В масле. Положил на стол складскую квитанцию. Сказал коротко:</p><p>— Еду сам. Дайте бумагу.</p><p>Бумагу я дал. Депутатский запрос на бланке. Первый — не по наказу, по своему хозяйству. Писал и усмехался. Девять лет добывал запчасти звонками и обменами. Теперь — бланк.</p><p>Лёха уехал семичасовым. К обеду позвонил:</p><p>— Павел Васильевич, тут интересно. Редукторов на складе четыре штуки. Лежат с января. Наша заявка — седьмая в очереди, а отгружают почему-то по другому списку. Я ваш запрос показал — забегали. Говорят, к вечеру оформят.</p><p>— По какому другому списку, выяснил?</p><p>— Выясняю. Кладовщик тут разговорчивый, когда бумагу с гербом видит. — В трубке хмыкнули. — К вечеру буду с редуктором.</p><p>Вернулся он к девяти. На попутном молоковозе. Грязный, довольный, с редуктором в мешковине. И с историей. История была старая, как сама сельхозтехника. Дефицитные узлы уходили со склада в первую очередь «друзьям» заведующего. Кто дружил соляркой. Кто — мясом к празднику. Кто — бутылкой, подорожавшей в антиалкогольные времена втрое. Очередь для остальных была учреждением декоративным.</p><p>— Я квитанции переписал, какие успел. — Лёха выложил на стол мятый листок с колонкой цифр. — Тут по январю-февралю: кому отгружали вне очереди. Восемь хозяйств. Может, пригодится.</p><p>Я посмотрел на листок. Восемь хозяйств, все — не из нашей сети. Почерк у Лёхи был ученический, крупный. Переписывал он, видимо, торопясь, у кладовщика за спиной. Пригодиться это могло. Но не так, как думал Лёха. Не для жалобы. Жалоба на склад — это война с заведующим. Мелкая и липкая. А вот вопрос «о порядке распределения дефицитных узлов» на аграрной комиссии — другое дело. Без фамилий. С цифрами по области. Это уже не война. Это наведение порядка. Разница та же, что между дракой и прополкой.</p><p>— Лёш. А редуктор-то наш — он со склада по очереди ушёл или как «другу»?</p><p>— По очереди, Павел Васильевич. — Лёха посмотрел на меня с укором. — Я ж с бумагой приехал, не с бутылкой.</p><p>— Вот и держись этой линии. Она длиннее, но по ней дальше уедешь.</p><p>— Пригодится, — сказал я. — В четверг.</p><p>В четверг на комиссии я внёс вопрос так, как и собирался: без склада, без фамилий, без нашего редуктора. «О порядке распределения дефицитных узлов и агрегатов в период подготовки к весенне-полевым работам». Цифры дал областные — Дымов по моей просьбе поднял сводку: по области на первое марта не закрыто шестьсот заявок на узлы, при этом складские остатки по тем же позициям — не нулевые. Где не нулевые и почему не закрыто — вопрос к управлению сельхозтехники, и комиссия его задала официально, запросом, с месячным сроком на ответ.</p><p>Тополев после заседания спросил вполголоса:</p><p>— У тебя ведь конкретный склад в виду был. Чего фамилию не назвал?</p><p>— Назвал бы — завтра на этом складе была бы ревизия, заведующего бы сняли, а через месяц на его месте сидел бы такой же, только осторожнее. А так — управление сейчас само у себя порядок наведёт, тихо, без снятых. Им запрос комиссии страшнее ревизии: на запрос отвечать письменно.</p><p>— Хитро. — Тополев пожевал губами. — Не по-нашему как-то. Мы привыкли: нашёл гада — бей гада.</p><p>— Гада бить — он один. А порядок — на всю область. — Я собрал бумаги. — Я, Степаныч, девять лет гадов бил поштучно. Надоело. Попробуем оптом.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В среду пришла бандероль от Корытина — плотный пакет с сургучом, внутри переплетённая машинопись и записка в три строки его косым почерком: «Проект Закона о госпредприятии. К лету примут. Читайте заранее — Вас касается больше, чем кажется. К.»</p><p>Сначала я подумал, что Корытин ошибся адресом интереса: закон был о государственных предприятиях, о заводах, — какое дело до него колхозу и артели? Но Корытин не ошибался адресами никогда. Я перечитал записку. «Касается больше, чем кажется». Старый аппаратчик экономил слова даже в записках, и эта экономия означала: думайте сами, по телефону не скажу. Я положил машинопись в портфель — читать дома, не в правлении: некоторые тексты требуют стен, в которых можно думать вслух.</p><p>А вечером, одно за другим, было два телефонных разговора.</p><p>Первый — Дымов, по средам он звонил со сводкой областных новостей, которые не печатают. Акт министерской комиссии обсуждали на бюро: Лысенко доложил ровно, Стрельников выслушал, задал один вопрос — «что у них с балансом холодильного оборудования» — и, получив ответ «переоформляется, на контроле», перешёл к следующему пункту. Я отметил этот вопрос. Стрельников читал акт внимательно — до последней строки, где про холодильник. Так читают не отчёты. Так читают дела.</p><p>— Кстати, по вашему холодильнику, — добавил Дымов. — Балансодержатель зашевелился: после повторного письма запросили у вас копию решения о передаче. Зинаида Фёдоровна уже отправила, я узнавал. К апрелю переоформят, успеете в срок по акту. Я бы не докладывал такую мелочь, но вы видели, кто этой мелочью интересуется.</p><p>— Видел. Спасибо, Алексей Петрович. Мелочи, которыми интересуются первые секретари, перестают быть мелочами.</p><p>— И ещё, — сказал Дымов уже другим тоном, без сводки. — «Сельская жизнь» подтвердила: корреспондент выезжает к вам в двадцатых числах. Фамилия — Ивашов. Это вам не районная заметка, Павел Васильевич. Ивашов — это человек, после очерков которого снимают и назначают. Готовиться бессмысленно, он готовых не любит. Просто знайте.</p><p>— Что о нём стоит знать, кроме этого?</p><p>— Что он сам из деревни, воронежский, и колхозную бутафорию чует через газетный лист. Что пьёт чай, а не то, что обычно наливают корреспондентам. И что у него одна манера, о которой все забывают: он приезжает на день раньше, чем сообщает. — Дымов выдержал паузу, давая записать. — Так что двадцатые числа считайте с девятнадцатого.</p><p>Я записал. Манера была толковая: день без хозяина показывает деревню честнее, чем неделя с хозяином. Я бы и сам так делал.</p><p>Второй звонок был от Бэлы, и она впервые на моей памяти говорила сбивчиво: подала документы на заочный в пищевой институт, на технологический, по рекомендации Крамаренко, — «в сорок восемь лет, Павел Васильевич, смешно сказать», — и экзамены в июле, и она хотела спросить, отпустит ли артель на сессию, и…</p><p>— Бэла Суреновна, — сказал я. — Артель не отпустит. Артель отправит. Это разные глаголы, у вас в институте объяснят.</p><p>В трубке помолчали. Потом Бэла сказала «спасибо» — тихо, по-домашнему, без отчества, — и положила трубку раньше, чем вышло бы неловко.</p><p>Я остался сидеть у телефона и думал про эти два звонка, такие разные по весу и такие одинаковые по сути. Дымов сообщал, что ко мне едет человек, который пишет судьбы. Бэла спрашивала разрешения выучиться на то, что она и так умела лучше дипломированных. Девять лет назад в этой деревне не было ни артели, ни депутата, ни технолога, ни самого слова «эксперимент» — было только желание двадцати людей жить по-человечески, замаскированное под бригадный подряд. Теперь у этого желания появились документы, реестры и абитуриенты сорока восьми лет. Бумага догоняла жизнь. Обычно в этой стране бывало наоборот, и к обычному я был готов лучше.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Проект закона я читал три вечера подряд, с карандашом, в кабинете при настольной лампе, когда дом уже спал и тишина стояла такая, что слышно было, как в большой комнате идут часы и как за стеной, у Кати, время от времени переворачивается страница — она в эти недели ложилась позже всех нас, выпускной класс брал своё. Читал я так, как когда-то, в той жизни, читал учебники перед экзаменами, — с той разницей, которую я не сумел бы объяснить ни одному человеку на свете: теперь я знал на годы вперёд, чем кончается курс, по которому учился, и это знание не освобождало от чтения, а делало его тяжелее, потому что читать пророчество, зная развязку, — занятие не для слабых.</p><p>Машинопись была слепая, четвёртый экземпляр, но текст сквозь неё проступал внятный и большой: государственное предприятие переводилось на полный хозрасчёт и самофинансирование, план заменялся госзаказом, трудовым коллективам давали право выбирать директоров. На полях я ставил карандашом три вида пометок: «работает», «не будет работать», «опасно».</p><p>Пометка «работает» стояла у хозрасчёта — это была моя девятилетняя практика, узаконенная задним числом, и читать эти статьи было всё равно что найти в государственной типографии собственный блокнот, переплетённый и одобренный. «Не будет работать» — у госзаказа: я знал, чем это обернётся, госзаказ накроет те же сто процентов мощностей, что и старый план, только называться будет по-новому, и вся свобода самофинансирования уместится в зазор между двумя словами. А «опасно» стояло у выборов директоров — и тут моё послезнание было бессильно объяснить карандашу всё, что знало. Я помнил митинговую весну на заводах, помнил, как выбирали голосистых и сговорчивых, как потом тихо сворачивали саму идею вместе с теми, кого навыбирали. Для колхоза это всё было боком — председателей и так выбирало собрание, формально всегда, по-настоящему редко, — но я читал статьи проекта и видел за ними не предприятия, а страну, которая через год начнёт выбирать всё и везде, с восторгом первого раза, и как ей понравится выбирать, и что она выберет в конце, когда устанет.</p><p>Один раз за эти три вечера я поймал себя на странном: я завидовал людям, которые прочтут этот закон летом, в газете, и обрадуются. Они прочтут его как открытую дверь. Я читал его как расписание — с указанием станций, на которых сойдут не все. Девять лет назад это знание было моим главным капиталом. Теперь оно всё чаще напоминало мне не капитал, а должность — должность единственного зрителя, которому показали конец фильма и посадили смотреть с начала, в полном зале, среди людей, которые смеются в смешных местах.</p><p>Во второй вечер, между статьёй о госзаказе и статьёй о фондах, я отложил карандаш и поймал себя на воспоминании, которое не звал. Ноябрь семьдесят девятого, первая моя зима здесь, правление с печкой-голландкой, и я при свече — электричество тогда отключали — переписываю в школьную тетрадку схему бригадного подряда, маскируя слова: вместо «мотивация» пишу «материальная заинтересованность», вместо «прибыль» — «сверхплановая экономия», и руки у меня мёрзнут, и я боюсь. Не того боюсь, что не выйдет, — того, что выйдет и заметят. Восемь лет прошло. Та школьная тетрадка лежала теперь где-то у Зинаиды Фёдоровны в папке с тесёмками, а её содержание — передо мной, в государственной машинописи с грифом «проект». Если бы тому человеку при свече показать этот вечер, он бы не поверил. А поверив — спросил бы то единственное, что я и сам теперь спрашивал: почему же тебе, дураку, не радостно?</p><p>На третий вечер за этим чтением меня застала Валентина. Подошла, посмотрела через плечо на машинопись с моими пометками на полях.</p><p>— Это что у тебя?</p><p>— Проект закона. Корытин прислал. К лету примут.</p><p>— И что в нём?</p><p>Я подумал, как ответить ей коротко и честно сразу. Получилось не сразу.</p><p>— В нём всё то, за что меня могли посадить в семьдесят девятом. Постатейно. С печатью.</p><p>Валентина постояла ещё, читая через плечо, — она читала быстро, по-учительски, целыми абзацами.</p><p>— «Трудовой коллектив осуществляет…» — прочитала она вполголоса и не дочитала. — Паш. А тебе не странно? Ты девять лет это строил, прячась. Теперь это печатают в проектах законов, а у тебя лицо, как будто похоронку читаешь.</p><p>Она это умела — назвать то, что я сам себе ещё не назвал. Я отложил карандаш.</p><p>— Не похоронку. Прогноз погоды. Понимаешь, когда то, что ты делал тихо и на свой страх, объявляют всеобщим и обязательным — это значит, делать это будут все. И те, кто умеет, и те, кто нет. А когда у тех, кто не умеет, не выйдет, — а у них не выйдет, — спрашивать будут со всех. И с тех, у кого вышло, — особенно. Потому что они будут раздражать.</p><p>— И что ты будешь делать?</p><p>— То же, что Кузьмич шестнадцатого. — Я закрыл машинопись. — Сеять в свой срок. Не раньше общего энтузиазма и не позже. И держать водоотводы чищеными.</p><p>— Сеять в свой срок, — повторила она. — Знаешь, Паш, что я заметила за девять лет? У тебя на всё один ответ — и он всегда оказывается верным, и это самое странное в тебе. Не то, что ты знаешь больше других. А то, что ты при этом ни разу не заторопился.</p><p>Валентина качнула головой — она знала цену моим агрономическим метафорам, я в них прятался, как Кузьмич в пословицы, — поцеловала меня в макушку, как мальчика, и ушла спать. А я посидел ещё, глядя на серую машинопись, и записал в блокнот короткое: «Закон будет. Готовить артель и сеть к лету: бумаги — чтобы выдержали моду на проверки энтузиастов. Шестнадцатого — сеем».</p><p>Перед сном я вышел на крыльцо. Ночь стояла уже совсем весенняя, с юга тянуло талой землёй, и где-то на краю деревни, у Марковых, светилось позднее окно — Колька с Зоей, надо думать, обсуждали свадьбу, до которой оставалось полтора месяца и которую деревня ждала, как ждут первого тёплого дождя. Деревня жила своим расписанием, в котором были сев, свадьба, экзамены и сенокос, и расписание это было старше любых проектов законов и переживёт их все — это, пожалуй, было единственное моё знание о будущем, в котором я не сомневался ни разу за девять лет.</p><p>До посевной оставалось четыре дня. До корреспондента Ивашова — неделя. До лета, в котором примут закон, — три месяца, и я был, кажется, единственным человеком в области, который точно знал, что это лето принесёт, — и единственным, кому от этого знания было не легче, а тяжелее.</p></section><section><title><p>Глава 6 «Хозяева»</p></title><p>Глава 6 «Хозяева»</p><p>Ивашов приехал, как и предсказывал Дымов, на день раньше объявленного — девятнадцатого, в четверг, рейсовым автобусом, с одной сумкой через плечо. Я в этот день был в Курске, на комиссии, и о его приезде узнал вечером от Валентины, которая узнала от Лизы, которая продала ему пачку «Примы» и связку баранок и определила в нём городского по тому, как он пересчитал сдачу — не глядя.</p><p>К моему возвращению Ивашов успел сделать то, на что у иной комиссии уходит неделя: прошёл деревню из конца в конец своим длинным нескладным шагом, посидел на лавке у магазина среди старух, которые приняли его сперва за нового ветеринара и успели изложить ему историю села от коллективизации до антиалкогольной кампании, посмотрел от ворот мастерской, как Серёгин со вторым трактористом загоняют машины после смены — сев шёл четвёртый день, и машины приходили облепленные первой, самой жирной весенней грязью, — и напросился на ночлег к деду с пасекой, тому самому, с омшаником из тетради наказов, у которого изба стояла крайней к лесополосе и мёд был, по общему мнению, лучший в трёх сёлах. Деревня к вечеру уже знала, что приехал писатель из Москвы, и относилась к этому спокойно, без волнения и без подобострастия: за девять лет к нам кто только не приезжал, и деревня давно усвоила, что приезжие меняются, а сеять всё равно ей.</p><p>Валентина за ужином пересказала мне всё это с точностью разведсводки и добавила от себя одно наблюдение, которое стоило всех остальных:</p><p>— Он, Паш, у магазина не записывал. Старухи ему час говорили — он сидел и слушал, руки в карманах. А записывал потом, у колодца, по памяти, минут двадцать. Понимаешь? Он запоминает живьём, а бумаге отдаёт остывшее. Так работают либо очень хорошие, либо очень опасные.</p><p>— Это может быть одно и то же.</p><p>— Вот и я о том, — сказала Валентина и подлила мне чаю.</p><p>Утром он пришёл в правление — высокий, сутулый, лет пятидесяти, в брезентовой куртке поверх свитера, с лицом человека, который много лет недосыпает и считает это нормальным. Сел напротив, достал блокнот — потрёпанный, толще моего.</p><p>— Ивашов, «Сельская жизнь». Вы знали, что я приехал вчера?</p><p>— Знал. Лиза из магазина доложила раньше, чем вы дошли до пасеки.</p><p>— Это хорошо. — Он что-то черкнул. — В образцовых хозяйствах меня обычно встречают на остановке с самого утра. Стоят и мёрзнут. По этому признаку я определяю, сколько в хозяйстве показухи: чем дольше стоят, тем больше. У вас не стоял никто.</p><p>— У нас сев. Стоять некому.</p><p>— Это я уже понял. — Он перелистнул блокнот. — Павел Васильевич, договоримся так. Мне не нужны ваши цифры — цифры я взял в области, они у вас хорошие, это скучно. Мне не нужен рассказ про передовой опыт — я их написал двести штук, и все они умерли вместе с газетой за день. Я хочу неделю ходить за вами и смотреть, как вы работаете. Молча. Когда что-то будет непонятно — спрошу. Это всё.</p><p>— Ходите. Одно условие: в кабине у сеяльщиков не курить.</p><p>— Я на пасеке вчера уже понял, что у вас тут с дисциплиной. — Ивашов спрятал блокнот. — Дед ваш мне полчаса объяснял, почему омшаник без бумаги стоять не может, а с бумагой может, хотя омшаник один и тот же. Я записал дословно. Это лучшее, что я слышал о советской экономике за год.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Он ходил за мной шесть дней, и это было всё равно что носить на себе зеркало.</p><p>Он стоял у края поля, когда Андрей вёл свою первую посевную загонку, а Кузьмич шёл за сеялкой по борозде, проверяя глубину заделки на ощупь, кепкой в руке, — и что-то писал. На планёрке сидел в углу, когда Антонина коротко и зло докладывала про запчасти к молокопроводу, — и писал. С молоковозом съездил в Тополево, на восстановленный пункт, и вернулся оттуда с куликовской арифметикой перевозок, переписанной в свой блокнот, — Куликов, человек, который при чужих обычно молчит, разговорился с ним, как со своим, и потом спрашивал у меня, кто это был: «Дельный мужик, понимает в молоке». На субботний приём избирателей попросился сам и просидел его весь, от Куликова, пришедшего сверить апрельский график вывоза, до Грача, которому я показывал ответ исполкома про общежитие — очередь сдвинулась на четыре места, и Грач разглядывал бумагу так, словно искал в ней подвох, и не находил, и это его почти злило.</p><p>Вопросы Ивашов задавал редко и всегда не те, которых ждёшь. У Зинаиды Фёдоровны он спросил не про учёт, а про то, сколько лет её счётам и почему она не отдаёт их в музей при наличии калькулятора. («Счёты не ошибаются вместе с электричеством», — ответила она, и он записал.) У Бэлы — не про рецептуру, а кем она хотела стать в школе. У Кузьмича не спросил ничего: постоял рядом с ним на краю поля минут двадцать, в одинаковом молчании, и они, кажется, остались друг другом довольны.</p><p>Во вторник Валентина позвала его ужинать — не по обязанности гостеприимства, а потому что у неё накопились встречные вопросы: Ивашов днём заходил в школу, сидел на её уроке литературы в десятом классе и на перемене о чём-то расспрашивал девчонок у стенгазеты. За ужином он ел много и просто, хвалил квашеную капусту, и они с Валентиной полтора часа говорили про деревенскую школу — про то, сколько выпускников возвращается в село (трое-четверо из тридцати, и это, сказала Валентина, лучший показатель в районе и одновременно приговор), про городские иллюзии и про конкурс в пединституты. Катю он спросил только одно: что она сейчас читает не по программе. Катя сказала — Трифонова, «Дом на набережной», взяла у Сомовой. Ивашов посмотрел на неё внимательно, как днём смотрел на поля, и сказал: «Хороший выбор. Тяжёлый. После него половина бросает писать сочинения по плану». Катя засветилась так, будто ей выставили оценку выше пятёрки.</p><p>Меня он спросил один раз — в среду, когда мы возвращались с дальнего поля пешком, через лесополосу:</p><p>— Я посмотрел вашу тетрадь приёма. Шесть наказов за месяц, два исполнены, по остальным — ходы записаны. Я таких тетрадей видел много, ваша третья, где записи настоящие. Вопрос у меня простой: зачем вам это? Только без «долга депутата». Вы хозяйство на области держите, артель, сеть. Тетрадь — это часы и нервы. Зачем?</p><p>Я шёл и думал, что отвечать ему штампом нельзя — штамп он чует через газетный лист, — а правду говорить долго. Потом решил, что длинно так длинно.</p><p>— У меня хозяйство стоит на доверии. Не на дисциплине — дисциплина у всех записана, — а на том, что люди девять лет видят: если я сказал, оно происходит. Доверие — это самый дорогой фонд, какой у меня есть, и самый медленный: его наживаешь годами, а потерять можно за месяц. Тетрадь — это его учётная книга. Куликов в феврале принёс мне накладные — он проверял не молокопункт, он проверял меня. Проверка сошлась — теперь у меня в Тополеве четыреста человек, которые поверят мне в плохой день. А плохие дни будут, я их не угадываю — я их планирую, как сев.</p><p>Ивашов молчал шагов двадцать. Потом сказал:</p><p>— «Доверие как фонд» я возьму в текст. Остальное перескажу своими словами, у вас длинно. — И, помолчав: — Знаете, что у вас тут самое непривычное? У вас никто не оглядывается, когда говорит. Я тридцать лет по колхозам езжу. Оглядываются везде.</p><p>Уезжал он в четверг, тем же рейсовым, с той же сумкой. На остановке нас было двое — я довёз его на УАЗике, и мы стояли, ждали автобуса, как ждут все люди на свете, глядя на дорогу.</p><p>— Текст выйдет недели через две, — сказал Ивашов. — Заголовок придумает редактор, фотографии выберет секретариат, пару абзацев снимет цензор по привычке, даже если снимать нечего. Но главное останется, я так пишу, чтобы главное нельзя было снять. — Он поправил сумку. — И вот что, Павел Васильевич. Я вам скажу то, что говорю одному человеку из двадцати. После публикации у вас начнётся другая жизнь, и к ней нельзя подготовиться, можно только знать заранее. Вам будут писать. Вам будут завидовать. На вас будут ссылаться люди, которых вы никогда не видели, в спорах, о которых вы никогда не узнаете. Вы станете аргументом. С человеком, который стал аргументом, спорят иначе, чем с человеком. Это всё.</p><p>— А если я не хочу быть аргументом?</p><p>— Поздно, — сказал Ивашов без сочувствия, но и без злорадства, как сообщают прогноз. — Вы им стали в тот день, когда зарегистрировали артель первыми. Я только опубликую то, что уже произошло.</p><p>Подошёл автобус. Ивашов пожал мне руку — рука у него оказалась неожиданно крепкая, рабочая — и уехал, и больше я его никогда не видел, а очерк его потом перечитывал столько раз, что выучил, как когда-то учил уставы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Очерк вышел через две недели, восьмого апреля, в среду. Назывался «Хозяева» — на разворот, с тремя фотографиями: Андрей в кабине на первой загонке, Антонина в цеху у чанов и тетрадь в коленкоре крупным планом, раскрытая на куликовском развороте, — снимал Ивашов, оказывается, сам, маленькой камерой, которую я у него так и не заметил.</p><p>Про меня там было меньше, чем все ждали, и это было лучшее, что можно было сделать. Очерк был про деревню, которая работает, как дышит; про скотника, который проверяет депутата накладными; про старика, который передал кабину сыну и встал на край поля; про бухгалтера со счётами и сорокавосьмилетнюю абитуриентку. Фраза про доверие как фонд стояла в самом конце, и стояла она так: «Здесь поняли простую вещь, которую не выпишешь ни в каком постановлении: хозяйство стоит на доверии, а доверие — фонд невозобновляемый».</p><p>Деревня прочитала очерк за день. Антонина сказала про свою фотографию: «Толстая вышла. Зато чаны блестят». Лиза в магазине вырезала разворот и приколола над прилавком, между графиком завоза и санитарными правилами, — и он провисел там, выгорая, до самой осени. Грач, говорят, купил три экземпляра. Кузьмич про себя в газете не сказал ничего. Но газету, по словам Тамары, сложил и убрал за божницу. К старым письмам с фронта.</p><p>Дальше началось то, о чём предупреждал Корытин.</p><p>Телефон правления звонил три дня не переставая. Звонили председатели — из Белгорода, с Полтавы, из-под Омска. Спрашивали одно и то же. Как оформляли артель. Как считали паи. Правда ли про цену сырья. Звонил облисполком: готовьте справку об опыте. Звонило областное телевидение: когда можно со съёмочной группой. Звонил Тополев: «Дорохов, у меня тоже телефон обрывают — что отвечать?» Отвечать правду, сказал я. Дешевле выходит.</p><p>Письма пошли на пятый день, сразу пачками. Зинаида Фёдоровна завела под них фанерный ящик, через неделю — второй. К концу апреля писем было двести сорок. Почтальонша тётя Поля носила их с особым лицом: так носят не почту — депеши.</p><p>Мы с Валентиной разбирали их по вечерам, на кухне, на три стопки. «Ответить по делу» — большинство: председательские, с конкретными вопросами, на каждое — по полстраницы с цифрами. «Переслать» — жалобы на местные власти со всей страны: нам писали, как в последнюю инстанцию, и каждую надо было переправлять по принадлежности с сопроводиловкой. И тонкая третья стопка — «прочитать ещё раз»: письма, на которые не было ответа ни у меня, ни у закона.</p><p>Ответы по делу мы поделили так: я диктовал тезисы, Катя печатала на машинке — она набила руку на школьной «Москве» и зарабатывала, как она выразилась, «на дорогу в Воронеж», по гривеннику за письмо, и Зинаида Фёдоровна эту таксу утвердила и заносила в отдельную ведомость со всей серьёзностью. Мишке в Курск я написал сам: летом, после диплома, на письма сядешь ты — должность называется «секретарь по переписке», оклад как у учётчика, и не спорь. Мишка ответил телеграммой из трёх слов: «Согласен тчк бать».</p><p>Справку об опыте для облисполкома я писал сам, два вечера, и это оказалось самым странным жанром из всех, что я освоил за девять лет: писать о собственном хозяйстве казённым языком так, чтобы из казённого языка нельзя было сделать дубинку. Каждую цифру я взвешивал на дымовских весах: эта — поможет другим, эта — вызовет зависть, эта — через год станет «обязательством, взятым на себя передовым хозяйством», и её начнут требовать со всех, включая нас. Справка вышла честная и осторожная одновременно — как объяснительная Бэлы по холодильнику, только на шести листах.</p><p>Сеть тоже почувствовала очерк на себе. Тополеву и Медведеву пошли звонки и письма рангом пониже наших — из своих областей, от соседей; Тополев ворчал в трубку, что «слава — это когда работать некогда», но по голосу было слышно: ворчит с удовольствием. Из райкома Дудин передал короткое и точное: «Поздравляю. Держитесь скромно». Совет был хороший. Мы и держались.</p><p>Из третьей стопки одно письмо я переписал в блокнот. Председатель из Вологодской области, четыре строки: «Прочитал про вас. Всё правильно делаете. У нас так не выйдет: у вас земля и Москва близко, у нас — болото и область далеко. Но вы хоть напишите, чем кончится, — мне через десять лет на пенсию, хочу знать, что строил».</p><p>Чем кончится, я знал точнее любого человека в стране. Я знал это с датами, с фамилиями, с курсом рубля. Ответ я ему написал — длинный, на двух страницах: про порядок, про карты, про цену сырья, про то, что болото — не приговор, а исходные данные, и что у него под боком леспромхоз, а это сбыт, которого у меня нет. Всё это была правда, и правда полезная. Про то, чем кончится, — не написал ни слова. Это было единственное письмо из двухсот сорока, на которое я ответил неправдой умолчания, и оно же единственное, которое я запомнил наизусть — вместе с обратным адресом, который мне зачем-то казалось важным не потерять.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В двадцатых числах в правление заглянула Нина Степановна — с газетой в руке, хотя газету эту уже читали все.</p><p>— Павел Васильевич, я по поводу очерка. С партийной стороны. — Она села, прямая, как всегда. — В райкоме довольны: область прозвучала на Союз. Но я обязана вам сказать и другое. Вчера на совещании парторгов двое — не буду называть — спрашивали меня, как у нас «оформлена идеологическая работа в артели». Понимаете? Не как работает артель. Как оформлена работа в ней.</p><p>— Понимаю. Слава пришла — следом идёт учёт славы.</p><p>— Именно. Я к лету подготовлю папку: протоколы, политинформации, всё как положено. Скучную, толстую и безупречную. — Нина Степановна поднялась. — Пусть лежит. Папки, Павел Васильевич, как погреб: нужны редко, а копать надо заранее.</p><p>В последних числах апреля позвонил Дымов, и по первой же его фразе я понял, что сводка сегодня не средняя.</p><p>— Павел Васильевич, новость на вырост. В «Курскую правду» спущен заказ на материал об артелях. Не о вашей — об артелях вообще, «о перегибах кооперативного движения». Автор уже ездит по области, собирает фактуру: где цены задрали, где налог недоплатили, где паи мухлюют. Фактуры по области, честно скажу, хватает — после февральского постановления артелей наоткрывалось семь десятков, и среди них всякие есть.</p><p>— Когда выйдет?</p><p>— К маю, думаю. Логика простая: к вашим «Хозяевам» нужен противовес, иначе картина получается слишком ясная. Гласность, Павел Васильевич, — это весы: на одну чашу положили — на другую обязательно доложат. Вопрос всегда один: что именно доложат и кто взвешивает.</p><p>— Нас в материале помянут?</p><p>— Прямо — вряд ли: после центрального очерка вас трогать рискованно. А вот косвенно… — Дымов сделал свою короткую паузу. — «Отдельные хозяйства, обласканные прессой» — как-нибудь так. Не отвечайте на это, даже если узнаете себя. Отвечать на косвенное — значит признать адрес.</p><p>— Кто заказчик, Алексей Петрович? Не редакция же сама.</p><p>— Если бы я знал — я бы сказал «знаю, но не скажу», вы меня изучили. А я не знаю, и это интереснее. Заказ пришёл в редакцию сверху, но не из обкома — наши о нём узнали постфактум, и Стрельников, по моим сведениям, был недоволен: не любит, когда в его области играют через его голову. — Дымов помолчал. — Получается занятная картина. Записку в ЦК о вас писали не мы. Противовес в областной газете заказывали тоже не мы. Вы, Павел Васильевич, стали полем, на котором играют чужие, а мы с вами оба — зрители. Не скажу, что мне это нравится.</p><p>— А Стрельникову?</p><p>— А Стрельникову это не нравится сильнее, чем нам с вами вместе взятым. И вот это, — Дымов впервые за разговор позволил себе что-то похожее на усмешку, — может оказаться самой полезной новостью года.</p><p>Я положил трубку и вышел на крыльцо правления, на тёплый апрельский вечер, в котором пахло землёй, тополиными почками и далёким дымом — где-то жгли прошлогоднюю ботву. Сев мы закрыли двадцать четвёртого: Андрей провёл свою первую посевную чисто, без потерь и без надрыва, по-хозяйски распределив людей и горючее, и Кузьмич, простояв все эти дни на краю поля со своей кепкой в руке, сказал о работе сына одно слово — «сойдёт», — которое в его словаре означало высший балл и которое Андрей, я видел, унёс с поля, как награду. А деревня уже готовилась к свадьбе: в субботу Колька Марков женился на своей медсестре, у клуба второй день сколачивали столы из щитов на козлах, и Зоя Маркова ходила по селу с лицом одновременно счастливым и загнанным, как у всякой матери за три дня до свадьбы единственного сына.</p><p>Я стоял на крыльце и думал про весы — неторопливо, как думается в тёплый вечер после закрытого сева, когда главная работа года сделана и можно позволить себе размышление длиной в папиросу, хотя я и не курю. Полтора месяца назад я был председателем с хорошим министерским актом, человеком областного значения с аккуратной биографией. Теперь я был «хозяином» из центральной газеты, адресатом двухсот сорока писем со всей страны и — судя по дымовской сводке — будущим безымянным «отдельным хозяйством, обласканным прессой» в областном противовесе, который уже собирали по крупицам где-то в редакционных кабинетах. Сухоруковская арифметика работала с опережением, как хороший бухгалтер перед ревизией: курс ещё даже не качнулся, а под него уже готовили фактуру, и фактура эта лежала пока не против меня, а просто рядом — как лежит на складе лом, которым пока ничего не взламывают.</p><p>В блокнот вечером легла одна строка: «Очерк — это не награда. Это координаты». И ниже, после паузы, вторая, про которую я сам не знал, чего в ней больше — иронии или расчёта: «Координаты есть у мишени. Но по координатам и помощь приходит».</p><p>А в субботу деревне предстояло гулять свадьбу, и я знал заранее, что в тот день про весы, противовесы и координаты не будет думать никто, включая меня, — и это, если разобраться, тоже было итогом девяти лет работы, может быть, главным.</p></section><section><title><p>Глава 7 «Свадьба»</p></title><p>Глава 7 «Свадьба»</p><p>Свадьбу играли в первую субботу мая, и погода выдалась такая, какую не закажешь и не выпросишь: с утра прошёл короткий тёплый дождь, прибил пыль, к десяти распогодилось, и деревня стояла умытая, в первой клейкой зелени, со своей единственной улицей, подметённой так, как её не метут и к приезду министерских комиссий.</p><p>Столы поставили не в клубе, а перед клубом — Зоя Маркова настояла: в клубе, сказала она, поминки сидят, а свадьба пусть на улице, под небом. Столы сколотили на козлах ещё во вторник, и всю неделю по дворам шла та невидимая снаружи работа, которой деревня готовит большое застолье: у Антонины холодец в трёх вёдрах выстаивался в погребе, Тамара с двумя соседками пекла третий день — счёт пирогам вёлся на противни, а не на штуки, — Лиза привезла из своего магазина ящики с лимонадом и морсом, и про другие ящики, которые по антиалкогольным временам не полагалось замечать, деревня тоже позаботилась тихо и без меня: я был депутат, мне такие вещи знать было не положено, и деревня берегла моё неведение почти трогательно.</p><p>Колька всю неделю перед свадьбой работал так, что Антонина дважды гнала его с фермы силой: у него к пятнице сходились в одну точку смена, достройка дома и то особое предсвадебное беспокойство, от которого мужики либо пьют, либо работают, а пить ему было нельзя по эпохе и не хотелось по характеру. В четверг вечером я застал его у нового дома: он в одиночку, при переноске, вешал входную дверь, хотя дверь спокойно ждала бы понедельника. Я подержал ему створку, пока он наживлял петли. Говорить ничего не стал — в такие вечера мужчине нужен не разговор, а вторая пара рук. Только уходя, сказал: «Дверь хорошо стоит». Он ответил: «Спасибо, Павел Васильевич. За всё», — и по тому, как это было сказано, я понял, что говорим мы не про дверь, и зашагал домой быстрее, чем требовалось.</p><p>Вера приехала в пятницу, с матерью и двумя чемоданами, и остановилась, как положено невесте, не у жениха, а у Зои. Я видел её до этого дважды, мельком, в Курске; теперь, на нашей улице, в простом синем платье, она оказалась невысокой, ладной, со спокойными руками и тем особенным взглядом операционной сестры, который ничему не удивляется и всё замечает. Деревня смотрела на неё во все глаза — городская, за нашего Кольку, — и Вера выдержала этот смотр так, как выдерживают его раз и навсегда: вышла в субботу утром к колодцу с вёдрами, наравне со всеми, поздоровалась по именам с теми, кого ей называли один раз, и до полудня помогала Тамаре таскать противни, не спросив ни разу, где что лежит, — сама видела.</p><p>— Эта приживётся, — сказала Антонина, наблюдая за ней от своего холодца, и в устах Антонины это было всё равно что орден.</p><p>Ещё в среду ко мне в правление приходила Зоя — официально, в платке, с которым она ходила по учреждениям, — и просила о том, о чём я уже догадывался по деревенским разговорам: посажёным отцом на свадьбу звать было некого, отец Кольки не дожил, и Зоя, перебрав в уме всех, кого деревня сочла бы достойным, пришла не ко мне, как я было подумал, а через меня — к Кузьмичу.</p><p>— Сама боюсь, Павел Васильевич. Откажет — при моём характере я ж заплачу прямо там, у него в сенях. А вы умеете слова ставить. Попросите.</p><p>Я попросил — вечером, у кузьмичовской калитки, без подходов, потому что подходы Кузьмич чуял и не любил. Он выслушал, глядя поверх моего плеча на улицу, помолчал положенное и ответил так, как отвечал на любую большую просьбу:</p><p>— Сделаем.</p><p>И только по тому, как назавтра Тамара с самого утра проветривала во дворе его выходной пиджак и пришивала к нему свежий подворотничок, словно пиджак был гимнастёркой, можно было понять, что значило для старика это «сделаем».</p><p>Мишка приехал первым субботним автобусом, с дипломным загаром библиотечного оттенка и связкой проводов: ещё с зимы обещал Кольке «музыку как в городе» и слово держал. Утро свадьбы он провёл на стремянке у клуба, протягивая провод к усилителю, и оттуда, сверху, комментировал приготовления в той манере, за которую в детстве получал подзатыльники, а теперь — смех: «Тёть Зой, а холодца на третий день хватит? А то я остаюсь до вторника».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Расписывались в сельсовете, в час дня. Председательша сельсовета, надевшая по случаю костюм с депутатским значком старого образца, читала положенные слова с выражением, которое берегла, наверное, со своей собственной свадьбы. Кузьмич стоял за плечом жениха — посажёный отец, прямой, в пиджаке с медалями, со свежим подворотничком, — и за всю церемонию шевельнулся один раз: когда понадобилось подать кольца, он сделал это с той же точностью, с какой подавал Сухорукову вар у яблони, и вернулся в неподвижность.</p><p>Кольца, к слову, были не магазинные — это знала уже вся деревня. Верины девчонки из хирургического отделения сложились и заказали их у курского мастера, и на внутренней стороне, говорят, была гравировка, содержание которой Вера не сказала даже Зое. Деревня сошлась на том, что это правильно: что-то в семье должно принадлежать только двоим.</p><p>Колька стоял в новом костюме, тесном в плечах, — плечи у него за два года на ферме раздались так, что отцовский довоенный крой не годился, шили в райцентре, — и левая рука его, та самая, с плечом, собранным курскими хирургами, лежала на Вериной руке ровно и не дрожала.</p><p>Я смотрел на эту руку и думал о том, о чём в такие минуты, наверное, думала половина деревни, только все молчали. Что в восемьдесят третьем эту руку собирали по частям. Что Зоя два года получала письма, написанные чужим почерком под диктовку, потому что свой почерк у Кольки тогда не работал. Что Витьку Самохина, с которым Колька уходил из этого же сельсовета одним днём, расписывать не довелось и не доведётся. Гроб «не открывать» стоял в этом же клубе четыре года назад, и столы тогда сколачивали те же руки из тех же щитов — та же деревня, тот же плотник.</p><p>Колька, я знал, в четверг ездил в район — не по свадебным делам. Он ездил на кладбище, где Витькина плита стояла во втором ряду от входа, и что он там говорил и говорил ли — про то никто не спрашивал, а сам он сказал об этом одной Вере, а Вера — никому, и деревня узнала об этой поездке так, как она узнаёт всё: от шофёра автобуса, который промолчал бы под любой подпиской, но не под понимающим взглядом тёти Поли.</p><p>Об этом не сказал никто. Ни тостом, ни словом. Только когда молодых вывели на крыльцо сельсовета и деревня закричала и захлопала, Зоя Маркова на одну секунду повернула голову — туда, через улицу, где на доме Самохиных, как всегда к маю, висел свежевыкрашенный почтовый ящик, который Фёдор Самохин красил каждую весну, словно ждал письма. Клавдия Самохина стояла у своей калитки, не подходя. Зоя через всю улицу посмотрела на неё, и Клавдия наклонила голову — благословила, — и обе заплакали на расстоянии друг от друга, и деревня сделала вид, что не видит, потому что есть вещи, которые деревня умеет не видеть лучше, чем любая разведка мира.</p><p>А потом Клавдия подошла и села за стол — на дальнем конце, но за стол. Четыре года не садилась ни за один. Это и был главный тост этой свадьбы, и произнесён он был без единого слова.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Подарки молодым выставили, по обычаю, на отдельный стол у крыльца, и стол этот к середине дня являл собой полный срез нашей жизни восемьдесят седьмого года. Колхоз подарил главное — ключи: Кольке с Верой отходила половина нового двухквартирного дома на верхнем конце, того, что строили с осени под молодых специалистов, и решение правления на этот счёт было, не скрою, одним из самых приятных документов, какие я подписывал за год. Артель — её представляли Артур с Бэлой, приехавшие из Курска к полудню, — поставила на стол холодильник «Саратов», и Артур при вручении сказал единственную за день официальную фразу: «От паевого товарищества — чтоб было что хранить». Ферма сложилась на стиральную машину. Тополевские привезли в кузове поросёнка в мешке, и поросёнок орал на всю улицу, перекрывая гармонь, чем заслужил отдельные аплодисменты.</p><p>Гуляли, как гуляет деревня, у которой за плечами хорошая посевная и которой завтра не на смену: широко, шумно и со знанием дела. Гармонист был свой, тополевский, и к нему в подмогу Мишка подключил свой обещанный усилитель с проигрывателем, так что над улицей попеременно шли то «Смуглянка» под гармонь, то городское, под которое плясала молодёжь, и два эти мира сменяли друг друга без вражды, как сменяются день и ночь.</p><p>Я сидел среди гостей — не во главе, голова на свадьбе одна, и это не председатель, — и впервые за многие месяцы был человеком без должности. Это оказалось почти забытое состояние, и я не сразу вспомнил, как в нём живут: первые полчаса я по привычке считал — столы, людей, примерную стоимость застолья против артельной премии за квартал, — а потом счёт во мне выключился сам, как выключается за ненадобностью свет в пустой конторе, и остались только гармонь, майский вечер и лица, которые я знал девять лет и которые сегодня все до одного были хороши. Ко мне, конечно, подсаживались — кто с рюмкой морса, кто с вопросом, который неловко нести в правление, — но свадьба перемалывала любые вопросы в общий шум, и даже Куликов, оказавшийся среди тополевских гостей, ограничился тем, что молча показал мне большой палец: то ли за пункт приёмки, то ли за жизнь вообще.</p><p>Катя с Серёгой Хрящевым сидели через стол от нас, рядом, на виду у всей деревни, и деревня их видела. Это был их первый выход парой — не по углам клуба, не на автобусной остановке, а за свадебным столом, где места распределяет обычай, и обычай их посадил рядом, а деревня не поправила. Старший Хрящев на свадьбу не приехал — его и не ждали, — но Серёгина мать сидела среди женщин, и Валентина за день успела переговорить с ней о чём-то своём, женском, после чего обе вернулись к столу с лицами людей, заключивших соглашение о намерениях. Я в эти переговоры не вмешивался. Есть дипломатия, в которой председателям и депутатам делать нечего, — её ведут женщины, и ведут лучше нас.</p><p>Зоя Маркова за весь день не присела, кажется, ни разу — она существовала одновременно у столов, у печей и у молодых, и на лице её весь день держалось то выражение, которое бывает у человека, донёсшего наконец полное ведро до стола: четыре года она несла своё — письма чужим почерком, госпиталь, Колькины ночные крики через стену, про которые деревня тоже умела не знать, — и вот донесла, и теперь боялась расплескать последние капли. К вечеру Вера молча усадила её рядом с собой, положила ей на тарелку пирога и держала руку у неё на плече до тех пор, пока Зоя не заплакала наконец в открытую, по-хорошему, и не отпустила.</p><p>Кузьмич с Тамарой сидели напротив молодых. Кузьмич был в пиджаке с обеими медалями и без кепки — кепка осталась дома, и без неё руки его, непривычно пустые, лежали на столе смирно, как инструмент в выходной. На «горько» он не кричал — считал, видимо, что это дело молодых ртов, — но когда Колька с Верой целовались, смотрел на них с тем выражением, с каким осматривал хорошо заделанную борозду. Один раз он поднялся — не для тоста, тостов он не говорил никогда, — а просто встал, дождался, пока шум опадёт сам собой, и сказал в эту тишину четыре слова:</p><p>— Живите долго. Работайте вместе.</p><p>И сел. И деревня выпила за это стоя, потому что Кузьмич вставал говорить на свадьбах, по общему счёту, третий раз за тридцать лет.</p><p>Семёныч, оказавшийся за столом рядом со мной, наклонился и сообщил вполголоса, с той ветеринарной серьёзностью, под которой у него всю жизнь пряталась усмешка:</p><p>— Я на его первом разе был, в шестьдесят втором. Он тогда то же самое сказал, слово в слово. Проверено временем средство. Как йод.</p><p>Ближе к сумеркам случился и номер, который деревня будет пересказывать до осени: Грач — механизатор из Полынина, попавший на свадьбу среди тополевских, — пригласил на танец Верину подругу, операционную сестру из Курска, городскую, на каблуках. Пригласил мрачно, как вызывают на собрание. А танцевал — неожиданно для всех и, кажется, для себя — легко и серьёзно, и после третьего танца они ушли к колодцу разговаривать, и Зинаида Фёдоровна, наблюдавшая это от стола, сказала задумчиво, что в её бухгалтерии такие проводки называются «нецелевое использование с положительным итогом».</p><p>Артур за вечер подсел ко мне один раз — не с рюмкой, со стаканом чая, который Бэла наливала ему из общего самовара с видом главврача, выдающего лекарство.</p><p>— Дорохов, два слова, и гуляем дальше. Я в четверг был в областном Минторге. По магазину — сдвинулось: дают помещение на Семёновской, бывшая кулинария, шестьдесят метров, подвал сухой. Бумаги в июне, открытие к осени, если не споткнёмся. — Он отпил чаю и добавил, глядя на танцующих: — Я тебе это говорю на свадьбе не потому, что не терпит до понедельника. А потому что хорошие новости надо говорить в хорошие дни. Плохие сами день найдут.</p><p>— Семёновская — это где трамвай поворачивает?</p><p>— Это где трамвай поворачивает и где по субботам полгорода с рынка идёт. — Артур позволил себе улыбку. — Я это место три месяца выхаживал. Дальше твой ход: на открытие нужен депутат. Перережешь ленточку — и пусть потом попробуют написать, что мы подпольная лавочка.</p><p>— Перережу. Только давай без ленточки. Откроем как магазин, а не как памятник.</p><p>— Вот за это я с тобой десятый год и работаю, — сказал Артур и ушёл к Бэле — танцевать, что он делал раз в год и только с ней.</p><p>К вечеру, когда столы поредели и гулянье разбилось на островки — там пели, там спорили о видах на сенокос, там молодёжь танцевала под Мишкин проигрыватель, — Вера подошла к нашему краю стола сама. Села напротив меня, прямо, по-операционному.</p><p>— Павел Васильевич, я спросить хотела. Не как невеста, как медсестра. — Она дождалась моего кивка. — Медпункт у вас в селе — фельдшерица на полторы ставки и приём два раза в неделю, я узнавала. Хирургии — никакой, до района сорок минут. Я в госпитале восемь лет в хирургическом. Если я к осени переведусь в ваш медпункт — это надо у кого просить: у района или у вас?</p><p>— У района. Но просить будете не вы, а я. Депутатский запрос о расширении медпункта лежит у меня в плане с марта — не хватало человека, под которого просить. Теперь есть.</p><p>— Тогда я остаюсь, — сказала Вера так, как закрывают вопрос, и пошла обратно к Кольке, и по дороге её перехватила Зоя и обняла так, что стало ясно: подслушивала, и счастлива, и прощена за подслушивание заранее.</p><p>Валентина, слышавшая разговор, проводила Веру взглядом и сказала негромко, себе и мне:</p><p>— Восемь лет хирургического стажа — в наш медпункт. Знаешь, Паш, сколько деревень об таком мечтает? А к нам — сама. — Она помолчала. — Это ведь тоже твой урожай, между прочим. Люди едут туда, где можно жить. Ты девять лет делал место, где можно жить. Вот оно и собирается.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Уже в темноте, при первых звёздах, женщины запели — не для танцев, для себя, как поют в конце большого дня. Начала Тамара, неожиданно высоким и чистым для её лет голосом, ей подстроились Антонина с Зоей, потом подошли остальные — и над остывающими столами, над всей улицей пошла «Ой, то не вечер», старинная, не свадебная даже, а просто та, которую эта земля поёт уже триста лет на все свои главные случаи. Молодёжь притихла у проигрывателя. Мишка, я видел, потянулся было что-то записывать на свой магнитофон — и не стал, опустил руку: понял, что есть вещи, которые не для плёнки. Вера слушала, выпрямившись, и по лицу её было видно, что она в эту минуту дописывает последнюю строку своего переезда: вот теперь — всё, теперь она отсюда.</p><p>Расходились за полночь. Мы с Валентиной шли домой по тёмной улице, по которой там и тут ещё двигались огоньки папирос и слышались последние, самые тихие отголоски песен, — и молчали тем хорошим молчанием, которое наживается двадцатью годами и которое разговорчивее многих разговоров.</p><p>У своей калитки Валентина остановилась.</p><p>— Хорошая свадьба. Правильная. — Она помолчала. — Знаешь, о чём я весь день думала? Через год, может, два — мы вот так же будем Катю отдавать. И я весь день смотрела на Зою и училась. Как она с Клавдией через улицу… — Валентина не договорила, да и не надо было.</p><p>— Думаешь, и у нас так же выйдет? С Хрящевыми-то. Там ведь не Афган между домами — там твоя война, Паш, твоя собственная, восемьдесят второго года.</p><p>— Моя война кончилась тем, что человек ушёл на пенсию, а не в землю. Это войны поправимые. — Я посмотрел вдоль улицы, туда, где в темноте угадывался дальний конец и дорога на район. — Дети разберутся лучше нас. Им наши войны — как нам дедовы межи: знают, где проходили, а зачем — уже не знают. И слава богу.</p><p>— Научилась я всё-таки или нет, вот вопрос. — Валентина вернулась к своему.</p><p>— Нет. Этому, Паш, не учатся. Это либо есть в человеке, либо нет. — Она открыла калитку. — В нашей деревне — есть. Я двадцать лет здесь живу и до сих пор не понимаю, откуда. Войну пережили, коллективизацию, Афган вот… А оно — есть.</p><p>Я мог бы ответить ей, что именно это «оно» я девять лет считаю главным фондом своего хозяйства и главной загадкой этой страны; что ни в одном учебнике обеих моих жизней это не описано — ни в политэкономии, которую учила она, ни в тех науках об управлении, которых она не знает и не узнает; что все мои хозрасчёты, артели, протоколы и тетради стоят на этом, как дом на фундаменте, которого не видно и который не значится ни в одной описи. И что больше всего на свете я боюсь не прокуратуры, не противовесов и не качающихся курсов, а того дня, когда это «оно» кончится, — потому что всё остальное восстановимо, а это нет. Но было поздно, пахло сиренью и остывшими пирогами, в конце улицы гармонь доигрывала последнее, и я сказал короче и точнее:</p><p>— Есть. На этом и стоим.</p><p>Дома, уже раздеваясь, я по многолетней привычке потянулся к блокноту — и впервые за много месяцев не нашёл, что записать. День был полный, как налитой колос, а записывать в нём было нечего: ни решений, ни сроков, ни фамилий на проверку. Я подумал и записал всё-таки одну строку, не для памяти — для порядка в собственной голове: «Свадьба. Вера остаётся. Кузьмич — посажёным. Клавдия села за стол». Перечитал и понял, что из всех записей этого года, со всеми их комиссиями, актами и сессиями, эта, пожалуй, единственная, в которой каждое слово — про урожай.</p><p>В понедельник утром Зинаида Фёдоровна положит мне на стол свежие газеты, и в одной из них, областной, будет статья без фамилий, которую вся область прочитает с фамилиями. Но это будет в понедельник. А в воскресенье деревня отсыпалась, доедала холодец, разбирала столы — щиты на козлах вернулись в клубный сарай до следующего большого дня, какой бы он ни был, — и никто, включая меня, не хотел знать ничего, кроме того, что Колька Марков женился, жена его остаётся в деревне, и сирень в этом году зацвела на неделю раньше срока.</p></section><section><title><p>Глава 8 «Противовес»</p></title><p>Глава 8 «Противовес»</p><p>В понедельник газеты легли на стол в восемь десять. Зинаида Фёдоровна положила их не стопкой, как всегда, а веером. Сверху — «Курская правда». Развёрнутая на третьей полосе. Это была её манера докладывать о плохом: молча и наглядно.</p><p>Статья называлась «Кооператив или кормушка?». Подвал на всю полосу. Подпись — Г. Сафонов. Фамилии этой в областной журналистике раньше не водилось.</p><p>Я прочитал стоя. Потом сел и прочитал второй раз, с карандашом.</p><p>Сделано было умело. Почти всё в тексте была чистая правда: артель под Льговом, где председатель оформил в паевики всю свою родню; кооператив в Курске, гнавший «сидр» из казённого яблочного концентрата; цены на кооперативные пирожки у вокзала. Фактура была подобрана плотно, цифра к цифре. А между правдой и правдой была уложена начинка: «отдельные хозяйства, обласканные центральной прессой, подают опасный пример соблазнительной лёгкости», «за красивыми вывесками артелей зреет вторая экономика», «не пора ли спросить, кому выгодно». Ни одной фамилии. Ни одного адреса. Прочитав, любой человек в области понимал, о ком это, — и ни один суд, ни одна комиссия не нашли бы, к чему придраться.</p><p>Карандаш у меня дошёл до третьего абзаца с конца и остановился. Там стояло: «Не пора ли проверить, на чьи деньги гремят свадьбы в иных образцовых сёлах?» Одна фраза. Без адреса, как и всё остальное. Но свадьба в области за последний месяц гремела одна. Наша. Позавчерашняя. Значит, фактуру собирали на той неделе. Значит, человек Сафонова был в районе. Может, и на улице нашей стоял. Смотрел, как Кузьмич встаёт со своими четырьмя словами. Записывал в свой блокнот — для своей бухгалтерии.</p><p>Я поймал в себе короткую глухую злость — не за «кормушку» даже, а за свадьбу, втянутую в чужую игру, — отметил её, как отмечают показание прибора, и убрал. Злость в аппаратных делах — статья расхода, которую противник записывает себе в приход.</p><p>Потом отметил карандашом три места и позвонил Дымову.</p><p>— Читали уже. — Голос у него был утренний, сухой. — Моё мнение: писал не Сафонов. Сафонова не существует. Стиль московский, фактура местная — значит, собирали вдвоём: ездил один, писал другой. Это первое. Второе: в обкоме статью увидели в печатном виде. Понимаете? Не в полосе на согласовании — в киоске.</p><p>— Стрельников?</p><p>— Стрельников утром затребовал у редактора объяснение, каким порядком материал шёл. Редактор сослался на звонок из сектора печати ЦК. Проверить это Стрельников не может, а проглотить обязан. — Дымов выдержал паузу. — Он сегодня дважды отменил приём и говорит со всеми через секретаря. Я его таким не слышал с восемьдесят четвёртого. На его поле сыграли, не спросив. Вы понимаете, что это для вас означает?</p><p>— Что у меня появился попутчик. Не союзник — попутчик.</p><p>— Лучше не сформулирую. Дальше: не отвечать, не звонить в редакцию, не писать опровержений. Узнаете себя в «отдельных хозяйствах» — не узнавайте. Работайте. На этой неделе у вас, кажется, артельная отчётность за квартал? Вот пусть она будет безупречной. Это и будет ответ.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Деревня прочитала статью во вторник — «Курская правда» доходила к нам на день позже — и отреагировала так, как я не предвидел, хотя должен был.</p><p>Деревня не испугалась. Деревня встала на дыбы — молча, по-нашему. В магазине у Лизы статью читали вслух, с комментариями, и комментарии эти я приводить в блокноте не стал, потому что некоторые выражения не положено знать депутату. Антонина пришла в правление с газетой, сложенной в восемь раз, как складывают перед тем, как прихлопнуть муху, и потребовала «написать им всем ответ через ту самую центральную газету, где про нас писали правду». Семёныч, тишайший Семёныч, высказался в том духе, что за «кормушку» в его время «вызывали поговорить за ферму». Даже тётя Поля, разнося почту, поджимала губы так, что письма, говорят, сами выпрыгивали из сумки.</p><p>Нина Степановна отреагировала по-своему: в среду на стенде парткабинета рядом с материалами пленума появилась аккуратная вырезка из «Зари» трёхнедельной давности — заметка о вручении артели переходящего вымпела райисполкома. Без комментариев. Стенд у Нины Степановны всегда говорил за неё то, что ей не полагалось говорить вслух, и говорил, надо признать, выразительно.</p><p>Куликов приехал в субботу на приём — без записи, вне очереди, которую сам же всегда защищал, и Зинаида Фёдоровна пустила его, что само по себе означало чрезвычайность. Он положил на стол газету и спросил с порога:</p><p>— Павел Васильевич, мне одно скажите. Эта писанина — она перед чем? Перед тем, как закрывать начнут?</p><p>Вопрос был куликовский: на десять лет вглубь. Этот человек пережил укрупнения, разукрупнения, кампании по кукурузе и борьбе с личными коровами, и нюх на «перед чем» у него был натренирован не хуже кузьмичовского чутья на погоду.</p><p>— Не перед, — сказал я честно. — Пока — вместо. Закрывать сейчас нельзя, курс не велит. Поэтому пишут. Но ты прав в главном: бумага вперёд топора ходит. Запас времени у нас есть, и мы его потратим на то, чтобы топору не за что было зацепиться.</p><p>— Это правильно. — Куликов забрал газету, сложил вчетверо, сунул за пазуху, как улику. — Я почему спрашиваю. Мужики в Тополеве спрашивают, а я им что попало говорить не хочу. Теперь скажу как есть: пишут — потому что закрыть не могут. Это мужикам понятно будет. Это им даже понравится.</p><p>Тяжелее всех взял Тополев. Он позвонил во вторник вечером, и обычной его ворчливой основательности в голосе не было — был холодный звон.</p><p>— Дорохов, я двадцать лет в председателях. Меня жизнь учила молчать, я учёный. Но у меня сегодня бригадир спрашивает: «Степаныч, так мы кормушка или как?» Это он у меня спрашивает. Который со мной зябь пахал, когда эти писатели ещё фактуру в люльке собирали. Я ему что отвечать должен?</p><p>— Отвечай: кормушка — это где едят не работая. Покажи ему наряды и пусть посчитает сам.</p><p>— Это я и без тебя ответил. Я тебя другое спрашиваю: мы отвечать будем? По-настоящему, печатно?</p><p>— Печатно — нет. — Я слышал, как он задышал в трубке, и продолжил раньше, чем он взорвался: — Степаныч, остынь и слушай. Статья без фамилий. Ответишь печатно — поставишь фамилию сам, своей рукой, под их текстом. Им только того и надо: им нужен скандал с адресом. А мы дадим отчёт без скандала. Через две недели квартальная отчётность артели. Я её опубликую.</p><p>— Где? Кто ж тебе её опубликует, отчётность?</p><p>— «Заря» опубликует. Районной газете запретить печатать итоги работы районного предприятия не может даже сектор печати. Сухие цифры, без полемики: тонны, рубли, налоги, паи. И сопроводиловка в три строки: «в связи с вопросами читателей публикуем». Кто читал «Кормушку» — прочитает и это. И сам сравнит. Полемика — это их поле. Бухгалтерия — наше.</p><p>Тополев молчал долго, секунд десять. Потом сказал уже своим голосом, ворчливым:</p><p>— Бухгалтерия наше, это да. Это ты придумал хорошо. Зинаида твоя не подведёт?</p><p>— Обижаешь.</p><p>— Ну да, ну да. — В голосе у него отпустило. — Ладно. Сети скажу: молчим и работаем. Но ты учти, Дорохов: молчать деревня умеет год. Дальше у неё характер кончается.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Первого мая, за день до свадьбы, вступил в силу Закон об индивидуальной трудовой деятельности, и к середине месяца это начало быть заметным даже из нашего окна. В райцентре открылся первый официальный сапожник с патентом — тот самый дядя Миша, который чинил обувь всему району и раньше, только теперь у него на будке появилась табличка и налоговая книжка. Я заехал к нему нарочно, отдать Катины туфли к выпускному, и спросил, как ему новая жизнь. Дядя Миша подумал и ответил со всей сапожной обстоятельностью: «Работа та же. Кожа та же. Боюсь теперь в два раза меньше, плачу в два раза больше. По мне — так справедливый размен». Я записал это в блокнот как лучшую рецензию на закон из всех, что слышал, включая министерские. В Курске, рассказывал Артур, за месяц зарегистрировалось одиннадцать кооперативов, от пошивочного до шашлычной, и очередь в исполкоме на регистрацию стояла теперь не из просителей, а из заявителей — разница, которую глаз аппаратчика считывает мгновенно.</p><p>Дома статью обсуждали один раз, за ужином, и закрыла обсуждение Катя — неожиданно для нас с Валентиной. Она прочитала «Кормушку» от корки до корки, по-выпускному, с разбором, и вынесла вердикт человека, который три месяца готовился к сочинению по критическим статьям девятнадцатого века:</p><p>— Пап, это же «Что такое обломовщина?» наоборот. Там автор берёт частный случай и честно выводит из него общее. А тут наоборот: сначала готово общее — «кооперация плохая», — а потом под него подбираются частные случаи. У нас Ирина Павловна за такое сочинение тройку ставит. С формулировкой «тезис предшествует материалу».</p><p>— Тройку, — повторил я. — Запомню. Будет чем утешаться.</p><p>— И ещё она говорит, — Катя посмотрела на меня поверх учебника, — что такие тексты сильные, пока им не отвечают фактами. Факты у тебя есть?</p><p>— Факты у меня есть.</p><p>— Тогда чего ты ходишь смурной второй день? — спросила дочь, и крыть было нечем.</p><p>Мы с Зинаидой Фёдоровной и Бэлой готовили квартальную отчётность так, как готовят не отчёт — экспозицию. Каждая цифра в ней должна была отвечать на невысказанный вопрос статьи. «Вторая экономика»? — вот налоги, уплаченные в район, поквартально, с ростом. «Кормушка»? — вот ведомость: средний заработок паевика против среднего по колхозу, разница двенадцать процентов, и вот за что: переработка, вторая смена, выходные. «Соблазнительная лёгкость»? — вот фотография Антонининых рук, хотел я добавить, но фотографий в отчётности не положено.</p><p>«Заря» напечатала наши цифры двадцатого мая, в четверг, под заголовком «Итоги работы артели „Рассвет-Плюс“ за первый квартал» — скучнее заголовка не придумал бы и Госплан, и в этой скуке была вся соль. Кубарев, редактор, дал к цифрам три строки от редакции, как я и просил, но от себя добавил четвёртую, и за эту четвёртую я готов был простить ему годовой запас осторожности: «Цифры предоставлены добровольно и проверены райфинотделом».</p><p>Проверены райфинотделом. Пять слов, и каждое — гиря.</p><p>Райфинотдел, к слову, проверял нас в ту неделю с особым тщанием — заведующая, женщина опытная, понимала, что подписывается не под цифрами, а под позицией, и гоняла своих инспекторов по нашим ведомостям три дня. На третий день она позвонила Зинаиде Фёдоровне и сказала фразу, которую Зинаида Фёдоровна передала мне с гордостью, какой я у неё не видел со времён министерской комиссии: «У вас, Зинаида Фёдоровна, не учёт, а учебник. Я двух своих девочек к вам на стажировку пришлю, не возражаете?» Девочки приехали на следующей неделе и неделю сидели у Зинаиды Фёдоровны, осваивая её систему перекрёстных журналов, — и это, если вдуматься, был самый неожиданный из всех ответов на статью: нас цитировали уже не газеты. Нас цитировали бухгалтеры.</p><p>Бэла между тем доготавливалась к своим июльским экзаменам — по вечерам, после цеха, за учебником химии, который ей по старой памяти достала Валентина из школьной библиотеки. Артур рассказывал, посмеиваясь, что дома у них теперь два студента: Бэла с химией на кухне и он сам со сборником нормативных актов в комнате — к осеннему открытию магазина он готовился, как к государственному экзамену, и выучил правила советской торговли до запятых, потому что «по нам, Дорохов, теперь каждая запятая стреляет».</p><p>В пятницу Дымов передал реакцию, которую я ждал: в обкоме «Зарю» заметили. Лысенко на планёрке процитировал публикацию как «пример корректного информирования населения по кооперативной теме». Стрельников промолчал, но затребовал подшивку — обеих газет, и областной, и районной. Что он там сравнивал, склонившись над подшивками, я мог только догадываться, но догадка у меня была хорошая: он сравнивал почерки. Не журналистские — организационные. Кто как играет на его поле.</p><p>А в деревне публикация в «Заре» произвела действие, которого я не закладывал в расчёт: деревня успокоилась. Не потому, что цифры кого-то переубедили — деревня свои цифры знала без газеты. А потому, что ход был сделан. Деревенское чувство справедливости устроено не как у юристов: ему не нужен выигранный процесс, ему нужно, чтобы на удар ответили, и ответили по-своему, с достоинством. Молчать под статьёй было нестерпимо. Молчать, выложив на стол проверенную райфинотделом ведомость, — это уже не молчание. Это позиция. Антонина выразила общее настроение, когда сказала у магазина, при народе, глядя в сторону района: «Посчитали? Ну и читайте теперь». И вопрос для деревни был закрыт — до следующей статьи.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>А в субботу двадцать третьего мая ко мне приехал Корытин — не позвонил, а именно приехал, впервые за все годы нашего знакомства без предупреждения, по дороге из Белгорода, где был в командировке по делам своего управления: серый «Москвич» министерского гаража встал у правления в полдень, и Корытин выбрался из него, разминая поясницу долгим осторожным движением немолодого человека, которому два часа тряской дороги дались дороже, чем он покажет, — в плаще не по погоде и со старомодным портфелем, который он, впрочем, оставил в машине, и одно это сказало мне о характере визита больше любых предисловий: разговор предстоял не бумажный.</p><p>Мы два часа ходили по хозяйству — он захотел видеть цех и весовую, видел, молчал правильным министерским образом, у стеллажей с сыром постоял дольше положенного и попросил отрезать «не для дегустации, а к чаю, я заплачу в кассу», и заплатил, к тихому восторгу Зинаиды Фёдоровны, выписавшей ему квитанцию с печатью, — а разговор случился потом, на лавке у правления, на майском солнце, под жужжание первых шмелей в сирени, и был он, по корытинским меркам, почти исповедальный.</p><p>— По вашей статье в областной я навёл справки. — Корытин говорил, щурясь на белые мазанки через улицу. — След простой и подтверждённый: материал готовился в Москве. Есть группа — не в ЦК даже, вокруг: пара отделов, пара редакций, несколько человек в Совмине. Люди не последние. Платформа у них простая: кооперация — это размывание основ, и чем раньше её прижать, тем дешевле обойдётся. Пока они проиграли — закон вышел, курс объявлен. Но они не разошлись по домам. Они работают на перспективу: собирают фактуру про перегибы, готовят прессу, ждут повода. Любого. Неурожая. Скандала. Смены настроения наверху.</p><p>— И насколько эти люди сильны?</p><p>— Сегодня — несильны. Сегодня они пишут статьи под псевдонимами и собирают папки. — Корытин достал из кармана платок, протёр им очки, хотя очки были чистые: жест, дававший ему паузу на точную формулировку. — Но у них есть то, чего нет у нас с вами: им не нужно ничего строить. Строителю нужны годы и удача. Им нужен один плохой год и один громкий процесс. Экономика, Павел Васильевич, всегда даст плохой год — это вопрос времени. А громкий процесс они себе готовят сами, заранее, и я сильно подозреваю, что ваша область у них в коротком списке площадок: слишком уж образцовый случай, слишком удобно будет показательно разочароваться.</p><p>— Сухоруков назвал это «когда курс качнётся».</p><p>— Умный у вас был предрик. — Корытин чуть повернулся ко мне. — Теперь главное, зачем я заехал. Эти люди вас знают, Павел Васильевич. Не как врага — хуже: как иллюстрацию. Вы у них в картотеке как «образцовый случай», который при повороте темы первым пойдёт в дело — уже не как образец, а как «вот до чего довели». Поэтому запомните, что я скажу, и передайте своим. До поворота — а будет он, по моему чутью, через год-полтора — у вас одна задача: быть скучным. Безупречным и скучным. Никаких рекордов, никаких громких цифр, никаких «первых в республике». Тише едете — позже понадобитесь.</p><p>— Год-полтора — это как раз когда Москва обещала вернуться ко мне с кадровым вопросом.</p><p>— Да, — сказал Корытин, не отводя взгляда от мазанок. — Я этот календарь тоже посчитал. Любопытно совпадает, правда?</p><p>Перед отъездом, уже у машины, он задержался и сказал ещё одно — не аналитическим своим голосом, а другим, которым, наверное, говорил когда-то с сыном:</p><p>— Я ведь почему сам заехал, Павел Васильевич, а не позвонил. По телефону такое не говорится, а сказать надо. Я в аппарате сорок лет. Я видел три кампании, которые начинались со статей без фамилий. И я видел людей, которые эти кампании пережили, и тех, которые нет. Разница между ними была не в правоте — правы были и те и другие. Разница была в том, что у переживших к началу кампании всё уже было сделано. Не делалось — было сделано. Понимаете время глагола? У вас сейчас то самое окно, когда «делается» ещё успевает стать «сделано». Оно не навсегда.</p><p>Он уехал в четвёртом часу, отказавшись от обеда, — министерская манера, по которой обед в подшефном хозяйстве есть форма зависимости. А я остался на лавке со своим блокнотом и календарём, в котором теперь стояли две даты, наползающие друг на друга, как льдины в ледоход: осень восемьдесят восьмого, когда, по общему прогнозу двух старых аппаратчиков, качнётся курс, и она же — когда истечёт мой «год-полтора» и Москва вернётся со своим вопросом. Вечером я записал под свадебной строкой новую, рабочую, выверенную, как посевной план: «Быть скучным. Отчётность — как оборона. Попутчик в обкоме. Время глагола: всё перевести из „делается“ в „сделано“ — до осени восемьдесят восьмого».</p><p>Перечитал. Подумал, что девять лет назад я готовил эту деревню к зиме семьдесят девятого, имея в активе чужое тело, похмельную репутацию и знание дат. Теперь у меня были артель, сеть, мандат, очерк, тетрадь наказов и двести сорок писем. Прогресс был налицо. Не было только уверенности, что против той зимы, которая собиралась за горизонтом восемьдесят восьмого года, весь этот актив весит больше, чем тогдашнее знание дат.</p><p>И ещё я подумал — уже укладываясь, в темноте, под мерное дыхание спящего дома — про время глагола, о котором говорил Корытин. Старик, сам того не зная, сформулировал то, что я девять лет делал инстинктом: я всегда строил в совершенном виде. Не «строим коровник» — «коровник построен». Не «налаживаем переработку» — «переработка работает». Несовершенный вид в этой стране был самой уязвимой грамматической формой: всё, что «делается», можно остановить, возглавить, проверить и запретить. Остановить можно только процесс. Результат можно только отнять — а отнимать у деревни, как показала андроповская зима, себе дороже даже для очень больших людей. Значит, год у меня был на то, чтобы не осталось процессов. Одни результаты.</p><p>Впрочем, эту мысль я записывать не стал.</p></section><section><title><p>Глава 9 «Май кончается»</p></title><p>Глава 9 «Май кончается»</p><p>Двадцать пятого мая в нашей школе звенел последний звонок, и я стоял в школьном дворе среди родителей выпускного класса — впервые за обе свои жизни в этой роли и в этой точке двора: до сих пор я бывал здесь председателем, депутатом, мужем директора, кем угодно, а тут стоял просто отцом, и разница оказалась физически ощутимой, как разница между трибуной и землёй.</p><p>Катя шла в паре с десятиклассником, который вёл за руку первоклассницу с колокольчиком, и я смотрел на дочь и видел сразу всё, что положено видеть отцу в такую минуту и что не записывается ни в какие блокноты: девочку, которая девять лет назад, в мой первый здешний ноябрь, читала мне, чужому ещё человеку в отцовском теле, стихи про осень, спрятавшись от матери за сараем; и подростка, таскавшего Мишкины учебники тайком, на вырост; и вот эту, сегодняшнюю, почти взрослую, с серьёзным лицом, которая через три месяца уедет в Воронеж, и дом наш станет, по мишкиному слову, больше.</p><p>Валентина стояла не с родителями — с учителями, по должности, и речь говорила тоже по должности, короткую и без бумажки. Но один раз, на словах «дорогие выпускники, школа вас отпускает», голос её сделал то самое движение, которое слышат только свои, — и Катя из шеренги посмотрела на мать, и обе справились, и никто, кроме нас троих, ничего не заметил.</p><p>Серёга Хрящев стоял тут же, среди гостей линейки, — приехал из Курска утренним автобусом, с букетом, который держал стволами вверх, как держат букеты все мужчины его возраста, — и после звонка подошёл к нам с Валентиной поздороваться. Поздоровался, выдержал, не присел от наших взглядов, вручил букет Кате при всём школьном дворе и сообщил, что в августе у него отпуск и что Воронеж от Курска — четыре часа на электричке с пересадкой, он смотрел расписание. Сообщил, глядя при этом мне в глаза, с той старательной прямотой, с какой сапёры докладывают о разминировании. Я оценил: парень обозначал серьёзность намерений по всей форме, при свидетелях. Валентина потом сказала, что в её время это называлось «заявить о себе родителям», и что сделано было, по меркам любого времени, грамотно.</p><p>После линейки ко мне подошла Сомова — Ирина Павловна, на пенсии, но какая же линейка без неё.</p><p>— Павел Васильевич, два слова про Катю. — Она говорила, по обыкновению, как диктуют изложение: размеренно и не повторяя. — Сочинение она напишет, не волнуйтесь, у неё рука поставлена. Я о другом. В Воронеже на филфаке конкурс — пять человек на место, и три из них — городские, натасканные. Катино преимущество не в начитанности, городские начитаны не хуже. Её преимущество — она пишет о том, что видела, а не о том, что прочитала. Скажите ей: на экзамене пусть берёт свободную тему. Любую. И пишет про деревню. Про что угодно — про уборку, про свадьбу, про библиотеку нашу. Экзаменатор за день читает сорок сочинений про образ Татьяны. Сорок первое — про живое — он запомнит.</p><p>— Передам слово в слово, Ирина Павловна.</p><p>— И последнее. — Сомова взглянула на меня поверх очков. — Не провожайте её в Воронеж всем семейством. Пусть едет одна. Девочке, которая поступает сама, одной, экзамены потом всю жизнь служат. Я по себе знаю: год — сорок шестой.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Экзамены покатились с первого июня, и дом наш перешёл на экзаменационное положение: Катя с утра уходила в школу, Валентина — туда же, но в другую дверь, и по вечерам они возвращались порознь и старательно не разговаривали друг с другом о билетах, потому что обе понимали, что директор школы — мать выпускницы — это конструкция, которая держится только на демонстративной глухоте.</p><p>Сочинение Катя писала четвёртого. Темы привезли в запечатанном конверте, и Валентина, вскрывавшая его в учительской при комиссии, рассказывала потом, что у неё дрогнули руки — не за дочь, как ни странно, а за всех сразу. Катя взяла свободную: «Человек на своей земле». Сомовский совет лёг в строку: писала, как потом выяснилось, про Кузьмича — не называя, конечно, ни имени, ни деревни: про старика, который выучил сына на бригадира, отдал ему кабину трактора и встал на край поля, потому что земле нужен не только тот, кто пашет, но и тот, кто смотрит.</p><p>Оценки вывесили через три дня. Против Катиной фамилии стояло «отлично», и Сомова, ходившая смотреть списки лично, вернулась с видом полководца, чей план сражения исполнен в точности.</p><p>Сочинение я прочитал позже, в июле, когда работы вернули, — Катя сама принесла мне тетрадь, молча, и ушла к себе, что на её языке означало высшую степень доверия и просьбу не обсуждать вслух. Я читал про старика на краю поля и узнавал всё: и кепку, которая в тексте стала «выгоревшим картузом», и берёзу на меже, и «сойдёт» вместо высшей похвалы. А в последнем абзаце дочь написала фразу, от которой я долго сидел над тетрадью: «Наверное, у каждой земли должен быть человек, который помнит её прежней, — не для того, чтобы тянуть назад, а для того, чтобы было от чего отсчитывать дорогу». Ей было семнадцать. Она не знала о своём отце главного и не узнает никогда. Но отсчитывать дорогу — это она сформулировала точнее всех взрослых, которых я читал по этому вопросу в обеих жизнях.</p><p>Устную литературу и историю Катя сдала на две четвёрки — Пушкина ей достался такой, что и Сомова признала билет «невезучим», — и аттестат вышел сильный, с одной четвёркой в году. На семейном совете подтвердили августовский план: Воронеж, филфак, общежитие. Одна, как велела Сомова.</p><p>А Мишка защищался семнадцатого июня, в четверг, и на защиту мы с Валентиной поехали вдвоём — Катя сдавала устную литературу и отпадала. Защита шла в большой чертёжной аудитории политеха, и я сидел на задней скамье. Сын — в пиджаке, надетом третий раз в жизни, — вешал на доску свои схемы автоматизированного учёта, а во мне поднималось чувство сложное и не до конца приличное: четверть схем была мне знакома до боли, потому что выросла из наших с ним кухонных разговоров про артельную отчётность, из зинаидиных перекрёстных журналов, переведённых на язык реле и перфолент.</p><p>Комиссия гоняла его сорок минут — больше всех на потоке. Вопросы шли сначала дежурные, потом заинтересованные, а это разные жанры — зал менялся на слух, скамья за скамьёй. Под конец председатель комиссии, пожилой доцент с орденскими планками, спросил, есть ли у разработки практическая база. Мишка сказал: есть, колхозная артель в Сухоруковском районе, учёт поставлен, данные за два года. Доцент посмотрел поверх очков:</p><p>— Это не та артель, про которую «Сельская жизнь» писала?</p><p>— Та.</p><p>— Хм. — Доцент сделал пометку. — Передайте там… что читали.</p><p>«Отлично» Мишке вывели единогласно, а после защиты руководитель отвёл нас с Валентиной в сторону и в четыре минуты изложил то, что сам Мишка мялся сказать с зимы: место в аспирантуре есть, тема продолжается, парень способный, но парень хочет на производство, и держать его силой — портить. Решение пусть принимает сам, до августа время есть.</p><p>В коридоре я спросил Мишку, чего он сам хочет. Он ответил не сразу — глядел в окно, на политеховский двор, где доцветала сирень.</p><p>— Хочу, чтоб работало, бать. Не на бумаге — руками чтоб работало. Аспирантура — это ещё три года про «будет работать». А я уже знаю, что оно работает. У нас в деревне работает. — Он повернулся. — Я к вам хочу. В колхоз, в артель — как оформите. Учёт ставить, связь, автоматику на ферму. И письма твои разбирать, я обещал. Только ты это… матери сам скажи. Она ж в аспирантуру верит, как в воскресение.</p><p>Валентине я сказал в тот же вечер. Она выслушала, помолчала и ответила так, что я в который раз понял, за что женился бы на ней в любой из своих жизней:</p><p>— Инженер в деревне, который сам деревенский и сам выбрал, — это больше, чем кандидат наук в городе, который не выбирал ничего. Пусть едет домой. Только аспирантуру пусть не закрывает — пусть отложит. Жизнь длинная, Паш. Мы-то с тобой знаем.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Двадцать девятого мая, в пятницу, страна узнала новость, от которой газеты на сутки потеряли дар речи, а потом обрели его с непривычной силой: накануне вечером, в день пограничника, на Красной площади сел самолёт. Маленький, спортивный, западногерманский. Пилоту было девятнадцать лет.</p><p>Деревня обсуждала это всю субботу — у магазина, у мастерской, на ферме, — и обсуждала не так, как писали газеты. Газеты писали про бдительность и ответственность. Деревня сначала просто не поверила — тётя Поля, принесшая новость вместе с почтой, была заподозрена в пересказе чьего-то сна, — потом поверила и развеселилась тем особенным невесёлым весельем, каким этот народ встречает конфузы любого начальства, от бригадного до союзного. Версии выдвигались разные, от диверсии до спора на ящик коньяка. Семёныч сформулировал итоговый вердикт за всех, стоя у весовой:</p><p>— Это как если б ко мне на ферму волк зашёл, среди бела дня, через все ворота, и в стойле лёг. Я б не волка ругал. Я б сторожей разогнал.</p><p>Мишка, гостивший в те выходные дома, смотрел на дело со своей инженерной колокольни и за ужином прочитал нам целую лекцию о том, что на такой высоте и скорости маленький самолёт для локатора неотличим от стаи гусей, и что система, рассчитанная на бомбардировщики, всегда слепа к велосипедам. «Это, бать, общий закон: чем мощнее система, тем глупее она против мелочи. Хоть ПВО, хоть Госплан». Я посоветовал ему с этим обобщением на защите не выступать. Он ответил, что на защите — нет, а в курилке уже выступил, и курилка аплодировала.</p><p>Сторожей и разогнали — по радио в понедельник передали про отставку министра обороны, и деревня, послушав, вернулась к сенокосу: высокие материи высокими материями, а травы стояли в самой поре.</p><p>Сенокос пошёл с десятого июня, дружный, в четыре погожих дня на первый укос. Андрей расставил людей по-своему — третий раз за год я видел его план работ и третий раз не нашёл, что поправить, — а Кузьмич явился на дальний луг к шести утра, прошёлся по кромке, размял в пальцах травяной стебель, понюхал и выдал заключение, которое Андрей выслушал, как сводку Гидрометцентра: «До четверга простоит. С четверга замочит. К четвергу — под крышу». К четвергу сено было под крышей. В пятницу замочило.</p><p>Я же ходил те дни молча и больше слушал, чем говорил. Деревня обсудила самолёт за два вечера и вернулась к сенокосу; у деревни на большие новости всегда был один градусник — меняют ли они погоду к покосу. Этот не менял. Семёныч, правда, ещё с неделю выдавал у мастерской справки всем желающим, на какой высоте «оно летит» и почему «локаторы проспали», ссылаясь на свою службу в ПВО, о которой раньше никто не слышал, — но и Семёныча хватило до первой грозы, после которой обсуждать стали уже грозу — побило ли горох у Клименковой и что теперь с ранними огурцами. В моём блокноте этот день тоже не получил ни строчки. Некоторые вехи я не записывал принципиально: слишком точное попадание задним числом — это след, а следов я не оставлял девять лет и оставлять не собирался.</p><p>Зато получил строчку ответ из управления сельхозтехники — пришёл тридцатого, за подписью начальника, на трёх листах. Комиссионный запрос сработал: по области проведена «проверка порядка удовлетворения заявок», выявлены «отдельные нарушения очерёдности», приняты «меры организационного характера» — двое кладовщиков и один заместитель начальника базы лишились должностей, а к ответу прилагался новый порядок отгрузки: по журналу, с датой заявки, с правом хозяйства затребовать выписку. Тополев на комиссии зачитал это вслух, с выражением, и сказал, что за двадцать лет первый раз видит, чтобы бумага съела блат, — «обычно наоборот бывало».</p><p>Я смотрел на новый порядок отгрузки и думал, что это, пожалуй, и есть самый честный итог моего депутатского полугодия: не очерк, не комиссии, не двести сорок писем. Лёхин мятый листок с восемью фамилиями, переведённый на язык, который система понимает, — и шестьсот хозяйств области, которые следующей весной получат свои редукторы по очереди, а не по дружбе. Никто из них никогда не узнает, с чего началось. И это правильно: у хорошей работы не должно быть видно швов.</p><p>Лёхе я про ответ управления сказал сам, в мастерской, между делом. Он выслушал, вытер руки и спросил только: «То есть мой листок — сработал?» Сработал, сказал я. Лёха покивал своим мыслям, спрятал довольство в усы и вернулся к мотору, но по тому, как он до вечера гонял молодого подручного по уставному «по журналу записал? дату проставил?», было видно, что у человека сегодня праздник правильного устройства мира.</p><p>Тогда же, в июне, у тетради наказов закрылся ещё один разворот — грачёвский. Очередь на общежитие, которую полгода «уточняли», после моего апрельского запроса и одной неприятной сверки списков дошла до него по-настоящему: двое «мёртвых душ», числившихся в комнатах, с очереди слетели, и Грач получил ордер. Он пришёл на субботний приём — расписаться в тетради, такой у нас завёлся порядок, — и, расписавшись, сказал с обычной своей хмуростью: «Я, Павел Васильевич, честно скажу. Я в феврале думал — брешете вы всё, как все. Перепроверял за вами». — «И как?» — «Сошлось, — признал Грач с лёгкой досадой человека, у которого отняли любимое убеждение. — Куда жаловаться, если опять разойдётся, — я теперь знаю». И это, подумал я, лучший из возможных итогов: избиратель, который знает, куда жаловаться, — это и есть советская власть в работающем виде, какой её писали на бумаге и какой я её девять лет собирал в отдельно взятом округе.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>А двадцать шестого июня газеты напечатали материалы очередного пленума, и я прочитал их со своим карандашом, уже зная из корытинской бандероли, что за ними последует: «коренная перестройка управления экономикой», самостоятельность предприятий, и через четыре дня — закон, тот самый, с моими пометками на полях. Деревне я объяснил это на планёрке одной фразой, над которой сам же внутренне хмыкнул, настолько она вышла из лексикона прежней жизни: «Для нас ничего не меняется — мы по этим правилам уже восемь лет живём. Меняется то, что теперь так велено жить всем». Антонина уточнила: «А спрашивать с нас теперь как со всех будут или как с примера?» — и попала, по обыкновению, в самый нерв. Как с примера, Антонина Григорьевна. В этом и вся разница, и весь риск.</p><p>В последнее воскресенье месяца мы собрались — впервые за год — всей семьёй, вчетвером: Мишка приехал с дипломом в твёрдой синей корке, Катя дрейфовала между учебниками для августовского Воронежа, и Валентина по такому случаю напекла пирогов по тёти-Марусиному рецепту, который у нас в доме доставался только для полного состава.</p><p>За столом говорили обо всём и ни о чём: про мишкину будущую должность («инженер по автоматизации учёта» — Зинаида Фёдоровна уже потребовала согласовать с ней штатное расписание и, подозреваю, программу стажировки), про воронежское общежитие, про то, что Вера Маркова с июля выходит в наш медпункт и район дал под это полторы ставки и процедурный кабинет. Про статью не говорили. Про осень восемьдесят восьмого — тем более: этот календарь жил только в моём блокноте и в двух стариковских головах, министерской и районной.</p><p>Мишка за чаем изложил свой план обустройства, продуманный, как оказалось, до деталей: жить пока у нас, к зиме просить у правления комнату при мастерской («мне к железу ближе надо, бать, а вам с матерью — потише»), первым делом — телефонная связь правления с фермой и весовой по нормальному кабелю вместо полевого, вторым — учёт горючего, на котором, по его прикидкам, мы теряем больше всего. Катя слушала-слушала и спросила, а что он будет делать, когда всё автоматизирует. «Тогда, — сказал Мишка без запинки, — начну всё переделывать, потому что к тому времени появится новое железо. Инженер, Кать, — это не профессия, это приговор». Сестра записала афоризм в тетрадку — она с весны собирала чужие фразы, готовясь, как я понимаю, к филологической жизни всерьёз.</p><p>После ужина, когда дети ушли в сад — спорить о чём-то своём, поколенческом, под отцветающую сирень, — Валентина собирала со стола и спросила, не поворачиваясь:</p><p>— Паш, а ты заметил, что у нас сегодня было?</p><p>— Полный дом. Заметил.</p><p>— Полный — и последний такой. — Она сказала это без грусти, тоном учительницы, объявляющей конец четверти. — В августе Катя уедет. Мишка хоть и в деревне будет, а уже свой дом запросит, вот увидишь, ему двадцать три. И останемся мы с тобой вдвоём — первый раз за двадцать два года. Я почему говорю заранее: я видела, как это у других бывает. Кто заранее не подумал — те потом в пустых комнатах эхо слушают. А кто подумал — у тех просто дом становится тише и больше. Я хочу, чтоб у нас — второе.</p><p>Я подошёл и встал рядом, к окну. В саду Катя что-то горячо доказывала Мишке, размахивая веткой, Мишка отмахивался дипломом, и из открытой форточки тянуло сиренью, тёплой землёй и наступающим сенокосом.</p><p>— Будет второе, — сказал я. — У нас с тобой, Валя, дом никогда не был из комнат. Он у нас из людей. А люди никуда не деваются — они просто расходятся сеять по своим полям. Ездить будем. Письма будут. Внуки, опять же, по всем расчётам, в перспективе двух пятилеток.</p><p>— По всем расчётам. — Валентина качнула головой и встала рядом, плечом. — Циник ты мой плановый. Двадцать два года слушаю — привыкнуть не могу.</p><p>Мы стояли у окна, пока в саду не стемнело и спор поколений не перешёл в смех, и я думал о том, что июнь восемьдесят седьмого, что бы там ни готовила осень восемьдесят восьмого, я запомню вот таким: диплом в синей корке, «отлично» за сочинение про старика на краю поля, новый порядок отгрузки на трёх листах и жена, которая заранее, по-хозяйски, готовит наш дом к тому, чтобы стать больше.</p><p>В блокнот в тот вечер легла одна строка: «Семья — сделано. В совершенном виде». И я впервые за месяц закрыл его с лёгким сердцем — но, уже закрыв, открыл снова и дописал ниже, мелко, рабочее, потому что лёгкое сердце лёгким сердцем, а календарь календарём: «Июль: экзамены Бэлы; уборка — готовность к 15.07; письма — передать Мишке с 1 августа; осенью — семинар для председателей вместо ста писем поодиночке: один день, наши цеха, наши журналы, пусть смотрят руками». Последняя мысль пришла только что, за столом, между пирогом и чаем, и была, кажется, самой дельной за месяц: сто писем — это сто ответов, а один семинар — это сто свидетелей. Свидетели в наступающие времена обещали быть нужнее переписки.</p></section><section><title><p>Глава 10 «Июль»</p></title><p>Глава 10 «Июль»</p><p>Июль начался с того, что в правлении зазвонил телефон, которого вчера ещё не существовало.</p><p>Аппарат стоял на тумбочке у окна, новенький, с ведомственной биркой, и звонил он не из района и не из области — он звонил с фермы. Мишка, заступивший на свою инженерную должность первого числа, к третьему дотянул кабель от правления до весовой и молочного цеха — настоящий, в гофре, взамен полевого, который рвался каждую распутицу, — и теперь стоял на том конце линии и требовал, чтобы я снял трубку, потому что «связь без первого звонка не считается сданной».</p><p>— Алло, — сказал я в новую трубку. — Правление слушает.</p><p>— Говорит ферма! — Голос у сына был торжественный, как у Левитана. — Павел Васильевич, докладываю: на весовой две и три десятых тонны с утренней дойки, температура в цеху по норме, Антонина Григорьевна просила передать, что лично она в эту трубку кричать не будет, у неё голос и так слышно. Связь сдана?</p><p>— Связь сдана. Премия — обед у матери.</p><p>— Принято. И ещё, пока ты на проводе. — Голос из торжественного стал рабочим. — Тут к аппарату очередь образовалась. Антонина Григорьевна говорит, раз уж я всё равно стою, передай: бидоны новые пришли некомплектом, крышек на треть меньше. Семёныч просит йод и марлю выписать. И Лёха спрашивает, во сколько планёрка. Это, бать, всё ещё сдача связи или уже эксплуатация?</p><p>— Это, Михаил Палыч, называется «связь заработала». Привыкай: теперь ты узнаёшь всё первым.</p><p>Это была первая строчка новой эпохи нашего хозяйства, и я внёс её в блокнот с удовольствием, которое не стал от себя скрывать. Девять лет всё, что происходило на ферме, доходило до правления со скоростью пешего хода или, в лучшем случае, велосипеда. Теперь оно доходило со скоростью звука. Мелочь. Из тех мелочей, из которых, как из зёрен, состоит вся разница между «терпимо» и «по-людски».</p><p>Мишка въелся в работу с жадностью, которой я за ним прежде не знал. За первые две недели он, кроме кабеля: перебрал и поставил на учёт всю контрольно-измерительную мелочь по цехам; завёл на ферме журнал расхода электроэнергии по часам и обнаружил, что треть месячного счёта нагорает впустую, ночью, из-за двух старых калориферов, которые никто не выключал «на всякий случай»; и взялся за главное — за горючее. По горючему у него вышел первый производственный конфликт: учётчик гаража, человек пожилой и обидчивый, усмотрел в мишкиных талонах с двойной подписью недоверие к себе лично и пришёл жаловаться. Я выслушал и спросил только: «Расход за июнь против мая?» Расход за июнь, при той же работе, вышел на семь процентов ниже. Учётчик подумал и жаловаться передумал: семь процентов — это был аргумент, понятный человеку его поколения лучше любых слов про автоматизацию.</p><p>А письма Мишка читал по вечерам, в правлении, за отдельным столом, который ему поставили у окна. Отвечал по моим тезисам, но всё чаще — сам, принося мне на подпись уже готовое, и по этим готовым ответам было видно, как быстро он осваивает жанр: первые выходили инженерно-сухими, как спецификации, а к концу июля в них появился воздух. На моё замечание об этом он ответил без смущения: «Я понял систему, бать. Им же не справка нужна. Им нужно, чтобы с ними поговорили. Справку я в приложение выношу».</p><p>Он же, разобрав за месяц всю накопившуюся почту, выдал мне сводку, которой я не заказывал, но которой обрадовался, как подарку: систематизировал двести семьдесят писем по типам вопросов. Сорок процентов — как оформить артель юридически. Двадцать пять — как считать паи и оплату. Пятнадцать — как строить отношения с колхозом и районом. Остальное — россыпью, от рецептуры сыра до жалоб на жизнь. «Это же готовая программа твоего семинара, бать, — сказал он, подавая листок. — Не надо придумывать, чему учить. Они сами написали».</p><p>Семинар мы назначили на конец сентября, после уборки, и оргвопросы я провёл через аграрную комиссию — Тополев идею оценил мгновенно и по-своему: «Умно, Дорохов. Сто человек у тебя в цехах потопчутся — потом каждый у себя дома свидетель: видел своими глазами, никакая не кормушка». Облисполком, к моему лёгкому удивлению, не только разрешил, но и вписал семинар в свой план мероприятий — сказывался очерк и, подозреваю, чьё-то желание отчитаться наверх живым примером гласности в действии. Пусть отчитываются. Нам годилось и так: чужая отчётность, работающая на нашу оборону, — это лучший из видов чужой отчётности.</p><p>На июльском приёме избирателей случилось и личное продолжение свадебной истории: Грач пришёл последним, дождался, пока выйдет предыдущий, и спросил, глядя в стену, как пишутся письма в Курск, «ну, чтоб не по-дурацки». Верина подруга, операционная сестра с каблуками, уезжая после свадьбы, оставила ему адрес. Я выдал ему три совета из чужой компетенции — писать как говоришь, не умничать, спрашивать про неё больше, чем рассказывать про себя, — и Грач ушёл с лицом человека, получившего наряд на незнакомую работу. Тетрадь наказов этот визит не пополнил. Пополнил он что-то другое, чему в моём хозяйстве учёта не велось, но что я ценил не меньше надоев.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Бэла сдавала экзамены в середине июля, и за эти четыре дня артель, по-моему, переработала меньше, чем за любые другие четыре дня года, потому что половина цеха думала не о твороге, а о том, как там в Курске наша Бэла Суреновна.</p><p>Волновались зря. Химию она написала на пятёрку — сказались полгода за школьным учебником и, подозреваю, тридцать лет у плиты и чанов, потому что технологическая химия была для неё не наукой, а биографией. По специальности получила «отлично» с формулировкой экзаменатора, которую Артур потом пересказывал всем, кто не успел спрятаться: «Голубушка, вы у меня спрашивайте, а не я у вас». Сочинение — четыре, и эту четвёрку она переживала больше, чем стоило, пока Катя авторитетно не заверила её, что четыре за вступительное сочинение — «это пять с поправкой на страх комиссии перед роно».</p><p>Вернувшись с экзаменов, она первым делом пришла в цех — не домой, в цех, — и Антонина потом рассказывала, что Бэла час ходила между чанами, трогала всё руками, как после долгой разлуки, и наконец сказала со вздохом: «Четыре дня формулы писала. А тут — вот они, формулы. Тёплые». В этой фразе, как мне кажется, было больше понимания предмета, чем в иных диссертациях.</p><p>Артур пережил женины экзамены тяжелее самой Бэлы. В дни испытаний он, по донесениям курских общих знакомых, трижды звонил в институт «уточнить организационные вопросы», пока Бэла не пригрозила сдать его коменданту общежития как постороннего на территории. Зато результат он праздновал по-своему: заказал в типографии, через какие-то свои ходы, табличку «Технолог Б. С. Мкртчан» — на дверь лаборатории при цехе, которой ещё не существовало, но которая с этой таблички, как водится у Артура, и началась.</p><p>Зачислили её приказом от двадцать второго июля, на заочное отделение технологического факультета, и в деревне это отметили как общее достижение — что было чистой правдой: на бэлин студенческий билет приходили смотреть из трёх сёл, и Антонина, посмотрев, высказалась в своём жанре:</p><p>— Сорок восемь лет. Учиться пошла. — Пауза у неё была длинная, как у Кузьмича. — Правильно. Я, может, тоже пойду. На зоотехника. Чем я хуже.</p><p>И никто не засмеялся, потому что все поняли: не шутит. Это тоже было из перемен восемьдесят седьмого года, может быть, самая глубокая из них: люди, двадцать лет считавшие свою жизнь определившейся, вдруг обнаруживали, что она ещё нет.</p><p>Вера вышла в медпункт с первого июля, и уже к двадцатому деревня не понимала, как жила без неё. А двадцать первого случилось то, после чего её имя стали произносить с тем особым уважением, какое деревня выдаёт только по делу. На сенокосной подборке у полынинских перевернулся погрузчик; механизатора — молодого, из новеньких — придавило стрелой, и его привезли к нам, потому что до района было сорок минут, а до нас пятнадцать. Вера работала те полчаса, пока летела «скорая» из района, так, как работают люди, у которых восемь лет хирургического за плечами: жгут, шина из штакетины, капельница из медпунктовского запаса, который она же в первую неделю и выбила из района своим переводом. Хирург районной больницы, принимавший парня, сказал потом фразу, которую Зоя Маркова выучила наизусть и цитировала как стихи: «Кто бы ни оказывал первую помощь — он этому парню ногу сохранил, а может, и больше».</p><p>Колька в тот вечер пришёл к медпункту встречать жену с дежурства, и я, проходя мимо, видел, как они идут по улице — она рассказывает, руками показывая, как накладывала шину, а он несёт её сумку и смотрит на неё сбоку с таким лицом, что становилось ясно: этот человек за свою короткую жизнь видел много страшного и теперь точно знает цену тому, что видит сейчас.</p><p>История с погрузчиком имела и продолжение по моей, депутатской линии. Через неделю я внёс в комиссию вопрос о санитарной авиации и медицинском обеспечении полевых работ по области — с приложением хронометража: сколько шла «скорая» из района, сколько стоила бы та же история без медпункта с хирургической сестрой. Тополев, прочитав, крякнул и поставил вопрос вторым в сентябрьскую повестку. А Вера, узнав, что её получасовая работа поехала в областные бумаги, отнеслась к этому с операционным спокойствием: «Правильно. Только вы там напишите не про меня, а про то, что в каждом кусте из трёх-четырёх сёл должна быть своя сестра с реанимационной укладкой. Я вам список укладки составлю». И составила — на двух листах, с ценами. Список ушёл в комиссию приложением номер два, и я не удивлюсь, если в области его потом размножали: написан он был лучше любой инструкции облздрава.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>К уборке готовились с оглядкой на небо. Лето стояло доброе, хлеба наливались ровно, и по всем кузьмичовским приметам выходило, что жатву надо начинать рано, числа двадцатого, и гнать без передышки: «август мокрый придёт, по всему видать — заря красная стоит, муравьи курганы тянут». Метеосводка из района, к слову, обещала сухой август, но между сводкой и муравьями деревня без колебаний выбирала муравьёв, и я, девять лет проверявший оба источника, склонялся к тому же.</p><p>В середине июля я объехал всю сеть — все пять хозяйств, по дню на каждое, как делал перед каждой уборкой. Объезд этот давно перестал быть инспекцией и стал чем-то вроде сверки часов: у Тополева смотрели графики взаимопомощи, у Медведева — новую зерноочистку, у Полынина мне с гордостью предъявили отремонтированный ток и Грача, который — отдельная новость — принял звено и готовил его к жатве со своей всегдашней хмуростью, обернувшейся — моя февральская пометка на полях тетради сбылась — толковым командирством. Ивлевский председатель, самый осторожный из пятерых, за чаем спросил то, что, видимо, зрело у него с весны: «Васильич, а если по осени твою артель всё ж таки прижмут — нас, сетевых, как, за компанию?» Я ответил честно: за компанию не возьмут, у сети с артелью договоры поставки, всё по прейскуранту, бумаги чистые — для того и чистые. Он покивал, но чай допил задумчиво. Страх в людях моего поколения сидел глубже бумаг, и я его понимал лучше, чем он мог предположить.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Андрей принял к двадцатому всё: комбайны прошли обкатку, тока вычищены и подбелены, сушилка — после зимнего ремонта — прогнана вхолостую и под нагрузкой, график помощи от сети свёрстан и подписан всеми пятью хозяйствами. На предуборочной планёрке он доложил это за двенадцать минут, и Кузьмич, сидевший в своём углу, по окончании сказал не «сойдёт», а кое-что побольше:</p><p>— По-хозяйски собрано. — И, выдержав паузу: — Начинай, Андрей Иваныч.</p><p>По отчеству. Деревня на планёрке переглянулась: Кузьмич произвёл сына в хозяева вслух, при всех, своей единственной властью, которая весила больше приказов по колхозу. Андрей встал и сказал «спасибо, батя» — тоже при всех, тоже впервые, — и на этом церемония передачи поля от поколения к поколению, начатая в марте словами «на краю стоять буду», завершилась. Заняла она, если считать по календарю, четыре месяца. Если считать по правде — двадцать семь лет, с того дня, как Кузьмич впервые посадил мальца на колено в кабине.</p><p>Я на этой планёрке промолчал, и это было лучшее из всего, что я мог сделать.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Жатву начали двадцать первого, с поля номер семь, с озимой «Мироновской», и первые же обмолоты дали под тридцать пять центнеров — хлеб стоял такой, какого и Кузьмич не помнил на этом поле. Три дня шли как по учебнику: сухо, жарко, комбайны — все пять своих и два тополевских по графику взаимопомощи — выгребали по сто двадцать гектаров в сутки, тока гудели, сушилка ела зерно в две смены, и Зинаида Фёдоровна вечерами сводила цифры, от которых у неё, по собственному признанию, «рука сама красивее писала».</p><p>А на четвёртый день, к вечеру, небо с запада начало наливаться той особенной сизой тяжестью, которую ни с чем не путает ни один человек, у которого хлеб в валках.</p><p>Кузьмич стоял у края седьмого поля, без кепки, и смотрел на запад так, как смотрят на приближающегося противника.</p><p>— Часов десять у нас, Палваслич, — сказал он, не оборачиваясь. — Может, двенадцать. Потом сутки лить будет, а то и двое. Что в валках — то пропало, если не подберём.</p><p>В валках лежало сто шестьдесят гектаров.</p><p>Решение надо было принимать в ближайшие полчаса, и решений было, как всегда в таких случаях, два, и оба плохие. Гнать подбор всеми силами, бросив косовицу, — и тогда нескошенное перестоит, начнёт сыпаться. Или делить силы — и тогда не успеть нигде. Учебников на этот случай не написано; вернее, написано много, и все они сходятся на бодром «правильно распределяйте ресурсы», что в переводе на полевой язык означает «выкручивайтесь сами».</p><p>Андрей уже разворачивал карту на капоте уазика, и я смотрел на него и видел, как в человеке за тридцать секунд происходит то, ради чего его растили двадцать семь лет: он перестал советоваться глазами. Он начал командовать.</p><p>— Все подборщики — на четырнадцатое и на двенадцатое, валки там самые тяжёлые. Косовицу — стоп, больше не валим ни гектара. Тополевским — звонить сейчас: пусть их вторая смена идёт к нам с обоими комбайнами, мы им отработаем по графику. Свет на тока — Михаил Палыч, — это Мишке, который уже бежал к своему кабелю, — чтоб к темноте стояли прожектора, молотить будем ночью. Батя… — Андрей на секунду запнулся, единственный раз. — Батя, ты на току встань. На подработке ночью глаз нужен.</p><p>— Встану, — сказал Кузьмич, и в этом «встану» не было ни тени обиды, что его, проведшего полвека в поле, ставят на ток: ночью на току решалась судьба того же хлеба, и оба это знали.</p><p>Я взял на себя телефоны. Район, ГСМ, запасная автоколонна на вывоз. Дальше время пошло другое — уборочное, не часовое.</p><p>К восьми вечера тополевские комбайны вошли на двенадцатое поле. К девяти Мишка дал свет на оба тока: прожектора со столбов, времянка от сушилки, всё по правилам, с заземлением — он на этом стоял насмерть, и был прав. К десяти подборщики выгребли четырнадцатое наполовину. Зерно шло с полей мокреющим уже воздухом, но сухое. Сушилка молотила без пауз. Кузьмич стоял у завальной ямы, в свете прожектора, и пробовал зерно на зуб — раз в полчаса, как по часам.</p><p>Ночь сжалась в одно длинное усилие. Я мотался между током и полем. Возил термосы с чаем — Тамара с Зоей развернули в весовой целый штаб питания. Подменял на десять минут весовщицу. Держал телефон. В час ночи позвонили из района: услышали про ночную молотьбу, спрашивали, не нужна ли помощь. Нужна, сказал я. Две машины на вывоз к шести утра. Дали. Восемьдесят седьмой год: дали без торга.</p><p>В два часа на двенадцатом поле полетел подборщик у тополевского комбайна. Лёха сорвался туда с запчастью на мотоцикле, в темноте, по стерне. Чинили при свете фар, втроём, сорок минут. Комбайнер-тополевец, пока чинили, спал стоя, привалившись к колесу, — вторая смена у него была вторая за сутки. Починили. Пошёл дальше.</p><p>В три на ток пришла Вера — без вызова, сама, с укладкой. Поставила в весовой свой пост: бинты, нашатырь, термос с крепким. Сказала Андрею: «Люди по второй смене работают с техникой. Я побуду». Никто не возражал. К утру у неё было два обращения: рассечённая бровь и прихваченная транспортёром рукавица вместе с пальцами — обошлось, пальцы целы. Могло не обойтись. Деревня это тоже запомнила.</p><p>Кузьмич за всю ночь присел один раз, на перевёрнутый ящик, на пять минут. Тамара принесла ему чай — он выпил полстакана, вернул и встал обратно к завальной яме. Я смотрел на него и помнил мартовское: «в кабине трясёт, годы не те». На току его годы стояли как влитые.</p><p>В половине четвёртого на западе полыхнуло. Гроза шла стороной, краем, но шла. Андрей по рации — Мишка и сюда успел воткнуть связь — скомандовал подборщикам сойти с дальнего клина: «Не успеваем — значит, не успеваем. Людей под молнию не ставлю». Это тоже было решение хозяина, и правильное: в восемьдесят третьем у соседей на уборке молнией убило тракториста, и деревня это помнила.</p><p>Дождь ударил в пять двадцать, разом, стеной. К этому часу в валках оставалось одиннадцать гектаров — из ста шестидесяти. Сто сорок девять подобрали, обмолотили, засыпали. Люди стояли под навесом тока, мокрые от пота, не от дождя, пили чай из тамариных термосов и смотрели на стену воды с тем особенным выражением, с каким смотрят на опоздавшего противника.</p><p>— Одиннадцать гектаров ему оставили, — сказал Кузьмич, повернув голову к небу. — Пускай подавится.</p><p>Андрей стоял рядом, чёрный от пыли, с глазами, которые после такой ночи не закрываются, а останавливаются. Кузьмич посмотрел на сына, на стену дождя, снова на сына — и надел кепку на затылок. Перевода не требовалось.</p><p>Дождь лил полтора суток — муравьиный прогноз отработал точно. Одиннадцать гектаров в валках почернели, и мы их потом подобрали на фураж — потеря, но потеря арифметическая, не горькая. А когда распогодилось и жатва пошла дальше, по сухому, уже без гонки, в блокнот лёг итог той ночи — не цифрами, цифры были в сводках у Зинаиды Фёдоровны. Словами: «Ночь на 25.07. Командовал Андрей. Кузьмич — на току. Мишка — свет и связь. Тополевские пришли по первому звонку. Район дал машины без торга. Я — возил чай». И, подумав, добавил последнюю фразу, ради которой, наверное, и велась вся эта тетрадь: «Хозяйство впервые обошлось без меня. Это и был экзамен».</p></section><section><title><p>Глава 11 «Тридцать четыре»</p></title><p>Глава 11 «Тридцать четыре»</p><p>Август навалился работой так, что дни потеряли имена и остались только числа. Жатва после дождей пошла рывками. Окно — гонка. Дождь — сушилка и нервы. Снова окно — снова гонка. Комбайны мыли на ходу. Лёха ночевал в мастерской через двое суток на третьи. Андрей высох и почернел, командовал уже без голоса — жестами и короткими записками через Мишкину связь. Кузьмич стоял на току столько, что Тамара дважды приходила за ним сама. Уводила молча, за рукав. Через четыре часа он возвращался.</p><p>Сводки шли через новый телефон. Мишка сделал из весовой диспетчерскую. Каждые два часа — цифры: намолот, влажность, остаток на корню. Я первый раз за девять уборок видел картину дня целиком, не выезжая. Это было удобно. И непривычно, как чужие очки. Пару раз я всё-таки срывался на поля — не по делу, по привычке. Андрей встречал меня вежливо. Так встречают ревизию, которой рады, но которой нечего показать нового. На третий раз я понял намёк и остался в правлении. У каждой уборки должен быть один хозяин. В эту уборку хозяин был — и это был не я.</p><p>Семёныч в самую горячку держал свой фронт: на жаре поплыло вымя у трёх коров, грозился мастит, и он воевал с ним сутками, не отрывая при этом от уборки ни одного человека. Антонина разрывалась между фермой и цехом. Цех в уборку работал на половинной мощности — молоко шло, а рук не хватало, — и Бэла, отпросившись у своего института от установочной сессии, простояла у чанов три недели за двоих. Тыл держал фронт, как положено тылу.</p><p>К пятнадцатому добили последнее поле — двадцать первое, ячмень. К восемнадцатому свели цифры.</p><p>Тридцать четыре и две десятых центнера с гектара. Среднее по всем площадям.</p><p>Такой цифры не было ни у нас, ни у кого в области. Никогда. Прошлогодние тридцать два, мой протокольный рекорд чернобыльского года, были перекрыты на два с лишним центнера, и перекрыты не погодой — погода как раз мешала, — а порядком: семенами, сроками, кузьмичовскими сальниками, андреевской ночной гонкой, всей девятилетней суммой, которая в этом августе впервые сработала на полную, без моего ежедневного пригляда.</p><p>Кузьмичова арифметика, та самая, которую он вёл с сорок шестого года — восемь, двенадцать, двадцать два, тридцать, тридцать два, — получила новую ступень: тридцать четыре. Я сходил к нему на ток сказать цифру лично, до всякой сводки, — это было его право, заработанное сорока годами этой лестницы. Кузьмич выслушал, пожевал губами, проверяя цифру на вкус, и спросил единственное: «По всем полям так, или четырнадцатое вытянуло?» По всем, сказал я, четырнадцатое — тридцать восемь. Он покивал, посмотрел на ворох зерна под навесом и подвёл итог своей жизни и нашей девятилетки одной фразой, которую я занёс в блокнот на ближайшей же ровной поверхности: «Восемь было, когда я начинал. Понимаешь, Палваслич? Восемь. На этой же земле».</p><p>Зинаида Фёдоровна принесла мне итоговую сводку и осталась стоять. Она ждала распоряжения, которое полагалось по жанру: в район, в область, в газету, фанфары. По прошлым годам жанр был отработан.</p><p>— В район — как есть, врать не будем, — сказал я. — А в областную сводку… Зинаида Фёдоровна, посмотрите на меня внимательно. Сколько даст область в среднем, по вашему чутью?</p><p>— Двадцать четыре, может, двадцать пять. Год хороший.</p><p>— Вот. А мы — тридцать четыре. На десять центнеров выше области, на два — выше собственного рекорда, в год, когда вся страна читает про «отдельные хозяйства, обласканные прессой». — Я отодвинул сводку. — Никаких фанфар. Никакого «рекорда». В район — цифра, в область — цифра, в «Зарю» — три строки в общей сводке по сети, без выделения. Семинару в сентябре цифру скажем спокойно, среди прочих. И всё.</p><p>Зинаида Фёдоровна смотрела на меня долгим бухгалтерским взглядом.</p><p>— Девять лет, Павел Васильевич, я ваши цифры наверх носила как знамя. А теперь, выходит, прятать будем?</p><p>— Не прятать. Не размахивать. Знамя в августе восемьдесят седьмого года — это мишень, вы «Курскую правду» читали. А цифра в ведомости — это просто цифра в ведомости.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Проще всего это решение далось Зинаиде Фёдоровне — она поворчала и поняла. Тяжелее — Андрею.</p><p>Он пришёл вечером, после сводки, отмытый и в чистой рубахе, что само по себе означало официальность визита, и с порога спросил то, что у него, видимо, кипело с обеда:</p><p>— Павел Васильевич, я не понял. Тридцать четыре и два — и тишина? Это же людям что сказать: поработали — а хвалиться нельзя? Мужики горбатились, ночами молотили. Серёгин с Самохинским звеном соревновались до хрипа. Им что — «молодцы, только тихо»?</p><p>Я дал ему сесть и налил чаю, потому что разговор был не на ходу.</p><p>— Андрей. Людям — всё скажем. Премии будут полные, по итогам — лучшие, какие были. Доска почёта, грамоты, вечер в клубе — всё будет, внутри. Наружу греметь не будем. Объясняю почему, слушай внимательно, тебе с этим хозяйством жить дальше. — И я рассказал ему то, что знал сам: про статью, про московскую группу, про «образцовый случай» в чужой картотеке, про корытинский совет быть скучным. Не всё — без фамилий и без календаря на осень-88. Но достаточно, чтобы он понял механику: чем выше мы поднимаем цифру над областью, тем удобнее нас этой же цифрой бить — «вот, у них тридцать четыре, а у вас почему двадцать четыре? — а потому что они себе, любимые, а вы стране».</p><p>Андрей слушал, темнея.</p><p>— То есть нам теперь хорошо работать — опасно?</p><p>— Нам опасно хорошо выглядеть. Работать хорошо — обязательно. Это разные вещи, и разницу между ними держи теперь в голове постоянно, как глубину заделки. — Я допил свой чай. — И вот ещё что. Через год-два эта полоса пройдёт, так или иначе. А цифра останется в ведомостях навсегда. Ведомости, Андрей, живут дольше газет. На том стоим.</p><p>— А Кузьмичу это объяснять? — спросил он уже у двери. — Батя всю жизнь за цифру воевал. Он не поймёт, что цифру теперь прятать.</p><p>— Кузьмичу объясню я. И поспорим: пойму его я быстрее, чем ты думаешь.</p><p>Он ушёл, унося это с собой, и по походке было видно: не согласился — но принял. Для двадцати семи лет это было правильное соотношение.</p><p>Кузьмича я нашёл назавтра у токов и объяснил всё одной фразой, на его языке: хороший урожай в плохой год надо хранить тихо, как хранят семенное зерно — не на виду, не у дороги, в сухом месте. Кузьмич выслушал, посмотрел на меня из-под кепки и ответил тоже одной, из своего полувекового запаса:</p><p>— При Хрущёве, Палваслич, у нас один председатель кукурузой нагремел на всю область. Через два года, как мода кончилась, его той же кукурузой и доели. — Кепка повернулась на пол-оборота. — Зерно — в закром, язык — за зубы. Это наука старая. Это даже я помню.</p><p>Так что Андрей оказался прав в одном: Кузьмич действительно не понял бы, что цифру надо прятать. Он это знал задолго до меня.</p><p>А премии мы выдали такие, что деревня загудела довольным гулом на неделю. И вечер в клубе был, с гармонью и наградами, и Серёгину с самохинским звеном вручили по часам, и Кузьмичу — отрез на костюм, который Тамара тут же конфисковала со словами «а то опять в президиум в телогрейке». Наружу из этого вечера не ушло ни строчки. Деревня умеет праздновать тихо, когда понимает зачем.</p><p>Область, к слову, дала в тот год двадцать четыре и семь — Зинаида Фёдоровна угадала с точностью до полцентнера, чем неброско гордилась. Наша цифра прошла по сводкам ровной строкой среди прочих, не выделенная ни шрифтом, ни словом, и только Дымов в очередную среду заметил по телефону, без нажима: «Я ваш августовский намолот видел. И видел, как он подан. Кто-то у вас в хозяйстве хорошо понимает текущий момент». — «Бухгалтерия у нас сильная», — ответил я, и мы оба остались довольны этим обменом, как бывают довольны люди, сказавшие друг другу всё, не сказав ничего.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Катя уезжала в Воронеж двадцать девятого июля — экзамены на филфаке шли с первого августа, — и провожали мы её, по сомовскому завету, без обозов: до Курска довёз Толик, на вокзале были только мы с Валентиной.</p><p>Поезд стоял четыре минуты. Катя — в материнском плаще, который ей выдали «на холодные вечера» и который был ей чуть велик, с чемоданом, где половину места занимали книги, — держалась молодцом до третьей минуты. На третьей обняла мать так, что у той съехали очки, ткнулась мне в плечо, сказала «ну всё, ну всё» — себе, не нам, — и поднялась в вагон. Проводница, тётка бывалая, посмотрела на нас с Валентиной и сказала без всякой казённости: «Доглядим. Первый раз едет? По лицу вижу. Доглядим, не переживайте».</p><p>Поезд ушёл, и перрон опустел с той особенной вокзальной внезапностью, когда только что было людно, шумно, кто-то бежал с чайником, кто-то кричал «пиши!» — и вдруг остались голуби, тележка носильщика и двое немолодых людей, глядящих вслед составу, которого уже не видно за поворотом. Я давно заметил, что вокзалы старят на время: на перроне человеку всегда столько лет, сколько он боится, что ему есть. Нам с Валентиной в ту минуту было много.</p><p>— Ну вот, — сказала Валентина ровно. — Пошли, Паш. Толик ждёт.</p><p>И только в машине, на полдороге, она вдруг взяла меня за руку — без слов, глядя в окно, — и не отпускала до самой деревни. Я вёл свою половину молчания и думал, что есть расстояния, которые не меряются километрами: Воронеж был ближе Москвы, но дочь уехала дальше, чем я когда-либо уезжал, — в собственную жизнь.</p><p>Дома без неё сразу стало слышно часы. Я не знал раньше, что наши ходики на кухне такие громкие, — оказалось, их девятнадцать лет заглушала Катя: её шаги, её страницы, её манера читать стихи вполголоса за стенкой, бубнение учебников, скрип стула, вся та незаметная звуковая подкладка, из которой, как выясняется задним числом, и состоит обитаемость дома. Валентина в первый же вечер переставила в её комнате цветок с подоконника на стол и обратно, протёрла чистую полку и вышла, прикрыв дверь до половины — не закрыв и не оставив настежь, а именно до половины, и в этом положении двери было всё, что она думала о наступающей новой эпохе нашей жизни.</p><p>Экзамены Катя сдавала десять дней, и десять дней наш дом жил от звонка до звонка. Звонила она с переговорного пункта, вечерами, по три минуты: «сочинение написала — про деревню, как Ирина Павловна велела», «устную сдала, четыре, придрались к Некрасову», «история — пять, попался Сперанский, я как раз учила». Валентина после каждого звонка пересказывала мне всё дословно, хотя я стоял рядом и слышал, — ей нужно было проговорить, и я слушал каждый раз как новость.</p><p>В перерывах между звонками Валентина держалась за работу: август у директора школы — месяц ремонта, комплектования и педсоветов, и она уходила в школу к восьми и возвращалась к семи, принося с собой запах краски и ведомости. Но я-то видел, что среды и воскресенья она проживает с утра, с самого пробуждения, и что если звонок запаздывал на десять минут против обычного, она начинала переставлять на кухне предметы, не нуждавшиеся в перестановке. Я в такие минуты выходил во двор и находил себе занятие у поленницы. У каждого свой способ не смотреть на телефон.</p><p>Тринадцатого августа, в четверг, звонок был не трёхминутный.</p><p>— Папа? — Голос звенел так, что мембрана дрожала. — Папа, я поступила. Список вывесили, я — есть. Проходной двадцать два, у меня двадцать три. Папа, скажи маме… — и дальше уже не словами.</p><p>Двадцать три из двадцати пяти возможных: пятёрка за сочинение, пятёрка за историю, четыре за устную литературу и девять — аттестатный балл, переведённый по их арифметике. Я стоял с трубкой и слушал, как дочь, захлёбываясь и смеясь, пересказывает сцену у списков: как она три раза прочитала чужую фамилию над своей и не могла найти свою, потому что искала в середине, а она оказалась четвёртой сверху; как незнакомая девочка рядом плакала — не поступила, и как Катя, сама ещё не осознав своего счастья, совала ей платок и говорила «на следующий год обязательно», и как им обеим от этого было — каждой своё.</p><p>Я передал трубку Валентине и вышел на крыльцо. Вечер стоял тёплый, над деревней пахло свежей соломой — с токов, где досушивали последний хлеб. Где-то у Марковых стучал молоток: Колька перестилал крыльцо. У клуба молодёжь заводила проигрыватель. Деревня жила своим обыкновенным августовским вечером, и в этом вечере теперь была студентка Воронежского университета Екатерина Дорохова, чьё сочинение приёмная комиссия прочла, не зная, что и старик, и земля в нём — вот они, за этим крыльцом.</p><p>Я постоял, послушал и пошёл в дом — там Валентина, прижав трубку плечом, уже диктовала дочери список вещей на сентябрь, и голос у неё был такой молодой, какого я не слышал года три.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В сентябре Катю увозили уже насовсем — с чемоданом, узлом постели и коробкой банок: Валентина снаряжала дочь в общежитие, как в зимовку. Тут уж сомовские правила не действовали, ехали всей машиной, и общежитие на улице Фридриха Энгельса приняло нас гулким коридором, запахом масляной краски и комендантшей, которая за две минуты выяснила у Валентины всю нашу родословную и осталась довольна.</p><p>Комната была на четверых: две девочки из райцентров, одна воронежская, и все три уже въехали, так что катин угол достался ей у окна — лучший, по моей оценке, хотя зимой, вероятно, и самый холодный, о чём я промолчал, потому что в восемнадцать лет угол у окна выбирают не по теплотехнике. Пока женщины втроём застилали кровать и распределяли по тумбочке банки — варенье из чёрной смородины, мёд от деда с пасекой, который, узнав о проводах, принёс банку сам, без просьбы, «студентке от пчёл», — я прикрутил найденной у коменданта отвёрткой расшатанную ножку стола, поправил оконный шпингалет, проверил розетку и почувствовал себя при деле, что является единственным доступным отцу способом участия в таких событиях, выработанным поколениями отцов до меня и завещанным, надо полагать, поколениям после.</p><p>Соседки по комнате Катю приняли сразу — это было видно по той скорости, с какой девичье сообщество переходит от официальных имён к делу: через двадцать минут все четверо уже разбирали расписание первого курса, и воронежская, бойкая, в больших очках, объясняла приезжим, в каких аудиториях дует и у какого преподавателя по старославянскому нельзя сидеть на задних рядах. Я слушал это вполуха и думал, что общежитие — учреждение более совершенное, чем о нём принято говорить: оно за неделю делает то, на что у взрослой жизни уходят годы, — учит человека жить среди чужих, пока чужие не станут своими.</p><p>Перед прощанием Катя повела нас показывать факультет — он был в пяти минутах, старый корпус с колоннами, гулкими лестницами и стендом «Расписание I курса», возле которого она остановилась с таким видом, с каким молодые офицеры останавливаются у приказа о своём первом назначении. В коридоре пахло мелом, старой бумагой и тем особенным университетским воздухом, которого нет больше нигде, — и я, человек двух жизней и двух образований, поймал себя на том, что завидую дочери первой, ещё ничего не знающей завистью первокурсника, у которого всё это впереди: и лестницы, и расписания, и старославянский, на котором нельзя сидеть на задних рядах.</p><p>Прощались у входа в общежитие, под доской с факультетскими объявлениями.</p><p>— Звонить буду по средам и воскресеньям, — сказала Катя. Деловитость у неё была материнская, защитная, и обе они — и мать, и дочь — прятались сейчас за этой деловитостью, как за бруствером, перечисляя расписания и номера, лишь бы не переходить к главному, которое всё равно стояло рядом и ждало своей минуты. — Стипендия сорок рублей, мне хватит, посылок не надо. Ну, варенья можно. Папа. — Она посмотрела на меня снизу, как в детстве. — Ты там Кузьмичу скажи… скажи, что про него теперь в Воронеже знают. Только не говори, что это я написала. Скажи — написал один человек, который в людях разбирается.</p><p>— Передам слово в слово. Это у нас, заметь, семейная специализация — передавать слово в слово.</p><p>Она улыбнулась — поняла, про какие передачи я говорю: про сомовские советы, про мамины пересказы звонков, про всю нашу домашнюю почту, работавшую без марок и конвертов девятнадцать лет.</p><p>Обратно ехали в сумерках, через убранные поля, мимо токов, где под навесами доживало лето, и дорога эта — двести с лишним километров от воронежского общежития до нашего крыльца — оказалась самой длинной дорогой года, хотя Толик прошёл её за неполных четыре часа. Валентина молчала до самой Курской объездной, и молчание её было не тяжёлым, а рабочим: она, как я понимал по двадцати годам совместной жизни, производила в уме ту самую инвентаризацию, которой женщины закрывают большие главы, — всё ли отдано, всё ли сказано, тёплое ли одеяло, записан ли телефон деканата. Закончив, она сказала — спокойно, в окно:</p><p>— Вот теперь — всё, Паш. Теперь дом большой.</p><p>И мы поехали в наш большой дом, где нас ждали блокнот с сентябрьскими делами, тетрадь наказов, сводки по севу озимых — и тишина, которую предстояло обживать, как новую комнату: не торопясь, по-хозяйски, вдвоём. У крыльца, выходя, Валентина задержалась и посмотрела на наши окна со стороны — долгим оценивающим взглядом человека, видящего знакомый дом по-новому, — и сказала вторую фразу за вечер, в которой не было ни грусти, ни жалобы, а было то, за что я выбрал бы эту женщину в любой из эпох, доступных моему опыту:</p><p>— Зато теперь, когда они будут приезжать, — это будет праздник. А праздники, между прочим, ещё уметь надо готовить. Пойдём, депутат. Учиться будем.</p><p>Кузьмичу я передал катины слова на следующий день, у мастерской. Он выслушал, глядя в сторону. Помолчал. Потом сдвинул кепку на затылок и сказал:</p><p>— В людях разбирается, говоришь. — Ещё помолчал. — Порода дороховская. Вся в мать.</p><p>И ушёл к токам, унося своё стариковское счастье так же, как носил всё остальное, — молча и не расплёскивая.</p><p>Вечером того же дня я подвёл в блокноте августовский баланс — не зерновой, тот был сведён у Зинаиды Фёдоровны, а свой, который я вёл для одного читателя. «Тридцать четыре и две — в закром, не на знамя. Андрей — хозяин, проверено гонкой и сводкой. Катя — студентка, двадцать три балла, сочинение про Кузьмича, как его прочла приёмная комиссия. Дом — большой. Кузьмич: „восемь было, когда я начинал“». Перечитал, подумал и поставил под этим итогом не точку, а тире — как ставят в ведомости, которая будет иметь продолжение: впереди был сентябрь, семинар на сто человек, и где-то в Брянске, в кабинете районного масштаба, человек с тяжёлыми часами на правой руке читал, надо полагать, те же областные сводки, что и мы. Что он в них вычитывал — предстояло узнать.</p></section><section><title><p>Глава 12 «Сто свидетелей»</p></title><p>Глава 12 «Сто свидетелей»</p><p>Идею семинара пришлось защищать дважды, и оба раза — не там, где я ждал. Облисполком согласился сразу. А вот свои сомневались. Нина Степановна осторожно спросила, согласована ли «такая форма обмена опытом» с орготделом — и успокоилась, только лично сверив формулировки приглашений с уставом общества «Знание». Артур же высказался прямо: «Дорохов, ты к себе домой везёшь сто человек, из которых трое обязательно окажутся не теми, за кого себя выдают. Я бы не вёз». Я ответил, что те трое и так всё про нас знают — фактура-то собрана, — а вот остальные девяносто семь увидят правду своими глазами, и эта арифметика в нашу пользу. Артур подумал и согласился со скоростью, которая выдавала, что считал он ту же пропорцию, только страховался.</p><p>Семинар назначили на двадцать четвёртое сентября, четверг, и за неделю до срока стало ясно, что мы недооценили собственную почту: заявок пришло сто тридцать, на сто мест. Облисполком, чьим планом мероприятий мы теперь официально значились, предложил «ограничить число участников в рабочем порядке». Я предложил другое: не ограничивать, а уплотнить — пустить два потока, утренний и дневной, по шестьдесят пять человек. В тесноте люди смотрят внимательнее.</p><p>Приехали из шести областей. Курская, Белгородская, Воронежская, Орловская, Брянская, Полтавская. Председатели, главбухи, два десятка районных специалистов и одна делегация целым правлением — из той самой вологодской глуши, откуда весной пришло письмо «напишите, чем кончится»: председатель, прочитав в «Сельской жизни» про семинар, посадил своих в поезд за двое суток пути. Я нашёл его в списках накануне и понял, что один разговор на этом семинаре у меня будет труднее всех докладов.</p><p>Программу мы построили по мишкиной сводке, от спроса: юридическое оформление артели — Зинаида Фёдоровна и приглашённый юрист из облисполкома; паи и оплата — Бэла с ведомостями; отношения с колхозом — я, на цифрах выровненной цены; и главное, ради чего всё затевалось, — цеха и журналы руками. Никаких лозунгов, никакого президиума с графином. Хозяйственный ликбез, как выразился Артур, «без хора и знамени».</p><p>Кузьмич от роли в программе отказался — «чего я им скажу, пусть смотрят», — но в день семинара с утра встал у весовой, в чистом, с обеими медалями, и простоял там оба потока, отвечая на вопросы, которые ему задавали чаще, чем докладчикам. Вопросы к старику были простые и главные: как люди-то, не грызутся? пьющих куда? молодёжь остаётся? Кузьмич отвечал коротко, по-своему. Про грызню: «Где работа по совести делится — там грызть нечего. Где не по совести — там и устав не спасёт». Про пьющих: «Пьющий при деле меньше пьёт. Без дела — больше. Дело давайте». Про молодёжь — молча показал кепкой на Мишку, тянувшего у весовой свой кабель, и на Андрея, дававшего кому-то разъяснения у тока, и этого ответа хватило. Я потом неделю слышал от Зинаиды Фёдоровны, принимавшей отзывы, что в анкетах семинара самым ценным пунктом программы шёл «дед у весов».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>День семинара выдался по заказу — сухой, с лёгким морозцем по утру, и деревня встретила гостей в полном порядке: не в парадном, а в рабочем, что было предметом отдельной моей гордости. Я с вечера обошёл цеха и не велел менять ничего — пусть стоит как стоит, со затёртым графиком на доске и рабочей обувью у входа. Антонина всё-таки перебелила один простенок — не для гостей, сказала она, а потому что давно собиралась, — и я сделал вид, что поверил.</p><p>Автобусы пришли к девяти. Гости высыпали во двор правления — и первое, что сделала эта сотня председателей и главбухов, было одинаково у всех до смешного: они посмотрели не на цеха и не на плакат с программой. Они посмотрели на поля. На зябь, поднятую к зиме, на озимые клинья, на скирды у токов — на всё то, по чему хозяйственный человек за тридцать секунд читает другого хозяйственного человека вернее любого отчёта. Прочитали. Загудели одобрительно. С этой минуты семинар, в сущности, можно было считать состоявшимся: остальное было подробностями.</p><p>Смотрели гости ровно тем способом, на который и строился расчёт: руками. Листали журналы по чанам, сверяли температурные листы с графиком, щёлкали костяшками зинаидиных счётов, взвешивали на ладони головку сыра. Один орловский главбух два часа просидел над перекрёстными журналами, потом разогнулся и сказал с чувством: «Я думал — у вас тут фокус. А у вас тут работа». Эту фразу я бы вынес эпиграфом ко всему сентябрю.</p><p>Бэла докладывала про паи и оплату с ведомостями в руках, и доклад её стоил отдельного описания. Она волновалась накануне до бессонницы — впервые перед сотней чужих специалистов, — а вышла к доске и через три минуты забыла волноваться, потому что вопросы пошли по делу, а по делу она могла говорить сутками. Когда орловский главбух усомнился в её цифре распределения по коэффициенту трудового участия, Бэла не стала спорить — раздала ведомости и предложила пересчитать самим, вслух, всем потоком. Пересчитали. Сошлось. Аплодировали ведомости — я такого на семинарах не видел никогда.</p><p>Зинаида Фёдоровна свою часть — юридическое оформление — отчитала в паре с юристом облисполкома, и пара эта работала, как хорошо подогнанная упряжка: юрист говорил, как положено по закону, Зинаида Фёдоровна — как сделано у нас и почему именно так, и зазор между «положено» и «сделано» она каждый раз закрывала фразой, которую к концу дня записывал уже весь зал: «Закон читайте весь, а не до того места, где вам удобно».</p><p>Вопросы шли волнами, и по вопросам было видно, кто чем дышит. Молодые председатели спрашивали про оплату и сбыт. Старые — про райком: «как у вас с районом, не давят?» Главбухи — про налоги и про то, «что будет, когда закон про кооперацию выйдет». Я отвечал на всё, кроме последнего, честно, а на последнее — осторожно: закон будет, готовьте документы так, чтобы пережить любую его редакцию. Совет звучал скучно. Скучно и было надо.</p><p>Лысенко присутствовал на утреннем потоке — от обкома, по должности. Ходил следом, писал в блокнот, в обед уехал, на прощание сказав мне свою длинную, по его меркам, речь: «Полезное мероприятие, Павел Васильевич. Я в отчёте так и напишу». Стрельников не приехал и никого не прислал сверх Лысенко, и в этом был свой язык: первый секретарь дал понять, что мероприятие — рабочее, областного шума вокруг него не будет. Попутчик страховал дистанцией.</p><p>А вологодский разговор случился под вечер, после второго потока, когда гостей развели по автобусам, а вологодские, ночевавшие у нас, остались. Председатель — фамилия его была Кашин, и был он моих лет, только выношенных тяжелее — нашёл меня у правления и спросил без подходов, по-вологодски окая:</p><p>— Письмо моё весной получали? Ну вот я и приехал посмотреть, чего вы мне тогда не дописали. — Он повёл подбородком на цеха, на ток, на улицу. — Теперь вижу. Дописывать-то, выходит, и нечего: работать надо, вот и весь секрет. А только я вам тот же вопрос задам, глаза в глаза. Чем кончится, Васильич? Вся эта музыка — кооперация, гласность, семинары ваши. Я не для подковырки спрашиваю. Мне людей вести. Мне знать надо, куда.</p><p>И я ответил ему глаза в глаза то единственное, что мог ответить честно, не выдав ни себя, ни календаря на осень-88:</p><p>— Кончится по-разному, Иван Демидыч. Музыка — она приходит и уходит, я при четырёх генсеках хозяйствую, насмотрелся. А земля остаётся, и люди остаются, и навык остаётся. Веди людей к навыку. Что бы ни кончилось — навык не отнимается. Это единственное, что я знаю наверняка.</p><p>Кашин помолчал, пожевал губами — манера у него была почти кузьмичовская.</p><p>— Навык не отнимается, — повторил он. — Ладно. С этим жить можно.</p><p>Утром вологодские уезжали первыми, до света, — им двое суток пути. Я вышел проводить. Кашин, уже от автобуса, вернулся, протянул руку и сказал последнее:</p><p>— Ты вот что, Васильич. Ты письма-то мои… ну, если ещё напишу — отвечай. Не по делу даже. Просто чтоб знать, что вы тут стоите. Нам, дальним, это знание — как маяк: светит, и ладно, и курс есть. — Он сжал руку и пошёл к автобусу, окая на ходу уже своим, домашним: — Стойте тут, куряне. Светите.</p><p>Я записал это в блокнот, как записывал теперь всё, что весило: «Кашин: „светите“. Двести семьдесят писем — это не почта. Это карта маяков». Сто свидетелей разъезжались по стране, и каждый увозил то, чего не печатают в сводках: увиденное своими глазами. Если Корытин прав и впереди поворот — эти сто пар глаз были лучшей страховкой из всех, какие я мог купить за один сентябрьский четверг.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Закон о госпредприятии вступал в силу с первого января, и с октября мы, не дожидаясь, начали то, что я для себя называл переводом хозяйства на военное положение мирного времени.</p><p>Внешне не происходило ничего. Сев озимых прошёл в срок. Цех работал. Магазин на Семёновской — Артур открыл его пятого октября, без ленточки — уговор остался в силе: просто отпер двери в восемь утра, и к обеду очередь стояла до трамвайного поворота. Я приехал к открытию — слово держать надо, — но роль моя свелась к покупке: взял головку тминного и кило творога, расплатился в кассу под зинаидин чек — первый чек нового магазина ушёл, по настоянию Артура, в рамку. «Депутат — первый покупатель, а не разрезатель ленточек, — объяснил он свою режиссуру. — Пусть напишут, если хотят. Такое даже Сафонову не вывернуть». Продавщиц Артур набрал из приезжих деревенских девчат, учил их неделю сам, и торговали они с той домашней повадкой, от которой городская очередь, привычная к хамству, слегка терялась и возвращалась назавтра проверить, не показалось ли. А внутри, в бумагах, шла работа, которую видели только четверо: я, Зинаида Фёдоровна, Бэла и Мишка.</p><p>Двойная документация. Не в том смысле, в каком это слово понимает ОБХСС, — а в обратном: каждый документ артели мы дублировали в форме, готовой к любой из трёх редакций будущего закона о кооперации, которые ходили в проектах. Устав — в трёх вариантах соответствия. Паевые ведомости — с расчётом под обе модели налогообложения. Договоры с колхозом — с запасными формулировками, вступающими в силу «в случае изменения законодательства». Мишка перевёл всю отчётность в свою систему двойных журналов так, что любая будущая комиссия могла получить любой срез за час. Это была скучнейшая работа года. И самая важная: я-то знал, что закон выйдет в мае, что за ним придёт бум, за бумом — налоговый удар восемьдесят девятого, а за ним — время, когда выживут только те, у кого бумаги держат любую погоду.</p><p>Проекты закона мне возил Корытин — все три редакции, по мере хождения, с пометками, чья рука где чувствуется. По его чтению выходило, что битва идёт между «разрешить и обложить» и «разрешить и не заметить», и победит, скорее всего, первая школа, потому что у второй нет людей в финансовых органах. Я читал проекты вечерами, как когда-то читал закон о госпредприятии, и пометки мои на полях становились всё короче: к третьей редакции я уже не анализировал — я сверял с тем, что помнил, и память сходилась с проектом в восьми пунктах из десяти. Оставшиеся два я выписал отдельно и заложил в документы запасными формулировками. Если и они сойдутся — наша артель встретит май восемьдесят восьмого года самым подготовленным хозяйством страны, о чём не будет знать никто, кроме четверых.</p><p>Той же осенью прошла отчётная сессия облсовета — моя вторая, уже без телевидения и без новизны: рабочая, с прениями по бюджету. Я выступил один раз, по сельскому здравоохранению, с вериным списком укладки в качестве приложения — и комиссия облздрава, к моему сдержанному изумлению, приняла программу «сестринских постов» по кустовому принципу для трёх районов, в порядке эксперимента. Вера, узнав, отозвалась в своём жанре: «Эксперимент — это когда боятся сказать „давно пора“». Но списки для трёх районов села составлять в тот же вечер.</p><p>Зинаида Фёдоровна, единственная, спросила однажды напрямую — без обиняков, по-стариковски:</p><p>— Павел Васильевич, я сорок лет учёт веду. То, что мы сейчас делаем, делают перед большой проверкой или перед большой бедой. Вы которую ждёте?</p><p>— Обе, Зинаида Фёдоровна. Порядок их прихода не знаю, — соврал я ровно наполовину. — Знаю, что обе примут наш учёт как личное оскорбление. Хочу посмотреть на их лица.</p><p>Она усмотрела в этом профессиональный вызов и работала после этого, по-моему, с удовольствием.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дома эти осенние недели жили своим новым распорядком большого дома. По средам и воскресеньям — Катя: голос из Воронежа креп с каждым звонком, в нём появились незнакомые словечки, имена подруг и преподавателей, целый мир, который мы с Валентиной осваивали заочно, как географию чужой страны. Мишка заселился в свою комнату при мастерской в конце октября — с матрасом, паяльником и трофейной банкой кофе — и приходил ужинать по вторникам и пятницам, твёрдо, как по графику, в чём я подозревал материнскую дипломатию. Валентина осваивала науку готовить праздники — своё летнее слово она держала: к ноябрьским заранее списалась с обоими детьми, спланировала меню на полный состав и объявила мне, что «большой дом — это дом, который умеет собираться». Я не возражал. Я вообще заметил, что возражать ей в эту осень не хочется ни по одному пункту.</p><p>А двенадцатого октября, в понедельник, Дымов позвонил вне своего обычного расписания — с утра, до девяти, что у него означало степень срочности выше средней.</p><p>— Павел Васильевич, новость из разряда «вы были правы, но радости мало». В обком поступила записка. Из Брянской области, по партийной линии, через орготдел ЦК — то есть официально, с регистрацией, не анонимка. Называется «О необходимости изучения опыта и практики артельных хозяйств в свете задач укрепления социалистической законности». Одиннадцать страниц. Я читал. Написано грамотно, со ссылками на прессу — и на «Кормушку», и, что любопытно, на «Хозяев»: дескать, даже центральная печать отмечает особый размах. Фамилий — ни одной. Адресов — ни одного. Но из одиннадцати страниц девять написаны человеком, который знает структуру вашей артели изнутри: цены, паи, договорную схему с колхозом. По состоянию на конец восемьдесят шестого года.</p><p>— Подпись.</p><p>— Подпись стоит «группа коммунистов». Но сопроводительное письмо от Брянского обкома подписано заведующим орготделом, а в листе согласования, — Дымов сделал паузу, и я услышал, как он переворачивает страницу, — в листе согласования среди готовивших значится инструктор райкома Семихин А. И.</p><p>Вот и вышел из тени человек с тяжёлыми часами. Не статьёй, не доносом — запиской «о необходимости изучения», самым безопасным жанром аппаратной войны: предложить изучить — это не обвинить, это проявить принципиальность. Отказать в изучении нельзя — время гласности. Согласиться — значит запустить комиссию, которая поедет «изучать» с заранее собранной фактурой конца восемьдесят шестого года.</p><p>И жанр, и момент были выбраны грамотно, отдадим должное. Записка легла в обком через две недели после нашего семинара — то есть после того, как «изучение опыта» прозвучало из уст самого облисполкома: Семихин разворачивал наше же оружие, наши же слова, только остриём обратно. Изучали? Прекрасно. Давайте изучать глубже — «в свете задач укрепления законности». И фактура конца восемьдесят шестого была выбрана не по бедности: именно тогда, до регистрации в союзном реестре, до министерского акта, до публикации отчётности, наша документальная оборона была на полштыка мельче нынешней. Бить решили в самое старое место кладки. Значит, изнутри постройки её с тех пор не видели. Это, среди прочего, была хорошая новость: год работы «в совершенном виде» противник в своей картотеке не имел.</p><p>— Фактура по восемьдесят шестой год, говорите. А по восемьдесят седьмому у них, выходит, ничего?</p><p>— По восемьдесят седьмому у них областные сводки и ваша публикация в «Заре». То есть — ваша версия событий, проверенная райфинотделом. — В голосе Дымова послышалось что-то почти похожее на удовольствие. — Занятно выходит, Павел Васильевич: вы свою оборону опубликовали раньше, чем по вам выстрелили. Я такое в аппаратных делах видел дважды за жизнь, и оба раза это делали люди, которым потом завидовал.</p><p>— Что Стрельников?</p><p>— Стрельников расписал записку Лысенко с резолюцией «рассмотреть в установленном порядке». Это самая холодная из возможных резолюций — без сроков и без оргвыводов. Но не рассмотреть совсем он не может: бумага зарегистрирована в ЦК. — Дымов помолчал. — Думаю, до Нового года будет тихо: конец года, отчёты, не до того. А в начале восемьдесят восьмого ждите движения. У вас есть месяца три, Павел Васильевич.</p><p>Я опустил трубку на рычаг и посмотрел в окно. За окном стоял октябрь — ясный, сухой, с убранными полями и спокойным дымом над крышами. Деревня жила своим обыкновенным понедельником: у мастерской Лёха гонял двигатель, от школы шла стайка первоклассников, у магазина разгружали хлеб. И я отметил, что новость, от которой год назад у меня свело бы плечи, сегодня легла в голову ровно, как входящая в журнал регистрации: номер, дата, содержание, срок исполнения. Сто свидетелей разъехались по шести областям и помнили то, что видели. Документы лежали в трёх вариантах соответствия, и четыре описи отделяли нас от фактуры противника. Зерно — все тридцать четыре центнера с гектара — лежало в закромах, не на знамени. Оборона, которую мы строили с февраля, оказалась построена в срок — на полштыка раньше, чем по нам решили ударить.</p><p>Вечером я собрал малый круг — Зинаиду Фёдоровну, Мишку, по телефону Артура — и сказал каждому одно и то же, без драматизации: с января возможна комиссия, готовность по документам — к Новому году, работаем как работали. Зинаида Фёдоровна выслушала и спросила только: «По какой год фактура у… интересующихся?» По восемьдесят шестой, сказал я. Она позволила себе то, что позволяла раз в пятилетку, — улыбку в одну восьмую: «Тогда им будет любопытно. У нас с тех пор четыре описи сменилось». Артур в трубке помолчал и подвёл итог по-своему: «Год назад от такой новости я бы ночь не спал. А сейчас послушал — и знаешь, Дорохов, чего хочу? Чаю хочу. Это ты нас так выучил или мы сами?» Я сказал, что не знаю. И простился раньше, чем захотелось ответить красиво.</p><p>Я открыл блокнот и записал: «12.10. Семихин — записка через Брянск, фактура конца 86-го. Резолюция холодная. Три месяца. Время глагола: успели — почти всё уже 'сделано»«. Подумал и добавил последнюю строку, спокойную, как метеопрогноз: 'Что ж. Изучайте».</p></section><section><title><p>Глава 13 «Седьмое ноября»</p></title><p>Глава 13 «Седьмое ноября»</p><p>Второго ноября страна села к телевизорам слушать доклад к семидесятилетию, и наша деревня села вместе со страной — кто дома, кто в клубе, где Мишка к юбилею наладил второй телевизор, списанный из школы и возвращённый им к жизни за два вечера.</p><p>Деревня к юбилею готовилась без надрыва, но основательно, по-хозяйски: подкрасили клуб, школьники под валентининым руководством сделали к дате выставку — «Наше село за семьдесят лет», для которой тётя Поля и Тамара перетрясли сундуки и нанесли фотографий, каких я не видел за девять лет: Рассветово двадцатых, соломенные крыши, первый колхозный трактор с гордой надписью мелом на радиаторе, довоенная ярмарка. У одной фотографии я простоял дольше прочих: тридцать восьмой год, бригада на фоне того самого четырнадцатого поля, и во втором ряду — десятилетний мальчишка в отцовской кепке, в котором безошибочно угадывался Кузьмич. Поле было то же. Кепка, можно считать, та же. Между фотографией и сегодняшним днём лежало полвека, война, восемь центнеров с гектара и тридцать четыре.</p><p>Я слушал доклад дома, с Валентиной, и слушал, надо признаться, двумя разными людьми. Один — председатель Дорохов, депутат, который машинально отмечал формулировки: «трагические страницы», «возвращение к ленинским нормам» — по этим формулировкам аппаратный слух угадывал, какие фамилии теперь можно произносить на собраниях, а какие пока рано. Второй слушатель сидел глубже, и ему было не до формулировок. Семьдесят лет. Юбилей строя, которому — я знал это с точностью до месяца — оставалось четыре года и два месяца. Я смотрел на торжественный зал в телевизоре, на лица в президиуме, серьёзные, уверенные, многие — искренне уверенные, и чувствовал себя человеком, приглашённым на семидесятилетие крепкого с виду юбиляра, — тем единственным гостем, который знает диагноз.</p><p>— Ты чего притих? — спросила Валентина в перерыве трансляции.</p><p>— Думаю, что на наш с тобой век юбилеев ещё хватит, — ответил я, и это была правда, только юбилеи я имел в виду другие: свадебные, урожайные, человеческие. Эти оставались при любой власти.</p><p>— Хватит, — согласилась Валентина, глядя в телевизор поверх очков. — У нас, между прочим, через три года серебряная. Двадцать пять лет. Я посчитала тут на досуге. — Она помолчала и добавила тоном, в котором учительская точность мешалась с чем-то совсем не учительским: — Доживём до девяносто первого — отпразднуем так, что деревня запомнит.</p><p>— Доживём, — сказал я. — Девяносто первый обещает быть годом… памятным.</p><p>Слово я подобрал честное. Из честных — самое мягкое.</p><p>Седьмого был парад, и деревня смотрела его по заведённому порядку: с утра — телевизор, к полудню — своё. В клубе — торжественное собрание с докладом Нины Степановны, выверенным до запятой и на одну запятую теплее обычного: юбилей она уважала искренне, всю жизнь под ним прожив. К докладу она готовилась неделю и совершила поступок, которого я от неё не ждал: вставила в официальный текст три абзаца про нашу деревенскую семидесятилетку — про то, что в семнадцатом году в Рассветове было сорок грамотных, а теперь высшее образование получает четвёртое поколение; про арифметику урожаев, без цифр последнего года, но с кузьмичовским «восемь, когда начинал»; и про то, что «история страны измеряется не только датами съездов, но и тем, что стоит на этой улице». Зал, привычно дремавший на докладах, эти три абзаца слушал. Потом — концерт школьников, и самодеятельность, и вечером кино. Деревенский праздник шёл своим вековым чередом, в котором от юбилейной риторики оставались только флаги на клубе, а остальное было обычным русским осенним праздником: гости, столы, «Ой, то не вечер» ближе к ночи.</p><p>А слухи про московский пленум — про снятого первого секретаря горкома, про «выступил против», про «попал в опалу» — дошли до нас своим ходом, через три источника сразу: «голоса» по мишкиному приёмнику, рассказы курских и тётю Полю, чья сестра жила в Москве у племянницы. Деревня выслушала все три версии и отнеслась с осторожным интересом: начальственные грозы испокон веку наблюдали отсюда как погоду соседнего района — у них гремит, у нас пока сухо. Меня спрашивали об этом дважды, оба раза одинаково: «Павел Васильевич, а нам с этого что?» И я оба раза отвечал честно: пока ничего. Про себя добавляя то, чего сказать не мог: это «пока» — года на три, а потом как раз отсюда, из этой грозы, выйдет человек, под которым кончится страна.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Ноябрьские мы собирали полным составом — Валентина готовила этот сбор по всем правилам своей новой науки о праздниках большого дома, и наука эта оказалась строгой: меню составлялось за десять дней с учётом любимых блюд каждого из прибывающих, катина комната проветривалась и протапливалась за двое суток, для Мишки была куплена новая подушка взамен той, которую он, по мнению матери, «довёл до состояния блина своей инженерной головой», а на самый торжественный день из недр буфета извлекался чешский сервиз, гостивший на столе четыре раза в год. Я наблюдал за этими приготовлениями со стороны и понимал, что вижу рождение традиции — той самой, которой нашему опустевшему дому предстояло держаться ближайшие годы, и что жена моя, как всегда, строит эту традицию с тем же тщанием, с каким Кузьмич выводит первую борозду: от неё пойдёт всё остальное.</p><p>Катя приехала шестого, вечерним автобусом из Курска, куда добралась воронежским поездом, — и привезла с собой целый ворох первокурсной жизни: зачёт по старославянскому («сдала со второго захода, там такой Найдёнов, он всех со второго принимает, это у него принцип»), стенгазету, в которой заведовала теперь литературной страницей, и новую манеру вставлять в речь «в сущности» — от какого-то преподавателя, надо полагать. Мишка пришёл с утра седьмого, с гостинцем собственного производства: он перепаял Кате её старенький приёмник так, что тот стал ловить «Маяк» без хрипа, — «в общежитии без музыки нельзя, я знаю, я жил».</p><p>А восьмого, к обеду, в наш дом впервые пришёл Серёга Хрящев — официально, с матерью, с тортом из райцентровской кулинарии и с тем выражением лица, с каким сапёры его склада идут на самое ответственное задание.</p><p>Обед этот готовился дипломатией трёх женщин — Валентины, его матери и, заочно, Кати — недели две и прошёл по протоколу, который сделал бы честь министерству иностранных дел. Говорили о учёбе, о видах на зиму, о Серёгиной работе — он после техникума работал в Курске наладчиком и заочно тянул институт. Старший Хрящев не поминался никем, ни разу, и в этом непоминании он присутствовал за столом так плотно, что под конец я решил вопрос по-хозяйски: отозвал парня под предлогом показать мастерскую и спросил между станками, напрямую, как спрашивают на приёме:</p><p>— Отец как? Только без протокола.</p><p>Серёга помолчал, дёрнул щекой — порода была хрящевская, упрямая.</p><p>— Болеет. Сердце. Сидит в четырёх стенах, на пенсии, газеты читает и… — он подыскал слово, — и ругается. На всё. На вас тоже, не буду врать. Только, Павел Васильевич, я вам так скажу: он не на вас ругается. Он на то ругается, что его жизнь кончилась, а ваша — нет. Это разное.</p><p>— Это разное, — согласился я. — Парень, ты вот что знай. Та война была моя и его, и она кончена. Тебя и Кати она не касается. Если касается — скажи мне, я её закончу ещё раз, окончательно.</p><p>— Не касается. — Серёга посмотрел прямо, по-взрослому. — Я как раз за этим и пришёл сегодня. Чтоб все видели, что не касается.</p><p>Из мастерской мы вернулись говорящие о подшипниках, и три женщины за столом сделали вид, что не понимают, о чём на самом деле был разговор, и поняли всё.</p><p>Праздничный стол восьмого удался сверх плана, и в придачу случилось незапланированное: за чаем Катя, разогретая общим вниманием, прочитала вслух свою заметку из факультетской стенгазеты — про девочку с курса, которая на занятиях по фольклору вдруг запела бабкину песню, не записанную ни в одном сборнике, и про то, как старенький профессор заставил её петь три раза подряд и записывал, держа очки в дрожащей руке. Заметка была хорошая, лучше многих газетных, и Мишка отреагировал по-братски: «Гонорар-то заплатили?» — а Серёга сказал тихо и серьёзно: «Это как у нас на наладке: думаешь, всё уже описано в инструкциях, а самое главное — у стариков в руках, не описано». И Катя посмотрела на него так, что мы с Валентиной переглянулись: парень, сам того не зная, только что сдал главный экзамен — на понимание.</p><p>Вечером, когда гости разошлись и дом стихал, остывая от праздника, Катя задержалась на кухне — мыла с матерью посуду, и до меня из-за двери доносился их негромкий двухголосый разговор, древний, как сама кухня: про Серёгу, про общежитие, про то, «как у вас всё будет». Я в эти переговоры не входил — не мой уровень допуска. Но засыпал я в ту ночь с ощущением, которое записал назавтра одной строкой: «Хрящевская межа распахана. Дети распахали — не мы». Из всех итогов юбилейного года этот, пожалуй, нравился мне больше всего: старые межи должны распахиваться именно так — не указом сверху, а молодыми, которым они просто не нужны.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>После праздников жизнь встала на зимнюю колею. Закон о госпредприятии доживал последние недели до вступления в силу, и в районе по этому случаю шли совещания, на которых директора смежных предприятий — молокозавода, сельхозтехники, заготконторы — учились выговаривать слово «госзаказ» без запинки и понять, чем он будет отличаться от плана. Я на этих совещаниях сидел депутатом и помалкивал: объяснять соседям, что не будет отличаться ничем, кроме бланков, было бы жестоко и бесполезно.</p><p>Декабрьский приём избирателей принёс тетради наказов восьмой разворот: дед с пасекой, получивший наконец свою бумагу на омшаник, привёл земляка — тому нужна была справка о трудовом стаже сорок третьего года, когда колхозный архив горел вместе с половиной села. Дело было гиблое, бумажное, на полгода переписки, и я записал его, ничего не обещая, кроме переписки. Дед-проситель ушёл довольный: переписка от имени депутата — это уже не та переписка, что от себя.</p><p>Письма со всей страны шли теперь ровным потоком, два-три десятка в месяц, и Мишка вёл их между своими железками с конвейерной чёткостью, а самые интересные откладывал мне в отдельную папку. В декабре в этой папке оказалось второе письмо от Кашина — длинное, на четырёх листах, с отчётом, которого никто не запрашивал: вологодцы по итогам нашего семинара завели у себя переработку — пока маленькую, сепаратор да маслобойка, — и Кашин с гордостью и вологодской обстоятельностью перечислял первые цифры, спрашивал про закваски и заканчивал словами, которые я перечитал дважды: «А что обещал писать без дела — вот, пишу без дела. Дело, правда, само завелось, но это уж вы виноваты». Я показал письмо Бэле, и та села отвечать про закваски в тот же вечер, исписав шесть листов и отдельно вычертив температурный график. Маяки, оказывается, светили в обе стороны.</p><p>Запискино затишье продолжалось, и продолжалось ровно так, как предсказывал Дымов: до Нового года — тихо. В этой тишине, впрочем, было своё содержание. В середине ноября Зинаида Фёдоровна получила из района телефонограмму: уточнить почтовый адрес и полные реквизиты артели «для обновления областного реестра». Реестр не обновлялся два года. В начале декабря в наш сельсовет пришёл запрос о составе семьи и жилищных условиях «гражданина Дорохова П. В.» — стандартный бланк, и таких бланков по области рассылали сотни, но наш пришёл вне всякой кампании, одиночным. Кто-то аккуратно, без шума, приводил в порядок досье. Я отмечал эти касания в блокноте — легло уже четвёртое, — и не делал ничего: на касания не отвечают. Отвечают на удар.</p><p>— Тихо у нас, Павел Васильевич, — сказала Зинаида Фёдоровна, регистрируя телефонограмму. — Тихо, как перед приёмной комиссией.</p><p>Точнее не сформулировал бы и Дымов.</p><p>Сухоруковскую науку про обиженных я начал исполнять, не дожидаясь января, и делал это так, чтобы не было видно никакой кампании: просто декабрь у председателя выдался разговорчивый. Поговорил с дояркой Клименковой, которой в октябре урезали премию за перерасход моющих средств, — разобрался: перерасход был общий, а вычли с одной; вернули с извинением через приказ. Посидел вечер с Серёгиным — тот с уборки ходил смурной: его звену часы вручили, а в районную сводку передовиков подали другое звено, по разнарядке «не повторяться». Поправить сводку задним числом было нельзя; можно было сказать человеку прямо, что он лучший и что я это знаю, — сказал. Заехал к старикам на дальний конец, где с лета лежала жалоба на затопленный погреб — виноват был не колхоз, а новая дорожная труба, но старикам от этого не суше: послал Лёху с трубой разобраться до морозов. Великих обид в хозяйстве не нашлось. Нашлись три мелких — и все три стоили мне в сумме четырёх вечеров и одного приказа. Дёшево, если мерить тем, во что обходится одна громкая обида, найденная чужой комиссией.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В конце декабря, перед самым Новым годом, я съездил в Сухоруково — отвёз старикам гостинцев от артели и посидел час у Сухорукова в жарко натопленной горнице, под тиканье ходиков и шум самовара.</p><p>Дом их зимовал ладно: дрова под навесом стояли тем же образцовым порядком, на окнах зеленел лук в ящиках, а в горнице, на самом видном месте, висела новая фотография — яблоня. Та самая, снятая в августе: однобокая, с дубовой рогатиной под главным суком, но вся в яблоках — урожай она дала первый за три года, и Любовь Петровна нажарила нам с Толиком в дорогу пирожков с той самой антоновкой. Сухоруков о яблоне говорил скупо, как о выздоровевшем родственнике, но фотографию, я заметил, повесил на месте, где у людей его поколения положено висеть портретам.</p><p>Старик за год осел, но глаз держал прежний. Про записку и комиссию он, оказалось, знал — каналы у пенсионера районного масштаба работали не хуже обкомовских.</p><p>— В январе поедут к вам, — сказал он, разливая чай. — Не спрашивайте откуда знаю, я и сам не скажу: сорока на хвосте. Поедут впятером, председателем поставят человека нейтрального, чтоб никто не сказал, что заранее решили. Бумаги ваши я знаю, по бумагам вы их съедите. Вы другое поберегите, Павел Васильевич. Людей поберегите. Комиссия — она ведь как работает: бумаги посмотрит — не за что зацепиться, так она по людям пойдёт. С доярочкой поговорит, с трактористом, со старушкой у магазина. И будет ждать не цифры. Будет ждать обиды. В любом хозяйстве есть обиженный — на премию, на наряд, на соседа. Найдут вашего обиженного — и вся ваша бухгалтерия пойдёт приложением к его словам.</p><p>— И ещё одно, на дорожку. — Сухоруков проводил меня до сеней и там, в полутьме, среди полушубков, сказал то, ради чего, подозреваю, и звал на чай. — Комиссию ту, январскую, кто-то ведь поведёт. И от того, кто поведёт, зависит больше, чем от всех бумаг. Будет вести человек Стрельникова — комиссия пройдёт жёстко, но честно: ему скандал на своём поле не нужен. Будет вести человек со стороны — глядите в оба. Так вот, Павел Васильевич: если будет возможность повлиять на состав — не влияйте. Ни словом, ни через кого. Узнают — и любой вывод комиссии будет пахнуть вашим влиянием. Пусть состав будет какой будет. Ваше дело — чтобы смотреть было не на что, а людям — нечего стесняться. Остальное — их игра, не ваша.</p><p>Я ехал домой через зимние сумерки и думал над сухоруковской наукой. Он был прав той правотой, которой не учат ни в одной из моих прежних школ: документы у нас держали любой удар, а вот люди… Людей я знал. Девять лет — достаточный срок, чтобы знать и обиды. Серьёзных не водилось. Но комиссии не нужна серьёзная. Комиссии нужна громкая.</p><p>И ещё я думал о том, как странно устроилась моя оборона за этот год: её главные узлы держали не документы и не должности, а старики. Сухоруков с его сорочьими каналами и наукой про обиженных. Кузьмич с кукурузной притчей и краем поля. Зинаида Фёдоровна с четырьмя описями. Корытин с «временем глагола». Все они выросли при порядках, которые я знал по учебникам, пережили такое, что в учебники не попало, — и их-то наука оказывалась самой пригодной для времени, которое наступало. Молодые — Андрей, Мишка, Вера — умели работать. Старики умели выживать, не теряя лица. Восемьдесят восьмому году предстояло проверить, чему из этого научился я.</p><p>Дома я достал блокнот и записал последнюю строку уходящего восемьдесят седьмого года: «Бумаги готовы. Январь: комиссия пойдёт по людям. Сухоруков: будут ждать обиды. Подумать — не у кого искать, а кому до января помочь». Перечитал и поправил сам себя: не «помочь, чтобы не нашли». Просто помочь — там, где недодал, недослушал, недосмотрел за этот громкий год. Если за девять лет я что-то понял в этой земле, то вот что: обида здесь лечится не перед комиссией. Она лечится вовремя.</p><p>А Новый год мы встречали опять полным домом, с ёлкой до потолка — Мишка с Колькой привезли из лесополосы, по всем правилам согласовав с лесником, о чём Мишка сообщил с гордостью человека, чья контора теперь делает по закону даже ёлки. Катя приехала с зимней сессией за плечами — три экзамена из четырёх уже сданы, всё на «отлично», и с подарками, купленными на собственные, стенгазетные и машинописные, деньги: матери — воронежский платок, мне — записную книжку в твёрдой корке, «потому что твой блокнот, папа, скоро лопнет, я видела». Дочь была наблюдательна по-филологически: блокнот действительно дописывался, в нём оставалось листов двадцать, и по моим подсчётам их должно было хватить как раз до конца того, что я в нём вёл.</p><p>За столом, между салатами и курантами, Мишка с Серёгой — тот встречал Новый год у нас, что было уже само собой разумеющимся, — затеяли спор о том, что изменится с первого января, когда заработает закон: Мишка доказывал, что ничего, Серёга, наладчик с городского завода, — что на заводах что-то да сдвинется, у них уже выборы начальника цеха объявили. Я в спор не вступал и слушал с удовольствием: спорили два молодых инженера о будущем своей страны, спорили без оглядки, при открытой форточке, и сам этот спор — невозможный на этой кухне ещё пять лет назад — был, пожалуй, самым содержательным итогом гласности из всех, что я мог предъявить.</p><p>И когда куранты пробили и за окнами захлопали и закричали по всей улице, я поднял свой стакан с компотом за то, что вслух назвал «годом урожая», а про себя — иначе: за последний спокойный год. Восемьдесят восьмой стоял на пороге, и из всех живущих только я знал его расписание.</p></section><section><title><p>Глава 14 «Изучение»</p></title><p>Глава 14 «Изучение»</p><p>Комиссия приехала одиннадцатого января, в понедельник, по санному первопутку — зима в восемьдесят восьмой вошла снежная, с метелями на Рождество, и дорогу от райцентра грейдер чистил под их приезд дважды. Без предупреждения не обошлось — Дымов позвонил в пятницу: «Выезжают. Пятеро. Председатель — Лысенко». Я выслушал состав и отметил главное: четыре фамилии областные, знакомые, рабочие. Пятая — нет. «Чергинец, представитель сектора, Москва», — сказал Дымов и сделал паузу, в которой уместилось всё, что он об этом думал.</p><p>В выходные перед приездом я сделал единственное приготовление, которое себе позволил: прошёл по хозяйству обычным воскресным обходом, чуть медленнее обычного. Не проверял — смотрел. Цеха, ферма, мастерская, новая водогрейка, мишкина диспетчерская с её аккуратными журналами. Девять лет работы стояли на месте и никуда не собирались. С этим ощущением — не уверенности даже, а простой материальной наличности сделанного — встречать любые комиссии можно было спокойно.</p><p>Сухоруковский прогноз сбылся по всем пунктам, включая нейтрального председателя.</p><p>Встретили мы их буднично — как договаривались на январском военном совете малого круга: никаких накрытых столов, рабочий день, хозяйство функционирует. Лысенко поздоровался со мной за руку, представил состав и зачитал предписание: «изучение опыта и практики артельного хозяйства в соответствии с поручением». Срок — неделя. Я ответил протокольно: помещение для работы выделено, документы — по первому требованию, люди — в рабочее время, не отрывая от смен. Лысенко наклонил голову: порядок его устраивал.</p><p>Чергинец оказался человеком лет сорока пяти, в хорошем московском пальто, с лицом гладким и непримечательным настолько, что через час я бы не вспомнил его в толпе. Такие лица не выдаются от природы — такие лица нарабатывают. Он единственный из пятерых не записывал ничего при знакомстве. И единственный, кто на обходе цехов смотрел не на чаны и журналы, а на людей: цепким, быстрым, оценивающим взглядом — кто держится как, кто отвечает как, кто отводит глаза.</p><p>По людям он и пошёл — со второго дня, в точности по сухоруковской сорочьей сводке.</p><p>Деревня встретила комиссию по-своему, и это «по-своему» стоило отдельной записи. Никто никого не инструктировал — я на этом стоял твёрдо: ни собраний, ни накачек, ни «к нам едут, держитесь». Инструктаж деревня провела сама, своим вечным способом — через магазин и колодец, — и провела куда тоньше, чем сумел бы я. Лиза формулировала это покупательницам так: «Едут смотреть, как мы живём. Ну и пусть посмотрят, как мы живём». В этой фразе помещалась вся оборонительная доктрина: не прятать, не казать, жить. Антонина выразилась короче: «У меня в цеху всегда чисто. Пусть хоть каждый день ездят». А Кузьмич, услышав новость, спросил только: «Кормить из чьих фондов будем?» — и, узнав, что обедают приезжие в общей столовой за свои, согласно тронул кепку: порядок.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Работала комиссия в красном уголке правления — мы выделили им стол, сейф под документы и Зинаиду Фёдоровну в качестве, как она сама определила, «подающего механизма». Лысенко вёл дело строго по предписанию, день за днём, по разделам: учредительные документы, финансы, оплата труда, отношения с колхозом, налоги. Вёл, надо отдать должное, без подвохов и без поблажек — ровно, как читал когда-то по бумаге на сессии. За эту ровность я был ему почти благодарен: нейтральный председатель, не делающий ни шага в сторону, превращал комиссию из охоты в процедуру, а процедуры наша оборона перемалывала штатно.</p><p>Документы комиссия съела за три дня, и съела с аппетитом, перешедшим в лёгкое несварение. Четыре областных члена работали добросовестно: подняли устав, паевые ведомости, налоговые платежи, договоры с колхозом, сверили с законом об ИТД, с февральским постановлением, с новым законом о госпредприятии — благо тот две недели как вступил в силу и его толкование само ещё ходило в детских штанишках. Зинаида Фёдоровна подавала описи со скоростью, опережающей запросы, Мишка по первому слову выдавал любые срезы из своих двойных журналов, и к среде главный по финансам областной член комиссии, человек по фамилии Гудков, сказал ей фразу, которую она занесла в свой невидимый актив: «Я в облфинотделе двадцать лет. Такого учёта не видел нигде. Можно, я форму вашей перекрёстной описи перерисую — для себя?»</p><p>На третий день случился эпизод, который я потом пересказывал Сухорукову как лучший момент зимы. Гудков, копая договорную схему с колхозом, наткнулся на наше выравнивание цен — то самое, про «самый долгий способ не поссориться», — и долго не мог поверить документам: артель сознательно платила колхозу за сырьё выше закупочной. «Тут ошибка, — сказал он Зинаиде Фёдоровне, — или я чего-то не понимаю. Зачем вам это? Вы же себе прибыль режете». Зинаида Фёдоровна выровняла очки и ответила со всем сорокалетним достоинством: «Затем, молодой человек, что прибыль считается за год, а деревня — за поколение. У нас горизонт планирования другой». Гудков записал это в свой блокнот — я видел, как записывал, дословно, — и вечером, говорят, цитировал в гостинице остальным. Если от всей комиссии в области останется одна эта фраза, поездка окупилась.</p><p>Фактура восемьдесят шестого года, привезённая в чьём-то портфеле, об эти описи разбилась без следа. Старые цены, на которые напирала записка, были давно пересмотрены и переоформлены; «сомнительная» схема с колхозом — дважды проверена райфинотделом и опубликована; холодильная установка, гвоздь семихинской фактуры, числилась на балансе с апреля, с полным комплектом бумаг и министерским актом сверху. Я наблюдал, как областные члены комиссии постепенно меняются в лице — от служебной настороженности к профессиональному интересу, — и понимал, что эта часть сражения выиграна ещё в октябре, за столом, где мы с Зинаидой Фёдоровной заводили третий вариант соответствия.</p><p>Чергинец в документах провёл в общей сложности час. Остальное время он ходил. По ферме — поговорил с доярками о расценках. По мастерской — с Лёхиным подручным о заработках, «а в колхозе больше или в артели?». По деревне — и там его видели то у магазина, то у медпункта, то на лавке с пенсионерами. Разговаривал он мягко, сочувственно, с интонацией человека, которому можно пожаловаться, — и деревня, наша битая, тёртая, всё понимающая деревня, отвечала ему с той особенной приветливой непроницаемостью, которой жалуются разве что на погоду.</p><p>Про Клименкову он узнал — кто-то сказал, что была история с премией. Нашёл, поговорил. Клименкова, как сама потом пересказывала Антонине на весь цех, ответила дословно: «Была история. Удержали неправильно — председатель разобрался, вернули с извинением, приказ в конторе висит, идите почитайте». Про Серёгина узнал — что звено не попало в районную сводку. Серёгин разговора не поддержал: «Сводки исполком составляет, у него и спрашивайте. А у меня часы наградные, во». И показал часы.</p><p>К пятнице московский гость остался без улова, и я почти физически чувствовал, как он злится, — это было заметно по тому, что лицо его стало ещё непримечательнее.</p><p>Один его заход меня, не скрою, задел — не по делу, по-человечески. В четверг он добрался до Зои Марковой: подсел в медпункте, где та ждала Веру, и мягко, сочувственно повёл разговор о том, «как непросто, наверное, было все эти годы» — про Афган, про письма, про сына. Расчёт был жестокий и точный: материнская боль — то место, где не держится никакая оборона. Зоя выслушала его, как потом рассказывала Вера, до конца. Потом встала и ответила — тихо, без сцены: «Непросто было. А председатель наш мне в те годы дров привозил, сам, и в госпиталь машину давал, и сыну моему первому на свадьбе кричал „горько“. Вы про это спрашиваете или про другое? Если про другое — то идите, мил человек, я в чужих обидах не торгую». И вышла. Вера пересказала мне это слово в слово, добавив от себя, по-операционному: «Чисто сработано. Я бы зашила хуже».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В пятницу вечером ко мне домой пришёл Лысенко — один, без предупреждения, пешком от гостиницы, где квартировала комиссия. Это был первый его неслужебный поступок на моей памяти, и я принял его по-домашнему: Валентина поставила чай, удалилась с книгой, и мы остались в большой комнате вдвоём.</p><p>— Павел Васильевич, я к вам не по предписанию. — Он сидел прямо, чашку держал аккуратно, как держат чужое. — Заключение будет такое, какое заслужено. Это вы поняли уже, я думаю. Я о другом. Я полтора года на этой должности, и полтора года я читаю по вашей фамилии бумаги — записки, статьи, акты. И не мог понять, что в них не сходится. Теперь, неделю походив по вашему хозяйству, понял.</p><p>Он поставил чашку и сформулировал — медленно, как формулируют давно обдуманное:</p><p>— В бумагах вы — явление. Опережающий опыт, особый случай, прецедент. А на месте вы — норма. Понимаете? У вас тут не подвиг, у вас тут норма: люди работают, учёт сходится, доярка с премией, старик с яблоней. И вот это пугает их, — он не уточнил, кого, и не надо было, — больше любого подвига. Подвиг можно наградить и закрыть. А норму закрыть нельзя — она заразная. Я это в отчёт, разумеется, не напишу. Я это вам говорю, потому что… — он подыскал слово со своей всегдашней тщательностью, — потому что считаю правильным, чтобы вы знали, как это выглядит с той стороны.</p><p>Он ушёл через полчаса, отказавшись от провожатого, и я смотрел из окна, как удаляется по тёмной улице его прямая фигура, и думал, что нейтральных людей, кажется, не существует — существуют люди, которые долго выбирают. Лысенко выбирал полтора года. Сегодняшний чай был его выбором, и цену этого выбора для аппаратчика его поколения я понимал в полной мере.</p><p>В субботу комиссия работала последний день, и Чергинец сделал последний ход — грамотный, надо признать.</p><p>Он попросил встречу со мной. Один на один, «для уточнения отдельных вопросов». Мы сели в моём кабинете, он достал блокнот — первый раз за неделю — и минут десять спрашивал пустое: история создания, перспективы, отношение к новому закону. А потом, не меняя тона:</p><p>— Павел Васильевич, а почему вы в восемьдесят шестом так торопились с регистрацией? Закон об ИТД ещё не вступил в силу, а вы уже второго декабря оформились. Откуда такая… предусмотрительность?</p><p>Вот он, вопрос. Единственный за неделю, ради которого всё затевалось. Не про цены и не про паи — про предусмотрительность. Человек из московской группы озвучивал вопрос всей их картотеки: почему этот председатель всегда успевает раньше. Под вопросом лежала не статья — под ним лежало смутное, звериное чутьё аппарата на чужую осведомлённость.</p><p>За девять лет мне задавали этот вопрос в разных видах раз тридцать, и у меня давно были на него три эшелона ответа. Первый — для простодушных: повезло, угадал. Второй — для умных, и его я готовился выдать сейчас: читаю печать и верю напечатанному. Был и третий, правдивый, не предназначенный никому, — и каждый раз, выдавая второй эшелон, я где-то на дне себя проверял: не дрогнет ли. Не дрогнул и теперь. Девять лет тренировки.</p><p>— Газеты читаю, — сказал я. — Закон обсуждался с лета, проект публиковался. Кто хотел — готовился. Мы хотели.</p><p>— Многие хотели. Успели — вы одни.</p><p>— Значит, остальные читали газеты медленнее. — Я выдержал его взгляд спокойно. — Товарищ Чергинец, я в этой земле десятый год. За десять лет я успел раньше других к бригадному подряду, к переработке, к хозрасчёту и к ИТД. Каждый раз кто-нибудь спрашивал, откуда предусмотрительность. Ответ скучный: я читаю то, что печатают, и верю, что напечатанное собираются исполнять. В нашей стране это, согласен, редкая привычка. Но не запрещённая.</p><p>Чергинец смотрел на меня секунды три, и в его непримечательных глазах мелькнуло что-то живое — не злость, скорее азарт шахматиста, получившего наконец сопротивление.</p><p>— Убедительно, — сказал он и закрыл блокнот. — У вас, Павел Васильевич, очень убедительное хозяйство. Всё объяснимо, всё документировано, все довольны. Знаете, что я вам скажу — я много хозяйств повидал? Так не бывает.</p><p>— Бывает, — сказал я. — Просто редко смотрят.</p><p>— Возможно. — Он поднялся, застегнул своё хорошее пальто. — А возможно, и нет. Вы не обижайтесь, это профессиональное: я двадцать лет ищу то, чего не видно в документах. Иногда нахожу. — У двери он обернулся, и на одно мгновение непримечательное лицо стало просто усталым лицом немолодого командированного. — Хозяйство у вас, к слову, действительно хорошее. Это я говорю не для протокола и не для вас. Это я говорю, потому что неделю ел в вашей столовой и видел, как у вас люди здороваются. По этому признаку я не ошибался ещё ни разу. Жаль, что в отчётность он не вносится.</p><p>И ушёл — человек, приехавший найти трещину и нашедший вместо неё то, что не вносится в отчётность. Я не обольщался: особому мнению это не помешает, служба есть служба. Но запись в его личной, неслужебной картотеке мы, кажется, тоже получили — и неизвестно ещё, какая из двух картотек в наступающие времена окажется долговечнее.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Итоговое заключение комиссия подписывала в понедельник, восемнадцатого, в райисполкоме, и формулировки его Дымов продиктовал мне по телефону в тот же вечер, по горячим следам: «Практика артельного хозяйства „Рассвет-Плюс“ соответствует действующему законодательству. Учёт и отчётность находятся в образцовом состоянии. Опыт организации труда и расчётов заслуживает изучения и распространения в хозяйствах области». Подписи — пять из пяти, включая Чергинца: не подписать единогласный вывод он не мог, особое мнение оформляется отдельно.</p><p>Отъезд комиссии деревня отметила незаметным общим выдохом — таким, какой бывает после успешно снятой контрольной, — и единственным официальным последствием местного значения: Гудков, прощаясь, попросил у Зинаиды Фёдоровны разрешения прислать к ней на двухдневную стажировку двух своих сотрудниц из облфинотдела. «У вас тут, выходит, уже филиал финансового техникума», — заметил я Зинаиде Фёдоровне. «Кафедра, Павел Васильевич, — поправила она, не отрываясь от описи. — Техникумы выпускают исполнителей. Мы — ставим почерк».</p><p>Особое мнение он и оформил. Об этом Дымов узнал через неделю, и через десять дней оно уже лежало где надо в Москве: полторы страницы, в которых не оспаривался ни один факт заключения, — оспаривался воздух. «Формальное благополучие документации не исключает скрытых форм…», «обращает на себя внимание систематическое опережение хозяйством законодательных инициатив…», «целесообразно продолжить изучение вопроса с привлечением компетентных органов». Перевод с аппаратного я сделал для малого круга сам: документы чисты — ищите дальше и глубже, и ищите не бухгалтерией.</p><p>Так семихинская записка, проделав полный круг — Брянск, ЦК, обком, комиссия, — вернулась в Москву в новом качестве: с областным заключением «образцово» и московским довеском «копать дальше». Ход не удался и не провалился. Он перешёл в следующую стадию, как переходит в затяжную фазу болезнь, которую не вылечили в остром периоде.</p><p>Стрельников, по дымовским сведениям, заключение прочитал, наложил «принять к сведению, опыт учесть в работе с хозяйствами области» — и этим позиция первого секретаря в нашем деле получила первое документальное оформление: формулировка «опыт учесть» в его исполнении была почти что грамотой. Семихинскую линию он отыграл у себя в области вчистую. Оставалась московская — и она была не его поля, и не моего. Она была того поля, где играют записками и особыми мнениями, и где у нас с ним — у каждого по своим причинам — союзников было меньше, чем хотелось бы.</p><p>Малому кругу я доложил итоги в среду, за чаем в правлении, и реакция круга меня порадовала больше самого заключения. Зинаида Фёдоровна выслушала про особое мнение и уточнила деловито: «Компетентные органы — это прокуратура. Значит, к весне жди запроса по старым материалам. Я подшивку восемьдесят шестого достану и освежу — там у Гаврилова копии, пусть сверяет с подлинниками, а не с тем, что ему пришлют». Мишка спросил, надо ли готовить отдельные срезы под прокурорские формы запросов, — и, получив «надо», ушёл готовить с видом человека, которому подкинули интересную задачку. Артур по телефону помолчал и сказал: «Знаешь, Дорохов, что мне нравится? Год назад мы бы гадали, что будет. Сейчас мы знаем, что будет, и знаем, что делать. Это называется — повзрослели». Я не стал уточнять, кто из нас знает больше и откуда. Взросление малого круга было настоящим, и оно было, возможно, главным результатом всей этой осады.</p><p>Вечером я подводил итог недели при свете настольной лампы. Блокнот — старый, катин подарок лежал наготове, но я досиживал последние листы старого — принял короткую запись: «Комиссия: 5:0 по документам, 0:0 по людям. Заключение — „образцово, распространять“. Особое мнение Чергинца — „копать дальше, привлечь органы“. Противник сменил инструмент: бухгалтерия не сработала — будет прокуратура». И ниже, после паузы, я записал то, что понял за эту неделю окончательно, глядя на гладкое лицо московского гостя: «Им не нужна наша вина. Им нужна наша необъяснимость. Вина — статья, а необъяснимость — страх. Статью можно закрыть. Страх можно только пересидеть — или пережить».</p><p>За окном стоял январь восемьдесят восьмого. До «копать дальше» оставалось, по моим прикидкам, месяц-полтора. До посевной — два. До Закона о кооперации — четыре. До осени, когда по всем прогнозам качнётся курс, — восемь. Расписание было плотное, но я в нём, в кои-то веки, шёл с опережением графика.</p><p>Последний лист старого блокнота я истратил той же ночью — дописал его до конца и убрал в верхний ящик стола, к январским документам прошлого года: мандату, сухоруковской записке, нининому письму. Блокнот ложился к ним по праву — он тоже стал документом эпохи, девять лет, от «коровник построен» до «им нужна наша необъяснимость». Новый, катин, в твёрдой корке, я открыл, подумал — и первой записью поставил не дело и не дату. Первой записью я поставил вопрос, на который предстояло отвечать всем оставшимся листам: «Что должно остаться, когда всё качнётся?» Ответ я знал. Но его следовало не записать. Его следовало доделать.</p></section><section><title><p>Глава 15 «Особое мнение»</p></title><p>Глава 15 «Особое мнение»</p><p>Прокурорский запрос пришёл двадцать пятого февраля — Гаврилову, не нам, но Гаврилов в тот же день позвонил Зинаиде Фёдоровне сам, что было с его стороны жестом, выходящим за рамки процессуальных. Запрос предписывал «провести проверку отдельных фактов хозяйственной деятельности артели „Рассвет-Плюс“ за 1986–1987 годы с учётом ранее поступивших материалов». Подпись — областная прокуратура. Основание — «обращение», без расшифровки.</p><p>«Ранее поступившие материалы» — это была та самая папка, что лежала у Гаврилова с января восемьдесят седьмого, семихинская, «отложенная производством». Год она пролежала тихо. Особое мнение Чергинца разбудило её, как будильник.</p><p>Один штрих этой проверки я отметил особо. Гаврилов, принимая документы, впервые за всё наше знакомство сказал Зинаиде Фёдоровне нечто сверх процедуры: «Передайте председателю — материалы я сверяю с подлинниками, а не с тем, что мне присылают в изложении. Так и передайте, этими словами». Зинаида Фёдоровна передала — этими словами, — и я оценил послание: районный прокурор, человек, который год держал семихинскую папку «отложенной производством» и ни разу не дал ей хода без законного основания, сообщал мне, что и дальше намерен работать по подлинникам. В мире, где готовились бить «не бухгалтерией», человек, верный процедуре, был дороже любого сочувствия.</p><p>Гаврилов запрос исполнил так, как исполняет её человек, которому процедура не нравится, но которому закон дороже настроения: затребовал у нас одиннадцать документов по списку, принял их под опись из рук Зинаиды Фёдоровны, сверил с копиями из своей папки и в десятидневный срок отписал наверх результат. Результата нам не показывали, но Дымов добыл суть: «факты, изложенные в материалах, не нашли подтверждения; финансово-хозяйственная деятельность соответствует законодательству; оснований для дальнейших процессуальных действий не имеется». Третья проверка за год — министерская, комиссионная, прокурорская — дала тот же счёт.</p><p>И в любой нормальной логике на этом следовало поставить точку. Но логика, в которой жили мы, нормальной не была, и я ждал не точки. Я ждал, куда пойдёт линия после третьего промаха. По всем правилам аппаратной баллистики после трёх промахов по цели меняют либо стрелка, либо калибр.</p><p>Сменили калибр.</p><p>Деревне о прокурорской проверке мы не объявляли, но деревня узнала — она всегда узнаёт — и отреагировала уже без прошлогоднего вставания на дыбы: буднично, почти скучая. Антонина, услышав новость от Зинаиды Фёдоровны, уточнила только: «Опять то же самое возить будете или новое чего придумали?» — и, узнав, что то же самое, вернулась к закваскам. Привычка — великая сила, и привычка к проверкам, оказывается, вырабатывается у деревни так же, как ко всему остальному: на третий раз. Меня эта будничность и радовала, и настораживала разом. Радовала — потому что страх из деревни ушёл. Настораживала — потому что я-то знал: настоящая опасность всегда приходит не с той стороны, к которой привыкли.</p><p>Малый круг проверку отработал уже без меня — буквально: я в те десять дней дважды уезжал на сессионные дела в Курск, и Зинаида Фёдоровна с Мишкой провели всю выемку и сверку самостоятельно, доложив мне результат по вечерней связи. «Одиннадцать документов, всё под опись, расхождений с нашими копиями нет», — отрапортовал Мишка тоном своего деда по матери, какого никогда не видел. Оборона работала на автомате. Это и было то «сделано» в совершенном виде, ради которого мы потратили осень.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пятого марта Дымов позвонил с утра, и голос у него был тот самый, до-девяти-утра:</p><p>— Павел Васильевич, вчера в Москве, в одном журнале — не буду пока называть, — подписана в печать статья. Большая, теоретическая. Называется примерно так: «Кооперация: социалистическая форма или троянский конь?» Фамилий хозяйств там нет, фактуры почти нет, это не про вас писано — это писано про курс. Но это первый залп той самой группы по площадям. Выйдет к апрелю. Корытин просил передать дословно: «началось то, о чём говорили; держитесь расписания».</p><p>— И ещё, Павел Васильевич, последнее. — Дымов задержался на линии. — Я вчера видел подборку, которую готовит наш сектор печати по кооперативной теме за квартал. Так вот: тональность областной прессы по стране меняется. Не у нас — у нас после «Зари» тихо. По стране. На три положительных материала — уже два настороженных, осенью было один к пяти. Это ещё не кампания. Это смена ветра. Флюгером работает пресса, а ветер дует из тех самых кабинетов. Я к тому, что ваш календарь, который вы мне не показываете, но который у вас явно есть, — он, похоже, верный.</p><p>Я поблагодарил и положил трубку. За окном шёл мокрый мартовский снег, Лёха во дворе мастерской гонял после ремонта двигатель, всё было как всегда — и что-то уже было не как всегда. Большая машина, которую Сухоруков год назад назвал «когда курс качнётся», провернула первую шестерню. На год раньше моего расписания? Нет — я перечитал свои же записи: я ставил на осень-88 «качнётся», а на весну — «начнут пристрелку». Пристрелка началась по графику. Утешение было сомнительное, но в моём положении сомнительные утешения составляли основной рацион.</p><p>А восьмого марта — в праздник, по-семейному, с мимозой, добытой Артуром в Курске по своим каналам, — позвонил Стрельников. Сам. Домой.</p><p>— Дорохов. — Голос был рабочий, без праздника. — Поздравьте жену от меня. И зайдите завтра к десяти. Разговор есть.</p><p>Положил трубку раньше, чем я ответил. Я постоял с гудками — манера первых секретарей не ждать ответа за тридцать лет, видимо, не лечится — и вернулся к столу, где Валентина с Катей, приехавшей на праздники, накрывали чай.</p><p>— Кто? — спросила Валентина, по лицу уже понявшая, что не из простых.</p><p>— Стрельников. Завтра к десяти.</p><p>— В воскресенье?.. — Она осеклась: какие воскресенья. — «Дорохов» или «Павел Васильевич»?</p><p>Девять лет аппаратной жизни не прошли даром и для директора школы.</p><p>— «Дорохов».</p><p>— Значит, по-серьёзному, — кивнула она и долила мне чаю, и больше мы при Кате об этом не говорили.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В обком я ехал утренним рейсом, с Толиком, по дороге, которая за девять лет была выучена мной в обоих качествах — просителя и приглашённого, — и по дороге перебирал варианты предстоящего. Их было три. Стрельников мог предложить дистанцироваться — «переждите, не отсвечивайте». Мог потребовать чего-то в обмен на спокойствие — такое в его репертуаре водилось. И был третий вариант, который я считал маловероятным и который, как выяснилось через час, единственный и был настоящим. Я недооценил масштаб: думал о ходах, а человек думал об обороне на годы.</p><p>Кабинет Стрельникова я не видел год с лишним — с того январского визита после выборов. За год здесь ничего не изменилось, и сам хозяин кабинета не изменился: тот же тяжёлый порядок на столе, тот же портрет над креслом, та же манера не предлагать чай — чай у Стрельникова был знаком завершения разговора, а не начала.</p><p>— Садитесь. — Он дождался, пока сяду, и положил перед собой две бумаги, текстом вниз. — Я коротко. Первое. — Он перевернул одну: я узнал прокурорский ответ. — Это читали? Суть знаете. Закрыто. Второе. — Он перевернул вторую: машинописная копия, и по первым строкам я узнал особое мнение. — Это видели?</p><p>— Суть знаю.</p><p>— Суть, — повторил он. — Суть в том, Дорохов, что на территории моей области третий год работает хозяйство, по которому стреляют из Москвы. Не потому, что оно ворует, — оно не ворует, это теперь установлено трижды. А потому, что оно кому-то мешает самим фактом существования. И стреляют, обращаю внимание, не спрашивая меня. Через мою голову. По моей области. — Он говорил ровно, без нажима, и в этой ровности было больше тяжести, чем в ином крике. — Мне это надоело.</p><p>Он встал, прошёл к окну — за окном лежала площадь, серая, мартовская, — и продолжил, не оборачиваясь:</p><p>— Я не ваш защитник, Дорохов. Мы оба помним восемьдесят шестой год, и я не буду делать вид, что забыл. Но есть вещь, которую я понял за эти два года, наблюдая за вами. — Он обернулся. — Вы — не угроза порядку. Вы и есть порядок. Самый старомодный из всех: работа, учёт, люди на местах. А те, кто по вам стреляет, — они порядку и угрожают, потому что им нужен не порядок, им нужна правота. Любой ценой, включая цену моей области. Поэтому слушайте, что будет дальше.</p><p>Он вернулся к столу и сел.</p><p>— В конце марта я выношу ваш вопрос на бюро. Сам. По собственной инициативе. Формулировка: «О практике артельного хозяйства „Рассвет-Плюс“ и задачах распространения опыта в свете решений о кооперации». Доклад — Лысенко, содоклад — облфинотдел. На бюро будут приглашённые из Москвы — я приглашу сам, из Минсельхоза и из сектора, пусть сидят и слушают. И бюро примет решение. Какое — зависит от доклада и от вас, но я вам скажу, какое решение нужно мне: что опыт изучен, одобрен и берётся под контроль обкома. Под мой контроль, Дорохов. Понимаете механику? Пока вы — сами по себе, по вам можно стрелять как по дикому. Когда вы — позиция обкома, выстрел по вам — выстрел по мне. А по мне стрелять им пока рано.</p><p>Я понимал механику. Механика была безупречна — и безжалостна, как всё у этого человека: он не защищал меня, он присваивал. Брал под контроль то, что не смог ни сломать, ни передвинуть. Третий раунд, которого я ждал с января, выглядел вот так: не удар — поглощение.</p><p>— А цена? — спросил я. — Под контролем обкома — это как? Отчёты я и так сдаю. Что прибавится?</p><p>— Прибавится немногое, и вы это переживёте: моё имя рядом с вашим делом. — Стрельников позволил себе призрак усмешки. — Вам это не нравится, я вижу. Мне, представьте, тоже. Но арифметика, Дорохов, у нас с вами одна на двоих: порознь нас съедят по очереди — сначала вас, потом, годика через два, меня. Вместе мы — позиция. Позиции едят дольше. Иногда — не успевают доесть.</p><p>В кабинете повисла пауза, и в этой паузе я с холодной ясностью увидел всю доску. Стрельников знал — не от меня, своим чутьём зверя аппаратных лесов, — что время качается. Он строил себе оборону на ту же осень, на которую строил её я, и в его обороне мне отводился каменный угол: образцовое хозяйство, любимое прессой, проверенное трижды. Он делал ровно то, что советовал мне Корытин: переводил «делается» в «сделано», только его «сделано» включало меня.</p><p>— Согласен, — сказал я. — С одной поправкой, Валерий Иванович. На бюро докладывать буду не я и не только Лысенко. Дайте десять минут моим людям: бригадиру Кузьмичёву — по полеводству, технологу Мкртчан — по переработке. Пусть Москва послушает не председателя, которого она уже занесла в картотеку, а тех, на ком это всё стоит. Опыт — он либо людьми держится, либо никем. Вот пусть и увидят — людей.</p><p>Стрельников смотрел на меня несколько секунд, и я впервые за пять лет не смог прочитать его взгляда до конца.</p><p>— Десять минут, — сказал он наконец. — Каждому. И, Дорохов… — он поднялся, давая понять, что разговор окончен, и рука его легла на стол всей ладонью, тяжело и окончательно. — Хорошо, что мы оба дожили до этого разговора. Я в восемьдесят шестом, признаться, не планировал.</p><p>Чаю он так и не предложил. Но руку — впервые с декабря восемьдесят четвёртого года — подал первым.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Андрею и Бэле о бюро я сказал в тот же вечер, собрав их в правлении, и реакции получились разные и обе правильные. Андрей сначала побледнел — «я на бюро обкома, Павел Васильевич, я же слов таких не знаю», — а потом, услышав, что говорить надо будет ровно то, что он говорит на каждой планёрке, только медленнее, упрямо сжал челюсть: «Скажу. Про поле я везде скажу». Бэла выслушала молча и спросила единственное, по-деловому: «Регламент десять минут — это с вопросами или без?» И я понял, что за неё можно не волноваться вовсе: человек, который держал министерскую комиссию и сто председателей, обком переживёт.</p><p>Кузьмичу я рассказал отдельно — не на правах бригадирова отца, а на правах человека, чьё мнение в этом деле весило особо. Он выслушал про стрельниковскую механику, помолчал свои положенные полминуты и вынес вердикт, который я записал в новый блокнот вторым пунктом: «Под крышу встать — не грех, Палваслич, когда град идёт. Грех — крышу с домом перепутать. Ты не перепутаешь, я тебя девять лет знаю. А град — он кончится». И добавил, уже про Андрея, с тщательно спрятанной гордостью: «Парню перед большими людьми сказать про землю — это правильно. Пусть привыкает. Ему после нас договаривать».</p><p>Домой я возвращался сквозь мартовскую распутицу, и Толик дважды объезжал раскисшие участки по обочине, ворча на грейдер, а я сидел и перекладывал в голове состоявшееся.</p><p>Третий раунд, которого я ждал как удара, пришёл как сделка. Не союз — Стрельников не умел в союзы, да и я с ним не стал бы. Взаимное встраивание двух оборон, шов между которыми был виден только нам двоим. Я получал крышу областного калибра против московской пристрелки. Он получал в свою предосеннюю крепость самый проверенный камень области. Оба понимали, что это до поры: качнётся курс — и каждый останется со своей стеной. Но до осени было полгода, и полгода эти теперь были укреплены лучше, чем я мог рассчитывать неделю назад.</p><p>И ещё одно я понял на той мартовской дороге, и понимание это было из разряда тех, что меняют не планы, а оптику. Пять лет, с андроповской зимы, я держал Стрельникова в графе «противник» — сначала покровитель, потом конкурент, потом враг, потом попутчик, и вот теперь графа перестала подходить вовсе. Мы не помирились — мы состарились в одной системе координат, и система эта на наших глазах начинала плыть. На плывущей льдине графы «свой — чужой» переписываются быстро и по одному признаку: кто работает на то, чтобы льдина держалась, а кто — на то, чтобы урвать с неё перед расколом. По этому признаку Стрельников, при всех наших восьмидесятишестых счётах, оказывался по мою сторону черты. Сухоруков бы это сформулировал короче: «когда град идёт — считают не обиды, считают крыши».</p><p>У дома, выгружаясь, я задержался на улице. Вечерело; деревня зажигала окна — по одному, по два, знакомой россыпью, которую я мог бы вычертить по памяти с закрытыми глазами: Кузьмичёвы, Фроловы, Марковы в новом доме, медпунктовское дежурное, артурово тёмное — они в Курске. Десять лет назад на этой улице к ночи светилась дай бог половина окон, и те вполнакала. Я стоял и считал свет, как считают кассу, и счёт сходился. Что бы ни наговорили сегодня в высоком кабинете про позиции и осады — вот это и была моя позиция, единственная, которую стоило оборонять любыми сделками: улица, на которой прибавляется света.</p><p>Дома Валентина выслушала отчёт — наш вечерний, пятиминутный — и спросила то единственное, что я сам у себя спрашивал всю дорогу:</p><p>— Паш, а ты ему веришь?</p><p>— Я ему не верю. Я его понимаю — это надёжнее. Вера, Валя, — категория настроения, а понимание — категория расчёта. Стрельникову выгодно меня беречь до осени. Осенью пересчитаем.</p><p>— Циник ты мой… — Валентина не закончила привычную формулу и вдруг спросила другое, тихо: — А когда это кончится? Не комиссии эти, не записки. Вообще — когда кончится так, что можно будет просто жить?</p><p>Я мог бы ответить ей датой. Настоящей, с точностью до месяца, — и от этой возможности у меня, как всегда в такие секунды, потянуло холодом под ложечкой. Вместо даты я ответил правдой второго эшелона, которая тоже была правдой:</p><p>— Когда дети наших детей будут разбирать наши тетради и спрашивать: а чего они там боялись? Вот тогда. А до тех пор — будем жить не «просто», а как умеем. Мы, по-моему, неплохо умеем.</p><p>— Неплохо, — согласилась она и, помолчав, добавила со своей точной учительской расстановкой: — Я ведь не жалуюсь, Паш, ты не подумай. Я инвентаризацию провожу. У нас дочь — студентка, сын — инженер при деле, дом — стоит, ты — живой и даже, по нынешним меркам, в фаворе. По всем графам — прибыль. Просто я, как всякий хороший завхоз, хочу знать, под какой процент нам эта прибыль выдана. Не отвечай. Я знаю, что ты не ответишь. Я просто чтобы ты знал, что я спрашиваю.</p><p>Валентина оглядела меня поверх очков долгим учительским взглядом — так она смотрела на учеников, отвечающих правильно, но не до конца, — и не стала переспрашивать. За двадцать два года она выучила про моё «не до конца» главное: оно не про недоверие.</p><p>А посевная тем временем подступала своим чередом, и в этом чередовании — обком, прокуратура, особые мнения, и тут же семена, сальники, водоотводы — была вся правда моей здешней жизни, которой я не уставал удивляться десятый год: большая история и малая шли через одну деревню параллельными колеями, и малая всякий раз оказывалась прочнее. Смотр готовности Андрей провёл двадцатого марта, уже без всякой моей подстраховки, — я узнал о результатах из сводки. Кузьмич вынес свой приговор погоде: «Поздняя весна будет, дружная. После двадцатого апреля пойдём». Лёха отчитался по технике без единого слабого места — урок прошлогоднего редуктора был усвоен системно: все дефицитные узлы он теперь заказывал в августе, на год вперёд, «по новому порядку, пока он новый». Хозяйство входило в десятую мою весну так, как входит в воду опытный пловец: без брызг.</p><p>И ещё одно мартовское событие легло в копилку — маленькое, но из тех, что я ценил выше иных постановлений. Вера на своём «сестринском посту» приняла первые роды: молодую тополевскую доярку прихватило на неделю раньше срока, до района было не доехать по распутице, и Вера справилась одна, ночью, при мишкином аварийном свете. Девочку назвали Надеждой. Кузьмич, услышав об этом у весовой, сказал негромко, никому: «Вот и весь сказ про нашу артель. Запишите в отчётность, кто умеет». Я записал — не в отчётность, в блокнот. По этому показателю я тоже ещё ни разу не ошибался.</p><p>А ночью я открыл новый блокнот на второй странице и записал под катиной твёрдой коркой: «5.03 — пристрелка началась (журнал, к апрелю). 9.03 — Стрельников: бюро в конце марта, „опыт под контроль обкома“. Цена — его имя рядом. Поправка принята: на бюро говорят Андрей и Бэла. Третий раунд оказался не дракой — встраиванием. Осенью пересчитаем». Перечитал, подумал и добавил строку, которая относилась уже не к делам: «Валя спросила, когда кончится. Осталось три года и десять месяцев. Никому на свете я не хотел бы ответить на вопрос так сильно — и никому на свете не отвечу».</p></section><section><title><p>Глава 16 «Бюро»</p></title><p>Глава 16 «Бюро»</p><p>Неделю перед бюро мы готовились так, как готовятся не к экзамену — к севу: всё по графику, без суеты и без зубрёжки. Дымов провёл со мной по телефону подробный инструктаж по регламенту — кто где сидит, в каком порядке вопросы, сколько длится «обмен мнениями» и чем он отличается от прений, — и закончил советом, который стоил всего остального: «Члены бюро не любят, когда их убеждают. Они любят, когда им дают возможность согласиться. Стройте выступления так, чтобы согласиться было легко». Я передал это Андрею и Бэле своими словами: не доказываем — показываем; не просим — отчитываемся; вопросов не боимся, на любой вопрос у нас есть либо цифра, либо честное «выясню и доложу».</p><p>Кузьмич, узнав, что сын будет говорить на бюро, отнёсся к делу со всей серьёзностью верховного арбитра: накануне вечером он зазвал Андрея к себе и два часа гонял его по докладу — не по словам, по сути. «Про повторный сев на седьмом спросят — что скажешь? А про оплату звеньев, если в лоб? А если про меня спросят, мол, старик до сих пор командует, — как отвечать будешь?» Андрей отвечал, Кузьмич браковал, Тамара носила чай и, по её словам, «уснула под этот ихний пленум за полночь». Утром Кузьмич вышел проводить нас к машине и напутствовал сына по-своему, одной фразой: «Говори, как в борозде. В борозде ты не врёшь».</p><p>На бюро обкома мы ехали втроём — я, Андрей и Бэла, — и всю дорогу до Курска в машине стояла та особенная тишина, какая бывает в командах перед решающим выходом: каждый молчал о своём, и все — об одном. Андрей в новом костюме, купленном Тамарой за неделю и за неделю же обношенном по её приказу — «чтоб не топорщился, как на пугале», — держал на коленях папку со своими полевыми выкладками и время от времени беззвучно шевелил губами: репетировал. Бэла не репетировала. Бэла смотрела в окно с лицом человека, который всё уже посчитал, и у меня было сильное подозрение, что считала она не свой доклад, а что-то поважнее — сколько лет шла от плиты в коммуналке до зала, где сегодня будет говорить.</p><p>Зал бюро встретил нас тишиной, в которой слышно было, как скрипит под кем-то стул, портретом и длинным полированным столом, за которым умещалась вся власть области. Стрельников вёл заседание со своего места ровно и сухо, по регламенту, и только по тому, как он расставил вопрос — не первым и не последним, а вторым, на свежую голову, но без парадности, — читалось искусство, которым он владел в совершенстве: придать делу вес, не придавая ему шума.</p><p>Дымов перед заседанием успел шепнуть мне расклад: из одиннадцати членов бюро шестеро — «за» твёрдо, трое — «как первый», двое — «по обстановке», и, переводя с аппаратного, это означало, что вопрос решён, но решён до первого неверного слова: бюро прощает слабые доклады и не прощает самоуверенных. «Держите ваших в тоне отчёта, — сказал он. — Победителей здесь любят скромными».</p><p>Москвичей было двое. Представитель Минсельхоза СССР — немолодой, основательный, с лицом, по которому читалось: смотрел хозяйства во всех климатических поясах страны. И Чергинец. Этот сидел с краю, с тем же непримечательным лицом, и при нашем появлении наклонил голову ровно на сантиметр: узнал.</p><p>Первым вопросом шло что-то про отставание строительного треста, и я успел рассмотреть механику бюро изнутри: как докладчика слушают вполуха, потому что решение готово заранее; как первый секретарь двумя словами поднимает и сажает людей, которые в своих ведомствах сами поднимают и сажают; как стенографистки ловят паузы. Машина была старая, обкатанная, страшноватая в своей плавности — и через сорок минут этой машине предстояло обсуждать нас. Волновался я против ожидания меньше, чем должен бы: за девять лет здешней жизни я выучил главное правило всех машин — у обкатанной машины не бывает случайных решений, а наше решение было подготовлено такими документами, каких этот зал, пожалуй, и не видел.</p><p>Лысенко докладывал первым и докладывал хорошо — лучше, чем я от него ждал. Его всегдашняя цитатность здесь обернулась силой: доклад стоял на документах, как изба на дубовых сваях, — заключение комиссии, прокурорский ответ, министерский акт, публикации, цифры по налогам за два года. Ни одного прилагательного сверх необходимого. Гудков в содокладе добавил финансовый разрез и — я отметил, как по столу прошло короткое движение, — процитировал Зинаиду Фёдоровну про горизонт планирования: «прибыль считается за год, а деревня — за поколение».</p><p>Потом встал Андрей.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Он начал глухо, по-писаному, и первые полминуты костюм сидел на нём туже, чем надо, — это было слышно по голосу. А потом кто-то из-за стола — кажется, секретарь по промышленности — спросил без злобы, для порядка: «А вы сами-то, товарищ Кузьмичёв, верите в эти ваши тридцать четыре центнера? Может, год удачный?» — и Андрея отпустило, потому что про землю он не умел по-писаному.</p><p>— Год был средний, — сказал он уже своим голосом. — Дожди в уборку, замокание в августе. Тридцать четыре сделал не год. Тридцать четыре сделали семена, которые мы четыре года отбираем; сроки, которые мой отец по муравьям выставляет точнее гидрометцентра; и сальник за рубль двадцать, который меняют до борозды, а не после. Хотите — приезжайте в августе на любое поле, какое сами выберете. Я вам в борозде всё то же самое скажу, только понятнее.</p><p>За столом потеплело — той короткой общей оттепелью, какой встречают своих. Богданов, минсельхозовский, при словах про муравьёв перестал писать, снял очки и посмотрел на Андрея с живым человеческим интересом, как глядят на редкую машину в работе; а когда Андрей сказал про «приезжайте в августе на любое поле», москвич что-то черкнул на полях и подчеркнул дважды — я сидел так, что видел. Десять андреевых минут растянулись на пятнадцать: его расспрашивали про звенья, про оплату от урожая, про то, удержится ли система, «если председателя, скажем, заберут на повышение». На этом вопросе Андрей замолчал на секунду, посмотрел на меня через зал и ответил так, что я запомнил дословно:</p><p>— Система, которая держится на одном человеке, — это не система, а фокус. У нас — система. Проверяли трижды, документы есть. Но я вам по-простому скажу: заберёте председателя — система устоит. А вот зачем её строили — это с ним уедет. Так что вы уж лучше не забирайте.</p><p>Бэла говорила после него, и её десять минут были устроены иначе: ведомости, проценты, выработка, — но в середине, объясняя паевой расчёт, она вдруг отложила бумагу и сказала залу то, чего не было ни в каких тезисах:</p><p>— Я двадцать лет считала чужие деньги в торге и знаю все способы, какими у нас умеют делить нечестно. Поэтому, когда мы писали устав, я ставила одну задачу: чтобы каждая доярка могла пересчитать свой пай сама, на бумажке, за десять минут. Не поверить мне — пересчитать. Это и есть вся наша «загадочная» артель, товарищи: арифметика, которую не стыдно показать. Желающих проверить — приглашаю. Бумажку дам.</p><p>Вопросы Бэле задавали другие люди и другим тоном — финансисты, плановики, председатель облпотребсоюза, — и это был уже не экзамен, а консультация: «А как вы оформляете возврат паёв при выходе?», «А подоходный с премиальных как считаете?», «А можно ваши типовые формы запросить для изучения?» Бэла отвечала со скоростью счётчика, двадцать лет держащего в голове чужие балансы, и на последний вопрос ответила так, что записали, по-моему, даже стенографистки:</p><p>— Формы пришлю. Только предупреждаю, товарищи: формы у нас простые, секрет не в них. Секрет в том, что по этим формам ни разу никто не соврал. Вот этого я вам выслать не смогу — это надо заводить у себя самим, как закваску.</p><p>Я выступал последним и коротко — моя задача сегодня была не говорить, а молчать с правильным лицом: пусть область видит, что дело стоит не на председателе. Я сказал три минуты — про сеть из пяти хозяйств, про обучение, про то, что готовы передавать опыт «в порядке, который определит обком», — и сел. Скучно, по протоколу, как и было задумано. Лучшее, что я слышал за день, прозвучало не с трибуны, а вполголоса за столом, когда секретарь по идеологии наклонился к соседу и сказал — а я прочитал по губам через зал: «Вот тебе и ответ на статью. Живые люди».</p><p>И по тому, как номенклатура области записывала за бывшим экономистом торга слова про бумажку, мне стало ясно: десять бэлиных минут окупили весь этот год.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Решение бюро читали под стенограмму: «Опыт артельного хозяйства „Рассвет-Плюс“ и колхоза „Рассвет“ одобрить. Считать практику… соответствующей задачам, поставленным в решениях о развитии кооперации. Возложить координацию работы по распространению опыта на отдел сельского хозяйства обкома. Контроль за выполнением настоящего постановления оставляю за собой». Последняя фраза в стенограммах бюро принадлежала первому секретарю, и в ней, единственной, не было ничего ритуального: Стрельников при двух москвичах и полном составе бюро повесил на наше дело табличку «охраняется обкомом». Чергинец записал и это — а что ему оставалось.</p><p>В перерыве ко мне первым подошёл Лысенко. Он был сдержан, как всегда, но что-то в нём распрямилось.</p><p>— Поздравляю, Павел Васильевич. — Он помедлил. — Скажу вам вещь не для протокола. Когда мне в декабре поручали комиссию, со мной разговаривали так, что я ехал к вам хоронить. А сегодня я делал доклад, по которому ваш опыт будут распространять. Полгода прошло. Я в аппарате двадцать два года и такие развороты видел. Но я первый раз видел, чтобы разворот сделали не звонком сверху, а документами снизу. Учту в работе.</p><p>— Геннадий Петрович, документы готовили семь лет.</p><p>— Это я тоже учту, — серьёзно сказал он. — В смысле: внукам расскажу, что бумага, оказывается, может быть оружием обороны. У нас её всё больше для наступления применяют.</p><p>В той самой кулуарной комнате с длинными окнами Стрельников подвёл ко мне минсельхозовского гостя.</p><p>— Знакомьтесь, Дорохов. Товарищ Богданов, из союзного министерства. У него к вам разговор, который я обещал устроить.</p><p>Богданов жал руку основательно, по-крестьянски, и говорил без аппаратных кружев:</p><p>— Павел Васильевич, двадцать четвёртого мая в Москве совещание — председатели, кооператоры, учёные, человек четыреста. Перед самым законом: его примут в двадцатых числах, это уже решено. Нам нужно, чтобы с трибуны прозвучал работающий опыт — не доклад министерства, а живой человек с цифрами. Кандидатур обсуждалось несколько. Остановились на вас: три проверки, публикации, и главное — у вас опыт не новый, вам не год и не два, у вас глубина. Десять минут трибуны. Поедете?</p><p>Я посмотрел на Стрельникова. Стрельников смотрел в окно с видом человека, который тут ни при чём и который устроил всё это от первого до последнего слова.</p><p>— Поеду, — сказал я. — С одним условием: говорить буду то же, что говорю дома. Скучное.</p><p>— На скучное и расчёт, — серьёзно ответил Богданов. — Громкого у нас в Москве своего хватает.</p><p>А уже у лифта, когда москвичи отбыли, меня перехватил Чергинец — на полминуты, не больше.</p><p>— Поздравляю с постановлением. — Лицо его было непроницаемо, как обычно, но в голосе слышалось что-то почти весёлое. — Красиво разыграно: область накрыла вас куполом, теперь вы — официальная позиция. Я в своём ведомстве так и доложу. Но вы ведь понимаете, Павел Васильевич, что купола хороши, пока стоит здание? — Он наклонил голову на свой сантиметр. — Вы хорошо держитесь. Это вам ещё пригодится. Я не угрожаю — я по опыту.</p><p>И ушёл, оставив меня с этой фразой, которая была то ли последним выстрелом проигравшего, то ли первым прогнозом союзника, то ли — что вернее всего — просто правдой, сказанной человеком, который тоже умел читать расписание.</p><p>Стрельников нашёл меня перед самым отъездом — не для разговора, для трёх фраз, которые он выдал, глядя, по своему обыкновению, чуть мимо собеседника:</p><p>— Богданов — человек серьёзный, трибуну вам дал не за красивые глаза: ему нужно, чтобы закон встретили работающие, а не ораторы. Выступите как сегодня ваши — будет правильно. — Он сделал паузу и закончил тем, ради чего, видимо, и подходил: — Я своё обещание выполнил, Дорохов. Купол стоит. Дальше помните наш уговор: осенью — пересчитаем. И дай нам обоим бог, чтобы пересчитывать было что.</p><p>— Дай бог, Валерий Иванович.</p><p>Мы не пожали рук — на людях это было бы лишним, — но обмен состоялся, и оба занесли его в свои невидимые ведомости.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Домой возвращались в сумерках, и обратная дорога была совсем не похожа на утреннюю: Андрей с Бэлой, отпустив пережитое, разбирали заседание наперебой, как разбирают сыгранный матч, — «а этот, по промышленности, как спросил, я думал — всё», «а вы видели, как они про бумажку записывали?» — и я слушал их с заднего сиденья и не встревал, потому что это была их победа и им полагалось её проговорить.</p><p>В Рассветове нас ждали — не торжественно, по-деревенски: у правления, несмотря на поздний час, горел свет, и Зинаида Фёдоровна сидела над бумагами, которые прекрасно могли подождать до утра, а у мастерской, тоже совершенно случайно, оказался Кузьмич — «шёл мимо, дай, думаю, гляну, как ворота закрыты». Андрей вышел из машины, и отец с сыном постояли друг против друга секунду — а потом Кузьмич спросил единственное, что его интересовало:</p><p>— Про муравьёв сказал?</p><p>— Сказал.</p><p>— Смеялись?</p><p>— Записывали.</p><p>— Ну, — Кузьмич тронул кепку, и в этом жесте уместилось всё: и гордость, и итог, и оценка «зачёт» по высшей шкале, — тогда не зря съездили. Иди, Тамарка твоя извелась вся, три раза прибегала спрашивать.</p><p>Зинаиде Фёдоровне я доложил коротко, по-военному: одобрено, контроль обкома, формы запросили для распространения. Она выслушала, сняла очки и сказала фразу, которую я потом записал:</p><p>— Двадцать девять лет я в этой конторе, Павел Васильевич. Двадцать девять лет область нас либо не замечала, либо проверяла. Сегодня первый раз — спросила, как мы делаем. Доживёшь же вот так до пенсии — и узнаешь, что бывает и третье.</p><p>У правления, выгружаясь, Андрей задержался.</p><p>— Павел Васильевич, можно вопрос не по делу? — Он дождался, пока Бэла отойдёт. — Вот это всё сегодня… постановление, контроль обкома. Это ведь вы не для себя строили, я же понимаю. Это вы… — он поискал слово, — крышу делали. На плохую погоду. Я весь день смотрел и думал: а отчего вы её ждёте, плохую погоду? Урожай хороший, закон выходит, нас вон в Москву зовут. А вы строите, как перед градом. Батя так в сорок шестом, рассказывал, копал погреб глубже всех — его спрашивали зачем, а он говорил: видал я, как бывает. Вы тоже… видали?</p><p>Парень смотрел на меня своими прямыми кузьмичовскими глазами, и я выбрал из всех правд ту, что была правдой целиком:</p><p>— Видал, Андрей. Не спрашивай где. Просто запомни на будущее: погреб, выкопанный в хороший год, никогда не лишний. Это, может, главное, чему я тебя могу научить.</p><p>— Это я уже понял, — сказал он серьёзно. — Я почему спрашиваю: я тоже так буду. На всякий случай.</p><p>Он пошёл было к мотоциклу, но обернулся:</p><p>— И ещё, Павел Васильевич. Спасибо, что меня сегодня говорить поставили, а не сами всё сказали. Я ж понимаю: вы бы лучше сказали. А поставили меня. Батя говорит — так пахать учат: сначала рядом идёшь, потом вожжи отдаёшь, а сам молчишь и терпишь, пока борозда кривая. У меня сегодня кривая была борозда?</p><p>— Прямая, Андрей. Прямее моей.</p><p>— Врёте, — сказал он с удовольствием. — Ну и ладно. Главное — поле теперь общее.</p><p>Дома Валентина не стала расспрашивать про бюро — она спросила про другое, и в этом была вся она:</p><p>— Андрюшка-то как? Не сробел?</p><p>— Не сробел. Его отец вчера два часа гонял — он после Кузьмича никакого бюро уже не боялся.</p><p>— А Бэла?</p><p>— А Бэла, Валюш, сегодня области объяснила, что такое честная бумажка. Они записывали.</p><p>— Вот и хорошо. — Она поставила передо мной тарелку и села напротив со своей кружкой — был у нас такой час, поздний, кухонный, самый главный час дня. — А про Москву чего молчишь? Толик уже всей деревне рассказал, что тебя на трибуну зовут. К вечеру дойдёт, что в президиум. К завтрему — что в правительство.</p><p>— Десять минут, Валюш. Скажу про сальник за рубль двадцать — и домой.</p><p>— Ну да, ну да. — Она смотрела на меня поверх кружки своим всевидящим взглядом. — Паш. Я тебя двадцать второй год знаю. Когда ты говоришь «скажу и домой» — это значит, ты уже три дня думаешь, что именно скажешь. Говори там… — она поискала слово и нашла, как всегда, точнее любого аппарата, — говори там за всех наших. За тех, кому трибун не дают. Чтоб не зря десять минут.</p><p>Уже в постели, в темноте, Валентина сказала негромко — не мне, потолку:</p><p>— А я ведь, Паш, помню, как ты с первого своего бюро приезжал. В восемьдесят четвёртом. Серый был, как тот забор. Сидел вот тут на кухне и молчал два часа, я уж думала — снимут тебя, посадят, что думать — не знала. А нынче приехал — и у тебя глаза, как у Мишки, когда он свою железку запустил. Восемь лет разницы. Нет, вру. — Она повернулась, и я услышал в её голосе улыбку. — Четыре года разницы. Восемь — это сколько мы с тобой всего вместе выстояли.</p><p>— Не снимут, Валюш. Теперь — не снимут. Теперь, если снимать, придётся вместе с постановлением бюро, а бумагу у нас уважают больше человека.</p><p>— Вот и пользуйся, раз такой грамотный. — Она помолчала. — А всё ж таки погреб, про который Андрюшка спрашивал, ты копай. Я ваш разговор у правления слышала, окно открыто было. Копай, Паш. Я с тобой покопаю.</p><p>Вечером, ещё до этого разговора, я записал в катин блокнот итог дня — длиннее обычного, день того стоил: «Бюро: одобрено, под контролем обкома, „оставляю за собой“. Андрей: „заберёте председателя — система устоит, а зачем строили — уедет“. Бэла: „арифметика, которую не стыдно показать“. Москва: трибуна 24 мая, перед самым законом. Чергинец: купола хороши, пока стоит здание. Все правы. Особенно Чергинец». Подумал и добавил: «Андрей будет копать погреб в хорошие годы. Значит, чему надо — научил».</p><p>Блокнот я закрыл, но спать не пошёл — постоял у окна. Деревня лежала тёмная, в редких огнях, и где-то там, за фермой, в новых домах на дальнем порядке, горели три окна из шести — у Хрящевых, у Грача, у самохинской вдовы, к которой перебралась племянница с детьми. Когда я сюда приехал, с этого места было видно четыре огня на всю улицу. Это и был мой настоящий отчёт бюро — только в ведомость его не вошьёшь: свет в окнах не проходит по графе «показатели».</p><p>До закона оставалось два месяца. До трибуны — полтора. Третий раунд, начавшийся год назад статьёй без подписи, закончился сегодня постановлением с подписью — и закончился так, как в этих стенах не кончалось, кажется, ничего и никогда: все участники остались при своих, а выиграла — деревня.</p></section><section><title><p>Глава 17 «Десятая весна»</p></title><p>Глава 17 «Десятая весна»</p><p>Кузьмич ошибся с прогнозом на четыре дня — в свою пользу: сеять начали не после двадцатого, а шестнадцатого апреля, и старик ходил по этому поводу мрачнее тучи, потому что его собственные муравьи подвели его впервые за десять лет. «Расползлись раньше сроку, — ворчал он, стоя на краю седьмого поля и глядя, как идут по горизонту два трактора андреевского звена. — К теплу расползлись, а тепло обманное. Ещё хватим заморозку, попомни моё слово, Палваслич». Заморозок и правда хватили — в ночь на двадцать второе, лёгкий, по низинам, — но всходов он не тронул, и Кузьмич, лично обойдя наутро низинные клетки, вернулся в мастерскую отчасти утешенный: муравьи ошиблись, но и заморозок сработал вполсилы, так что счёт в природе остался ничейный, а его репутация — при нём.</p><p>Десятая моя посевная. Я поймал эту цифру случайно, заполняя сводку, — графа «год» напомнила, — и потом весь день носил её в себе, как носят в кармане найденную монету: девять вёсен этой земли прошли через мои руки, десятая шла сейчас, и шла она почти без меня. Первую я вспоминал теперь как чужую жизнь: весна семьдесят девятого, восемь центнеров прошлогоднего урожая в графе, с которой начиналась кузьмичовская лестница, разбитый ДТ, солярка по знакомству, и я — человек с послезнанием на пятьдесят лет вперёд и без малейшего понятия, чем лечат сеялку. Меня тогда спасло одно: я умел не знать вслух. Спрашивал, слушал, записывал — и деревня, привычная к начальникам, которые знают всё, не умея ничего, со временем простила мне обратное устройство. Андрей вёл свою вторую посевную главным агрономом и вёл так, что мне на поле, по совести, нечего было делать: графики висели в мастерской, звенья знали свои клетки, семена — свои нормы, Лёха Фролов держал технику в таком состоянии, что за всю первую неделю случилось одно-единственное ЧП — порвали палец на сеялке, и то на ивлевской, чужой, приехавшей к нам «посмотреть порядок». Я приезжал на поля к вечеру, проходил по краю, трогал землю — земля была тёплая, живая, в самой поре — и испытывал чувство, которому не сразу подобрал имя: так, наверное, чувствует себя отец взрослой дочери на её свадьбе. Всё происходит правильно, всё происходит без тебя, и одно с другим связано напрямую. Гордость и сиротство в одном флаконе, и аптека такого не держит.</p><p>Сев шёл с опережением на четыре дня, и опережение это держалось не на штурме, а на устройстве: за зиму Лёха с Мишкой довели до ума узловой ремонт — каждая машина имела свой ящик подменных узлов, и отказ лечился не в поле гаечным ключом, а заменой узла за сорок минут, с ремонтом снятого уже в мастерской, под крышей, без спешки. Идею эту Мишка вычитал в авиационном журнале, Лёха перевёл её с авиационного на тракторный, Кузьмич сперва обозвал баловством, потом неделю ходил смотрел и вынес вердикт, который у нас теперь цитировали: «Это не баловство. Это уважение к машине. Машина простоя не любит, а ковыряния в себе посреди работы — тем более. Я б тоже не любил».</p><p>К ивлевским, приезжавшим «посмотреть порядок», я вышел сам и полдня водил их по хозяйству — без парада, по рабочим местам. Самое сильное впечатление на их председателя произвели не цеха и не громкоговоритель, а доска у мастерской, на которой Лёха мелом вёл простую таблицу: какая машина, какой узел, когда заменён, сколько простояла. «У меня механизаторы простой прячут, — сказал ивлевский тоскливо, — а у тебя его мелом на доску пишут. Как ты их заставил?» — «А я не заставлял. У нас простой — это не вина, это информация. За простой у нас не ругают, ругают за спрятанный простой». Он повторил про себя, шевеля губами, как заклинание на чужом языке: информация, не вина, — и видно было, что довезти эту формулу до своего хозяйства целой у него не выйдет: по дороге она превратится обратно в выговор.</p><p>Вечерами правление работало уже не полевым штабом — полевым штабом работала мастерская, — а конторой большого хозяйства: Зинаида Фёдоровна сводила квартальный баланс, Бэла готовила формы для области (запросили-таки, официальным письмом, двенадцать хозяйств), Мишка монтировал на столбе у весовой громкоговоритель, по которому собирался объявлять сводки севу, и деревня заранее окрестила эту затею «Мишкино радио» — тётя Поля, по слухам, уже интересовалась, будут ли по нему «объявлять, кто чего натворил», и, узнав, что нет, заметно к затее охладела. Я подписывал, согласовывал, отвечал на телефон — и откладывал в отдельную папку то, что копилось к Москве: тезисы выступления, выписки, цифры за девять лет. Десять минут трибуны — это полторы страницы текста. Я переписывал их уже четвёртый раз, и Валентина, заставая меня над ними, выносила один и тот же вердикт учительницы со стажем: «Опять умнее сделал? Верни как было. Первый вариант у тебя от себя, остальные — от страха».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Статья вышла девятнадцатого апреля — в толстом московском журнале, который в деревне не выписывал никто, кроме парторга. Называлась она «Кооперация: локомотив перестройки или троянский конь?», занимала одиннадцать страниц, и наш «Рассвет-Плюс» фигурировал в ней дважды: один раз в перечислении «хозяйств с неясной природой накоплений» и один раз — в риторическом вопросе: «Не выращиваем ли мы, товарищи, под вывеской кооперации новую буржуазию, тем более опасную, что она научилась говорить на языке социализма?»</p><p>Нина Степановна принесла журнал мне в правление с лицом человека, несущего похоронку. Я прочитал, отчеркнул оба места карандашом и вернул ей журнал.</p><p>— Подшейте к остальным. В папку «Публикации», раздел «Против».</p><p>— Павел Васильевич, это же Москва. Это же миллионный тираж. Тут же… — она поискала слово, — тут же подвал целый против всего, что мы делаем!</p><p>— Нина Степановна, а теперь смотрите фокус. — Я достал из ящика постановление бюро. — Областной комитет партии одобрил наш опыт и взял его под контроль двадцать девятого марта. Статья сдана в набор — видите, в выходных данных? — пятнадцатого марта. Их поезд вышел раньше нашего, а приехал позже. Через месяц закон примут — и эта статья из обвинения превратится в исторический документ: как сопротивлялись неизбежному. Подшивайте, подшивайте. Внукам покажем.</p><p>Нина ушла успокоенная — насколько может успокоиться парторг, у которого центральная пресса воюет с обкомом, — а ко мне через час заглянула Зинаида Фёдоровна, положила на стол выписку и сказала своим бухгалтерским голосом, в котором ирония весила не больше одной восьмой:</p><p>— К вопросу о неясной природе накоплений, Павел Васильевич. Я тут посчитала на досуге: за восемьдесят седьмой год наша «неясная природа» уплатила государству налогов и платежей шестьсот двенадцать тысяч рублей. Это, для сравнения, годовой бюджет района по здравоохранению. Хотите — вышлю автору? Пусть приобщит. Буржуазия, которая содержит районную больницу, — это, по-моему, новое слово в политической экономии.</p><p>Я говорил с Ниной уверенно и думал при этом совсем не уверенное. Статья была сильная — не семихинская заказуха, а искренняя, со страстью, и в этом её настоящая опасность: автор не врал, автор боялся. И боялся, если честно, не зря: я-то знал, что вырастет из кооперативного движения к девяносто третьему году, какие ларьки, какие проценты, какие бритые затылки. Он предчувствовал верно — он только адресом ошибся: новая буржуазия вырастала не из тех, кто сеял, а из тех, кто будет делить. Но об этом я не мог сказать ни ему, ни Нине, никому.</p><p>Зато статью заметили в области — и заметили правильно. Позвонил Дымов, голосом довольным, как у человека, выигравшего пари: «Читали? Поздравляю: про вас теперь пишут в столицах. Обратите внимание, как удачно легло: статья против кооперации выходит через три недели после того, как бюро взяло ваш опыт под защиту. Знаете, как это читается в аппарате? Москва спорит, а область уже решила. Стрельников, говорят, журнал на стол положил рядом с постановлением и сказал: подошьём». Звонил и Артур из Курска — этот тревожился: не ударит ли по магазинам, народ ведь читает. По магазинам не ударило: за неделю после статьи выручка не дрогнула ни на рубль, и Бэла подвела под это своё основание: «Покупатель голосует не за идеологию, Павел Васильевич. Покупатель голосует за сметану. Сметана у нас вне политики».</p><p>Деревня же статьи не заметила вовсе. Деревня жила севом, и единственным печатным словом, которое обсуждали в эти две недели у магазина, была заметка в районке о том, что рассветовский кооперативный магазин в Курске занял первое место по области в торговле молочными товарами. Большая история шумела где-то над головами, как апрельский ветер в проводах, — а внизу, на земле, сеяли.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Подарок выбирали трудно. Деньги Кузьмич не принял бы, вещь — какую вещь дарить человеку, который за шестьдесят лет не завёл привычки к вещам? Часы у него были отцовские, кепка — вечная, мотоцикл он презирал, телевизор смотрела Тамара. Выручила, как водится, сама Тамара: шепнула Валентине, что Иван всю зиму, как заходит разговор про юбилей, бурчит одно — «лишь бы не как у людей». И мы сделали не как у людей.</p><p>Юбилей Кузьмича праздновали двадцать четвёртого апреля, в воскресенье, и к этому дню деревня готовилась основательнее, чем к иным государственным датам. Шестьдесят лет Ивану Михайловичу Кузьмичёву — дата сама по себе, а тут ещё сошлось: тридцать восемь лет из шестидесяти он отработал в «Рассвете», начав в сорок девятом прицепщиком, и его рабочий стаж был, в сущности, биографией самого колхоза.</p><p>Клуб набился полный. Президиума Кузьмич не разрешил («не покойник — сидеть напротив всех»), сидел в первом ряду между Тамарой и Андреем, в пиджаке с медалями, который надевал третий раз на моей памяти, и кепку держал на коленях, как держат на торжествах головной убор все люди его поколения — снятой, но не отданной.</p><p>Говорили по очереди, и в этих речах сама собой сложилась история колхоза — не та, что в отчётах, а настоящая, по людям. Семёныч вспомнил, как в шестьдесят третьем они с Кузьмичом вдвоём вытаскивали утопленный в логу гусеничный и как Кузьмич трое суток потом сушил и перебирал двигатель, потому что «казённый — это чей? это наш». Зоя Маркова — как в семьдесят деватом, в первую мою зиму, Кузьмич ходил по дворам и говорил про нового председателя: «Этот — будет». Лёха Фролов сказал короче всех: «Иван Михалыч меня в люди вывел. Я пил, а он мне сказал: руки у тебя золотые, а судьба будет оловянная. Я почему-то послушался». Зал знал все эти истории наизусть — и слушал, как слушают любимую пластинку: не ради новизны, ради порядка.</p><p>Я — коротко, по заготовленному, и одно только позволил себе сверх протокола: рассказал, как в первый свой председательский месяц, девять лет тому, новый и никому не известный, я приказал менять сальники до борозды, а не после, и как Кузьмич — единственный на весь колхоз — сказал тогда не «зачем», а «давно пора». «С этого „давно пора“, — сказал я, — началось всё, что у нас есть. Потому что машину можно купить, семена можно достать, а человека, который скажет „давно пора“ вместо „так не делали“, — его не купишь и не достанешь. Он либо есть, либо нет. Нам — был».</p><p>Андрей говорить со сцены отказался наотрез, а вместо слов сделал то, о чём, оказалось, знала вся мастерская и не знал один я: вывел отца на крыльцо клуба, а там стоял ДТ-75 — старый, списанный, тот самый, на котором Кузьмич отработал последние свои пятнадцать механизаторских лет, — отремонтированный звеньями втихую, за зиму, до заводского блеска, с новой табличкой на капоте: «Машина И. М. Кузьмичёва. Работала с 1965 года. Honoris causa». Латынь предложил, конечно, Мишка, и Мишка же перевёл деревне: «За заслуги. Чтоб стояла и все видели». Трактор закатили на постамент из шпал у мастерской — первый в истории Рассветова памятник, и деревня, подумав, признала: правильный.</p><p>Деревня высыпала на крыльцо вся, и стояла тишина — особенная, деревенская, в которой слышно, как у кого-то на руках сопит ребёнок. Тамара заплакала сразу и не скрываясь. Андрей стоял рядом с машиной по стойке «смирно», как сдаются работы. Кузьмич обошёл машину кругом — медленно, по-хозяйски, как обходил её, наверное, тысячу раз живую, — потрогал гусеницу, заглянул зачем-то под капот; все ждали, что скажет, и я тоже ждал, потому что от этих слов зависело, состоялся подарок или нет. И он сказал:</p><p>— Масло поменяли, а фильтр небось старый оставили. — Помолчал и добавил другим голосом: — Спасибо, мужики. Постою тут с ней иногда. Поговорим.</p><p>А вечером, уже дома у Кузьмичей, за семейным столом, куда мы с Валентиной были званы как свои, было тихо и хорошо — по-стариковски, без тостов в полный рост. Тамара хвасталась внуком — андреевскому Ваньке шёл третий год, и он ходил по горнице с дедовой кепкой до бровей, в полном восторге от себя; Андрей с Валентиной обсуждали посадки; я больше молчал. Кузьмич тоже молчал, поглядывал на всех по очереди своим хозяйским прищуром — пересчитывал, понял я. Как зерно в ладони пересчитывают. А потом вдруг сказал мне через стол, без подводки, словно продолжая давний разговор:</p><p>— Шестьдесят — это, Палваслич, знаешь, что за цифра? Это когда уже видно, что успел, а что нет. Я вот что успел: сына вырастил — раз. Землю не бросил, когда все бросали, — два. И тебя дождался — три. Не красней, не из лести говорю, из арифметики: до тебя я тут тридцать лет смотрел, как хорошую землю пашут дурными головами. Думал — помру, не увижу, как по уму. Увидел. Так что ты мне четвёртое дело не сорви. — Он поднял рюмку. — Доживи тут до моих шестидесяти. Посмотрю, что ты к ним успеешь.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Последнюю клетку досеяли двадцать восьмого апреля, к вечеру, и Мишкино радио — громкоговоритель на столбе у весовой, над которым деревня посмеивалась две недели, — отыграло своё первое настоящее объявление: «Внимание. Говорит весовая. Сев яровых завершён. Всем звеньям — спасибо. Сводку привезу в клуб, кто хочет — приходите, остальным завтра на доске». Голос был мишкин, и слышно его было, как уверяли с дальнего порядка, до самой фермы. Кузьмич, стоявший в этот момент со мной у мастерской, послушал, поморщился и вынес заключение: «Громко. Ну да ладно. Главное — слова правильные: спасибо вперёд сводки. Этому его не радио научило».</p><p>Телеграмма пришла двадцать девятого: «УЧАСТИЕ СОВЕЩАНИИ 24 МАЯ ПОДТВЕРЖДЕНО ТЧК ДОКЛАД СЕКЦИИ СЕЛЬХОЗКООПЕРАЦИИ 10 МИНУТ ТЧК ПРОГРАММА ВЫСЛАНА ПОЧТОЙ ТЧК БОГДАНОВ». Толик принёс её с почты вместе с письмом от Кати — конверты легли на стол рядом, Москва и Воронеж, и я, не чинясь, первым вскрыл воронежский.</p><p>Катя писала на четырёх страницах: про сессию, которая «на носу, но вы не волнуйтесь», про научный кружок по диалектологии, куда её взяли единственную с первого курса, про девочек в общежитии, про то, что приедет пятнадцатого июня, «и чтобы мама не вздумала белить без меня — я белить люблю, а люблю я это два раза в год, и оба раза дома». В конце, после подписи, шла приписка — отдельным почерком, торопливым: «Папа. У нас на курсе все спорят про кооперативы — преподаватель политэкономии против, аспирант один за, до крика дошло. Я молчала-молчала, а потом сказала, что мой отец девять лет делает то, про что они спорят, и у него получается. Аспирант теперь просит тебя на встречу со студентами, когда приедешь в Воронеж. Я обещала спросить. Спрашиваю: приедешь? Только честно. Твоя К.»</p><p>Программу совещания, дошедшую почтой через три дня, я изучил с карандашом. Четыре секции, пленарное, список докладчиков на шести листах — академики, министерские, директора, двое председателей колхозов на всю страну: я и казах из-под Чимкента. Моя фамилия стояла в программе чёрным по белому — «Дорохов П. В., председатель колхоза „Рассвет“ Курской области», — и я поймал себя на странном: за девять лет я привык видеть свою фамилию в ведомостях, в сводках, в протоколах, даже в газетах привык, а вот в московской типографской программе она выглядела как чужая. Словно тот, настоящий Дорохов, чьё тело мне досталось ноябрьской ночью семьдесят восьмого, наконец дотянулся туда, куда не успел при жизни, — и я был ему за это должен ровно десять минут честного доклада.</p><p>Я сидел над катиной припиской дольше, чем над телеграммой из Москвы. Большая история, выходит, добралась и до филфака — спорят на первом курсе про кооперацию, и моя дочь встаёт в этом споре и говорит: мой отец делает. В семьдесят девятом я просил у этой земли только одного — спрятаться. Тише воды. Теперь обо мне спорят аудитории в двух городах, и прятаться стало некуда, и заслонить от этого Катю я уже не могу — могу только одно: чтобы ей и дальше не стыдно было вставать.</p><p>Мишка, заехавший за чем-то домой и заставший меня над письмом, в катину дипломатию внёс свою инженерную ясность:</p><p>— Бать, ты езжай, конечно, но имей в виду: студенты — народ безжалостный. Это тебе не бюро. На бюро вопросы задают, чтобы услышать ответ, который знают. А эти спросят то, чего ты сам себе не задавал. Меня на защите один второкурсник так спросил про теплопотери, что я неделю пересчитывал. Кстати, оказался прав он, а не я.</p><p>Вечером Валентина перечитала катино письмо дважды, отдельно — приписку.</p><p>— Поедешь к студентам?</p><p>— Поеду. Осенью, после уборки.</p><p>— А боишься чего? Я ж вижу — сидишь над письмом час.</p><p>— Мишка говорит: спросят то, чего я сам себе не задавал.</p><p>— Ну и хорошо. — Валентина пожала плечами с той спокойной непобедимостью, против которой бессильна любая логика. — Значит, привезёшь домой новые вопросы. У тебя из Москвы вечно одни поручения, хоть из Воронежа вопросы будут.</p><p>— Правильно. — Она сложила письмо по старым сгибам, аккуратно, как складывают документы. — Знаешь, Паш, я в марте у Антонины спрашивала: чего наша Катька там, в письмах девчонкам, про тебя пишет? Думала — стесняется, отец-начальник, в газетах ругают. А Антонина говорит: пишет — «мой папа сеет». Просто, мол: сеет. Я сначала не поняла, а потом думаю — а ведь лучше-то и не скажешь. Все спорят, а он сеет.</p><p>В блокнот перед сном легло: «Десятая посевная — без меня: значит, удалась. Кузьмичу 60: 'доживи тут до моих — посмотрю, что успеешь». Статья: автор боится искренне; ошибся адресом, не предчувствием. Катя: «мой папа сеет»«. Подумал и добавил последнюю строку, для себя: 'До Москвы три недели. Сказать с трибуны, в сущности, надо то же самое, что Катя сказала курсу. Всё остальное — цифры».</p></section><section><title><p>Глава 18 «Трибуна»</p></title><p>Глава 18 «Трибуна»</p><p>Москва за год переменилась сильнее, чем за все предыдущие, что я её знал. Это чувствовалось с вокзала — не по витринам, витрины как раз остались прежние, — по голосам: говорили громко. В очереди за газетами, в метро, в гостиничном буфете — везде шёл один и тот же нескончаемый спор обо всём сразу, про историю, про цены, про начальство, и люди произносили вслух вещи, за которые два года назад оглядывались бы на дверь. Я слушал этот гул с двойным чувством человека, который знает, чем кончается фильм: гул был живой, талантливый, долгожданный — и я помнил, что выговориться страна успеет, а договориться — нет.</p><p>Поселили нас в «России», по двое; моим соседом оказался тот самый казах из-под Чимкента — Сапаргали Ермекович, для своих Сапар, — и мы с ним в первый же вечер просидели до часу над его бахчевой арифметикой и моей молочной. Сошлись на том, что арифметика одна: его арендаторы и мои звенья считались разными словами, а устроены были одинаково — человек получает от урожая, и потому урожай получается у человека. «У нас в степи присказка есть, — Сапар поднимал коричневый палец. — Чужой барашка не растёт. Сорок лет растили чужого барашку всей страной. Теперь разрешили своего. Посмотрим, кто кого». Расстались друзьями и сговорились обменяться делегациями: мои — на бахчи, его — на ферму, и пусть Кузьмич с его муравьями померяется с сапаровским дедом, который предсказывал погоду по верблюдам.</p><p>Совещание открывали в большом зале на Охотном — четыреста человек, таблички секций, министерские папки с программой. Публика была пёстрая, какой не собирали ещё, по-моему, ни под одной крышей: седые директора совхозов сидели рядом с молодыми людьми в свитерах, у которых на табличках значилось загадочное «кооператив „Импульс“, г. Зеленоград»; академики — рядом с практиками, у которых руки не отмывались до конца и в Москве. На пленарном говорили в основном правильное и круглое, и зал слушал вполуха — зал ждал секций, где обещали дать слово живым.</p><p>Секция сельхозкооперации заседала после обеда, и до меня успели выступить шестеро. Казах из-под Чимкента, чёрный от степного солнца, рассказал про свои бахчи и про то, что арендное звено за сезон заработало столько, что «директор соседнего совхоза приезжал смотреть на ведомость, как на хищника в зоопарке». Зеленоградский мальчик в свитере отчитался про программируемые станки с такой скоростью речи, что стенографистка подняла руку, прося пощады. Учёный из ВАСХНИЛ предупреждал о перегибах. Министерский — о недопустимости. К четырём часам, когда председательствующий назвал мою фамилию, зал устал ровно до той кондиции, когда скучный доклад убивает, а честный — будит.</p><p>Я вышел и сказал то, что переписывал четыре раза и в итоге вернул к первой редакции.</p><p>— Товарищи, я председатель колхоза, девять лет. Кооперативной теме из этих девяти — семь: артель при колхозе мы построили тогда, когда слова «кооперация» в газетах ещё не было. Поэтому позвольте без теории — у меня десять минут и три цифры.</p><p>И я дал три цифры. Урожайность за девять лет: восемь — тридцать четыре. Налоги за прошлый год: шестьсот двенадцать тысяч. И третью, главную, которую не пишут в сводках: за девять лет из деревни не уехала ни одна семья из тех, что решили остаться, а въехало — одиннадцать. Зал, до того шелестевший, перестал шелестеть на третьей цифре — я почувствовал это кожей, как чувствуешь с трибуны всё.</p><p>— Теперь о том, чего в цифрах нет. Нас девять лет проверяют — три раза за последний год, всё чисто, документы возим с собой, кому интересно. Так вот, я на этих проверках понял про наше дело главное. Проверяют у нас всегда одно и то же: где деньги. А смотреть надо другое: где люди.</p><p>Я сделал паузу — не ораторскую, настоящую: следующее надо было сказать точно.</p><p>— Деньги кооператив может заработать любые, и это как раз неважно — деньги и спекулянт заработает. Важно, на чём они заработаны и что после них остаётся. После нас остаются поле, ферма, цех, магазин, медпункт и одиннадцать новых семей. Если после кооператива остаётся это — защищайте его, товарищи, от любых статей. А если после него остаются только деньги — закрывайте, не жалейте, какой бы прогрессивный он ни был. Вот, собственно, и вся наша теория. Остальное — сальники. Сальники надо менять до борозды. Спасибо.</p><p>Я уложился в восемь минут. Хлопали дольше, чем я говорил, — так мне, по крайней мере, показалось с трибуны, а с трибуны всегда кажется, — и в перерыве я пережил то, чего не переживал никогда: очередь. Ко мне стояла очередь — председатели, агрономы, двое журналистов, зеленоградский мальчик, который тряс мне руку и говорил, что «про людей и деньги — это надо печатать плакатом», — и каждому я отвечал, и у каждого второго брал адрес или давал свой, и Богданов, проплывая мимо, бросил вполголоса, с удовольствием: «Я же говорил — на скучное и расчёт».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Из журналистов в очереди один был из «Известий», второй — из нового кооперативного издания со странным названием и горячими глазами; известинец просил интервью «на полосу, про вашу формулу — деньги или люди», кооперативный — «про то, как выжить, когда душат». Я обоим ответил одинаково: приезжайте в хозяйство, смотрите что хотите, говорите с кем хотите, только, чур, печатать цифры, а не эпитеты. Известинец записал и обещал в июне. Кооперативный загорелся ехать завтра — и, по-моему, единственный из всей очереди действительно собирался это сделать.</p><p>Вечером был Левин.</p><p>Профессор сдал за год — это было видно уже в прихожей, по тому, как он искал выключатель в собственной квартире, — но за столом, разлив чай по стаканам в серебряных подстаканниках, он оказался прежним: насмешливым, точным, с цепким глазом поверх очков. Квартира его, заставленная книгами до потолка, не переменилась с моего первого визита пятилетней давности, и в этом постоянстве среди московского кипения было что-то от корабельной каюты: снаружи шторм, внутри — лампа, чай и человек, который видел шторма похуже.</p><p>— Ну-с, рассказывайте, провинциальная знаменитость. — Левин устроился в кресле с видом экзаменатора, у которого студент любимый, но спуску не будет. — Я вашу секцию пропустил, мне доложили: успех, очередь, плакаты предлагали печатать. Что сказали-то хоть? Только своими словами, без трибунного.</p><p>— Сказал, что проверять надо не где деньги, а где люди.</p><p>— Гм. — Он отхлебнул, подумал. — Просто. До неприличия просто. Поэтому и очередь: они там у себя за десять лет наслушались сложного, а работает у одного из ста. Когда человек с работающим хозяйством говорит простое — это производит впечатление почти неприличное, как трезвый на свадьбе.</p><p>— Читал я вашу статью, Павел Васильевич. Не вашу — про вас, «троянский конь». Сильно написано, со страстью. Знаете, что в ней самое смешное? Автор прав. — Он поднял ладонь, останавливая возражение, которого не было. — Не про вас прав — про явление. Из кооперации действительно вырастет много дряни, и быстро. Но он делает из этого вывод «не пускать», а история таких выводов не принимает. Дрянь вырастает из любой свободы, это её накладной расход. Вопрос всегда один: вырастет ли из свободы что-нибудь, кроме дряни. У вас — выросло. Значит, может. Значит, пускать.</p><p>Виктор Петрович пришёл позже — он теперь ходил медленно, с палкой, — сел в кресло у книжного шкафа и долго слушал нашу с Левиным пикировку молча. А потом, в паузе, сказал — спокойно, как сообщают расписание поездов:</p><p>— Я уезжаю, Павел Васильевич. Документы поданы, разрешение, судя по всему, дадут к осени. Сын зовёт давно, а теперь и врачи присоединились к сыну — здешние зимы мне больше не по сердцу, в прямом медицинском смысле. — Он шевельнул усами, пряча стариковскую лёгкую усмешку. — Не делайте такое лицо. Я старый человек, я имею право дожить там, где тепло и где внуки. А уезжать сейчас стало можно — это, между прочим, тоже часть той свободы, о которой Семён Маркович вам сейчас читал лекцию. Свобода уехать — она в комплекте со свободой торговать сметаной, отдельно не продаются.</p><p>— Когда?</p><p>— Думаю, к ноябрю. И вот что я хотел вам сказать, для чего, собственно, и приполз сюда на своих троих, с палкой считая. — Он подался вперёд. — Я вас веду с восемьдесят третьего года, голубчик. Пять лет. Я видел, как вас пытались съесть четыре раза, и видел, как вы каждый раз оказывались несъедобным. Сначала я думал — везение. Потом думал — расчёт. Теперь знаю: у вас просто длинная воля. Самая редкая вещь в этой стране, где все умеют рывок и никто не умеет дистанцию.</p><p>Он передохнул — длинные речи теперь давались ему в два приёма — и продолжил:</p><p>— Так вот, мой прощальный совет, считайте — наследство. Закон выйдет на днях. Начнётся золотая лихорадка: кооперативы будут расти, как поганки, года три-четыре все будут богатеть и веселиться. Не присоединяйтесь к веселью. Стройте то, что строите, скучно, как строили. Потому что потом — я не знаю когда, я старый, но вы доживёте — потом придут делить. Делить придут к весёлым: у весёлых деньги на виду и друзей нет. А к скучным, у которых поле, ферма и одиннадцать семей, делёжка приходит в последнюю очередь, и иногда — не успевает. Вы поняли меня?</p><p>— Понял, Виктор Петрович. Я так и строю.</p><p>— Знаю, что так. Я не для того, чтобы научить. — Он откинулся в кресло и закончил тихо: — Я для того, чтобы вы знали: один старик в Тель-Авиве или где там сын осядет будет до конца своих дней рассказывать, что в России у него был знакомый председатель, который доказал теорему. Какую — старик объяснить не сможет, она у него без формул. Но доказал.</p><p>Прощались в прихожей долго, по-русски, в три приёма. Уже в дверях Виктор Петрович вдруг спросил — легко, между делом, как спрашивают о погоде:</p><p>— А скажите, голубчик… вы ведь с самого начала знали, что так повернёт? Не предполагали — знали. Я старый аналитик, я отличаю игрока от человека с чужими картами. У вас все девять лет — чужие карты. Не отвечайте, не надо. Я не за ответом. Я к тому, что если вдруг когда-нибудь захотите рассказать — пишите. Письмо дойдёт, теперь доходят. А я уже в том возрасте и скоро буду на том расстоянии, когда любая правда — просто интересная история.</p><p>Я не ответил — улыбнулся и обнял старика. Это и был мой ответ, и он его понял ровно настолько, насколько хотел.</p><p>Возвращался я в гостиницу пешком, через ночную Москву, мимо очередей у винных, мимо первых кооперативных кафе с самодельными вывесками, мимо компании у подъезда, спорившей о съезде, — и нёс в себе левинское «значит, пускать» и прощальное наследство Виктора Петровича, и думал, что из всех московских встреч за девять лет эта, наверное, последняя такая: старики уходили. Уходили по-разному — кто за границу, кто на пенсию, кто в немоту, — и с ними уходила целая порода людей, умевших думать на дистанции длиннее собственной должности. Оставались мы. Надо было успевать перенимать.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Корытин поймал меня утром в гостинице, перед поездом, — позвонил снизу, поднялся, пятнадцать минут, кофе в буфете.</p><p>— Слышал ваш доклад, хвалить не буду — сами знаете. Я по делу, Павел Васильевич, и дело простое. — Он помешал ложечкой кофе, не глядя на меня. — Помните наш разговор в феврале прошлого года? «Год-полтора». Так вот, срок выходит. В июне будет решение о новой структуре — госкомиссия по аграрной реформе, рабочий аппарат, люди с земли нужны позарез. Ваша фамилия в списке стоит первой, и поставил её туда не я, что характерно. После вчерашнего выступления она оттуда уже не денется. В июне вам позвонят и предложат официально. Говорю заранее, за месяц, чтобы вы свой ответ не в трубку рожали, а привезли готовым.</p><p>Он наконец поднял глаза и понизил голос на полтона:</p><p>— И, говоря между нами: я знаю, что вы ответите. Я хочу, чтобы вы знали, что я знаю. И чтобы ответ был сформулирован так, чтобы после него вас оставили в покое навсегда. «Нет» аппарат не принимает, аппарат принимает «незаменим на месте». Готовьте обоснование. Помогу, чем смогу.</p><p>Передо мной сидел, если считать по совести, четвёртый за девять лет человек системы, сделавший для меня больше, чем требовала должность, — и все четверо делали это одинаково — буднично, без жестов, как передают соль за столом. Стрельников, Дымов, Корытин, покойной памяти Гончаров. Система была устроена против таких, как я, — а люди внутри неё, лучшие из них, раз за разом оказывались устроены иначе. На этом зазоре между системой и людьми мы, в сущности, и выжили все эти годы.</p><p>— Зачем вам это, Глеб Андреевич? Вы ведь аппаратный человек, вам положено меня уговаривать.</p><p>— Положено. — Он допил кофе одним глотком и встал. — А я насмотрелся, как из хороших хозяев делают плохих замминистров. Это как печь разобрать на кирпичи: кирпичей много, печи нет, тепла ноль. Госкомиссия проживёт три года и помрёт, я в этих структурах тридцать лет. А ваша печь — топится. Счастливо доехать, Павел Васильевич. В июне — жду обоснование.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В поезде на обратном пути мне досталось верхнее место в купе с двумя командированными и старушкой, ехавшей к дочери в Курск, и я полночи слушал сквозь дрёму, как командированные внизу спорили о кооперативах — горячо, до хрипа, с цитатами из той самой статьи про троянского коня. Один был «за», другой «против», и оба оперировали мной: «за» приводил в пример «председателя одного, по радио выступал — у них в деревне одиннадцать семей прибавилось», «против» отвечал, что «это пока, а потом твой председатель всё приватизирует и будет помещик». Слова «приватизирует» в обиходе ещё не было — он сказал «приберёт к рукам», — но я, лёжа на верхней полке, услышал именно его, будущее, и засыпать стало труднее. Объявляться я не стал. Пусть спорят про меня заочно — очно я им обоим испортил бы стройность позиций.</p><p>Дома, в Рассветове, меня ждали так, словно я ездил не на четыре дня, а на зимовку: Валентина с пирогом, Толик с накопившимися бумагами, Кузьмич — с вопросом, который он задал, едва я вышел из машины, поверх рукопожатия:</p><p>— Ну? Не съели тебя там? — Кузьмич оглядел меня придирчиво, как машину после дальнего рейса. — Гляжу, целый. А то Тамарка слух принесла: тебя по радио поминали. У нас сроду никого по радио не поминали, окромя как в сводке погоды. Сказал им про сальники?</p><p>— Сказал, Михалыч. Последней фразой.</p><p>— Правильно. — Кузьмич тронул кепку с видом человека, лично выстраивавшего композицию доклада. — Запомнят, значит. Учёное забывается, смешное — нет. Я сорок лет назад у лектора одного услышал: «трактор любит ласку, чистку и смазку» — лектора забыл, ласку помню.</p><p>Валентина выслушала московский отчёт весь, до Корытина включительно, — от неё я не прятал ничего, кроме одного, самого первого, — и резюме её было в обычном валентининском жанре, без запятых:</p><p>— Значит, в июне позвонят, ты откажешься, и тебя оставят в покое навсегда. — Она помолчала. — Навсегда, Паш. Это какое хорошее слово, когда про плохое. Девять лет над нами это «заберут в Москву» висело, как груша над дорожкой: не падает, а ходишь — пригибаешься. Пусть звонят. Отказывайся красиво. А Виктору Петровичу собери с собой гостинцев, как поедешь прощаться. Мёду нашего, яблок сушёных. Там-то, у тёплого моря, всё есть, а нашего — нет.</p><p>Кате я написал в тот же вечер длинное письмо — про Москву, про Сапара с верблюдами, про очередь после доклада — и закончил так: «Аспиранту своему передай: приеду в октябре, пусть готовит вопросы пострашнее. После московской очереди мне сам чёрт не страшен, а студенты, говорит Мишка, страшнее чёрта. Проверим. Папа. p.s. Сею».</p><p>Вечером я разобрал московский улов: одиннадцать адресов председателей, два журналистских телефона, приглашение из ВАСХНИЛ, конспект левинской лекции о дряни и свободе — и катин блокнот пополнился самой длинной за год записью. Кончалась она так: «Корытин: в июне позвонят. Ответ готов девять лет как; теперь к нему нужно обоснование на бланке. Виктор Петрович уезжает — свобода уехать в комплекте со свободой сметаны. Левин: дрянь — накладной расход свободы; вопрос — вырастет ли что-то кроме. У нас — выросло. Закон — на днях. Печь — топится».</p><p>Через три дня, двадцать шестого мая, радио в правлении сказало голосом диктора, что Верховный Совет СССР принял Закон о кооперации.</p><p>Дата, которую я девять лет носил в себе, как зашитую в подкладку, перестала быть моей тайной и стала строчкой в газетах. Странное это ощущение — когда послезнание сбывается в последний раз по-крупному: я стоял у приёмника и чувствовал, как пустеет карман. Дальше, за двадцать шестым мая восемьдесят восьмого, мои зашитые даты шли всё чернее — вывод войск, Съезд, девяносто первый, — и пользоваться ими для дела было уже почти нечем: дело было сделано. Оставалось жить. Как все.</p><p>К вечеру того же дня закон обсуждала вся деревня — по-своему, по-деловому. У магазина тётя Поля допрашивала Зою Маркову, «чего таперь будет с паями — отымут или прибавят»; Зоя, читавшая газеты внимательнее иного юриста, отвечала, что не отымут и не прибавят, а «узаконят, и отстаньте, тёть Поль, от меня с вашей паникой — десять лет работало и ещё сто проработает». Лёха Фролов интересовался у меня лично, можно ли теперь по закону открыть при мастерской «кооператив по ремонту чужой техники, а то ездиют и ездиют, а мы бесплатно». Я ответил, что можно и нужно, и Лёха ушёл окрылённый, бормоча расценки. Кузьмич высказался последним, у мастерской, глядя на свой трактор на постаменте:</p><p>— Закон, говоришь. — Он потрогал кепку. — Это хорошо, что закон. Худо-бедно десять лет без закона жили, как девка невенчанная: всё по любви, а бумаги нет. Теперь, выходит, повенчали. Жить-то так же будем — а помирать спокойнее.</p><p>А ещё днём, сразу после сводки, до всех этих разговоров, я сидел в пустом кабинете один. Девять лет я ждал этой даты, как ждут парома на знакомом берегу: я знал, что он придёт, знал расписание, выстроил у причала всё своё хозяйство — и вот паром пришёл, обыкновенный, по расписанию, и оказалось, что главное не в нём. Главное — что на причале, в темноте за спиной, стояла целая деревня, которая запаслась билетами заранее. Не потому, что знала расписание. Потому что верила человеку, который сказал: будет паром.</p><p>Я снял трубку и набрал бухгалтерию:</p><p>— Зинаида Фёдоровна, зайдите, пожалуйста, с уставом и регистрационными. Да, услышали уже?.. Вот. Начинаем переоформляться. По закону — как и жили.</p></section><section><title><p>Глава 19 «Незаменим на месте»</p></title><p>Глава 19 «Незаменим на месте»</p><p>Звонок, о котором предупреждал Корытин, раздался шестого июня, в понедельник, в десять утра — аппарат любит понедельники и круглые часы. Звонил не секретарь и не помощник — звонил сам председатель будущей госкомиссии, человек, чью фамилию я знал по газетным подвалам о реформе, и разговор он построил так, как строят разговор люди, не привыкшие слышать «нет»: без вопросов.</p><p>— Павел Васильевич, решение в целом состоялось. Комиссия создаётся в июле, вы предлагаетесь на заместителя председателя — аграрная практика, кооперативный сектор. Ранг приравнен к заместителю министра, квартира в течение года, работа — та самая, о которой вы говорили с трибуны: чтобы проверяли, где люди, а не где деньги. Только теперь вы будете определять, как проверять. В среду за вами пришлют машину до Курска, четверг — Москва, оформление представления. Вопросы?</p><p>Девять лет я готовился к этому разговору — и всё равно секунду молчал. Мне предлагали не должность — мне предлагали рычаг длиной во всю страну, и человек на том конце провода знал цену этому рычагу.</p><p>— Вопрос один, — сказал я. — В четверг в Москве меня примут с документом на двенадцати страницах. Прошу прочесть его до оформления представления, а не после.</p><p>— Что за документ?</p><p>— Обоснование, почему ваш заместитель принесёт реформе больше пользы в должности председателя колхоза. С цифрами.</p><p>В трубке помолчали. Потом сказали с интересом:</p><p>— Привозите. Но учтите, Дорохов: я таких документов видел много. Все они называются «боюсь Москвы», как их ни озаглавь.</p><p>— Мой называется иначе, — сказал я. — До четверга.</p><p>Трубка легла на рычаг, а я какое-то время смотрел в окно правления, на улицу, по которой Толик нёс с почты свежие газеты, на ребятню, гонявшую на велосипедах к пруду, на всю эту июньскую, налившуюся зеленью жизнь, которой не было никакого дела до Старой площади. Когда-то, в начале этой жизни, в этом же кабинете я снял трубку и услышал первый в своей здешней жизни московский голос — и тогда от того звонка зависело всё, а я не значил ничего. Теперь звонила сама реформа, лично, — а зависело от этого звонка, если разобраться, до смешного мало: хозяйство стояло, люди работали, дочь сдавала сессию, и моё «нет» было давно выношено, выверено и отрепетировано до последней запятой. Аппаратная карьера девять лет шла ко мне в гору — и пришла ровно к тому моменту, когда мне с неё уже нечего было взять.</p><p>Малый круг я собрал в тот же вечер — не для совета, для честности: решение было принято девять лет назад, но люди, с которыми я его прожил, имели право узнать о нём не постфактум. Валентина выслушала и наклонила голову, как принимают давно отвеченное, — мы с ней проговорили это «нет» столько раз за девять лет, что оно стало семейным имуществом, как дом или сад. Зинаида Фёдоровна сняла очки и протёрла их дольше обычного, а потом сказала фразу, в которой бухгалтерия впервые на моей памяти дрогнула: «Я, Павел Васильевич, заявление об уходе написала в восемьдесят четвёртом, когда вас в первый раз чуть не сняли. Так и лежит в столе, на всякий случай. Сегодня, пожалуй, порву». Мишка спросил единственное: «А они потом мстить не будут?» — и Бэла ответила раньше меня, со знанием дела: «За красивый отказ не мстят. Мстят за побег. Папа не бежит — папа остаётся, это аппарат понимает». Антонина молчала всю планёрку, а в дверях, уходя последней, обернулась: «Армен говорил — человек два раза выбирает место: один раз ногами, второй раз сердцем. Ногами вы к нам в семьдесят девятом, а сердцем, выходит, сегодня. С чем и поздравляю». Кузьмичу я сказал отдельно, у мастерской, и старик отреагировал самым длинным молчанием за все годы нашего знакомства — смотрел на свой трактор на постаменте, трогал кепку, потом произнёс:</p><p>— В среду, говоришь, машину пришлют. — Помолчал ещё. — Ты вот что. Ты им там скажи, в Москве: меняло у нас уже было, в восемнадцатом году. Хорошего хозяина на десять начальников меняли. Наменяли — до сих пор расхлёбываем. Пусть хоть раз попробуют наоборот: начальника не брать, хозяина не трогать. Глядишь, понравится.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>До среды я доделал то, что положено доделать человеку, уезжающему спорить с Москвой: подписал у Зинаиды Фёдоровны свежий квартальный свод — цифры в обоснование должны были стоять вчерашние, не мартовские; прогнал с Бэлой контрольный расчёт «рубль к двум с полтиной» — она пересчитала трижды и убрала из выкладки всё, к чему мог придраться человек с арифмометром; и съездил к Дымову — не за советом, за обкаткой. Дымов читал обоснование, как читают чужую защитительную речь, — вслух, с карандашом, играя за прокурора, — и на двенадцатой странице отложил карандаш: «Скажу вам одно, Павел Васильевич. Если вас после такой бумаги всё-таки заберут — значит, им нужен не работник, а скальп. А скальпы сейчас не в моде: время трофеев кончилось, пошло время витрин. Вы — витрина. Витрину не разбивают — её протирают». Стрельникову я звонить не стал, но в среду утром, когда обкомовская машина пришла за мной точно по графику, шофёр передал конверт без подписи. В конверте лежала записка в три слова, без обращения и без фамилии: «Возвращайтесь с урожаем».</p><p>Кабинет на Старой площади был просторен, как зал ожидания, и хозяин его оказался моложе голоса — лет пятидесяти пяти, сухой, быстрый, с глазами человека, который последние три года спит по пять часов. Документ мой он, к его чести, прочёл — при мне, от первой страницы до последней, четырнадцать минут, дважды возвращаясь и загибая углы, чего с документами такого рода не делают.</p><p>В обосновании, которое мы шлифовали с Корытиным две недели, не было ни слова «нет». Там было другое: сеть из пяти хозяйств, переходящих на артельную систему, и график её роста до двенадцати к девяностому году; школа председателей на базе «Рассвета» — семинары, через которые уже прошло триста человек из шести областей; формы Бэлы, разосланные по запросу двенадцати хозяйствам; расчёт Зинаиды Фёдоровны: каждый рубль, заработанный «Рассветом», тянет за собой два с полтиной в хозяйствах, которые перенимают систему. И вывод на последней странице, ради которого писались одиннадцать предыдущих: опыт нельзя пересадить в Москву, не выкопав корня. Комиссии нужен не Дорохов в кабинете — комиссии нужен «Рассвет» в поле, живой, проверяемый, открытый для любой делегации: единственное в стране место, где реформу можно потрогать руками до того, как записывать её в постановления.</p><p>Пока он читал, я разглядывал кабинет. На длинном столе для совещаний лежали стопки одинаковых папок — будущая комиссия в бумажном своём виде; на отдельном столике стояли два телефона без дисков, а что значат телефоны без дисков, я выучил давно. На стене, там, где положено висеть карте страны, висела она и тут — но эта была расчерчена от руки цветными карандашами на зоны, и я с удивлением узнал штриховку: зоны готовности к аграрной реформе, и наша область стояла в первой, тёмно-зелёной, и где-то внутри этой зелени сидела точка размером с булавочную головку — мы. Человек, читавший сейчас мою папку, мыслил страной. Я мыслил деревней. Весь предстоящий разговор, в сущности, сводился к вопросу, какой из этих двух масштабов в ближайшие годы окажется прочнее, — и у меня было непозволительное преимущество: я знал ответ.</p><p>— Складно. — Он закрыл папку и взглянул на меня поверх неё. — Знаете, что в вашей бумаге самое сильное? Не цифры. Цифры мне рисуют любые. Самое сильное — что вы единственный человек из ста сорока, с кем я говорил об этой комиссии, который не спросил про квартиру. — Он встал, прошёл к окну. — Я ведь могу настоять. Решение, как вам сказали, в целом состоялось.</p><p>— Можете, — согласился я. — Получите заместителя, который год будет тосковать по уборке, а его хозяйство за тот же год съедят те, кому оно девять лет поперёк горла. Через два года у вас не будет ни заместителя, ни хозяйства, ни примера для реформы. Я такой размен видел, и не раз. Хороших хозяев меняют на плохих начальников с восемнадцатого года — об этом меня просил сказать вам один человек, которому шестьдесят и который всю эту арифметику прожил лично.</p><p>— А если реформа забуксует? Если через три года всё это, — он повёл рукой на папку, — прикроют? Вы там, в поле, окажетесь без прикрытия. Здесь вы могли бы прикрывать — и себя, и других таких.</p><p>— Если всё это прикроют, — сказал я медленно, потому что подошёл к самому краю того, что мог говорить, — то комиссию прикроют первой, а хозяйства — последними. Кабинеты сдаются раньше полей, так устроено. Поэтому я и прошу оставить меня там, где дольше всего держатся.</p><p>Он смотрел на меня долго — секунд десять, для такого кабинета вечность.</p><p>— «Незаменим на месте», — произнёс он наконец с непонятной интонацией. — Знаете, кто меня научил читать эту формулу? Корытин. Он сказал: если человек привезёт обоснование сам — отпусти, такие в комиссии нужны на воле, а не в штате. Вы привезли сами. — Он вернулся к столу и размашисто написал что-то поперёк первого листа. — Будете внештатным экспертом комиссии, без оклада и без кабинета, с правом совещательного голоса. Это не обсуждается — это плата за отказ. Два раза в год — в Москву, на заседания. Остальное время… — он повёл углом рта, — остальное время будьте незаменимы на месте.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Из кабинета я вышел с тем особенным звоном в ушах, какой бывает после выигранного боя, которого никто не видел. В приёмной ждали очереди трое — все с папками, все с лицами людей, везущих согласие, — и я прошёл мимо них, неся своё «нет», обращённое в «да» такой выделки, что им можно было гордиться. Корытину я позвонил с междугородной на вокзале, сказал два слова: «Сработало. Внештатный». Он помолчал и ответил в своём жанре: «Поздравляю. Вы первый известный мне человек, который сходил в это здание за свободой и вынес её. Берегите. Вторую не выдают».</p><p>Домой я вернулся в пятницу вечерним поездом, а в субботу с воронежской электрички сошла Катя — с чемоданом, с авоськой книг и с первой студенческой сессией, сданной на «отлично», о чём нам с Валентиной было доложено ещё с подножки, через головы выходящих.</p><p>Дом ожил мгновенно и весь: захлопали двери, зазвенела посуда, Валентина с Катей завели на кухне своё двухголосие, и я, сидя в комнате над сводками, не читал, а слушал — как слушают музыку, которой не хватало. За год Катя переменилась той переменой, которую отцу видно острее всех: уехала девочка с косой и страхом перед общежитием, приехал человек с собственными интонациями, собственными словечками («это, пап, у нас на кафедре так говорят») и собственным взглядом на мир, в котором мы с Валентиной занимали уже не весь горизонт, а — почётную его часть. Антонина забежала «на минуточку поглядеть на студентку» и просидела два часа; Мишка явился к ужину с Лизой, и за столом стало тесно так, как тесно бывает только от счастья. Вечером, за общим столом, Катя потребовала отчёта о Москве, и я рассказал — взрослой дочери, взрослую версию: предложение, ранг, квартира, отказ, внештатный эксперт.</p><p>Катя выслушала молча, а потом сказала то, отчего Валентина выронила ложку:</p><p>— Я знала, что откажешься. Я на спор знала: у нас аспирант сказал — «такие, как твой отец, всегда уезжают в Москву, это закон карьеры», и я с ним поспорила на «Мастера и Маргариту», на синий том. Так что ты мне книжку выиграл, пап. — Она помолчала и добавила без улыбки, очень серьёзно: — А знаешь, почему я знала? Потому что ты один раз при мне сказал — мне лет десять было, ты думал, я сплю: «дом — это где тебя посадили, а не куда пересадили». Я запомнила. Я по этой фразе, может, на филфак и пошла — выяснять, как такие фразы устроены.</p><p>Тем же вечером Катя вытащила меня на прогулку — вдвоём, по старой дороге к пруду, как гуляли, когда ей было десять, — и устроила мне на этой дороге допрос, какого не устроила ни одна московская инстанция: а что было бы, если бы согласился? а маме когда сказал — до или после? а не жалко рычага? «Рычага жалко, — ответил я честно, потому что ей врать было нельзя, она проверяла не ответы — она проверяла, говорю ли я с ней по-взрослому. — Рычаг был настоящий. Таким рычагом можно было двинуть многое. Но рычагу нужна точка опоры, Кать, а моя точка опоры — здесь. Перенеси рычаг в Москву — и он будет лежать там железякой: рычаг без точки не работает». Катя шла молча шагов двадцать, потом сказала: «Я это запишу. У меня семинар по метафоре в следующем семестре».</p><p>Кузьмич встретил меня в воскресенье у мастерской вопросом без здравствуй:</p><p>— Ну?</p><p>— Остаюсь. Внештатным экспертом откупился.</p><p>— Не дурак ты, Палваслич. — Старик сказал это с весом, как выносят благодарность в приказе. — А про восемнадцатый год — сказал?</p><p>— Сказал. Дословно.</p><p>— И чего Москва?</p><p>— Москва записала.</p><p>— Ну вот. — Кузьмич удовлетворённо поправил кепку. — Сорок лет им это сказать хотел, да всё трибуны не было. Дожил: через своего председателя в Москву передал. Теперь и помирать можно… — он покосился на меня и поправился: — лет через двадцать.</p><p>Мы постояли у мастерской — был тот час воскресного утра, когда деревня уже встала, но ещё не завелась: пахло дымом летних кухонь, у пруда перекликались ребята, от фермы тянуло первой дойкой. Кузьмич смотрел на это хозяйским своим прищуром, и я знал, что он видит: не пейзаж — устройство. Сколько дворов топится, чья корова отбилась, кто в воскресенье с утра уже в огороде, а кто проспится к обеду.</p><p>— А ведь струхнул я, Палваслич, — сказал он вдруг негромко. — В среду-то. Машина за тобой пошла, а я стою тут и думаю: а ну как уговорят? Они ж там уговаривать умеют, не нам чета. Цельный день у меня внутри постно было. А в пятницу Толик с вокзала тебя вёз, мимо проехал, рукой махнул — и я по руке понял: не уговорили. Рука довольная была.</p><p>— Михалыч. Ты ж сам говорил: крышу с домом не перепутаешь.</p><p>— Говорил. — Он коротко фыркнул в седую щетину. — Так то я говорил про тебя. А боялся-то — за себя. Привык я, понимаешь. К хорошему быстро привыкаешь, отвыкать — годы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>В понедельник деревня уже всё знала — в подробностях, которых не было: по верхнему порядку ходила версия, что председателю «предлагали министра, а он послал», по нижнему — что «звали в самое Политбюро, а он сказал: у меня сев». Я не опровергал. Деревенский фольклор — жанр самостоятельный, и в главном он не ошибался: звали — остался. Тётя Поля высказала мне это в глаза у магазина, с прямотой, которой позавидовал бы Серёга Хрящев: «Правильно, что не поехал. Туда ехать — там таких умных полна коробочка, а у нас ты один». Я так и не понял, чего в этом было больше — похвалы или учёта, — но формулировку запомнил: точнее моего двенадцатистраничного обоснования, и без единой цифры.</p><p>Поздно вечером, когда дом затих, я достал блокнот и долго сидел над чистой страницей.</p><p>Из Москвы тем временем пришло первое внештатное поручение — конверт с грифом комиссии и просьбой «дать замечания к проекту примерного устава сельскохозяйственного кооператива». Я разложил проект на столе и увидел, что замечаний будет много: устав писали люди, знавшие слово «кооператив» по докладам. В пункте о распределении доходов стояла формула, по которой Бэлина доярка не пересчитала бы свой пай и за неделю; в пункте о выходе из кооператива зиял провал, в который через пару лет утекут тысячи паёв по всей стране. Я работал над замечаниями три вечера и в сопроводительной написал без дипломатии: устав должен быть таким, чтобы его понимала доярка, потому что охранять его будет она, а не юрисконсульт. Это была первая бумага, которую я писал для всей страны, — и писал я её так же, как девять лет писал для деревни: меняя сальники до борозды.</p><p>Выбор, который я сегодня записывал, был сделан давно — в сущности, ещё тогда, в первую зиму, когда я понял, что не хочу пережидать эту жизнь, а хочу жить её. Но между «сделать выбор» и «закрыть выбор» — расстояние в девять лет: всё это время дверь стояла приоткрытой, и тянуло сквозняком — Москва, ранг, возможность, которую разумный человек обязан был хотя бы взвешивать. Сегодня дверь закрылась — не хлопнула, просто встала на свой язычок. И впервые за девять лет в доме не дуло ниоткуда.</p><p>Странное чувство. Легче, чем я думал, и тяжелее: пока есть выбор, любая беда отчасти черновик — можно было иначе. Теперь черновиков не оставалось. Всё, что случится дальше с этой деревней, с этим делом и с этой страной, случится со мной набело.</p><p>А случиться предстояло многое — это знал во всём доме один я. За окном стояло лето восемьдесят восьмого, лучшее, может быть, лето этих лет: закон принят, урожай наливался, дети росли, страна говорила взахлёб и ещё верила, что разговор лечит. Впереди, в темноте за этим летом, лежали год восемьдесят девятый с его пустыми полками и шахтёрскими касками, и девяносто первый, после которого не станет самой страны, выдавшей мне депутатский мандат и грамоту облисполкома. Я не мог заслонить от этого ни деревню, ни семью — заслонить нельзя, можно подготовить. Этим я, в сущности, и занимался девять лет, называя это по-разному: запас прочности, двойная документация, погреб в хороший год. Теперь у этой работы появилось настоящее имя, и имя было простое: остаться.</p><p>Перед тем как писать, я перелистал блокнот назад — катин, подаренный на семидесятилетие Октября, он подходил к концу, как и тот, старый, лежащий в верхнем ящике. Записи года легли передо мной короткой летописью: «бюро: одобрено, контроль за собой» — март; «десятая посевная без меня: значит, удалась» — апрель; «не где деньги, а где люди» — май; и вот теперь июнь с его закрытой дверью. Год сходился, как сходится у Зинаиды Фёдоровны годовой баланс: всё, что было посажено за девять лет, взошло в одну весну.</p><p>Я записал: «Москва: отказ принят, цена — внештатный эксперт, дважды в год. Формула Корытина сработала дословно. Катя выиграла на мне „Мастера“. Кузьмич передал Москве привет из восемнадцатого года. Дверь закрыта. Сквозняка нет. Дальше — набело». Подумал и приписал внизу, отдельной строкой, ту фразу, которую, оказывается, десятилетняя дочь подслушала и хранила восемь лет:</p><p>«Дом — это где тебя посадили, а не куда пересадили».</p><p>Лучше я за все здешние годы так и не сформулировал. А дочь, выходит, носила эту фразу в себе восемь лет — и понесёт дальше, в свой Воронеж, в свою науку о словах, в свою жизнь, которой я уже не увижу целиком. Семена, оказывается, сеешь не только в землю. И не всегда знаешь — когда.</p></section><section><title><p>Глава 20 «Год урожая»</p></title><p>Глава 20 «Год урожая»</p><p>Уборку-88 мы начали девятнадцатого июля и закончили двенадцатого августа, и весь этот месяц стояла та редкая, почти неприличная для Черноземья погода, когда небо словно решило один раз не вмешиваться: сухо, ровно, с короткими ночными дождями точно по заказу. Кузьмич, выходивший к весовой каждое утро, как на пост, комментировал это с суеверной осторожностью: «Не сглазить бы. Такого июля у меня было три на всю жизнь: в пятьдесят шестом, в семьдесят втором и вот». Андрей вёл уборку уже без всякой оглядки — вторая его жатва главным агрономом шла как по нотам, и моя председательская роль свелась к тому, что я подписывал сводки и дважды в неделю объезжал сеть: ивлевские, полынинские, тополевские шли в этом году с нашими семенами и по нашим графикам, и впервые её можно было оглядеть одним взглядом — шесть хозяйств, убирающих хлеб по единой системе.</p><p>Цифра вышла такая, что Зинаида Фёдоровна пересчитала её трижды, прежде чем ставить в сводку: тридцать шесть и две десятых центнера с гектара в среднем по колхозу, а на четырнадцатом поле — сорок один. Сорок один центнер озимой пшеницы на курском суглинке. Кузьмич, услышав про сорок один, пошёл на четырнадцатое лично, взял колос, растёр в ладонях, пересчитал зёрна — и вынес заключение, которое Мишка тут же объявил по своему радио на всю деревню: «Восемь было, когда начинали. Тридцать шесть стало. Лестницу построили — теперь по ней любой подымется. В этом и был смысл».</p><p>Я слушал это «восемь было» у весовой, среди пыли и грохота, и думал: десять лет назад цифра «восемь» значила здесь приговор, а теперь она стала первой ступенькой легенды — деревенской, устной, которая переживёт и сводки, и нас. Зерно шло через весовую сплошным потоком, Бэлины ведомости съедали его в учёт тонна за тонной, на току работали в три смены — и всё это работало бы точно так же, если бы меня здесь не было вовсе. В сводках такая графа не предусмотрена.</p><p>В разгар уборки приехал обещанный журналист — тот самый, из кооперативного издания, единственный из московской очереди, кто действительно собрался. Он прожил у нас четыре дня, ночевал у Толика, вставал к первой смене, ел в полевой столовой и поначалу всё искал, по его выражению, «конфликт и драму»: где сопротивление? где враги? где надлом? К третьему дню он затосковал, а к четвёртому, сидя у меня в правлении с исписанным блокнотом, сформулировал то, за чем, оказывается, ездил:</p><p>— Я понял, в чём ваша драма, Павел Васильевич. У вас её нет. У вас тут скучно, как в хорошей больнице: никто не умирает. А у нас весь жанр на том стоит, что кооператор — это либо герой, либо жулик, и обоих душат. Про вас писать нечем: вас не душат, вы не жулик, а на героя вы не соглашаетесь. Вы понимаете, что вы для прессы — катастрофа?</p><p>— Пишите как есть: «катастрофа для прессы». — Я подписал ему пропуск на весовую. — Лучшего заголовка вам никто не даст.</p><p>Очерк вышел в сентябре и назывался, конечно, иначе — «Тихий берег», — но внутри журналист сдержал слово: цифры, фамилии, ни одного эпитета сверх меры. И одна фраза: «Здесь не делают перестройку — здесь делают сыр, и потому перестройка здесь уже состоялась».</p><p>Переоформление закончили к сентябрю: «Рассвет-Плюс» стал кооперативом по всей форме нового закона — с уставом, который Бэла переписала так, что его действительно понимала любая доярка, с паевой книжкой у каждого из ста сорока человек, с регистрационным номером области. Устав мы, не сговариваясь, положили в правлении под стекло — рядом с первым чеком магазина на Семёновской. Зоя Маркова, расписавшись в получении паевой книжки, подержала её на ладони, как взвешивают, и сказала очередь за ней слышала: «Десять лет работало без бумажки. Теперь с бумажкой. Поглядим, не испортится ли».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Премии за уборку делили в сентябре, и делёж этот сам стал маленьким праздником устройства: Бэлина паевая арифметика работала первый раз в новом, законном виде, и каждый получал не «от щедрот правления», а по собственной, пересчитываемой на бумажке доле. Самохинское звено взяло больше всех — и никто не охнул: ведомость висела на доске, в ведомости всё сходилось. Кузьмич получил свою долю последним, пересчитал прилюдно, до рубля, — не из недоверия, из педагогики: «Деньги считать не стыдно. Стыдно, когда их считать нельзя». А вечером в клубе, на уборочном вечере, случилось то, чего не планировал никто: Нина Степановна, ведя торжественную часть, объявила «слово ветерану», Кузьмич вышел, оглядел зал — и вместо речи спел. Старую, ещё довоенную, про степь да про дорогу, которую никто из молодых не знал, — и зал сначала притих, а потом стал подтягивать, кто как умел, и тянули всем клубом, со словами и без, и это было лучшее закрытие уборки из всех, что я видел.</p><p>К Стрельникову я поехал в конце сентября — сам, без вызова, с папкой годовых цифр: записка «возвращайтесь с урожаем» подразумевала отчёт, и я привёз его, как возвращают долг.</p><p>Дымов перехватил меня в приёмной. Глаза у него блестели.</p><p>— С урожаем?</p><p>— С урожаем. По тридцать шесть на круг.</p><p>— Однако. — Он присвистнул, забыв про аппаратный тон. — А по области?</p><p>— Двадцать пять.</p><p>— Идите. Он с утра в духе. И, Павел Васильевич… — Дымов понизил голос. — Поблагодарите его. Не за что-нибудь — просто. Поверьте старому референту: сегодня тот день, когда это будет уместно.</p><p>Стрельников принял после обеда, без телефонов, и разговор вышел самым длинным за все наши годы. Он листал сводки молча — урожайность, налоги, сеть, школа председателей, регистрация по новому закону, — и время от времени ставил на полях свои короткие птички, и я видел, что читает он не цифры: цифры он знал из обкомовских сводок раньше меня. Он читал итог. Свой итог, не только мой: четыре года назад в этом кабинете он показал мне на дверь, два года назад предложил перемирие, полтора — союз обстоятельств, в марте — купол. Теперь на столе лежал урожай этой длинной игры, и по правилам, которые он сам установил в восемьдесят четвёртом, его следовало пересчитать.</p><p>— Помните, что я вам сказал в декабре восемьдесят четвёртого? — спросил он, закрыв папку.</p><p>— Дословно. «Идите работайте. Осенью пересчитаем».</p><p>— Я тогда был уверен, что пересчёт будет в мою пользу. — Он откинулся в кресле, и в первый раз за все годы в его лице проступило что-то похожее на усталость — не дневную, годовую. — Я ошибся, Дорохов, и я редко говорю эту фразу, так что цените. Я считал вас удачливым председателем с хорошей интуицией. Удачливых ломает первая же плохая осень. А вы оказались другой породой: вы строили на плохую осень с самого начала. Я это понял поздно, на комиссии Лысенко, когда увидел ваши описи. Человек, который ведёт описи на случай града при ясном небе, — это не интуиция. Это знание, что град будет.</p><p>Он помолчал, глядя мимо меня — туда, где за окном кабинета лежала его область, которой он отдал, по разговорам, тридцать лет без выходных.</p><p>— Откуда оно у вас — я спрашивать не буду, я с восемьдесят шестого не спрашиваю. Я скажу другое. Град — будет, Дорохов. Я сводки читаю не только областные. То, что начинается в стране, я уже видел один раз — в детстве, в сорок шестом: когда все говорят и никто не пашет. Тогда нас вытащили те, кто пахал молча. Готовьте своих. Область поможет, пока область есть.</p><p>— «Пока область есть», Валерий Иванович?</p><p>— Я сказал то, что сказал.</p><p>Он встал, давая понять, что разговор окончен. Я тоже поднялся — и, вспомнив дымовское напутствие, сделал то, чего не делал в этом кабинете никогда.</p><p>— Валерий Иванович. Спасибо. Не за постановление — постановление мы заработали. За декабрь восемьдесят четвёртого. Вы тогда могли закрыть вопрос одним звонком — желающие были, и список я знаю. Вы вместо этого сказали «осенью пересчитаем». Четыре года я думал, что это была угроза. Теперь думаю — это был кредит. Так вот: кредит возвращён. С процентами.</p><p>Стрельников выслушал, не перебивая, и с полминуты молчал — взвешивал, как всё, что он делал в жизни.</p><p>— Кредит, — повторил он наконец. — Хорошее слово, бухгалтерское. Запомню. — И вдруг, уже у двери, добавил без перехода: — Сына моего помните, я говорил — в Афганистане служил? Вернулся. Целый. Спасибо, что спросили тогда, в восемьдесят шестом: вы один спросили не для протокола. — И протянул руку — второй раз за четыре года, теперь без свидетелей, что в этих стенах стоило вдесятеро.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Виктора Петровича провожали в конце октября — не на вокзале, вокзалов он не признавал: «проводы на перроне — жанр для молодых», — а на левинской квартире, тесным кругом, где из всех присутствующих я был самым молодым и единственным не московским. Я привёз гостинцы Валентины — мёд, сушёные яблоки, рябиновую настойку по рецепту тёти Поли — и Виктор Петрович принимал банки с серьёзностью человека, принимающего верительные грамоты: «Курское. Повезу контрабандой. Пусть там попробуют, чем пахнет страна, которую я им буду рассказывать».</p><p>За столом, кроме нас с Левиным, сидели двое стариков из прежнего, виктор-петровичевского мира — отставной дипломат с лицом театрального лорда и переводчица, когда-то работавшая, как мне шепнул Левин, «там, где о её работе до сих пор молчат». Разговор стариков был особенным жанром: половина — в недомолвках, понятных только им, половина — в поминальнике общих знакомых, и слушать его было всё равно что читать последнюю главу книги, не зная предыдущих. Меня они приняли без расспросов, по рекомендации хозяев, и только дипломат, прощаясь, задержал мою руку: «Так это вы — курский? Виктор о вас рассказывал. Он сказал: единственный мой подопечный, который не сделал карьеры, и единственный, за которого не стыдно. В наших устах, молодой человек, это орден».</p><p>Говорили в тот вечер мало и негромко. Старики не любят прощаний и потому замаскировали его под обычный четверг: Левин ворчал на новые журналы, Виктор Петрович раскладывал по ящикам сорок лет бумаг — что в архив, что с собой, что в печку, — и только в самом конце, в прихожей, уже в пальто, он отозвал меня на два слова.</p><p>— Я вам писал адрес, не потеряйте. И помните уговор: когда-нибудь — напишете мне всё. Я ведь так и не разгадал вас, голубчик, а это, между прочим, мой профессиональный провал: я разгадывал людей пятьдесят лет. — Он улыбнулся в усы, легко, без горечи. — Впрочем, может, и хорошо. Должна же в жизни старого аналитика остаться одна красивая загадка. Прощайте, Павел Васильевич. Берегите свою деревню. Я долго думал, что центр этой страны — в Москве. Оказалось — он там, где вы. В местах, которые не сдаются первыми.</p><p>Поезд его уходил через два дня, но мы простились здесь, в прихожей с книгами, и, спускаясь по лестнице, я нёс в себе странную лёгкую тяжесть — как после похорон хорошего человека, проживших правильную жизнь: горько, но правильно. Московская моя эпоха кончалась вместе с её стариками. Гончаров умер, Корытин дорабатывал до пенсии, Левин сдавал, Виктор Петрович уезжал. Из всех, кто когда-то разглядел и прикрыл меня в этом городе, оставались телефоны, которые с каждым годом будут отвечать всё реже.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Октябрь дома стоял золотой и долгий. Озимые легли в срок и взошли дружно — одиннадцатый мой сев; Лёхин ремонтный кооператив, оформленный одним из первых в районе, обрастал заказами с трёх сельсоветов; Вера приняла за осень вторые роды и стала в Тополеве «нашим доктором» окончательно; Катя писала из Воронежа через среду, и в каждом письме кафедральных слов прибавлялось, а детских убавлялось — рос человек. Мишкина Лиза ждала первенца к февралю: Валентина уже вязала, дом готовился стать дедовским.</p><p>С Колькой Марковым мы в конце октября принимали новый телятник — он тянул на ферме всю механизацию и сдавал работу по-армейски, с ведомостью дефектов, составленной на самого себя. Подписав акт, он не ушёл — помялся и спросил, кивнув на свежую газету у меня на столе, где опять писали про Женевские соглашения: «Павел Васильевич, вы человек читающий. Это правда — что выводить будут? Или опять разговоры?» Я ответил осторожно, как мог: соглашения подписаны, сроки названы, к весне должно кончиться. Колька покивал, глядя мимо меня, в окно. «Должно. У меня там, под Кундузом, двое наших остались служить — молодых, я их учил. Пишут. Я им, дуракам, что напишу? Пишу: держитесь, скоро. Третий год пишу „скоро“„. Он осёкся, забрал свой экземпляр акта и уже от двери добавил без перехода: 'Телятник примете без замечаний. А за 'скоро“ — извините. Наболело». Левое плечо его, собранное курскими хирургами в восемьдесят третьем, держало любую работу — а вот это, невидимое, не отпускало пятый год, и тут не помогла бы никакая хирургия. Только мост через Аму-Дарью, в феврале.</p><p>В ноябре пришло первое письмо — конверт с непривычными марками, со штемпелем, который тётя Дуся на почте изучала, по слухам, через лупу и при свидетелях. Виктор Петрович писал, что доехал, что у сына просторно, что море действительно тёплое, «о чём вам, черноземному человеку, знать необязательно — у вас своё море, только колосится». Рябиновую настойку, докладывал он, продегустировали на третий день всем кварталом бывших одесситов и признали «контрабандой высшей пробы». В конце, после подписи, стояло: «Загадку вашу везу с собой и никому не отдам. Пишите. В. П.» Я ответил в тот же вечер — длинно, со сводками и деревенскими новостями, как пишут не аналитику — родне.</p><p>Депутатский мой год закрывался тоже по-хозяйски: молокоприёмный пункт в Тополеве, тот самый, с первого наказа в коридоре облсовета, отработал второй сезон; дорога на Полынино легла в асфальт ещё к августу; санитарная авиация — вопрос, поднятый когда-то из-за вериной укладки, — вышел на сессию и прошёл без прений: после случая с механизатором аргументы были не нужны. Сухоруков, столкнувшись со мной на октябрьской сессии, подвёл итог в своём жанре: «Я двадцать лет смотрел, как депутаты обещают. Ты первый, у кого вместо обещаний — акты приёмки. Скучный ты человек, Васильич. На таких скучных, я так понимаю, всё и держится».</p><p>Седьмого ноября, в годовщину, я по обыкновению свёл в блокноте годовой баланс — привычка, унаследованная от Зинаиды Фёдоровны и ставшая моим личным обрядом. Год сходился весь, без остатка: закон — принят, артель — переоформлена, бюро — пройдено, Москва — отвечена, урожай — тридцать шесть и две, сеть — шесть хозяйств, школа — триста человек, дома — все живы, все вместе, и у мастерской стоит на шпалах трактор, у которого начинается вторая, памятниковая жизнь. Десять лет назад, в ноябре семьдесят восьмого, я очнулся в чужом теле посреди чужой эпохи с одним капиталом — знанием, чем всё это кончится. Сегодня знание было почти истрачено, эпоха перестала быть чужой, тело привыкло, а капитал… капитал оказался не в знании. Капитал стоял за окном: топился, светился, сторожил, рожал, учился, сеял.</p><p>Валентина в тот вечер устроилась напротив со своим чаем — наш поздний кухонный час никуда не делся за все годы, только чай она теперь заваривала на двоих в катиной памятной кружке тоже: привычка дома, где ждут.</p><p>— Десять лет, Паш, — сказала она, помешивая сахар. — Я тут посчитала на досуге: десять лет, как ты из Москвы тогда приехал — после больницы, после всего. Другой человек приехал, я сразу поняла. Я ведь, знаешь, чего тогда боялась? Что тебя починили снаружи, а внутри сломали. А оказалось — наоборот: снаружи тот же, а внутри… — она поискала слово и махнула рукой, — внутри хозяин завёлся. Я сначала к этому хозяину ревновала, веришь? Всё ему — колхоз, сводки, люди. А потом поняла: он же не вместо нас завёлся. Он — для нас. Большего я в жизни не видала, чтоб мужик так для всех сразу.</p><p>— Валюш. А ты не спрашивала никогда. За десять лет — ни разу. Почему?</p><p>Она глянула на меня поверх кружки — долгим взглядом, в котором не было ни вопроса, ни обиды, а было ровно то, на чём стоял наш дом.</p><p>— А чего спрашивать-то. — Она пожала плечами. — Спрашивают, когда боятся ответа. А я твой ответ с самого начала знала, он у тебя на лице написан был, ещё в семьдесят девятом: что бы там с тобой ни случилось — ты к нам пришёл насовсем. Остальное, Паш, подробности. Подробности я и не спрашиваю — мало ли их у человека.</p><p>Последним в этот вечер я записал не своё — услышанное днём у весовой, где Кузьмич объяснял что-то молодому шофёру из Полынина. Шофёр спросил старика, повезёт ли с погодой на тот год. Кузьмич ответил, не оборачиваясь, своим обычным голосом, каким сообщают, что вода мокрая:</p><p>— На тот год не знаю. А ты сей так, будто не повезёт, — тогда и повезёт.</p><p>Я записал эту фразу дословно, закрыл блокнот и долго сидел, не зажигая света. За окном лежала деревня — тёмная, в редких огнях, готовая к зиме. Где-то там, за две тысячи вёрст к югу, ещё стояла в горах армия, которой через три месяца предстояло уйти домой по мосту через Аму-Дарью. Где-то в Москве уже писались бумаги, которых я боялся больше любых статей. Время большой истории подступало к нашему порогу вплотную — я слышал его шаги так ясно, как слышал когда-то шаги санитарки в палате, где начиналась эта жизнь.</p><p>Но это — дальше. А пока за окном догорал восемьдесят восьмой, год урожая, лучший год этой длинной жизни, и его следовало дожить так, как доживают хорошие дни: не торопя и не оглядываясь.</p><p>Сводку за год я подписал утром. В графе «итого» стояла цифра, к которой мы шли десять лет. Подписывая, я поймал страницу на просвет — бумага была обычная, серая, конторская, — и подумал, что вот на таких серых страницах и пишется, если по совести, вся настоящая история: не в столицах — в графах «итого».</p><p>Зинаида Фёдоровна забрала сводку, проверила подпись — она проверяла мою подпись все десять лет, и я надеялся, что будет проверять ещё десять, — и у двери обернулась:</p><p>— Павел Васильевич. Я в этой конторе с пятьдесят девятого года. Сводок таких — не подписывала ни разу. И вот что я вам отвечу. — Она поправила очки жестом, который здесь знали все. — Подошьём. А на тот год заведём новую папку. Бумага, она ведь как земля: ей главное, чтоб её не бросали.</p><p>Дверь за ней закрылась. За окном правления начинался обычный ноябрьский день — серый, рабочий, с дымами над трубами и грачиным граем над голыми ракитами. Год урожая кончался. Начиналось всё остальное — и оно уже стояло за дверью, перетаптываясь, как поздний гость. Но в это утро, над подписанной сводкой, мы об этом ещё не говорили.</p></section><section><title><p>Глава 21 «Февраль восемьдесят девятого»</p></title><p>Глава 21 «Февраль восемьдесят девятого»</p><p>Зима в тот год стояла над Рассветовом долгая и снежная — из тех зим, про которые Кузьмич говорил «хлебная»: снег лёг на озимые в начале декабря толстым ровным одеялом и держался, не пуская мороз к земле. Деревня жила зимней своей жизнью, размеренной и глубокой, как дыхание спящего: ферма, мастерская, школа, перекличка дымов над крышами. По утрам у весовой хрипло оживал громкоговоритель, и мишкин голос, за полтора года ставший такой же частью деревенского пейзажа, как колодезные журавли, читал сводку и заканчивал всегда одинаково: «Всем здоровья. Работаем дальше».</p><p>Деревня за эти два года переменилась так, что приезжавшие из района «по старой памяти» давали кругаля по улицам, не веря глазам. На дальнем порядке достроились ещё четыре дома — теперь там жили грачёвские, переехавший из Полынина сварщик с семьёй и молодая зоотехница, выписанная Андреем «с перспективой»; школа, отстояв своё в районо, открыла девятый класс, и валентинина война за десятый шла к победе; у магазина по субботам стояло до десятка чужих машин — ездили за рассветовским из трёх районов. Кооперативная лавка Лёхи Фролова чинила всё, что ездит, на сто вёрст вокруг, и Лёха, разбогатев, не запил, чего втайне боялась вся деревня, а купил жене пианино и теперь с гордостью страдал по вечерам, слушая гаммы старшей дочки. Деревня росла — не вширь, вглубь: крепла тем особенным образом, каким крепнет хозяйство, где каждый рубль шесть раз обдуман, прежде чем лечь в дело.</p><p>Старики старели. Это была вторая правда тех лет, тихая, не попадавшая в сводки: ушли за зиму двое с верхнего порядка, дед Семён и бабка Ариша; тётя Поля сдала ногами и командовала теперь с лавочки; Семёныч, кузьмичовский ровесник, перешёл из мастерской в сторожа — «по глазам». Деревенская молодость, прибывавшая в новые дома, и деревенская старость, убывавшая со старых порядков, шли друг другу навстречу, как две колонны на мосту, и в этом встречном движении было всё устройство здешней жизни — печальное и правильное разом.</p><p>Пятнадцатого февраля, в среду, в правлении с самого утра не выключали телевизор.</p><p>Телевизор был старый, «Рубин», с зеленоватым отливом по краям экрана; его выносили из красного уголка по большим поводам — на похороны генсеков, на хоккей, на «Семнадцать мгновений» в зимние каникулы. Нести его полагалось вдвоём и непременно с напутствиями всей конторы — «антенну, антенну держи!» — и в самом этом ритуале уже было пол-события. Теперь он стоял на тумбе под картой полей, и перед ним, на стульях, на лавке, а кто и просто привалившись к стене, собиралось и расходилось в течение дня всё население конторы и половина деревни сверх того. Показывали Термез: мост через Аму-Дарью, серую февральскую воду, колонны бронетехники, идущие с того берега на этот, и командующего, который вышел из последней машины и сказал в десятки микрофонов, что за его спиной не осталось ни одного советского солдата. Звук на «Рубине» плавал, Толик лез крутить ручку, на него шикали; когда командующий пошёл по мосту, в правлении кто-то начал считать вслух его шаги — и сам себя оборвал.</p><p>Зоя Маркова смотрела стоя, прямая, по-президиумному, сложив руки под грудью. Когда командующий договорил, она перекрестилась — коротко, почти незаметно, движением, от которого отвыкла за сорок лет конторской и партийной жизни, — и вышла, ни на кого не глядя. Никто за ней не пошёл. В деревне умели понимать, когда человеку надо побыть одному. Зоин Колька прошёл свою войну и вернулся; но сорок месяцев — с повестки до дембельского телеграфного «встречайте» — она прожила, как все матери солдат: вполдыхания. Такое не выдыхается за один день, даже за такой.</p><p>Кузьмич смотрел телевизор из дальнего угла, со своего места у окна, и за весь день не проронил ни слова — только когда какой-то молодой у экрана бодро объявил, что «всё, отвоевались, теперь заживём», старик поднялся, взял кепку и проговорил, ни на кого не глядя:</p><p>— Заживём. Мы и в сорок пятом так говорили. — Он надел кепку. — Ты вот что, парень. Ты сегодня к Самохиным не ходи и под окнами у них не пой. У них с этой войны никто не вышел.</p><p>Колька в правление не пришёл вовсе.</p><p>Он с утра уехал на ферму, на дальний двор, где стоял на профилактике кормораздатчик, разобрал его до рамы — хотя по дефектовке хватило бы заменить два подшипника — и собирал обратно весь день, медленно, тщательно, как собирают не машину, а себя. Вера приехала к нему туда после смены, на попутном молоковозе, с термосом и свёртком бутербродов; села рядом на перевёрнутый ящик — молча — медсестра хирургического отделения, она знала цену молчанию рядом с человеком, у которого внутри идёт своя операция. Так они и сидели вдвоём в гулком пустом дворе: он собирал, она смотрела. По дороге мимо двора проехал и притормозил было дымовский газик из района — и не остановился: шофёр, местный, глянул на согнутую над рамой спину и всё понял без объяснений. В деревне в тот день вообще многое понималось без объяснений. Только в сумерках, когда кормораздатчик встал на место и Колька вытер руки ветошью, он сказал — не ей, в пространство:</p><p>— Всё. Вышли.</p><p>И заплакал — впервые с восемьдесят третьего года, со взорванной бэтээром дороги под Кундузом; стоял посреди двора, взрослый широкоплечий мужик с собранным по винтику плечом, и плакал, не стесняясь и не вытираясь, а Вера встала рядом и держала его за рукав — не обнимала, просто держала за рукав, как держат, чтобы человек знал: его есть кому держать.</p><p>Вечером они пошли к Самохиным. Не сговариваясь и не предупреждая — просто Колька сказал «надо», и Вера кивнула. Клавдия Фёдоровна открыла дверь, посмотрела на них и всё поняла сразу: накинула платок, пропустила в дом, где над комодом, между фотографий, висел Витька — молодой, в парадке, навсегда двадцатилетний. Сели. Фёдор Степанович достал графинчик. Выпили не чокаясь — за Витьку, потом за тех, кто вернулся, потом молча. Клавдия спросила только одно: «Мост — какой он? Большой?» — «Большой, тёть Клав. Серый такой, железный. Идёшь — гудит». — «Гудит», — повторила она, словно это было важно, и, наверное, это правда было важно: знать, как звучало то последнее, по чему её Витька не прошёл.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Председатель в этот день был в правлении с утра до ночи, но к телевизору подходил редко — больше сидел у себя, и через открытую дверь было видно: работает. Подписывает, считает, говорит по телефону с Курском про семенной обмен. Деревня, поглядывая на эту открытую дверь, понимала его по-своему: не каждый может смотреть. У каждого с этой войной свой счёт — у кого сын, у кого сосед, а у председателя, поди, свой: депутат, в Москве бывает, всю подноготную, наверное, знает, какую им, простым, не показывают.</p><p>К обеду в правление заглянул и Андрей — с поля, где его звено вывозило на снег органику; постоял у телевизора минут десять, посмотрел на колонны и сказал председателю через головы, по-молодому прямо:</p><p>— Павел Васильевич, а у меня ведь одноклассников трое там было. Двое вернулись, один — в Полынине лежит. Я в восемьдесят втором сам просился, военком завернул: бронь, механизатор. Я тогда на эту бронь обижался, представляете? — Он покачал головой собственной молодости. — А теперь стою и думаю: может, и хлеб — тоже служба. Только награды не дают.</p><p>— Дают, — отозвался из угла Кузьмич, не отрываясь от окна. — Тридцать шесть центнеров твоя награда. Носи на здоровье.</p><p>Чего деревня знать не могла — это что человек за столом помнил эту картинку заранее. Что он ждал её десять лет, сверяясь с ней, как сверяются с маяком; что для всех в правлении мост через Аму-Дарью был концом войны, а для него — последней крупной зарубкой на старом календаре, дальше которого начиналась терра инкогнита, где его память уже почти ничего не стоила. И что страшно ему в этот день было не от прошлого, как Кольке, а от будущего — от того, что там, в темноте за восемьдесят девятым, он помнил ещё, и забыть это было нельзя, а рассказать некому.</p><p>К вечеру он вышел из кабинета, постоял за спинами у телевизора — показывали уже повтор, мост, колонны, командующего, — и сказал негромко, ни к кому в отдельности не обращаясь:</p><p>— Запомните этот день, мужики. Войны заканчиваются редко. Чаще — переезжают.</p><p>Фраза повисела в накуренном воздухе правления и растворилась в общем гуле: у деревни был законный повод радоваться, и деревня радовалась. Вышли. Все вышли. Больше туда никого не возьмут.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Через неделю после моста, в субботу, Колька с Верой пришли к председателю домой — официально, в выходной, по-праздничному одетые, и Вера несла свёрток, который оказался домашним пирогом. За чаем Колька, отвоевав у собственной немногословности целую речь, изложил дело: они с Верой ждут ребёнка, к осени; он хочет проситься на полынинский куст, который ему обещали, — пора расти; и ещё. Тут он замолчал надолго, и договорила Вера, спокойно, как делала уколы:</p><p>— Он хочет в память Виктора Самохина что-то сделать, Павел Васильевич. Не памятник — памятников налепили. Что-то живое. Мы думали — может, в школе мастерскую? Витя ведь руками хорошо умел, Коля говорит — лучше всех на их выпуске.</p><p>— Мастерскую имени Самохина, — повторил председатель. — С токарным станком и верстаками. И чтоб вёл её человек, который умеет руками. — Он посмотрел на Кольку. — Найдём такого?</p><p>— Найдём, — сказал Колька, глядя в стол. — Я вечерами могу. Если доверите.</p><p>Так в рассветовской школе появилась самохинская мастерская — решение правление провело в неделю, станок добыл Лёха по своим каналам, а табличку заказали в Курске, простую: «Мастерская имени Виктора Самохина, 1964–1984». Клавдия Фёдоровна пришла на открытие, постояла у верстаков, потрогала станок и сказала Кольке то, ради чего, в сущности, всё и затевалось: «Спасибо, сынок. Теперь у меня их двое выходит: один на комоде, другой — вот, в работе».</p><p>А восьмого февраля, неделей раньше моста, в семье Дороховых случилось своё событие, рядом с которым отступали и мосты: Лиза родила сына.</p><p>Мальчик родился в районной больнице, три восемьсот, крикливый, с мишкиными бровями; назвали Павлом — и Мишка, объявляя об этом деду, впервые на чьей-либо памяти не нашёл к торжественному моменту никакой техники, никакого «по данным на сегодняшнее утро», а просто стоял посреди правления красный и счастливый и повторял: «Пашка. Понимаешь, бать? Пашка». Дед понимал. Деревня — та поняла ещё раньше и одобрила: правильно, по-людски — первого внука в честь деда, благо дед живой и пусть слышит.</p><p>Валентина Андреевна перешла в режим, который сама называла «бабушкин штаб»: пелёнки, отвары, поездки в район через день. Катя прислала из Воронежа телеграмму из одного слова — «УРА» — и следом письмо на шести листах с подробным планом летних каникул, целиком подчинённым племяннику. Кузьмич, явившись смотреть тёзку своего председателя, держал свёрток с такой осторожностью, с какой не держал, по свидетельству Тамары, ничего за всю жизнь, включая первые послевоенные семена, и вынес заключение в своём жанре: «Хваткий. Палец вон как зажал. Этот своего не отдаст». После чего, по деревенскому обычаю, немедленно заспорил с Валентиной Андреевной, в кого у младенца брови.</p><p>Молодые жили теперь своим домом — мишкина «квартира при мастерской» за два года доросла до полноценной половины нового дома, — но обедать Лиза с Пашкой приходила к свекрови: так распорядилась сама Валентина Андреевна, и распоряжение это, по форме хозяйственное, по сути было устройством дома, который отказывался пустеть. Катина комната стояла наготове к каждым каникулам; теперь рядом с ней обживалась «пашкина» — с кроваткой, которую Мишка, конечно же, оборудовал самодельным механизмом укачивания, и механизм этот Валентина Андреевна решительно отключила: «Внука я как-нибудь руками покачаю. Руки, Мишенька, в этом деле пока вне конкуренции».</p><p>Дед Пашки-маленького в эти дни ходил по хозяйству так, словно ему в общий баланс жизни внесли строку, перевешивающую все остальные. И только Валентина, знавшая это лицо двадцать три года, видела под радостью то, чего не видели другие: муж что-то считал. Поздним вечером, в кухонный их час, она спросила прямо:</p><p>— Паш. Внук родился, войну кончили. А ты считаешь чего-то, я же вижу. Чего считаешь?</p><p>— Годы, Валюш, — ответил он, помолчав. — Пашке сейчас две недели. В школу пойдёт в девяносто шестом. Хочу, чтобы было куда пойти. Чтобы школа стояла, и ферма стояла, и чтоб у его отца работа была. Вот это всё и считаю. По годам. — Он повертел в руках пустую кружку. — Знаешь, я раньше для кого строил? Для деревни, для людей, для нас. А теперь у меня появилась самая точная единица измерения. Пашка. Всё, что я делаю, теперь меряется просто: достоит до Пашки или не достоит.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Крестить Пашку или не крестить — вопрос этот, невозможный ещё пять лет назад, деревня обсудила вслух, у магазина, как обсуждала теперь многое из невозможного. Мишка, инженер и комсомолец недавнего призыва, мялся; Лиза была «за», её мать — «обязательно»; решающее слово, по общему ожиданию, оставалось за дедом-председателем, и дед сказал то, что потом пересказывали как анекдот и как мудрость одновременно: «Я в эти дела не вмешиваюсь по должности. А по-человечески скажу так: лишней защиты у ребёнка не бывает». Крестили тихо, в районной церкви, без огласки, но и без пряток — время прятаться кончалось на глазах, и по тому, как спокойно деревня приняла новость, было видно: кончалось оно здесь давно, просто теперь об этом стало можно вслух.</p><p>В школе у Валентины Андреевны шёл свой фронт: к сентябрю обещали десятый класс, и она воевала за него с упорством, за которое муж звал её «наш облоно». Аргумент у неё был один, зато несокрушимый: список. Список детей дальнего порядка — двадцать шесть фамилий, родившихся за последние пять лет, — который она носила на каждое совещание и выкладывала перед каждым начальством: «Вот. Это не цифры, это Дашки и Серёжки. Через семь лет им идти в десятый. Куда — в район за тридцать вёрст?» Начальство сдавалось по очереди, как сдаются перед стихией.</p><p>В конце февраля в Рассветово пришло три письма, и почтальонша тётя Дуся, разнося их, всякий раз говорила «пляшите», потому что письма были хорошие.</p><p>Первое — из-за границы, от Виктора Петровича: старик поздравлял с внуком (узнал от Левина, левинская разведка работала на пенсии не хуже прежнего), писал, что зимует у тёплого моря, скучает по снегу «как дурак» и читает в тамошних газетах про советские перемены «с чувством, которое не переводится ни на один из моих шести языков». Второе — из Чимкента, от Сапара: бахчевой его кооператив пережил зиму, делегация собиралась к маю, и Сапар официально предупреждал, что везёт деда — «который по верблюдам. Готовьте вашего, который по муравьям. Пусть спорят, нам наука».</p><p>Письма Виктора Петровича председатель читал теперь по-особенному — это заметила Валентина Андреевна и однажды спросила, почему он всякий раз уносит конверт в комнату и читает стоя, у окна. Муж подумал и ответил: «Привычка, Валюш. Когда читаешь последнего из учителей — сидеть как-то не выходит». Отвечал он старику в тот же вечер, не откладывая, и письма его — это знала уже почта в лице тёти Дуси — уходили за границу толстые, с фотографиями: деревня, ферма, Пашка, трактор на постаменте. Старый аналитик в далёкой тёплой стране собирал из этих фотографий свою картину — и, судя по ответам, картина выходила у него точнее многих газетных.</p><p>А третье письмо было казённое, из облисполкома, и в нём сообщалось, что решением сессии депутату Дорохову П. В. поручается возглавить комиссию по развитию крестьянских и кооперативных хозяйств области — новую, первую такую в республике, создаваемую «в порядке эксперимента». Председатель прочитал, хмыкнул и положил письмо в папку, на которой ещё с прошлого года было выведено рукой Зинаиды Фёдоровны: «Поручения. Входящие». Папка была толстая. Зинаида Фёдоровна, подшивая, заметила без выражения: «Шестое поручение за год. В прежние времена давали выговоры, теперь дают поручения. Прогресс, я считаю».</p><p>Было в той зиме и другое — то, о чём в правлении говорили вполголоса и что председатель называл коротко: «начинается». Из магазинов района пропадал то сахар, то мыло; в Курске у молочного на Семёновской очередь теперь занимали с шести; по хозяйствам области пошли первые невозвраты — заготконтора задерживала расчёты на месяц, потом на два. «Рассвет» держался своим: переработка, магазины, прямые договоры — паутина, плетёная десять лет, оказалась тем, чем и задумывалась: страховкой. На февральском правлении председатель сказал об этом прямо: «Год будет труднее прошлого, а следующий — труднее этого. Запасаемся не паникой — запчастями, семенами и терпением. Работаем по плану. План у нас, как известно, на плохую погоду». Правление записало в протокол «информацию принять к сведению», и в этом сухом обороте было всё рассветовское отношение к надвигающемуся: к сведению приняли, работать продолжаем.</p><p>Зима стояла до середины марта, а потом в одну неделю сошла, как сходит занавес, — и под ней оказались живые озимые, мокрая сильная земля и одиннадцатая для председателя, первая для Пашки-маленького рассветовская весна. У мастерской, на шпалах, оттаивал от инея старый ДТ-75 с латунной табличкой. Кузьмич, проходя мимо, обтёр табличку рукавом — привычка, появившаяся у него с прошлого апреля, — и сказал трактору, как говорил теперь всегда, вместо «здравствуй»:</p><p>— Стоишь? Стой. Скоро сеять.</p><p>Весна шла на деревню широким фронтом — с юга, по логам, с граем грачей над ракитами, — и каждый в Рассветове встречал её своим инструментом: Андрей — графиком сева, Лёха — дефектовкой, Зинаида Фёдоровна — сметой, Валентина Андреевна — списком первоклассников на сентябрь, Колька — токарным станком в самохинской мастерской, где по вечерам уже визжала под резцами первая ученическая сталь. А председатель встречал её, как встречал все одиннадцать своих вёсен: проходом по краю поля, ладонью в землю — тёплая ли. Земля была тёплая. Земле, единственной из всех участников этой истории, не было никакого дела ни до мостов, ни до съездов, ни до того, что собиралось со страной, которая её пахала. Земля умела одно, зато навсегда: отвечать урожаем тому, кто работает.</p><p>На том и стояли.</p></section><section><title><p>Глава 22 «Девяносто первый»</p></title><p>Глава 22 «Девяносто первый»</p><p>Девятнадцатого августа, в начале седьмого, меня поднял с постели не будильник — тишина. Радио, которое Валентина включала на кухне в шесть, играло не утреннюю программу, а музыку, и музыка была та самая: я узнал её с третьего такта, потому что ждал её — по моим прикидкам, неточным, плюс-минус сезон — уже год. «Лебединое озеро». В дверях кухни стояла Валентина с полотенцем в руках и слушала, ещё не понимая, а я уже надевал рубашку.</p><p>— Паш, чего это они с утра балет?..</p><p>— Это не балет, Валюш. Это объявление. Сейчас скажут.</p><p>И сказали — про состояние здоровья, про невозможность исполнения обязанностей, про комитет по чрезвычайному положению. Диктор читал ровно, как читают по приказу, и от этой ровности обращение звучало страшнее любого крика. Я слушал стоя, застёгивая пуговицы, и ловил в себе странное: ни удивления, ни страха — только сосредоточенную собранность человека, к которому пришла давно ожидаемая комиссия. Три года, с самого закона, мы готовились к плохой погоде, не зная её точной даты. Дата пришла.</p><p>В правлении к восьми собрался весь актив, не сговариваясь, — как собираются к пожару. Уборка шла вторую неделю, и первое, что я сказал, было про неё:</p><p>— Комбайны — в поле. Всё остальное — потом. Хлеб политикой не интересуется, он осыпается.</p><p>— А ежели?.. — начал кто-то от двери.</p><p>— А ежели что? — Я обвёл глазами контору. — Что у нас могут отнять? Урожай? Пусть приедут и попробуют убрать его сами, я посмотрю. Работаем. Мишка, радио своё включи и передавай сводки как обычно. Именно как обычно — это сейчас самое важное слово.</p><p>В обед девятнадцатого позвонил Дымов — голосом тихим и официальным: область ждала указаний, указания противоречили друг другу, и аппарат, по его выражению, «работал в режиме сломанного компаса: стрелка крутится, корпус цел». Он не спрашивал совета — он спрашивал, как сосед спрашивает соседа через забор, что сеять: «Вы у нас человек, который всегда готов. Скажите старому референту: чем это кончится?» Я ответил то единственное, что мог: «Аркадий Семёнович, я не пророк. Но я хозяйственник, а у хозяйственников есть примета: если в доме начали двигать мебель посреди уборки — дом скоро продадут. Берегите архивы. Новой власти, какая бы ни была, понадобятся люди, у которых бумаги в порядке». Он помолчал и сказал «спасибо» так, как говорят за большее, чем сказано.</p><p>Три дня деревня жила на два слуха: одним ухом — в поле, к комбайнам, другим — к приёмникам. Москва была далеко, как никогда; танки в телевизоре выглядели нелепо, как трактор посреди читального зала; к вечеру двадцать первого всё кончилось — не нашей волей и не нашим участием, само, как кончается затянувшийся обморок. Кузьмич, всю смуту просидевший у весовой с лицом давно зарёкшегося удивляться человека, подвёл деревенский итог:</p><p>— Три дня. — Он поднял палец. — Запомни, Палваслич: страну, которую можно взять за три дня, и удержать-то можно на три дня. Это уже не страна, это стог сена. Кто первый с вилами — того и стог.</p><p>Так старик, не выезжавший дальше Курска, сформулировал за полминуты то, на что аналитикам обеих столиц понадобятся годы. Стога не стало к декабрю.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Девяносто первый и до августа был годом, который запомнился бы и без путча. Зимой к нашим курским магазинам стояли очереди, каких не видали и в лучшие годы: рассветовское было, рассветовское не кончалось, и Бэла держала отпуск «в одни руки» твёрдой рукой старого товароведа — «иначе сметут за час, и достанется не семьям, а перекупке». Артур предлагал поднять цены: рынок, спрос, всё по науке. Правление, выслушав, отказало, и формулу отказа дала Зоя Маркова, отчеканив так, что Бэла попросила записать: «Мы свою цену не с потолка берём, а с себестоимости. Наживаться на голодной очереди — это не торговля. Это мародёрка». Подняли только то, что дорожало в закупке, — рубль в рубль, с выкладкой на доске у кассы, и очередь эту выкладку читала. Дикость времени была в том, что честная арифметика на доске сделалась явлением: про «магазин, где объясняют цену» написала областная газета — новая, из тех, что росли теперь как грибы.</p><p>Весной пришли первые гости новой породы — двое молодых в кожаных куртках, на «девятке» с курскими номерами, с предложением «взять под охрану торговые точки». Я принял их в правлении, выслушал не перебивая, потом снял трубку и набрал номер — не милиции, а полынинского куста: «Коль, зайди, тут по твоей части». Колька вошёл — косая сажень, афганская выправка, — за ним в дверях как бы случайно встали Лёха и двое из мастерской. Разговор свернулся минут за пять, в выражениях самых вежливых. Когда «девятка» отъехала, Колька спросил, провожая её взглядом: «Вернутся?» — «Вернутся. Не эти, так другие. Время такое пошло, Коля». — «Ну, — Колька повёл собранным плечом, — у нас правила есть. Поделимся».</p><p>Перерегистрацию мы начали, не дожидаясь конца года, — четвёртую за десятилетие, и Зинаида Фёдоровна, раскладывая по столу бланки с новыми реквизитами, ворчала уже без злости, по обряду: «Восемьдесят второй год — колхоз. Восемьдесят шестой — артель при колхозе. Восемьдесят восьмой — кооператив. Теперь вот — товарищество. Хозяйство одно и то же, печатей — четыре. Внукам покажу коллекцию». Двойная документация, заведённая в восемьдесят седьмом «на любую редакцию закона», в девяносто первом отработала в полную силу: пока соседние хозяйства месяцами выясняли в районе, кто они теперь и чьи, наши бумаги прошли все инстанции за три недели — у нас единственных в области устав, баланс и паевые списки были заранее заготовлены под любую редакцию закона. Дымов, оформлявший теперь в облисполкоме уже не идеологию, а имущественные реестры, прокомментировал это в своём жанре: «Поздравляю, Павел Васильевич. Десять лет вас проверяли, не жулик ли вы. Оказалось — вы единственный, кто готовился честно жить при любой власти. Это, согласитесь, тоже надо было предвидеть».</p><p>Беловежье деревня встретила тише, чем путч, — без актива в правлении, без радио на полную. Просто восьмого декабря вечером, когда сказали, что Союза больше нет, деревня разошлась по домам раньше обычного, и окна горели в тот вечер дольше обычного. Страна, в которой все они родились, кончилась подписью в лесной резиденции, и оплакать её толком не получалось, потому что непонятно было, что оплакивать: очереди? пустые полки? талоны на мыло? А что-то оплакать было надо — это чувствовали все, и каждый находил своё. Кузьмич молча перевесил в мастерской портрет — не снял, перевесил из красного угла на боковую стену, к фотографиям выпусков механизаторов: «Пусть с людьми повисит. С людьми оно честнее, чем с лозунгами».</p><p>Мне в эти декабрьские дни выпало закрывать счета эпохи — буквально: депутатство моё кончилось вместе с областным Советом прежнего образца, комиссия по крестьянским хозяйствам перешла «в порядке правопреемства» в новую структуру с новой вывеской, и в один из вечеров я остался в правлении со старым катиным блокнотом, дописанным до последнего листа, и новым, ещё не начатым. На последнем листе старого я свёл итоговый баланс — не хозяйства, свой: страна, выдавшая мне в семьдесят девятом колхоз, в восемьдесят четвёртом — выговор, в восемьдесят седьмом — мандат, а в восемьдесят восьмом — свободу, перестала существовать. Дело, построенное внутри неё, осталось стоять. Сто сорок паёв, шесть хозяйств сети, два магазина, школа с десятым классом, мастерская имени Самохина, тридцать шесть центнеров с гектара. Если это называлось «пережить страну» — мы её пережили. Радости в этой формуле не было никакой. Была работа, которую следовало продолжать.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Звонок Стрельникову я отложил на конец декабря — и едва не опоздал: кабинет он сдавал тридцать первого. Система, которой он отдал жизнь, кончилась, и он уходил вместе с ней — не на пенсию даже, а в частную жизнь, в дом под Курском, к жене и саду; в новые структуры его звали, и звали наперебой — опыт такого веса на дороге не валялся, — но он отказал всем, и по области ходила его фраза, сказанная кому-то из зовущих: «Я присягал один раз. Перекрашиваться поздно и противно».</p><p>По телефону его голос был прежний — ровный, тяжёлый, без сантиментов.</p><p>— Дорохов. Угадаю: звоните проститься с аппаратом.</p><p>— Звоню сказать спасибо, Валерий Иванович. Аппарату — что не съел. Вам — что не дали съесть.</p><p>— Принято. — Пауза была короткая, деловая: он что-то решал. — Скажу вам напоследок две вещи, раз уж такой день. Первое. В восемьдесят четвёртом я вас собирался снять — и снял бы, если б вы тогда повели себя как все: побежали бы по кабинетам, искать заступников. Вы вместо этого прислали мне сводку. Наглую, как вся ваша порода: цифры без единого прилагательного. Я тогда подумал: или дурак, или хозяин. Решил посмотреть. Досмотрел, как видите, до конца — не жалею, было интересно.</p><p>Он перевёл дыхание — слышно было, как скрипнуло под ним кресло, которое он сдавал через неделю.</p><p>— Второе. Время, которое идёт, будет грязнее всего, что вы видели. Придут люди без правил — у нас с вами правила были разные, но были. У этих не будет никаких. Держите оборону, Дорохов. Вы умеете — я проверял лично, четыре раза. И берегите область… — он усмехнулся, впервые за разговор, — какая бы она теперь ни называлась.</p><p>— Валерий Иванович. Если будет нужда — в Рассветове вам всегда…</p><p>— Знаю, — оборвал он, не дослушав. — Это лишнее. Но знаю. Работайте, председатель. С наступающим.</p><p>Гудки. Я подержал трубку и опустил её на рычаг бережно, как закрывают за ушедшим дверь, — и посидел над телефоном ещё минуту, провожая не разговор — эпоху, в которой у меня был такой противник. В феврале, уже из новой жизни, он пришлёт с оказией короткую записку — без обращения, в своём стиле: «Яблони, которые вы советовали, посадил. Сухоруковской породы достать не смог, взял антоновку. Доложите вашему деду у весов, что прогноз на весну мне теперь нужен в частном порядке». Я доложил. Кузьмич выслушал, долго молчал и сказал с непривычным уважением: «Гляди ты. В землю ушёл. Значит, понимал, на чём стоял. Передай: муравьи в этом году ранние, пусть с посадкой не тянет». Из всех противников этой длинной игры он был самым тяжёлым и самым честным.</p><p>Письмо от Виктора Петровича пришло между путчем и Беловежьем — старик писал его, судя по дате, в сентябре, по горячим следам, и письмо было не похожее на прежние: короткое, почти телеграфное. «Голубчик. Смотрел три дня телевизор и узнал страну, из которой уезжал, по жестам. Скажу вам то, чего не напишут ваши газеты, а мои напишут с неправильными выводами: империи не падают от заговоров — заговоры лишь оформляют падение. Ваша падала тридцать лет, я наблюдал процесс из первого ряда. Теперь главное: после империй остаются не флаги — после империй остаются хозяйства. Римской империи нет, римские дороги стоят. Будьте дорогой. p.s. Здоровье моё — вопрос арифметики, а не медицины, поэтому пишите чаще: каждое ваше письмо я зачитываю местным скептикам как доказательство, что Россия не кончилась. Не лишайте старика аргументов». Я ответил в тот же вечер — и писал теперь, не дожидаясь ответов: арифметика, о которой он обмолвился, была мне понятна, и хотелось успеть наговориться.</p><p>С Михаилом Сергеевичем я не простился никак. Двадцать пятого декабря, после отречения в телевизоре, я подумал про номер, который когда-то был у меня в записной книжке — три года, с московского совещания, по нему отвечал помощник, дважды соединял, один раз даже к делу, — и не позвонил. Не из страха и не из расчёта: просто понял, что говорить нечего. Человек, при котором стало можно всё, что мы построили, и при котором кончилось всё остальное, уходил в историю, и истории с ним разбираться было сподручнее, чем мне. В блокнот легла одна строка, и я долго смотрел на неё, прежде чем закрыть тетрадь: «Телефон, который больше не позвонит. И по которому — тоже».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Семья прошла этот год, как проходят брод — держась друг за друга. Катя оканчивала университет; её Серёга, отработав три года наладчиком, поступил на вечерний и приезжал теперь в Рассветово с чертежами — Мишка нашёл в нём собеседника по душе, и вечерами они вдвоём проектировали для фермы что-то такое, от чего Кузьмич держался за кепку. Распределения в прежнем виде уже не было, и Катя сказала о будущем сама, без подводки, на летних каникулах: «Мы решили, пап. После диплома — сюда. В школе словесник нужен, мама подтвердит, а Серёже Лёха давно место держит. Только ты не делай такое лицо, что ты ни при чём. Ты двенадцать лет строил место, куда хочется вернуться. Ну вот. Мы хотим». Я и не делал лицо. Я просто вышел тогда в сад и постоял там один, потому что бывают итоги, которые не выдерживаешь при свидетелях: дети возвращались. В деревню, из которой когда-то бежали все, — возвращались.</p><p>Мишкина «автоматизация» тем временем выросла в отдельную статью дохода: учётную систему, отлаженную им для нашей конторы, просили теперь поставить себе хозяйства со всей области, и Мишка с двумя помощниками ездил по командировкам, как когда-то отец по совещаниям. Платили кто деньгами, кто бартером — время пошло меновое, — и Зинаида Фёдоровна осваивала проводки, которым её не учили ни в одном техникуме: «Запись, конечно, дикая: 'получено за наладку учёта — две тёлки и культиватор". Но баланс сходится, а остальное переживём».</p><p>А серебряную свадьбу мы всё-таки отпраздновали — двадцать шестого октября, как было обещано четыре года назад за новогодним столом, и обещание «отпразднуем так, что деревня запомнит» Валентина исполнила буквально, только наоборот: запомнила деревня не размах — запомнила устройство. Никаких ста персон: накрыли в школьной столовой, и Валентина Андреевна позвала не «нужных людей», а свои выпуски — учеников за двадцать пять лет, кто в деревне и кто смог доехать, — и они ехали: агрономы, военные, одна заведующая аптекой из Курска, двое лёхиных мастеров, мишкины одногодки. Вышло не застолье — вышел смотр: четверть века деревенской школы сидела за столами, и каждый второй вставал и говорил про Валентину Андреевну такое, от чего она прятала глаза в салфетку.</p><p>Я подарил ей то единственное, что заготовил ещё в восемьдесят седьмом, в записной книжке, на странице с пометкой «не забыть, дожить»: кольцо — не серебряное, золотое, первое за двадцать пять лет, потому что на свадьбу в шестьдесят шестом у жениха хватило только на серебряные, — и слова, которые сказал при всех, потому что наедине она бы мне их сказать не дала:</p><p>— За эти двадцать пять лет я был, говорят, разным. Учителем не был — это по твоей части. Так вот, при свидетелях, при твоих выпусках: всему главному, что я тут построил, меня выучила ты. Терпеть — ты. Не бросать — ты. Спрашивать с себя — ты. Деревня думает, у неё один директор школы. У неё два, просто второй стесняется.</p><p>Валентина ответный тост держала по-учительски коротко, и в нём уместилась вся её порода:</p><p>— Двадцать пять лет назад я выходила за агронома Пашу Дорохова и думала, что знаю, за кого выхожу. Ошиблась я ровно наполовину. — Она переждала смех. — За агронома — знала. А вот что во второй половине жизни мне достанется совсем другой человек — этого не знала. И скажу вам, выпуски мои дорогие, то, чему вас не учила, потому что сама поздно поняла: человек не обязан всю жизнь быть одним и тем же. Человек обязан всю жизнь быть настоящим. Мой — был. Оба раза.</p><p>Деревня запомнила — по обещанному. Тётя Поля, явившаяся с лавочки при полном параде, при двух платках, оглядела столы, выпуски, молодёжь у стены и вынесла вердикт, который к утру знала вся округа: «Вот это по-людски. Не наели — назвали. Так и надо жить». Тосты в тот вечер шли до полуночи, Кузьмич с Тамарой станцевали под гармонь что-то довоенное, чему не было названия, Катя с Серёгой приехали из Воронежа без предупреждения — «сюрприз планировался два месяца, пап», — и среди этого шума, тепла и света я поймал себя на мысли, от которой едва не пропустил собственный тост: страна, в которой мы поженились, не дожила до нашей серебряной свадьбы двух месяцев. А свадьба — дожила. И дом дожил, и школа, и дело. Виктор Петрович в последнем письме спрашивал, что я понял за эти годы такого, чего не понимал в начале. Вот это и понял, Виктор Петрович. Страны смертны. Столы, за которыми поют, — нет.</p><p>Уборку-91, кстати, мы закончили при одной стране, а расчёты за неё получали уже при другой — и в этой фразе, которой Зинаида Фёдоровна открыла годовой отчёт, не было ни грана преувеличения. Урожай взяли тридцать четыре — год был жёстче, и я впервые порадовался недобору: меньше зерна на элеваторе, за который теперь неясно кто отвечает, больше — в своих закромах и в переработке. Кузьмичовская заповедь сева «на невезение» в девяносто первом из агрономии окончательно перешло в философию, и по этой философии мы теперь жили всем хозяйством: своя сушилка, свои склады, свой комбикорм, своя торговля. Каждый рубль, вложенный за десять лет в «лишнюю» самостоятельность, в девяносто первом вернулся десятью.</p><p>Тридцать первого декабря, в полночь, мы стояли всей семьёй во дворе — была традиция, с пашкиного рождения: выйти под куранты на снег, всем вместе, сколько есть. Куранты в тот год били по стране, которой уже не было, и телевизионный диктор поздравлял с новым годом, не уточняя — какой страны. Пашка, трёхлетний, сидел у меня на руках в валенках и тулупчике и смотрел на небо, где Мишка обещал ему салют из ракетницы. Я держал внука и думал, что вот и кончилась моя дорожная карта: тринадцать лет я жил в стране, которую помнил наизусть, и вёл по ней своих, как лоцман по знакомому фарватеру. Фарватер кончился. Дальше — открытая вода.</p><p>Мишкина ракета ушла в небо и рассыпалась зелёным. Пашка засмеялся и захлопал варежками. И я, глядя на этот смех, вдруг понял со всей ясностью, что открытой воды я не боюсь. Лоцман кончился — остался хозяин. А хозяину карта не главное. Хозяину главное — чтобы лодка была своя, команда своя и весна впереди.</p><p>Мы постояли ещё, пока Мишка отстрелял весь свой арсенал, — семья на снегу, под чёрным деревенским небом, в котором гасли зелёные искры. Валентина взяла меня под руку. Катя что-то шептала Пашке, и Пашка серьёзно кивал. Из соседних дворов слышались голоса, смех, где-то завели гармонь — деревня встречала новый год, как встречала их всегда, при любых государях и любых газетах: всем домом, с песней, с верой в весну.</p><p>Весна была впереди. По всем календарям — любой страны.</p></section><section><title><p>Глава 23 «Посевная-92»</p></title><p>Глава 23 «Посевная-92»</p><p>Земля не знала, как называется государство.</p><p>Я понял это окончательно апрельским утром девяносто второго года, стоя на краю седьмого поля — того самого, с которого когда-то начинал, — и держа в ладони горсть тёплого, рассыпчатого, готового чернозёма. За спиной у меня лежала страна, сменившая за зиму название, деньги, цены и гимн; в кармане лежала газета, где умные люди спорили, переживёт ли сельское хозяйство либерализацию; в Курске за неделю до того мне предлагали — уже не партия и не министерство, а какие-то стремительные люди из «инвестиционного товарищества» — продать «бизнес целиком, с брендом и сетью». А земля лежала перед мной та же самая, что в семьдесят девятом, и от неё пахло тем же — весной, прелью, началом, — и ей было всё равно, что написано на вывеске правления и в моём паспорте. Земля держала свой календарь. По её календарю наступала посевная — четырнадцатая моя, и никакая из предыдущих тринадцати не далась нам таким трудом, как эта.</p><p>Солярка стоила теперь как коньяк, запчасти — как солярка, кредит — как ограбление. Зимой втроём — я, Зинаида Фёдоровна, Бэла — мы трижды пересчитывали посевной бюджет, и трижды он не сходился, и трижды мы находили, чем закрыть дыру: продали загодя, ещё по осени, треть урожая-91 переработкой — масло и крупа дорожали быстрее зерна; Мишкина учётная фирма — теперь уже официально фирма, с печатью, — отдала в общий котёл свой первый настоящий заработок; Лёхин кооператив взял на себя весь ремонт по себестоимости. Деревня сдавала этот экзамен так же, как все предыдущие, — вскладчину. На мартовском собрании, утверждая бюджет, я сказал то, что думал: «Времена пошли такие, что каждый сев — словно первый. Никто не обещает, что взойдёт. Сеем?» И зал — сто сорок паевиков товарищества «Рассвет-Плюс», бывшего кооператива, бывшей артели, бывшего колхоза, — ответил вразнобой, но единогласно, и громче всех тётя Поля с первого ряда: «Сеем, Васильич, чего спрашивать-то. Зерно есть, руки есть. Остальное приложится».</p><p>Стремительным людям из «инвестиционного товарищества» я, кстати, ответил. Они сидели у меня в правлении, двое, в хороших костюмах, со словами «капитализация», «доля» и «давайте по-взрослому», и предлагали цену, в которой не хватало, по моей прикидке, одного нуля и всего смысла. Я выслушал, потом спросил: «Вы зерно когда-нибудь в ладони держали? Не образно — буквально». Они переглянулись. «Тогда так, по-взрослому. Это хозяйство не продаётся не потому, что мало даёте. Оно не продаётся потому, что оно не моё. Тут сто сорок хозяев, и у каждого пай, и каждый вам скажет то же самое, только короче. Хотите купить — поезжайте, поговорите с тётей Полей с первого ряда. Денег на неё у вас не хватит: она не цену знает — она цену помнит». Они уехали, и старший, садясь в машину, сказал младшему фразу, которую донёс до нас Толик, отиравшийся у ворот: «Поехали, тут секта». Бэла, услышав, развела руками: «Двадцать пять лет в торговле — впервые слышу, чтобы честный баланс называли сектой. Запишу. Пригодится для мемуаров».</p><p>Шестнадцатого апреля, в четверг, мы вышли в поле.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Выход в поле в девяносто втором был не таким, как прежние, и другим он был во всём. Не стало сводок в район — район сам не знал, кому теперь сводки; не стало соцобязательств, переходящих знамён и звонков «сверху», потому что самого «верха» в прежнем смысле не стало. Осталось то, что было под всем этим всегда: земля, семена, техника, люди и сроки. Странным образом сев без государства оказался похож на самую суть сева — как будто с дела сняли все чехлы и оно осталось стоять голое, простое и понятное: успей положить зерно в тепло и влагу, остальное доделают дождь и труд. Мишкино радио в первое утро сыграло не марш, как обычно, а — Мишка готовился, подлец, заранее — тот самый довоенный мотив, что пел Кузьмич на уборочном вечере, и деревня выходила к машинам, улыбаясь.</p><p>Кузьмич объявил о своём решении за неделю до выхода — буднично, в мастерской, вытирая руки ветошью:</p><p>— Посевную отведу — и всё, Палваслич. Шабаш. Андрюшке хозяйство, мне — лавочка у ворот. Шестьдесят четыре года, из них в борозде — сорок шесть. Имею право напоследок: ещё одну мою — и на пенсию.</p><p>Тамара, узнав, всплакнула и тут же согласилась; Андрей промолчал так выразительно, что отец счёл нужным добавить: «Не радуйся. Лавка моя — напротив твоего седьмого поля». «Ещё одна моя» — так это и вошло в деревенский язык той весны. Старик не командовал — командовал давно Андрей, и командовал так, что отцу оставалось только щуриться от удовольствия, — но Кузьмич в эту посевную был на поле от первой борозды до последней: ходил по краям, трогал землю, смотрел всходы озимых, гонял молодых за огрехи, которых, кроме него, не видел никто, и муравьёв своих проведывал, как родню. Прогноз его на эту весну — «тепло встанет с двадцатого, сейте смело» — сбылся день в день, и Сапаров дед, гостивший у нас в мае с чимкентской делегацией, признал курскую школу официально: «Муравей — серьёзный зверь. Верблюд столько не знает».</p><p>А двадцать восьмого апреля, под вечер, случилось то, ради чего, как я теперь понимаю, и была прожита вся эта длинная история.</p><p>Досевали последнюю клетку — семнадцатое поле, дальнее, за логом. Я приехал к концу, как приезжал теперь всегда, — не командовать, присутствовать. Солнце стояло низко, сеялки шли по полю в красноватой пыли, и у края, на меже, стояли рядом Кузьмич и Андрей — отец и сын, старый агроном в вечной кепке и новый, в отцовской выправке, — и смотрели, как ложится в землю последнее зерно этой невозможной весны. Я подошёл и встал рядом, третьим. Никто ничего не говорил — всё было сказано за четырнадцать лет.</p><p>Последняя сеялка дошла до края, развернулась и встала. Тракторист заглушил двигатель, и на поле упала та особенная тишина, которая бывает только в конце сева, — тишина сделанного. Кузьмич снял кепку, вытер лоб и сказал в эту тишину, ни к кому не обращаясь и ко всем сразу:</p><p>— Ну. Отсеялся я.</p><p>И тогда Андрей — главный агроном товарищества «Рассвет-Плюс» Андрей Иванович Кузьмичёв, тридцати четырёх лет, дважды у меня на глазах выросший из мальчишки в хозяина, — повернулся ко мне и сказал просто, как говорят давно решённое:</p><p>— Спасибо, Палыч. За всё за это — спасибо.</p><p>Он сказал — «Палыч». Не «Павел Васильевич», как все эти годы, не отцовское «Палваслич», на которое не имел права, — а своё, новое, взрослое: Палыч. Так бригадиры зовут бригадиров. Так зовут своего. Кузьмич медленно повернул голову, посмотрел на сына, на меня — и ничего не сказал, только надел кепку и тронул козырёк, и в этом движении было благословение: монополия кончилась, слово перешло к наследнику, как переходит от отца к сыну отлаженный инструмент.</p><p>— Тебе спасибо, Андрей Иваныч, — ответил я. — Поле твоё. Сей.</p><p>Вот и вся, в сущности, церемония. Три человека на меже, апрельский вечер, остывающий трактор.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пенсию Кузьмича деревня обставила со всем уважением к его всегдашнему «лишь бы не по-казённому»: никаких президиумов — просто в первое воскресенье после сева у мастерской, возле трактора на шпалах, накрыли столы, и народ шёл весь день, без приглашений и расписаний, выпить со стариком и сказать своё. К вечеру Кузьмич, восседавший у собственного памятника, как у родной печи, объявил регламент следующей жизни: «Утром — у ворот, на лавке: кому чего по полю надо — подходи, скажу. Днём — с Пашкой и Машкой: договорился с бабками, буду при внуках консультантом. Вечером — сюда, к машине: поговорить. От должностей отказываюсь, от вопросов — нет. Вопросы носите. Без вопросов человек кончается, а я погожу». И первый вопрос ему принесли назавтра же, в семь утра: молодой тракторист с дальнего звена встал у лавки и спросил про глубину на песчаной клетке. Кузьмич ответил не сразу — сперва уточнил, чья клетка, после чьей культуры и который год она под песком ходит, — и только потом выдал цифру, добавив вслед: «А спросил правильно. Спрашивай и дальше, пока я тут». Деревня, проходившая мимо, отметила: сидит. Консультирует. Порядок.</p><p>Катя с Серёгой приехали в июне — насовсем, с дипломами и чемоданами: словесница Екатерина Павловна Хрящева, двадцати трёх лет, и инженер Сергей Хрящев, принятый Лёхой «со всем нашим удовольствием». Школа получила учителя, мастерская — конструктора, а валентинин список из двадцати шести фамилий — гаранта, что десятому классу быть всегда. Свадьбу молодые сыграли ещё студентами, тихо, в Воронеже, чем лишили деревню законного праздника, и деревня взяла своё на новоселье: дом им подняли за лето всем миром, по старинному порядку помочей, который, оказывается, никуда не девался — лежал себе под спудом семьдесят лет и достался новой эпохе в полной сохранности, как кузьмичовский трактор. Дом наш, который когда-то боялся опустеть, теперь по воскресеньям не вмещал всех своих: за столом сходились четыре поколения — от Кузьмича с Тамарой до трёхлетнего Пашки и колькиной Маши, ровесницы новой страны, — и Валентина, оглядывая это застолье поверх очков, повторяла своё, давнее, выношенное: «Вот теперь — правильный дом. Не тот, где тихо. Тот, где тесно».</p><p>В августе я в последний раз съездил в Москву по делам комиссии — теперь она называлась иначе и подчинялась другим, но внештатного эксперта Дорохова из списков не вычеркнули: оказалось, в новых ведомствах катастрофически не хватало людей, видевших живое хозяйство. В коридорах новой власти ходили новые люди — моложе, быстрее, в других костюмах, — и говорили они на языке, который я понимал со словарём: транши, фермеризация, реструктуризация. Меня выслушали внимательно — про паевую систему, про переработку, про то, что фермер без кооперации в наших широтах не жилец, — покивали, поблагодарили и сделали, как я понял по осенним постановлениям, наоборот. Я не обиделся. За четырнадцать лет я выучил про власть главное: она слышит только то, что уже пережила. Эти — ещё не пережили. Переживут — вспомнят; на этот случай я оставил им все свои выкладки, аккуратно, с цифрами, как закладывают семена в хранилище: не для этого сева — для будущих.</p><p>Зато в Курске, в бывшем обкоме, а ныне администрации, меня в тот же приезд разыскал Дымов — постаревший, но непотопляемый, теперь начальник какого-то управления с длинным названием. Разговор у него был короткий: «Павел Васильевич, тут списки готовят — кого в области слушать по аграрной части. Я вас вписал первым. Возражения?» — «А спросить новая власть догадается?» — «Догадается, — сказал Дымов с уверенностью человека, пережившего шестую смену вывесок. — К весне. Когда выяснится, что сеять некому. Власти меняются, Павел Васильевич, а весна — нет. На этом стоим».</p><p>Хозяйство выстояло первый рыночный год — не без потерь: ужались, отложили стройку второго цеха, простились с двумя из шести хозяйств сети — не выдержали, легли под районных «инвесторов», и я не судил их, потому что судить легко, а платить по новым ценам трудно; провожая ивлевского председателя, который приезжал прощаться и прятал глаза, я сказал ему то, что думал, и пожал руку: каждый держит оборону, пока хватает стен, а у нас стены строились на десять лет дольше, и в этом вся разница между нами — не в людях, в сроках. Но ядро стояло. Магазины торговали, ферма доилась, школа учила, мастерская самохинская точила свою сталь, и в сентябре, на первом звонке, я смотрел, как идут в первый класс восемь рассветовских семилеток — восемь, как восемь центнеров той первой моей весны, и в этом совпадении было что-то от подписи под документом, который я заполнял четырнадцать лет.</p><p>Письмо от Виктора Петровича пришло в октябре — последнее, как выяснилось потом, написанное за месяц до конца его арифметики, и старик, будто зная, прощался: «Голубчик. Я обещал увезти вашу загадку с собой и слово сдержу. Но напоследок скажу вам, что я в ней понял, — без разгадки, одну только мораль. Кем бы вы ни были и откуда бы ни взялись — вы сделали то, чего не делает почти никто из людей, наделённых знанием: вы его не продали, не обменяли на власть и не употребили во зло. Вы его закопали в землю, как зерно, и оно взошло хлебом. История ломает тех, кто ей сопротивляется, — и не замечает тех, кто сеет. Прощайте, мой дорогой. Не пишите ответ — напишите весной, как взошли озимые. Это единственная новость, которая теперь имеет значение. В. П.»</p><p>Я написал ему про озимые весной — уже зная, что письмо не будет прочитано. Отправил всё равно. Некоторые письма пишутся не адресату — времени.</p><p>В ноябре, на годовщину серебряной свадьбы, мы с Валентиной ездили вдвоём в Курск — без дел, просто так, чего не позволяли себе, кажется, никогда: ходили по городу, зашли в наш магазин на Семёновской инкогнито, как покупатели, отстояли очередь, купили сметаны и масла, и Валентина придирчиво проверила чек и выкладку цен на доске. Продавщица, не узнавшая председателя, отпустила нам товар с присказкой: «Берите смело, рассветовское — оно надёжное». В машине Валентина засмеялась — молодо, как смеялась в шестьдесят шестом: «Слыхал, Паш? Надёжное. Вот тебе и вся рецензия на четырнадцать лет. Короче не скажешь, лучше — тоже».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Осенью я впервые за все годы провёл ревизию собственных тайн — и обнаружил, что тайн больше нет. Не в том смысле, что я кому-то рассказал, — в том, что рассказывать стало нечего: всё моё послезнание истратилось без остатка, перешло в погреба, описи, паи, в школу и мастерскую, в андреевскую выучку и мишкину систему. Знание будущего, которое тринадцать лет назад казалось мне то ли проклятием, то ли козырем, оказалось в итоге обыкновенным семенным фондом: его можно было съесть за зиму, а можно было посеять. Я посеял. Урожай ходил теперь по деревне своими ногами, и звали его по-разному: Андрей Иваныч, Екатерина Павловна, Палыч.</p><p>Поздний вечер двадцать восьмого апреля девяносто второго года, день конца посевной. Дом спит. На кухне горит лампа, на столе остывает чай в катиной кружке и лежит блокнот — новый, третий по счёту, подаренный Пашкой, то есть выбранный Лизой и вручённый трёхлетней рукой, в зелёной клеёнчатой обложке, на которой внук нацарапал что-то, что Мишка экспертно определил как «трактор, либо лошадь, либо я».</p><p>Перед тем как открыть блокнот, я вышел на крыльцо. Ночь стояла тихая, рабочая: где-то на ферме горел дежурный свет, у мастерской — фонарь над трактором на шпалах, на дальнем порядке — три окна из шести, и за каждым этим огнём я знал жизнь по имени. Деревня спала, как спит хорошо поработавший человек, — глубоко, заслуженно, с лёгким дыханием. У Хрящевых на дальнем порядке тявкнула и умолкла собака; по шоссе за логом прошла одинокая машина, посветила фарами по верхушкам ракит и стихла. Завтра ей вставать в пятом часу: дойка, развоз, наряды, у Кузьмича на лавке — приёмные часы, у Кати — первый «бэшный» класс и сорок непроверенных тетрадей, у Лёхи — чей-то заезжий «жигуль» со стуком в подвеске, который он обещал послушать «с утра, пока ухо свежее». Послезавтра — то же. И через год, и через десять, при любых правительствах и любых деньгах: дойка, наряды, сев, уборка. Большая история пройдёт над этими крышами ещё не раз — я знал теперь это не из послезнания, из опыта, — и каждый раз деревня будет встречать её одним и тем же способом, самым надёжным из всех: утренней дойкой по расписанию.</p><p>Тринадцать с половиной лет назад человек, очнувшийся в чужом теле на больничной койке, начал первую свою тетрадь словом «Выжить». Потом были тетради со словами «Удержать», «Успеть», «Защитить». Потом — катин блокнот с вопросом «Что должно остаться, когда всё качнётся?» — и теперь я знал на него ответ, весь ответ, по пунктам: осталось — всё. Поле, ферма, цех, школа, мастерская, магазины, сто сорок паёв, шесть… теперь четыре хозяйства сети, дом, в котором тесно, и люди, которые умеют считать себестоимость, менять сальники до борозды и не наживаться на голодной очереди.</p><p>Я долго сидел над этим итогом, слушая, как ходят настенные часы и как поскрипывает под ветром старая яблоня за окном — та самая, сухоруковской породы, посаженная в восемьдесят седьмом и в этом году впервые отдавшая нам полтора ведра твёрдых кисловатых яблок, из которых Валентина наварила варенья на всю зиму и ещё на гостинцы. Яблоня была младше моей здешней жизни на восемь лет и переживёт меня, по всем садовым законам, лет на сорок — и в этой простой арифметике, если разобраться, помещалось всё, что я понял о времени за две прожитые жизни: сажай то, что будет плодоносить после тебя, и тогда никакая история с тобой ничего не сделает, потому что ты уже передал своё дальше, по живой цепочке, из рук в руки.</p><p>Знание моё кончилось — там, впереди, не было больше ни одной даты, которую я помнил бы заранее. Девяносто третий, девяносто шестой, двухтысячный — открытая вода, туман, в котором мне предстояло жить, как живут все: вслепую, по приборам, по совести. И, сидя над чистой страницей пашкиного блокнота, я проверил себя последний раз — страшно ли.</p><p>Не было страшно. Было ровно наоборот, и это «наоборот» я разглядывал в себе с удивлением приобретателя, которому вместо ожидаемой потери выдали наследство: впервые за обе жизни будущее лежало передо мной неизвестное — и потому настоящее, нечитаное, моё, как лежит перед пахарем нетронутое утреннее поле, на котором ещё нет ни одной борозды и которое именно поэтому стоит всех уже вспаханных. Человек, проживший тринадцать лет по чужому конспекту, заслуживает в конце концов права на собственный черновик — и я его, кажется, заработал: всем, что устояло, всеми, кто остался, всей этой деревней, которая спала сейчас за моим окном в первой своей весне без Союза и которой не было дела до моих тайн, ибо у неё имелись от меня вещи поважнее тайн — фермы, паи, школа и привычка не бояться завтрашнего дня. Человек, который знает, чем кончится книга, не читает — сверяет. Я четырнадцать лет сверял. Теперь — буду читать. С любого места, с чистого листа, со своей деревней, со своей семьёй, со своей землёй, которая не знает, как называется государство, и знает, когда сеять.</p><p>Я вернулся в кухню, к остывшему чаю и зелёному блокноту. Придвинул его, открыл первую страницу и записал — не «выжить», не «удержать», не «успеть». Одно слово, какое и было нужно, — то, у которого не бывает совершенного вида:</p><p>«Сеем».</p><p>Поставил точку. Подумал.</p><p>И точку — стер.</p></section><section><title><p>Nota bene</p></title><p>Nota bene</p><p>Книга предоставленаЦокольным этажом , где можно скачать и другие книги.</p><p>Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, черезAmnezia VPN : -15% на Premium, но также есть Free.</p><p>Еще у нас есть: 1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее. 2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность» . * * * Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом: Год Урожая 7</p></section></body><binary id="cover.jpg" content-type="image/jpeg">/9j/4AAQSkZJRgABAQEAYABgAAD//gA7Q1JFQVRPUjogZ2QtanBlZyB2MS4wICh1c2luZyBJSkcgSlBFRyB2ODApLCBxdWFsaXR5ID0gODUK/9sAQwAFAwQEBAMFBAQEBQUFBgcMCAcHBwcPCwsJDBEPEhIRDxERExYcFxMUGhURERghGBodHR8fHxMXIiQiHiQcHh8e/9sAQwEFBQUHBgcOCAgOHhQRFB4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4e/8AAEQgCgAGrAwEiAAIRAQMRAf/EAB8AAAEFAQEBAQEBAAAAAAAAAAABAgMEBQYHCAkKC//EALUQAAIBAwMCBAMFBQQEAAABfQECAwAEEQUSITFBBhNRYQcicRQygZGhCCNCscEVUtHwJDNicoIJChYXGBkaJSYnKCkqNDU2Nzg5OkNERUZHSElKU1RVVldYWVpjZGVmZ2hpanN0dXZ3eHl6g4SFhoeIiYqSk5SVlpeYmZqio6Slpqeoqaqys7S1tre4ubrCw8TFxsfIycrS09TV1tfY2drh4uPk5ebn6Onq8fLz9PX29/j5+v/EAB8BAAMBAQEBAQEBAQEAAAAAAAABAgMEBQYHCAkKC//EALURAAIBAgQEAwQHBQQEAAECdwABAgMRBAUhMQYSQVEHYXETIjKBCBRCkaGxwQkjM1LwFWJy0QoWJDThJfEXGBkaJicoKSo1Njc4OTpDREVGR0hJSlNUVVZXWFlaY2RlZmdoaWpzdHV2d3h5eoKDhIWGh4iJipKTlJWWl5iZmqKjpKWmp6ipqrKztLW2t7i5usLDxMXGx8jJytLT1NXW19jZ2uLj5OXm5+jp6vLz9PX29/j5+v/aAAwDAQACEQMRAD8A8fBpMUEcilHUCsjQXG1CaTDKoYjrUhBI4GTSAfIc0gI3Tgv/ABUxfvAHvVkjjFMVQOcVXKLmHhEBGd23txT/ALwKgKKj3HpU24v90KpC/nWUkVGQwx54Ufh606OJur/lVm3CtCWk2qw96jDCRiN3T0rKxsmQygrjZ1qMLn7wqZgWOBnFNZMdqBMaygnIFMMSmQlF5p4oTOeDVEtXFi4OKn3Zj21GoxyafjNAbDURSQD6Zp7rkUijFDHtSsPmEMecrVWZMZWrRb0prISvIyT+lUgKm00ZPpU+w46UhGB0p8wMhxS5A4JpxXPSkMeafMJgvNPCBhyaSOPPtTypBwadxEezmnkcU4L39KdGpZuRipZSZNBCPLBT71WFUMPn6d6gSVowMLyx7U/zW3bT+IrO2pfNoVJXCSlkNN8xHGG+8e9WJkDjACrVZ4WUcmt4KNjKUmA8tvk3AE0pjEf8SH6VCU/CkVWVsj5vrVWIbuSMR6CnKrt92o8bu4FSxsyL8/3expiHKjBgDUoJHSkjBfoM08rQA0hT1VfyqN41PSpcc0SR5A4K0MCpJGV5bp2qOJgHzjf7GtGKMsQjIXFV7iARycLtx2qHItInjhaSMSBcKfSkuUWKE4bLelJaG4fbbocKTwM1pm2it7Mi4Xe5brWM5tG8I3RgRAO2GBU561N5AIyQTVyWFc7wuPSpbSylu7jYqYG3JLPtArOVRblKDKSRTOCEXgVYsiio0X3XPrWpazLYSiOW3QwM3DBtzVnX19G935kMKhV4Wo5nLSxbSjrcqOrNIwJ80+3aqt6AsRHl4Y9K1bK6UM4EaqXrKvwwcmZvm9K0irGcncypg5bDU3CL97mrbJuGahaM9xWy0MmyuSM8Ubvdvzp5Q5qNuGNMRsVLGOjUbO2KkRe2Ku5FriEZoAqQjHShBz1qbgN20jLip9ox0pCuarmE0V9ppy7h7VIy4xS4NDJ2EGeh5p2FAyowaBym6jFS4mnMEYLZ3E49qQjI9qeX2ptTAz1qaKEyHaVXnuOlZyRUXcqOpAyBRCCWAxnPpWhLCsa/MM0zy0H3VxUXNLETRhGxyaQipsAd8mojjvTTJkhuOKjYc8ipScVGTmtEiNhAP7opwb3xQDxTQvvT5Rcw87T3prKuMHFGD3NSR7AuPvfWosWpEQQgcMtRbeas+YTJsES/WpzBj5X24/hK96Ntx77FNV7du9Ky+1SyIFbA60m001qJohAqWLazYzimkGnRp3qmrC5iRk+bAPQU6EKc5GW7U0U5eOamwuYWVRkbVwR3pHUMBuHNSEZNOC56VcUJ6lNoVz92omhUHnpV9kI7UmxT1GapyJ5SksSFwFXPrmkkgVpAtXvJwcqKcIYnXcSVYVNyrEES7FwtDClZCp4NORWPfNaEkYAJ6VIsbEZHNPW34LZyop4QJjFS52DluNhBXBViGHzYqVo47iF3kLCY9CPu0qqzchRUrS7Y8BVwOgH96sZu+xvBW3MuaF4sNng9GpLWKKTf5821F+b5jUsqtPcnJ6+3SpIrQkn+L8KiTstS15F/TXS+cwhcRJn5s8092gtbwLEM7W5y2M4pYmjgQAKynsTUUjxmJpfNVnbuGzisOVPc09oyXV7y2eNdiIcqOMVz9yuCpPfvVyfdIASc4qlqRI2HselaUlbQiT5tSuZtjjZyQaqzuzzszck09jgnHX1qvKx3YY5PrW5ne48vxgCmOajY4OKC2BmqJsGBULRkkmnBiRk0nmNSGdEU/eHil2e1T4H40vl5wRmnchorlcseKFXFWZO52rx7VFtY9qlyFYbg07Y/pTlGDUiHcMUuZodiuU7ntSMAATVoxdzUTKvQ1cWJxIFp4ANO2+1CKFYkd6u5NgVEH8DflUitgYAIFKvSnAZqbXKWgSMrgZJLUJ5nfGKbt54pysQMHmpdMpT1HOFI4qMx5UkdqcRSq4HB49MVFrDciB1IGajxVtwCKhK89K0iQyLFLtqTaKNoFaX0ItqR7aAtTbR0pQvNTYpMjVdpzUylXGG4IoI46Zpq9QfSoaLTElXkEUhwOBVnCOoJG36Uxo0/hNC0KINgNKExTwMU4CrJ6jAKCwHUU8rSbc0EsRX9qcN3Y0gXFKHx2qtCSTev8Y59aUqMFgRioWOTmlU4FJofMTK6jjBpW8turAGqzMQfWrFt5RXdIOalopMja2kLZGCtL5Tr0Uj1qwJcvhThfSlkYkbV4Y9Se9TdlWRBEzIfX2q1CtswVpXwc9KhEe0ckGo5BhScVN7jSsXZYx54jtyWUfMeOgqPU/s6AhBhuwpYL0x2flCLlu+KS7i3QpIyYYjrmueTcZam8HGUdDNVmByOG9a1tDmUoUmVPvfe/iqpFBls7Q1Ny9u/mBOR6is5VOZ2NIU7asbqdw0k7ru4XgD+6tZW8tIEU49a0LuU+fvJyrjIPpWdIMO2w8GtqbujKpoy39qMAWKNQ/qetV5ZC6lXAJ7e1MQ7Mk1CZlLk4rS1jNsZKAKouvOW5NWp3y2VqPZvqydiszcquKaWAzmpJYnL4CkY9aY0LIu5ulUmSxpAwcdqZzT1PXigHA6UAdOGwevPeplkyKqFeakQkCpYizAWLHd92ldQWyKSBi0RBqeJQTioehRWK0uABxxU7x4NQsVVsNRe5VhyK7DO7IoMQ60iyqOlL56Ue8DSY0pimkVYSSJuKQjHKjI960jIhojApVFPCn0pVFXcgbsyM4ppFTbRjg5pQnybmFK40ivikYelTFOeKTZU2HYiw3el2HtUoT2pQKYEJU0mKlYU3FFxWECHGcUoWnr0xilC0XuOxGV9aRlxUxFKFHcVQESRhsE05xgcVIFp6rzyKVguVByM9KRetTzKGkJUYpqjA6UWsALtPFKEXrnFIF54owcc0DBlHamtHxU6ISOBmmsCO1FxWKu3k04U5hzSH6U7k2GkZpy0uDQBVOwhynFSRqZGyTTAq45NJkr0NQyk2TzD956cAU6K1muGRIkLAH5iO1ELx+RtdQc+orRsLtLS3AjGctuPNYVJSivdN6ai3qVf7PJvtgUAA/Nha3ZrGEo2GRXXhiOFqk2oy7jMVTaOgUbWrOvJWlUIjSoOcAybq4XTq1WnI64ThSvY0CXNqwt/JKx4XDNWPfX1uFIeM59RU8xaytxCArHduLEdaq30cDxq+NrSc43bqIUeR3HKtzqxUeeORdhVeenFVXUcADFSvGkZBzioZpY1XOa6Ys55akEykHpUMkeQeeT2qR50J60sc0btgLmtb3MyqseODT1jHbip5AC2QKgd9pI7VaEKxPk8jofvetV3I7jNOdnYDafl9KaIweppkSISvU1HgVYbgMtQbD/s/lTHY6cRcYx0pViG3NTiM5ZjTiAF2kHn2qLha5XiU7tueKsxkqeoNRFSOlCtjtSGkW8A98nvWn4Wu/Cx1GPStf0WS6a8ulWG9ErfJu2qqsq/w7v/AEKsWJsOG9KfpsUX/CQaTx/y/Q/+jFqG9Sz3X/hXHgsFVfQYg/y8edJ7/wC1Xn2paz8GbG9ubN9A1Cd4p2hZwJNu9W2/89Pu17r5jR3Sq8QY5zkD/ar5Juoluda1F2jyWvJs89P3jU4u5LVj3Hwx4W+GniHS0vtJ0+C4QttkAmmVo2/2lZvlrxSykZiY2Odpxmum+EGuW/hrxrFJc3MVtp97G0F0XOIx/Erf99f+hVzkaRpd3HlOpi8+TY2eo3GtFoTcnK0BajluY45AhkWrFuRLjHNXciwxVxTiuRUkiFBkjpUIniP8VIYbQDS4pPMT1pVdScA0XFYTFLipAmaQjHXihgMKA9qY0ecYqQyIOrLQkqE4zU3KsMVccU7FK7ICVzSK6nHNFybCEdKAtI8qAkZ6UgnQx5zVXCxLjFGM+1Ik0LEDzF/OpRg/d5qrjsRMmKZtqdyoHzVWeVAcBl/OmIUijHvToxv6UkhCA7j0oAMMBwcU4A49ahSdD3p3nqehqX3AVozn7uaRQ4PXj6U4Spj71NadexovoMUx5FHlimxyZb71WDsVQTxTTFYg2fLj0pApBoa4hDlRIv509ZUboam4CFW4zzT4Tj2py4NEny9hQBJyTy1WLMQxyrK0i5HTmqAnhQ/vThadI1vIMLUT7Fwd9SbVf3szygKFPTArOhtJJZGYdquiHKFsZxU9greVMAM/LWE5ONPQ1STmej/DXwX4a1bwbbX2saVDeXMlxKRKzsrYV9qj5W/2a6WX4Z+BBETN4dgX0/eyf/FVx+qeLL7w78LtCtdEeF9Vu45S8j7ZPIXduZtv975l+9Xn0nxA+IbIV/4SeUZ/6YQ//E1EdSpxPaD8MfAg+94ZgH/bab/4quR+MHg/wZ4a+H91qWk6THa3bTwwxSedIWO5sNt3N/d3Uz4H658RPFOvSXOqa/PNo2mnDp5CL9okbG2NWVd3ozf8B/vVy3x18RHXfGQ0m3ffp2kkxDb9ySXpI38l/wCA1pFkWOGiLGMbjTJVyOO9PAxTkXdKFz8vpWnMJoqRqQeakdZHYBNq5q7FbBpNqrn3ApZISGxjGPWjnDlM/wAt1DAp83ckVHsq7cDjaz9aomBs8P8A+PVdxM7aNEcZzTns5Au47Cvbmoo5Y1nIZSRk9Ktu5DKPl8vrzWMnI1XKZ86bDgCoNvOa0rlo1+Y7mB7VAERgNnf1qVIhorqMDFSaWCPEGk5/5/of/Ri04xlafYHbrumkAH/Trfr/ANdFrRCPqCa6nTUYo3hwjkKD97bXyrJGV1LUc/8AP5N/6Mavr+Mi5jSV1UyeYu3j618jyITqeo8Z/wBMm/8ARjUU9yJFa5G1M17B4B+HOm2ukR654rj82Yx+cLZn/d2ybd37xf4mx/3zXB+AtNi1Tx5o1hcJ5kAn86RezLGrN/SvZvic89h4E8SFXzHJYv8ANuzy3y/+zU5S1sCPPtF+JfhfU/EkOm3fgjSrbQp5fKjuBFG0kZZtoZl2/d6/7taHxR+G1pZw3Wt+ELd4Es1LX1pncrL0Zo8fd2/3a8fSA/ZOtfW+hS/aNIsJVRXiuYI5p933fmjVjn9KTbWwHzFp+oWtvd217Pp8OpQx/ftpX2q/y/3q9M16b4a6X4C0rxY/gdWj1BkjFvE2GWT5t3zbv+mbV5t4itV0bxFq+lIpCWd5IkaE/dXdhf8Ax2uk8bSLcfBHwhatz5l5I3/oz/4qtYu5J2fw703wB4102bVNO8HQ2sMVx5Dwz8tu2q275W/2qwfjFF4V8Nm30bSfClpHf38JkF0JW/0dd21dq87m+Vq6X9meJV8H60EGHF+Mf9+0rlP2iQP+E20lVXGNM/8Aaj1je0yuhwiMSoJ6GnCdbaeGeS2S7ijkDPC4ysi/3Wp0MRYfdJqRkKo6BOverbCx7F4F0LwP4q0W31aDwtZw796mAuzNG6/eXrx/9lXGfGu00Pw89lpOm+Fra0nvUE329XbKbW+6q5/zmrvwF1I2Ws3+iFVf7WhuLZW6CRfvKD/tL/6DXQ/G7R7rUPAi6tLAFm02bzhtHWFjtkX/ANBb/gNRcrY434Njw/retp4c1fwrb3k3kyTreMx3Hbt+Vl/4FWZ461XwRH43TSrTwu0Ok6fPJHf3FlLtlum27dq7vlVVatr4XTpoXgvxP49KgzRxfY7PP8cnf/x5o/yrza1twlsWf5pDyxP96qIbsfSHhbwX4Bk0y11PSNCimjuLdbiCa9LTMVb1Vvu//Wrk7Wy+GvhDxbqK+KNR0+bVru8kmit5IWkgs0Zt0attXarbf71d18NYlPw88PySBmjk05NwA6da+c/FkCTeN/ETMf8AmKXHb/pq1EWVY+hPGXw+8NeJdJHlWVvY3WzNtf2yLHt4+Xdt+Vl/Cvni6S70rULvTdQUwXNnI0cykfdZRxX0B8Fr6a6+GelIZWc2byW25jk7Y2O3/wAdZa81+L2jw3/x80ixC7oNXW2eb/a2sysf++Y6cZ62Bmz8Nfhxb3cFvqXieF5GuFMlraO21Uj/AIZJP97j5KyR8TPCv/CTDRx4I0tfD3nfZzdeUnmbd23zNu37v/stey+NLuSDwhrl6AiT29hNtZRjYFibbXybbwqtkd4yTQpNieh7V8TPhta2tnc6l4Xh8i6hUzS6fE26OSP+9H/db/Zrivhnq3w/hglt/GGjNezyz7obpo90cMZVdu7a27727+Gve/C9w0/hTRrxsM0+nW7EnufKWvmbxVp8WkeLdY0uJNsdveSeWP8AZb5l/wDHW/WiM23YLHpHxqsPC2geDba+0Dwjpswv5BAmoQl9tuWXcrLt+9u/hrM+Clv4c8UQXel6p4UsZryxtvO+1Mx3zqzbef8AaXK1V+Dmp3E0178P9QspNT0G/ikeSLqbLjdvVv4V3bf+BbWro/g54Z1Xwp8SNdsp3V7Y6UjWl2wwky+cn/j395aJS0sHUi+Mul+DvCvh62fT/C9nLeag7QQyBmX7P8n+s/3v7tZPwH0rRvEUOo6brnhq1vVsgJjqEjH5t38B/wCAqzVv/HrQ9X17/hGtN0qASzm/m+bd+7jXy/vM38KrWJ8Uxd+DfBul+DdCSRLLUUd9R1IDa11Jj5o+fu8/+O/L/eoTvGwNGf8AEfWvhvLZ3Om+E9ECajHJGFvoI/3JCtltrM3zLt/2a0PhT4CtvEunDW9b842hmaOG3Q7RNt+8Wb+7XnSWsUWNqgkd673wN8UYvCWhRaJqGkTzpA0hha3kC79zFtrbunzFqpqS2JSsS6n4/wBI0TxZc6IngDR7fS7C4a3lfyVW4ZVI/efd/wCBbf8Ax6u78a/Dfw7rWnSSaVDDY6k8Jkgnt1MUcjfwqy/d+b+9Xi/9h+KfiBr9/rFhoE7pqU7SM7HbEgKhVXzG+Vvlr6d0eN7HT9NtSgklS2hXaoym5UXd81Q21uNanyfDJ+43kYYdV9K9Y+HXwxsdU0aDWvEIkYzp51pZK/lr5X8LSMp3fNkfL7V5HrGXvNS6DddzH/x56+ofA2p2mr+DdFvLOSJozaRwyhD80bIqqysP96nOVlcUUeWeKfEXwq0fUrjQ4vBkOoS2snlSzRbQsUn8S7mbc1egR+BfBwibzPCtkNgyM7uf/Hq+ePF+lXfh7xbqFnqcLLI180kcjplZVZtysv8Aer6tuVm8yd0bfbLEwHzbmLcVMnYq1j5m1DU9P1vUvtWl6Pb6RZbNqRK7HPzfeb/aqKKdoJ2EXKjgDpmqGjrGYEEeNxHpV3y2Em1hg+tTNrZG0VbUzJ5f38kgKqZM4UrmoU028vb230+zAkmupEjiC/xO38qvizz99gPrXp3wQ0COa7ufENzCMWe63tRjjds/eN+Xy/8AAmrHbY0u5LU3dWls/hr8MJzYgebY24WOQEbpbqT5d3/fXzf7q184W0f7vzZGzLJy7nks1et/tDaiWh0rQBKczs+oTbn5P8MZ6f71eXMI4gEX5RVxlYz5bkAXnGKsWdvmdSwG3vUYAzkN+Zq/YxLKw5/MU+a5SRftUijRyV+Uc5FYV7Pulfy2wCeK3ngaKylt43clvvYrBvopI2CyIqtjoKmMlzjadildSp5GB80nc1S3FuaklKKxLjrUGYf7zfnXSkc7OxRt0u7/AGs1cjLSrmqLDaStLFO0ZzurI0TNJEUghqFiUHIqrHLubkkN71poVZQxB2j+Gs3KxdiuYz2GabpyKfEWkKwyGvoc/wDfxashGHQZrb8GeGtW1zWbTUILZFsra8jMtwzqM7drbdv3manGZDR7hcS3SzwtCN485mz07V8xKrDU9S4/5fJv/Qmr6et2mSMS+XhN25hXg/i7wdqvh2a81GSOOTS5bpjHOj5ZfMbcqsv3quMiGhPhhdR2vxL0hrgfJKHhHPVmjZVr1f4mWs9x8PteZjndas4TH8Ksrdfwrwi6FwjJdW0hjuI5FeNx/Cy42/1r3bwt4n0zxzpbRsYluGhEN9YFssoZdrMv95W/vU27u4j59lISwLKK+pfCarF4X060G0NHZwKxJxlvKWvEbD4TeKj4gTTJ4oo9NWfMl8JhhoN3G1fvbtv8O2u/+Kvj2y8PaZd6Xps6trE6+XDED/x7L90SMf4fl+6tPoJM8b8YajHq3ivxBqETb45b6fyz6orbR/6Ca634u2raPo3gzw/OmJbaxM0i/wB3hV/9C3VD8JPh5d6idN1u9nt00cSGRYhuaSZo2+6/y/Ku5a6j4m/DzxX4p8WTa0mo6Str5aw20ckkmVjX6L/eZmqrhuS/ABrh/CurfZZCkg1BcEf9c1rnvj8sh8aaSz/fGm4P/fxq7/4SeFtQ8JaDdWupTQ3VxPdeaWgZtoXaq/3fvdaxfjD4U1jWtRh8Q2s1sLay09zOkz7WKqzNuX+92rK+pS0VjyaMyqeamVuBmnROkqhqdIi7cL1pOQ0iGPUJ9K1Kx1e3wZrWZZtv9/8AvL/wJa+kL82Ws6aiysZrG+t/lVR8uyQf/Esa+a7hCYytev8AwQ1RNT8HHTZ2LXWmT+SrH/nm3zR/+zL/AMBovYbOO+JMA8M+C/DXgGKVJpE8y9u5F/jbc23/AMeZv++a4y5G23x7Vp+LNUHiHxvqWpKS8Ik8i2J/55R/Kv8ALd/wKs+9Q/Z3yOgq+a6ItqfRvw2lnPw98OxIhfdp8ILDqK+ePE4A8aeIOv8AyEp//RrV9JfC1Iv+FeeHfOfaw0+E4x/s15Z4s+GVz4l8Tahq3g3VLCazuLqRbmOeRla2m3fvF+VW/ipRZTOs+Alpv+HEbSlg0t7cPkHtu2/+y1xXxG1CC0/aB8Peadv2E28M75+60jNx/wB8utel3V7ovw88C2sd3Iohsrfy4F+7Jcyfx7V9Gb/vmvnLUpLnW9RutZ1Bs3d3M0zMo+42f4f93pTStK4rn0t4usvtPhPXUikkLPp1wCGX+Lymr5at282xDYxxX0f8MfHdl4r0n+zb6VIdciRUuLZhjz/+mq+u7+Jf4a8tufhH4oh8XNotrbodLmm/d3vnAKkX+0PvblXjbTjohPU9m8Cqr+CvD9o4/exafb5H/bJa+dviBex3nj7xHcRDKLfvGpz1C/L/AOy17T8UfGVj4P0yS30oxzatJCIbGINuaBSu3zJP7u3+H+9XA/BrwFfanqtr4g1G3I0q3ZpGZmx9omVv/QVb5moiuW7Hc774U+Fv+Ef8OeZNbEahf4kuifvKB92P/gP8X+1Vfw54uPiD4oa94dtCX0rTLQIXRc+bceaqs3+4vC1qfFTWb3w54L1HU7GFmu3ZYYWHSEyHb5jf7vP/AALbXC/s4eGdZs/tviWe0CWV5arBbSE5MrrLuZvyWpaum2I6r4neLn8E3Ph65uINunXuoNDfxsv/ACy2dV/3W+b/AIDW5410Gw8SeFpNHZ4y0yrNaTKchJB/q2/8e/75auW/aF8Nanr/AIasbqyt/tY0yZp7gZwwj2fe+b+7z+dHwC1O81jwcbG5t5ZE0ub7Lbzn+OLbuVf+A7sf980JNRuK+tjxhvOtpZ7W+jMNzbu8c0bdVK/eBr2P4ReANMudGtfFGtxpdXd2PNs4JY8xxx/3iv8AEzfe+as342eA7+8vz4j0O2Mp8lv7Rh3KPur/AK5f73y/e/3a7r4Qazaax8PtJ8iZfMsrdbW5jHVJF+X5v9771ac146CS1PHfjh471zXNV1Dw1Z3b2mkac72siwNtFwy/eLbf4d38Ne+eF7jytG0jJ2/6Bap9f3a/415l8QPht4et9V1LxVq3iKTTNJnk+0XFv5Hzbm+8sbbv4v8AdrvPCWqabrHhnTNU0uORbVolIjZ9zJt+XymPZl21E5NRKPmyZEbUb7PP+lTf+jHrr/g9oWs3niSS50zV73TNMtirX5tmws7fwx7W+Xv/AMBWq3ibwXLZeI10bStQTU9avrqWRbGNdohh+8rSMzcN96vb/B3hqPwz4QttHKL58eJrq46o8jfeb/dX7v8AurTqP3RLQxfjJ43/AOEX8PWccFtZ3eo3dx5cMdyuVWMdW/8AQV/4FXXh1giuo0mZonVuD/u18167Pq3xI+JckmjwPcQr+5s0dtqpbxt/rP8Ax7d/wKvpiSzUPI8C7WYMufQf3v8A61RU0sVe58p6CCtugQ49a22gZ8ZffhtvzHGKp3ehan4avRper232edRvUBlZZF+7uX/vmrcbc5x8/rTlDsOMrPUdqsMdlaAqEaTnJr3PwjYDRvC+lWceA0duJZcfxSN8zf8AjzV4Q8LXl7ZWjHctxcRxEf7zKv8AWvpORSsEsRTYA3HGPlrDllHc25r6I+bPjPeNefFHUGg2bLRIbdPl+6FVWb/x5mrmzALuRILeGSadzgRxDLN/uqtbnjHA8d+IbiQFGbUJuSP9qu1/Z1Fg3jLUY5jHHeyWmLMScYXd+82/7X3aEy0rK55Jq+m6jpdwkGpabfWUrLvWO4haNmH0bpTILiWNdjDCelfQf7SP9nR+AY0uTC1213GLNW5bdn95t/2dv3v+A185szMOTW0TLm1NgagUsPLAXj+L+I1m39yZo1JXPbgVXSVFhKk81Wmn8uM7W60o0/euDqaDJChDsw+6MVU8kt8wZRmmlnYcnrQN4rpMG7neeQZN+V6mqktu0T46jsK6N41dtrbVxUd3bxvEWRRx6VwqUjqtHoYcMuxxvFaEEjO48vn1FU5ISSRjirNvFIIxsyG9RUTbKRoksMZXGRnrVa5tGnziR0z2VsCr1pGJbcSyt86pzmlCr5e9Wz7U4SFONjDk06VTjzZz/wACanw2DISDJMynoGfgVrFt1NIzxW6lYwkrlcoNm1uRVSa1DyiaIvDIpyrRnawrRKE0wrirSJIZNR8TPGYj4m1loyu0q15J/jVeGzijDHHzMcsfU1eAprDgj1ouSzurbxPdeEvgpp82mhRf3k89vbOwyU/eMzN/wFf/AEKvMBHfX7tPqGo3t5PjcZJpmYmrksDSYXzJGjX7qM3yrUyR7OKYrGbFZGNt8FxPG46FZWUivUvAvivV9c8F+IdB1S4kuriz0+aWGR/9Y0LRsvzN/Ft/9mrhQhxURhIdtkske4bTsbGV9DUuwyLTAfsyn2qxcFkQbeW9KIoxEgVegpLoSbA8TYdW3D3NTYpHXeIvhtrGjeGX1ebUbaWWCETXFsi8xr/Ftb+Lbj/Oah8LTP4Z+HWu+LQ4iuNSRbDTjnOW+b5v/Hj/AN8tW83xP8O6xpctp4i06+DOnlXVvHFvSU/xbWzXC+MdcfxRPaQ2mnppmi6cPLsrNO3+03+1zSGZOlwLDbKgXB71Yux/oz/SpI02qBT1OmPfQJq811FYZzK9sitIv+6rUDSPePh+8sngXw35UqRbbGPO5d2a8E1gahp/jfX7rT7+5sZpNSuNzW8zRZ/et/dr0+z+K3gix06006ztNYEVqqxxKbdeEVf96vPPF2o+G9S1WTU9BbUxcXdw0l1DcxKsabv4l/4FTjcUjIuUury9+0aheXN3MeslxIZGP4tUyoF4FKRSitBJFW6tAzI8WUdTnIq0upeJVt/s/wDwkusBNm3/AI/JP/iqXOKa7dMff7UA0VIrNEkaVmMkrNuZ2GWNNuraSVAnmTxp6JIwq6DnkgZpx6YqgSMuLT2ZsPPMV9GZiDU5s2CKFupQn91WarkZVTkmpwvmd8UnJoGrmSbQjrPO3/bQ0j2hAxHI6AfwocCtkxbQPmBz6VDJFgls5z2p8wnEy0tZB/y8T/8AfxqntFudPuPtOm3lzZzYI3wStGw/EVYY4oXmmmTYqX4v9UlWXU7+8vmjPyvczNIV/wC+qLQ6nYRSR6fqV9aRyjDpbzNGh/75q6FpQuaLhYoRWToxuldhMeS+75vzpklpO+d1zOM+khrWCIR83FONsxxtZCPrScrDsZcVkNmxCwP+w2DQmnTr/wAvM/8A39Na3lpCh+b5/wC7ShgeuR9RQ5BylO1t2jYtK5kf+8zZNXEOxgcUo3n/AFYT8qjijuC7AIWx1wKhzsXGJLMwYoCFUfeyBzUF9DKts1xLdXchPbzy1WXhZseUpOOvNRhlMUkNwxT+JMH5f++a56lWLOmnTbMy4jWSENjBHVW+astmf7QJVlMLQ/Mro2GX6VZvlkt96e2M1DEV8jDHGfaoi0jR7WKWqXd5f3Xn3t9d3cyjCvcTNJj86qurBNwGas3SgKABjNVJiQoI+72rqirHLJFS5fZxnmq80jOoHFOuFJkyTUJU1tFGEgAJHH8Jpd6Um3b95Sabtz2qgPVHiff8rfe4+aquoLPGo2Fuo5FWY72KRUQrjK9Qc1ZjlhePYsm49CRXFZyR07HPuzM5znirFo88bboTzVie0VXb7LIxkB3ZBqfTLdJZhEeJdvT1rCq7I2p7ktrcLcBsgA7cEDu1P8tlH3cVajthbs7ou1uVPsaRVY9WJzUQdkE9dCmY/QYNKhw2CmT61cmQsu5QMrxUHzfdZSp/2e1bKVzJwsIFVTyx5olt1yGU8U4Ns4K7vwqSMhjhafMxe6VZIhgD0qvIuK1pY0B5HNQSRpjG2qjK5DiUVR/7oA9qcEJPFWFUjqOKXbj7tXzCsQOoRMsa6m2+HHii/tI7rTn0m4icZWSO/Vh/+1XONEZEKthfcCvTf2co1i07XkUcC8hx/wB+2o5hNHLp8KPHJUN5Wmc/9Pn/ANjT5PhV40LqjQaaPf7Z/wDY1j/GhJLv4sayvmyKgW34Df8ATFa6D9nC1WLxXrO+WRh9gXJLdP3i00wMPX/AOu6Bp76hqzaZFEOgW8VpH/3V/irJiiQoNuMY4xXaftCwwz+NtGJO9U03g/8AbRq49pIo0AHTnJpMpEOz5yFGcUx4QwIYVKReeT56WF00P/PVYW2/99UsUyzfdIYfzqdRqxROnpvyVFPFui9hVyaWJCS0ij8ahP2h4TNDY3MtsP8AlqIWZf8AvqmuYbS6ELJzwKRlIqS3kjlUFTn2omZUfaQSzHCqOpp3IIacIyVLjtSPFNalWubC7tkkb5WmhZc/99VZkdI4/kPBq0wKgBxTgpPSmy3KAbdjbj7U+C4i3BWOGqkxD0j/ALwpwB7ClmkWNcmmC6hCZw35UDTHKGPU0EHGDzULXsIbIVuadDcpIcbSPrQA5oi3YUeVgcrUqzBSsSoZHOcKqlmNR3MssNx5c9vNbse0qMv86EQxAhPQUEMntVgBP4v7tVLidFO3qRRzIdhwdycZFSgEKMiqcN5CrncjH0q7FMrrkYI9PSpkNB8vV+aeqxuODinCEuuRinRIQpVVx6mpTLsRqDG2c1PDeSQxsqqo3dWxTAo6nnFOmKiBXKqfm7UpWejHG62NfSljl03MpjBP3gO9MW0tVEm6VWnHK7jXNS3LRShF4yMk5qazunWYzmPfHHy+XxxXn1MK3JyTO6GIS0aGa3pe0PIz/P8AxBTWZbrbTRmNHVQQxGeg6UmsajNdXO9mwO23iqsMlvHp8yyPulZsRqhxitoQklqZylHm0IbmDk5I3KvSsy5GU21LeXLtLhCVAHeqsshKEseTXXSjJbnLUkrkE6jqRwoqFV70/czdWHHrTDKFYJ2PWuqKuYSHSPkFuo9hVbePanlgdyKfl9Kg8r3qiDuLK+W1lYBQwK45qxp15IC78Fc8CsOSTH3TViOXKoInOQK45RZ0pm9b3bXEb7UKTbuirin2t6YpVZwDIO4qvYXsaQtDNGS7fxVFfRYAkUMB7VztX3NlpsdXHOJLcTBVCEckVLHGpxIy5jNcxZNMEVGc7fSul0+0kWHE7L/stnrWE3bY1QjxbGLANs9RzipVhcJ5gCsh61YjRomIXd+dXYIo5U5cBu4NS5SSuFrmJNCCMjg1BGDE2SM1u3Fohb5Rg+lUbizdH+cYz0qoVH1IlArRzLI2HGB2NLNGBkb1/OpBGsLgPsIPQ05lRjkBSp9Krn97QTh3KL5XqVNNySchPyqWSMtIRtoCtGxXt2rXnIlEaeK9G/Z8ZF07XSz7Wa8h2jHX921edsM13fwWl/4lGtxgcm6THP8AsvVp3IaOW+KXzfFPVyfvssO7/vwtbPwFkkj8Ua35bYzp4B/7+LWJ8Sdz/E7VmY5bEAJ/7YLW58D2EfibWcKW/wCJcu1QP+mi07isM+PTKni7SgTj/iW/+ztWp8FfCmn6pBJ4i1aFLiMXPk2SOPl3L96Tb/FXOfH0sfFmlK/zSLprfj+8avTPgrcRn4ZaUqyBZI2mSUH+95zf/FCquI8tl+K3ihviL/akF9INChvfJFgUXyWtlbb/AN9bRu3V2Xxv8KQwWj+K9PtYbaaGcC8RBhJo2bb5m3+9u/8AQq8TjX7Pp08Ui/OJGQ+7b6+jvi3crH8LtcRxhjZLGOf4mddtUrE2OD+DvhWDxDcXmvatF51jayLDDC43LLMRu+Zf4lX5fl/2qY/xC8QXfxet7O21o6b4etdSWx+yqqpC0attZm/3v/Hc11H7NwT/AIQNUkkZVi1KYuB6bY//AGWvINX08WfiXWbWdcPHfTA/9/GpXsGx237QEOlaf4hsbrTxax3VzHI19HD935du1m/2m+b/AL5re0Swt/AXwrvvF5hgk16a0WeN5RuELSbVjUfmrN/exXi2oxwW0crKcZGOlfSXjrVLvTPhzd6xokUEk8NlHPbpMhkVo/l3ZXv8panuCPPvgV4o1nxbrOqeGvFWof25ZyWX2mM3iq21lZVZf935v0rjfFVvP4M8bX1npN20Ulm4nspc5ZVZNy8/8C21dtvij44S3MsTaRExXbmPTlQ1zviLWdT1+8l1jWJYZLx41jIii8tNq/d+Wq2Dc+gfFviHUrD4TXfiC0lhXVDp1vMJ/LVhvbytzbW+X+J6xvhBrV3488GXsfiyztNRlt7w24mWBR5isqtzt+6y8fMtO1PVre0+E8lxNp9tqUMOk27NaTjMcnyxZVtv4Vj+CdbtPG3h6+0OztLjwn9l27k0uZRGRJ3+7u/h+b/0KpUgPNRqVzofiG6l0O+dHsbyaC3uAFbdHuZf4vvfLXvfxr1u80T4e3txp032W7EkUPmBF3BZJFUha+fvFWjt4c1i50K4kDyWci4kUfLIrZZT/wB8mvd/i7rtjY+Cb+6utJs9ZiiuIla0uf8AVvuZfm/4DmncDmP2etUu2tNYsLq5eWzsIIpLaJtvyMztu5rkvjNrep6j48v7G4uA9nYY+yRhF2rujVm/3v0rqPg14hs9YvNVhg8J6borRRxEmzb5phub73+7j+VcX8VJlT4k6yyphUMOFz/0xWmB2yy2fhf4NNqehahaWmqXNqjG9Xa1zJKzLuj6fL/Ev+zWt8INTu/Gfw/ubTxXKuqPFfNbytcfeZNisu7/AGl3fe965OXwL4e8IeGW8XeL4J9Uutq+Xp0TeWiysfljZurN/erpfg9rcmtaDdXkmn6ZpcFvqGyC1soRGoXy1/Nvm+81KTEeSTpJFqlzpazDdDdtbxyPxnbJt3V7T42mtPhv4Aubjw3Y20N4skdvFM6KzEv96Rv71eNa/CD4i1zb1bUbhv8AyK1er/D+bWPGfg+W38YWFldaYxWOOZt0U0qr96Rv93H3l9Gob2GanwX8Saz4k8KvqGv3kdzeDUJLdHSFY8qqxt/D/vN+deTanqt9rninU7nVLjz3inkhiO1RtjWRto4/GvUfhTN4dk0doPC9vfR6cmqyKouJt/mOFX5v937teVL5f9rajKYzta8mJ29v3jVM5blQiOZR5u5WBHtRIG3ZBXB9KuolsvOQM+tV5lUjcjLgcda5faX2NrWEjtS6/KQzHsKi1gPZlINmcDPSprcMjphse4pPEMUiIszy7QvCjuwrKvJxklc6KEbxZzs3mzSvIEGVFULm4wpGKuTXUmzacDce3FU7sLEgUsrM/cDO2uqDMZxtsZ07tI4UBiT2FJDOY3CbOR1wKbLvBd0/h71REzK3m7iWFdEVcwcmh1/MTN93k9qpu5J5/KpJpDI5ZuKrSZP3a2SMJSHggdTUTlFkJxQhb+Kkbk9K0SsSxu4hjjuaNz/3P1pG+705pyDKg5ptEmy+4fdNSWrbScj5u9PMVRlHUlsVz6HSkX4rlwwbapxWpDM91GGK7FFYVsxWUM6/LV4SjGFcqO2K55w10NFI0fPkjOBh1/umuo0rVbW6tmEhjgmjTaNv3WriopPmDO3Sn+eBwjlR6CsXRRtGokdSdYlTG5U/KtqzuI5IPN3IMdt1cXaypMMOOnetnSyolUNJ8pPXHSsKtoqxotTptyynMnbpUUoLdeaszxOYo5I2wNoX5RgVRkMm3a/INZU/fV0N6OzFWBJAQ6bhVf7P5MjBDwT0qVWZehNXIZYnAL7lk9WHymq96IbmVKhDEYqNlB960LlSGO1GBPfFQrAzMA7Lz0pqdhSgUbkLFbs6jkd66vwLrXhHw1aTrc+IRNNdyK7KttIBG237v3axGt40x5jhlPbFVrjT7aV9yIv5Voq1iPZ3LHjSfRdV1ybXNI1tLqa4eNXtvs7rs2rt3bm/3VrY+GereHPC9zcapqXiJI7m7h2NbfZZG2IrbvvKvP3VrnobGGAGTygyjripPsNvOd6puGQRVKquouS5pfE7UvC/iiWDWNK17dd2kQhWz+yyDzU3bvvMvy/eaqvw08XnwhdzQapC82k3T+ZuRdzW0ndtvdf/AImqwsFhIOwAn2pJLVHXDKPyqlWRDoyNK/0DwPceLW12Lxvpw0ie6+2TWWxjOrBtzRr/ALLMaf8AE7xofF0kOm6ZG8ekQzmZpJRh55P4fl/hVaxV06Dj5F/KrkMEYCoqBfeqdWwlTYnw78UN4N1SaK8jmk0m72+asZ+aJlHyyKv8X+7XYeJm+Fvii4TW73xEsF08e2V7aRkMu37u6Nl+9/wGuOuLBCcsuR7VUfTIB/CPypqtEHSZF4u1C01hLbQvD1l9l0HTndoRJ/rJpG+9I1dv8O/iJplnpMPhnxSWjW1TyoLySPzI5I+Plk/9B/3a45bdYRhcYqC4tY5MkryetPnJcbHU6tpfwdsrhtSt9VubyMEsun2dwzRkf3fu7lXp/FXG63fSeJ/Ecl3ftDplrMVhUKm6O2hVdq/Kv3vlpf7OiHO3NTG2icKhAH4VXPclxO31TxD4Mu/CFx4XTxIYY5rKO2+0GykY5j2/Nt2/7NVvButeAvBWlXa2uqXms3t1tMjJbtGzbfuqu75VHzH+KuR/s+Feq5p0WnxeYNiCjmQuRlPUJT4o8X3Op6zdppMN2+S5jaVYUUbVX5fmb5VWvRPHviPwb4j8N32lr4jEMkrRyo72szLuVt237tcbLZDjKqfoahe0j2lWjAzRzFctja+FOseGvDtje6hqOvx295fLHGIBbSMyLGW6sq991ZfxHfRtS8R3GtaHrX2/+0NrPH9mkRoWVUX+L727H4VRNlDn7g/KporSNMFUAP0p8wuU9E1DxL4O8V+FnstdvUszcqjXMLsY5IZV/iVv4qzPhz4o8FaVLdaFYtdWFrFIs0V3fnf9sY/KzN8vy/w7a4yWwSRtxXNIumxZ/wBWPyppx6hylrxAnhDUPGEqafrd1bWc88lxe31zGzIGZt22MKu7s3zNXVePvHOkR+CJPD/hO6MryxC1RkjYeVBt+bhl/wCA/jXJwadEmSyD8qkXT4TndEq/hRzxDlZ1Pwt17wl4P8KR6XdeIRJNLci6dRayYjZlT9393/ZrlWtLeLXLr+yNSXUrOeRp0m2NHsyzNt2t/dpf7OtjwUB/CnRwJH9wEZ65FRJlQ0LctvAX3SB8n+7WRPZs8p8nPl+g4rYCxPEI3m24OSMVoWFtZtG8YmZn2hlOei1x1J8h10oqZycjTRyhWOKkljl1JxF5sgwMKuflArUlsXCyOXhYdMbv4f71RvMxUxNztXrWcnz6o2guXRmBfWEcCncCW/vdjWJdQCFd0y9OcV0d8I5LqPlmC/3j8vFYOohZJSyFNvYtW1KcloZ1IxWpiXTF+R8q+gqiIyz7SeK15oSQASgY/MuKqvFtc87mPpXdCVjinEypEy5w3HvRLbSR4J6EZzWpDETndEM9vlqCaQiUq4wB1rZTuYuFjIPMj+wpFOe1TTndIeMCohjZtrZESGsPnNKHbH3f0phWm8+tWRY7KRELnZTHXKHeFz7VLGm4VDjEmxuK47nXYhw4BG0FTSrGp/ibP1qV+BgGkiVs5qXILD4o5FOR096s26KWw4xSW8bswX1rQEUbjyo1ye5rGpNI1hG4tjvhlKRgMr9QR0xW/pZhju0BVpYnOHUDG2oNIs1nkPKIvcsa1dItg9vuhi3N/Cc15eJrK530aTbubVzcRGKK3RWWMDgnqaguYWijRSmwkZU5zxV3StMmkk2Xa/KOlS6tcQPdCKONGSMbTxWFGs+blReIp9WYgQ5G5gfpTJwqzbYy3vmtC6jDYaNAoHYVWWJN+ZN3Peu5Tvucdhbd5ZFMRbK9aflANjIGA6EHmh4wi5jNNXgg0NJ7BdhCkfSSNmXtTnVt+2KLao71LHM6btvy59qet1KcLsRv9pazkmnctSXUqLaORkkCnqksBMYI3DrWpBCZgf3zgjs3FDWjKQ5LNjtms5VujNPZ9jMKztjeee9OFuT96TNXXRvMO4YHrTtg2gHacelCqIOUqJaxY5Y02e0Od0R/A1LcQSOTtYge1LHHOigMa05yeQqxLMj7JBx70k6E9FH5VbaN3bJOT6UrQYHNHMJxuZM0TBclahWNlbnlfQ1ryxqVxiqssbcrj8a1jNmcqZUSJW9qmMMYTdtyw70CJgCx4X1qTpH9KpzJUStkJ1HynrT1Ix8igZq1GI5DtaJc/Smm3KsV2U1JBYrGN26ACmm3djzVloSJDtZvfmlMbAADcxrTm0FykC2G5hz+VK1thto5xVqBWL4UkHuDT3YbioXLd+KhzYctin5IH3hgU10XzOKvFMcEk57U0plSMCjnFyldIh3OajuZFSIuxwq0XVwkKyMj/NGa5681IyQESBHY98UJ3G4mrHf2rPtWRcnsatNyMd65KCVUbzd6jHY96ty6m9zJG/mFVUjIXgVq2Ty9DfWH5w4bDDpxUvn3IUq7lUPUiqdjdLI5Utk9q141DpudNxPfGaXMnuHLJFe1s5mmRI02hm3Fm+UGma7pzIrqkW9nTdjOOlWz5hdUfzCp+6OuKju2F2+Z5d5UYIxXNUpylNO5006ihBpnKvC4wNjA9wapPbYDbg+9T8u2u43W0cBBjRz2LDpVWI20DvceXAyn5WY01dbD5Ys5K9sYFsEkjhOwk7ifWsr7OsUsjou4KM49K7+1uLSXTJpLxYGUfMcLXEarNvdiJMBjj5RinhpylJxkFaEYxTKRnwvl7Fy3NY1+jrKz7dy+uK0ZpVEnHVOM1nXUr7uW4r0qa1POm7lGZcjcP4qgxg1bbYQGLcVDIqmUlTkGuhGLIsBhzTMCpSu3r3pnyelVcg7NEIGaimt2Zt1aEdsZGVN4Xjc3FMJO8RMFGO4rz1Uud3KUVjC9qULk9Kml2pIUPPvUkMG75l49TUynYaiNzsZSgIOO9WoJgkiox2+uO9WEtyQMx9O/rUb2kmegrCU4s2jGSL0Uq/aNi8ha6nwrqksmLWWGPpkFD83/AHz3rjllljQL8nH+zUljcSQusqMQ6tmuWtQ9qjopVeVnow3mQyK5Vj1x3qGICB9zQB/qa5mHVLq4eOdpHaVRjd91q66BUfTkuJflkJwyYrn0hoaSvPUhlHngMF2+ymqzxnkH5gO9aCmIcYCt7Uhj9CMVpGVjFxM9RCz7FDCnNEqn5TkVc+yBmB4z7UC3w444/nV+0FylRSV6AfjUkc8iONsMf4LVt44wB8lNWNQ2cUucfKRvLJK3G2PPX3q3aQbIQ7sSP7qmolVc/dFSKhJAA4rOVrWKvqOAWaUAcJ6HrUrWW0kqp2t+lCt5YBRFDDviprYTyv8APKw9MVg1YvcpLayLIVRv++jStDIOJODWqiREMJyPMB6imzWrSxk5wo75pe0kirGV5Yzlgx91pJI12HD7h7VoJaShPlPVartayxjJXihVWHLYy2jRmyrP9KjZNylSjn8K1JoVxuUgE9faq8kIaM4lbj3rohVIlEoCMKuBmhItzHPSrSxBf4g1A2qxGK2U7mfKMigwpbGQOn96hI1LEl259atBdqby2KIlWRiyEEe4pc4uUqvGo+7TDFIFJC5q7JBL2TK+lWGWLylR9wbHIFHtWHKZscZDBjH+VBKo54+bsKsMXRiAvTpWXqV/FCCWZBMp5XpVqVxOBZJzzSACshdWllISOBMseDuq3e3sdnGrSq2T2rTUSVjO1qwnZpZlhCqzfLt/irBvFEEaxlGBIyeK3ZtWh1Ax2sauu9h3/irL1GKE3gXz9zMQoO7qaI80XYGosxJlJOccVc0u3jmLB+ABzTp4cSBFwxPpT4rV1ViqvnvtrR1NCIw946bSLKGAxSo2cjJOOlaNzeW1tEZZZVT5toJ9a4i21eW1l2kny+/NV7vVLiceV9oZox0DUvZyLnOJ3ceoW8kSyQzqd3QVHbtvQ+cyLsGZGUdPeuFXU38ryVkxtrdtdaGFBV3mRfm4xuqZxlFXREeWTsyLVr9JIAsbSg7s4z8pqnNcuLcpJIzHsCetJfS73kLLhz1rFuLnzAV2YcfxZrSnFyQOSiWJr0IpRSzbuCueKz7qXfCFVWDAc5qssp8wlu1QzMzOXD8GuqFLl1MKlXm0GOwjOSSSfWqkxLHOKnI4APNRS4NdEdDnZWYbhtFMwRU6phs4pCnNXchkexzHuNQ7ParLAquFdsVE7jefkancLHpYtSZtu3kruzVdrd5FLRrnHWtya2lVzJEhBJ6Z6Vf02xhubnzp3eL5sfKa+f8Ab2Vz2Y0byscibRJbZpJZPu9Bio4l8n7hYeu6u01Cxt7KKa42wTfN0Yc1zNzHE3KDkfwDoKuNZy3E6ajsPhwYxhmPrzVq5hWIIAjvI3p2rPjWYHA4FaGn+Xuc3LSlv9nnH+19azqO2o4siCRy/u/IQ5/i71WW2ZT/ABLnpkV19tp89zAJVjgnjRflMfBNVNSsyoG8GNm7EVzxxXvWOiWG93mMS0XyJPnON68f71b2n63KpFvfxRrEPu+WnK1QFjcNGEt281F5ZeuP9qprQwSzLHdjaBxuPaqqTg9WEINKxcOpvJIJIxjb0Oa3YpUngUqoAYfwis2XTMWhe3xKp9D0rc0/Smt7NJ3YuoXcyE1yVMRFfCaKn3IHjljuGVX3Ko259akjdoznH1yKtXhtMBLZijhstuqi7vnDbSPY1pTlKS1MJxsyZgJOhANOii2t8wzUUbKw+Xgip443Y580gjsTVt2EMkjCt8tOjbAxipGwT0prLkYFLmDluPjGSDjNTIj544Woo8hcVNE3PBNRKQ7DlUhgDTpGIGOcVYiIVMllbPYmpUEUi/NtH1qHIZnJcuH2INxp5DnLSggdq0jbQIAwRWP94dqrzQO3QcVDlYszbiLALKM1HbwF22hQSe25atSryUbPHXFMZYjF+7J3g9acZBYomCQn5VFEES+cfM2se9WbZ3iyZF6k81KIgx3Kta+0sJxKklvuwI8kdwacF8lQm1euauCK4RyQAEK81GqoZQmOTVKZFiJS7RlyOO1PWEOgY9TVoWxQeWDuGen8NR38i2duzHavy8AnrT5ylEzbyJlhlUff2/Ka4jVDNcPmWQDyxgZ9K6mbW184LJCoX5cLnnvXO+IJ0vNS2W+whTtG2tabalqTNKxzt3OyR4LYHYVWmvJ5o0Ep3bRtLf7NP1AeXdM/XHaqTsTJ++ZlVuwr1aaRwybRObkROCnP1FSRlrqQYX5mrIZ38zrkCpBLIVALEY9KqUEyFOzOps4o2uCsjAAdj3q1ex2xljENx5YK9F5rm3uRHEIlLbu5B60yG4aIklyQ2Otc7oybube0iiS8tnSRxjDKfmHrWa7qgzuY/U1avbhnztbOV21nzyb1xtUY9K6KXNrzGNRp7CrNIXUZHJxXTW2sQ2UTIsELyP8AefGNorkA+3GalE/7pgn41cqakiY1Gjaub+WW4M06fKVO3aPz/pWHIxK8dO9WYpXe13qeV6ioHUSJtjU7u4p04xgxTlKRXLjpUTsT04oMUiyc9BUqoGONn41s5XM+VlcAnqc0Mhf7vGOKvQQoEwRUM6srn5Rj2pcwWKpjIY/MpxTG4qWQFTt4G6owCTwKuLuQ0MbqRio9pNWdpHDYANM8r/aX86q5LR72lqruvy5buaz9TsDHJuh3k4+ULXRhRsT3wDSmFO9fL8qWx7vM3uYdtZx31sIplZd3ZvlxWa/h65EojUIX9M11ghcKyxswz1wMUj27FtzLnJx9KOaS2YHD3Fi1rc+VcxlirbSqtg1rW2jG2VriDbcQsOmOV+oroprRZZVlZkd1GMv8xqrPDPPeiZm4HVUbisqkqr0NqagtS7osDfYlMK+VIR9M1FqJZ4po3hhnZjlN6fdrO1ZLx5E8tnlXnA/u1asr2O7fy5oZIT/31WKi4u7KnNSehinTr20i+0Bkjf8Ah2H5qiupPtDNIbby5yeSn3TXQ6lYeY/ku4wP7p61HpttMGaJgsvTburVyTjcmN7mTpuovFbvapEu1xj3q9pur4T7JdRysrtlWDcrTrzRkmPmJticfkasWlpYSWixSxx7/wC8vytuqLQ/lKu2Ot7uCWV4gznb0JFTwQrcFtvOOtQWlhbQTrKUMmOgJrUIgiuCI4QsTD7275hQ6k1sS4xl8RRkhKSDayBP4sdzU3lnG5Sxx71cW1igiMi3ER3twWXdQ8TxNkmMq3dTxQpt7kuCWxXjy7YIxU6rgcimSxEqHByP9k1Mh+TaR2zzVNgrAqjOaDg8VKi8DipCsZ+Vk/ECp5gsUww8zaDmpopdrgttz6GrCW8Od2MfUVIYIsdM0c0Qsxou+DgBfmzT1uLl1LLEGQdcCm+RH3qRRIiDaWCeoqHyspcxIsEbKXli+Z/eqrW8auJWy5zj+KrMQkZcm4Rh3GMVNMycBACO4qGrbFmZcITgiD5T3xUaRu2Y9pVj61fDIJMF2XP3QPu06WREG4jPqSKachWRUj2xJtcs3qM0yONSwchd3tU7BJHUL930pupSJFayu42led2PmNXzsn3R4VR0GK5zxRBMi/aQ2+FV2qpP3WNV7jXJbe6cRySSRhjxIetR6pry3emfZmggkeboQ7KVb/dq1GTaYaI5K/dQxkIALfrWXeXHl/LFtbPRiK2NQiSO5SKWTIRM7SVrAv0aaYQqOM5C16eHlCW5zVYyTsVrksp81lw5qnISSXxzV0whP3THc47VEbW4ClmXIFdiqRRyypyZUZSy5I27eee9NyDyBhfWnzNvlO7hfSmZUDGK1U7mUojN2Dkmmm5O0qRn0odc4PX3qNowT81VcVgeRsZG1cd6R3DsqoMcc0+REEOQc5psQRWBz+lIOUBAe4zT0t5GbaFwp6GrsUccq53ZY9q0F0+5SKPyon5wx4/hrGdblNVS5jDls/KZT5yk919KtiN/IaaOE5HoanurGZWWSWJl3jIzRHHMF2PnYOgoVRSQeycXZmeEZj8wxUqwxxRljzirsdndSMBIoUDvUqWcWxjLcgAdh3pudg9mYsz7RvWNsH2p7orW43LjA3Vcuo2AMcRDDsCKqS20iHZI2G9K0hKL3M5RM+ZEboDQiAKF3gMOx6mrnkSIpcrgdjUM2Ay5GSe61rzdjNxK7R7s57VXIAOKszRSKTID8pqtmtUQ0fQFjNNGgMx3KOtWYNQhkkbC7R/CzU2SEuhVvk+bHFUrnT5Gl2JJuH9018vzHtJG3G6tnDA0zUL+G0h82UZTuFFUxcx2VntmJBjPPFc9rGp3DyMsVzvtnPC4q4K4mbEOuwytzCqp/fDfNsq/ZXMd3IYowRJ/Cp/irgRO27r1rT0K6ME/nrc+UVdeGbhutVUpyUeZBFx6naQwq2fNLL6Ypgt2iYNEcHduzisuz8RxS3O2SHYG67jna1aNrfRXg+T5GHYnmuOXN1NYcv2S3HEFnSeSNT8vT/aqqsDpOJAWxnHFWopNikOd1WInt3XcN341PQoge3EuJITw3tVW5tGDBpBkDuBWtti2lSMZpZQQ5V2Vx7U1LuJ3exhn5FwpP41YWItt3N95eRVua0SQ4GFBGRTfLaFQGRmHqozQ9dgj/eGfZy8BjjYs3vQlpI0P72QhlHc1NE+xtyDB96uIySLmQqD796iXMi7RKiWkcduCZlMnoGqVLRmjDdakltYmHyEYPdahW3a3kyGNS5sGoj1imUlc/L6UZlQYKBvrToPtKybkJk3n7u1f51Yjl+bbPGw9eOaL3J0QQYkX5jt9qnQIQFIzRLbQyRgxNKue5NQkTw7gE4H8Xelcdi0YolTcVyO9NZIngOwSKPao4mldORUsrusa7flwMfWkIrNAVXMe7PfNV2trq2led2JjfbtAPStOP5lzJIoPpUgfeSNwaMDbUtyRS1M+e5tuCrYf1rntQ1a4+07I3GxW+YY610WpWkElmIbZNp3DHfFUtO0Bny00JaP+JO9J1rblqnZ3RLa3aLZq0jR7Qu7cO1ZEGuWN9fPYmGTyZDtD7tv/AAKrOuaS0c0NsxdQRgHPyiuaXTH+1FBOrSMMCFT8zGtqU4yjqDgytrUI3yeQyMd2Ac1zskjpcARj5h3z0roJrKWcKLlzhTkYqnNpQuJSEk/dqvRiu8110a0YrlZFSjJnPyK0rbi36Uxm2l4wVaTsQa2TaTp5hji8yNW646VVgsJm81MdfmU/LuYV0KvHoYOjIz0jjjYMcqO5IqvcXO6QbOWf34NX70lkEDviM/x4/i+lZbIrfefzfqOn+7W9Nc2rMpKzsirKjZPy/N6VCRn7y4+lX9hxUbxI0WXGWro9okYSVykyegoEYYnn5vSriW5DjafzNPaNQpYbVp+0YvZMzTCT3+UdqfFGm/e4bb6Cr0iJ9mwjLuPvRpkIZj55+Wl7V2uJws7CRLEIGbGHP3a3dNtryaNYvOzCvq3Sql1BYtNmFsrnritCHVUWOOO2RIwmMhhw9c9VuWyOiCsTatp0ZujPjZ7dc1RgsLq8uhHGGct6npXc20sUFg1wfJZtu5/mzgVQ027srq52ITHJ/c+7XDCtU1sdThHqYtzpMlooWVNw7kdGrPv7LT0QXAkcEZzHn5q7u8MnlSvjf8p46VxGrSrJOCYsL2DdqulVnKVmROMVHYwDCzSh0dlHY028hCjzXfee5zV27KFTEr7R2FZkkg2GHqa9Olex58kVrm5eRtqj5OnWqzNtOMVPNEY2xjFNMIZN+ea6YtIxldkU7l48dMdqp7H9BV0qewzTcH+6v5VopmbR7rpup219u2j7retXheWkfyvc28R/hRjg157p91NayqYdmfVlzTLqfddF5GZh/tfxV4X1bWx6qmehXsC3drIhijkG07WLdGrlLnSHjcNMDEGGfubqd4e1fbfiKS4EVu4xtP3RU3iTVLk3gEM7LCGwhRuGFJU5KVkVzxtc5y5QRswXkI3X+9UCTb/4GI7Ec1avGD27XMcqku210/8ArVQQqoIZip9Aa7Y/DY5ZayNmyctOFc7getdf4Stt1208c0ZSMfMC2MVxGnXf2e4D7A31XNalrfSx3Hm2bmIs2dy9a4MVTctEdeHaS1PRpIOnlOrJ2zxVP7CUVjGWQBjzu+U/8BrEu9dN0I1tnMLKfpmtLQdUaYPBcYLIeeeWrjcZRWp0Jond4jIqzHBY4Ue9SrLPBLsETSJ3Ofu1UvtctY5yDCki9mVuDUlpqlncFgY2jxj71El7txbsurd7thWJD2qWIxSpljwe1OWGMDcg61m+I9TsPD9kb3VZ0tkYfu0J+aQf3VWlTXtHaITfKrmoLeIf3j9TVTVdV0PSgo1HULK1xnKtIqsPwrxHx18Vbwn7La77WGTPyxt+8b/eP/xNefDUbi6nkmv52UbvMbuWavToZVKSvJnDUxqbtA+gdU+KOg2mqJb2NtNdQDbvulZVB67tqt8zVP8A8LS8MNPteS7jXdtLtb4UfjivnnUJFSbDv5inqHj2tWfo97eWNzK0MhVdhyr8q31ro/syDOdY2Sl7x9Z2njHwvfofsusWZlHITdtatWzvBPCJra8E0DfdeN9yH8a+TfMsb+3E0Cmyum53Qv8AIW/3f4f+A1Y0Pxh4i8N3CiLUZ9o+9H/C3+9WMsra2ZssbF7n1Kk0wbJch1G1vfFaQJKjcUbA7GvG/DvxTnvIi8+nre7D+8Nv8s0Y91+63/AdtereF9c0nW7KKfT71J/9joy/7y9q8ivRnCWqO+nVjKOhowAc7SWOMgCnAoRiSN93pinMGWRiQF+lLFI7vtYgisUWRfZhINyHBz0ammOSPjK/nVkgGTO7DelDQFuZGUmq5kBC0dssfG6Rh1IO2h3gMRI3LJuGCW2grStGEPHemlSehP40+WIuaQsxuZoTHHciIr8wZhn8K59fDVzcagfOieRGOS0fSuh3St96Z/zqWW432xj86RZfXdhaznFvVFKbKn9kW6JFHdCMR4w7SN+8b/d9qzbjw1bC4kWC1ZzJ80RQ5ULW6JreW2iMiBrlPl3sP4aabiRYPJRpFXr8tZKk+rLVRnJSaE+lwgzQt5bnaxI6Vh32hN/ags4ZwY5Ruibb8p/Wuo8Qaj9u0iIC/wDLJkGY5T+8+U/w/WuP1e58xYo9reco2+YG+9WtNT5i+ZdTnLuyniVkMm7Jyy7cVXW0kWM4h3A9SD0rYuY7gSm3nMscf8We9RSWLLKHUnY3YcZr0VX7nM6N9jEmt5djTSxiMeijihLZWXKfOD33V0c2nZwAU2H7qk/eH+1U8GlSPZyXTrCURtoYBQpq/rS2D6scyNPVxyQD6YqGaCGOHGxZCPWtq5tJY4TKqpx0+X5fzrHmSdpPlQqO+a3pVOZXuZ1IWRTCqGDOiDPTiq88zNIQij2xWisQLiNuWPrTTZI0nlxfM4/u810KcUjklGTdzNM0yBlBHSnQMQvIq21i6I5Yn0qARuAQI2NaRqRcbEuMkaMV08Fq1suHJG7zA38P92rWnNG86GWRlA9KxIYZXkaR2Py9jVyKNn6VMoQ5SouakdfHrVmVK26u8Ua/eesLWtTs7zaUSRbhWzlh95P9qoILeQxDjKEn8a0bnRlaeJ4oW8g/LyK5bQjI3vKRy9yGnumfueSaa0CKCQwY/St3Vkis3aGGOMBl+YdWrGlVGPyHk9q6adS8TCcSg8b7v3gGO2KURK/CKx/CrYtwrAtJ8v8AdxVyPT7kRNJCoSMj5f7zVtzozUTGeBgv3CPwqv5WOvBrb8h48iTcz9/aqrxIWJqlNsTgjUguCmNzfd4qR5EZzyzt29qoRgmPdIvXvUZdg2QetLlV7hzO1i+jmKbd/dpbi8WVs5xUEccjoCDhP4qLS3YuWZCyjpipny7goyfQjNwBJtO4ipMqwBFWHtldvu8dxUaQ+XNjH7uo5kUoSJoJ/lwY22jrVi1ufIJ8qThuzdqqMwY4BZR2oVHK5kGCG+X3qJJGik0bNjOiPunjLJ/EVFbGnXNrb3G9i06EbUZGw1cj58v91fyq0hIlXJxWFWipLU1hUOl1J7dvJkg3jcvzBuoqbTty/fi3IOvOKxrWdXZmmKF1GT81altdzKJDDGmCvX1riqU3y2OiDu7nVXPiLSdP0uS4nDQQ20eWx81fOnjTxZfeKNZn1WacRxW58u1hc/LH/eH+fWul+Meqy2WhxxRkqs8hZ+ey/wD7VeTvIzK7RxkwJH8u3sx//VXqZZhFGDkzzcfXlzcpPHFcXMvmx4CLyf7tOuLzZIVh+dR/FjJLVkG9mto9scpRB0UVWm1XKhYV3SH73Ga9nlueXzHS2l9GLcrOvyn3+aq93JayurQq0pz8ob+7XKvdXjEvsAU9zxVdru4bpk/SqUAUjrHtWVh5UqQMpznpmo21e6si0d61tdxDgOG+Y1h2VlqdxH9oWNii+tWNl4qBl0q3fzGzudWJoajsx+9vE07XW0Cl7GKZJd2U8oN8ldBYa34jWaOZbGOGUbWDyFI5P+A/xVy6XmviFzBbwpFGGGVjxmo9Oj1TU5ZJZp5WBU4I6GsatOlKOpvTnUR9Z/BnxXc+ILa6sNVmAvIdskStMsgKt97b/e/+vXpSJHHGeGJ9mxXyR8BtD1a+8d2s1kWit7V1mu5l+6q88f8AAq+tF5r5PH0Y0KnLE9yjNzV2IVJmyRhfWnsVCEE4pwAPVgD2BpjJE7fvPpXA2b2EaKU4YYKdqaBtOHXb74q5HujG3Mbx9hiqjRFANvmD5+jcil7RisMkVfUH6UxYw/AkUnvk09o3PXGaiaMI3B571oqncLEphh2onmqpbvUVjp9+0l4lxOsccikJj/P/AI9RhvRD9af50pz8ijjbyKT97qGxjX3hi4EQjcmUq/y8fw+tZN5oM1pqElrPCWgQZ3ryxrtrG4EMnnSZduwX7oqxHdNJK0k14kQOV8vy+B/wL0pcsl1NFUt0OFttHi1KYEyyH/roMsKWTw+jkJCxUx/M6uMEfhXWS7oG/csig/8ALRetQMjSPveNX9TjGKmKklZlyq3loZs2jaVdRhPLeJwo3H+GuT1zS7ayv2s7Z5hHGvzbv4jXc31hHLAyh2VwcKR/9jXLWmj6hOztPM0aQnaVmXd/3zVxai7gm3ucrqU0DLDFAXPlM2T0zUK2V3qW9oUdxFhnC+lbk9ksE/k7dzs21Aq/KxpsS6rZSubSCeLzBnZH/ETXVTqaaGUoX3MhtKEAk2xPIB8pbqoNLeaVd6fGk0du4jb2rrNK+2Wtm01/dRbZZMplqzfFDzXIjSPcAi5XH8QqvayvZiVNM5K6mH3HRd3pjvWfcsd2XAQdsd6uXkJMjNI67gOlUGkEsh8zbJtH8Zr0KOhx1BbUyyrt2KyjrmtzTk+1SrE2yF0j24/vNWIZtuGt0I2/eZf4antRcTNuZsFuuTWs43Ips67RdJvYrovc7QgOMDkGrmuRuLKU2yN5qj5SO1U7rVF0/RLaIXoS5H8QTcNtZml6xexGW6vJo5I35CF/mZv9n3ricXNmzlYp3dlcTsJrpCkrL87E7qjstGlLkm3XbnG6T/4mlOsXTXMixEAydv4a6BbiJLJZrhxGe6qc4roXNGNjN6mRJpcfmCNo1Qdti5rHkgm06+cTqSM5IJ/hrSutYiebEO9T2bNUb1p7uTLjLucCtaem5nLyMu6m89n2InGTlh/6DWcXf+8a1xZqQWyML1NVpLMbzhk/OumM4o55KTL81uyoYWZVZV5zSCzcKq/Nxhvu1djdJFDOHePvxirsQtmX5mRUP8KisZ1GdEaaZiOBH1g2N22vtFaNjOjxqzQLuQ5PvWw2mJJF50SNcFfuj2qK201RMI2PlI/T5c7jXLPERaOiFJxYxtN8/wDeRzxqD6PU91ZXCWQeS3Qn1q7bWDRYhmPlv9Mqwp13NLZxsqmKR9u0Rt/D/tVjCrcuUDlrqyliAklxhz8oUVCYysYZtw9mrflnt57d0uEKOMYKVnqx4jkQMK6I1GYuKKcMW4FySF7VbghcAOyqV7YqRLJ+NzFYz0/vVbsEVrlYGdVX/aOKU6jKjTTZCiszjYucVcUkg5UJkdOgrUtdHke+2yxJGo+8Y23VGlsTeiKZA0mMJn+I1yTrxOiNOXQ4T4pwWl14bU3O0bXyrE/7PzfzFeJX+oS3DNbWiBYlBPXpX0R8UfC2oeIPDE0GnqY7u2PnKp43Y6r/ACr51uopUYQW8bKFGPPP3frXvZXVjVp+6eLmEJKoUXtAjq95L5oPRcYqciReYoFji9StXbC1hS7tbSWUyS3Myp5hf5o13fN/u9q6LXk1BNAS9iu/3UjE/ZkZUjRP4fl/OvQqT5JJHLSoe0i5HJLBaQStJeTeaCQPvZ//AFVJaTwXD7TFsVsseOq1RvIWEnz3CiIHJCgNV/R7GW5nSbZmJG78Zq5S925nGEua1js/Cccc2Y3t/wBwzMy7vusK3LvSBKzLEhDMvyyM33fwWpIVWOxVIGxxwKzLzxFJBbtawXKQesjKzMf+A148pSqSPZhTUIGhp+hxQXkWnJ92Y/cdvmLfwt/33XTeHvhTbRySo0rSWs8jDyhLxjcNu5l+7/F+VeYad4gun1FISZNQt9+5SVKyKwr6b+E2tN4mtL6F4XL2coU94/u/dVv4tv8AWuLHzq0tmb4dQqGj4R0iy0XTo4LO2W3QNs8tSf51vJJ5s8ke108rv60l/ayxxn90y7WHzDnH4UlhLLbIr3Lb4j0OMV4Mqjm7yO3lsXEQgDv9akiQqcAKxJ7jpVG/1MW86H7G6xt/EWFLpuoRzsQx2ufU1DYKLNIso6RNT0ZXXPQ+jCq6XMTNsEy7h2zUnmoTgn8azbHYV0O4lsAeorPudmSqBs+uPlrTV48Y38HtT1WE9REPrRe4tjLtoJDHlAJPpUW1zI288dq05kQbkiKxr1c1D9nmxkrEy+zZzRzWB67lE4Q4Apyor9ZAB3FWSjf88G/KleFgclQGPatYzFYqD5kKJG2AcZqZPNVNqsM9wKSRghyTgikb7pcNhgvUmtOYBpDxy+YCYz22HGKSYzS53urAjlduFaq+q3AS0SaNw6nO/B+7iufvtYmnmjW2k8sn5Tz96i9x2aOgtYkRsqERULOwX5d3+zXDalsnlmZGKHfkj/Zro9V1MWcESw+RNI67W3H5V/4DXNXwZrNrtnY72x5cf3RVQuncbM2OUCVfOb5SeaL3WIwrxRxkr3ZRVXUHglhxbxowPZj8xrGfg16MKMZ7mE5uOxNfFvISUbJj0O5appaZTchGS3SrG6WeHClxEezUNhE2se9dUVY55alOV2ibaDkd6jZmBBPGP9vdVhoV7cfhUflPzggD2FapmdhquW+8zY7c1Nd3z3kYglReP4gvJqBo+cbsn0NSRwTE9FUetX7hL5hqRSF1MdI8suTAHIU9cfdpZJiq7V4PrURY9R931q/dZmnLoaVlFbwQGSWIySg9D0qrfamUvUe3jCBR8yqODVOS5YLg9Krj96wX7v14ojTje7HKbWhcvr1JDvCLuZecCs/z0/uH86J1WNsIxPrmoCmTnNbU4xS1MJylc6SFtqcc5p0RVnCndge1Z8MjeYPmIFWBPlW2HBzwawdK50RqtHZaVqlrFacqWRfTqtOj1u2adMweWT95s9a5eG88uIqMqg/hB60yOdRkoHLdix6VwPCWudKrnpcQSRY8uPnXIXuy1TvtJW5ZFQqq7vmdlywrnjeXDRR7rl12DC7uVT0q/pes/Y7eSN28x2OU21yunNbG3tIsml0GYuVIwB0OOtQjQr54kkhG6InBIC/IavaTq8l5KsUkLcjr6VptHD90MwLdWrKVWcXYtRT1OYutOuLRhG+xz3dTwaiSBkfKhnb0ArcOk3qMXhugxX7u48mrklleS28SyCHeV+ZkOW/GqVaSiV7OJk6fNbKqLJF5bmQMrKcfLz8tbdjdw3d49utpGoUZ8xl+WqUumRWbKZZ1JYZ+UfNTTbzCLzIw/lt7ferlnyyNY6Evjrxvp3hbTJr6a1uLqOMZXylyjN/vfwivknWrx7uS4nhtoolUtPFEo+Rdzbvlr2/4xrLD4fkkMU0iYXygp+VZPu/N7bWavnS8mnkbymZkdTwqn5SO1fUZHRjTg3E8LNKknOw2C5uF1C0mC/NC6soz1xzXpGo2g1OGA2yecIoQYwD8oX727b/F96vNERpZjx+8P3vvcV2+hajc6DZiz1KGSWydeiDLRbv7vtXpYqOiaOfATesXsT3OlW2tW8T26+VIYFM3bdJ/F/49UWg2E+luC0+QPvCtyxvtPuBLc2EbbF+VvMHDCnqvnfvGKBWGW21w+1lqjtdOPNzGnpt8jDdNEF29QD0rSu4NNli8+2CKQchV6muRkmgSURKxXPQA1e0eC6hmNwNrbTwWFc0oyOmMoy0NBdFjtdsrTIjO2/aEyR7deK9u+GHi1bzwyBfwlLq3bYxVcb1/hb+dfPHiPXZV1N31KK5a2AzDtGN3+eK6v4P65Nc+JYbPT7a+eKdcXHmJ8qLt+9WGKo3pXkawl73KfScOsWs0Sr5w57FdxFSvFFKxeaMSZGARxXMW0csUqyCNZApyRnNT6jf3FyqQJF5Cp0SP5c18++U6LNHSSQxyRNFJjH90ruxWdFocO583EbSDoRup8V7eJD5sxhWKNfm+blq0YZ7eZEaOZGaQZUDvWUmugXaMiDS/KlFxcTtA+7b+++bJrRj0+6a54aPyf4WC/e/xqHUdRtrZlhlkB3ttYA9KralqEdo6LCkcyt/EG/8ArVDH73Q0ri3nt35y6Huo/pTYZl8wRPuXHQkVJp14LmLzI2bb71aiUOclt7dzihITv1IiqFsrye9DHGVEagdqtiNBg/d/CkkTAJwGHbaOaozT1KbefIoBGQKgaCTOWbgU251KGPOwsVX72O1Jb3VteSLHE7MzdjTTNBFgi7Ig/wB6nvbfaLSeINCSy7RuPQVj6xrS2+I4Yn8wMPvLT7HUmktTeMY42U42huTV3DlkYWoWDwXDWxdSsfzOc4X61z2pyRwuAIQzIMBiflrd1S7N011NKI4kb5X+nNcxeN5igYh2H9a1op82pc1aJBJNCZGkZ2+boB81Vrm/kETRqzKD0BOcVPL8yFcj61Rktpc/Ku8eorugo/aMJXexWYMWJKbc+2KjMDt2rXW3lZQrFzMP71WbGHyZfNdS7joQPmq5YhQ2JVK+5hPaLwQGb6mrUlnsXdIyn6V2kXh6F4luluXGV3bGXdJWLNJJDP5HlYdW2+ZKnWsli23oU6KSOamtzv3D5EPQdan+wgQ583c/9xU3Gt6302eaVuAHb++OtWrOya2vVM1kZnDDlD8v4Vo8S1sSqSvqcxHp+590kQG0ZGO9V72MuWjETKW9q7+9s42jLWki2zN1UD/2auXktJvtEaTToy7qKde7bZc6Pu6HPMixRH5Cx9hVeeBw2ZF2g9BXUaysdtKLe3Qq5GXxzmsme0lbLtKDjsTmuunX5tTmnR5NDGMMe4hhmm+TGAQS2e2a2Ujjjj3SQEE/3qrm2LsZSvyit1XMHSM0wxEYz0+aofIhPZvzrS8lZpCqqM+1MNg+eEkp+2TI9mV0DHoOlPT5eKvC1Ma7yjq5fpiiS1zOPlrV1IozVORWAY4YDNSrkHLcYrQFi8KDfEw98VGtrHI+SwXPrWcqyNI02hYLjEXllww781LFKPNx0x0qeLT4Y42bKN2wopI7dCw2Bs+9YOpFmyhIvWFxPbXCPESCwzt/hNat1qM7yrIvyPjkIaxRbzIwZetWY45QM7ssa5Jxg5XNoOUdGdOt4j28b+Yqtj5lJqJNVdboQ+QyqfutuzmsWOKQDcST7GrVtO8ZVlncAfw9q53A2UjqZs4USoD6UkXlRIFjhRcdMVzLzpI25ic1j/ELx1D4c0SeczQRXbLtt43+Z9396ppYSVaXKhyrKnG5mfFbx4tvdzeH7PS4r0pxNNcf6uJu6j/arxKSOB5zNcmydyioCh7r8q1DqurzajOZpIHuH3bi93Nt3H/dqqL6RshrHSyvcbmWvq8Lho0IWR87iK8q0uaRdW1iV98Ns2e/kjdV21uJEdkbYxQfKkq9F/u/7tZn9oxxHiwkUH732Wbp/wB9LUsGsWMjeVdFnz/DcRbR/wB9V0SinuZRm1sXxfWtvePCqtHC5+XPb/Zq9Z3sduk0SuPMjUyKc8MKzpbRTblrKFpbYruZFbdms+VHkH2ywbzhC3zxn723/Z/WsfZRlsdH1l/aN2GMzBrpHy+Mr82M1si5CWQWSVViT74P8Vctp13bG3ntlIVhuSM5/wBXVjTkkNwn7/cT0XqpaspQsbwqJbmtPI2oTky2eoTguNscdszMRzX1Z4a0+3GgaelwjQypbIjIBtxx93b/AA185+DtJuNY8RWcVxqptURhLIkbsrSbf7rfjX0dDqxMJiFuue5MxFfP5pK/LE9LDLm94s3NjE7BlnKg9wOv61PHZWZ+/wCZLn+Mt81QadqKSsYXKhgcbd3yn/dqzNNFFGJJJCmegrw2drVwn06ynRVCyRKv3izbi1Rx6TbgFXRpoy3HybWH/AqswP5sYePMimp4lkAwGYfU1NyLFSXRdNnjK7po2HRjyRVO48PrIS8EgP8AvNjNbqAKmGKjHpSohIOSq4GeT1pp3FzyjszMbRZEtlW3vpA/eLPH/fVXLaLUEiRTf2zKgw+VYsDVwQEcI8LE9mNSxoYl2lHf/dXNXGLZlKb6kMMNwq4kuInb18thS3Me6MjeRt+bgtzSLdvulRdNu2dBld0eFb8azTq1+3nGTTnAC9QGNVKNhQvJk9xBbLteWOFsdAwqC9top7U7P3b9d8Z4/wCBViTPe3KTQvGZ4w3mZK7tlZc/2yOURJK0Sj7qr/7N61m5o6oUmxmpBjM6I3APDf3qyGnljXyzGuR0YLlq01s53U7kx/eb5qh+wRwswLeYSMFmGTVwqJGzRj3MksybfNx9TVE2y567mPQYro7qB5FAMYx2I4zVJ7KWMZLbPT5c5rqhWiRKJlLbuTsaLAPoKne2WyiG6RW3csqnpWks90kPkqqurN02/MKZPbvOuJoXGOhxV+1T3I5LFvw1a23mtNMgiCDdvdsAVoxwaYGa4XypD65rnpLa4YbBJJjsuadb27lvLnkMaDrWbUb81w5TpkurZs/vVGBnrSLPHN+8iMTqf7q7jWdHEI7UKsSSxt1G3cGp6G6ii8u0sAn932/GpuugNFq4ncRnzhhT29awBr8f2hoWhkAX7tQa5rU0Mps3IDbdrr1Y1hCe5fZIuWwxXBPNbQjoQzW1fViJ08k7hgkmsrMtxqDT20ZeNjk4/hH+93pbm1umdri4QxrIv3FGBtrT8MadDcxSqYcFV6gfL/wL2rdcsIXJfM3Yzb92SFJE+/ziqRs7lWWd4sbhknNdVJogW48sndjvtps2m3DQABIYgezbqccVHoTKjKRykcssl55s3+kZbcQ3StEvbmHHkNHn/lm65WtQ2FrA+5beWZ0BLybVPFU7i2LyHCbVH3dzVoq8WR7CSMyYMuWWBF9kXFVDLITk2QPuQ1dL5MYh/eN07qarFLfP3qftl2E6LZmQu+PvMd3ZhmrVrcCKJlnG/nhWVdtOktJNqAKUYc0htJGGWQMO7EV0OcZbmfJJFybUbWeNQ8bMT8pAqvc29uCnlBhkd6ZBp8hLHerANxtFSy2s6DKrK34ZpXp9GDv1QsakOieVFK3TlasIsKyCOWBlXu69qrrazYzLBKPfFOY3IA8tWK9uK56kbv3Waw2NWDT45181J2RexJqzDp6QAkyb1J6/LWbFLcLbqjnA68VP9qWWIxbCQfXvWD5jdKJbisWOQZtx7Db/APXpwspm4yhT+L5qal0YYNowoHpXK+JPHo0xHgsmiurhOr5+Uf40Ro1qslGBnUq0qe5t+IJ7XSbZJ7m4jwwyoJ+Y14d44uLHXfEL6qxDCKNI4o5TwgX+LH9KbrfiO/vNTWS8uHlduXz2X+7/ALvWs68MBkDoSu8biCc/LX0OCwrw8bvc8XE4h1dFsVgxMu9fsyR9tsdWYg8p4XdjozCnQGFiI4kKpglierGpYI5GLlCAm48mu/mOKwzyhu27EPr8gFD2lpLGUmtg4P8AsVYkaMLsClpfUVZt40Vd8kig+lJyY+UyItCSB3k0m7ns5uCFU7lP/Aahls7xLoyT28cF2fuTQ/6uX6r/AA10DSSgboSEX1BwacT5g2svm+zGk5yE0cNdxJFqG65R4pcDB3bU3e9d34d+Gvja806LV9OsUa2dd6edcRqZP935qQ2unajH9mv9PsRbr9xmuWSSP/db/wCKrrvhbrT+GJBaW+tQX+ku372xlfbNbN/ejb7rf+O1yYutOELw3O3CxU3ys0Phr4B8W6d4gjvtZsoba2Ri2UnEm5v+A16w1lIcHymdR94j+E1a0bUNJ1WweSxn81EleMttYYZatRfYot3lqo3HJw2cmvkcVi51Z3fxH0FGioKyMxIZrdQXjJK9hSXF5I+P3eMf7NaUYtyrLGv3m3E5bdUsiRF9sqocdOK4pTsbcpWtLu9iiJXkEYNS6dqFxFKWnMsg/uluKvwyILUW7Inl9uOn4/8A1qRjAsfk/ZkAVvvFeT+NZ85LjboSRaxbtKEmTylPerBvtOZvKaRSD3P3aqwrADkRIxPTcuRU8awBg4tLbf7r/wCy04zTM5QL9qsMgEq7Nob5WBrQURjlwPzqjEsc6bntrcbeMf8A1qdb6Nas+9YnGfSSummzjn5l/NmvDOmT0GaqXc0McnlhmRu3zbd1Ty6Lb+Wfkf8A77rPn0uHdG7xTHDcndWlXmjo0RCUHfUbK0aho1f5Sudg+SqgS1WPZ5C7/wC+RuY1Jd2ls8ud06lem5s1WfT7Y7pBJOJPXPWuS52U2rDbpryVQI7woQOqx4NUP7KRhmS7eRx2Zc1ObZEP+uH4M1RvauX3JOiZ925pN3OiK7EDaZcFNq3SoCcccVTOiwszNcXbMB/Ejbq0HtbnHyzqaiZpBhHjyF/unFUpKJVpFWzs5bJ5GiuPMRhja8fBqzjep8+GPj7uyMbRUCpev95sKvNHnzpy6sU7HFPnQcrFktzNIC0gwOgxgVBNpsbkiQhl9BSm9k43QsF9aikvvmxtb8mqlImxNa2drB91GP40+doY13zMAvuaiWaQ9DiuV+IElysFti8GwMq7Vf5q1pu5JU8Yw21vqiPCvmMw8x8N8tXtNjsdTgt3eJ4niOQV5zT9H8PRxJILyT7QTt2sG+bj/wDVXQRW8UCBIkVQK1lVXLYFG4wxxt99FkX0qMKkf/HvGIvTHNTSMAACVH0qJ8FiVcH6dqj2iKVMhmmkbLfdbvxVUwuZN7H5e+TUrKS52yKT71HNHEoBdn56ndTTFJFeVwm4B8Z9DVZ0gcHcZGJ6YqzOkYwVNVp5vl+RPyFaxZFiCaLbGfmX6VW8lv7tPlbzP48fhUDOFOPObit0yGXTeRFix5zT1mjdV+eNVbja3WqxhwfmFO+zqvJFbuKMudkzwQYLCfbj+6akSESgYnPC561BHFEx2tuWpkhgQ7ldsj3rKSLiu4sts5TY07lP7oNSW1r5ah47mU5/hk+YUgOT9+nxkhgQ4I9xWE1JLRm0eQmmUuFz5G4dTs25/wC+aW4NpbWz3FxPFawR4y7DB/OoJrqCztnlmVVijDO7+g4rxHxv4tuPEN/8szR2hbbbRYxhf4pG/wBrrWuFwlWtK32TnxOKpUlbqbHjDxa2qyuloyxWG7ap6NN/tN/s1w891JckyMThDu+tNeTaAFGQ3yqP9mqNzM0cLpG3DCvrKFCNKNkfNVqsqkuaRFbyK88ksvf5VHvV1YtrPK7tI33VU9Ky1X5wPWtOBl3Rw5yI13Sf3q2IRZhJACsMN3qUzNny1yfoKqxuq7jknJzSxPnoahooswuQ+406QbnBLcegNVDIqyZ3fLUqFsgpQguWzcIr7FO4ikUyOxcttWqkLIqyTSARBO571I93AbAMj5DjgUre8K4+5uVM4VSqA+gpRFGJxFH5omPzAjjbVeyiMVqZmAaX+EGld5E08zo5LsN29fmb/vmhxuO513hLxfd6JfKq3FwYlb98v31H/AfvV7Voms6frEAktpIJG2hiE7r/AHq+YGvZrhDPbvHDLHErKJGYhlz96uw8LeI5INSsLmQQpJK2yOaBNoV/4o2j/iVhtb/gVeLjstT/AHkFqetgsa4rkZ9CRGOLbIsQ8xDkbTjdVmTVJi6tGojx1+bdmsrRr231fRre+tpt0cy5+U9KvpbjqozXzFVKLtI9yF5FhtWYIAYkz65/pVhdUidN77jj+H1qkLPcf4fzp32LA+/EPrWD5DTlZpx6lbFeMq5+6p71NbX8cqsJNyuv61jLZPn/AFsPtzU6Wsi9JEP0NZS5Qcbm5BfxeaADNtx907a07XUTACAJig+7kLXLW1tcbS+wsp6YrQia+bgwuw7jpVRqSXwnPVowmjsJ/EUD2uGikGfTmse81SEx7zPJ83UY5FUvs96o3Gzw5+bcDVG7iuyRiCQfhXTVxVep8ZzUcJSTvEvzzw/KzTgs44U9arPIhnaLPzL2rNubO4fKSIVUfx7sYqpLDqCvhZdw9c1zs7YU1HY2grt0Vie2SvNQzrcMmI9qZ6ncDWRMbuCLzJrjYo9WrM0zxBa6lPJDa3aTvG20jPen7OTV0XsdA6XSj/j4Un2qvi+T5hKC390ioPNuWbHlE/7XYUgkvkAGwY7UrFbF5PtOMvNg+gFDz+WpV58Fv7xqi9xdpEzlfu9s1y0moXNzqMazyBiu4kA9BW9KjzK5LkddJqCeZtMzk+hGRTGu15AXP41Ts4mlRJ3yinqzVLMoYu0cXTrtFDgr2BCyTIFaRiqKoySxwK5aaCy1HxmyyobiOGzjnbJ/dnzGKrtPbpXI+LfH63Et3pNno0kyDMFxHdRttGPvbtv3a82t/FXimDZ9ivGTYiWyrHJtCxpu2j7v3V3V7eEy2Uo66HnV8ZClLU+nvMjT78sa+nzUjtkda+a5PFHi68+yGeRryWCYTw52ttkXocbfc17F8N9S1bWvDcWoa1Gq3DsfLYMvzL3yvb+KscTlsqEOeUi8PjI1ZcsUdWzANgMAaZKiFeXOe+KinltoXhSaQI0smyPc332/urSyRzEnHyoexHNealBHc+YZKY0AIPAqpM4dsqwC+9TtZfLzK3FQyxpCuf8AWN9K2jZ7Gbv1IZGCrgfMx9Krs7FhgEe1SSzyBcLCqn1FQTzzRrvES/dxmt6cGyJOyIpSS2NuB3NREw5+7mso38s2oAMQu1fnwOK0oiHjDMYwTXT7O25jzJmkGif5mb5B3qsdRtTemzjYGQDucV57feJmktHj81/OeT5vl6rVi1v7JZYrvzfLVlKuu3J/z/8AE16f1GXU8761E6641H7NLdS71ZI9vy5+bmsfSvELy3krXl0ixPyC3asVtS0+SK5VnIP1xv2/+zc1k6XJZtJcESm3Xc20vzV/VIqLH9aPRdX1aWzgLQoJBtxvX5grH7tS+H9dW7K2suwSjjcRyTXF67qIWGO3srhpIdqjhziT/vr/ANBFYeoaxNaRKiTGORmKoQfu9NzfyrGOBTV0KWL5WbXxY8TebO2hWkqKi8XLqc4P92vNraTzGkkVdo+7H7CqWq6gqQmIzN51yTI7Bc4X+HNT2m14lQu0MXC7UO1s/ebc1exh8NGhCyPKxFeVapzMszMPJ8xlKlV2rltq1Qkw4UBkIC5yrZzRcJEpkCxpudsKcdap3NujXRhg+VR/Eq7a6EjBl4GSacMOUHSrCyRwxyb5IxuORlqydLhM090ZJZRBCvyDfV6CGGKAExRh3JkbK5okikywjLImVcf8BNKjSJCHZWyzbenaqDxQvufYBnpjimoJEuEInm5GcbqncdzRkZmucBF2jvV1kKQsRu3d+ax/tN0hRDBHIXJ+cttq1PdSKi5AQr2DbstTSFexBqMjYFunO37/APSrBZVEUblwkXUr3rOtpg9ysnlOPNdju/3aux3ymZjMElD8Rqw+8396jlFc0fPjilt3icnL4UbeEH+1UcF7D/aF7DsfdHGymUcCb/e/Gq19NHbWzpEgb5uCe2apaW2JWJ6nGTSaGmSiOWKK0uwF2rwwXtWnEi/YbkWX7uSHbcRDr8y/e/8AHd3/AHzWfqExV0jU4JPNaOi3EUV5FLIgkUN8ynuv8Q/lUSWhcH7x6T8IvFUq3UVvMyJZXZGVA4Wbo3/j2G/4F/s17OjyqMHg18s6MXsdelsGLLbTSNHu3fcb+GSvpLwpqYvvCFlqV5IEk8nNyWGDvX5W4/3lFfK5rh+WfPHqfRZfXumpdDXzPTw87cMw/GsPW/Etppt+tq0Us3y7meMfdFaljcJc2sU8ZyHUH6V5EqMuW7R6ftIstmWYFcovyj061NHOf7gFV7iZbeJpHLAKvam20NzduzEtEu3gfxVzSpovmTNFbxP7iD8Gqyk6r/yzx9DWNqMzWVq1wqsxXsKLK/uZlhjmREZo9zJjkLWbhZXBxizoG1E+VsVWHvuaoXuNwLOm5u/NVUuozKY0bcfYVyWt+NxZXc1vHDGY0OASMcfxf596tU6s9ERyxidoZFXkJ196x77X7G3uvs08TiT0VayNZ1Q3vhyG7tBOPMZJCkZ+f71aGj2MEEUs8qSSXMrfNK3RquOHUY80wuuayKHiGdrvwtdtNZb4/K3rGoyVHqa8/wDhtMs/ixJI7bJjiZk+T/Vnj5vevStSu7a50aeSKZWV0aNSO7btv/oVcl4MVbbWL3ySvz6hMOFx8u3j+telhZWw842OatC9WDO9E7/7I+gpk92sURkY7gvWuf8AEGsyWbxpA0YVv+WjHP51Pd6lDD4dlvY3je4VcFBJjbXHChJ2OqUgu9at9Qt5rWK3ll+XIaMbhWdY2UFlI6X9yryMSIlb7xDdP5VY8Kavp/8AY8UTm0geP5GP99q47xVqqvrKSSTIGDBQsbZ+bY21l9O9dtCi5NwRz1KqS5mepIY1j2RfdHaoGHNcPoniKPTNLVLy4TfctmIYyx/3j261xPibxR5fjqDUoZLoNa+UhYP+7VPm3N5f+0rfpWsMvk5O5k8Wlsbni97FZtTiaHKtry52j/p1X/2auD8G6nY2Gq6NqN5apcQwb45Vc/L80rfPj/gVVPHmvFdQmewWWMXL+fI8rbmdvu/987Vrlbq4WO0jD8lzyc9cV9LhcPeGp42KqNT0PaE1nRtS8U2ZtpxzBcfKm1WRuqnatbPwt1iwXSDpDTCKS3aZi0m1Yx++b5d1eBW+tWkNouyztty9Ga3Vj/48a27fX9QurV1guUtFc7fnARQv3t3yrWGJwXtIWNcNWUNWer33iqC7v7U3qRWEVhrqxRu0vLx+W37z5sfL8wroLbxroN1qq2UV9FsNv5vnSTALjft8v/ez81fOPiHUNRnvoLy/eW5EkaiJpy5+X/gX1/8AHqoxXkmJWjgTZx8vp+NL+xqdSGqJlmk6c3yn1nFqltLk21ykyjqyyKwqR7xf4m3V4F8K/Emm6M2pXF+ZE3iJEt4hlnbLMzY/2a9lsp7O6tRcpdIImVXyf9r5s15WJy+NGoehRxsqyuWpLtVOFYqPQGs3UNQtkT7NcR/67G0lv/rU8TBtTmgaRIwny5LLl/lVvlqjqtna3GuWStLFiOOSTYT8rbdv/wAVSjRincudV2MN0mn1hj5PlB42XOPvGt1AiqFVcAdK5zxHrL2l6FALNEsiRle6t/8AE5/WoLTxZbi2j8wM7beWLda6/YSlFM5lVijmIQZNwklTAB2jjimz+ZBeiKVgp255qcaeruNscBBHXYf/AIqnHTUjBUiNiegIb/4qvadVHk+xkyu9n5TFcI+F/hbP+fvfpVSKB5t0anln2Jtb7x3f/ZVorpF00u9pPl/uksq0QaBPDG5ATy85ZRIy4b6UnXXcapz7DYrS5SL96vVTj+/XGa/fNPql28rO2yNYVG3+Jv8AP6129/Z3EdrNL5BXy42bPnN7V5pA7MnlOd0wuPmPrt+eqwyurmNfmjoLOIbnU1XpGvLBu4X7ta8bqkIXGGMbSSf8CrG04edfybhnHy1omXzZLiQnnG0D1robsYIoyvunjLt/FUWpSsJwpO0P6f3aSeQb1+tP1Q/NGUUfc54q0Sw0oRLbyCRmO+TB5/hrRmJ2KWGKyrZcKq/xNHkf99VcvpCLnysfKvFRLcqOwuMsoz3od18zf0KnimRv84omZArL+lJFE0kqpdKc5wuaoXqEX95h2+6D1/izVgEGNHPXiqt8HXWbjk7ZE34NXFXZEizY3OxPNcCFxtUSfw4X+9V59s43NGkGX+Xb/d9aoWhj8gROcgthv9z+Krc8ggCuRmXOCR91VqrBcbq8wLiFDhUGKNHi8xlbdjd7VRuHWQtIDlmwD+ta+nqIrcOo+YDArOSsVHVkWoLmdmJVvSltSAFI+8OCKbIg+ZSMmmwuI5Pn4FS1dF3szc1d1kt7TUIyHEi/Z5QegZV+Xd/vLt/75au78OX13d+GomDmVpNwkVV/i43f/Ff8CrjdPgOoWV3pyru82ASRc8+YvzL/APE/8CrS+HN1N/ZNzZQDEkbiQ5zxuXH/AMTXBVUDsoy1v3OlnmuYNnmblV0C7iMAVoSardG2K2jXHlp+7/dksD/s+1YN0L8KEDB42Xc5YNw1WbO21G0QzW1tOEPZo1ZW/wDsq53CmzqhORvxareOIXkmk+TbIQW+VetJqfia5VCsM0oAbdgtWDqdtqeqJG09rj5eifKKjvLm+jsms7y1dYcKsZfduB596x+r05S1N/bz5Toj4meeyUC+kkj2eYu4E4ap4vE0qiOVtZeNpI4wUdTkf5zXBq88St5LTHIycFevrVlre/nlDyo+5W3FW4wPWnLB0kjOOLrdDuptb1C2vt0V6zrGo2kGsXxBLGbW5utXZ/MPzrG3y7D/ALVVn1SaxkEEgtpkjiEaqJdzH8q5bUbuG4t0329yZ0OZnlmZt7VlSw8Oc1qYifKadx4kvpLT7N50kcJMZi/eE4PFdNZ6nqHllP7RdrlT8qGT7vy/erzxbrCKvlPx3rYsF1GWHyopoY1MX/LR1Xb/ALvzV11MPTgro5Y4ibdjWOsXEEbWcl60rhvMURnKrubLUmmyXd7PNLFNNtM7SuW7bttYHnXUDPYQsFdv4wV2tj0NSmG5VC0xg46CSZSDROjDlGqs7mr4ouJ4CoSQ+VEFRQ3O0GsJdYu5ZiWlY24XDoDhv97/AH6geOfZsnskCkAYVev+d1RxwtvdYY0fbjdypwNta0qcOSzMalSo5aGxoDS3sPkpCyxK4dpm+6oqvqs5QNI8jqA+I1Izvb+7/wDFVUjibeqReezJt3BflUbsfWmwjUmvLmOO3+RFUnJ6N1Xb8vy1cIKLuDbZLHqSjyEuRGrRn5mTof8A7KotVP2p5JI4py842svl42qi/X/OKzo9csofOEtzJbytIzARRZ3nn+793pWVrGr2c1ir2et36T+Zv/4+JHUr7q38Va+wlMmNdRvcs+OQsM8AWJ/+PfHzJ/FXO3bs8EQb1p93ZyvN58urRXGANxuGZWUf8C/iqp/Z80sMk8F7bzBThlVm+X/vquujSVONjnxOI9pK9rFmyRWUqz4XNatrDbruhfLhhu5+lYwEkKAnyWXbzhqX7Rdu6Tb1VQdvSplTcmOniYxVrF7XVlKQSPcSzR52w7m3bVXcu1aoQv8Aun4/iX+tWJHa5hRJZ3lRDuUdMGhltVfyQkiqWyNzZbd/3zWsbxjYwm1J3Rv+BbaG7a9gukMoby2VQwHzV3moNe2loywoGCBfO3fN8v8AeX/Z/hrzXRdTbTZriMNIvngL8nXiuxkM89r5rIzRncuDLuVv/Hq46sHzXex0UZpKwQ6hePcNkkmRvlBqpLqNydQimV3KwLtG0N0/iqg8M5YqsSYUZ4ZacoXYytCqyGPoO9aezpkOpNblrXLtLiHd5ju+WRn3cMKyPtb+lPlW4t7dxsCtJIpDZ4HNOMd+x3eTjPutHJAHVkjZF9go6mY/N/DuFWIr65XP+uVD93nq1UI7u7XYgjQNtGGkbctPeaSNTMl9CAnX5VWuRwOxSsaUcl0ZC6eVkLuG9/urUwnuHX52VFP3TnGTWBOLNd0r3oluQNrARrhRu/u/xUlpdQMGWOFnMeGEij/0L/ZrKULalwqdDVvLsRWE00oZv3ZyQfk7V5ix26pdL6Rs3/Aq7jX72OfSZ43txHlTg+ZufdXBE+ZKZgAC0JwoH9a78FHlTR5+LleRb0dzGZ5M8banQ/u5ZP4dwGfxqnZnbp8x3L8xUHn/AIFWhAQumPuHzPJuUf8AAa3e5zx2M6UAzZB4zVi8U7Y2JyCMYqs3DEVauCGto844FUhMiTP2u3K8bRiprsFpZGZjnPambgl1FxnbT7go3mHd1NTIpCFtqhsdKbdlcJIo+VutKjBoD6YwaihOYzCee4qSrkynMYxVfV5SLq1nA4aLbT7aT9yVPBDVDrLf6NGcfcaqjuRLYIJkjEzN82E2r9WqCCV47IoTzJuCj/Zqu5ZbViGXrnrVkpGbiGMbsxrhsVqSnclRGVYkI2k4JzXRQMotVz2/WsdnEs8bnd0/irSyNi46YrKRadiNnJLt3plnulfcSox2NG/99jFPhUru471IGv4ev20zV4L5PvwuCMV09nbR2XjUz2bmHTr+B5oyh+6Dt3RH/db/AMd21xaG3b91z8z7c123hPzoo7rS7wZuYI2uLKXOVk3L823+8jLXDi/dXMd+G946TyYz9y9lT/rodtRyRXtwuyPUN4/iDSbqyrm/Cqo24AH+sRt1UpNQjjkRiwI55Me3P/Aq89Rkz0OaJs/Zp0GZHjZz15qFUu2PyW4PrkqaovqkS4Jik8s9SkhC/wDxFSNerJH9otRj5du5j93/AL5ocZIXNEvxJcyzCI2QLDsVSr1vNGIwjabAR3/drWEl9cnmK53N3Kyf/FLT7i7u/MEgeTaPvfd2r/3zuqJxnIuMoxN8zwGcg2MVuezKrBqdNe2YURMl6vqwkkZa5+LUpEfckkDk9HDKuf8A0GnT+I9TjAZvMAX7pMW4bf8Ae71Ps5GntonQwfYTO6/bJo845dOP/Qam+zxNIrLdwS47NHGRXLf8JRfvyjI4/uv97/vmp4/GcsGZWt4xsXqGb+TUnRqvYFWorc6S+8OTTASQpbF87mUWy7WP/Aall8PCW284QWKbF3MrW7LtH0rkE8cGebcXlMi/dWLaqrVyy+IV1H88okBK7WVlYgik6GIK9vQOjnbws8kcMt3oqM0fmf8AHwvI/wB7P9K5208ReF7PXbxZotP+y3KrJG6bmTCrtZfZq4zWrnT57hLy1gsoDIuVCrtVF+78y9vWopr3Sz4ijK29h9lePbKqw/u0X+L5c/e/xrrp4W8febOOrife0SOvs/FHh2LU7hpXEUUkSSeYg3DzNzZX/gKsKr/8JhpqXNzIwyJ7Ty4mZdytLubbu+X7qqx/75rnLU2Fh4ht7+3tbJ7BjsVHh3xqu0bt27+Lp81VdSvbZfE9jdW9ha/2aVWMRum5GX+Jv96to0I3uYzrOxzAEc2pXMxmkaNZAqeYvzOo/vUS6lNZxXenwRxGCd/MCsm5vqrVoarFDa6hcTBvtCTsSMALhv8Adqp/aEk8P3IgkT/xD5nr1Y6q5wyKN8ly2rOY8RnC7wh4Bqxp9rc28yyeZEznhvMOd275fw21cXU4k87dYwMk3A+Ren92qX2zzGVlh+RF+b+HP8Q+7VqTMpJCu7NGI2mtgR6bazIg9qJVZ0PYbWzUr3DNJ5yo3HQ7v/sahuRA91IZJcoysyNGcjdtGP61Zk2Rpc3a8LN5a+wqZbi4jxK1y5C8/wAPNVoY90LuzBiBwo6mrANn/Z7w+STdbv8AWbvl2/7tMSdjVsJlkdZRcNGyP8yll6/3s13vg2WzurCaO7nmnMUnURhlK15rbHyoXj67jnNdP4a1A2MeJJYdszf6tjyv4tXPi4udOyN6E/e947u4stOjfaYZf++V/wDiqqSWemsxeMOqs3dDXOXGtRyXvl4RkVt22PbtqG41GVJHbDY7jHSvPjRqPqehKrTXQ6d7XTQo3TA57FN1Rf2fpf8Az9L/AN+q5yLVNh3Thjn7hKNSnVoyck/+OtVexqfzEe0h2I7NZ5rrIkVVO7HmNx8tRXXlw3SbZfMhcZXmoZdXurg7Ymj5+6qD/Z/iq1prWtw6LdoI3k2/LCNq/e/irp5ZJXZzxcW9CSOK7HlyJGsEEh+UBF3YH8X95qt/aLaKzm86+effgN+7PXn5fm6VnN5k0pjmuWWJS3QfwU1d0kcUEUIeVervJ8rfnWcknuaRm+hPqEluLJ3jcFGyxI/3eVrjo0IYgjao3c+ny1q+I55YZ0gZF2rwRnNYlxdRG5CBHHzDnFddCNonJUleRbtRtsHkx/y1Ax/wGtWJQ2noysWG7jNZKMFs0Ayf3rD/AMdStaIiPSoVVT95j/7LTloxGVOpLsR2q2GQWcZdQxLYqpKfnYZ4JqdQGiQdQoo3JGTHMwbGKmGDCcHNV7hj8pPbipo/lQehFJlIbCccfnUc/wArCRDzUrAr8yD73B+lMHzDnpTWoDbRsyliOppup8xsKZu8qYDOBRckyx/L2604/EKb0MmF2eRIyflZsMK27RgJ/OP3d1Y0K7L2P/fq+ZWnYIP3f0rSSMouxpP8znG4DdwTVjDpACTms6HZIyxtJLuC44NWWuCoSLPy4xWLRqpFmMMwyo+btVuFM5/v9v7tVIpAsi59MVZRsh/m2g8VLKRGsLPuI+6rEMfStvRPEF9o88MiKJYoW8x4yoP+9/u1iwxOsxMH3R39a19MvLeOeCGeOOWKRlM25c/Luwf/AB3FZ1oKSs1c1pN3upWNu8eOKaSW1l8gMcxnPyMP4f61nvcKr7riKWAN92WEZVm7c1Y16RbAxQRuL3TXj/cMDt+78u3/AGX+7urKlleN3jtZkdf+WkIGQv8AwGuOEdLHZOfvE0TSPO/lMk28YDQfum/+Jpk06x5g3k57XC/+zLVaS5tv3imLZJyqsq/LU0Eo8mJy8bfwjIzitOUjmJYLy5tw0fmzhONxi2zL/wB81Ztr1o95FxDOj/wA+Ww/4C3y1SSTTrorId1rtGDJDzg/8Cpt6kyOVSWC9i7MB8x/9mpckRqTNCW98l9t1BKgwMbl+X86SCe2wGjVoj6x3HzD/gPy1mQXkNq22T7QiqvzKTxx6VPNFpFy4NrNMh+7ksrc/wB7+9S9nEvmJzJK6sv2sKjZYtKgYE9fvLupiNvX7PAkE/zHLrN5YH/AarzW15blY7KcsAceW5xt/vfK1MuEvP8AX3dmhJZlJU7WVh/s9utUoLuS5tksySKqDbcKxbnEauv4NSyGGdY1EaO6/L+9DRvVc3AjVHCXlsTgk791Kt4rOWOoTSKoZQZl/h44qrE3QjlpGKuhcL/zzlVs01LNQVecOF/5Zht3Wi5e3d2KJby+0kWzP+fmp6vNuaSSIqvKhoptyj/gNNEPlZD+6SJ42kU53chsEdKg+xR7AZnYr/CFYHaatJJE+Xe7mRy24iWHcKjdIzGCjW0jyL/GWj21exNik0HmfJu2574Y1XezmjXc7JtHo9aMNud2ES6VuzQtmnP55G6WW4BDbWzyAfpWiqENXMtIHkLkFR8vAYqM1E1tLJEiyCURdfl4rQuIIRFlr48/34t1QrbjaNksBPY/MuatVEQ43M9rQbXUswO3sarvZwbUVnaMj+93rfW1l2hjLE4PZZF4pi20oDCQFlZeSDV85nyGGbSNT8sit+NTR2o9CPoa0ZkDABo8KF4LCovs6+Vv5A/2TT5hcpXFso/56VKJbpDtW5kX2x/DSPCFZT50g49GNN3lm+Sbpx1qtyfhLbXBbCM5wemWzT2kVgMyr8rbiu1elUm3BN3nYw2PmXNI0rHhZYz+FLlQ/aSLDSDPyPG30/8A2qUSPjrJ+FZ8u8KGKx5Pdah2Oecp+dLkQvas6Xar2OxQkT87pD+Hy7anvvLt4oFtreVQ0atKxbcT60ml2ltqN6Ymn+ysqqqfLu3f73NPkeO3aSOS1V4yzKsrMy7m4rnlKzsdSiC2MDW0s6ecUjk5+bHy1clnimtoXjFuMjDBNq1WmuE+wi3SIBANrFnVg3y02wtbcw2khliXeW3B5fvLxWW71NX7uiMvxWjSXLO/ynZ/D3aubZfk3Z5BrpNekE3nTqcp5mFrnZGXeQpzXbTVonBN3kXVLGAMw+UsWxWpu8zTLcE/wsf/AB+sgS/6HHgfwY/WtWQnybcesC0p7jWxnOV5LetWITiI+1MaP5NqjJpckHA9KAW4yQ7xj3qWNsoB/dNRgM0m0ipNuxttSyl8RKSNhB4zUCyeWccfjUrDMZNVbjAQMetFxMlv4sqDjOKrL/qmX1qxBKzrsaoHVlbYvdqpIl6mZJ8lyh960o4iBuPU1SvkCqzDs3WprO5kccngL19K1exCL8byxIREiEjnP8VTW6fKWmwGPOKqxTISBn5u9WY0TgtMoPpWbLJozls449afeSb5UhgLFV9sZqEypghegqSx+WUSH5s+lQ9S0a9gCmYwcMRg1eWzttsaiSFSc5DGsvUb3aiqgJnY9qbZ2s0nzzzuSBlk7Gsldq5Tl0OsnsdPn8K34RViurYrMEJ+VxjDbf8AgNcnvl027dsKWZN2d3yr9av3c80lqPLRo0ELLvZsGRm27v8Ax1f/AB6syCRZ5lgMTOzdFHLNWNOFnY6Juy8zQgura/t83oTzCwJK+vPzU2aK1t1jdXMibgV3I27bWPc+bG5JjTPdHH8quW2rXJiSIO0gjChcjP8An/7GtHT7CVXuTTzRvMS6NKvYxuI2/wDr1OcxOsMBjY5XYXby2yc9vu/8Cp01ml5DDceWUYrt3LHtT/d+79+qAlMUZgv7Z5Ej/wBVkfNH/utUNFu6Ld7qOpQ3P+kh3/3xndUTXumXe5ri08iXOFkibrUcN95alUnkMTAs0LfNj/ZprQ2kiLOtrJDFnPmJIrf+O/w0lFBzMvx2qMshtNRIC/wu3BqJZb23c/aYcxlcfJ/F/te9ZEjz2UgME4DEZyKuWniK5jEdvNhogNuKv2bXmHtU99C+9/bXEckSzTW6AbikpDLn7vy//s0gnS+gBeG2wPusFCMF9aqnyL+dTCkVvEi92+8tE1n5chaGRd7D5WV8Y/Gly2J5ySUWKGVjZTwyj5QUbcoqARrKgeKZFG7A5xmoi728BDySxbv7y/f/AFqV7uRraONLW3U52na3zSf7VVFE8yFkkuLdSGcSED5gedq1XNyFJW4tFX+6drKanhMQM/nSm33rh0K7i38X/oVRxTmddkKJKyNvwV/hqmgbHW17bpMuy6aHAwN3zMakkuZYoMpqODJ8uArVV8iJrlfOjKqc5Ef3ttQyafHJuS3lb73yI3VqfJEWxqRSXMjR+ZslkY75Fxj5f/Zaq3s95LceZBbBUWPaVLbh82aqy2UkcwBZmb+9HRc3TwgxpNMFXDIXXaw/vU+TsK5JLLCsCLND+9zzgU2W6hUhYTMqqvKiThVpILpHT50WWVlyuGxmozcGElvs0bfw9cYqrEuRMXspPn+c5+82etMCxTswE8iqv8RPWnTTQFFTYiZX5mUdTTZY4QEAeZsjv92mTcWAXcnFtcOwXgDf1pN1y8j48uTavzyNt2j/AIFUPlr0Bb5fmwo4FRXcNxHMQwABXdnNWQ9R7JNtBaNWDDctNjigEZdgVb61Es0qJgLtPrjrSB9x/exjHtR7wrEiybP4FZfpmmGKZzuWJcGiKSI5UnHNP8yIcedJ+dUibGza2s9y8K29wsG/pu/hqTUrrUBfr9pSM+UPLXbwrLu+61NvSyySxqrA7mVo2Ksv13Va0lS0rveMf3p2SshX738LflXNPudq7EMV9HcWssNzZEufmaa3H3Rn+Ifd2/w06/RYoWlsblWt/LLeXld3/fP3qlliSGUooQIyMjYHQ5z83979KrTRB9OlZUbaw8sBhhvmH/6qiGrsKo7HP+dcXECxSyZ2/MV9azTCsgYDqa3LsQWZVHUGXb8xNYslyqkZbfn+7zXbFHHNkkWVtlRhyma3rv5JI1x8scKiudtXa4V4wpGT3ro9U2CZ23d9tZ1FqXH4Sg7FicHFCD5gDSwx+YWbH0psnyED3xQmIC2LgVLJw+T1ZaiddpGB2zUgO5QfSpYyRB+5JqCX/V429u4qWByVIPrSTYbimkK5TjdkYEGrjKHi3n71UpEKvjselT20wUbHp7CehQcbmeN+d3IqCx+WWSM9CKs6irLJvHFVIWAudx+63FbX90i5ejjMf7zHI6Vc3FyAkS4+9moYyWXb6U+JJFCED+KsiyzFFGkLO38farcJVEChQo9qqSN+8CsflHQVIHeSTYq8d6llEsx82ff021bvJWsdOLD55nIEQ+9lvpVRGWI73GQO3rRb3t3PNJHbW0WM71kZPmSlYZ1Pha+htrx7vV1mubNolBhZd6/KvLstYniOySy1OaeK1uGs/P8A9GaeNlVh95aivpZDe2+mqjF5NplUc/8AAa63wrJp91qWqJqMyyaXe4tjHL8rBl9D/Dt2/e/2q55+4+Y6qX7xcvU4qWQ3aCOE7WC4ZSO3t/wGqYSW3lW1mDcfd57/AFrsNV8NrJqktjpsjm4Qt5Mbuu2ZUba20t9xl/u1lXukXVkZReRyKkeVcxyKyhv7rH+GtI1osiVJx3M2GeVJjCoLY+dxn+If/rrXt5V1EgMqEudzFHLMrf7S1iG3eIearJIu3aNzNz6fTp+lVrdvLZ9+7zTjYAv8VOSuSm0b08bWn7w2LyuoCsV4b/aX/dqlDJLBE/lyOku07oQMqq1OJ90BhuJSzFf3JTqoq0ttcxea7u0dsF5YDy3P/AcVPLbcu76FaPVGltQt9cbxHn5Mdajv7e0nKyIzW0hOclNyhdv3t1QS2Vt5DxrLOZ/M5V4xyv8AeqtHDOkjpBva3xlgPu1dla6Iu3uSRWlwsXm2fmH5hkj8alS6u/NRJjbzuOCWZdrVPcQxR5ksrlwsa/PuGNxqjFFM0REkZB+baB8vy8Utw2NbzLeOJUSPzXVWaQxnch6VUZzMiRRJFEQc7mOKoxXA3LH5Slk+bLcqf+A1envJWtWgRElRBlTs6GnyhcWS3FrbtctMpcMd2Ax/z0/8dpqtNBmRHmZhz+4bbt/2qaJPNkjW6u7VFK8siMwP/wBl/wCO1JLPpsUohEkshlUEOo8uiw7kMd7cNdGaEyvGV2sHP8PvVmS9RYMTW4eRWwqJlR/vVVijZmZEZJ9o+6rN8v8Atf7VRPBGk7rOPKcYx3oshXaL0H2eaMTPJKm9tpWRl+b/ANnoSGYxOqIhQ7sPnaT0rImZmtS8TPK27+EY25qSyneASSCVIXDbgrLuDVaRNyWeINKBt80AKW+X5h171EYyWL+Sn+7H3+tTi7kKs4YxsMsJF/iH+1R56PAsgG3IyxV+rd6CW0VGgk3b1kQA/wAGfmFOaRjknJPtVmK3Z285sRx/7bqrf/ZfpTmi/dnfGyA/dZV+Vv8AgVNCKhvZtyKWbYvHznNOhfdJ50rgL7DrT/Jj4MmCfSkmjRUCtlQV3KRT0D3kD3nmIE8l5drZ6fKKSULNOzPIm6TLEMPl/wB2qiKrOgaVs55FOcSebg42jse9VZEtsmjtUZm6nHXbUbWmGI6+9RjzkPyHEZ6hKeLhAMEt+dLUPdNa2f7Qu8r5rhQxXPzMF6/LVy0lX7AXlhm88v8Au2R9px/eqlAfIuzPHFGgWQIQ38X/ANjVu/gSWOaSDzgsDMqoE+U4/wBqsZOx0Rdx7XIitXWGMSSOy7GP3l+9RqF3cRWmb2WSSXLNnPzf8CohiQwPJJIIpkgVoXB+XG7b96sLVPOcR7TkqvT1qYayCo/dKF6pubxjI209Qp6rUZtsR7E/OllimOd4+9UMoWJfmbmuyBxyJbDC3axK2WLCte+OIo1P3yWJrE0to11G3PrIMmtu5VpZWYc5bis6u5rB6DrIYjz2qvL87nA71buAsaeWvpVMHJPGKlBIfMcsg/2cUkXHytxQeg9qikdjIBmhoB8cojlYH1q2VjMO7PJqnOm3DVJbSsybTjFNC3Kl5kMB6GmofnFXLxCV+XrVMjbTYmPvRvjHzZ9eKyJBjoeewrX35jKtzisy7G1s1cVciRe0+cFVz16GtAuA2NxG7isbTNjrImfmA3Crivkgn+HmplHUqMtDQXCkFmVzUtnMI5HL/wB2qiMSxfKhCuR7VFKzDLhvlP61A73LVxfQ4PmAsp7CptI1MRl5FtwIFjJY/wAVZdrAbiX5lO2r0rQW77ZOEZe1Mdy3p8TCc6tcg72PAxVszJePDbWsbxW8bbijtuBrJFzNcvgLJDEDtG37tXoriGzz5chaRewOazkrlRlY2rvU2l82WGTL2l35yP8AxLu+Xr/wEVb8Qakyala6zCFtpXRYL1F5jl64b/gSr92sDSpFgcMwU+YvcdKL2aWSwukU53suw+61j7CJs60mdZbWvhi8u3intJNNglQyRmG4OSy/eX5t3/fP91lqprfhiwngf+ydXjnlVEP2eSHYu1vusp/9mrFe+a0s1iiiQyqPMXcM7f4W/wDHatRurpZkHcoUxMP9nis/ZyjK6ZrGtFx5ZI1tL+Hjxoftut6fZSZ+4EeUL7syr/8AFU9/A19b36tHrekXezO3a0m12P8Ae3JtP/AqXTdY8n5JL+ZG3gJG53biw+61XwWEM81pasCv+t3Ox49lqJVaidrnRSo0pK7OT1O3uIryUarayROMoqNFtXH+zt+8tZtvbRPGbdZWEgbftIymK7hfFstjaNb3xk4yohnj4K/7p+9XXeHdZ069sTftpyWMhRYhcwpt8xdwXarL+ez5f9ndWUsTKCvYv6on1PHVhvLaVDazo0rMC2RjZ/s5qa/ijEZu2kSRlfJtc7Qv+z8vT/gNeiX3h3T9NadDHby3NxKfMgni3tCrdPm/h3Z+X7rfNXF6joUujQDUL+5spGjPNkxYsP8AgX3f/Hq3oYmFTYwrYdwVzACwxwSm0FvE2PmaUt5n+6v+zSQxS3UbAJbW4QZZiPvVogR37MJrWeVAy/PEcFWXv93733qpvwk3mIIUjkZJkkbLLtz97+9XZe5xle6iW3BhEJaYkAszLkt+VVZYy8uLghCxJAXpirCQ2CA3IYs6r8qHpu/wpAtxfeZNDBCNhwxZlVU+b5fmaqsK5NFqEhiVAy26J8mAv8P8W6p5L0XsbgNgH7xP3f8AZ3e3WspjPAhhknU+aeQTVZv9HO1neTf0VWpOCBTZtwPiFtke4yNtZlOUK/5/9BqneWyu4+dGdSoUA/Ky8/xf981XNzJFZFFJRHbdtBqxa3VlFFILlZZZGCkZ+70p2sCknoM2eWoiaFnd/lYL90iqreaH24VUDDd5Z4NXbZzdR75DJGyr83Hybale3ZrZfLeOUFt2Ymzt/wDiaNibXKVxcFUEIV8d/m3Z/wAKV7mS1VFGFBGQhCkf9801rZk3ugecKcBTwrL7VEkF26tI8LAIcdPlOaegmXLa4MqC2gkznkttUYNMlWMM3n3IDKcgEDH+7VK33KcFlj2t90fep12WE0mRnb/FlcGiwm7FwtG5cWhMYx8zDo3+zUcUcuNz7c92Y8CoftbNarGmxc/e96et0YbYKyGRmbp2p2FzJjgiKGUScg9VPFKFh/iGTUhNvGwkbCqy/c3bjS/u2+ZU4PSqBm9HbPCuJVUBG8vzG+8tJqcvksqRZw+Y5Mfd+7t27f8Ax7dWvK63C+XctHuiZmDE/eO/+9/FVe3VWvprohZYkPkuwPO3+La1ed7XW7PRlT6Ii0e283SHWOKL911YPhtrf7P+6v8ADVLxNZLDbRSBvv8AzSNj+9/+qti308291IXkIwWKZTG5X+73p+uKt/DO11Czu0flxueFyu35v5/TdWarfvdAdK9M84e72y7XBO01WndJJix6DtWtfWhh8xnjG9PlYEd6zHVFXdhlr1ISuebNWZPo3l/2lEpPyLub6fLWzAMuD2XmsTRV3XbN6xN/KtuxGbXzD1PFKZUHYr3EuzcDyxPFQxcjJ602Zsyt6inQ7SOetRsNu5MBlQKrgf6RUuSDwaLdV8/cRnDVROwy8k+YL2qKNyhFPvvmlLCkZMwAjrTSB6FhGLoVPeqcqFSc06GRgcE8ip5yJYx60xlB2wT6GobhQ0ZNTumCQwyKYyfu9tUnYixnoWjYMp2kVftrgSjDYDVVuExGeKghYxtuzyOoq0rk7GtvwDGT1+7TvOUKA6KcdqzvP3cj8KVJSTluvrUuNilI1FvXB/drjjFS28ULYmvH4Hasnc3UMce1SRuoYFiW+pqGh3NeW/lmAt7UeXGny5/2aS0aKBsyqzr3xVKO7QDpUgmQZ3sQD2B60uUZoW8s97cBZGynYYq8l7bRE28kXmYOc7sc1hm+BwkSjA9KfAB5hlnbAqXEOYvRSM1/9obZsCn71WUu1h8p2O0nd8vUYasl7tLqERIpA3bt1Rs807I3mgJHjbnvScA5jZF1O0uCJGiZeQR91q0bLXp1IX51I7s3ymuZjvpkmLrccHqG+7U/2vzHMkkMLg/xCsakLnoUaiitT0uz1PTL6eOLU7aJogdxTzFLP/6Fhf8AZq+4tp28tdS8uKN1eN2gaRti/wDLNl3eXsryu21BId37gjOPu1INSvCoZMR/V65p4bmOhYpI9IVrayhmmvzbXPlyGSParJ8jNu+YJt3f8C/4DXEeJ76bV7tTb2kxjDfw7mz/AHR/Oq+nam8u4XDNNG2VKgdPeo7sRtcizzdksMld3T9K2o0PZO5hiMQ5R0KP71XXcypGr7WUybsU3UHkk8z93G204+7T9QmjlkkjBSFFXaqrwGXjb93/AHafAsEMKsros/3tqDsff8K6UjhbKxk1AW8cQtYBCR02r81aNzDc29qJZGtRFP8AP5TzqxNZ8kzyLHAXEm44yD0Wql9JMt15YX52+XAG1hTsCkXrfRkuoXuI5REyjOGfmlit3iAZYTIw/wCWknarlvFHYeUkJeaYDMsasuFWlvP9MJb7GY4VXl0b5l/SlzS+RfLFepjNFLPLtZg8vfPAqFPMgKtJGd69iOlWtkyhxCcsriNm/iNMaKGUqlyWDbW6D5i38O6rRFhkV1c+e0onZFIw2eOKdDd3RfyYtzIDvk3t8rfWo55VlQRtviHdOwqFkmgkxMqhh2AxTauZudjXZ0iVfs8Zm8xfmRG+6v8A7LTwltLd+U8+1lXd5Zbdv+X+9WQbuZIjHCu3PUqPmqCJn87YMmQ9SanlKUjXdTKdtuY4QPmYg/xD/apL6ykgsmmnn3NLyscWGVR/tUyC+FmjMPKkkdflZ0ztp9jdXEwYTL5wkGAQMUx+6yCFd7xxBEiz8uajuI4rWcq1yZGH9z5q0HYRKbeI27SI334xyzVVZI1kkVo/3hY79w+YNVJicUU5yzfvg5YAdWNMW4OON351bkt0VTu3yIYw6HbjNEKwiNR5Mf8AwLrTJaudlN5kVu0oj8wZWZmzho3X+H/0Gks/s0ohup7jbJIrTSRq/wDFv3Dcv8PaoQMlowQ2W2qVPzMv/oVW7CGCM3Mjwq7r8i7v4d3zbv8A0L/vqvJfws9WO5swXkdxYSRyu7yWcausZ/8AHVH51Wv5vLtlRzuKjLBuR833v/Hm/WrPh1YRLb/vPMOcnaVXOeV2/wDfP/j1HiiO0tHkhEKNHuwMsC27d/eX/Zri5lz2Onkbicx4xg810vPIEK3isxOerL/KuLvAWPlj7w6+1d/4sH/EnNyJYs2rKojH3sV59O++YttZee9ezg5XgeTi4e+SaSHS5YdP3eP/AB6t+5/cWiIoAJ5rG0aFpLoqu7O3v/vVr6+VFwyKflVQAK1m7ysYxWhnOdyn5SM9wKbFkSAZoVty4Ham5xTasFi2AzPztUGmsNsqheM0Kd0QFWFMfl88sOlA0iCaMBdx+YVWUuXbd07VcmBByw4PaoSq44GKSYpIhYZOaUSADBprkqeKYTlsirEyWRcjI6etVZAw6HGKsI5AweaQhTzikQ0UpV3DG4kntVS4jCEBeBWjcBQ24EHI7dqqS4YY71pBgymCR0pys/pkU5kx2o/g24rQzLEK5TIdMnoM1JHG7x70VmX1AquF+dGPCqASa6jw4R/Z93bQIvmGPzyx7bW/+JZqym+VG1ONznhuB+YVJvHAbArp5ysVs0vkxM0o25Ee5hWRdW9qAWaPHvUxlcqSsVluolYLFH8w7kVHczKxLMzMw7LwtTJbW0lsVVmSQvjINPl06NU/dXCOV6qThjQ9BJFeO5kEa54OPyWrVhgTrI4Enl/MN33T+NRQ2jliJV2j3raurRbSAXKiHyf7n96k1cpDrm101kWW7fyTLlsIclappp5Cg286BT1DjaRVL7R9t1BCysse7by27FXLrWDDst7Yyqg/hVtu5v8Aa9ahwbHz2NGG03248wi4x8ruOFjH96qxjtI2RwysG/hLcr9aG1AyxLHc3DMykKqbmVfLqAiykfeVZN3bzN1JJoq9xJrkQkuBEVI4HpVSHzJo9iyBml6yseVWr15DJNLJb28W1Ym2qAjdKqRma23skZL7G4fqvFXFkSRdtjbW0ZeWaG6zlVAX5lb5evy0XWnxySq/2OZn6sFHH0rNt7j7JmTZ5s/oxrQ0pJ5WE9xK0O5NvHJP4U2uoIS5eSJ41EbQsilVfH92qiwXJgF1cMMynCljlmrXgOn7sySpLEGw6kbm/wB5ap6pAGTNv5LhW3K43Ftvo1JMbRRE3lSMs3m5HdO9OS7klQwJJKId27az5qSeONUUALIzDaSx+UN/31TI4JIQ25UDD7yr0FUkTexfknFna/ZredVI4Z/4W/2akRbdYUj1C9iSaT5lXym3Y/2qx7ZofNea7G6NOqKvJqBmdn8wqWXuBRYfObZ2zZntooXWFlYAx9f97+9VD7JJNeSztNGxZmZ2c8AVPpLxLIGuCZIz/wAstzf+y0lzfw+bgW0Tp2VYwoHpRqtgsnuUpBA4BjMkWejDuKJI9jb4FC7ht3VcCQytNAZJMr8xA2rmmztGWaGOM+WFACMyqob/AHl+9u/9mppiKkMSAs0xym05ftTYpC86RgHyQ2MetXEgUQojSIV54zUFzbqCkay5Lfwr2ouISbdPIHaRFjA27l/lV37WsUKoGZn+XyiT93rVCWL90ERfqaiEjpIDIqsfeqsDNRpGaETeau3jCnrTd1qeW3Z78VRlmYEx8AenpQJlxzUtC5juLyFp4zJLbkQpt3P90jcu1fmp9lLFBaxWkRCi4bd5kpyF+6vzM38O2s4H7RObeL/XTN5YDcH5v9r/AHv50txdywzLFGx8uFdqg/eJrzGtLHpxlqdnaXyR3EkUTQSQ7xGP9nb/AB7/AJcf3ar2smdTEcFwsiruV3I2p23bt34f+O1k6dqsJd2u1uRIrbkEO1tzMe/TNa9nqEn7y3aeQRyr5G9uVK/eVf8Aa6/8BrinSszqjO6Kl29nLBel4UkSd2jjXdny92e/+z/WuE1yyl0u4EMkSvnOGX5lYexrvVj8qxE9tcxNG8u7AVlyf92sTxErzWU5uIl8xG8x9p4GflxXVhavK7HNiKXOrnO+GWIuLud+GWNVT2+apNbbN059qTQlLLcuOdzq2f8AZWkvf3kpb1/WvQk/fOCKtEoQKd/1pXON3HSnBtuAvDClXYrPv79K1IIoZSQCasxuxPAzVTbkZHGGqeKY9VORUsEy0z5G0/e9KG2JDh+tQbyXyTSlzuIbmlYp6jJQduFZearEFfvdPWrTYNROm7iqRIkTBjgUhJH900qw7EJU9PU0jptOXONy9KZKGiLewGVBP61VniCOcVbGOEDqTtz1qJsOCD1q9hMrFMqCBnNLBEfPMbdCM0+PKS4zgLzS3cix3SSKOCaq5A6yIiuGilQvEW+demRWpozm11G3VCTExZGDf882+XFV0thcSMsQzKF8wf8AAfvf+O1peGLdL7WLS0uTmN2UEZxWNWS5WzWnuTF440mjSSVJ4PvSR8KnzfN/49trKnPlv5c3yOvUNuOP96t3U4Fn1O4toCrRRyyMVZFzj/vrmsW5t/LfbMkhk7/LWdOVzSorFN5GKvJDH5a8fMxq3b/Z3iKzyOqru2hY1Zh0+9Ve8EsUskLQeW65UbvkIb/dp1rK2GMBnC/dkcn73+9WvQzLdxcq0AeO4t4iRh1VNrPVVJ3YOjs7upwp3YWr+BNAzixgmRFVXZSwGeaz5ofMlJhiaFC25V3ZVV/3qVymOTYEfLou1dzFOopdO+zhzNc/cUZUNxuqovlByjSLiliy2TIp2j7rP0FMk1DLDcXjykqmW+VI/wDP3am862iT92sQLr8yqQzbv97+H/gNZKSBoyI/lA/jap7drdbd91r9okP3TuI20uUcZF0XUNva3Btbhi04xIqxfw/73+9Ved9TiWPy7eNtwzG4RfmqXTxPIjhbSMqv7tpWXpu//V/DUtz8kLW8kEyBQzQtC+xR0+b/AGlpJWZbd4lObT7qAH54PPHVQ3X/ABqhJPKoCltzFs7T96rQMkEpLnzFC8Nv/JqnTSZLqeItGnmsPMKo+7cv8RrS9zPYghlRbSVUkzLJ2x1rVs7M+fI2oNBGoXcZAwYMw6/d+81Yy3B81nKBpA+1XP3VFIboiOGElYyPmds1HKyrmzftYMDbW0zLgBUmdefovotVbo/ZERZk82Fcqu1WX5v8tTIjfTGSSGIOvHJTd8n9KseVMtuJp2gZWOPL9fw/io2BK5TvNQy8jQ26gTJuPy1RVZ3jHmBYocbs+ta09tNJMFtrAqfL2ncu1t3+f71VntvJjD3+4rt3LGrbWpqSJlFlNXiH3E3elBmUnKhVk7e1SSNZ2jlVO4+uamggud/2hbeMQjqJGx/9lTERhZxwkaNK/wB6Rhkiie4nubkIkib/AC9uVHH/ANamyXLRGVSwZivQdqr2U0gR9i8hTmTPFVYZrsFZGlu5Y/OX5WBb5pBUdxIJgvlSrsGF+UVm2wkuZR/sLVmORLJvMjG9ujLLFvFTYVyQRiIBmXzJGZdo3f8AfVJJbSThpNm5wM4zUkVxiGSaYBwVxHjcEBqJJ4LiUgARLtyAZPlFNAU2VgS0ihc9P71V8P6VtCNFC/uvN7881XOmXDHcIHwenFPmRPLLob8TYgCxR/voSsynPzVcs7eSa2YbDLdgmXcrbmEfzM3y/wCz97/vqq2llWu1VREjKjyM8jfe+XpV7w80b3gE8ixLNtVGO7AVvvf+hCvPnsejBXYzw3YNdXUwmkFrGwyZJBxtX5m/4FV+LUFaO3Du/wBqhlG4ySK0YXdtb61Tgt2t7mKGWdgkpIKqw3tuXHf7vy5+9VWSH7V5MVpG9vHv/fPJlo4v94rWDipO7N4ysrGxaTCFIIZ0eVY5MuHO1lX+7t7fN/FTrxoRHcW6iJzcjypQGywZm9P89KypFhkhZ1mZmgMa4YZ3cf3quIB9hhMbB5VVo2bbtZf4v++fmqbKOw3K5kC0m0yOa3nTDAtwBj0rP1Ftu0DovAFa2rzGSa5zsI2ZBWsG6fzJFP8As5rupLm1ZwVfd0RG4w+6onBc/Tmp5DuGaglJByOK6DEWPlSPWo1bYxA5qeHhfUHrQ0YbptWgAiZXXLAikcikGQoVnXIo27hgUAN3mrEDB1/hFVmjYdaar7WxQBbuQ2zso9qhUFh/CeO9AlBGC1LEzKScg0CZBIh85WA7VBcFo7kAH61eXcJVJHbNULzJmaTtuxVR1IZN5fmP8ozlciq16v7tPepbCb5i3pxU93suLVn2hGTjjvTbsxF7TLlkltbpVikMbhiCP/Qq0YbdrLWj5SNtjbzhjqF+9n/vmsXT2CaaEEmHxnGK1/PcpJdE5xAsS/7X8P8A8VXNVOiluaeqRTvNNdmWCRztMSuVBXd839WrGvoYzDGUkdZc4ZJj8q/8CrUv5LcXk0rKx2N5aIG42/3qzJXdJCLZzcIQFjhlXcV/2tv97/dpUl7ty6u5n24tjeZYef8A7HKiobqRjmKKLY/8QxjJq0x8hUnkmQGYYyo4WmRNbFhOMkJ1Y9TW6MR1nYeUy/a53R3X7idV/wB6lkMkcEqKPMSQ9S+1h/u1VWWe9l67drfw1blmSNliLq6r85IPJJ5ppCuRpDb2ci3Dxs6twUkXDBqjmvN7eVEg2txjpTze7YZoo5SkU7bpM87jULxAsJI5VI255TbSF6FeZljwJG/dn7wU/NVi2Oy1eYZO7jaRg0y5tIlzI8qzFm5w3SiG4JbLH5V+6oq3sIuTRbNP85p9rHpD94bfSpLCazFqxZpppt3Kt0H/AAKs26kaVuWbB9TV60TyNtoIWnkk+Zl/uj/gNQUmSSJZR6fIB5kqyNu2A7cN61WuI44po0imnlikx8zJszWnctJa20Mf2YSmI/MzDcQvb+tT207xsrabAsg2/vY2jDMdvP8AvL/vLU8zRpyqRg78QI7Dow3GrMdm0kZ+0oUyu5QrfNWjFpixajIs7vHAkMknlqfmb5flXd930+as5b2Kyj8tY5HycssnRl/3armT2I5XHcrfbbpriG2tzsRH/dx9VBNaMVtcAxzXEqlOCqqdwHou1qzTMUMksNru4+8T8y+9RO9y1vGZH+6cjina4uc1X1q7Z5iojZHXaysvyL/u/wB1qlFiLyzQoqbi37tZLhfl/vViFi0ccKlUAGMk9a1LZYrC33F9z5Py9iaTj2GpX3CPS7eabm9Vc9iu5vu+n3dv41Q1G5aRjCjMFHqc1bN8xc7bSN4z2wxYfjU8sc8tkH8vyYJH3Y27N/3v5Ci6W4e69ijDG9rbqGIKTtySM1MYrdd3mXkYA/hx976U2+S4uwjszukCYUKCdqev+ytV47a3lg8x3dQi+tUIV1igLxQfvC4xnd81QMpghIdNjHqO4qdYGU7bZwsYHVu9Jch5o8vO0hT7hQfKtUiUQXMsvlqCXKEZUH+9S20hSP8AdonnGo9k8syq+famxpibDK24HqKewvtFw3HkWvlyfMQ23/YqaLU4VjVTD0GOn/16ozRdV3cetM8qDu9Q0mVzNHdSJDJHbSoojEiMkkg/hVfut/8AXphtkjsoQ8z79v7xFX7n+zuz/dpLWVQ1vA8jfZEkzIyfw/3qn1qVovMuYpdsk7Foipxv/wB2vPa1sd6dncktUbZHfJNFHOs+GjdtuMHt/wB9LVuWOSKGKC4do13SSQiLa3LbsfN77az0jeOyF5Jbtc2sc2WDyECQlV6/lUtvqE9x5sMQYrPuldGHLbW3fj06cVnLQ0UhsMX24SorJGI23zyhtq7f7wX+9x/DThJ9nlaMOzRx/dUDazfL3/76pWjtGlkld3tlSDzGCruVv9n/AGaiim8wI8JhEjNhWqBmdr21Jwke7aMAkjG4VlTuAqn+LODWjqrM8skDFHdZtvmL/wAtPasW6XyztzmvQpL3Tgqv3iaNt45OTUT/AH/pUcUhjGKkkODnH3lrUgVJAMAU8vkVUBwal3ZAoAVlLHIFSo3lgbsVHGcU7ehBVkz/AHTnpQBZBSWLGBmqskCnpxSI5TpViKSNlyaAKRhdW4GRU8eO5wvrVhvKKkZ61BiMEemaBDo8NI4z/DWar+YHR+vpVppsTuijAzVO5jaO4wONxqloQx0cXlxBxSeaWbygM57VYiJWJopT+7NMhi8m685jlAMg+tNhctW/zYjDM8fbC10vh9Ev4TZKuVSaGQ/99bW/9CrlJbhtpWJsbjlvrW34VE6yGe3nEWyNpAx/2V3Vz1l7tzalL3iz4q0wx3rrBfIMO3lRb/m24yKyNLv7qz3LIGO+Ioc/L94f3v8Adro72+tru5Z5Y2llgTbkr97/AArGmhtLqYiAshHQMVDNU0JS9naRpU1dyvqFu9vt+ZXj2Dy/L+ZT/wB9VV8ppoTJPIEUN93+I/7Xt9K1YbqZLWa0khidjlfLc/cX/Z3VBDHIHEH2dQXPnfNJ6fX61tFvqZyKi3EcUDQwkJE3DSbfmYVVsYPtLbiOQcGrV/Cw3eZIkh/hEb5NVy7RQBQRl15APSrINeOWxgg2SReYAd2FZst/s/7v/j1VEuLcmWGaNTvXcrIuNtZ9rcTRqYYVJLt2rQuZbhtyyQRjOGJRtqhuf4aQ72MwRtGpI3v7dqdHbkoJeUq/NMPIiCW0aTDqVO4tUMjzq3lTZJPYU2ybXIETznLA5C85qUskalYmPmE7ncHipNl3OwiijRIj/c6UyaCGBnt1d8v1LdqQWIomN1cBpHZVVcEA9a2IPOuH2ZkC9wPlFZsUdilz5SFmRDzIepqWfVJtkkKu0kTNuCqW27v9pfWhxTKUmjTS9jXUQLW5lV3YAPcHad33V/vbaq6i0l3MbxbKGR1DCZgPk3Z+8tUkV5nAdkLdyoq3HZxF5IHKqwQlC3Cqf7v/AALn8qmyWw+ZtWZFFLdo8VpNGsK7fm3rgMtV/JkuA4E5cRnjC7c1NHJM8DQy3DwFjsVn7r9f+A0kNnfqyyRoHiAA80ttj/76qkRykck3l/uyEVQCSGXDMarXEhkXJTZsbj3qzcxxsVCsu4D5i5yS3rVMLPOwQRsx9BVCYR3UpgEKkIo9K0I0ZLeJZ5wq/eIMlVo9liIw6/vCNzf0qC4keSZnfhemaAehfJjhZlguWJIwcHrTpLm0d45Ci4PzFJNx/rWdbRmQOVZSAp5B+atNzFDaiMRpI4++WHyilYakQTT+Wu5VDRn7mG6mpElLxNB5iwKy7gjc1HbyiJ8tBBMvcEVWktriS6wiMzY3cDoKYyaZS0e6SYMc43+oqH93uAWbHuatRqj2qs7rGrfxOKYsSzr5awySuWzuzuouTYbI8UUHy7Xz1+tUSAxzuHNWZlihd4yPm25X2qlu96pEtnYyMsb3COXSacfKF52fWlvLiO9igt3fy0idtjrHubHG7+tV45hHvSWFCwXIb+7nv+lM+ztbx3kk0UgEaKiqwxuLf/Y1xuJ2c9zRe7abSmgeWTCeWYVdtpMPp6f7WP8AaarFta3M80TR25HlMqJHj7453N+Hp71SENxbzLO7xt5iRgM45YYX5fmq1JM+oNPcBm2unJBwqKrLtX/x1axlFPY0iyaSWa8kmlmfJY7Qv/1v7tNOpCCeOyNuUSMsuQMSLu+Wkt4JbZZRd30MQiZYSpz5ibvu/wC9wtNjjkjlNwdMWaCMcTybmXd/d4+WkoLqaXMy5IafA7vnyz92su9bc/8AH/wGty4tZxbfa5Ni+YzDyxxiskwyFSpUq3fI6V1U5JnFUjK5Rwxjyu4Y/vVLIG+Xd/dqS4WTCgBZM/3R1poH+jBtzfzrQi5HgE07pQBlAcr+FJjaerfjQMWlHTPenrsK1GevFADSRn5iR9KdGVLAA05SO67s9eKCqD7u0N25oEyOWGXcWU8GnW1wI8RyDnPcUizMs3lowBPr92nAszbpI4Co6GgnqMlCNvdFyS35VB5wmABb5kbg+1OCMrE7owCc4+akW1Q3BG9RuXgqOBVaBsX5Y7SQIxmUZbhaY8kcaMiwtJhvTK1XEKRHEgyB096s208kSsuFKddrdKTZSQ2KQlgBbhM/7NbGjbrPU7drtEaLzgpjblWX+tY73EjdlGPQVf0SJ1c3L/NHGyvIu75nXdt+X/vqsqr900pL3i1qokj16cR88/Nu/uj+JqqX1zHBN5dvHLBj5WMkm5pD/wB8rtrd8RNPOzLpbKkJgR2hT+BunNYF9bNAYbqe2MchQqdxKrIePu/xfdqaLco6mlVJO6J9OgN/IZFQrN2LhsfjtqPVbTyJSHmiMqqAhjjk2/TNQ3N1cl99tEVbqxiONrd2470zTpxNI8d6jKEUt75/rWpiR2bwwy4uB5iMvyrt6LVWWFjKfJwsXYmrt55ayLLIGyw+XI+774/i+7VONjPJyjA+3y1RLGrJLZsv2XJlz1YA1NGypCTkNPIPmI/hqvO9wjbR9319aQnyYFljlRpHb7qlty1SRJp2Vz5bIkQeKULtL+Y3SpbuEybRAzPOTt3pJt+X/wCxqukjiNlhgaZ9v7xsbtv+1U1rBGrDzLd2uP7/AJn8X0pSVtSlLuU5SlsjRpbyRzK22Q7qr+VcXchaQFfqKvO0MW5BBku3zMXz/wB8+9I9+kCq0SZAznlsM1CdwZTlh8lcRjJUg5ogaKKJpHQksckioZbyWWIxsflbrUSo0nb5R96rSIua8MyQwtKqqEPOR94tTFuJby7SQXTAjbu885Vdv+1VUQSSAIvyQoNxLd6v2EkaIjR7kH96pkhxdzVFvH/ZTXF0WdxIQptxn+H/AGmqmJYpr15Z7l1j2qqq0edy7fxxVWe8eVZLeJMQg/M2fmqOGa3uZTGI1iWNflzxkdv+BVKRd7kclriSREj53feVsrSr5ltbsIRtkP3iTmrafapP9He8d7Pdllj/APHttVrzzY9kAPyBeH45WmTYpMk7hppATnv60yBGklGB0rQt7GY2zO8rMAMlFFQwswmCmXeo+6GVlVTVJCehVZFEjMFkBHcCrdtBOp851GB/C3U0lqFeURhnJPXjOKsy3iRyCKJQx/ibPWkwJpGb+znR4oCzPu+WPbj/AIFUUCT72eO6jjJTITtVe+u7hJEXCqM88dar2r3KkzCEtF0LKucUWDmLl6scS/ZyrM6qdyIdwjPFPjleO3jjDyeSVGP4c02EWzSly3nyHorD5Wb/ANCp0jXG9WnXbGBlAo+VKRVyvLHE64UfN2PpVSSF954rREXnRPJJIjE4+6c1B8n/AD1X86CHqaGoSRPdM6ZVD0BrSjmWbSbeGVkZpZW3SP8ANs2qqrWRYW/2uTaxUEMf3hPyir92rSagsRbYYk3FyPuf7TVzy7HRFX1JNPHn3JaSVy5iwnG7LdvpU8tvNBbo00lssix7BG79G+lNtnMM9t9pZBFJyr5X5/8ALVWvnhv/ADJVmVZI8Hym6Fdv3lPepSNizML0TRWN8Z1hil2gNxt3FdwX86IpW027mOWL+aqx+UflY7f/AK9MhnjiMTXbTMFUqig9X7U+2tzO7tErfvSwXc2WY9//AGapegJ3FuJPN8qS4Dhhwq7ev+1T9Uj3O1jao8rz+nLBv7q1ozTRQajHBBJmRlCtvDbY2/u/8B3fNWdJLPcTSzRGRVBJLR7gu2lB2dzWeiscdJJNBcNGTkqcfWp47jyt/mHcGP5Ut7skMszI+7PpWercYNd6szy27GpFcRE43IP0qYHzXBQZ29qyFGWGBzU6ySKdqNsYelLlHzGlJuVgfK4PXAogt57y7jtrSCeeadtkaIu5pG/hVazftl0r4Lbx70NeuTwm0juDScGUpI6PUPD3iHTLWS61Hw/q1lbo2GlntmRR/wACanah4d8TWVmuo6joOq2lopUJPNA0Y+bG35mr3/4r+GdS8X2HgexjF19it7Rri/kiO5gvkxcL/ekb5lX6V4P4q8V654s1O00yOCVbeJ1ttO0sOdsA3bY48fxN935jSWo3oYNpMI5SWRWk7hujLSy4kbeNuD6jNehy/DGGXxIPCv8AwlNvD4pNp9o+yfZW8jdt3eX527723/Z28Vn+BPhy/iWHW0uNebTL7RGb7ZbS2jSMijd8ysp/2W+X2p7COOhn2QG23BMZ3BeNzVAqq92VZ9uRwcZrrrfwJbzfDK48dt4iJt4ZGiMBsm3GTIVRu3Y53DmrugfDlrix8Pz6trTaXdeIZvJ0u3jsxO7L/wA9JPnXavzL/ebmh6iOHktWQF23uB/Epp5g3ReYieaq/e+X7td7ZfDKc6ndWGseKLXTrpdZOkQRC1abz5NqsGX+6uGX/dqv4o+GsmkT3lhZ+KLfUdRtL61s5bNbV4TuuP8AVsGb+HkfnQl0KuchFJE8S7A6zDup61eso541efZmEKUk+XP3u36ivQbL4Qy2Gr67pMXiDztf0WxW6uLdrRliZWXcVjk3fN9GVapeHvCMXiXwhqesjW4tOh08b7qH7IzE/LuG3a3zVz1Za8qN6a6nLWcC3ETNHL5ahtqxNJtWRv7v+zVHyftly1zcyJEoberE/K3+7XdHwkbT4cWfieTXkltZpBAlt9jO4zMzbvm3f7LfN/s1dufh5p7aJq0//CXW0ltoNw0F0UspHUN8u7au75vmY1EJNbGk17p5la/Z7d1db8PAcPISre/PFS6vHBLJcw2txDIsTA70bJdeeVrvNO+F0d3q+tWcXie3jk0WCO4MhsnaOaBovMWSP5v/AB2svSvAcJ+Hc/jx9WVLKNmjFtJYyEyHdtXa277pYr/49/dre5gziHs5oliaeTc/ORnLHpTLlJrfImkZH27gr967bxB4LtbL4f6f4wHiFfsuoSpHHbC0IkRtzBv4v4dp/wB7H5R/EPwPaeCxpdtqGqRahPdxfaAIbdo9kXvuq0yGjltJ0PX9bEsmm6PqV8sJAk+ywtIqZ/vbas3HhHxl5R3+F9agiVMyMbGRV2j+Jvlr0P8AZbk+z/E+cQSblOnTFxuyCd0dc3L4q1PQPiZrV8l1M8T6heQzwTSny5I2ZlYMPx3fhT5iVE5LTo1tfMkaVX6YA/Go3uZg5aORY/7uTgrXpV58JtM0600O81b4g6ZbW2rjdDKtu53Havl7e/8AF8zMF21nS/CfX2+JqeA4Li1klmi+0R3mcIYlHJ2/3ht27f71F0w5bHGRPbLNGTtdjhmIbKk1McXUEubdSM8tGu0bv7391a67UfANtp3hC48XaRrTahBY3j2l5BPb/Z5oWVlXcvzNuG51/wC+hVbQvDNnr+mx6xJ4sksbi71BNP8AJaxkdhLJyvzKfusBRsM4kyWPluTE6n3GSarz3zyBlT5Qa9L1v4a3Nv49t/A9nex6jqflqZWETQxxfLu+Y/N8qr81KfhvbzDWYNC19NXvdD3C8tVtjAXVc7jEwZvM27W67aFNBynmDSSS4jjGM9Tmr9qGaFvOdY44VG3Pp/8AFV2ukfD+0vvAM3jWbxNBYafDL9nni+xO7xsWVf4W+b7y1kfEbwfe+DLmztLq9gvoL2Lz7e4gDBSpx/C3RqbdxJWOelvlYmG2Uxxk5HPJ/wB7+9V+109IYyl1blJduP3ny4rNtZYbZVI2O5+9U93OU2O/yO4yR1pBc04po1mghjtreFXZtw8zaqt/vM1MY2UMoLJ5kMrbQwXKxsf+BVmaePLfzijynvzU1vPC8CO0btOTj721KTKjImv2to5VET7oQdrN5bIW/wBrbWVqNwHk2x/6ut6KI3uosjqlqJGZl5J+biq96jTLLCv2QhWDIYv/ALGmnYU9dTCikKxsMdTSrMEfeR83pU8pnh3RbPKk3fMoXa3/ANaoreNmZgU521dzOzEkLSt+9flhke1Xra2UxqJHAz23YpkdmRIJ5xhSoKj1qS5LzNtiiIA9aTdwsSp9nJVECsPXFVprx7gkBnB9N3y1XnYRbkiGATmoI9ruxYP7bTQojuaunxytEd3ckr/dNL+6PQRVAb6RWjjRFVQvze9MfUHViq+SAPajlDmNiExspnh/dhW+YdVrQXV/LupoYo4ZsjaW8o7m2/Ltz6fLWP5gJjjWVkQyL8q9KJrO6ihlnMiEFv8AgX3v7tc7gnubptbF4XST6kBLbRzM8YByMbP93/aqjfRJFqflB3EDthWYfNt+n/16fo032fUDNGu2Tbh/Nb5fdqZe3DvNLFI6vySGX73+dtNRsxyk2rD9PmNzPJlnIjRthY5z0x/WtaCzEVlGbqSNBuxgt82T/wDr/i/vVk6ZPHCvmNFuf5thxnb6/wAq1rCOWO6Es6EZ/eBnHyFdvH9ayqo0pOxfLiGB5JoozJLn94zEceoqrcqI1kt0MflR/NgN94/1qOK4N9OIULTuF27QOWY/xfXhaj1IwJpzxIGaXdt5P3VrKEXexrOonFmC533MiN/EDis64gKvhTWigyPMH3lNZ9zGySZyeueTXox0PMIBujbcDyKuRsChm/iYYqq9NR8fKemasCwSM808Wzz3MUVtE8ss3EaIu5mb0xTc+cMxBVK063EyzCRZDHIv3WDbQDSYI+oPiZrmq+DI/Amvpa3bW1rF5GqKitt2PHCrK3o3y/L/ALS1h/Ejw7ZeGvipoPxFsLV/7Anu47jUNsRK20hIy59Fbdu/3g1eA3N/cMmx7u6lB6h5mIquby7lG2S8uGTurSFgazUS5SPpCXSb2L9qhPErxH+yHtPtf20c24i+yeXu8z7v3qg+Ft9Jq/iX4n+INLtZZ7O8VvILRs0dx/rPl/2t393vur5/hvNUksRp7392tkOfI85vL/75ztqaK6uLWMJbXVxDH2EcrLihrSwKR7XdzXmr/stahKNEgsJP7Q8wwWds0Uflq8eZNv8A31lv9mj4oaTqHjrwl4L1/wAG20uoJZ2ot547Y/vIGCr6dNrK3P8Au14Sb7UAhj+2XLKeo80hfyqSzvr+0jkitb+4gilGJEilZQ/1x1p8oN2Ow8C6XqFt8ZdGsGl+3zwanG8728jSgHIMjbv9nnc3+zXQ/FXRP7Q/aIfS9QlmsbTUbu1VbkjHyNHGNy/j+teW2cssG8xSyRswxuRtppZZbm4mU3V3JcHhQzuzECi2txKR9XeGtFm0nxx4g0ez0KKz086Zts7maTzrrUJNq7maRm3PtZtu37q4rjPhHY32kfDHxwbqwcybdgtrmDzFllWNt0e3vj+teU6TcXqwz3z6heNOgSN5BcMzbS3Td/u0sclw1i0UV/Ku1zsUzMmTXHN3mdsI+7c9T8WfbtW/Z50hjp62kf8AaSystrbGOOMbphux/tb1/wC+qi8CWt6/wK8XRx2twYri43xbA375V8sMy+v3a84tE1K3X97LMdgCmISMS59FXPNZRv8AVhcpAt5cxrn5SkjKo9BSim3ZBI9c/Z6je9uvExZbqHT3sVhWVULY3bs7f7zbW+7U99cXGq/s+eIJrawuoLeK+VNPtjE37u1jaFcf+OszN/e3V4pYz3q+ZPbSSpEPmKRyMoQevv8A71TRXV6Fc3E82GLDyzKdv4qta2sZ3uewXUup6X+zp4ekl0G31CRbzmG8tHmVVZptrbf9rcP++qzf2n0uk1Xw3ciylVG0zy8lNqeZu+79P9mvNbi71Se2iMd1PMgwm0yt97/dqupuLqGR5b+UPEyuInYyY6/Nu3VpFa3M5Ox6d+y9DJL8QJLryZ1gjsZI5JYU+SNmZdq5/vV5/wCO1vtP8aa7ZXtm0TzX80ieZGysQ0jbWH+yazDczxIWF5LFJv3OBIy7j/wGq9xNPIRI8jTuV2h5GYnFVYEz2X4l+HtV1r4a/DpdM0+51BktEjIt0MmxpI49u7b937tdNrljovi3436X4dvr24X+yNJJufss2ySaTP8Aq9y/Mvytubb/ALVcB488W6Pc+DfDtl4c8S3sWoaTD9mlKQyQeaPLVWCt/wAB/irylZ5I7hLiG5kSVG3CWMkMG9Q3WiMRSdj6J1HStYb4I+LNFl8P22mXKXwkhsbRV/dRK0TKzfNu6Bm3NXJ+EvD3iCz0TwjaTaJqZ+0eIV1Gc/ZHzDBH5aRs3y8f8tD/ALteTXOo3Epm23d1m4H7/wDfsfN/3/71a/jHxjq3iXXptVubi4t/MVUjginbZGqqFCr7cVXKTzHv8t6ND/aqm1HU4ZLWz1WyW3s7mZfLjeTy48bXxt/h2596x/hTFceD/HHxA13X0lsbK2SZXmli2pKXm3Kq/wB7cv8A6FXjOo+KdR1nw9pOhahJ50emtMYZpZGLYk28Mf7q7T/31UM+oT3CR22oT3V3DCMRq9yxCfRWap5RqVz13wJ/a0P7OupPbaCuqSy6n5tvZzWjTJKN0fzbB971/wCA1n/tG21tDe+GtSuLi5i1e807OoWEku5bP5Vwsa/8s13Fl2/7NeTXF5fxvsttSmSNBhUErKAo/Gobd2VmmnQzM53FiNxH+1TtYTkNlNvECVjwP4VJp2nwfaZGknH7s5ao2aS5ctj7vzU+a4kNntCCMbhgCtEtCS5d3FoVeKEM2zo2fvf8BqlvWOIIe7bqjjBW1d2HLMBTYkMzlmcAr6+n92psFya1hmcv5T/Ju5960p1ijeFA8TzSj5vK3Z/2aqTXPlqLYQABBjKnrT9KtFnb5vmb/nmzc1LKTLkpuo7uJGlkDyYVlkLYYf7VNaIQzvPKr28Q5IK8/wC6tMvL22idQbdRIF+8j7gaLKRvKNxKku1P9WGXhqn3y7xRBd36PDFH5SZT77b91VXuX88qAH3NtBP3TVlrVJnbyYSmP+WedxWpLu0Npbxys7Nv/hYcq1VzIzsUJQBKwKbCOGXHKmhQzRvtUcc8VNAV+aV1yWGDTfMljfO3j0UVaEyAfuhtk+8RmovkPOwVcLbzunQAHoe9Sxqdg2eXt7Z20ySSyZhcB0ZkZW7H+GtH7eolgPlRuS3Uf3feqaxme2/cPlYgzEZ246VRgVkiZ8YcttX/AHawsbuVjQlksYpy+WGDuJG7k1GsJuA8iLBGu7KvuYMf92oxGkkCCQtv4U55o2xsTM7MqYYIB+FAE6uAD5W3zd20sV5/2v6VftRLa+VIHZzwuCM1nabBLLcrKEPkjczH+HtVmdjbyblnRpUYM7rlmLd9vpUzjfQqD6ktqWa6ZCuZptzMffiopoGjhG99qD73OMtUiywwv52JjcOwZZGf8+1U90k0Uha4ebHypu9KmMbO5U3oVY2JlGNyim3sZLMwG4URffAqZsiMhhxXQjnMwoR1FQuKt3LDfxVZvmrREMfak7mGccU9pcxkDnFVwcZq1BGDAT3NAEOCeTT41yQBTtmCF79qsrHsAJGKm4D2G1NuOlRPICuB0pkrvnGaiUE5X1oaHcc3Ix606JdpVugzTk2hcMM4FP3blH930oExJevFT2yAx7x95ecetVRncSe1XLU4DN0wKmRUToFTydFZ42GbiVW2g/73y1VsYiZWE7japV9q8ru5+XbTtO1CeOzRh5bPuEabxU0dzALA7lgfy22FR8rbf4W/KuJcyujujNPYmubi606VbezmlkSX/VMpw6bv/QW4qmJrp55pJYhNcjaN4j2tnp/Dj/aq1E+nPF51zeThoiNsUMO5tvO75t22r15BZQWyNZan5cM6+apePy227tu1jubDZ3fepRuOTKN3C1qFF1FFbS3C/eWPczK33V2/hVO0so9qXkEjXLxtul8xsP8A98//AGVS3bpHNaymZiytiNHyqr82d277rVJf507USbmFX81F2MDkfMP4WX5a0VyNDKd7SW5lRbGNYwdvnozbY/m+9826op7OXT3SaMJImcj7rK1XjZrc4QhmVhlW3Ku1vRv4RVbU7GW0lSJmYLgAMv3d3fn8q2g9bGM49TPMkl3KsMqJGC3DcIo+tIlyFUxoF+XgPiny25+Zw4DK20jPWiW0uY3Hm2+yLjJVeK1fL0M/eG7o7opCYgZN2Nyjr/wGn3Fg8KGKVslfalURwzJNFINytkYqzLcGSFmI3Jvyyf3mqbj33MSREVyArbvSiONmHA/Crkht3nyEaIn+D0qXzLWEop+Zh83XrV8xDQRIiNhDkL941LazQxXDS3EccmD92T7rYqpHcMsDAKFx6d6rQrLPKsYG5WOKSBuxZvI2ml3wxx427tq8qKluvmkWGON9jDOScflUYcWkm2KQpIvcVYF1JOgjvMlFbAcDlB/eoCxDe/arcKsqKm8ZXH92qUjMY/MZizdyTU95Iq3UirK8qA7Vf+8v402ZFKKyhFQ59t1UiWNtQkxCzSbF+tTTOsbBIYf3Y/1mPm/WorGJXn2nHtVi+QSTpbqu3HUilf3ivskDz4xso82UfdUt9KstbQJE37snPpVaSGePbxjJxQEiZIA3DsTMOintVtJ4ZyqNF55I/hfYu6mh7TzFJyGOBuzljUUk9tBJiyRjgY3saYk7E0lyxlA3eTvXa6L0K0+O1iuLoj5kR2+6rcBao3UwkuTIWzhduKfdS7Nv+jvD1/j6/pUNWLTJrz7O0XlwwuX/AL0knJ/4DTbaJpFKCaOMbdx3luKrLPK6tC5LIxyAe1Szs8tnGj+WwA2h0XDD2NAipv3MAxJzTfMjHAzVxbQC2+1NJtO7AUVX+zIeR0qudE2uXMEq0CnClsg+tPt0adIw6Nt3f6xR/d/9CqF3zjA+Yd6nt5vLtjj5SygjH+1Wexa1HWCgL5ssn7tWbO7+9Va4VlUuVUDsP9ml8tgkp2jauGYt3/zmpZIwI4Ll/ljMeNq/eNItuyJC6rpil5XJc+VGc/wU6KWV4EYuAozGxK7i391f/HqS+/dOkNxztj3Ef7VVVZ5f3SfKh/eEdfwoBbFx5YZ7lTK6ooA2lPuir18zgsxjQ7Rt+v8A3zWVFGku9GH3vumrckh8xlUqCFwoz0pIJPQzBxPxUlxNlOuaQkM2GOwgY4qC4K7fvVskYkLnJzULdKs44qLCCT7jcVQtyFh2q1G2wbFOcdahCqXyTj2qzYRNtllIyq9TQ9QRatlXmRvTiop5Cz8U9nGADwfSo9hY5FZjID8xp8Yw4yKkWPMnA60+RQrY9KsQ0qDnHGaaV2jApw/2WpwcBmEnPy8UAMYBBxyWFTQAlPL/AL1RJ5ZIPNWbYrG4mHO3+9Wc2VHcu3cEYtLWPGDIGY+x3bf/AGWpXt/Pct5M0UIi/duy4z/d+b+71qDUZGMFojxOuYuXxzRp58q6aWOZwIuQMfMQ2Pu1g9EdUexa0aOFTHukEk2d+B2A/i/Wqd2v2m3ZY3XjnAPIXtxViVdtyYUO6T/lkfUVXiC/bGZUYeYfuMMHHpSirahJ62GRP58LRSoWgjG4sGxspdSjkuMfMvB8vDcFf87qqXcMsURJgZFPUmrplnuE+ztBukj2sBu+6M/T/O72rQi5LFdW0BhiWTLIeZMfxfSm3GnMv+kC4jmSf5w+8jHplaz7lkE5E43knkpxt/4F/FVmGVDaqrxFo+zDrRyqOwk29x8zRqqeTNG8wX5nIYbGqo088MbASpJI/DZfdipXgnQ+RGuVZdxqO+aA7mthKuP4n71cRSK5N3LI0jq0v+72ojudskZZFBU8HFKLuWQ7HfywV2/Kirmo444mkbeJZAn92qM2y4rCa1KLErgtu3BfmqAxwfvwp/fbflGKbY3bwM23YrMMK23pVm2tWlK3IQy7l7e9Ircyssepq3br5VvIH4U/Mp9RQUMs5Qqkb7duPWmyp9mnwwDSKcli27NUmQx1tuVXaRec5yy1KVaQfLs/76qq0+5SF+8epp9rdG2gkGAd4xz/AHaLAmgSOFmEZwT7HpS3U8MtwoEBjROiht1W7X7OqrcqHEo7tt2iormJApV41jxyNoouVb3Riyxr++WFUBOMqOaRb1ku3kiIYhcZYUyaGWQqsboVI4ANVwHiWSPYpZu56imkRc2PNaaATEjb2yay5h5jbkOfWonad8K+5kHQE1btpo0+4vK98/LTsBHaQAzL9o3LGTjNPvIEt5diSLIR12/dpLy5EoUAYxRayRO+1wBQP3R6x+awEEBUepPWqcu4SnLhvpUzN8xaKQ7G+UYohZUbcTgr8y/UUgY1HcsF3BRnPNWbZv8AShhh5fVifummQbSxkKKQykYpJpVU7Ihj2piJriWJJWiTc0bc8dqEuWjQJGr7R0+ZqqIckMpIbuDU2+X0qJAj/9k=</binary></FictionBook>
