<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink"><description><title-info><book-title>Митькин долг</book-title><author><first-name>Арсений</first-name><last-name> Громов</last-name><home-page>https://classic-book.ru/tag</home-page></author><annotation><p>Московский миллиардер умирает в палате с видом на огни столицы — и просыпается в теле двадцатилетнего должника в уездном городе 1837 года. Дмитрий Полунин, мещанин Заречья-на-Унже, должен купцу Хохрякову двести рублей под сгоревшее сено, а под этим долгом лежит старая закладная на родительский дом, подписанная его же дрожащей рукой в семнадцать лет. В чужом теле с чужими шрамами и чужими обязательствами бывший банкир вынужден вести переговоры, где не работают ни его деньги, ни его связи — только умение читать бумаги, которые прежний хозяин тела подписывал вслепую. Хохряков даёт семь дней: стать приказчиком в его лавке и кабальным работником, найти двести рублей из воздуха, или потерять дом, где за занавеской не спит мать и молчит сестра. Старый переговорщик впервые сидит за столом, где единственный его козырь — это чужая молодая шея, которая ещё не знает, что такое не встать.</p></annotation><coverpage><image l:href="#cover.jpg"/></coverpage><lang>ru</lang><genre>proza</genre><genre>sovremennaia-proza</genre><genre>romany</genre><genre>istoriceskaia-proza</genre><date value="2026-07-27">27.07.2026</date></title-info><document-info><author><first-name>FB2 Generator</first-name></author><program-used>FB2 Generator</program-used><date value="2026-07-27 17:07:18">27.07.2026 17:07:18</date><id>mitkin-dolg</id><version>1.0</version></document-info></description><body><title><p>Митькин долг</p></title><section><title><p>Глава 1</p></title><p>Глава 1</p><p>В палате было тихо так, как бывает тихо только за большие деньги. Москва за окном моросила и горела огнями, на этаже не работал ни один телевизор, в коридоре не лязгали каталки. За тишину я заплатил отдельно. Это была единственная статья расходов, которая в последние месяцы имела для меня смысл.</p><p>Под рёбрами справа жила опухоль. Я знал её лучше, чем собственную подпись. Поджелудочная, четвёртая стадия, печень, лимфоузлы, дальше можно не уточнять. Она ела меня изнутри уже год, и в последние недели ела с тем неторопливым достоинством, с которым едят дорогую еду люди, не привыкшие торопиться. Я был дорогой едой. Семьдесят восемь лет выдержки.</p><p>Боль ушла за стену. На стойке слева капала капельница — по две капли в минуту, не по одной, я договорился. Договариваться я умел до последнего. Это, кажется, было всё, чему я научился по-настоящему.</p><p>Я лежал высоко, на двух подушках, и больше уже почти ничего не лежал. Тело было какой-то отдельной от меня темой, которую я когда-то контролировал, а теперь сдал в управление чужим людям с дипломами. Пальцы правой руки слушались. Левая — наполовину. Лица я не чувствовал. В углу спала сиделка, четвёртая по счёту с весны. Никто из родных не приехал. Старшая дочь утром написала: «постараюсь». Я научился читать это слово ещё лет пятнадцать назад.</p><p>Я подумал: я построил две компании, банк, девелопера, агрохолдинг, два миллиарда долларов и три развода. Сейчас всё это весит ровно столько, сколько весит человек на двух подушках. То есть нисколько.</p><p>Капля упала. Потом ещё одна. Я считал по привычке. Где-то между восьмой и девятой потолок отошёл, лампа сиделки стала маленькой и жёлтой, как окно деревенского дома далеко в поле.</p><p>«Завтра разберусь», — успел я подумать.</p><p>Это была абсолютно моя мысль. Деловая, спокойная, бессмысленная.</p><p>А потом был запах травы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Запах не тот, что иногда пробивался в палату вместе с букетом от какого-нибудь заместителя, — сухой, выдрессированный флористом запах срезанных стеблей с примесью консерванта. Этот был живой. Тяжёлый, сырой, с горчинкой полыни и чем-то ещё, кисловатым, лошадиным. Запах ударил в нос раньше, чем я понял, что дышу, и раньше, чем сообразил, что вообще должен был перестать.</p><p>Я попробовал открыть глаза. Получилось не с первого раза. Веки слиплись, как у человека, проспавшего двенадцать часов в самолёте на восточном направлении, и я машинально потянулся пальцами их раздвинуть. Пальцы оказались чужие. Я почувствовал это раньше, чем увидел: лёгкие, длинные, с грубой кожей у костяшек и ссадиной поперёк указательного. У моих пальцев такого не было лет сорок.</p><p>Надо мной стояла лошадь.</p><p>Я увидел её снизу вверх, неправильно, как видят лошадь только если лежишь ничком. Гнедая, тёмная, в репьях, с тяжёлой нижней челюстью. Морда была опущена низко — она нюхала меня, шумно, с пристуком, как нюхают что-то, что должно было перестать пахнуть, но почему-то ещё пахнет. Ноздри ходили. На белом ободе глаза дрожал страх — её, не мой.</p><p>Я моргнул.</p><p>Лошадь шарахнулась. Резко, всем телом, с коротким, низким храпом — почти всхлипом, — потом задрала голову и заржала так, что у меня в груди отозвалось чужой памятью: «убьёт». Это было не моё слово. Это было слово того, кто здесь был до меня.</p><p>Она крутнулась на задних, и я успел увидеть копыто. Совсем рядом с лицом, мокрое, в налипшей траве, с тёмным пятном по краю — кровь, как мне с холодной ясностью успел сообщить остаток рассудка, моя. То есть — его. То есть теперь моя.</p><p>Копыто ушло. Лошадь сорвалась с места и пошла наискось по лугу, тяжело, с подбросом, как идёт зверь, который только что испугался и ещё не выбрал, бежать насмерть или одуматься. Я лежал и слушал, как удаляется по мокрой траве этот стук — глухой, мягкий, очень окончательный.</p><p>Затылок мне резануло так, что я зашипел сквозь зубы и сел. Тело сделало это само, без моего разрешения, рывком, упруго, как пружина. Я едва не повалился обратно от удивления.</p><p>Мир качнулся. Луг на секунду встал дыбом, небо съехало вбок, и желудок сделал короткую, деловую попытку выйти из состава участников. Я упёрся ладонью в землю и переждал. Потом ещё раз переждал, на всякий случай. В ушах звенело тонко, на одной ноте, как звенит лифт, когда забывает закрыть двери.</p><p>Я давно не садился вот так.</p><p>Под рукой был склон. Влажный, выкошенный какое-то время назад и снова заросший. По траве шла тропа, продавленная не сапогами, а чем-то узким и тяжёлым — копытом. На моём правом плече висело что-то тёплое и мокрое; я провёл ладонью и взглянул на пальцы. Кровь. Свежая, ещё не успевшая запечься, только-только начавшая подсыхать по краю.</p><p>«Сотрясение», — сказал во мне старый голос, привыкший к диагнозам и счетам за палаты. — «Ушибленная рана. Возможно, перелом. Хотя при таком копыте сидеть вообще-то не положено».</p><p>Голос был мой. Голос был на месте. Это уже было хоть что-то.</p><p>Я ощупал голову. Под коротким, грубо стриженным волосом нашлась шишка с разорванной кожей — длинная, с двумя краями, не от удара тупого предмета, а как раз от удара чем-то твёрдым и круглым, с подковой. Не страшно. Видывал хуже — у других. Я осторожно повернул шею. Шея повернулась легко, без хруста, без знакомого тянущего звона у седьмого позвонка. Это было настолько необычно, что я повернул её ещё раз, на всякий случай. То же самое. Молодая шея.</p><p>«Не положено сидеть, — сказал голос. — Хозяин этой шеи, по всей вероятности, уже не сидит».</p><p>Я попробовал проснуться.</p><p>Это было первое, что пришло в голову человеку, всю жизнь привыкшему доверять очевидному. Очевидное говорило: такого не бывает. Значит, это сон. Лекарство, доза, дозу подкрутили, сейчас пройдёт. Я закрыл глаза, считая до пяти, как иногда считают до пяти, чтобы успокоить ребёнка. Под веками было красновато-зелёное, как всегда от солнца. Я открыл глаза.</p><p>Луг был на месте. Небо было на месте. Лапоть в траве — на месте. Никакого ребёнка под рукой не оказалось.</p><p>Я ущипнул себя. За тыльную сторону левой кисти, сильно, со знанием дела — как меня щипала когда-то в очереди в гастроном бабка, чтобы я перестал ныть. Кожа отозвалась болью — короткой, ясной, обидной. Боль была чужая, кожа была чужая, рука была чужая. Сон не отзывался. Сон, по всей очевидности, был не мой.</p><p>Я ущипнул ещё раз, на всякий случай, и в другом месте. Эффект повторился. Эффект, как мы любили говорить раньше, был воспроизводим.</p><p>«Хорошо», — сказал я себе. — «Допустим».</p><p>Это всё, что я мог себе позволить в плане согласия с фактами.</p><p>Над лугом стояло небо. Очень высокое, очень синее, без единого инверсионного следа. Я успел подумать, что это, должно быть, какой-то новый санаторий, — слишком тихо, слишком пусто, слишком много неба, — а потом вспомнил, что в санаториях не бывает запаха лошадиного пота и крови на воротнике, и про санаторий думать перестал.</p><p>Тогда я наконец посмотрел на себя.</p><p>На мне была рубаха — холщовая, серая от стирки, без пуговиц, с тесёмкой у горла. Поверх — стёганый жилет, на нём пятно. Штаны — суконные, грубые, неопределённого цвета между «бурым» и «когда-то синим». На ногах — лапти. Один. Второй валялся шагах в пяти, в траве, как сбитый зверёк.</p><p>Я разглядывал этот лапоть так, как в две тысячи восьмом разглядывал отчёт о пропавших на счёте семнадцати миллионах. То есть с очень большим, очень спокойным интересом.</p><p>Подул ветер. Где-то снизу, под обрывом, перекатывалась вода. Высоко в воздухе кричала какая-то птица — низко, гортанно, не как в Подмосковье. Я попробовал понять, что это за птица, и не смог. Я и в Подмосковье не очень-то понимал, какая птица как кричит, если честно. Я больше понимал, какой банкир как молчит.</p><p>Я повёл головой в ту сторону, куда ушла лошадь.</p><p>Её уже почти не было. Гнедой бок мелькал далеко на противоположном склоне оврага — рысью, не очень торопливой, но и не оглядывающейся ни разу. Она шла так, как уходит нанятый юрист от клиента, опоздавшего на собственный суд: без сочувствия, по делу, домой.</p><p>Я понял, не зная откуда, что это моя лошадь. Точнее — лошадь того, в чьём теле я сейчас сидел на мокром склоне. И что когда она пройдёт гребень, я её больше не увижу.</p><p>Встаю.</p><p>Это было самое странное, что произошло со мной за последние тридцать лет. Я встал — и встал. Без подпорки, без чужой руки под локтем, без короткой паузы, во время которой надо было дождаться, пока перестанет кружиться и перед глазами осядет красное. Просто встал. Тело подняло меня и удивилось мне, как, должно быть, удивляется новый «майбах» водителю, у которого тридцать лет была «копейка».</p><p>Я сделал шаг. Босой ногой по мокрому. Я не помнил, когда последний раз ходил босиком. Может быть, на даче, ещё при первой жене. Может быть, не ходил вовсе. Трава защекотала между пальцами почти до смеха.</p><p>Я прошёл ещё несколько шагов вслед лошади. Не рассчитывая догнать — рефлекторно, как идут за уезжающим лифтом, в который уже не успел. Тело шло легко. Я ждал, что догонит знакомое — давление в груди, удар в виски, тяжесть в левой руке, страх, что упадёшь и не встанешь. Не пришло. Грудь работала ровно, как насос. Молодая лёгкость показалась мне настолько неприличной по отношению к моменту, что я остановился.</p><p>— Стой, — сказал я ей вслед, без особенной надежды. Голос вышел не мой. То есть — мой, но молодой, без той сипотцы, которую я последние лет десять считал просто свойством своей речи. Высокий, чистый, мещанский, и интонация в нём — растерянная, мальчишеская. Услышав себя, я замолчал. Лошадь тем временем дошла до гребня и ушла за него, ни разу не сбившись с рыси.</p><p>Я добрёл до края обрыва. Внизу тёк ручей, за ручьём поднимался другой склон, по тому склону шла полузаросшая тропа, и на тропе уже никого не было.</p><p>Я стоял босой ногой на репейнике и смотрел ей вслед — точнее, тому месту, где она только что была.</p><p>«Вот тебе и первый актив», — подумал я. — «Списан».</p><p>Подумал — и услышал это слово как со стороны. «Актив». Здесь, среди травы и оврага, оно прозвучало так нелепо, что я тихо хмыкнул.</p><p>Я сел в траву. Надо было думать. Думать я умел.</p><p>Я сидел и составлял в уме то, что в прежней жизни мы называли «текущим состоянием». В графе «местоположение» стоял знак вопроса. В графе «здоровье» — рана на затылке, неясное сотрясение и тело, которое, по всем признакам, не моё. В графе «время» — солнце стояло уже довольно высоко, тени короткие, значит, ближе к полудню. В графе «погода» — сухо, тепло, не жарко. В графе «персонал» — никого.</p><p>Я полез по карманам.</p><p>В левом кармане жилета лежало что-то твёрдое и круглое. Я вытащил. Монетка, потёртая, медная, с двуглавым орлом на одной стороне и какой-то надписью на другой. «Копѣйка», — прочитал я, не сразу узнав букву. Под орлом — мелким — год. Я поднёс ближе. Год был тысяча восемьсот двадцать какой-то. Восемь? Девять? Цифра стёрлась. Рядом лежала ещё одна монета, помельче, тоже медная. И всё.</p><p>Я смотрел на эти две монетки довольно долго.</p><p>В правом кармане жилета шуршало. Я полез — и достал бумажку. Сложенную вчетверо, измятую, с тёмным пятном по сгибу, кажется, от пота. Развернул.</p><p>Бумага была плотная, желтоватая. Чернила — рыжеватые, выцветшие не от времени, а от того, что писали ими быстро и не дослушав. Почерк прыгал, как будто писавший спешил и одновременно хотел выглядеть солидно.</p><p>«Сею распискою я, нижеподписавшiйся мѣщанинъ города Заречья-на-Унжѣ Дмитрiй Тимоѳеевъ сынъ Полунинъ, удостовѣряю, что взялъ у купца третьей гильдiи Тита Степанова сына Хохрякова сумму двѣсти рублей ассигнацiями…»</p><p>Я читал медленно. Буквы цеплялись друг за друга, ять стояла в неожиданных местах, твёрдый знак торчал, как заусенец, в конце каждой согласной. «Подъ торговлю сѣномъ». «Выдано сего 12 iюня 1837 года, срокомъ до 12 сентября того же года». «Съ начисленiемъ процента шесть на сто въ мѣсяцъ». Я мысленно перевёл и присвистнул. Шесть процентов в месяц. Семьдесят два годовых. И это, как я мог судить с первого взгляда, ещё не самая жадная ставка в городе.</p><p>Я задержал взгляд на дате. «Двенадцатое июня тысяча восемьсот тридцать седьмого года». Дата сидела на бумаге плотно, чёрная, с твёрдым знаком, и единственной мне ничего не сообщала — потому что я не знал, какое сегодня число. Может быть, тоже двенадцатое. Может быть, начало августа. Может быть, восьмое сентября. Если сегодня июнь — у меня ещё есть время. Если август — у меня проблема. Если сентябрь — у меня уже не долг, а похороны в бумажной обёртке.</p><p>Я поднял голову, прищурился на солнце. Солнце стояло высоко, но не палило, в воздухе ещё была свежесть, у оврага цвёл иван-чай, ещё не отцветший. Не сентябрь. Видимо, и не август. Видимо, июнь, скорее всего — конец июня. То есть у меня есть от силы два месяца с небольшим.</p><p>Два месяца — это в моей прежней жизни был квартальный отчёт. Здесь это, кажется, был срок жизни целого дома.</p><p>«А въ случае неуплаты въ срокъ…»</p><p>Дальше шла фраза, от которой у меня где-то ниже грудины повело холодом. Не моим холодом — чужим, на чужой страх натянутым. «…согласенъ отвѣтствовать имуществомъ движимымъ и недвижимымъ, отчимъ домомъ въ томъ числѣ, а буде имущества недостанетъ — обязуюсь поступить къ заимодавцу въ работы и услуженiе до полнаго удовлетворенiя долга и процентовъ».</p><p>Подпись внизу была не очень уверенная. «Дмитрiй Полунинъ». Над «и» в имени тряслась точка.</p><p>Под подписью — другая, твёрже, шире, с завитушкой. «Титъ Хохряковъ». От «х» расходились лучи, как у нарисованного в детстве солнца.</p><p>Я опустил взгляд на бумагу. Потом на свои руки. Потом снова на бумагу.</p><p>«Дмитрий Тимофеевич Полунин», — сказал я себе. Не вслух. Голос внутри был мой, старый, насмешливый. — «Двести рублей ассигнациями. Шесть процентов в месяц. Дом, кобыла и личная свобода — в одной ведомости».</p><p>Я аккуратно сложил бумагу обратно. Те же сгибы, тот же угол. Опустил в карман. Поверх — пальцами проверил, на месте ли. Это была привычка из той ещё жизни: дорогие бумаги класть в один и тот же карман, чтобы знать движением, не пропали ли. Я ловил себя на этом жесте уже здесь, в чужой одежде, и смутно понимал, что жест у меня старый, а карман и бумага — новые. И что между «старым» и «новым» лежит, по всей видимости, не вечер, не неделя и не пара лет.</p><p>«Где я», — подумал я. И впервые позволил этой мысли быть не аналитической, а просто человеческой. — «Господи, где я».</p><p>«Господи» вышло само. До этого я лет двадцать ни «господи», ни «слава Богу», ни «прости» не говорил даже в шутку. Считал, что у меня для этого нет ни нужды, ни права. Здесь, на траве, оказалось, что есть.</p><p>Я повёл взглядом вниз, вдоль склона.</p><p>Внизу, за оврагом и ручьём, шла дорога. Большак. Утоптанный, рыжий от пыли, с двумя глубокими колеями и узкой тропой посередине, по которой ходили пешком. По большаку, медленно, как все большаки на свете, ползла телега. Один человек на ней, лошадь шагом, за телегой — собака. Дальше дорога уходила за поворот, за поворотом из-за деревьев торчало что-то остроконечное и тёмное. Колокольня.</p><p>Где-то там, за этой колокольней, у меня был дом. У того, кому я теперь оказался должен жизнь. И у того, кто оказался должен Хохрякову двести рублей.</p><p>Я встал. На этот раз медленнее. Тело откликнулось сразу, без скрипа. К этому, кажется, придётся привыкать. Лет тридцать.</p><p>Лапоть я подобрал. Второй не нашёл — может, потерял, когда падал, может, ещё раньше. Идти в одном лапте было невозможно по любой логике, кроме той, что нести его в руке стыдно. Я надел его, поморщился: верёвочки впивались. Сделал шаг. На правой — лапоть, на левой — голая стопа. Хорошо. Бывало хуже. Бывало, я ходил по красному ковру в чужом доме под камеры и так же чувствовал, что одна нога обута, а другая — нет.</p><p>Спустился к ручью. Умылся. Вода была холодная, чистая, пахла камнем. Я долго держал ладонь под струёй и видел, как с пальцев стекает рыжее. Кровь сходила не сразу. Потом я опустил всё лицо. Потом сел на корточки и долго разглядывал собственное отражение, дрожащее на быстрой воде.</p><p>Лицо в воде было молодое.</p><p>Скулы острые, не оплывшие. Подбородок без второго подбородка. Над верхней губой — мягкий, ещё не оформившийся пушок, как у студента-первокурсника. Глаза серые, испуганные, светлые. Не мои.</p><p>Что-то ёкнуло во мне раньше мысли. Я потянул тесёмку у горла. Рубаха разошлась. Я опустил взгляд.</p><p>Грудь была белая, гладкая, ни одного волоска посередине. Рёбра выпирали тонко, по-юношески. Ниже — живот, плоский, с тёмной загорелой полосой выше пояса. Я смотрел и не находил того, что искал.</p><p>Не было трёх белых точек по диагонали под левым ребром — следов прошлогодней лапароскопической биопсии, на которую меня уговаривал хирург и которую я в итоге сделал, потому что отказать хирургу с такими глазами было неприлично. Не было длинного, выпуклого, чуть лиловатого рубца над пупком, после операции по удалению желчного, ещё в две тысячи восьмом. Не было даже маленького шва на правом плече, где когда-то, в восемьдесят третьем, я неудачно упал на стекло.</p><p>Кожа была чистая.</p><p>Это, по сути, был самый убедительный документ. Расписку можно подделать, лицо — узнать с трудом. Старые шрамы своего тела человек знает наизусть, как подпись. Я медленно завязал тесёмку обратно.</p><p>Я разглядывал это лицо так, как, должно быть, разглядывают чужой паспорт, в котором почему-то твоя фотография. Чего-то всё-таки не сходится. То ли паспорт фальшивый, то ли я.</p><p>«Ну», — обратился я к отражению. Тихо, без выражения. — «Здравствуй, Дмитрий Тимофеевич».</p><p>Отражение моргнуло. Видимо, не очень мне обрадовалось.</p><p>Я поднялся на большак.</p><p>Дорога была пуста в той стороне, куда я шёл, и почти пуста в обратной. Та самая телега двигалась навстречу мне со скоростью, с которой движется всё, чего не торопит ни наёмный труд, ни рынок акций. Мужик на телеге сидел, свесив ноги, и жевал что-то длинное, может быть, соломинку, может быть, луковое перо. На голове у него был войлочный колпак. Лицо тёмное от загара, борода клочками, глаза — узкие, ленивые, внимательные.</p><p>Поравнявшись со мной, он не остановился, но скосил глаза.</p><p>— Здорово, — выговорил я. И тут же пожалел.</p><p>Слово вышло слишком ровное. Слишком в нос. Слишком интонация «я с вами на равных, любезный». Я услышал это и внутренне выматерился. Переговорный русский — такая же привычка тела, как дорогая обувь. Срабатывает раньше мысли.</p><p>Мужик чуть приподнял колпак. Не снял, а именно приподнял, на палец.</p><p>— Здоров, — отозвался он. И, скользнув глазами по моей рубахе, по жилету, по босой ноге, добавил тише, как бы между делом: — Ты чей будешь?</p><p>Вопрос был простой и страшный. На «чей будешь» у меня не было ни одного ответа, который бы здесь не звучал хуже, чем молчание.</p><p>Я открыл рот и закрыл. Тело за меня дёрнуло плечом. Жест получился знакомый кому-то, видимо, не мне.</p><p>Мужик хмыкнул, как будто увидел подтверждение какой-то своей мысли.</p><p>— А, — протянул он. — Полунинский, что ли?</p><p>И, не дожидаясь ответа, тронул вожжи. Лошадь его, такая же нерасторопная, как он сам, подалась вперёд. Телега заскрипела. Собака, бежавшая сзади, обнюхала мне ногу — голую, не лапоть, — чихнула и побежала дальше.</p><p>Я остался стоять. «Полунинский, что ли».</p><p>Меня узнавали. Уже на большаке, ещё до города. Меня — то есть его. Дмитрия Тимофеевича Полунина, мещанина Заречья-на-Унже, должника Тита Хохрякова на двести рублей ассигнациями, человека с разбитой головой и ушедшей кобылой. Тихого, видимо. Невезучего. Я ещё не знал, какого, но уже знал, что когда мужик в колпаке сказал «полунинский», он сказал это так, как у нас говорят «должник банка», — с сочувствием не к человеку, а к беде, в которую он влип.</p><p>Я пошёл по большаку в сторону колокольни.</p><p>Идти было километра три, не больше. Я считал шагами, потом перестал. В прежней жизни я считал всё — расстояние от парковки до подъезда, время до посадки, проценты по облигациям, кубометры в новостройке. Я считал, потому что мне казалось, что если перестать считать — провалюсь. Здесь, на большаке, считать было нечего. Цифры заканчивались на двух медных монетках и двухстах рублях минуса.</p><p>Я попробовал думать о другом. О мере, которой здесь меряют сено. О том, сколько здесь стоит лошадь. О том, сколько лет в этих местах живёт человек, если он мещанин и у него умер отец от чахотки. Это всё всплывало где-то в голове отдельными колышками, как ориентиры на болоте, и я понимал: что-то я знаю, что-то — из университетских лекций по экономической истории, что-то — из чужих книг, прочитанных в самолётах между Москвой и Лондоном. Этого было обидно мало. У меня в прежней жизни были люди, которые знали всё, что мне могло понадобиться, и стоили мне меньше, чем мой годовой бюджет на воду в офисе. Здесь у меня этих людей не было.</p><p>Хуже того: здесь у меня самого не было ни одного знакомого, который не считал бы меня кем-то, кем я не являюсь.</p><p>Большак вынес меня к окраине.</p><p>Город начинался не воротами и не вывеской, а заборами. Сначала — плетень, кривой, с двумя кольями и привязанной к нему козой. Коза посмотрела на меня жёлтым глазом и проводила, поворачивая шею. Потом — забор повыше, дощатый, с просветами. Над забором — куриные крики. За забором — баба, белая платок на голову, согнутая над корытом. Запах щёлока, навоза и дыма. Где-то горело — не пожаром, а печью, ровно, домашне.</p><p>Я шёл медленнее. Мне надо было слушать.</p><p>Я слушал — и слышал.</p><p>Звон ведра о сруб колодца. Скрип ворот. Где-то стучал молоток — мерно, по дереву. Лай собаки и сразу же — окрик: «Полкан, цыц!» В этом окрике не было злобы, в нём была усталая привычка. Где-то протяжно мычала корова. Над всем этим, очень издалека, шёл колокольный звон. Не праздничный, не тревожный — будничный, отбивающий, кажется, час. Я не считал ударов.</p><p>Возле колодца стояла баба.</p><p>Не та, что в корыте, а другая. Молодая, с коромыслом, в линялой синей юбке. Она наклонилась, поставила ведро на сруб, повернулась — и увидела меня. Брови у неё пошли вверх, рот сделался круглым, ведро забыло, что собиралось спускаться обратно в колодец, и осталось висеть в её руке само по себе.</p><p>Я думал: пройду мимо, опустив глаза. Так и сделал. Но боковым зрением видел, как её лицо менялось дальше. Сначала круглый рот стал длинным, потом длинный — поджатым, потом поджатый — таким, каким становится рот, когда у его обладательницы уже сложились все версии разом и она выбирает, какой поделиться первой.</p><p>— Митя, — окликнула она негромко.</p><p>Я не повернул головы. Шёл, ставил ногу за ногой, держал спину.</p><p>— Митя-а, — протянула она громче. — Митя, ты что же, пешком? А Гнедуха где?</p><p>И, не дождавшись ответа, ровно, на одной ноте, как читают по реестру:</p><p>— Опять, что ли? Митька, ты опять? Анна Никифоровна тебя пометёт, ох пометёт. Я ей сама скажу. Подойди, дай гляну — где это тебя так?</p><p>«Опять, что ли», — повторил я мысленно. Очень содержательная формулировка. Очень содержательная репутация. Я даже примерно догадывался, в чём состояло «то» и в каком соотношении к нему теперь стояла ушедшая Гнедуха.</p><p>«Гнедуха», — повторил я мысленно ещё раз. Значит, у моей первой потери было имя. Незатейливое — гнедая лошадь, Гнедуха, — но имя. И этим именем сейчас в Заречье уже, надо полагать, обменивались через забор все, у кого был забор.</p><p>Я обернулся — медленно, экономно, ровно настолько, чтобы не показаться невежливым. Кивнул — едва. Шевельнул губами что-то вроде «ушла», но звука не дал. Голос я ещё боялся.</p><p>Баба охнула — тихо, в платок:</p><p>— Ох, Анна Никифоровна… ох, бедная…</p><p>«Хорошо хоть бедная», — подумал я. — «А не покойная». Я ускорил шаг.</p><p>Баба охнула — тихо, в платок. Не запричитала, не побежала за мной. Просто стояла с пустым ведром у колодца и смотрела вслед. Я чувствовал спиной этот взгляд ровно столько, сколько шёл до угла. «Митя».</p><p>Я попробовал это имя на языке, не размыкая губ. Митя. Не звучало. Не приставало. Митей, по моим ощущениям, должны звать мальчика лет восьми, с белой чёлкой, с двумя пуговицами на пальто, которого отвозят утром в сад. А не двадцатилетнего парня в одном лапте, с распиской на двести рублей и кровью на воротнике.</p><p>«Дмитрий Тимофеевич», — сказал я в голове чуть строже. Так лучше. Дмитрий Тимофеевич — это уже взрослый человек. Дмитрий Тимофеевич может быть должен. Дмитрий Тимофеевич может быть в беде. Митя в беде быть не должен, Митю должны жалеть.</p><p>Меня, по всему, тут и собирались жалеть.</p><p>За углом открылась площадь.</p><p>Не та площадь, к которой меня приучили европейские поездки, с брусчаткой и каменной ратушей. Просто широкое утоптанное место, посыпанное песком и сухим навозом, с лужей у одного края и колодезным журавлём у другого. По периметру — лавки. Низкие, бревенчатые, с навесами над прилавками. Над одной лавкой — вывеска. Чёрные крупные буквы, неровные: «КОЛОНIАЛЬНЫЕ И БАКАЛЕЙНЫЕ». Над другой — ничего, только нарисован сапог, грубо, кистью, как ребёнок рисует. Над третьей — тоже сапог, чуть точнее. Конкуренция, значит, есть.</p><p>Я шёл вдоль лавок и старался не глазеть.</p><p>Это было трудно. Сейф моей памяти, забитый картинками двадцать первого века, при каждом шаге выбрасывал на стол новую: «А вот тут у нас был бы трактир с приличной вывеской», «А тут — нотариус», «А тут — лавка, которая умела бы продавать не только сахар, но и надежду в розницу». Их некуда было складывать. Это был не музей под открытым небом, это был просто открытый небом город, в котором жили живые люди, и эти люди, я видел, на меня уже начинали оборачиваться. Не все. Один лавочник, обтиравший прилавок тряпкой, поднял на меня глаза и тут же опустил. Худой мужик с мешком обошёл меня по дуге. Старуха в чёрном перекрестилась.</p><p>— Митька, — окликнули сзади.</p><p>Я не повернулся. Шёл, ставил ногу за ногой, держал спину.</p><p>— Митька, гляди-ка, идёт! — отозвалось спереди, тонко, с восторгом.</p><p>— Не идёт. Плетётся.</p><p>— А я говорю — идёт!</p><p>— А я говорю — плетётся.</p><p>Их было трое. Лет десяти-двенадцати, босые, в холщовых рубахах до колен, с пыльными коленками. Один — рыжий, веснушчатый, в картузе не по размеру; картуз свозило ему на брови, он его ровнял локтем, не вынимая рук из карманов. Второй — востроносый, с прутом в руке, вертел этот прут как офицер шпагой и явно собирался когда-нибудь стать главным человеком в Заречье. Третий — приземистый, серьёзный, держал во рту что-то длинное, кажется, стебель щавеля, и жевал его с видом дегустатора.</p><p>Они стояли у крайней лавки, как у воротец, и смотрели на меня с тем точным, ничем не разбавленным любопытством, с которым только мальчишки умеют смотреть на чужую беду.</p><p>Я остановился. Не потому, что хотел. Просто ноги встали.</p><p>— Митька! — рыжий шагнул вперёд, у него передний зуб был выбит, и через дырку он умел говорить особенно нахально. — Митька, тебя Хохряков ищет! Со вчерашнего ходит. А сегодня сказал — сам найдёт.</p><p>Востроносый, ничего не отвечая, обошёл меня сбоку и ткнул прутом в плечо. Не больно — по-исследовательски, как тычут мальчишки лягушку, чтобы убедиться, что лягушка ещё лягушка. Потом ткнул в бок. Потом, осмелев, — пониже жилета, в зад.</p><p>— Митька-а, — протянул он удивлённо и обрадованно. — Митька, а у тебя зад в траве.</p><p>— И рукав, — подсказал рыжий с интересом.</p><p>— И воротник весь. Гляньте, ребя.</p><p>Все трое обошли меня неторопливо, как обходят на торгу телегу с подозрительным грузом. Рыжий присел на корточки и заглянул мне снизу в лицо. Приземистый, не вынимая щавеля, обстоятельно осмотрел сзади, как старший брат на ярмарке.</p><p>— И с лопатки висит, — доложил он. — Лопух, кажется. И репей.</p><p>— Лежал, — заключил востроносый, тыкая прутом куда-то ниже спины. — И долго.</p><p>— В коровах, — обрадовался рыжий, и эта догадка ему так понравилась, что он подскочил. — Митька в коровах ночевал!</p><p>— А может, и не в коровах, — степенно поправил приземистый. — А, скажем, под коровами.</p><p>Они засмеялись. Несильно, в три голоса, на чистой ноте детского превосходства над взрослым позором.</p><p>— Митька, ты что — пьяный, что ли? — рыжий поднял картуз локтем и заглянул мне снизу пристальнее. — С самого утра?</p><p>— Да куда ему пьяному, — фыркнул востроносый. — Бледный, как покойник на пасхе.</p><p>— А может, и покойник, — задумчиво предположил приземистый, и щавель у него во рту дрогнул. — Я слыхал, бывает: ходит, а сам уже нет.</p><p>— Ты, Андрюшка, дура.</p><p>— Сам дура, — приземистый дожевал щавель и сплюнул в пыль.</p><p>Прут востроносого деликатно постучал по моему лаптю — единственному, — будто проверяя, не отвалится ли. И, помолчав, тонко:</p><p>— Митька, а Анна Никифоровна-то с полудня на крыльце сидит. В фартуке. Тётка Дарья сказывала.</p><p>— Слышу, — выдавил я.</p><p>Тихое, взрослое, не митькино «слышу» легло между ними как гирька на чашу весов: смех осёкся, прут в руке востроносого замер, щавель у приземистого сместился из одного угла рта в другой. Все трое уставились на меня, как уставились бы на квашню, заговорившую басом. Что-то с Митькой было не так — не пьяный, не покойник, не понятно. Митька таким голосом не отвечал. Митька вообще обычно не отвечал.</p><p>Я отвёл от них глаза и оглядел площадь.</p><p>На противоположной стороне, у самой большой лавки, под навесом, стоял человек. В добротном кафтане, в сапогах, не в лаптях, с тростью, на которую он не опирался, а держал у бока, как держат указку. Борода у него была окладистая, ровная, ухоженная. Лицо — спокойное. Он смотрел сюда. На меня.</p><p>Я не знал, кто это. Я знал, кто это.</p><p>Мужик в кафтане ничего не делал. Он просто стоял и смотрел. И этого было достаточно, чтобы у мальчишек, ещё не успевших до конца удивиться моему голосу, разом отпали и зуб, и прут, и щавель. Они сделали полшага в сторону, плотнее, плечом к плечу, как куры под навес, когда наверху ястреб.</p><p>Я нащупал в кармане жилета бумагу. Двести рублей ассигнациями. Шесть процентов в месяц. Срок — три месяца. Подпись с завитушкой. Это всё ещё была не моя бумага. Я ничего этого не подписывал. У меня не было перед этим человеком ни одного обязательства, кроме того, которое я только что взял на себя, шагнув в это тело и пройдя по этому большаку.</p><p>Но карман уже не был чужим. И тело уже знало, что не убежит.</p><p>Я тронул бумагу через сукно — тем самым жестом, каким когда-то проверял в нагрудном кармане паспорт перед перелётом. Жест из той жизни. Карман из этой.</p><p>— Митька-а, — протянул рыжий вполголоса, уже не задорно, а как бы в утешение, и потянул товарищей за рукав. — Пошли, ребя. Митьке не до нас.</p><p>Они отступили — не побежали, ушли с достоинством, как уходят со зрелища, которое обещало быть смешным, а становится тяжёлым. Площадь будто чуть расступилась. Между мной и человеком под навесом стало пусто.</p><p>Он не двинулся. Только переложил трость из правой руки в левую — медленно, обстоятельно, как купец перекладывает гирю на весах. И едва заметно кивнул мне. Не приветствие. Приглашение.</p><p>Я стоял босой ногой в тёплой пыли уездного города, которого ещё час назад не было на свете, и понимал две вещи.</p><p>Первая: я не знаю ни одного из этих людей.</p><p>Вторая: один из них уже успел стать моим главным контрагентом, хотя я с ним ещё не здоровался.</p><p>Я вдохнул. Грудь поднялась легко, чисто, без хрипа и без той тянущей боли под левым ребром, которую я последние полтора года считал просто постоянной частью себя. Молодое тело сделало вдох за меня и выдохнуло за меня. Сердце стукнуло ровно.</p><p>«Ну, Дмитрий Тимофеевич, — сказал я себе. — Начинай знакомиться».</p><p>И пошёл через площадь.</p><p>Не к нему. Сначала — мимо. По дуге, к колодцу. Мне нужно было ещё минуту, чтобы понять, какое у меня лицо.</p><p>А Тит Степанович Хохряков, если это был он, мог и подождать. Он умел.</p></section><section><title><p>Глава 2</p></title><p>Глава 2</p><p>Кивок мне был сделан — и теперь я был обязан или подойти, или придумать, почему я не подхожу.</p><p>Хохряков стоял под навесом самой большой лавки, сложив руки за спиной поверх трости, и смотрел на меня так, как смотрит человек, у которого день вообще-то расписан, но в этой минуте лично для меня выделено сколько надо. На таких людей в моей жизни я работал в самом начале, потом таким человеком работал я сам, и теперь, в чужом теле, я наконец оказался по третью сторону этого взгляда — со стороны того, кого ждут под навесом.</p><p>Я подвинулся к колодцу. По дуге. Будто иду пить.</p><p>Внутри у меня собиралась короткая, ясная переговорная конструкция: добрый день, Тит Степанович, имела место неприятность с лошадью, отложим разговор до завтра, готов прийти к удобному часу. У этой фразы было два достоинства: она не отказывала и не обещала. У неё было одно несовершенство: её должен был произнести не я.</p><p>Митин рот открылся первым.</p><p>— Тит Степаныч… — слова полезли сами, и голос вышел чужой: высокий, мальчишеский, растерянный. Митин. — Оно, это… голова… матушка ждёт…</p><p>И замолчал.</p><p>Я мысленно отвернулся от этой фразы, как от доклада, который уже не спасти вопросами. Слово «матушка» вышло само и легло на воздух как маленькая лужа. Хохряков подождал, не добавлю ли я ещё чего. Я не добавил.</p><p>Тогда он чуть наклонил голову — не больше, чем нужно, чтобы я понял: услышал. И, не убирая рук с трости, проговорил негромко:</p><p>— До завтра, Митрий Тимофеич. К полудню заходи. Я подожду.</p><p>«Я подожду» — было сказано так, как говорят «я никуда не денусь». В этих двух словах помещалось всё: и то, что он сегодня меня отпускает, и то, что отпускает он, а не я ухожу. И то, что если я не приду, он придёт сам — и придёт уже не один.</p><p>Я кивнул. Затылок отозвался немедленной, чистой болью. Я ухватился рукой за коромысло колодца, как будто только за этим и шёл.</p><p>Старуха в чёрном на другом конце площади всё ещё крестилась — теперь уже, кажется, на Хохрякова: с купцом третьей гильдии лучше связываться через икону.</p><p>Мальчишки куда-то делись. Только востроносый отошёл в тень забора и оттуда смотрел на меня — не отрываясь, как смотрят на телёнка, которого ещё не решили — жалеть или резать.</p><p>Я зачерпнул воды деревянным ковшом, привязанным к журавлю мочальной верёвкой. Вода была холодная, отдавала железом и слегка — болотом. Я набрал в рот и подержал, и она встала во рту как маленькое холодное «не сейчас». Проглотил.</p><p>Уходил я с площади медленно, чтобы было видно: ушёл не по приказу. Сапоги — у меня их не было, только один лапоть, — ступали почти ровно. Затылок гудел. Внутри гудело тише, но злее.</p><p>«Я подожду.»</p><p>В моей прошлой жизни так со мной разговаривали, если разговаривали вообще, только два человека: налоговая и кардиолог. И тот и другая, как выяснилось со временем, были правы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>От площади до полунинского двора, как я понял через десять шагов, было идти не мне. Шло тело.</p><p>Я повернул в первый же проулок — узкий, между двумя дощатыми заборами, — не потому, что знал его, а потому, что плечо само повело туда. На втором заборе была отколота верхняя планка, и я, проходя, не глядя поднырнул. Голова знала, где будет планка.</p><p>Эта мелочь меня встряхнула сильнее, чем кивок Хохрякова.</p><p>У меня в теле остался кто-то ещё. Не мысли — мыслей не было, я их проверял по очереди, как проверяют, не подменили ли документы в портфеле. Но руки и ноги шли, как ходят давно, и левый локоть привычно прижимался к жилету: в этом жилете внутренний шов протёрся и колется, если локоть отпустить.</p><p>Я шёл и считал стейкхолдеров.</p><p>Это был дурной, корпоративный навык; других у меня сейчас не было. Хохряков — кредитор, давление прямое, юридическое поле его. Анна Никифоровна — мать. Внутренний контрагент, если уж быть последним идиотом и называть так женщину, которая сидит на крыльце с полудня. Катя — сестра. Шестнадцать лет, значит, почти взрослая по здешним меркам и совершенно ребёнок по моим. Священник — упомянут мальчишками между делом, лица пока нет. Городничий — где-то есть, не виден. Помощник городничего — слух. Магистрат — слух. Гнедуха — ушла за овраг. Сено — сгорело до моего входа в эту жизнь.</p><p>Чужое хозяйство. Чужой реестр обязательств. И две женщины ждут дома, у одной с полудня болит, у другой, по моим предположениям, болит ещё дольше, просто она моложе и пока умеет молчать.</p><p>В моей прошлой жизни я бы открыл этот реестр и поставил в правом верхнем углу слово «продажа». В моей этой жизни я не имел права открывать рот, пока не пройду в дом и не дам этому реестру посмотреть на меня в ответ.</p><p>Из-за поворота вышла соседка — не та, что у колодца, другая, постарше, в платке цвета спелой моркови. Она увидела меня и приостановилась — на полшага, как притормаживают, чтобы решить: здороваться, сочувствовать или спросить.</p><p>— Митя, — сказала она ровно. — Иди уж. Мать-то с полдня.</p><p>— Иду, тёть Дарья, — ответили мои губы.</p><p>Тёть Дарья. Хорошо. Запомнил.</p><p>Я прошёл мимо, не поднимая глаз выше её платка. Тёть Дарья перекрестилась мне в спину — я услышал лёгкий шелест юбки и движение воздуха. Это был не церковный крест и не крест на покойника. Это был крест на дурака, который ещё, может, выкарабкается.</p><p>В одном дворе залаяла собака — низко, серьёзно, не за плетень рвалась, а сообщала хозяину: идёт. Я инстинктивно собрался — и сразу же расслабился: пёс залаял короче и затих. Узнал.</p><p>«Узнал» — слово было приятное и тошнотворное одновременно. Я никого здесь не знал. Меня знали все.</p><p>Двор Полуниных открылся мне на повороте, и я сначала увидел не дом, а её.</p><p>Анна Никифоровна сидела на верхней ступеньке крыльца. Не на нижней — на верхней, под самым козырьком, в тени. Фартук был накинут поверх будничного сарафана, руки лежали на коленях, ладонями вниз — это были руки человека, который только что заставил себя положить их и не двигать.</p><p>Она увидела меня раньше, чем я её. Она не встала. Она просто перестала смотреть в землю и стала смотреть на меня — и от этого взгляда мне немедленно захотелось проверить пульс, как я проверял его в палате, двумя пальцами под челюстью, чтобы убедиться, что я ещё здесь.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я остановился у калитки.</p><p>Тело хотело идти дальше. Голова — моя, не митина, — велела: стой. Подумай. Что ты сейчас сделаешь — то она запомнит навсегда.</p><p>Митя, по всем признакам, в эту минуту сел бы на нижнюю ступеньку, уперся бы локтями в колени, опустил бы голову и просидел бы так, пока мать не велит встать. Я знал это, потому что тело это знало. Левое колено уже вело вперёд, чтобы согнуться.</p><p>Я не сел.</p><p>Я открыл калитку — она открылась со стуком, будто я её первый раз в жизни открыл, потому что я и правда первый раз её открывал, — вошёл во двор, дошёл до крыльца и стал рядом с нижней ступенькой. Лицом к ней. Глаза — туда, где у неё был край фартука. Прямо в глаза смотреть я ещё не мог: это было всё равно что в первый рабочий день смотреть в глаза акционеру, у которого ты вчера потерял пакет.</p><p>Анна Никифоровна молчала. Я слышал, как у неё дышит горло — коротко, через раз, как у человека, который не разрешает себе вздохнуть полно.</p><p>Потом она нагнулась — медленно, не отрывая от меня взгляда, — потянула воздух носом. Раз. Ещё раз. И только тогда я понял, что́ она проверяет.</p><p>Не пьян.</p><p>Я думал, она обрадуется. Она не обрадовалась. Она выпрямилась обратно, и плечи у неё стали жёстче, не мягче. Если бы я был пьян, у неё была бы готовая колея: накричать, попрекнуть, велеть умыться, сесть кормить. Я выходил из колеи. Это было хуже.</p><p>— Где Гнедуха? — спросила она.</p><p>Голос был ровный.</p><p>— Ушла, — сказал я.</p><p>Я хотел добавить «у Слободской мельницы, говорят, видели», но не добавил. Я не знал, у Слободской ли мельницы. Я не знал, говорят ли. Я знал, что в этом доме за лишнее слово платят дороже, чем за молчание.</p><p>— Падал?</p><p>— Падал.</p><p>Она посмотрела на мой лоб, потом ниже, на жилет, потом на ноги. Один лапоть. Я почувствовал, как у меня в боковом зрении проходит, не задерживаясь, мысль о том, что в моей прошлой жизни я носил итальянские ботинки за сумму, на которую вся эта улица прожила бы месяц. Мысль не задержалась — её сдуло Анниным взглядом.</p><p>— Где второй?</p><p>— Не знаю.</p><p>Она тихо втянула воздух — теперь уже сама для себя, не для меня. И сказала:</p><p>— Иди в дом. Поесть надо.</p><p>Не «иди ко мне». Не «слава Богу, живой». «Иди в дом. Поесть надо». Голос был хозяйственный. И именно от хозяйственного голоса у меня впервые за этот день — за этот день, начавшийся для меня семьюдесятью восемью годами раньше и тысячью вёрст южнее, — что-то сместилось под рёбрами. Не разжалобилось. Сместилось.</p><p>Я кивнул и пошёл по ступенькам. Поднявшись на верхнюю, я ощутил совсем рядом её плечо — она не подвинулась, и я прошёл вплотную, едва не задев. От её фартука пахло щёлоком и луком. Это был запах не моей матери. Это был запах хозяйки, у которой с утра на руках долг, а на крыльце — сын, в котором что-то не так, и она ещё не решила, что именно.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дом я начал осматривать с порога — и сразу же поймал себя на том, чем я занят.</p><p>Я делал обход.</p><p>Это слово в моей прошлой жизни означало: пройти объект перед сделкой, пощупать стены, заглянуть в подвал, открыть один шкаф наугад, не задерживаясь ни на чём, но запомнив всё. Делалось это лицом приветливым и взглядом инвентаризационным. У продавца этот взгляд вызывал тревогу. У меня сейчас он вызывал у меня самого тревогу. Хозяйка стояла у меня за спиной.</p><p>Я попробовал замаскировать его под другое. Положил руку на косяк, чуть качнулся, дотронулся до затылка — мол, в глазах ещё плывёт после удара, после удара плохо помню, дайте я просто постою.</p><p>Сени были тёмные, тесные, с холодным земляным духом. Ведро у входа, веник, кадка с водой — на ней деревянная крышка с трещиной. Дверь в горницу — низкая, под притолоку приходилось чуть склонить голову. Голова склонилась сама.</p><p>В горнице было три окна — два на улицу, одно во двор. Слюдяные? Нет, стёкла, но мутные, в мелких воздушных пузырях, кое-где паутиной трещинок. Печь — большая, белёная, с трещиной на лбу, замазанной глиной. Я тут же, против воли, поставил в уме цифру: печь — сорок рублей ассигнациями, если найдётся, кому продать на разбор. Тут же, против другой воли, я вычеркнул эту цифру. Печь не продаётся, потому что она — это дом. Печь продают, когда дома уже нет.</p><p>Стол посреди горницы — крепкий, тёсаный, без скатерти, на одном углу — вмятина от чего-то тяжёлого, давняя. Лавки вдоль стен. В красном углу — три образа, перед средним — лампадка, не горит, масла нет. Сундук у стены, окованный по краям, замок навесной, простой — этот замок я в прежней жизни вскрыл бы шпилькой, в этой жизни я не имел права даже смотреть на него с такой мыслью. Над сундуком — полочка, на полочке книга в кожаном переплёте, кажется, Псалтирь, и ещё что-то поменьше, в бумаге.</p><p>В дальнем углу — занавеска из выцветшей льняной ткани, за ней — ещё одно помещение, узкое. Оттуда вышла Катя.</p><p>Она была меньше, чем я ожидал, и взрослее, чем я ожидал. Передник в муке́, рукава закатаны до локтя, руки тонкие, но не детские. Шестнадцать лет, помнил я из реестра. По здешнему счёту — почти невеста. По моему счёту — ребёнок, у которого только что брат пришёл с одним лаптем. По её счёту, как я немедленно понял, — ни первое, ни второе. Она смотрела, как смотрят свидетели, а не как смотрят сёстры.</p><p>— Митя, — сказала она.</p><p>И всё.</p><p>Не «Митенька», не «братец», не «слава Богу». Просто фамилия моего тела, произнесённая голосом, в котором мне сразу же стало неуютно жить.</p><p>— Катя.</p><p>Я сказал это слишком ровно. Не по-митиному. Митя выговорил бы тише, и в конце имени у него бы дрогнуло. У меня не дрогнуло. Катя зацепилась за это взглядом — я увидел, как она зацепилась, — и ничего не сказала. Только подбородком чуть повела вниз, отмечая для себя.</p><p>Анна Никифоровна вошла в горницу следом за мной. Поставила на стол миску — щи, на поверхности оранжевые круги жира, не густые. Положила ломоть хлеба — ржаной, потемневший по краю, граммов в двести. Положила ложку — деревянную, с обкусанным черенком. На ложку посмотрела так, как смотрят на родственника: давно вместе.</p><p>— Ешь.</p><p>Я сел.</p><p>Я очень не хотел, чтобы они смотрели, как я ем. У меня был длинный список причин: я не знал, как Митя держал ложку; я не знал, крестился ли он перед едой; я не знал, разговаривал ли он за столом или молчал; я не знал, в каком порядке у него тут едят хлеб и щи. У меня в груди застрял маленький, очень острый страх — страх не о расписке, не о Хохрякове, не о доме. Страх о том, что я сейчас не так возьму ложку.</p><p>Я взял ложку.</p><p>Митина рука взяла её сама — большим и тремя пальцами, мизинец вбок, как держат не вилку. Я не помешал. Перекреститься я не успел — рука уже опускалась в миску. Я понадеялся, что у Мити было заведено не креститься перед щами, а только перед чем-то более торжественным. Анна Никифоровна перекрестилась за нас обоих, коротко, и стала рядом, не садясь.</p><p>Я хлебнул.</p><p>Щи были кислые — настоящие, на квашеной капусте, без мяса, с парой кружков лука и волокном чего-то жилистого, кажется, моркови, варенной долго. В моей прошлой жизни я бы такое не съел и не из брезгливости — из привычки. В этой моей жизни я хлебнул вторую ложку прежде, чем успел подумать.</p><p>И на второй ложке я понял, что хлебаю не по-митиному.</p><p>Не знаю, как хлебал Митя. Митя был мне совершенно неизвестен. Но я хлебал — аккуратно, не наклоняясь к миске, не подбирая нижней губой, поднося ложку ровно, как поднёс бы хрустальный бокал на приёме. Я был тонкий, выглаженный, дорогой — внутри простой миски кислых щей.</p><p>Катя глянула на мою руку. Потом на лицо. Потом снова на руку.</p><p>И — снова — повела подбородком вниз.</p><p>Это движение у неё было, видимо, единственным способом сказать вслух «вижу», не сказав «вижу». Я тут же поправил локоть — опустил его ниже, навалился на стол грубее, наклонился к миске, отхлебнул шумно. Стало некрасиво — и стало правильнее.</p><p>Анна Никифоровна посмотрела на мою шумную ложку. И ничего не сказала. У неё в этой тишине было больше слов, чем у меня за всё утро.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Хлеб я разломил руками. Это, кажется, у меня получилось правильно: тело знало, где у этого ломтя слабое место, и нашло его без меня. Я съел половину, вторую положил рядом с миской. Анна Никифоровна тихо взяла вторую половину и убрала в полотенце — на потом. Я хотел сказать «доем». Не сказал.</p><p>Я отложил ложку. Положил руки на колени — мои, не её. И впервые за всё это сидение поднял глаза прямо на мать.</p><p>Она была худая. Не худощавая, а худая — той худобой, которая получается из стирки чужого белья по десять часов в день, в холодной воде, годами. Лицо было загорелое не сверху, а изнутри — обветренное, как у человека, который сушится на ветру, а не у печи. Глаза были серые, как у меня сейчас, как у Мити, — и в этих глазах я не нашёл того, чего боялся и чего хотел одновременно. Я не нашёл узнавания.</p><p>Она смотрела на меня внимательно. Она смотрела на меня как мать. Но она смотрела на меня так, как смотрят на сына, который пришёл из города не такой, каким уходил. У неё были на этот случай готовые объяснения: пил, ударился, испугался, обманули, побили. Ни одно объяснение пока не подходило. И она ждала, какое подойдёт.</p><p>Я открыл рот. Я знал, что собираюсь сказать, и знал, что не должен этого говорить ещё ни сегодня, ни завтра, ни на этой неделе. Но молчать дальше я тоже не мог: молчание Митя бы тоже не выдержал, и тело уже начинало подёргивать пальцами, не привыкшее к моей долгой сидячей паузе.</p><p>— Матушка, — сказал я.</p><p>Слово «матушка» во второй раз за день вышло чище. Не легче — чище, как если бы его обмыли в холодной колодезной воде. Я поставил его на стол.</p><p>— Я… думал, по дороге.</p><p>Она ждала.</p><p>— Расписку Хохрякову нечем закрывать.</p><p>— Знаю, — сказала она.</p><p>— Дом… — я выдохнул, — дом старый. Хороший, но старый. Если найти покупателя сейчас, до срока, можно взять две сотни с малым. Закрыть Тита Степаныча. Снять угол у тётки Дарьи или ещё у кого. Перезимовать. Я наймусь. К весне встанем.</p><p>Я выложил это ровно. Я подал это так, как в моей прошлой жизни говорят слово «реструктуризация»: уверенно, чтобы у того, кто слушает, не было соблазна спорить с деталями.</p><p>Анна Никифоровна ничего не сказала сразу.</p><p>Катя из угла, где она стояла, тихо положила тряпку, которой вытирала руки, на край стола. Не бросила — положила. Это было её замечание.</p><p>Мать наклонилась — впервые за весь разговор сделала движение в мою сторону. Не к лицу, к столу. Положила обе ладони на столешницу. Ладони были широкие, тёмные, с трещинами на костяшках, с обведёнными белизной краями ногтей — щёлок.</p><p>— Митя.</p><p>— Я, матушка.</p><p>— Дом не лавочная полка. Его не переставишь, когда надоест.</p><p>Она сказала это не громко. Не громче, чем спрашивала про Гнедуху. Но эта фраза легла на стол между моей миской и хлебом тяжелее, чем расписка, которая ещё лежала в кармане жилета и грела бок.</p><p>Я не нашёл, что ответить.</p><p>В моей прошлой жизни на такие реплики у меня было пять заготовленных движений: уступить в малом, чтобы выиграть в большом; назвать собеседника по имени-отчеству; перевести разговор на цифры; сослаться на третью сторону; и, в крайнем случае, встать и выйти, чтобы вернулись на моих условиях. Здесь не работало ни одно. Я не мог встать и выйти из этой избы. Это и была изба, из которой я выходить не собирался — пока не пойму, как сюда вошёл.</p><p>— Хохряков завтра ждёт, — сказал я. — К полудню.</p><p>— Знаю, — повторила она. — С утра не один пойдёшь. Сначала к отцу Гавриилу. Потом к Титу Степанычу.</p><p>Я открыл рот, чтобы возразить.</p><p>Я хотел сказать, что у Гавриила нет ни денег, ни власти; что вмешательство священника в долговое дело между мещанином и купцом третьей гильдии — это, в лучшем случае, потеря времени, в худшем — повод для слуха; что в моей прошлой жизни я не водил юристов к попам, а попов к юристам, и обе эти меры заканчивались одинаково плохо.</p><p>Но это говорил во мне Карелин. А Митя — точнее, тело, в котором я сидел и которое уже два часа жило сложнее моего ума, — это тело молчало и слушалось.</p><p>Я закрыл рот.</p><p>— Хорошо, — сказал я. — Сначала к отцу Гавриилу.</p><p>Анна Никифоровна выпрямилась. Сняла ладони со стола. Повернулась к печи — у неё там что-то стояло в чугунке, кажется, картофель в мундирах для вечера, — и стала смотреть туда. Лицом она перестала быть в нашей сцене. Спиной она ещё была.</p><p>Я полез в жилетный карман. Расписка — сложенная вчетверо, с проступившим жирным пятном, — вышла наружу. Я положил её на стол.</p><p>Никто не взял.</p><p>Бумага лежала между моей пустой миской и куском хлеба, обёрнутым в полотенце. Катя посмотрела на неё долго — не читая, не разворачивая, просто как смотрят на змею, чьи повадки в общих чертах известны. Потом подняла глаза на меня. И первый раз за всю встречу сказала больше одного слова.</p><p>— Если ты умный, Митя, — отчего нам всё страшнее?</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Лучину зажгли поздно.</p><p>Лучину, не свечу. Свеча, как я успел понять, в этом доме горела по большим праздникам и по покойникам. Хохряковская расписка к большим праздникам не относилась, к покойникам пока — тоже.</p><p>Анна Никифоровна вставила лучину в светец над кадкой с водой, чтобы упавшие угольки гасли, не дойдя до пола. Огонёк был желтоватый, ровный, чуть подрагивал от дыхания. Бумага на столе лежала теперь в светлом круге — мать её, проходя, аккуратно сдвинула на чистое место, не разворачивая. Хлеб со стола убрали. Миску вымыли. Расписка осталась.</p><p>Катя ушла за занавеску. Я слышал, как она там что-то перебирала — кажется, лоскутки. Перебирала не для дела, а чтобы было слышно, что она тут, рядом. Я был ей за это благодарен — больше, чем имел право быть благодарным после её вопроса.</p><p>Мать дала мне рубаху на ночь — Митину, простую, заношенную на воротнике до бахромы. Сама раздеваться при мне не стала — ушла за свою занавеску. Я разделся в горнице у лавки, у дальней стены, отвернувшись к печи. Тело в полутьме показалось мне снова чужим: я опять не нашёл своих шрамов, и в этом сегодняшнем не-нахождении было уже что-то почти спокойное. Я начинал привыкать не быть собой ниже подбородка.</p><p>Лавка была жёсткая, накрытая старым тулупом. Подушки не было — был свёрнутый кафтан под голову. Я лёг на бок, повернувшись лицом к лучине и к столу с распиской. Затылок сразу нашёл шишку и заныл. Я подвинул кафтан так, чтобы шишка не упиралась. Чужое тело привычно нашло это положение: видимо, после удара Митя — или я в Митином теле — спал так уже раз. Я не мог сосчитать, я не помнил вчерашнего дня.</p><p>Лучина медленно горела. Расписка в её свете была желтоватой, с тенями по сгибам.</p><p>«Двести рублей ассигнациями», думал я.</p><p>Это была сумма, которой в моей прошлой жизни я расплачивался за кофе на одной встрече.</p><p>Это была сумма, за которую в этой жизни могли продать дом, в котором за занавеской не спала мать.</p><p>Я ждал, что она будет плакать. После такого дня это было бы понятно. Не плакала. Из-за занавески шёл другой звук — ровный, негромкий шёпот. Интонацию я узнал мгновенно: у меня было в жизни два бухгалтера старой школы. Так считают копейки вслух, когда никто не слышит, и сводят дебет с кредитом перед иконой, потому что больше свести не с кем.</p><p>Что-то про хлеб. Что-то про дрова. Что-то — короткое, два слова — про Тита Степаныча. И сразу после этого, тише, — про меня. Имя моё в её шёпоте было «Митя», и в этом имени стояло одно простое, страшное хозяйственное колебание: считать ли его в актив или уже в убыток.</p><p>Я закрыл глаза — и в эту минуту понял одну вещь, которой не понимал ни на лугу с уходящей Гнедухой, ни на площади под кивком Хохрякова, ни у крыльца, где она сидела с полудня. Унаследовал не долг. Унаследовал её ночи.</p><p>И долг можно было реструктурировать — этим я в прошлой жизни занимался много лет, иногда успешно. А её ночи реструктурировать нельзя. Их можно было только перестать делать такими.</p><p>За окном, далеко, на том конце улицы, где, как я уже понимал, стоял двор Хохрякова, в третий раз за вечер взлаяла собака. Лай был не на прохожего и не на лису. Лай был на хозяйский шаг по своему двору. Кто-то ходил у Тита Степаныча в ночи и не ложился.</p><p>Завтра начиналось не с моего хода.</p><p>Лучина догорала. Через стену доносился ровный шёпот — мать всё ещё сводила свой ночной счёт. Я лежал лицом к расписке и засыпал на её счёте. При мне считали много. Для меня — много. Из-за меня — никто и никогда.</p></section><section><title><p>Глава 3</p></title><p>Глава 3</p><p>Я открыл глаза и понял, что матери в горнице уже нет.</p><p>За занавеской её не шептало. На лавке у печи лежала её свёрнутая пестрядинная подушка, аккуратная, без вмятины — лежала так, будто Анна Никифоровна на ней этой ночью и не была, а просто, проходя, оставила. Из сеней тянуло сыростью и чем-то едва заметно жжёным: вероятно, печь. Печь, к слову, гудела. Кто-то её уже растопил.</p><p>В горнице было серо, как бывает перед самым светом, когда ночь уходит, а утро ещё не вышло. На столе лежала расписка ровно так, как Анна её сдвинула вчера — на чистое место. Я сел, опустил ноги в холодные половицы и долго не вставал. Голова отзывалась шишкой, но не как вчера — глуше, дальше. Я сделал то, что делал всю прежнюю жизнь перед важными переговорами: прикинул сторону против стороны.</p><p>С моей стороны — я. Двадцатилетний, в чужом теле, с шишкой на затылке, в Митиной заношенной рубахе. Капитал — две медные монеты в жилетном кармане. Опыт — около пятидесяти лет переговоров, из которых сорок я был сильнее партнёра, а последние десять — сильнее любого партнёра, который соглашался со мной встретиться. Сейчас сильнее меня — почти каждый.</p><p>С другой стороны — Тит Степанович Хохряков. Купец третьей гильдии, ростовщик, человек, которого вчера на площади видело полгорода. Капитал — деньги, сапоги, трость, борода, лавка, бумаги, время. Главное — бумаги. Бумаги были в порядке.</p><p>Я наклонился над столом и в третий раз перечёл расписку. Свет уже был достаточный, и при этом свете я заметил то, чего не заметил при лучине. Митя подписался дважды.</p><p>Первая подпись стояла наискось, мелко, торопливо, с дрожью на последней букве — обычная пьяная или испуганная Митина рука. Вторая — поверх первой, твёрже, ровнее, явно с нажимом не Митиной кости. Кто-то водил Митиной рукой при подписании. Не вместо, а поверх — с уверенностью человека, который знает, как заставить чужую руку поставить нужную подпись и при этом оставить от этой руки тень. Я знал когда-то двух нотариусов, которые умели это делать почти искусно. Здешний справился грубо, но эффективно: суд, если он когда-нибудь до этой бумаги дойдёт, признает обе подписи Митиными, и обе будут правдой.</p><p>Я сложил расписку вчетверо и убрал в жилетный карман.</p><p>В сенях стукнули ухватом.</p><p>Я обулся в Митины сапоги — оба, найденные у печи; второго лаптя так и не нашли, и Анна, видимо, ночью что-то перебрала по углам. Сапоги были разношенные, левый сидел свободнее. Я попробовал нести себя так, как нёс бы себя Митя — чуть с наклоном вперёд, чуть с втянутой шеей, левый локоть прижат к жилету. Получилось не сразу.</p><p>Анна Никифоровна стояла у печи, спиной ко мне. На столе у неё уже лежало: чугунок с холодной картошкой в мундирах, кружка кваса, четвертушка хлеба. Серьёзный завтрак для серьёзного дня.</p><p>— Поешь, — обронила она, не оборачиваясь. — Натощак к Титу Степанычу не ходят.</p><p>— А натощак к отцу Гавриилу?</p><p>— К отцу Гавриилу — можно. К Титу Степанычу — нет.</p><p>Я сел к столу. Картошка была холодная, рассыпчатая, с тёмными пятнами. Я очистил одну рукой, как делал бы в этом доме всегда, посолил из деревянной солонки крупной серой солью. Соль скрипнула на зубах. Анна обернулась, глянула, как я ем, и больше не оборачивалась.</p><p>— Матушка, — окликнул я. — К попу зайдём после.</p><p>— До.</p><p>— Тит Степаныч сказал — к полудню. Времени мало.</p><p>— До полудня — время. После полудня — Титово время. Сначала к отцу Гавриилу.</p><p>Она сказала это, не повышая голоса, не оборачиваясь, и я понял, что не могу с ней спорить тем тоном, которым умею. Тоном «послушай меня, я знаю». Этот тон в её доме лежал на нижней полке вместе со снятой с гвоздя сбруей без коня. Я промолчал и доел картошку.</p><p>— Расписка где, — спросила она.</p><p>— Со мной.</p><p>Она ничего не сказала.</p><p>Я вышел во двор первым. Воздух был сырой, серый, с белёсым низом — над огородом тянулся утренний пар. На крыльце Анна обула короткие, аккуратно зашитые сапожки, поверх будничного сарафана накинула серую шерстяную шаль, повязала платок. Платок был тёмный, без узора. Праздничный платок она не достала. Я отметил это: значит, мы не на показ. Значит, она всерьёз.</p><p>Калитка стукнула за нами.</p><p>Город просыпался поздно, как все маленькие города в начале лета: жали хлеб ещё не везде, мужики на дворы вышли, а лавки и присутствия открывались ближе к восьми. Молочница протащила мимо нас два полных ведра на коромысле, оглянулась на Анну, поклонилась, на меня задержала взгляд дольше, чем стоило. Где-то справа, через две улицы, бил кузнечный молот, ровно, на два удара и пауза. Пахло свежим навозом, дровяным дымом и росой по лопухам у заборов.</p><p>Анна шла спокойно, ровным шагом, не быстрее меня, не медленнее. Локоть мне не подавала, но и не отрывалась.</p><p>— Митя.</p><p>— Да, матушка.</p><p>— Отец перед смертью к Титу Степанычу не ходил.</p><p>Я не сразу понял, что мне на это сказать. Тимофея Полунина — отца Мити, моего по бумаге отца — я знал по двум абзацам из чужой ещё для меня семейной мифологии. Лавочка, чахотка, долги, закладная. Я промычал что-то неопределённое, как мычат, когда не знают, надо ли отвечать.</p><p>— А Тит Степаныч к отцу — ходил, — сказала Анна. — Три раза.</p><p>Она это сказала ровно, как сводят счёт. Без обиды, без слезы. Я выждал шаг.</p><p>— Когда?</p><p>— Перед самым. В последние недели. Я в сенях слышала, что они говорили. Не всё. Чтобы всё услышать — надо было войти. Я не вошла.</p><p>— Почему?</p><p>— Отец просил. Тит Степаныч просил. Оба.</p><p>Мы прошли мимо колодца с журавлём — того самого, площадного. Утром колодец был не работающий, у него стояла одна баба с пустым ведром и молодой парень с ленивым лицом, явно дожидавшийся не воды, а чего-то другого. Парень глянул на нас и сразу отвёл глаза. Я зафиксировал его как «вероятно, хохряковский глаз», подумал, что у меня дома за такое наблюдение выставили бы счёт за паранойю, и решил пока эту паранойю не отменять.</p><p>— Что нам это даёт, матушка? — спросил я тихо, уже отойдя от колодца.</p><p>— Что у Тита Степаныча в этом доме была своя забота. Не Митина, не моя. Отцова. Какая — не знаю. Помни.</p><p>Я помнил это и шёл и складывал. Если Хохряков три раза приходил к умирающему Тимофею, и приходил по своей надобности, то расписка на двести рублей под Митино сено — это не первый разговор Хохрякова с этим домом. Это последний разговор. И последний разговор — это всегда подведение какого-то старого счёта, а не открытие нового. В моей прежней практике такие сделки имели простой признак: формальная сторона, на которую жертва подписывается, и неформальная сторона, ради которой всё затевалось. На бумаге — двести рублей под сено. В жизни — что-то другое.</p><p>Сено сгорело очень удобно.</p><p>Я придержал эту мысль и отложил.</p><p>— Сюда, — сказала Анна.</p><p>Дом отца Гавриила стоял в проулке за церковью, в стороне от площади. Невысокий, в полтора окна по фасаду, с крашеными синей краской ставнями — краска кое-где облезла, в местах облетания дерево было светлое, мягкое. Двор был чище, чем у соседей: подметён, на крыльце — половик из домотканых обрезков. У калитки была привязана не злая, выцветшая чёрная собака, она нас обнюхала и не залаяла.</p><p>Дверь открыла попадья. Я её увидел в первый раз — невысокая, плотная, с круглым лицом, серыми тёплыми глазами, в чистом синем сарафане поверх белой рубахи и в платке, повязанном не так, как у мещанок, а скромнее, ниже на лоб. Лет ей было около сорока. Анна с ней знакомым кивком поздоровалась — попадья ответила тем же знакомым движением, и я понял, что женщины этого дома и этого дома знают друг друга давно и без особой нежности, как знают по похоронам и крестинам.</p><p>— Заходите, Анна Никифоровна. Митя.</p><p>В сенях стоял запах гречневой каши и ладана — две сильные ноты, поверх — слабее, церковное масло, ещё слабее — что-то аптечное, кислое. В горнице у окна сидел отец Гавриил.</p><p>Он был не такой, как я заготовил.</p><p>Я заготовил тощего, длинного, нервного, с пронзительным взглядом. Гавриил был среднего роста, плотный по-крестьянски, с короткой русой бородой, в которой уже была проседь, в чёрном подряснике, чистом, но не свежем. Лицо у него было ровное, с одной странностью: серая, как бы прибитая, левая щека. Не больная — просто без крови. Глаза мелкие, серо-голубые, спокойные. Лет тридцать восемь — сорок.</p><p>Он разглядывал меня дольше, чем разглядывают знакомого мещанского сына. Не пронзительно. Внимательно, как смотрят на чужую лошадь на ярмарке: не для покупки, для понимания, что у неё в стати. Я выдержал. Я уже понимал, что попытки прятаться в Митином теле сильнее, чем оно умеет прятаться, ему только вредят.</p><p>— Здравствуй, Дмитрий, — произнёс он. — Анна Никифоровна.</p><p>— Здравствуй, отец.</p><p>— Садись.</p><p>Я сел на лавку под образами. Анна осталась стоять у двери. Попадья ушла за перегородку, и я слышал, как там она звякнула чем-то стеклянным — наливала, видимо, святое масло из штофа во что-то поменьше, по делу.</p><p>— Расписка с тобой, — сказал Гавриил. Это не было вопросом.</p><p>— Со мной.</p><p>— Покажи.</p><p>Я достал, развернул, положил на стол. Гавриил наклонился, не взял в руки, только оглядел сверху, как смотрят опытные люди на чужую бумагу — глазами, не пальцами. Долго. Потом откинулся.</p><p>— Двести рублей.</p><p>— Двести.</p><p>— Под сено.</p><p>— Под сено.</p><p>— Сено сгорело.</p><p>— Сгорело, отец.</p><p>Он кивнул — не оценивающе, а как человек, который этот пункт у себя пометил.</p><p>— Я тебе, Дмитрий, по этой расписке совета не дам, — сказал он спокойно. — Не моё дело. Я тебе дам правило.</p><p>Я ждал.</p><p>— У Тита Степаныча, если очень надо, ври. Он мужик не злой, но мужик договорной — он по неправде с тобой разговаривать умеет, а по правде — не сразу. Только знай, в каком месте врёшь. Помни это место. Потом самому себя там искать не пришлось.</p><p>Я понял его в первый раз с одного раза.</p><p>Этот совет я слышал в трёх разных формулировках от трёх разных людей: один был партнёром по венчурному фонду, второй — следователем по экономическим делам, третий — священником на Афоне, к которому меня привезли в нулевые. Все трое говорили, в общем, одно: соври, если иначе нельзя, но знай, где ты соврал. Гавриил сказал это короче и чище. И не «не лги» — а «помни, где лжёшь». Это был совет не для праведника. Это был совет для человека, идущего в лавку Хохрякова с пустыми руками.</p><p>— Спаси, отец, — выдохнул я.</p><p>— Бог спасёт, — отозвался Гавриил, без нажима. — К Титу Степанычу один пойдёшь.</p><p>Я перевёл взгляд на Анну. Анна стояла у двери ровно. Это было решение Гавриила, и она его уже приняла, видимо, ещё до того, как он его произнёс.</p><p>— Анна Никифоровна у нас посидит, — сказал Гавриил. — Лизавета чаю заварит. У Тита Степаныча мать рядом тебе не в помощь, Дмитрий. С матерью он с тобой говорить будет ласковее, а сделает хуже. Без матери — пожёстче на словах, но честнее по делу. Иди один.</p><p>Анна чуть наклонила голову.</p><p>— Сколько мне дашь времени, отец? — спросил я.</p><p>Гавриил усмехнулся — не лицом, а одной щекой, правой; левая, серая, осталась неподвижной.</p><p>— Сколько Тит Степаныч даст. Он у нас распорядитель.</p><p>Я встал.</p><p>У двери я обернулся. Гавриил уже не смотрел на меня — смотрел в стол, на расписку, которую я забрал. Анна смотрела на Гавриила. У попадьи за перегородкой звякнуло ещё раз, тише.</p><p>— Дмитрий, — сказал Гавриил, не поднимая глаз. — Не торопись соглашаться. И не торопись отказывать. У него в лавке есть пауза, в которую и то и другое одинаково плохо.</p><p>— Что хорошо?</p><p>— Подождать ещё одну такую же.</p><p>Я встал, поклонился попадье у двери и вышел на улицу.</p><p>До лавки Хохрякова от поповского дома было минут десять обычным шагом. Я шёл быстрее, чем следовало, и заставил себя сбавить. К моменту, когда я вышел на площадь, шёл уже Митиным шагом — с небольшим наклоном вперёд, левый локоть к жилету.</p><p>Под навесом самой большой лавки Хохрякова уже не было. Хохряков стоял внутри.</p><p>Я открыл дверь. Тяжёлая дверь, на хороших петлях, с медной ручкой, тёртой ладонью до желтизны. Над дверью — колокольчик; колокольчик звякнул один раз и замолк, как объявляют тихую купеческую благодать.</p><p>Лавка пахла одновременно очень многим, и каждый запах был отдельный.</p><p>Конопляным маслом — слева, от штофов и жестяных бидонов. Мукой — справа, от ларей с откидными крышками; мучная пыль висела в косой полосе утреннего света, как мелкая золотая взвесь. Дёгтем — от двери, дёготь стоял в маленьком бочонке у входа, видимо, для смазки колёс. Воском, мылом, льняным маслом — от полок в глубине. Чаем — слабее, из дальнего угла, где стоял железный, окованный жестью ларь. И тонко, поверх всего — ладаном; в углу справа от входа стоял на полочке маленький образ Николая, и перед ним светилась лампадка. У Тита Степаныча лампадка масло имела.</p><p>За прилавком стоял молодой приказчик — лет восемнадцати, в чистой косоворотке, рукава скатаны до локтей, лицо круглое, глаза без выражения. Он стрельнул на меня взглядом и сразу отвёл его за плечо. За его плечом, у задней двери, стоял Хохряков.</p><p>— Митрий Тимофеич. Заходи.</p><p>Это вышло у него тем же голосом, что вчера на площади: ровным, с уменьшительной буквой в моём имени. Я зашёл. Молодой приказчик, не дожидаясь команды, обогнул прилавок, прошёл мимо меня к входной двери, накинул на петлю изнутри тонкий железный крюк — лавка временно закрылась изнутри. Дальше он встал у двери, спиной к нам, лицом к улице, как добросовестный слуга, который ничего не слышит.</p><p>Хохряков отворил заднюю дверь.</p><p>— В заднюю комнатку пожалуй. Здесь мука пылит, ты в светлом жилете.</p><p>Жилет на мне был не светлый. Жилет на мне был тёмно-серый, с пятном, в котором узнавалась трава над оврагом. Но Хохряков сказал «в светлом», и в этом «светлом» уже была первая мелкая хохряковская уступка моей ещё не существующей серьёзности — он сделал вид, что я пришёл одетый. Я отметил приём и вошёл.</p><p>Задняя комнатка была маленькая, тёплая, с одним окном во двор. Стол, накрытый чистой суровой скатертью. Две лавки. Сундук в углу, окованный широкими железными полосами, на сундуке — большой замок, не навесной, а врезной. На столе — самовар, ещё не закипевший, но уже поющий тонким голосом; две чашки белые с синим узором (такие мне попадались у антикваров — синие цветочки, белый фарфор, купеческое представление о достатке); сахарница, в ней колотый сахар; блюдечко с сушками; крошечный кувшинчик молока. На отдельном маленьком столике у окна — стопка бумаг, придавленная гладким серым речным камнем.</p><p>— Садись, Митрий Тимофеич.</p><p>Я сел спиной к двери. Так в этой комнатке садился, видимо, всякий, кто сюда входил по своей надобности — мест было два, второе занимал хозяин. Хохряков сел напротив, у окна. Свет с улицы лёг ему на левую сторону лица, и лицо стало рельефнее: окладистая ровная борода, под бородой — высокий ворот тёмной чуйки на крючках, на крючках — чистенькая красная нитка, которой их пришивали. Лет ему было, как и говорили — за пятьдесят, под глазами по мелкой сеточке, на висках — серебро. Глаза светло-карие, спокойные, в них стояло не любопытство, а внимательное согласие смотреть на меня столько, сколько потребуется.</p><p>Он не торопился говорить.</p><p>У меня дома были переговорщики, которые молчат с целью. Их молчание давит, как давит дорогая мебель в кабинете — собеседник начинает заполнять воздух своими словами и проигрывает молча. Я учил молодых партнёров: в такую паузу не входи, в неё садятся. Я и сел. Я тоже молчал. Самовар пел.</p><p>— Чайку отведай, — сказал Хохряков. — Сорт-то у нас приличный. Батюшка твой покойный этот сорт уваживал.</p><p>— Спасибо, Тит Степаныч.</p><p>Он налил мне сам. Я отметил: он налил мне сам, а не через приказчика и не через себя самого после себя — сначала мне, потом ему. Это была не любезность гостю. Это была демонстрация, что в этом разговоре он распорядитель и наливает в этом разговоре он.</p><p>— Сахарку?</p><p>— Не откажусь.</p><p>Он положил мне в чашку маленький кусочек колотого сахара щипчиками. Сушку придвинул. Молочка не предлагал — молочко у него стояло, видимо, для другого разговора.</p><p>— Ну.</p><p>Это «ну» досталось не мне. Это «ну» досталось воздуху между нами — как ставят пометку «приступаем».</p><p>— Тит Степаныч, — начал я.</p><p>И запнулся.</p><p>Я заготовил три варианта начала. Первый — деловой: «Тит Степаныч, по расписке хотел бы переговорить о порядке». Второй — мягкий: «Тит Степаныч, не сочти за дерзость, дело такое». Третий — жалостный, на самый чёрный случай: «Тит Степаныч, матушка послала с поклоном».</p><p>Я сидел напротив человека, который тридцать лет в этой задней комнатке слушал все три варианта, и видел, как каждый из них он встретит так, как встречают знакомого: с лёгким, чуть скучноватым «ну, я слушаю». И вот в этом «я слушаю» Митя Полунин и потерял бы дом.</p><p>— Тит Степаныч, — повторил я. — Я расписку прочёл.</p><p>Хохряков поднял брови. Не сильно. Ровно на ту меру, которая значит: «надо же, прочёл; ты раньше не читал, помнится». Я понял, что попал куда-то не туда, но решил идти.</p><p>— Срок до двенадцатого сентября. Сегодня двадцать четвёртое июня. Времени два с лишним месяца. Зачем тебе я сегодня?</p><p>Я знал, что это плохой ход. Опытный переговорщик не задаёт вопрос «зачем тебе я». Этот вопрос ставит партнёра в позицию объяснителя, и партнёр, объяснив, дальше ведёт. Но я попробовал этим вопросом перевести разговор с расписки на старую закладную — потому что на старой закладной у меня хотя бы было что слушать. На расписке у меня не было ничего.</p><p>Хохряков выждал. Долго. Потом отпил чая.</p><p>— Зачем сегодня. — Он поставил чашку. — Митрий Тимофеич. Сено сгорело когда?</p><p>— В мае.</p><p>— В мае. А расписка под сено. Сена нет. Я по расписке имущества твоего касаюсь, когда хочу. А хочу я сегодня.</p><p>Он произнёс это без угрозы. Так говорят: за окном дождь.</p><p>Я поднял глаза.</p><p>— В мае, Тит Степаныч.</p><p>— В мае.</p><p>— А расписка от двенадцатого июня.</p><p>Хохряков посмотрел на меня — медленно, как смотрят на собеседника, у которого внезапно прорезалась пара глаз. Долго смотрел. Потом отпил чая, поставил чашку ровно на ту же мокрую печать на скатерти, которую сам же оставил минуту назад.</p><p>— Вот и хорошо, что читать научился, Митрий Тимофеич, — сказал он мягко. — В позапрошлый раз ты у меня бумаги-то не читал. Стало быть, поумнел.</p><p>Он прибавил это так, как прибавляют сахар: одним аккуратным движением, без выражения.</p><p>Я в эту секунду понял две вещи разом.</p><p>Первая — что расписка от двенадцатого июня под сено, сгоревшее в мае, оформлена не под реальную сделку. Она оформлена под что-то другое и накрыта для бумаги «сеном» как красивой подкладкой. Под что — мне ещё предстояло догадаться.</p><p>Вторая — что Хохряков теперь знает: за столом сидит не тот Митя, которого он водил рукой. Этот Митя читает.</p><p>Я отпил чая. Чай был хороший. Мне обидно было, что он хороший. Я предпочёл бы, чтобы он был плохой, тогда мне было бы проще.</p><p>— По расписке имущества касаются по сроку, Тит Степаныч.</p><p>— По сроку — да. Я по сроку и коснусь. Только у меня под этой распиской ещё одна бумажка лежит. Старенькая. Отцовская. Закладная на дом. По закладной я могу касаться когда хочу.</p><p>Я молчал, потому что закладную я не видел. Закладную видела Анна — давно. Закладную, по слухам, оформляли при живом Тимофее, явно с теми тремя визитами Хохрякова, о которых Анна рассказала мне утром. И теперь Хохряков в этой комнатке делал то, что делает опытный кредитор: он показывал мне не главное оружие, а второе — для проверки реакции на главное.</p><p>— Тит Степаныч. Расписку и закладную я бы хотел увидеть рядом.</p><p>Я сказал это спокойно. Это была моя единственная содержательная фраза за весь разговор — и я её сказал слишком рано, до того, как заслужил.</p><p>Хохряков поднял глаза от чашки. Помолчал секунду.</p><p>— Закладная у меня в сундучке. Расписка у тебя в кармашке. Ты, Митрий Тимофеич, расписку-то ко мне положь сюда, на стол. Я закладную достану, посмотрим обе разом. Возражений нет?</p><p>Возражений было ровно на всю мою прежнюю жизнь.</p><p>Прежде, если контрагент говорил мне «возражений нет», я отвечал: подожди, у меня есть. И я расписку из жилетного кармана не вынул бы. И я закладную чужими руками со стола не упустил бы. И я не сел бы в эту комнатку без человека, который потом подтвердит, что в этой комнатке было сказано. И я не пришёл бы сюда сегодня вообще, я пришёл бы тогда, когда у меня было бы что положить рядом с этими двумя бумагами.</p><p>В новой жизни у меня было два с половиной часа до полудня, и ничего, кроме двух медных монет.</p><p>— Возражений нет, Тит Степаныч.</p></section><section><title><p>Глава 4</p></title><p>Глава 4</p><p>Я достал расписку, положил на стол, не разворачивая. Хохряков встал, подошёл к сундуку, отомкнул врезной замок ключом, который вытащил из ремня под чуйкой, поднял крышку, наклонился. Я увидел край сундука изнутри — там было аккуратно: связки, кожаные папки, холщовые мешочки, перевязанные тесёмками. Один из мешочков был помечен суровой ниткой, я не успел понять каким значком. Хохряков достал тонкую кожаную папку, закрыл сундук, повернул ключ, вернулся, сел.</p><p>Папка легла на стол. Он развязал тесёмки. Достал сложенный лист, развернул. Лист был старый, желтоватый, с двумя печатями — одной круглой, одной квадратной — и с несколькими подписями. Я увидел внизу: «Тимофей Полунинъ, мещанинъ». Подпись была твёрдая, не дрожащая, поставленная человеком, который ещё не болен и ещё не боится. Дата — я не успел разглядеть, Хохряков повернул лист так, чтобы мне было видно текст, но не дату.</p><p>— Дом, — сказал Хохряков, ведя пальцем по строке. — Со всем строением и подсобными. Сад. Огород. В обеспечение долга на сто пятьдесят рублей серебром. Не ассигнациями, заметь, Митрий Тимофеич. Серебром. На срок — до полного удовлетворения.</p><p>Сто пятьдесят рублей серебром.</p><p>Серебряный рубль в этих местах ходил совсем не как бумажный. Грубо — три с половиной ассигнационных за один настоящий. Значит, сто пятьдесят серебром — это больше пятисот бумажных. Чудовищная для этого дома сумма. Двести по расписке — это были даже не главные двести; главные пятьсот с лишним висели под ними, под старой закладной отца, и весили в два с половиной раза больше.</p><p>Я держал лицо. Я держал лицо и при цифрах большего порядка — это, по крайней мере, было одно из немногого, что у меня от той жизни осталось.</p><p>— Когда оформлено, Тит Степаныч?</p><p>— А ты не помнишь? — Хохряков выслушал меня без удивления. — Ты при батюшке был в избе тогда. На лавке сидел.</p><p>— Я тогда мальчишка был.</p><p>— Был. Семнадцать едва исполнилось. Мальчишка. А подпись свидетеля от вас — твоя.</p><p>Он повернул лист. Внизу, рядом с отцовской подписью, я увидел вторую — мелкую, наискось, торопливую, с дрожью на последней букве. Ту самую первую Митину подпись. Точно такую же, как на расписке внизу под второй, твёрдой.</p><p>Я узнал руку, которая вчера ночью при лучине я ещё не умел узнавать.</p><p>Митя — настоящий, тот Митя, в чьё тело меня переселило, — три года назад в семнадцать лет подписал свидетелем закладную на родительский дом. Не понимая, что подписывает. Может быть, не зная вообще, что подписывает. И эта же подпись, тренированная Хохряковым на закладной, через три года легла на расписку под сено — уже самим Митей, дрожащей, но узнаваемой рукой; а сверху для верности её ещё и накрыли твёрдым нажимом.</p><p>В этом доме Тит Степанович Хохряков сидел уже четыре года. Не три визита к Тимофею. Четыре года.</p><p>Я почувствовал, как у меня где-то под рёбрами медленно сжалось — не от страха. От профессионального уважения к чужой работе. Хохряков был не ростовщик из плохих романов. Хохряков был хороший игрок, который умел ждать четыре года.</p><p>— Тит Степаныч.</p><p>— Слушаю, Митрий Тимофеич.</p><p>— Чего ты хочешь.</p><p>Я сказал это, опустив всякие «по делу», «по совести», «по божески». Я сказал это так, как говорят, когда поняли, что обе стороны видят колоду и пора назначать ставку.</p><p>Хохряков чуть наклонил голову. Кажется, он впервые за разговор взглянул на меня не как на Митю Полунина.</p><p>— Митрий Тимофеич, — произнёс он медленно. — Дом я твой, по совести, брать не хочу. Дом — он на руках возни много. Мать у тебя, сестрица. Сестрица невеста. Куда я их? На улицу — Бог не велит. Под себя в работу — отец Гавриил мне с амвона скажет, мне с амвона слушать тошно. Мне дом ваш не нужен. Мне нужен ты.</p><p>Он сказал «ты» с тем же уменьшительным мягким нажимом, с каким перед этим говорил «Митрий Тимофеич».</p><p>— В расписочке у нас, — продолжил он, — пунктик есть. О работах и услужении до полного удовлетворения долга и процентов. По этому пунктику ты, Митрий Тимофеич, на год ко мне в лавку — приказчиком. Жалованье назначу. Из жалованья — на долг по копеечке. На стол тебе — мой, на ночлег — у Параски-стряпухи, у меня там комната есть тёплая. Через год — посмотрим. Дом не трогаю. Закладную не предъявляю. Расписку не подаю. Матушке твоей будешь по воскресеньям приходить, у меня воскресенье — день вольный.</p><p>Он договорил и затих, давая мне эту фразу проглотить.</p><p>В моей прежней жизни мне предлагали много разных вещей. Должность вице-президента в чужом холдинге за обмен голосов на совете. Брак на чужой дочери. Молчание о моих неприятностях в обмен на молчание о чужих. Покровительство, не подкреплённое ничем, кроме чьего-то страха перед моим покровителем. Каждое из этих предложений я узнавал по запаху уже на третьей секунде разговора.</p><p>Это пахло так же. С поправкой на чай и сушки.</p><p>Хохряков не покупал у меня дом. Хохряков покупал у меня меня. Митя в лавке — это значит: Митя у Хохрякова под рукой, под окном, под глазом, под счётом. Через год Митя ничего не выплатит, потому что жалованье приказчика у Хохрякова будет ровно такое, чтобы Митя ничего не выплатил. Дом будет всё это время висеть как заложник — пальцем тронуть не надо, достаточно, чтобы он висел. Анна и Катя — заложники заложника. Митя — рабочая лошадь. Через год — новая расписка, под новый предлог. Через два — Хохряков подаёт закладную, потому что Митя «не оправдал». Дом уходит. Митя — в кабалу по уже расширенному пунктику.</p><p>Я отпил чая. Чашка дрогнула в руке заметнее, чем мне хотелось бы.</p><p>«У него в лавке есть пауза, — сказал отец Гавриил полтора часа назад, — в которую и то и другое одинаково плохо».</p><p>Я в эту паузу не вошёл. Я в ней сел.</p><p>— Тит Степаныч, — сказал я. — Подумаю.</p><p>— А чего тут думать, Митрий Тимофеич. По-божески ведь.</p><p>— Подумаю.</p><p>Я отвернулся к окну. За окном был его двор. Поленница в три ряда, аккуратно, под навесом. Колодец свой. Тёлка пегая, привязанная не верёвкой, а ремнём с пряжкой. У ремня с пряжкой стояла та самая мысль, которой мне не хватало в этом разговоре: в этом доме всё, что можно привязать ремнём, привязано ремнём, а не верёвкой.</p><p>— Сколько даёшь, Тит Степаныч?</p><p>Он опустил глаза в чашку. Снова помолчал. Я успел сосчитать, как самовар тонким голосом перешёл с одной ноты на другую.</p><p>— Неделю даю, Митрий Тимофеич. До следующего вторника. Семь дён. Или приходишь и подписываешь со мной у писаря новый порядочек по пунктику. Или приходишь и приносишь двести рублей ассигнациями. Или не приходишь, и тогда я в среду на закладную ход даю. Без шума, через магистрат, по законному порядку. Дом опишут — продадим. Матушку с сестрицей я в обиду не дам, у Параски-стряпухи угол есть, поставлю.</p><p>Семь дней.</p><p>В моей прежней жизни семь дней было сроком на согласование одного контракта внутри одного отдела. В этой жизни семь дней было сроком на спасение трёх человек, дома и собственной шкуры.</p><p>Я встал из-за стола.</p><p>— Спасибо, Тит Степаныч. За чай.</p><p>— На здоровье, Митрий Тимофеич. До вторника.</p><p>Он встал тоже. Расписку он подвинул мне через стол обратно — кончиком пальца, аккуратно. Закладную сложил, убрал в папку, тесёмки завязал бантиком. Папку держал в руке, не убирал в сундук. Чтобы я видел, что папка теперь — в руке.</p><p>Молодой приказчик у входной двери снял крюк, не оборачиваясь.</p><p>Колокольчик звякнул мне в спину один раз.</p><p>На улице был уже почти полдень. Солнце вышло, тень у лавки укоротилась до полосы под навесом. У колодца напротив теперь стояли двое — баба с ведром и тот же молодой парень с ленивым лицом. Парень скользнул по мне взглядом и снова сделал вид, что не заметил. Я шёл медленно. Я заставлял себя идти медленно. Если кто-нибудь из города сейчас видел меня вторым взглядом, я хотел, чтобы он увидел человека, который идёт от Хохрякова не побитым.</p><p>Внутри я был побит чисто.</p><p>Я проиграл этот раунд по правилам. Не потому, что я не собрался. Я собрался. У меня была пятидесятилетняя школа переговоров. У меня была чужая, конечно, школа — не для этой комнатки с самоваром и синими цветочками на белом фарфоре. Но школа. У Хохрякова не было школы. У Хохрякова было четыре года ожидания, выстроенная позиция, две бумаги в одной папке, ремни с пряжками вместо верёвок и спокойный голос. Школа против позиции — это всегда позиция.</p><p>Я шёл к попу и думал не о расписке. Я думал о Мите.</p><p>О том Мите, который в семнадцать лет сел у отца на лавке и поставил мелкую дрожащую подпись наискось под отцовской твёрдой. О том Мите, который три года носил эту подпись в себе, не зная, что её носит. О том Мите, который в мае взял двести рублей ассигнациями под сено, потому что Хохряков, видимо, знал, как с этим Митей разговаривать — а Митя не знал, как разговаривать с Хохряковым. О том Мите, который сел на лошадь, упал, был ударен копытом и не пережил.</p><p>Я этого Митю в первые сутки про себя называл «прежний хозяин тела». Это было удобно — так в моей прежней практике обозначали человека, у которого мы купили актив с историей. Сейчас я подумал, что прежний хозяин этого тела был мальчишка двадцати лет, которому в семнадцать дали в руку перо и поставили подпись, а в двадцать дали в руку расписку и поставили срок, и который, может быть, ушёл из жизни не от копыта, а от того, что копыто пришлось вовремя.</p><p>И я вошёл в это тело не на чистый лист. Я вошёл на четырёхлетний хохряковский счёт.</p><p>У калитки поповского дома сидел на ступеньке крыльца чужой старик.</p><p>Я его увидел в первый раз и сразу понял, кто это. Отставного канцелярского человека видно по тому, как он держит даже больные колени.</p><p>Старик сидел на нижней ступеньке, поджав одно колено, расставив другое. На плечах у него была опрятная, многократно перешитая шинель — не по сезону, июнь, но шинель, видимо, единственная верхняя одежда, и он её носил круглый год по принципу «есть — ношу». Шинель была чистая, пуговицы — медные, потёртые до тёплого блеска, одна пуговица заменена костяной. Под шинелью — серый сюртук, ещё старее. Сапоги — добротные, разношенные, с заплатой на правом носке, заплата пришита ровно, со старанием. На голове картуз с потрескавшимся козырьком. У ног — холщовая сумка, отдельно — плетёная клетка с двумя голубями: один сизый, один белый с серым крылом.</p><p>Лицо у него было длинное, узкое, выбритое нечисто, с двумя серыми бакенбардами, обвисшими по щекам. Глаза маленькие, светлые, очень живые. Не любопытные — внимательные.</p><p>Он поднял на меня глаза и встал. Встал он медленно, основательно, как встаёт человек, у которого болят колени, но при этом он сорок лет вставал по канцелярскому ритуалу при появлении старшего.</p><p>— Дмитрий Тимофеевич, — представился он. — Прохор Кузьмич Лыков. Имею честь.</p><p>Он сказал это так, как в моё время уже не говорили — последний раз я слышал такое «имею честь» от старого финдира, которого мы зачем-то наняли в девяносто восьмом, и он у нас не задержался.</p><p>— Здравствуйте, Прохор Кузьмич.</p><p>— Я к отцу Гавриилу, — пояснил он, придерживая клетку с голубями носком сапога, — по своему незначительному делу: метрика племянника, в восемьсот тридцать первом, числа путаются у меня, надобно сверить с приходской книгой. Анна Никифоровна, между тем, у попадьи. Вас ждёт. А я, признаться, в передней позволил себе… услышать… слово «семь дён». От отца Гавриила, который у себя в кабинетце… изволил повторить за вашей матушкой.</p><p>— Услышали.</p><p>— Услышал. — Он чуть наклонил голову, как наклоняют, когда виноваты. — С извинением.</p><p>Я не сразу понял, виноват он или подводит к делу. Он подводил к делу.</p><p>— Дмитрий Тимофеевич. У всякой расписки, изволите видеть, две тени. Одна — у векселедержателя в сундуке, в кожаной папочке, как, я полагаю, у Тита Степаныча. Это тень осязаемая, на ощупь. Вторая — в магистратских книгах, в реестре за тот год, по числу подачи. Тень бумажная, на просвет.</p><p>— Я слушаю.</p><p>— Не всякий векселедержатель, — продолжал Прохор Кузьмич, и я заметил, что он говорит, не глядя мне в глаза, а глядя чуть мимо, как смотрят в воздух поверх собеседника, когда диктуют, — изволите видеть… не всякий векселедержатель обе тени держит в полном согласии. Бывает, и в моей практике бывало неоднократно, что в сундучке у векселедержателя одна циферка, а в книжице у писаря — другая. Или ден написания не тот. Или свидетель не тот. Или печать чуть-чуть… не совсем. Это, конечно, в законе ничего не значит, ежели у векселедержателя бумага в порядке. Но при стечении обстоятельств… в стороннем разговоре… в неофициальном порядке… бывает значит.</p><p>Он замолчал. Голуби в клетке у его ног переступили.</p><p>— Прохор Кузьмич, — обратился я. — У Тита Степаныча на меня две бумаги. Расписка и старая закладная отцовская.</p><p>— Я наслышан о закладной, — сказал он спокойно. — Восемьсот тридцать четвёртый год, июль или август месяц, оформлялась через писаря Федота Семёныча, ныне здравствующего и в прежней должности состоящего, мы с ним по чаю иногда сидим.</p><p>Он сказал это как бы между прочим, как сообщают погоду. Но он сообщил мне то, чего я в эту минуту не имел права знать без него: имя и год.</p><p>Из жилетного кармана он достал — медленно, не торопясь — сложенный вчетверо листок. Я узнал бумагу: это был оборот старого молебна, отпечатанного в типографии каким-нибудь восемьсот двадцатым годом, с буквой ять и старой графикой. Прохор развернул, перевернул чистой стороной кверху, достал из бокового карманчика шинели коротенький карандашный огрызок в латунном колпачке (колпачок я тоже отметил — латунный, тёртый), снял колпачок, послюнил карандаш и аккуратным, твёрдым, чуть наклонным канцелярским почерком написал три строки. Сложил вчетверо. Протянул мне.</p><p>— Дмитрий Тимофеевич. Имя писаря, день, в который он бывает один, и условный знак, по которому я с ним знаком. Без знака он с вами говорить не будет. С знаком — может быть. Чаю ему отнесите фунт, не лишнее. У Тита Степаныча у того же не покупайте, у Прохорова, на углу, у Прохорова чай дешевле и для писаря привычнее.</p><p>Я взял бумажку. Бумажка была лёгкая, тёплая от его кармана.</p><p>— Прохор Кузьмич, — поднял я глаза. — Почему вы.</p><p>Я задал этот вопрос не из вежливости. В моей прежней жизни я задавал его всем, кто приходил ко мне с услугой, не названной по цене.</p><p>Прохор Кузьмич чуть улыбнулся одной стороной рта.</p><p>— Дмитрий Тимофеевич. Я Тимофея Степановича, родителя вашего, в восемьсот двадцать восьмом году знал по делу о мещанском окладе. Дело было пустое, мы его с ним за вечер за чайком разобрали. Он мне тогда сказал: «Прохор Кузьмич, у меня сын малец, четырнадцати ещё нет, ежели чего — присмотри глазом». Я ему ответил, что глаз у меня старый, но что есть, то есть. Он умер. Глаз у меня остался. — Он чуть поклонился.</p><p>— И ещё, Дмитрий Тимофеевич. Между нами. Тит Степаныч у меня одного голубя в позапрошлом году в дело своё употребить изволили, без моего согласия, через прислугу. Птица была хорошая. Я в претензии, признаться, до сих пор. Это, конечно, не основание для государственной службы. Это так, в дополнение к глазу.</p><p>Я в первый раз за это утро коротко рассмеялся. Не вслух, в себя. У Прохора Кузьмича была мотивация по моей прежней классификации трёх типов сразу: долг покойнику (репутационный), благодарность к умершему другу (эмоциональный) и личная обида на Хохрякова за голубя (мелкая, и поэтому самая надёжная). В моей прежней практике первые две мотивации часто оказывались декларативными, а третья — рабочей. Здесь, скорее всего, работали все три.</p><p>Я аккуратно убрал его бумажку в жилетный карман — в тот же, где лежала расписка.</p><p>— Спасибо, Прохор Кузьмич.</p><p>— Не за что покамест, Дмитрий Тимофеевич. — Он наклонился, поднял клетку с голубями. — Я в храм. Метрика. Племянник. Числа путаются.</p><p>Он поднялся по ступенькам в дом отца Гавриила, не оборачиваясь.</p><p>Анна вышла на крыльцо, когда Прохор уже скрылся за дверью. Платок она поправляла на ходу — значит, в доме у попадьи разговор был обычный, женский, без особого; в этом доме у попадьи была какая-то своя норма, и Анна по этой норме сейчас выходила.</p><p>Она подняла глаза мне в лицо.</p><p>— Семь дён, — сказала она.</p><p>— Семь.</p><p>— Дом?</p><p>— Пока стоит.</p><p>— Ты?</p><p>— Пока хожу.</p><p>Она ничего не ответила.</p><p>Мы пошли. Сначала молча. Дошли до площади. На площади был полдень, лавки уже открыты, у Хохрякова — открыта, колокольчик звякал. Я обогнул площадь по дуге, как вчера, только в обратную сторону. Анна не возражала.</p><p>— Митя.</p><p>— Да, матушка.</p><p>— Что у тебя в кармане?</p><p>— Расписка. И ещё одна бумажка.</p><p>— Чья?</p><p>— Прохора Кузьмича Лыкова.</p><p>Анна помолчала шаг и спросила:</p><p>— Голубятник.</p><p>— Голубятник.</p><p>— Тит Степаныч у него голубя унёс.</p><p>— Унёс.</p><p>Она снова помолчала.</p><p>— Это, Митя, может быть, и не худшая бумажка на сегодня.</p><p>Я взглянул на неё сбоку. Она смотрела вперёд. Платок темно завязан, серая шаль, ровный шаг. До этого утра я бы не понял того, что понимал сейчас: Анна Никифоровна за полтора часа у попадьи знала уже всё, что мне рассказал Прохор Кузьмич, и ещё немного сверх — потому что попадья и матушка Гавриила за самоваром говорили не о погоде. И она ждала, скажу ли я ей сам. Я сказал.</p><p>— Матушка.</p><p>— Что, Митя.</p><p>— Я сегодня проиграл Титу Степанычу.</p><p>Я сказал это, чтобы не врать в её доме на ровном месте.</p><p>— Знаю, — сказала она. — На том свете не проиграл бы — на том свете дома нет.</p><p>Она это сказала без обиды, без насмешки и без утешения. Сказала как факт.</p><p>Мы свернули в проулок. Я нагнул голову под отколотой верхней планкой второго забора. Тело знало планку — голова знала и сама.</p><p>В жилетном кармане у меня лежали две бумаги.</p><p>Одна — расписка на двести рублей ассигнациями, под сено, которое сгорело в мае, с подписью Мити Полунина, его же рукой, дрожащей, и поверх — твёрдой нажимом чужой; срок до двенадцатого сентября, но Хохряков считал срок по своему, по старой закладной, и Хохряков давал семь дён.</p><p>Вторая — оборот молебна с тремя строками карандашом: имя писаря, день и условный знак. Писать карандашом по типографской бумаге начала века, в которой ять стояла на старом месте, было неаккуратно — карандаш цеплялся за рельеф буквы. Прохор Кузьмич написал твёрдо.</p><p>В прошлой жизни я не пустил бы Прохора Кузьмича дальше приёмной охраны. У него была бы не та обувь, не тот воротник и не та речь. Я отдавал свои переговоры людям с правильной обувью, с правильным воротником и с правильной речью, и за это пятьдесят лет получал результат.</p><p>Сегодня единственная бумага, на которой я мог куда-то ступить, была написана его рукой. На обороте поминания. Карандашным огрызком в латунном колпачке.</p><p>Я ещё не знал, что с этой бумагой делать. Я не знал, схожу ли я к писарю, и сходит ли писарь со мной говорить, и совпадёт ли тень в сундуке с тенью в книге. Я не знал, выдержит ли семь дней мой план, у меня плана не было. У меня был адрес, день и знак.</p><p>Это было, по правилам моей прежней жизни, ничто.</p><p>Я шёл рядом с Анной Никифоровной по проулку, в Митиных разношенных сапогах, и впервые за сутки в этом теле понимал, что у меня в кармане лежит не ничто.</p><p>У меня в кармане лежал чужой человек, который сегодня по своей надобности — из-за метрики племянника, из-за памяти о Тимофее, из-за украденного голубя — встал с ранья, дошёл до поповского крыльца, послушал чужое слово «семь дён», подобрал карандашный огрызок и написал три строки.</p><p>У меня дома таких людей не было.</p><p>В этой — пока был один.</p><p>— Митя.</p><p>— Да, матушка.</p><p>— Поешь, как придём.</p><p>— Поем.</p><p>Мы дошли до калитки. Калитка стукнула. Во дворе на крыльце сидела Катя — нас ждала, в переднике, с тряпкой для рук на коленях, и по её подбородку я уже умел читать. Подбородок у неё на этот раз был не вниз. Подбородок у неё был ровный. Она просто смотрела.</p><p>Анна прошла мимо неё в дом — за вечерним хлебом и за чугунком.</p><p>Я остановился перед сестрой.</p><p>— Семь дней, Катя.</p><p>Катя выслушала. Подбородок остался ровный.</p><p>— Будем считать, — сказала она.</p><p>Я не сразу понял, что она имеет в виду — деньги, дни или нас самих. Потом понял, что всё разом. Я сел рядом с ней на крыльцо, на нижнюю ступеньку, и в первый раз за сутки в этом теле сел туда, куда сел бы Митя: с упёртыми в колени локтями, с опущенной головой. Митино тело село правильно, без подсказки. Катя ничего не сказала.</p><p>Над двором плыл полдень. У Хохрякова в лавке, в задней комнатке, видимо, остывал самовар. У отца Гавриила, у попадьи на кухне, кипел свой. У Прохора Кузьмича Лыкова в плетёной клетке два голубя сидели смирно — он, наверное, как раз сейчас разбирал в храме у дьячка приходскую книгу за тридцать первый год, искал племянника.</p><p>В жилетном кармане у меня лежали две бумаги.</p><p>И из них тяжелее была не та, которую написал Хохряков.</p></section><section><title><p>Глава 5</p></title><p>Глава 5</p><p>На следующее утро после Хохрякова и поповского крыльца я выложил на стол всё, что у меня было.</p><p>Две медные монеты. Копейка — год на ней стёрся до тёмного пятна — и полушка, истёртая так, что орёл на ней походил на курицу. Я положил их рядом на тёсаную столешницу, на то чистое место, куда мать в тот первый вечер сдвинула расписку, и некоторое время разглядывал.</p><p>В прежней жизни у меня был человек, который вёл мне счёт наличности. Под его рукой ходили суммы, на которые можно было купить этот город со всем оврагом, колокольней и Титом Степанычем в придачу. Сейчас весь оборотный капитал Дмитрия Тимофеевича Полунина лежал передо мной под одной ладонью, и ладонь оставалась наполовину пустой.</p><p>— Фунт чая — рубль двадцать, ежели у людей брать.</p><p>Катя стояла у занавески, рукава ещё закатаны, в пальцах веретено, которое она, кажется, не выпускала и во сне.</p><p>— У Хохрякова дороже. И писарю в руку положить надо, не медью же. Считай полтора рубля. А лучше два, если по-умному.</p><p>Полтора рубля ассигнациями, а по Катиному осторожному счёту и все два. Я перевёл взгляд на свою копейку с полушкой. В прежней жизни мне случалось носить в переговорную планы и посмелее: обернуть копейку с полушкой в полтора рубля за один день — рост за сотню крат. За такой план меня бы взяли под локоть и попросили проспаться.</p><p>Разница была в том, что тогда я мог позволить себе, чтобы меня взяли под локоть. Сегодня — не мог.</p><p>Анна Никифоровна стояла у печи спиной ко мне, ухватом ворочала чугунок. Не оборачиваясь, она сказала:</p><p>— Аксинья Панкратьевна вчера спрашивала, кому сад расчистить. У ней за домом малинник одичал, прясло легло. Сходи.</p><p>— Купчиха?</p><p>— Вдова купеческая. Прижимиста. Но платит, не как иные.</p><p>Она поставила чугунок, обтёрла руки о фартук и наконец повернулась. Лицо у неё было такое, будто она уже взвесила всё, что я ещё только собирался взвешивать.</p><p>— Весь город увидит, что Митя Полунин в подёнщики пошёл.</p><p>Я молчал.</p><p>— Увидит. И пусть. Хуже, когда увидят, что он в долговую яму пошёл. Подёнщина не срам. Срам — это когда чужой хлеб ешь, а свой в землю положить ленив.</p><p>Она вытерла со стола несуществующую крошку.</p><p>— Только одно. Работай молча. Намедни ты с Титом Степанычем как разговаривал — весь город до сих пор пересказывает. Аксинье Панкратьевне умный работник не нужен. Ей нужен тот, кто малину корчует.</p><p>Катя за это время прошлась по дому глазами — медленно, как приказчик по чужой описи. Куры — три штуки, на яйцах держится завтрак. Огород — зелен, до него ещё месяц. Сундук — материны вещи, трогать нельзя. В сенях отцовская сбруя без коня — продать сбрую значило вслух признать, что Гнедуха не вернётся, а этого в доме пока никто не говорил.</p><p>— Считала? — спросил я.</p><p>— Считала. — Веретено в её пальцах качнулось и встало. — Продавать нечего, Митя. Всё, что в доме, — оно работает. Дом — не лавка. В нём лишнего не лежит.</p><p>Она это сказала спокойно, и от спокойствия было хуже, чем было бы от слёз.</p><p>Я сорок лет прожил тем, что находил лишнее. Лишний цех, лишний человек, лишнюю строчку в смете — всё, что весит, но не несёт. Я приходил, смотрел и говорил, что убрать; от меня этого ждали и за это платили. Я считал, что у меня на лишнее глаз. Теперь я стоял посреди дома, где лишнего не было ни на копейку — ни вещи, ни человека, — и впервые думал, что, может быть, всю жизнь я не лишнее находил, а просто называл лишним то, что не моё.</p><p>Я собрал со стола свои две монеты, ссыпал в жилетный карман — туда, где лежали расписка и записка Прохора, — и пошёл из дому добывать недостающее: без малого полтора рубля.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>На площадь я вышел тем же путём, что и вчера, и сразу увидел рынок труда.</p><p>Так это, конечно, не называлось. У стены, в тени, под облезлой вывеской сапожника, стояли мужики. Человек шесть. Стояли не кучей, а врозь, каждый сам по себе, с топором за поясом или с пустыми руками, и смотрели на площадь тем особенным ожидающим взглядом, по которому работника видно за версту. Их нанимали поденно. Кому забор, кому дрова, кому крышу подлатать перед осенью.</p><p>Первая моя мысль была — не та.</p><p>Я простоял у колодца минуту и за эту минуту успел построить целое предприятие. Шесть рук без хозяина. На площади то и дело появляются люди, которым руки нужны, и каждый теряет время, обходя стену и торгуясь с каждым порознь. Поставь между ними одного человека, который знает, у кого что чинить, кого куда послать и почём, — и этот человек снимает свою долю, не подняв ни топора. Я такие предприятия в прежней жизни строил с закрытыми глазами. Я их строил, когда был вдвое моложе нынешнего Митиного тела. Я знал в этом деле всё — кроме одного: что меня здесь нет. Что человек, который собрался ставить других в ряд, должен сперва сам чего-нибудь стоить, а Митя Полунин в этом городе стоил ровно своей расписки, и расписка была не в его пользу.</p><p>К стене я подошёл всё-таки не работником.</p><p>— Здорово, мужики, — сказал я. — Кому работу ищете? Я знаю, где есть. Сведу с хозяином, лишнего не возьму.</p><p>Шесть лиц повернулись ко мне без всякого выражения. Так смотрят на телегу, которая едет не по той стороне.</p><p>— Митька, что ли? — спросил один, рыжий, с топором. — Полунин?</p><p>— Он самый.</p><p>— А ты сам-то наниматься пришёл или как?</p><p>— Я свести могу. У меня глаз на это.</p><p>Рыжий усмехнулся и сплюнул себе под ноги, аккуратно, не в мою сторону — и от этой-то аккуратности стало ясно, чего стоит мой глаз.</p><p>— Ты, Митька, за свою-то расписку рассчитайся сперва, а после нас сводить будешь. Иди вон в ряд становись, коли работы хочешь. Тут все сами с усами.</p><p>Я попробовал ещё. Нашёл нанимателя — мещанина в синей поддёвке, которому надо было переколоть поленницу. Заговорил с ним так, как говорил всю жизнь: спокойно, ровно, обрисовал выгоду, предложил взять у меня двоих, а не искать самому. Мещанин дослушал до середины, поскрёб бороду и спросил:</p><p>— Ты, мил-человек, чего так складно говоришь? Поленница у меня вон, мужики вон. Ты-то мне между ними зачем?</p><p>И посмотрел на меня — недолго, но так, как смотрят на человека, который либо себе на уме, либо умом тронут. Я уже знал этот взгляд. Я ловил его на себе третий день.</p><p>Хуже того, ловил его не один мещанин: у колодца две бабы с вёдрами уже остановились и шептались, поглядывая, как Митя Полунин ходит вдоль стены и складно толкует с мужиками, не берясь за топор.</p><p>К полудню я понял простую вещь, для понимания которой мне хватило бы и одной минуты, если бы я слушал, а не строил. В городе на шесть тысяч душ все всё про всех знают. Здесь между нанимателем и работником нет ни одного зазора, в который мог бы протиснуться посредник. Зазор — это незнание. Незнание — это товар. Здесь его не было. Здесь был только труд, и труд продавался напрямую, из руки в руку, и за него отвечали спиной, а не словом.</p><p>В прежней жизни я разбогател на зазорах. Вся моя империя стояла на том, что одни чего-то не знали, другие не успевали узнать, а я знал и за это знание брал. Здесь знать было нечего. Здесь надо было уметь — а умел я говорить, и только говорить, и здесь это не стоило ни копейки.</p><p>Я угостил рыжего мужика квасом — единственной своей настоящей копейкой — в смутной надежде разговорить его и хоть что-то с этого утра выручить. Рыжий квас выпил, поблагодарил степенно и ушёл колоть поленницу к мещанину в синей поддёвке. Без меня.</p><p>Капитал Дмитрия Полунина усох до одной истёртой полушки. Утро сгорело. И весь базарный угол видел, как Митя Полунин, которому нечем платить долг, ходит вдоль стены и распоряжается чужими мужиками.</p><p>Я постоял ещё немного, глядя на сапожную вывеску, и пошёл к купчихе.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дом Аксиньи Панкратьевны стоял на хорошей улице — пятистенок, тёс не серый ещё, ставни синие, на воротах кольцо, начищенное чужими руками. Двор был выметен. За домом, через калитку, начинался сад, и сад этот объяснял всё.</p><p>Когда-то его, видно, держали в строгости. Теперь хозяина не было, а одна вдова сад в руках не удержала. Малинник одичал и пошёл стеной — в человеческий рост, переплетён, в сухостое прошлогодних стеблей. Вдоль него крапива стояла так густо и ровно, будто её сеяли. Прясло — звено жердяного забора — легло, и по нему уже карабкался вьюнок, прибирая упавшее к рукам.</p><p>Сама Аксинья Панкратьевна вышла на крыльцо — невысокая, плотная, в тёмном платье хорошего сукна, с лицом гладким и неподвижным, как у человека, который давно научился не показывать, что думает. На переносице — две глубокие складки, единственное, что на этом лице двигалось.</p><p>— Полунихин сын, — сказала она. Не спросила.</p><p>— Дмитрий Тимофеевич.</p><p>— Анны Никифоровны прислала?</p><p>— Прислала.</p><p>Складки на переносице чуть сошлись. Она оглядела меня — от непокрытой головы до Митиных сапог, — и в этом оглядывании не было ничего обидного, одно дело. Так смотрят лошадь перед мелкой покупкой.</p><p>— Сад видишь?</p><p>— Вижу.</p><p>— Малину выбрать всю, до корня. Крапиву свести. Прясло поднять и подпереть. К вечеру управишься — рубль. Не управишься — по работе сочтёмся, а это всегда меньше.</p><p>Рубль. Мне нужно было полтора, а лучше два. Но рубль был и без того суммой, какой я в этой жизни ещё не держал в руках, — и всё-таки я открыл рот, чтобы поторговаться, потому что торговаться я умел, и умел хорошо, и сорок лет жил тем, что не брал первой названной цены.</p><p>— Аксинья Панкратьевна, — начал я, — работа тут не на рубль. Малинник в рост, корни старые. Это два дня, если по совести.</p><p>Она меня выслушала. Дослушала до точки. И только потом, без всякой спешки, ответила:</p><p>— Тогда поди, милый, найди, где за два дня платят. Поди-поди. Я подожду. У меня сад второй год стоит, ему лишний день не в труд.</p><p>Я знал этот приём. Я сам им жил. Назвать цену, замолчать и отдать собеседнику его собственную пустоту — пусть он в неё и шагнёт. У меня этот приём всегда работал, потому что за столом всегда сильнее тот, кому сделка нужна меньше. А меньше сегодня нужно было ей.</p><p>— Рубль, — сказал я.</p><p>— Рубль, — согласилась она так, будто это я уступил, а не она настояла. — И обедом покормлю. Топор и заступ в сарае. Крапиву жги вон в той яме, не разноси.</p><p>Председатель совета директоров крупного холдинга нанялся за рубль ассигнациями выбирать чужую малину. Я снял жилет, повесил на жердь и пошёл в сарай за топором.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Малину я начал рвать руками — и через три минуты понял, почему так не делают.</p><p>Прошлогодний сухой стебель малины ломок и зол. Он не гнётся, он трескается вдоль и оставляет в коже занозу тонкую, как волос, и злую, как оса. К тому же он в шипах. Митины ладони были не барские — но и не мужицкие; Митя был сын лавочника, не пахаря, и кожа на них дублёная городской работой, а не каторжной. Через четверть часа эти ладони горели.</p><p>Я остановился и сделал то, что в прежней жизни делал всегда, наткнувшись на стену: пересмотрел способ. Рвать руками — глупо. Я взял топор, подрубал куст у корня и валил его целиком, потом стаскивал жердиной в кучу. Дело пошло втрое быстрее, и я успел подумать о себе хорошо.</p><p>— Ты топором-то корень не руби, — сказала Аксинья Панкратьевна с крыльца. Она, оказывается, всё это время стояла и глядела. — Руби, да недорубай. Корень оставишь в земле — он на тот год опять пойдёт. Его выворачивать надо. Заступом. Со мной муж покойный так бился, и ты побьёшься.</p><p>Она была права, и я это знал ещё до того, как она договорила. Быстрый способ был быстрым ровно до следующего лета. Я отложил топор и взял заступ, и сад перестал поддаваться вовсе.</p><p>Корень старой малины — это не корень, это сеть. Она держится за землю всем, чем может, и землю не отдаёт. Я подкапывал, тянул, срывался, подкапывал снова. Солнце поднялось и встало над садом ровно так, чтобы бить в спину. Рубаха на мне взмокла и прилипла, потом высохла солью, потом взмокла опять. Шишка на затылке, про которую я за работой забыл, к полудню напомнила о себе тупо и ровно.</p><p>Часам к двум я решил, что не дойду до вечера.</p><p>Это было не Митино чувство. Митино тело было молодо и тянуло. Это было моё. Я семьдесят восемь лет прожил в теле, которое последние десять из них только сдавало: то сердце, то спина, то ноги, то всё разом под одеялом дорогой палаты. Тело привыкло искать, где сломается, и докладывать об этом заранее, как исправный приказчик. Оно и сейчас искало — и не находило, и от этого мне делалось не легче, а тревожнее, потому что я перестал узнавать собственный предел. Старик внутри ждал, что вот-вот отнимется поясница. Поясница не отнималась. Двадцатилетний хребет Мити Полунина держал так, как мой не держал уже четверть века, и я копал дальше — не потому, что хотел, а потому, что у меня кончились отговорки.</p><p>И в какой-то час — я не заметил, в какой, — со мной случилась странная вещь.</p><p>Я перестал думать. Совсем. Голова, которая шестьдесят лет не умолкала ни на минуту, которая считала, взвешивала, строила, подозревала, — голова замолчала. Остался корень, заступ, упор ноги, рывок. Корень, заступ, упор, рывок. Тело Мити знало эту работу лучше, чем знал её я: оно нашло, как ставить ногу, как держать спину, чтобы не сорвать, в какой миг тянуть. Я ему не мешал. Я впервые за три дня ему не мешал, и оно было мне за это благодарно.</p><p>Шестьдесят лет я заплатил бы любые деньги за один такой час — за час, когда в голове не идёт торг. Оказалось, такой час не продаётся. Его можно только выкопать заступом из чужого одичалого сада, и стоит он рубль ассигнациями и две разбитые ладони.</p><p>Аксинья Панкратьевна вынесла обед в сад — щи, хлеб, варёное яйцо, кружка кваса. Села на крыльцо и смотрела, как я ем.</p><p>— Ты ешь не по-здешнему, — сказала она вдруг.</p><p>Я замер с ложкой. Анна велела молчать. Я и молчал.</p><p>— Не так, как Митька Полунин ел. Я Митьку с малолетства знаю. Он суетливый был, ронял. А ты ешь так, будто тебе всё равно когда. — Она не спрашивала и не пугалась; она просто отмечала, как отмечают трещину на горшке, который всё равно ещё служит. — Ну, может, голова с той кобылы перетряслась. Бывает.</p><p>Я промолчал и доел всё до донышка, чтобы рот был занят и отвечать не пришлось.</p><p>— Отец твой, — сказала она, глядя уже не на меня, а в сад, — у меня тоже работал. Давно, ты мал был. Тимофей Полунин. Лавочка у него ещё своя стояла. Он мне крышу на амбаре крыл и денег вперёд не взял, хоть я давала. Сказал: сделаю — тогда. Редкий был человек. Город про вас говорит — невезучие Полунины. А я тебе скажу: невезучие — это которые чужое легко берут. Отец твой не из таких был. И мать не из таких.</p><p>— А лавка отчего стала? — спросил я.</p><p>Анна велела молчать. Но про отца я не знал ничего, а спросить было важнее, чем послушаться.</p><p>Аксинья Панкратьевна повела плечом.</p><p>— Лавка стала оттого, отчего у честного человека всё стаёт. В долг отпускал. Город бедный: придёт баба, детишки немыты, — как не отпустить. Отпустит, запишет в тетрадку, а назад половина не вернётся. Запишешь много — сам без хлеба. Тимофей твой и записал много. — Она поглядела на меня искоса. — Это я не в укор отцу. Это я тебе в науку. Доброта без счёта — она дом съедает не хуже Тита Степаныча. Тихо только. И без бумаги.</p><p>Она помолчала.</p><p>— А с долгом своим ты к Титу Степанычу зря в лоб ходил. Тит — он кулаком не бьёт. Он бумагой берёт. Покойник мой говорил: с Хохряковым рядиться — что с водой бороться. Кулак она пропустит, а сама везде натечёт. — Аксинья Панкратьевна встала, отряхнула платье. — Тихий он нынче, Тит-то. А тихий он перед делом бывает. Доедай да копай. Солнце не ждёт.</p><p>Часом позже в калитку вошёл ещё один работник.</p><p>Лет двадцати семи, жилистый, в рубахе, которую давно не стирали и, кажется, уже не для кого было стирать. Звали его, как я узнал после, Яшка Дегтярь — не то по отцовскому смолокуренному делу, не то прозвище просто прилипло. Явился он, когда день уже перевалил, и несло от него на три шага не сегодняшним даже, а вчерашним, что хуже: сегодняшнее ещё выходит, вчерашнее уже въелось.</p><p>Аксинья Панкратьевна встретила его на крыльце так, как встречают то, на что давно махнули рукой.</p><p>— Дрова с утра ждут, Яков. Утро где?</p><p>— Утро, Аксинья Панкратьевна, оно… — Яшка повёл рукой, будто утро было вещью, которую он куда-то задевал. — Было утро. Я его не с того конца начал.</p><p>Она ничего не ответила, показала глазами на поленницу и ушла в дом. Яшка взял колун и по дороге к дровам приостановился возле меня — поглядел на выкорчеванные корни в куче, на мои ладони.</p><p>— Полунин, что ли. — Он не спросил, и не удивился, и не обрадовался. — Тебя, стало быть, тоже припёрло.</p><p>— Припёрло.</p><p>— Дело знакомое. Я вот восьмой год припёртый хожу. Должен я, Полунин. Всем понемногу должен — оттого и работаю на всех. Кто кликнет, к тому и иду. Нынче дрова. Завтра, может, что и почище дров. А может, и погрязнее. Должному не выбирать.</p><p>Он сказал «погрязнее» легко, мимоходом — как про работу, которую делал и ещё сделает. Я копал и думал, что вот человек ровно на одну ступеньку ниже меня. Не на две, не на три. На одну. Между мной и Яшкой Дегтярём всей разницы — рубль, который я нынче заработаю, да долг, которого я ещё не закрыл. Не повторится рубль, не закроется долг — и через год по чужим дворам с колуном пойду я, и так же буду ронять «погрязнее», и так же выбирать мне будет не из чего.</p><p>Яшка поплевал на ладони и взялся за поленья. Колол он умело и невесело, и дрова под его колуном ложились ровно, как у человека, который давно не делал в своей жизни ничего, кроме чужой работы.</p><p>Я выворотил последний корень, когда тени в саду легли длинно. Свёл крапиву, сжёг в яме — дым стоял белый и злой. Поднял прясло, подпёр кольями, увязал лозой. Сад был не сад ещё, но в нём стало видно землю.</p><p>Аксинья Панкратьевна обошла работу кругом. Остановилась у малинника.</p><p>— Вон там у корня не дочистил.</p><p>Утром я бы уступил. Утром, на площади, я уступал весь день и остался с полушкой. Я подошёл, поглядел, куда она показывает, и сказал спокойно:</p><p>— Там, Аксинья Панкратьевна, корня нет. Там камень. Его заступ не берёт. Хотите — сами попробуйте.</p><p>Она поглядела на меня. Складки на переносице дрогнули — то ли усмешка, то ли просто свет так лёг.</p><p>— Камень, — согласилась она. — Ну, камень так камень.</p><p>И отсчитала мне рубль ассигнациями — мелкой бумажкой и медью, в горячую разбитую ладонь.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>К Прохору Кузьмичу я пришёл, когда уже смеркалось.</p><p>Дом голубятника я узнал издали — по голубятне на высоком шесте над крышей и по самим голубям, которые в вечернем небе ходили над двором кругами, как мысли над хорошей задачей. Прохор сидел на крылечке, в той же опрятной поношенной шинели не по сезону, и чинил плетёную клетку.</p><p>— Дмитрий Тимофеевич. — Он отложил клетку. — По делу или мимо?</p><p>— По делу. За чаем. Вы говорили — фунт.</p><p>— Говорил. — Он оглядел меня, мою рубаху в соляных разводах, мои руки. — Заработал, стало быть. Сам. Это хорошо. Это, я вам доложу, лучше, чем заняв. Занятое отдавать надо, а заработанное — оно уже твоё, к нему долг не пришит.</p><p>Он ушёл в дом и вынес фунт чая в синей бумаге, перевязанный ниткой, и положил свёрток на стол между нами.</p><p>— Рубль. У меня дешевле, чем у Тита Степаныча. Я чаем не торгую — беру для себя да для своих, через знакомца с пристани. А сорт писарю привычный, он другого и пить не станет.</p><p>Я выложил перед ним всё, что было: рубль купчихи — мелкой бумажкой и медью — и одинокую полушку, всё, что осталось от двух утренних монет. Прохор деньги подровнял пальцем. Рубль придвинул к себе, полушку оставил мне.</p><p>— А к писарю с чем пойдёте? Федот Семёныч мзды не запросит, он не из жадных. Но и с пустыми руками к нему не ходят — обидится. Полтину ему в руку надо. В долг я вам, Дмитрий Тимофеевич, не предложу, не обессудьте. У меня правило: в долг не даю и в долг не беру, оттого с людьми и живу покойно. Полтину сыщите сами. Без полтины Федот Семёныч чай примет, а книгу из шкафа не достанет.</p><p>— Сыщу.</p><p>Он поднял глаза к голубятне, где птицы заходили на ночь, ныряя в леток одна за одной.</p><p>— Голубь чем хорош, Дмитрий Тимофеевич. Куда ни выпусти — домой воротится, это в нём вшито, как в часах пружина. У человека так не заведено: выйдет — и забудет, что у него за спиной дом. Вы дом-то держите. В нём прочность, не в чае.</p><p>Я взял свёрток. Он был лёгкий и пах сухим, дальним, незнакомым — степью или дорогой.</p><p>— Завтра, — сказал Прохор и понизил голос, хотя во дворе были только мы и голуби, — завтра как раз тот день. Федот Семёныч завтра один в магистрате сидит. Знак, что я вам писал, не забудьте. Без него он с вами и говорить не станет.</p><p>— Помню.</p><p>— И ещё. — Он пальцем поправил клетку, будто слова надо было сперва уложить ровно, как жерди. — На днях в магистрате один человек справлялся. Про закладные за тридцать четвёртый год. Чьи да на сколько. Писарь мне через знакомого шепнул — встревожился. Кто справлялся, я покуда не доискался. Может, Тит Степаныч за собой подметает — глядит, чисто ли его бумага в книге лежит. А может, и не он. — Прохор посмотрел на меня прямо, и в выцветших его глазах не было никакой стариковской чепухи, одна канцелярская трезвость. — Только знайте, Дмитрий Тимофеевич: ежели в той книге есть щель, в которую вам шагнуть, — в неё и другая нога метит. И вам к Федоту Семёнычу надо поспеть прежде той ноги.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дома Анна и Катя ждали меня за столом.</p><p>Я выложил на столешницу всё. Фунт чая в синей бумаге, перевязанный ниткой. Одинокую полушку — всё, что осталось от двух утренних монет. И больше ничего.</p><p>— Полтины не хватает, — сказал я. — Писарю в руку.</p><p>В доме стало тихо. Я слышал, как в печи оседает прогоревшее.</p><p>И тогда Катя встала, ушла за свою занавеску и вернулась с тряпицей, завязанной узелком. Развязала. На стол легли копейки — медные, тёмные, мелкие. Для девичьей тряпицы их было много: счётом — полтина и сверх того копейки три или четыре, собранные копейка к копейке не в этот вечер и не в этот месяц.</p><p>— Откуда? — спросил я.</p><p>— Рукоделие, — сказала Катя. — Я кружево попадье продавала. И варежки на ярмарке. По копейке откладывала.</p><p>Я смотрел на эти копейки. В прежней жизни я по таким суммам пускал шутки на советах. Сейчас я думал о другом. Катя отложила деньги — но не пяльцы, не нитки, не своё уменье. Она продала плод и сберегла дерево. Шестнадцатилетняя девочка, которую город считал просто рукодельницей при невезучих Полуниных, без единого слова про капитал понимала про капитал то, до чего я добирался три дня рваными ладонями.</p><p>— Будем считать, — сказала Катя и подвинула копейки ко мне.</p><p>Анна Никифоровна за весь вечер не сказала ничего. Она взяла мою руку — ту, разбитую, — повернула ладонью вверх к свету лучины, посмотрела на занозы, на ссадины, на чёрную от земли кожу. Подержала. Потом отпустила и пошла к печи греть воду — отмачивать.</p><p>Я смотрел ей в спину. В прежней жизни, когда я приходил домой, никто не брал мою руку посмотреть, цела ли она. У меня не было такой руки и не было такого дома. У меня была охрана, что открывала дверь, и тишина за дверью, в которой меня ждали одни бумаги. Я думал тогда, что тишина — это покой. Мне понадобилось умереть и проснуться в чужом нищем теле, чтобы понять разницу: то была не тишина покоя, а тишина склада, где всё учтено и ничего не живо.</p><p>Я сидел над столом, на котором лежали фунт чая, Катина полтина медью, моя одинокая полушка — и ни одной чужой бумаги. Завтра Федот Семёныч сидел в магистрате один. Завтра я нёс ему чай и полтину. И где-то по тому же городу к той же магистратской книге уже шагала вторая нога, и я не знал, насколько она меня обогнала.</p><p>Я свёл дебет с кредитом. Впервые за три дня баланс сходился — не в мою пользу, едва-едва, на чужих сбережённых копейках, — но сходился. И впервые за куда больший срок, чем три дня, деньги на столе передо мной были заработаны, а не получены.</p><p>Это оказалось важнее, чем я думал. И тяжелее.</p></section><section><title><p>Глава 6</p></title><p>Глава 6</p><p>Чай я завернул в чистую холстину ещё с вечера и положил на полку над сундуком, рядом с Псалтирью, — будто фунт байхового от соседства со святой книгой делался надёжнее. Утром, при сером свете в мутных от пузырей окнах, я снял свёрток, развязал, понюхал. Чай как чай: сухой, ломкий, пах дальней дорогой и чужими ладонями. Фунт. Рубль — тот самый, что я третьего дня заработал разбитыми о малинник ладонями. В прежней моей жизни такой рубль я не нагнулся бы поднять с пола.</p><p>Сегодня я нёс его, как носят к обедне свечу.</p><p>Рядом с чаем, в жилетном кармане, лежала полтина медью. Не моя — Катина, собранная по копейке за нитку и кружево, развязанная позавчера из тряпицы и переложенная в мой карман со словами «будем считать». Я и считал. Фунт чая — это дверь. Полтина — это чтобы дверь не затворилась слишком скоро. В присутственном месте, как меня вразумили накануне, даром не отворяют и даром не затворяют.</p><p>Анна Никифоровна стояла у печи, и спина её заговорила раньше рта.</p><p>— В присутствие, стало быть, — выговорила она не вопросом. — Полунин в магистрате. Это весь город к вечеру перескажет.</p><p>— Перескажут — пускай. Полунин по бумажному делу. Дело законное.</p><p>Она обернулась, обтёрла руки о фартук. Лицо у неё было то самое, каким она встречала всякую мою «законность», — без спора, но и без веры.</p><p>— Законное, — повторила она. — У Тита Степаныча тоже всё законное. Оттого мы и без коня, и без лавки, и с распиской.</p><p>Возразить было нечего, и я не возразил. Это у меня, кажется, начинало получаться — не возражать, когда нечем. Когда-то за такое умение мне платили бы отдельно.</p><p>Из-за занавески вышла Катя — рукава закатаны, на пальце веретено, которое она, чудилось, не выпускала и во сне. Подбородок держала ровно. С того вечера, как обронила своё «будем считать», она перестала ронять его вниз: так держат голову, когда уже вошли в дело и спрашивать себя, не поздно ли, поздно.</p><p>— Полтину не растеряй, — сказала она. — Я её четыре месяца собирала. И ежели кладёшь чужому в руку — клади так, чтоб он за неё что-нибудь сделал. Не за «дай тебе бог здоровья».</p><p>— Постараюсь.</p><p>— Не старайся. Сделай.</p><p>Митино тело хотело ответить ей виновато, плечом и шеей. Я не дал. Сунул свёрток за пазуху, придавил левым локтем — тем самым, что у Мити вечно прижат к жилету из-за колючего шва, — и вышел в сени, где пахло мокрым деревом и щёлоком, а оттуда на улицу.</p><p>Прохор Кузьмич Лыков жил через три двора. Изба его снаружи мало чем отличалась от полунинской — те же серые брёвна, та же мшистая дрань на крыше, — но над двором стояла голубятня в полтора моих роста, и оттого весь двор гудел и ворковал, как присутствие перед началом приёмного дня.</p><p>Сам Прохор сидел на крылечке в шинели не по июньскому теплу: серой, протёртой на локтях до светлого, но застёгнутой на все крючки, словно на смотру. У ног его — плетёная клетка, в ней возились двое, сизый и белый с рыжими подпалинами.</p><p>— Дмитрий Тимофеевич. — Он приподнялся, повёл ладонью, приглашая сесть рядом. — И вовремя. До полуденного солнца писарь думает о душе, после — о начальстве. Тебе надобно поспеть в промежуток, покуда душа ещё перевешивает.</p><p>Я сел. Доска крыльца была тёплой. Голубь в клетке оглядел меня круглым оранжевым глазом и счёл неинтересным.</p><p>— Знак помнишь?</p><p>— Помню. Спросить выписку из метрической — родителя помянуть. И передать, что Прохор Кузьмич кланяется и спрашивает: воротился ли турман.</p><p>— Воротился ли, — Прохор поднял палец, чернильный на сгибе, как у всякого, кто три десятка лет водил пером. — Не «не отлетал ли», а «воротился ли». Турман — это голубь, который кверху брюхом падает, а у самой земли выправляется и взмывает. Понимаешь иносказание?</p><p>— Падает, но не разбивается.</p><p>— Падает, но не разбивается, — с удовольствием повторил он. — Федот Семёныч это слово услышит и поймёт, что ты не с улицы, а от меня, и что дело тихое. А скажешь «не отлетал ли» — выйдет, будто турман потерян, и Федот Семёныч решит, что у меня к нему счёт. У писаря всё через слово читается, Дмитрий Тимофеевич. Он иначе и жить не умеет.</p><p>Я повторил про себя: воротился ли турман. Бывали у меня переговоры, к которым готовились месяцами, и пароли там стоили дороже этого голубя. Только платил за те пароли не я лично — платила контора. А за турмана платил я: собственной памятью, собственным страхом перепутать два слова.</p><p>— Теперь о самом Федоте. — Прохор понизил голос, хотя слышать нас могли разве что голуби. — Человек он не злой. Он трусливый. А трус, Дмитрий Тимофеевич, опаснее злодея. Злодей знает, чего хочет, и с ним можно сторговаться. А трус хочет одного: чтоб его не тронули. Тронут — он сдаст кого угодно. И тебя, и меня, и государя-императора, и не со зла, а со страху, что не сдаст — так его самого после за это.</p><p>Он не договорил, махнул рукой. Голубь в клетке принял взмах на свой счёт и забил крыльями.</p><p>— Бумага, — сказал Прохор, успокаивая клетку ладонью, — имеет два края. За один держит писарь. За другой — бес. И который край длиннее, наперёд не угадаешь.</p><p>Магистрат стоял на другой стороне площади, наискось от хохряковской лавки, — и это соседство я отметил сразу, привычно, как отмечают расположение конкурента напротив. Дом был казённый, в два жилья, оштукатуренный когда-то охрой, а теперь облезлый до серых заплат. Над крыльцом распластался государственный орёл, от непогоды слепой и облупленный; обе его головы смотрели, чудилось, не вдаль, а себе под лапы.</p><p>Я поднялся на крыльцо — и на верхней ступени Митино тело сделало то, чего я ему не приказывал. Оно запнулось. Не оступилось — именно запнулось, на короткий миг, как запинается человек на пороге места, где ему когда-то было худо.</p><p>Я постоял, держась за перила. Митя здесь бывал. Конечно, бывал: летом тридцать четвёртого года семнадцатилетнего Митю Полунина привели в этот самый магистрат и поставили к этому самому столу — выводить свидетельскую подпись под отцовой закладной. Тело помнило ступень. Тело помнило, что за этой дверью однажды распорядились его рукой. Я перевёл дух и вошёл — теперь уже своей волей, чего про тот, прежний приход сказать было нельзя.</p><p>Внутри пахло, как пахнет в присутственных местах при любом государе: чернилами, сургучом, мышами, остывшей с зимы печью и тем особым казённым тленом, который не выветривается ни в какую жару. Сени стояли пусты. Вдоль стен — лавки для просителей, и на лавках ни души: день был неприёмный, и проситель в этот час сюда не шёл.</p><p>Этого я и хотел. Прохор рассчитал верно: середина недели, начальство в разъезде по уезду, писарь один — сам себе и присутствие, и сторож, и хозяин пустых сеней.</p><p>За низкой крашеной перегородкой, в горнице, сидел человек.</p><p>Я узнал в нём писаря раньше, чем разглядел лицо: по нарукавникам из синей затрапезы, протёртым до белизны, по тому, как он сидел — вполоборота к двери и вполоборота к окну, будто всю жизнь делил внимание между тем, кто войдёт, и тем, кто пройдёт мимо.</p><p>Лет ему было под пятьдесят. Лысина, поперёк зачёсанная редкими волосками. Пальцы в чернилах до второго сустава. Перед ним лежал лист, на листе — полстолбца ровных, как солдаты на смотру, букв.</p><p>— День добрый, — произнёс я. — Дмитрий Полунин. Прислал меня Прохор Кузьмич Лыков — насчёт выписки из метрической, родителя помянуть. И кланяться велел. Спрашивал ещё: воротился ли турман.</p><p>Перо в руке писаря остановилось.</p><p>Он поднял на меня глаза — светлые, водянистые, в красных от вечного письма веках, — и задержал взгляд дольше, чем надобно для метрической выписки. Потом отложил перо, аккуратно, поперёк чернильницы, чтоб не капнуло.</p><p>— Воротился, — отозвался он негромко. — Третьего дня воротился, благодарение богу. Прохор Кузьмич, значит, кланяется. Кланяйтесь и вы ему. — И, помолчав: — Полунин. Тимофея Полунина сын.</p><p>— Его.</p><p>— Помню Тимофея Кузьмича. Обстоятельный был человек, царствие небесное. — Он чуть подвинул чернильницу, потом подвинул обратно, на прежнее место. — Федот Семёнов я. Чем послужу?</p><p>Я положил свёрток с чаем на край стола — не подвигая к нему, а просто рядом, как кладут не плату, а гостинец. На свёрток Федот Семёныч не посмотрел, и это непосмотрение было красноречивее любого взгляда: он точно знал, что внутри, и точно знал, что это значит.</p><p>— Метрическая, говорите. По Тимофею Кузьмичу?</p><p>— По нём.</p><p>— Это можно. Дело простое, к завтрему выправлю. — Он сложил руки на столе, одну поверх другой, и помолчал — той ровной канцелярской паузой, какой писарь даёт понять, что простое дело окончено и начинается непростое. — А что вас на самом деле привело, Дмитрий Тимофеевич?</p><p>Я оценил его. В прежние годы я уважал того, кто первым кладёт на стол настоящий вопрос: это бережёт время обоим. И решил ответить тем же — прямо, по делу.</p><p>— Закладная, — сказал я. — Запись о закладной на дом Полуниных. Лета тридцать четвёртого, заёмщик — отец мой, Тимофей Полунин, заимодавец — Хохряков Тит Степанов. Я в той закладной свидетелем подписан. Хочу видеть, что про неё записано в магистратской книге.</p><p>Перемена в Федоте Семёныче была не громкая. Он не вздрогнул, не побледнел напоказ. Он просто сделался чуть меньше — будто внутри у него сработал некий механизм, убирающий человека вглубь, подальше от той поверхности, до которой можно дотянуться.</p><p>— Закладные книги, — выговорил он ровным, неживым голосом канцелярской выписки, — хранятся по установленному порядку. Справки из них даются по требованию присутствия либо по распоряжению начальства. Я лицо подчинённое, Дмитрий Тимофеевич. Не мне книги отворять для частной надобности.</p><p>— Надобность не вполне частная. Под той бумагой стоит моя рука. Имею право знать, под чем я подписан.</p><p>— Право, — повторил он, и в красных веках мелькнуло что-то почти жалостливое, — право ваше — к господину городничему. Или к стряпчему. А я-то что? Я перепишу, что велено, и подошью, куда велено.</p><p>Первый заход кончился ничем. Он ушёл в свою подчинённость, как улитка в раковину, и логикой эту раковину было не вскрыть.</p><p>Я переменил подход. Придвинул свёрток ближе и достал из кармана Катину полтину — медь тускло, по-домашнему звякнула о казённое дерево.</p><p>— Дело тихое, Федот Семёныч. Никакого присутствия, никакого начальства. Сосед попросил соседа глянуть в книгу. Глянули, забыли. Чай — это от Прохора Кузьмича, по-приятельски. А это, — я тронул столбик монет, — это вам за беспокойство.</p><p>И вот тут он испугался по-настоящему.</p><p>Не монет испугался — испугался того, что монеты означали. Чай он бы взял: чай по-соседски ни к чему не обязывает и ничего не доказывает. А полтина медью, выложенная столбиком, превращала соседскую любезность в услугу, а услугу — в то, за что однажды спросят.</p><p>— Уберите. — Он отодвинул монеты от себя кончиками чернильных пальцев, быстро, словно они жглись. — Уберите, Дмитрий Тимофеевич, бога ради. Чай возьму, чай — пускай. А денег не клали. Не было денег. Я не видел.</p><p>И вот тут я допустил свою ошибку.</p><p>Слишком много лет я был тем, у кого если уж не покупается, то дожимается. И я дожал.</p><p>— Федот Семёныч, — сказал я тихо и раздельно, как говорил когда-то через стол людям, которым предстояло уступить. — Закладная эта всё равно всплывёт. С вами или без вас. И когда всплывёт, в городе станут вспоминать, кто на чьей стороне стоял. Подумайте, на какой стороне записаны будете вы.</p><p>Лучше бы я промолчал.</p><p>Человек напротив меня посерел. Не побледнел — посерел, ровно, как сереет бумага, которую слишком долго держали у огня. Он встал, и руки у него мелко тряслись, когда он принялся собирать со стола свой ровный недописанный лист.</p><p>— Поздно уже, — забормотал он, ни на меня, ни на что не глядя. — Закрывать пора присутствие. День неприёмный. Ступайте, Дмитрий Тимофеевич, ступайте с богом, метрическую к завтрему пришлю, а более ничем не способен. Ничем.</p><p>И тут я наконец его увидел.</p><p>Не писаря, не препятствие, не запертую дверь к нужной мне бумаге. Я увидел человека под пятьдесят, в протёртых нарукавниках, который трясущимися руками собирает свой единственный за утро ровный лист, — и понял, что боится он не меня. Меня бояться нечего. Он боится того же, чего боится в этом городе всякий, у кого над головой висит чужая бумага: что придёт некто сильнее, и спросит, и нечем будет ответить.</p><p>Федот Семёныч тоже под кем-то ходил. Может, под Хохряковым — у Тита Степаныча, надо думать, в сундуке расписочки на половину Заречья. Может, просто под начальством, под осенней ревизией, под собственным страхом. Это было неважно. Важно было, что я, привыкший к тому, что писари при моём появлении выпрямляются, а не сжимаются, — сейчас стоял над сжавшимся писарем и давил, и от моего давления он не отворялся, а каменел.</p><p>В прежней жизни я дожал бы ещё. И ещё. Покуда не треснет.</p><p>Я не дожал.</p><p>— Простите, Федот Семёныч, — сказал я, и сказал это, кажется, уже не как переговорщик, а как человек. — Зря я так. Уберите со стола, не трудитесь запирать присутствие. Я ухожу. И вот что: я к вам по закладной не приходил. Я приходил за метрической, отца помянуть. Так и было. Так и запомним оба. Имени вашего я нигде, никогда, ни перед кем не назову — ни перед городничим, ни перед Титом Степанычем, ни перед попом на духу.</p><p>Он замер с листом в руках.</p><p>Долго молчал. Голуби где-то над площадью — может, и Прохоровы — хлопали крыльями. Потом Федот Семёныч сел обратно, медленно, положил лист и накрыл его ладонью, будто грел.</p><p>— Запись есть, — проговорил он совсем тихо. — Это вам скажу, и более ничего. Закладная Тимофея Полунина в книге за тридцать четвёртый год записана, своей рукой записывал, помню. Только сходится ли та запись с бумагой, какую Тит Степанович в сундуке держит, — это уж не моего ума дело. Я тогда писал, что велено, и как велено, и в какой спешке велено. Тит Степанович в тот месяц очень торопился. А когда крепостной акт пишут наспех, Дмитрий Тимофеевич, в нём после всегда сыщется шероховатость.</p><p>— Какая шероховатость?</p><p>— Не скажу. — Он замотал головой, и зачёсанные волоски на лысине съехали набок. — Не просите. Одно скажу, для покойного отца вашего: свидетелей при той закладной было двое, и один свидетель был молод. По закону свидетелю при крепостном акте надобен полный возраст — двадцать один год. А тому свидетелю в ту пору и осьмнадцати не сравнялось. Вот вам и вся шероховатость. Боле ничего не было, и я ничего не говорил.</p><p>Молодой свидетель. Семнадцати лет. Я знал, кто. Я этого свидетеля носил на себе.</p><p>Я встал — тянуть дольше значило мучить человека впустую. И, вставая, скользнул взглядом по полкам за спиной Федота Семёныча, где рядами, корешок к корешку, стояли толстые книги в кожаных переплётах, лоснящихся от старого жира пальцев, с бумажными наклейками годов.</p><p>Тридцать четвёртый год я нашёл сразу.</p><p>И сразу же увидел то, чего там быть не должно. Из книги за тридцать четвёртый, ближе к концу, торчал хвостик ленточки — узкой, зелёной, новой. Такой лентой в лавках перевязывают свёртки, а не закладывают казённые книги. Все прочие книги стояли глухо, плотно, в ровной серой пыли десятилетий. А в этой кто-то заложил страницу. Недавно. Ленточка была свежая, чистая, и на сером ряду переплётов она кричала, как зелёный лист на палой листве.</p><p>— Федот Семёныч, — сказал я, не сводя с ленточки глаз. — Кто-то эту книгу уже листал. Закладку оставил.</p><p>Он проследил мой взгляд, и лицо у него снова поползло в серость.</p><p>— Не вы первый, — выговорил он уже шёпотом. — Не вы первый этой страницей интересуетесь.</p><p>— Кто?</p><p>— Не знаю. Богом клянусь, Дмитрий Тимофеевич, не знаю. Ленту не я закладывал. Может, ревизия из губернии — у нас по осени ревизию ждут, бумаги наперёд просматривают. А может, — он осёкся, — а может, и от Тита Степановича кто. Он в магистрат вхож, ему дверей не запирают. Я тут не сторож, я тут перо. Пришли, посмотрели, ленту забыли, а с меня после спросят, почему страница заложена. Вот оттого я и трясусь.</p><p>Ревизия. Или Хохряков. Или кто-то третий, кому до закладной Тимофея Полунина было дело раньше, чем оно стало делом мне. Лента была одна, а тянулась она в три стороны разом, и которая сторона настоящая — Федот Семёныч не знал, а я и подавно.</p><p>Я подвинул свёрток с чаем поближе к писарю — чай оставался гостинцем, чай он не отвергал. А Катину полтину ссыпал обратно в карман. Медь звякнула домовито, по-родному, и я поймал себя на том, что почти ей рад. Я пришёл сюда купить бумагу. Единственное, чего здесь нельзя было купить, оказалось ровно той бумагой, за которой я шёл.</p><p>— Метрическую пришлю, — сказал мне вслед Федот Семёныч. — Метрическую — это можно. Это по закону.</p><p>Площадь жила своим полуденным делом: скрипела телега, баба тащила от колодца полные вёдра, выгибаясь под коромыслом. Наискось от магистрата, под навесом самой большой лавки, стоял Тит Степанович Хохряков — руки за спину поверх трости, — и я не знал, видел ли он, как я выхожу из казённых дверей, и предпочёл считать, что видел. Считать противника осведомлённым дешевле, чем потом удивляться.</p><p>Я шёл домой и сводил счёт.</p><p>В графе прихода стояло немного, но твёрдо. Я теперь знал, что изъян — не выдумка Прохора и не моя надежда от отчаяния. Изъян был. Его подтвердил человек, который своей рукой эту закладную в книгу вписывал. Свидетелю при крепостном акте закон отводит полный двадцать один год; а Мите в тридцать четвёртом не было и восемнадцати — семнадцать лет, недоросль, мальчишка. Подпись недоросля под крепостным актом стоит немногим больше подписи ребёнка. Хохряков торопился в тот год — и в спешке оставил в бумаге шероховатость, о которую при умении и при удаче можно зацепиться.</p><p>В графе расхода стояло всё остальное.</p><p>Выписки я не добыл. Слова писаря, сказанные шёпотом в пустом присутствии, к делу не пришьёшь и в лицо Хохрякову не бросишь: Федот Семёныч от каждого своего слова отречётся раньше, чем я договорю, и будет прав, спасая свою шкуру. Книга заперта. А страницу, которая мне нужна, кто-то уже заложил зелёной лентой — ревизия, Хохряков или некто третий, — и любой из троих мог дотянуться до изъяна прежде меня и закрыть его наглухо.</p><p>И ещё одно стояло в графе расхода, и стояло крупно. Я нынче едва не сломал человека. Не ради выгоды даже — ради бумаги, которой так и не получил. Старый мой навык, дожимать, покуда не треснет, сработал сам, без спроса, как Митино тело само ныряет под отколотую планку забора. Хорошо хоть, что я успел его перехватить. Плохо, что перехватывать пришлось.</p><p>Дома Катя считала и без меня. Она сидела у стола, и перед ней лежали Прохорова записка, моя расписка и пустое место — там, где полагалось бы лечь добытой бумаге.</p><p>— Ну? — спросила она.</p><p>Я выложил на стол полтину. Медь легла столбиком, целая, нетронутая, ровно такая, какой ушла из дому утром.</p><p>Катя глянула на монеты, потом на меня. Подбородок её не дрогнул вниз — но и вверх не пошёл.</p><p>— Не взял, — сказала она. Не вопросом.</p><p>— Не взял. Испугался. — Я сел напротив. — Полтину твою верну в тряпицу всю, до копейки. А чем расплачиваться за то, что́ я нынче узнал, — это, Катя, считать труднее.</p><p>Анна Никифоровна от печи слушала, не оборачиваясь. Спина её ничего не сказала — но и ухватом она греметь перестала.</p><p>— Узнал-то что? — спросила Катя.</p><p>— Что у Хохрякова в его законной бумаге есть незаконное место. И что найти это место мне одному — через запертую книгу да перепуганного писаря — не выйдет. Мне нужен человек, который ту закладную знает изнутри. И который Тита Степаныча не боится.</p><p>Я выговорил это — и сам подивился, до чего коротко вышло и до чего ясно. Прежде на то, чтобы так поставить задачу, у меня ушло бы совещание и три записки помощникам. Здесь я поставил её сам, за столом без скатерти, при сестре с веретеном и матери с ухватом.</p><p>— Таких в Заречье немного, — обронила Анна, всё не оборачиваясь. — Кто Тита не боится.</p><p>— Немного, — согласился я. — Завтра пойду к отцу Гавриилу. Он-то должен знать, кто.</p><p>За окном, на хохряковском конце улицы, лениво взлаяла и тут же смолкла собака. А над площадью, разворачиваясь широким кругом, шли голуби — то ли Прохоровы, то ли ничьи, — и один из них вдруг сложил крылья и пошёл вниз, кувырком, брюхом кверху, как падает оброненный камень.</p><p>Я смотрел, как он падает, и ждал.</p><p>У самой земли турман выправился, поймал крыльями воздух — и взмыл.</p></section><section><title><p>Глава 7</p></title><p>Глава 7</p><p>Стукнули в окно с улицы коротко, два раза, костяшкой, как стучат не свои. Я сидел за столом и ел тюрю с хлебом — четвёртое моё утро в этом теле, и оно уже знало, что вода с накрошенным мякишем не еда, а способ занять желудок до полудня. В печи на нижней полке кашляли остывшие угли. Анна, не отрывая руки от теста, сказала ровно:</p><p>— Открой, Митя. К нам это.</p><p>Я открыл. На крыльце стоял босой мальчишка лет десяти, в одной рубахе по колено, с цыпками на ногах, и держал перед собой сложенный вчетверо лист, как держат икону на крестном ходу. Лист был казённый — серая бумага, не тряпичная.</p><p>— Полунин кто? — спросил мальчишка, глядя мимо меня в сени.</p><p>— Я.</p><p>— От Федота Семёныча. Велено в руки.</p><p>Он сунул мне лист, повернулся и побежал босиком по щепе и сухой грязи к проулку. Я закрыл за ним дверь. Лист был тёплый от его руки.</p><p>В горнице Анна, не оборачиваясь, спросила:</p><p>— Кто прислал?</p><p>— Магистрат.</p><p>Тесто под её рукой остановилось. Катя из-за занавески высунулась так, что я увидел только глаза. Глаза эти у Кати привыкли считать: они сейчас считали, сколько копеек в этом тёплом сером листе.</p><p>Я развернул бумагу у окна, чтобы было видно. Почерк Федота, его же чернила — лиловые, выцветающие к концу строки. Метрическая выписка из приходской книги: Тимофей Кузьмич Полунин, мещанин, имеется запись о крещении младенца мужского пола, нарекаемого Дмитрием, отец таковой, мать Анна Никифоровна, год от Рождества Христова тысяча восемьсот семнадцатый, апреля шестнадцатого числа. Печать с двуглавым. Сбоку приписка мелким канцелярским пёрышком: «Выдано по словесной просьбе для домашнего поминовения родителя».</p><p>Бумага была пустая. В смысле — Федот не написал ровно ничего такого, чего нельзя было бы написать про любого взрослого мещанина города. Бумага была пустая и при этом тяжёлая. Я держал в руке свидетельство, что Мите в июле тысяча восемьсот тридцать четвёртого года было семнадцать лет неполных. Свидетельство, что свидетелем при крепостном акте в тридцать четвёртом он быть не мог. Половина изъяна, до сегодняшнего утра запертая на слова перепуганного писаря, лежала теперь у меня в руке за казённой печатью.</p><p>Половина. Не целая. У Хохрякова в кожаной папке с бантиком — текст самой закладной с подписями. У меня в руке — только то, что одного из свидетелей по закону там быть не должно было. Я держал доказательство пустого места.</p><p>— Что там? — спросила Анна.</p><p>— Поминовение родителя.</p><p>Я положил выписку на стол так, чтобы Кате тоже было видно. Катя вышла из-за занавески, вытерла руки о подол, взяла бумагу с угла — за уголок, как берут с горячей сковороды. Прочла. Подняла на меня глаза — подбородок ровный, как с позавчерашнего вечера; вниз больше не заваливался.</p><p>— Митя, — сказала Катя, — это нам зачем?</p><p>Я не успел ответить. Анна оторвалась от теста, вытерла руки об тряпку, висевшую на гвозде у печи, и подошла. Она не взяла бумагу. Она прочла её через Катино плечо, медленно, как старуха читает поминальный листок, по слогам, шевеля губами. Прочла, выпрямилась.</p><p>— Это, — сказала она, — половинка чего-то. Где другая?</p><p>В прежней моей жизни у меня в кабинете висел сертификат лицензии на один вид деятельности, по которой работала самая прибыльная из моих компаний. Лицензию я выправлял три года и потратил денег больше, чем стоила сама компания на пятом году. Когда я пытался объяснить это второй жене, она сказала ровно то же самое и теми же словами: «Это половинка чего-то. Где другая?» Я её тогда не услышал. Анну в этом теле услышать пришлось.</p><p>— Другая, — ответил я, — у Тита Степаныча в сундуке.</p><p>— А до сундука?</p><p>— До сундука нужен человек, который сундук видел изнутри.</p><p>Анна сложила руки под передником.</p><p>— И где такой человек?</p><p>Я молчал. Я не знал имени. Я знал направление — отец Гавриил, единственный за эти четыре дня, кто не пытался ни купить меня, ни продать. Я знал, что у Гавриила это имя есть. Я знал, что мне сегодня к нему идти. И я знал, что, если я приду к нему с моей обычной манерой, я уйду ни с чем.</p><p>— Я знаю, к кому идти за этим человеком.</p><p>Анна посмотрела на меня дольше, чем обычно смотрит мать на сына; смотрела так, как смотрит на чужого, который четвёртый день сидит у её стола и называет её матушкой.</p><p>— К Гавриилу.</p><p>— К Гавриилу.</p><p>— Ты, Митя, — Анна поправила платок, — к Титу Степанычу ходишь просить отсрочки. К Гавриилу ходи просить.</p><p>— Это разве не одно.</p><p>— Не одно, — сказала Анна. — К Титу Степанычу идут с бумагой, а к Гавриилу с лицом. Лицо ты с собой возьми, а бумагу домой положи. Бумаге у нас в доме ещё пожить.</p><p>Катя при этих словах сделала странное: взяла выписку, понесла её к красному углу и положила на полку под Псалтирь, рядом с тем местом, где я с вечера держал чай для писаря. Положила — и придавила сверху четвертушкой просвиры, как камешком. У Кати с детства был свой способ обращения с важными бумагами: она их клала к иконам и придавливала чем-нибудь хлебным.</p><p>— До вечера? — спросила Катя.</p><p>— До вечера, — отозвался я.</p><p>— Считай, что мы тут считаем.</p><p>Я надел жилет — внутренний шов слева привычно укусил под рёбра — и оба сапога. С того дня, как я перестал быть в одном лапте, дом про сапоги больше не заговаривал. Дом про эти сапоги забыл и принял их как принимают свояка, который пришёл и остался жить. Кепки у Мити не было; была старая отцовская картузная шапка, которую Анна молча сняла с гвоздя у двери и протянула мне.</p><p>— Под солнцем будешь. Голову прикрой.</p><p>В картузе Митино тело село на меня иначе. С картузом я стал ниже на полпальца и старше на пять лет; в зеркальце над рукомойником я увидел не Митю, а кого-то, кого Митя видел во сне.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Пятница в Заречье — день торговый. На большак из деревень с рассвета тянулись телеги: яйца в соломе, творог в холщовых узлах, мелкая рыба в липовых корзинах, лук вязанками, дёготь в бочонках. Пыль на дороге уже встала к высоте конского крупа и не оседала. Воздух пах рыбой, лошадиным потом и подгорелым хлебом из чьей-то печи.</p><p>Я шёл к церкви не прямой дорогой, через площадь, а в обход — проулком за двором тёть Дарьи, через перелаз к дровяному ряду, мимо кузни. Мне нужно было пятнадцать лишних минут, чтобы поставить в порядке голову. Я их купил у дороги, отдав пыль за тень.</p><p>В голове я готовил разговор. Я делал это так, как делал всю жизнь: пункт первый — состояние дел, пункт второй — мой запрос, пункт третий — что я могу предложить взамен. Состояние дел: четыре дня до срока, изъян закладной половинно подтверждён казённой бумагой, нужен второй ключ, ключ — у человека, который видел сундук изнутри. Запрос: пусть Гавриил назовёт имя этого человека и, если возможно, сведёт. Предложение — вот здесь я споткнулся. Что я могу предложить отцу Гавриилу. Денег у меня нет. Влияния у меня нет. Полезных связей у меня нет. У меня есть одна полтина медью, которая мне самому не принадлежит, и обещание чего-то в будущем, в которое я сам не верю.</p><p>Дойдя до угла кузни, я поймал себя на том, что собираю предложение прихода. Маленький приходской каменный дом, побелка трескается, крыша течёт; Гавриил вскользь упоминал в разговоре в среду, что свечной ящик у него к Покрову пустеет. Что, если я предложу починить крышу или подновить иконостасное место за работу в приходе… Чем подновить, какими деньгами. Я начал придумывать смету несуществующих средств.</p><p>И тут я остановился.</p><p>Я стоял у кузни, в чужом картузе и чужих сапогах, и составлял коммерческое предложение священнику, к которому шёл просить о помощи. В прежней моей жизни я такие предложения подписывал по три в день, не глядя. Здесь я готовил предложение, в котором ни одна позиция не была обеспечена реально. Я готовил вранье. И собирался идти с этим враньем к человеку, который накануне ровно вчера показал мне, в каком месте врать можно, и попросил это место запомнить.</p><p>— Не пойдёт, — выговорил я негромко, в стенку кузни.</p><p>Кузнец, видный в проёме кузни через раскалённое нутро, поднял голову — он услышал, не разобрал, отвернулся к мехам. Я пошёл дальше. Картина перед глазами выправилась. Я больше не собирал презентацию. Я собирал только одно — слово, которое мне предстояло произнести. Слово было короткое, в шесть букв. Я не произносил его никогда — ни в одной из своих сделок, ни в одном из своих разводов, ни в одной из своих болезней. Я подходил к нему близко и обходил его, как обходят на мостовой мокрое пятно.</p><p>У колодца на угловой площади набирала воду баба в линялом платке, и над колодезным журавлём, ровно на той же скамейке, что и в среду, сидел тот самый молодой парень с ленивым лицом. Тот же, что отметился у колодца, когда я шёл к попу в первый раз. Он не смотрел на меня. Он смотрел на свои руки и крутил в пальцах серебряный полтинник, переворачивая через костяшку. Полтинник в этом теле, при этих руках, у этого парня — был неправильной деталью.</p><p>Я прошёл мимо, не убыстряя шагу. У парня с моего шага не дрогнуло ни одной мышцы.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дом отца Гавриила я узнал сразу — тот же двор, та же выцветшая чёрная собака у калитки, та же домотканая дорожка в сенях. Лизавета открыла на стук, увидела меня и не удивилась; меня здесь сегодня ждали. У попадьи на руках был старший её, лет четырёх, в одной рубашонке, с пшеничным завитком на лбу. Мальчик смотрел на меня круглыми, не плачущими, оценивающими глазами.</p><p>— Гавриил Петрович в крестовой, — сказала Лизавета и пропустила меня в сени. — Пройди прямо. Чаю подать?</p><p>— После, матушка.</p><p>Лизавета приняла моё «после» без удивления, как принимают от человека, который пришёл с делом. Старшего она поставила на половик, и тот побрёл, переваливаясь, обратно в горницу. Я пошёл прямо, в крестовую.</p><p>Гавриил сидел у окошка, перед ним на табурете лежала чёрная книга с медными уголками, и я понял по корешку, что это требник; рядом — раскрытая ученическая тетрадь и карандашный огрызок, какого Прохор давеча писал на обороте молебна. Гавриил правил какие-то записи в тетради. Левая щека, серая, неживая, была обращена к окну; правая — ко мне. Глаза у него сегодня были чуть краснее, чем в среду; он не выспался.</p><p>Он отложил карандаш.</p><p>— Митрий Тимофеич, — сказал он, не вставая. — Сядь.</p><p>Я сел на лавку у стены. Лавка была старая, отполированная задами тех, кто приходил сюда исповедоваться, ругаться с попом или просто посидеть в тишине. Я положил картуз на колено.</p><p>— Я к вам, отец Гавриил, по делу.</p><p>— По делу ты ходишь к Титу Степанычу, — Гавриил, не повышая голоса, повторил почти слово в слово Аннину утреннюю формулу. Я в этот момент впервые подумал, что эти двое, при всей разнице, видят одно и то же. — Тут не дело. Тут что-то другое. Говори.</p><p>Я заговорил. Я не стал говорить как готовил у кузни — про крышу, иконостасное место, починку. Я заговорил с состояния дел. Сказал про метрическую выписку — про печать с двуглавым, про то, что свидетелю при крепостном акте надлежит быть полных лет, а Мите в тридцать четвёртом не было. Сказал, что половина изъяна закрыта казённой бумагой. Сказал, что вторая половина — у Хохрякова в папке, в текст которой мне внутрь не заглянуть, и что без второй половины первая ничего не значит. Сказал, что осталось четыре дня. Сказал, что мне нужен человек, который видел эту закладную изнутри и который Тита Степаныча не боится.</p><p>Я говорил, наверное, минуты три. Гавриил за эти три минуты ни разу не двинулся; только один раз, в самом начале, при слове «метрическая», его серая щека дрогнула. Когда я остановился, в крестовой стало слышно, как во дворе клюёт кур чёрная собака — её, видно, кормили из миски, и она клювом не клевала, а ела не торопясь.</p><p>— Ну, — сказал Гавриил. — Это не всё. Договаривай.</p><p>— Это всё.</p><p>— Это не всё, — повторил Гавриил. — Ты три минуты рассказывал, как у тебя стоит. Ты не сказал, чего хочешь.</p><p>— Я хочу, чтоб вы назвали имя этого человека. И, если можно, чтоб вы меня к нему свели.</p><p>Гавриил выслушал. Серую щёку он подпёр кулаком — старая, видно, привычка: при думании прикрывать левую сторону, чтоб не пугать собеседника. Помолчал.</p><p>— У тебя в кармане что? — спросил.</p><p>Я положил картуз на лавку и достал из жилетного кармана две бумаги: расписку Хохрякова на двести рублей, сложенную вчетверо, и Прохорову записку, ту, что прошлый раз была карандашным огрызком на обороте старого молебна. Гавриил на бумаги не посмотрел. Он смотрел мне в лицо.</p><p>— Это бумага, — сказал он. — Я спрашивал не про бумагу.</p><p>— У меня нет денег, отец Гавриил.</p><p>— Знаю. Я не про деньги.</p><p>Я смолчал. Я понял, что он спрашивает, и от понимания мне стало нехорошо. У меня в груди что-то прошло холодным — короткое, узкое, как когда в декабре глотаешь снег.</p><p>— Я могу починить вам крышу, — выговорил я наконец, и в собственном голосе услышал, как фальшивит. — Свечной ящик у вас, отец, к Покрову пустеет, я мог бы…</p><p>— Митрий Тимофеич, — Гавриил поднял ладонь, не злобно. — Не надо.</p><p>— Что не надо.</p><p>— Не торгуйся. У меня не лавка. У меня крестовая. Тут не покупают.</p><p>Он опустил руку, оперся локтями о требник.</p><p>— Ты не понял в среду, — сказал он спокойно. — Я тогда тебе сказал — у Хохрякова в задней комнатке есть пауза, в которую соглашаться и отказывать одинаково плохо; хорошо подождать ещё одну такую же. Здесь, у меня, у тебя такая пауза была. Минуту назад. Ты её не подождал. Ты в неё подложил крышу.</p><p>Я молчал.</p><p>— Скажи прямо, — Гавриил говорил негромко. — Чего ты хочешь.</p><p>Я открыл рот и закрыл. Я не знал, как это произносится. Я сделал в этой жизни и в прошлой много непривычного: переписывал контракты, продавал заводы, увольнял людей, у которых были ипотека и больные дети, ел жидкую тюрю на воде, копал чужой малинник до корней. Я научился признавать чужие решения и нести из города домой полтину чужой сестры. Слова, которое сейчас сидело у меня в горле, я не произнёс ни разу.</p><p>— Помогите, — сказал я.</p><p>В крестовой стало тихо. Собака во дворе доела миску. Лизавета на кухне что-то двигала по плите. У окна над тетрадью повисла пылинка, видная против света.</p><p>— Хорошо, — сказал Гавриил. И всё.</p><p>Он встал. Подошёл к маленькому угловому шкапчику с крестом наверху, открыл, достал оттуда не что-нибудь — а чёрный кожаный кошелёк, такой маленький, что в нём ничего сверх трёх медяков не помещалось, — порылся, достал четвертушку бумаги, перевернул, глянул, что на обороте, и положил передо мной на табурет.</p><p>— Афанасий Титыч Хохряков, — сказал Гавриил. — Сын Тита Степаныча. Не от первой, от второй. В Москве учился, в апреле вернулся. С отцом не живёт — у вдовы Чугуевой угол снимает на Слободской. По воскресеньям обыкновенно у ранней службы стоит у северного придела. До воскресенья тебе ждать нельзя — у тебя четыре дня. Я к нему сегодня сам схожу. К вечеру у тебя на крыльце будет либо его записка, либо его сам. Что именно — это уж как Бог даст.</p><p>Я взял четвертушку. На ней рукой Гавриила было написано в одну строчку — «к Полунину», и снизу, мельче — «срок не позднее пятницы вечера». Бумажка была пустяковая, но её было видно даже на ощупь — другая, не моя.</p><p>— Отец Гавриил…</p><p>— Митрий Тимофеич. Слушай, что я тебе скажу, и запомни так, как ты запомнил в среду про место, где врёшь.</p><p>Он сел опять и положил ладони на требник, как кладут на голову ребёнку.</p><p>— Афанасий отца своего ненавидит. Это не моё мнение, это в городе все знают. Не путай, Митрий Тимофеич, ненависть сына к отцу с верностью к тебе. Это разные вещи. Кто легко рвёт одну верёвку, тот легко рвёт и другую. Афанасий тебе даст ровно столько, сколько нужно, чтобы Тит Степаныч споткнулся. Где он остановится, ты не знаешь. И я не знаю. И сам он, может статься, не знает.</p><p>Я кивнул, не подбирая слов: тут слова были не мои.</p><p>— А ты, — Гавриил договаривал ровно, без нажима, — ты с ним не торгуйся. Ты с ним поговори как с человеком, у которого тоже отец помер не вовремя. У него — не помер, у него хуже: живой стоит. Поговори с этим. Бумагу из него вытяни — потом. Сначала — про отца.</p><p>Я опять кивнул, мельче. Гавриил впервые за разговор улыбнулся — узко, одной правой щекой; левая не двинулась.</p><p>— Иди.</p><p>Я встал. Картуз я надел уже в сенях. Лизавета на кухне обернулась, не отходя от плиты, и сказала вслед:</p><p>— Анне Никифоровне поклон. Пускай зайдёт во вторник. У меня ягода поспеет.</p><p>«Поклон» этот меня царапнул. Лизавета сказала «во вторник» — а вторник у нас в семье занят. Вторник у нас — крайний срок хохряковского ультиматума. Лизавета это знала — Анна ей всё рассказала в среду за самоваром. Лизавета звала во вторник нарочно, потому что в этот день Анне нужно было быть не одной. Это был приглашение не за ягодой, а на руку. Я остановился в дверях.</p><p>— Передам, матушка. Спаси Бог.</p><p>Я вышел во двор. Собака не поднялась. У калитки я обернулся. Лизавета стояла в окне крестовой, а Гавриил уже сидел над тетрадью и правил карандашом строку.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>На обратном пути я свернул не направо, на свою улицу, а налево, к Слободской. Никакого плана у меня не было: я просто хотел увидеть этот угол у вдовы Чугуевой, дом, дверь, окно. Я хотел приблизительно знать, где сейчас сидит человек, к которому Гавриил пойдёт через час.</p><p>Слободская оказалась короткой и пыльной, с одним каменным двухэтажным домом купеческой постройки и десятком деревянных. У третьего деревянного, под зелёной крышей, в верхнем окне, открытом настежь, я увидел его.</p><p>Тело Мити узнало его раньше, чем я успел понять, что узнаю. У меня в груди дёрнулось — не сильно, не страхом, а так, как дёргается у человека, который встречает старого знакомого через десять лет и ещё не сообразил, что это знакомый. Тело подсказало: Афанасий. Афанасий Титыч, тот самый, с которым Митя в детстве сидел через парту в приходском училище.</p><p>В окне был молодой человек лет двадцати четырёх, в белой рубахе, без жилета. Он сидел спиной к улице, у стола, и читал — близко, опустив голову. Над столом, я успел заметить, висела медная цепочка лампадки и горело — в полдень, в открытое окно — две свечи. Две свечи в полдень при открытом окне — это значит, что человек читает то, что не бросишь в выдвижной ящик при чужом шаге; он держит огонь готовым, чтобы сжечь.</p><p>Я не остановился. Я прошёл по противоположной стороне Слободской, не убыстряя шагу, и за поворотом сел на тёплую завалинку у чужого забора. Думать.</p><p>Я составил счёт.</p><p>В приход. Изъян закладной 1834 года теперь подтверждён казённой метрической; половина рычага у меня дома, под Псалтирью, придавлена Катиной просвирой. Имя человека, который видел сундук изнутри, у меня в руке, в Гавриловой записке. К вечеру у меня на крыльце будет либо записка от него, либо он сам. У меня есть Гавриил — впервые за четыре дня я знаю, что у меня кто-тоесть ; не нанят, не куплен, не должен мне ничего, а есть.</p><p>В расход. У меня есть человек, который теперь может отказать. До сегодняшнего утра отказать мне могли только обстоятельства; теперь — человек. У меня есть союзник, у которого свой счёт к отцу, и в этом счёте мой дом — не первая строчка. У меня есть зелёная лента в магистратской книге за тридцать четвёртый год — её клал, по всей видимости, тот самый Афанасий, что сейчас сидит в полдень при двух свечах и читает то, что готов сжечь. Он копал ту же землю раньше меня. Что он успел выкопать, я не знаю. Может, как раз ту бумагу, которой мне в среду в магистрате не дали.</p><p>И ещё. У колодца сидел парень с серебряным полтинником, который ему было нечего там делать. Полтинник у молодого парня без работы в пятницу утром — это либо подачка, либо плата. Если плата — он сегодня кому-то её отрабатывает. Если этот кто-то — Тит Степаныч, то Тит Степаныч сегодня знает, что Полунин ходил к попу, и завтра будет знать, что поп ходил к Афанасию. Тогда у меня не четыре дня, а сколько-то меньше — и сколько именно, считает не мой календарь, а Хохряков.</p><p>Я провёл ладонью по тёплому дереву забора. Заборы в этом городе тёплые: солнце пятницы лежит на них с раннего утра.</p><p>В прежней моей жизни я в такой ситуации сделал бы один звонок — и через тридцать минут парень с полтинником пил бы кофе в кабинете напротив меня и объяснял мне, чьи это деньги. Здесь у меня нет ни кабинета, ни кофе, ни звонка. Здесь у меня есть отцовский картуз, фунт чая, переданный вчера писарю, Катина полтина, вернувшаяся домой целой, метрическая бумага под просвирой и слово, которое я сегодня впервые произнёс в крестовой.</p><p>Слово было дешёвое. Шесть букв. Оно мне обошлось дороже всего, что я за свою прежнюю жизнь подписал.</p><p>Я встал и пошёл домой.</p><p>На своей улице, ещё за два двора до полунинского, я увидел, что у крыльца стоит мальчишка — не тот, утренний, а другой, повыше, в новой ситцевой рубахе, не босой. Он стоял, не звонил, не стучал; ждал, пока я подойду. В руке у него была сложенная вчетверо записка.</p><p>Подходя, я заранее знал — это от Афанасия. Гавриил умел двигаться быстрее обещанного.</p><p>Мальчишка протянул мне записку. Я взял. Бумага на этот раз была не серая казённая, а беловатая, лощёная, пахнущая чужими городами — Москва такую бумагу делает; в Заречье такой не пишут. Я её не развернул при мальчишке. Я только спросил:</p><p>— От кого?</p><p>— Велено — не отвечать.</p><p>— Подождать?</p><p>— Велено — уйти.</p><p>Мальчишка ушёл — спокойно, не убегая. Я постоял у крыльца с запиской в руке, не разворачивая. Потом поднялся, открыл дверь, в горнице положил записку на стол рядом с метрической выпиской из-под просвиры и сел.</p><p>Анна вышла из-за занавески. Катя — из-за её плеча. У Анны лицо было то, какое у неё бывает, когда она уже знает, что сейчас будет сказано важное, и заранее держит лицо ровным, чтоб не расходовать его на удивление.</p><p>— Гавриил? — спросила она.</p><p>— Гавриил.</p><p>— Имя дал?</p><p>— Дал. Афанасий Хохряков.</p><p>Анна не охнула. Катя не охнула. У Полуниных в доме охать не приучены — у них принято молчать одно лишнее мгновение и потом говорить по делу. Анна это лишнее мгновение взяла, посмотрела на стол, на лощёную бумагу, и сказала:</p><p>— Эту откроем, когда сядем все трое.</p><p>Мы сели. Катя села с краю, у печи; Анна — напротив; я — между ними. Я развернул записку.</p><p>В ней было четыре строки лощёным московским почерком, ровным, с лёгким наклоном:</p><p>Митрию Тимофеевичу Полунину.</p><p>Сегодня в десятом часу пополудни у заводи под Слободской мельницей. Один. С бумагами не приходи.</p><p>А.</p><p>Я положил бумагу на стол. Катя дотянулась до неё пальцем, перевернула. На обороте было пусто.</p><p>— «С бумагами не приходи», — повторила Катя тихо. — Митя, это что — он за бумагой или от бумаги?</p><p>Я не ответил. Я не знал.</p><p>Анна положила обе ладони на стол по краям записки, симметрично, как кладут на расписку.</p><p>— До десятого часа, — сказала она, — у нас с тобой, Митя, ещё четыре раза дочитать. Раз — мать, два — сестра, три — Гавриил, четыре — ты сам. К каждому разу прибавится по одному слову, которого в этой записке нет. Когда мы дочитаем все четыре раза, ты пойдёшь. Один — потому что так написано. Но не один — потому что мы здесь будем считать.</p><p>Катя глянула на меня — подбородок ровный — и впервые за все четыре дня улыбнулась маленьким углом рта, как улыбается тот, кому страшно, но не одному.</p><p>— Будем считать, — сказала Катя.</p><p>Я положил руку на нагрудный карман. Расписки в нём больше не было — расписка лежала на столе, рядом с лощёной запиской и метрической бумагой; в кармане было пусто. Пусто — но левый локоть всё равно прижался к ребру.</p><p>Я в этот день второй раз вышел за порог не с одной бумагой, а с тремя. Тяжелее всех была та, на которой стояла одна буква.</p></section><section><title><p>Глава 8</p></title><p>Глава 8</p><p>К вечеру самовар у нас остыл дважды.</p><p>Первый раз — пока Анна молилась перед образом в углу, не спеша и не громко, как делают женщины, у которых на руках хозяйство и которые научились разговаривать с Богом, не отвлекаясь от теста. Второй — пока Катя в третий раз перечитывала лощёный листок Афанасия, держа его на отлёте, как держат рыбу, в свежести которой не уверены.</p><p>— У него рука твёрдая, — сказала наконец Катя. — Только нажим разный. К концу пишет, будто за ним кто-то стоит.</p><p>Я не ответил. Я в это время в четвёртый раз перебирал в уме список того, что у меня есть на встречу, и в третий — список того, что у меня нет.</p><p>Было: метрическая выписка на моё имя за подписью Федота Семёныча и круглой казённой печатью, под Псалтирью, придавлена просвирой. Записка Гавриила, сложенная в три, во внутреннем кармане жилета. Тёмная свежая память о слове «помогите», произнесённом без обеспечения, — память, которая жгла где-то под рёбрами, как ожог от чужой свечи.</p><p>Не было: текста закладной 1834 года. Свидетеля, который её подписывал. И, главное, не было ясности, на что Афанасий назначил эту встречу — на торг, на проверку или на то, что моложе торга и старше проверки. Срок упирался в четыре дня. Во вторник Хохряков обещал хода через магистрат — а в среду этот ход начал бы сам.</p><p>— Митрий, — сказала Анна, не оборачиваясь от образа. — Сядь.</p><p>Я сел.</p><p>Она поднялась с колен медленно, потёрла спину рукой — короткое движение, в котором уместилось всё лето стирки чужого белья, — и подошла к столу. Села напротив, поправила фитиль в плошке. Огонёк выровнялся.</p><p>— С Афанасием не торгуйся, как с Титом, — проговорила она. — Тит, отец его, хочет твоё. Дом, бумагу, тебя самого. У него цель ясная, и сделка с ним — простая, как нож. А Афанасий хочет, чтобы ты захотел его руками сделать. Это хуже.</p><p>— Хуже почему?</p><p>— Потому что нож виден сразу, а чужая рука — потом. Когда уже на бумаге твоей подпись.</p><p>В прежней жизни я бы записал. Не на бумаге — у меня была память, в которой такие фразы не теряются. Но привычка тянулась, и я машинально шевельнул пальцами, как если бы держал карандаш.</p><p>— Мать, — сказал я, — он позвал меня один на один.</p><p>— Он позвал тебя один на один, чтобы ты пришёл один. Не пришёл — он отступит сам, и совесть его будет чиста. Придёшь — у тебя будет четверть часа. Не больше. На четверть часа всякий человек хороший. Дольше — выходит то, что у него на самом деле.</p><p>— Откуда ты это знаешь?</p><p>Анна не ответила. Поправила выбившуюся прядь под платок и пошла за самоваром.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Катя в это время сидела у окошка с метрической выпиской на коленях и каким-то ученическим листком — на нём она ещё днём, без моей просьбы, выписала те даты, что помнила сама: год смерти отца, год его женитьбы на матери, год покупки дома, год, в который Хохряков впервые принёс к нам в дом «бумагу с печатями» — этого года, как она сказала, мать запретила в семье называть. Катя помнила его без названия.</p><p>— Митя, — окликнула она тихо. — Смотри.</p><p>Я подошёл.</p><p>Метрическая стояла справа: апрель 1817-го, мой год, как у меня по бумаге. Слева — Катина ведомость: четыре строки в столбик, переписанные её круглым почерком, в котором уже различалось то, что в нашем городе ни одна девочка ничьим почерком не различала, — нажим думающей руки.</p><p>— Закладная — лето тридцать четвёртого, — сказала Катя. — А отцовы хождения к Хохрякову за подписью к свидетелю — у меня в памяти осень. Потому что мать тогда варенье варила и говорила: вот сейчас Тимофей вернётся к самовару, а вернулся он уже с другой бумагой. Между летом и осенью — три или четыре месяца. Это много для одной закладной, Митя.</p><p>Я смотрел на её ровные четыре строки.</p><p>— Не показывай ему пока, — попросил я. — Это останется здесь. Если я завтра вернусь и оно пригодится — будем считать вместе. Если не вернусь — мать пускай решает.</p><p>Катя сжала губы. Не плотно. Так, как сжимают, когда хотят возразить и понимают, что возражать сейчас означает забрать что-то у того, у кого и так мало.</p><p>— Возвращайся.</p><p>Анна поставила чашку.</p><p>— Чаю, — сказала мать. — С дороги тебе нельзя на тощий желудок. Сядешь, выпьешь, и пойдёшь.</p><p>Я выпил. Чай был с малиновым листом, без сахара: сахара третий день в доме нет, а у соседки спрашивать сегодня мать не стала. Я отметил это про себя и снова машинально шевельнул пальцами — как будто записал в графу.</p><p>В прежней жизни у меня были помощники, которые отвечали за такие графы. У них была своя графа на меня. На все эти графы у меня было слово «оптимизировать». Сейчас я сидел за столом, на котором не оставалось сахара, и понимал, что улучшать у нас в доме нечего — кроме, разве, меня самого.</p><p>— Иди, — сказала Анна. — Бог с тобой.</p><p>Перекрестила.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>К Слободской улице я выбрал длинный путь — через проулок за двором тёть Дарьи, мимо кузни, через дровяной ряд. Длинный путь означал, что мимо колодца я не пойду. У колодца утром стоял праздный парень с серебряным полтинником в пальцах, и я не желал ещё раз перед встречей увидеть это лицо, даже если бы оно сегодня не стояло.</p><p>Кузня уже остыла. От неё пахло остывшим железом, чем-то горелым, неприятно-сладким, как от пережаренной репы. Дровяной ряд молчал; в углу спал, прислонившись к поленнице, дровосек с топором, прижатым подмышкой, как женщина прижимает ребёнка.</p><p>Я шёл и держал в голове три прочтения «без бумаг», которые мы с Гавриилом разобрали ещё днём. Боится обыска. Сам принесёт. Проверяет, что я не посыльный. Любое из трёх прочтений означало, что бумага у него есть, и в первый момент он мне её не отдаст. Хорошо.</p><p>Идя, я ловил себя на том, что готовлю не разговор, а презентацию. Тезис. Подтверждение. Контртезис. Возражения. Закрытие сделки. У меня шевелились губы.</p><p>Прежде я входил так в любые переговоры — от продажи трёх заводов до увольнения председателя дочернего банка. Это работало. До поры до времени работало; потом, ближе к шестидесяти, начало работать криво — но я этого не замечал: у меня были люди, которые подавали кофе и кивали в нужных местах. Здесь кофе никто не подаст. Здесь у меня была мокрая от вечерней росы рубаха под жилетом и стук собственного сердца у виска.</p><p>Заречье в этот час выглядело распущенным: лавки закрыты, окна тусклые, у кого-то за забором долго и без склада визжала свинья. Свет июньского северного дня не уходил совсем — он только бледнел и оседал, как простывшая опара. От реки тянуло сыростью и тиной.</p><p>На Слободской я замедлил шаг.</p><p>Третий деревянный дом, под зелёной крышей, — дом вдовы Чугуевой. Верхнее окошко угла было погашено. Это значило: Афанасий не дома, значит, уже на месте. Это значило также, что он рассчитал так, чтобы я, проходя, увидел погашенное окно и понял, что мне навстречу никто из дома не выйдет. Аккуратная деталь.</p><p>За домом улица обрывалась к спуску. Спуск шёл к реке мимо чахлого огорода и развалившейся изгороди. Внизу, в стороне, темнело здание мельницы — двухэтажный сруб с большим, неподвижным сейчас колесом. По пятницам Слободская мельница не работает: мельник Кузьма Игнатич ходит к Гавриилу на исповедь и нынче в особенности боится Бога: у него у скотницы что-то с глазом, и он считает, что это ему за прошлогодний обмер.</p><p>Я знал это уже как местный человек. Сам удивился.</p><p>Заводь была чуть в стороне от мельничного двора — слепой угол, который колесо обходит, и потому вода там стоит без перемешивания, чёрная и глубокая. Ольха над ней нависала с обеих сторон; летним вечером в ольшанике пахло влажной корой и комариным наживом.</p><p>Я остановился у самого спуска и постоял минуту. Не для того, чтобы перевести дух. Для того, чтобы дать собственному телу — двадцатилетнему Митиному телу, которое не привыкло ещё к моим расчётам, — успокоить пульс.</p><p>Под жилетом, у самой груди, лежала записка Гавриила. Я её на месте не достану, я знал. Но знание, что бумага там, держало плечи прямее.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Афанасий стоял у мостка.</p><p>Мосток был узкий, на две доски, переброшенный через сточный ручей у входа в заводь, — для женщин-прачек, которые приходили сюда полоскать в погожие дни. Сейчас на досках сыро блестело — от росы или от того, что кто-то тут уже постоял.</p><p>Сначала я увидел силуэт. Высокий, чуть сутулый. Шляпа в руке. На полах сюртука падал свет от далёкой звезды и от собственного, ещё не догоревшего, июньского неба. Сюртук был тёмный, длинный, с круглым воротничком — московский крой, в нашем уезде такой носили двое: молодой почтмейстер и сын Хохрякова. Сапоги были наши, уездные, в дорожной пыли. Это меня уцепило сразу. В Москве, видно, на новые сапоги денег не нашлось — или хватило ума не привозить с собой того, чего здесь не носят.</p><p>— Митя, — сказал он, повернувшись.</p><p>Голос был с лёгким московским говорком — тем самым, который в наших местах появляется у того, кто год провёл среди студентов, и не уходит даже после полугода обратной жизни. Но «и» в моём имени он произнёс по-нашему — короткое, без растяжки. На «и» он сорвался к уездному. Значит, не репетировал.</p><p>— Афанасий Титович.</p><p>— На «вы» уже? — Он усмехнулся. — В училище мы были на «ты». Парта третья от окна, скамья сосновая, чернильница на двоих. Помнишь?</p><p>Я помнил. То есть Митино тело помнило: правый локоть на царапине от перочинного ножа, левый — на липком от ваксы пятне. Митя помнил, я — нет. Это было как держать чужую тетрадь и смотреть в чужой почерк.</p><p>— Помню, — ответил я. — Не всё.</p><p>— Тебя, говорят, кобыла приложила.</p><p>— Приложила.</p><p>— Это видно. Голос у тебя другой. И слова ставишь, как пишут, не как говорят.</p><p>— Я и говорю, что не всё помню.</p><p>Он подошёл на шаг ближе. Лицо у него оказалось узкое, с длинным носом и тёмными глазами, посаженными чуть глубже, чем нужно, — глаза мальчика, который рано научился молчать в обед, — от обеда зависела вечерняя порка. На правой щеке, у самого уха, был старый шрам в виде маленькой галочки. Митино тело шрам узнавало — он был с тех времён, когда мы с Афанасием в шестнадцатом году дрались за уличный мяч, и я попал ему пряжкой пояса. То есть Митя попал. То есть мне теперь приходилось носить и эту вину тоже.</p><p>— Бумаг при тебе нет? — спросил он. Не зло. Деловито.</p><p>— Нет.</p><p>— Покажешь карманы?</p><p>Я молча распахнул жилет. Записка Гавриила лежала за подкладкой, не во внутреннем кармане, и снаружи её не было видно. На это и был расчёт Гавриила.</p><p>— Достаточно, — сказал Афанасий. — Я тебе верю.</p><p>— Это первая ошибка за вечер, — ответил я.</p><p>Он коротко рассмеялся.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>— Митька, — сказал он, и вдруг это «Митька» вышло у него без московской лощи, по-домашнему, по-уличному, как зовут друг друга у нас на дровяном дворе. — Я тебя помню другого. Тихий был, к слову робкий, к матери жмёшься, как телёнок. А сейчас стоишь, будто за тобой полк. Это что — кобыла такая?</p><p>— Кобыла. И долг. Долг — лучший учитель из тех, что я знал.</p><p>— Кто учил?</p><p>— Отец твой.</p><p>Он не ответил. Постоял. Потом отошёл к ольхе, отломал тонкий прут, неровно, ногтем — у него ногти были не уездные, ровные, с белой полоской, — и стал этим прутом постукивать по носку сапога.</p><p>— Я к тебе не за тем пришёл, чтобы говорить про долг, — проговорил он наконец.</p><p>— А за тем — за чем?</p><p>— Про отца.</p><p>Я сразу понял, что это правда. И понял также, что это первая большая ловушка вечера. Гавриил перед уходом сказал мне три правила, и одно из них было: не вытягивай бумагу первой; сначала — про отца, бумагу — потом. Афанасий сейчас начал ровно с того, чем меня правилом велено было встретить.</p><p>Значит, либо он угадал, как со мной говорить, либо ему кто-то это передал. Либо то и другое. Я отметил это про себя, не показал лицом.</p><p>— Говори.</p><p>— Мать моя умерла четыре года, в марте. Ты её, может, знал — Прасковья Антоновна, вторая отцова жена, не из купеческого, а из мещанского, с Заболотья. Тихая была. — Он постучал прутом ровно. — Умирала долго. Отец её не бил. Отец её просто перестал замечать. За обедом ей ставили чашку, но не спрашивали, пьёт ли она. Через неделю чашку перестали ставить. Если б он её бил, она б ожила, может. А он её — будто из счётной книги вычеркнул. Раз — и нет графы.</p><p>Он переломил прут пополам.</p><p>— Тимофей, отец твой, у нас перед смертью её в последний месяц был трижды. Я был мальчишкой и подслушивал. Отец её к нам в горницу не пускал — а Тимофей твой её сажал, спрашивал, как лекарство, заставлял отца моего напоить её чаем. Один раз отец не послушал — Тимофей в ту ночь у нас остался сидеть. С твоим отцом мой не спорил ни до, ни после. С твоим отцом — только.</p><p>Я молчал. Я знал, что молчание здесь — оружие: в эту минуту любое моё слово прозвучит как сделка. Молчание было собственное, не отрепетированное. Это меня самого удивило.</p><p>— После похорон я уехал, — сказал Афанасий. — В Москву, к материнской дальней родне. Учился у частного учителя три года. Жил впроголодь, потому что отец деньги слал странно: то много, то ничего. Думал — забуду. Не забыл. Вернулся в апреле сюда — посмотреть, можно ли с ним жить. Прожил два месяца. Нельзя.</p><p>— Чего ты от меня хочешь?</p><p>— А от меня — чего ты хочешь?</p><p>— Я первый спросил.</p><p>Он посмотрел снизу вверх — то есть он стоял выше меня по склону, и от этого взгляд получался снизу вверх вопреки росту, — и в этом взгляде у него было что-то очень молодое. Не двадцатичетырёхлетнее. Шестнадцатилетнее. Я узнал это выражение мгновенно. У меня было такое же, когда мне было шестнадцать, и я твёрдо знал, что бабка с отчимом меня не любят, и собирался расчёт с ними произвести через всю последующую жизнь.</p><p>В тот миг во мне что-то опустилось. Я не понял ещё, что́ именно. Но я понял, что разговор перестал быть переговорами.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>— Закладная отца твоего на ваш дом подписана в августе тридцать четвёртого, — сказал Афанасий. Он сказал это ровно, как читают расписание дилижансов. — Свидетелей при ней было трое. Первый — Никодим Каплун, сейчас в Соли Галичской, торгует льном; ему было двадцать восемь, бумага его держит. Второй — Парфён Дьячков, мещанин с Сидоровой, ему было тридцать с лишком, бумага его держит. Третий — ты, Митя. Тебе в августе тридцать четвёртого было семнадцать. Бумагу твоя подпись не держит.</p><p>— Это знал у вас в доме — кто?</p><p>— Отец, — сказал Афанасий. — Я. Писарь Федот, теперь — и ты. Я думаю, ты у Федота это и взял.</p><p>— Не у Федота, — ответил я и сам удивился, что говорю правду. — У себя в метрической. Федот это подписал.</p><p>Афанасий кивнул.</p><p>— Так лучше. Значит, у тебя за казённой печатью половина. А вторая половина — текст закладной с подписями — у отца в сундуке. И, чтобы ты не строил надежды, скажу прямо: у меня его нет.</p><p>— Тогда зачем мы здесь?</p><p>— А затем, что у меня есть третье. Копия. Не настоящая, а как её отец велел сделать для своей памяти — у губернского у нотариуса, в Костроме. Отец думает, что копия лежит мёртво. Копия лежит. Я знаю, где она лежит. И знаю, кто там, в Костроме, мне её на полдня под честное слово даст. На полдня хватит, чтобы при свидетеле в нашем магистрате её предъявить.</p><p>— Что ты с этого хочешь?</p><p>— Я с этого хочу, — сказал Афанасий, — чтобы отец перед городом своим стал тем, кем он есть. Без меня. Через бумагу. Без крика, без шума, без удара. Просто чтобы при чтении этой копии при свидетелях стало видно, что подписи под закладной двух свидетелей твёрдые, а третьего — мальчишеская. И что закладная по форме треснула. И что отец её всё это время держал над вами как кость над собакой, зная её изъян. Чтобы купеческое общество это услышало.</p><p>Он умолк.</p><p>Я начал считать.</p><p>Я считал быстро, как привык считать всю жизнь — не цифры, а возможные ходы. Если копия с губернского нотариуса предъявлена в магистрате, то закладная на дом обнуляется в тот же день. Это — мой год, который мне нужен. Это — снятая петля с моей шеи и с шеи матери. Это победа, какую я в ближайшие четверо суток не выторгую больше нигде.</p><p>И одновременно — это публичный позор Хохрякова. После такого позора купеческое общество в нашем уезде с ним прохладнеет. Старые векселя, которые сейчас лежат у него на руках по молчаливому уговору, начнут предъявлять. Должники его, которые гнулись из страха перед его репутацией, разогнут спины. Хохряков сложится. Не обвалится — сложится. И когда он сложится, наружу полезут чужие старые долги; и среди них почти наверняка будут те, в которых поручителем стоял Тимофей Полунин — мой отец по бумаге, чужой мне отец, тот самый, что в марте сидел у Прасковьи Антоновны и которому в последнюю ночь Прасковьин муж не посмел перечить.</p><p>Я не знал, сколько у нас тех векселей.</p><p>Я не знал, окажемся ли мы среди тех, кто, спасая дом, потеряет дом другой стороной — через долю давнего поручительства.</p><p>Афанасий мне об этом не сказал. Афанасий мне предложил оружие. Цену он назвал не всю.</p><p>— Я подумаю, — сказал я.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>— Срок твой — вторник, — продолжил он. — Если согласишься — ответ должен быть у меня в воскресенье вечером. В воскресенье после обедни я еду на двое суток в Кострому. Без согласия не поеду — это путь долгий. С согласием — поеду. К утру вторника копия в магистрате.</p><p>— Я понял.</p><p>— И ещё.</p><p>Он сделал шаг ко мне.</p><p>— Митя. Ты не торгуйся. Я видел, как ты в первый момент собирался мне предложить что-то — деньги или связи, я не знаю чего ты собирался; но я это поймал на тебе. Ты не такой больше, как был — но привычка у тебя осталась. Не торгуйся. Я не лавка. И я делаю это не за тебя.</p><p>В эту секунду я узнал зеркало.</p><p>Не в его «я делаю это не за тебя». Не в шраме на щеке. Не в детских глазах поверх двадцатичетырёхлетнего лица. А в том, как он на меня поймал моё собственное движение — за полсекунды до того, как я его сам осознал. Так смотрел на меня в собственном кабинете в году две тысячи третьем один молодой человек, которого я тогда нанял начальником закупок, и которого я выгнал через два года за то, что он слишком хорошо понимал, как именно я выбираю людей. У него были тёмные глаза, посаженные глубже, чем нужно. И сделку он мне предлагал не за меня, не за себя — за свою умершую сестру, которой я в восемьдесят восьмом не подал руки.</p><p>Это был тот же человек. То есть нет — это был другой человек. Совсем другой. Из другого века. Но та же привычка — называть свой долг чужим именем и тянуть другого в свою отместку — работала одинаково.</p><p>Я понял, что Афанасий не союзник.</p><p>Я понял, что Афанасий — я сам, моложе лет на пятьдесят и в чужой одежде.</p><p>И я понял, что согласие я ему почти готов дать.</p><p>— В воскресенье. После обедни. У ольхи у моста.</p><p>— Не у меня дома, — кивнул он. Тоже, как Анна, к слову не приставляя ничего лишнего. — У ольхи лучше.</p><p>Он надел шляпу.</p><p>— И, Митя, — сказал он. — Если откажешься — я отца дожму без тебя. Только это будет дольше. И ваш дом он за это время успеет взять.</p><p>— Я понял.</p><p>Он коротко, кивком, попрощался. Не подал руки. Я тоже не подал. Это было не из обиды, а оттого, что мы оба понимали: если сейчас подадим — пожатие будет ложью.</p><p>Он ушёл по мостку, через сточный ручей, наверх, к Слободской. Шаги у него были по-московски короткие, по-уездному жёсткие.</p><p>Я постоял у заводи ещё минуту. Чёрная вода ничем не шевельнулась.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Домой я шёл другой дорогой. Не из бережливости и не из страха быть увиденным — а оттого, что эта дорога вела мимо нашей церкви. Окно у Гавриила сзади, со двора, светилось тусклой свечой. Он не спал. Он не ждал, что я зайду; но он не спал.</p><p>Я не зашёл. Я постоял у забора с полминуты, прижал ладонь к доске, как прижимают ко лбу холодное. Доска была шершавая. Под ладонью ныл вечерний июньский комар, успевший меня укусить через рубаху ещё там, у ольхи. Я подумал, что нужно завтра найти на огороде полынь и положить под подушку, как кладут у нас в избе от мух. Подумал об этом просто так — потому что мысль про полынь была лёгкая, и за неё было хорошо подержаться.</p><p>В ушах у меня стояло «я делаю это не за тебя». В голове у меня шла четвёртая ревизия списка. У меня было: казённая выписка под Псалтирью. Знание, что копия закладной существует и до неё двое суток ходу. Знание, что Афанасий говорит правду о форме закладной — потому что иначе его правда о матери его, Прасковье Антоновне, не держалась бы. Знание, что согласие ему я даю не для того, чтобы спасти дом, — спасти дом я могу было бы с помощью отца Гавриила и тёти Лизаветы, медленнее, но чище; согласие я даю для того, чтобы пройти по короткой дороге. По той самой, по которой я ходил пятьдесят лет в той жизни. По которой и привёл себя — в палату с двумя каплями в минуту.</p><p>Этого Гавриилу я завтра не скажу. Этого Анне я не скажу никогда.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дом встретил меня светом в кухонном окне.</p><p>Анна не спала. Сидела за столом, в платке, плотно, как утром, и штопала чулок. Катя спала на лавке, накрытая отцовым старым тулупом, который зимой шёл на одеяло, а летом — на подкладку для безденежного сна. Самовар стоял холодный. Хлеб лежал на полотенце, кусок отрезан.</p><p>— Сядь, — сказала Анна.</p><p>Я сел.</p><p>— Ел?</p><p>— Нет.</p><p>— Поешь.</p><p>Я ел молча. Анна штопала молча. В углу на образе теплилась лампадка — на постном масле, потому что лампадного у нас не было с весны, и Анна заменяла его постным, прося прощения каждый раз отдельно.</p><p>— Расскажи, — попросила она, когда я положил ломоть на стол.</p><p>Я в прежней жизни много раз отчитывался — перед советами директоров, перед партнёрами, перед налоговой. Я отчитывался у меня выходило ровно, без щербин, без следов сомнения, без второго дна. Это был отдельный навык, и он стоил денег. Сейчас я не справлялся.</p><p>— У него есть копия закладной, — сказал я. — В Костроме. Он может её привезти к утру вторника.</p><p>— Хорошо.</p><p>— Не хорошо, мать. Цена он назвал не всю.</p><p>Я рассказал ей про векселя. Про возможное поручительство Тимофея. Про то, чего мы не знаем — а узнать до воскресенья не успеем. Я говорил коротко. Я не приукрашивал. Я не оптимизировал. У меня в голосе впервые за всю эту мою новую жизнь не было ни одного лишнего слова.</p><p>Анна слушала, не поднимая глаз от чулка. Игла у неё шла ровно. Один раз она остановилась — на слове «поручительство». Не из-за слова. Из-за того, что петля у неё пошла криво, и она её распорола.</p><p>— Что будешь делать?</p><p>— Не знаю.</p><p>— Хорошо, — повторила она во второй раз. И в этот раз я понял, что «хорошо» у неё не оценка. У неё это — «слышу».</p><p>Помолчали.</p><p>— Завтра, — сказала Анна, — пойдём с Катей к Лизавете. Она в среду в магистрат всё равно по своему делу. Если успеем — узнаем кое-что про векселя через её мужа покойного. Лизавета помнит, что Тимофей у них за поручительством стоял дважды. На сумму она не помнит. На имя — постарается.</p><p>Я посмотрел на неё.</p><p>В прошлой жизни моих женщин звали по-другому, и они никогда не штопали чулок ночью, и никогда не оказывались впереди меня на полхода. Это меня и держало в позе, в которой я ровно дошёл до клиники с двумя каплями в минуту.</p><p>— Мать, — сказал я.</p><p>— Что.</p><p>— Спасибо.</p><p>Она подняла глаза. Брови чуть сдвинулись — будто она прислушивается к слову, которого от меня раньше не слышала. Никаких слёз. Никаких объятий. Только короткое движение головы:</p><p>— Спать иди.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я лёг на лавку у окна и долго не мог заснуть.</p><p>Я думал не об Афанасии. Об Афанасии я уже подумал. Я думал о том молодом человеке двухтысячетретьего года, которому я тогда не подал руки. Его звали Иван. У него была сестра в восемьдесят восьмом. Сестру звали Лена. Имя Лены я помнил почему-то лучше, чем имена двух моих жён, которых я по очереди и без особой жестокости развёл.</p><p>Я подумал, что в воскресенье после обедни мне нужно прийти к Гавриилу.</p><p>Не за советом. За тем, чтобы вслух, при человеке, который ничего не запишет, проговорить вот это: что моя короткая дорога к спасению дома и моя короткая дорога к погибели — одна и та же. И что мне сейчас впервые в жизни нужно выбрать не короткую.</p><p>Я не знал, выберу ли.</p><p>За окном тоненько и долго прокричала какая-то ночная птица — не сыч, не сова, а та, какой у нас в подмосковной даче не бывало. Я не знал её имени. Я подумал, что у меня здесь много чего нет имени — и впервые за этот короткий, чужой и уже слишком плотный кусок моей второй жизни мне от этого было не страшно, а просто непривычно.</p><p>До вторника оставалось три полных дня.</p><p>В углу на образе теплилась лампадка. Анна тихо легла за перегородкой. Катя на лавке во сне что-то быстро сказала, не разобрать что, и снова легла ровно. У меня под подушкой было пусто. Я не положил туда ни записку Гавриила, ни метрическую — обе они остались в общих местах: одна в жилете на стуле, другая под Псалтирью. У меня под подушкой было то, чего никогда не было в прежней моей жизни, — тонкое и тёплое чужое доверие. И от него мне было неудобно лежать, как с непривычки бывает неудобно в новой одежде.</p><p>Я закрыл глаза.</p><p>Где-то за рекой, у Слободской, погас последний огонёк.</p></section><section><title><p>Глава 9</p></title><p>Глава 9</p><p>Под утро я лежал на лавке и считал сучки на матице. Сорок четыре от края до угла. Четыре старые трещины, одна свежая, тонкая, как намёк. Это было шестое, кажется, моё утро в этом теле — я уже переставал доверять счёту дней; они в Заречье слипались. Здешняя инвентаризация была первой совсем бесполезной в моей здешней жизни, и от её бесполезности почему-то делалось легче.</p><p>Анна Никифоровна уже встала. Я слышал, как она сыплет уголь в самовар: короткими толчками, экономно, будто отсчитывая. Катя в подклете шуршала тряпьём. Тихо, без слов; в доме после моего ночного отчёта говорили мало и без напряжения, как говорят в избе, где над печкой второй день лежит больной.</p><p>Митино тело было лёгким, чужим. У него ни одна мышца не помнила, что вчера я отдал часть собственной души человеку, который годится мне во внуки. Тело ничего знать не желало. Знание сидело между ушами, в конторе, которую за пятьдесят лет я научился вести без перерыва.</p><p>Я спустил ноги на пол. Половица под пяткой скрипела в знакомом месте.</p><p>— Митя, — проговорила Анна, не оборачиваясь. — К Лизавете мы пойдём вдвоём с Катей. Ты сегодня здесь.</p><p>— Я думал, к Парфёну на Сидорову…</p><p>— К Парфёну на Сидорову пойдёт за тобой Хохряков, если ты пойдёшь. Тебя один раз видели в магистрате. Тебя соглядатай его узнал на крыльце у Гавриила. Тебя сегодня не должно быть нигде, кроме как в огороде или у Прохора.</p><p>Самовар тоненько запел.</p><p>— Огород уже прополот.</p><p>— Прополи второй раз. Прополотое полется лучше.</p><p>Я усмехнулся. У меня — у того, прежнего — на это сравнение работали бы целые отделы; за час они нашли бы пятнадцать причин, почему «прополотое полется лучше» — устаревший подход. Здесь я кивнул.</p><p>— Хорошо.</p><p>— Не «хорошо», — поправила Анна, наливая в чашку чёрную струю. — «Хорошо» — это когда тебя спросили, можешь ли. А когда не спросили, надо просто делать.</p><p>Катя в подклете коротко фыркнула — без злобы, как фыркает лошадь, узнающая знакомую дорогу. Чай был жидкий: фунт Прохоровского запаса берегли. Катя положила на блюдце сушку, разломила пополам, подвинула мне.</p><p>— Митя.</p><p>— М?</p><p>— Если он сегодня узнает, что мы у Лизаветы, кто пострадает первым? — Катя не глядела на меня.</p><p>Я задумался дольше, чем хотел.</p><p>— Лизавета.</p><p>— А второй?</p><p>— Гавриил.</p><p>— А третий?</p><p>Я ничего не ответил.</p><p>— Третьи мы, — Катя докончила фразу за меня. — И поскольку первые двое не наши, мать перестанет ходить к ним сейчас же, если ты ошибёшься.</p><p>— Я не пойду никуда. Я понял.</p><p>Анна поставила перед нами хлеб. Хлеб был вчерашний, чёрный, корка местами белая от муки. Я отломил себе.</p><p>— Митя. Сегодня ты вот что. Сядь, напиши, чего тебе нужно от Лизаветы. На бумажке. И не Лизавете на руки, а мне в передник. Я возьму, если придётся.</p><p>Я смотрел в чай.</p><p>— Зачем?</p><p>— Затем, что у тебя голова устроена как у писаря. Ты сам не знаешь, до чего у тебя голова устроена как у писаря. А мне у Лизаветы пригодится. Я что-то забуду — посмотрю.</p><p>Тут мать была права полнее, чем сама догадывалась.</p><p>Полчаса я сидел над листом ученической бумаги — тем самым, что Катя в среду выпросила у соседки за починку чулка. Чернила были разведены жидко, чтоб хватало. Я писал, перечёркивал и снова писал. У меня выходило вот что:Имена должников, на которых Тимофей был поручителем.Суммы.Кому проданы или у кого остались бумаги.Не было ли среди них одной про лес.Помнит ли Лизавета, когда именно её Семён Лукич видел Тимофея в последний раз.</p><p>Пятый пункт я приписал из чистого упрямства. Если Афанасий говорит правду про Прасковью Антоновну, то в марте тридцать третьего у её постели мог сидеть и Семён Зорин. У постели умирающих собирают людей, которые в обычное время сидеть рядом не стали бы.</p><p>Анна взяла лист, не читая, сложила вчетверо, сунула в карман передника. Катя надела платок — чёрный, простой, тот, в котором ходит к обедне.</p><p>— Возвращайтесь до жара.</p><p>— До жара, — отозвалась Анна.</p><p>Они вышли. Дверь за ними прикрыла Катя — тихо.</p><p>Я остался один.</p><p>Анна и Катя шли рядом — Анна Никифоровна на полшага впереди, Катя сразу за ней. Так ходят с матерью к попадье, к повитухе или к лавочнику, когда несут с собой не только себя, но и весть.</p><p>День был светлый, с тёплым ветром. У колодца стояла Марфа Селивёрстовна — соседка-прачка, которая всё знала первой и всё пересказывала со словами «не для пересказу». Анна на ходу склонила ей голову мягко и ровно, как делают со знакомой, чьё имя нынче не хочется называть вслух. Катя про себя отметила: мать не остановилась. Значит, к Лизавете сегодня важнее, чем удобнее.</p><p>В проулке за церковью пахло сыростью и просвирной мукой. Облезлая чёрная собака подняла лохматую морду из лопухов, узнала Анну (Анна сюда раз в месяц приносила штопаные простыни, попадья давала за работу полкаравая) и опустила голову обратно.</p><p>В сени Лизавета вышла сама — в синем будничном повойнике, рукава засучены, в одной руке тряпица. На руках у неё ничего сейчас не было: видно, дитё уложила.</p><p>— Анна Никифоровна. Катюш. Заходите.</p><p>Лизавета была высокая, светлая лицом, чуть выше мужа. Глаза у неё ровные, ясно-серые, как у людей, привыкших не выдавать первое чувство. Кате она всегда казалась старше, чем была: то ли от мужа, то ли от детей, то ли от того, что Лизавета успела уже один раз овдоветь.</p><p>В кухне над столом висели пучки сушёной мяты, душицы и зверобоя. В углу под окошком на табурете спал тот самый старший — пшеничный завиток на лбу, ножки в шерстяных носках, кулачок под щекой. Лизавета на сына глянула, прижала палец к губам.</p><p>— Не разбудим, — сказала Анна тихо.</p><p>— Не разбудим, — согласилась Лизавета и поставила самовар.</p><p>Самовар у Лизаветы был старый, тёмный, заштукованный жестяной заплатой на щеке. Катя про себя сразу его узнала: такие были у людей, которые когда-то жили получше. Не у попа. У купца. Или у того, кто хотел жить как купец.</p><p>Лизавета поймала её взгляд.</p><p>— От Семёна Лукича остался, — без выражения проговорила она. — С остальным я почти всё свела. А самовар не дала. Гавриил спрашивал, что не отдашь, — я ответила: не для людей, для себя.</p><p>Катя кивнула.</p><p>Чай заварили из мятного сбора — крепкий, тёмный. На блюдце Лизавета положила пять сушёных яблочных колец и круглый пряничек. Пряничек — Кате. Катя не взяла сразу.</p><p>— Лизавета Митрофановна, — начала Анна. — Я пришла не к попадье. Я пришла к жене Семёна Лукича. Простите.</p><p>Лизавета сложила руки в подоле фартука. Лицо её ни на полскладки не изменилось.</p><p>— Спрашивайте, Анна.</p><p>— Тимофей у вашего Семёна Лукича за поручительством стоял два раза. Это вы мне в Великий пост обмолвились, помните. На сумму вы тогда не вспоминали.</p><p>— Не вспоминала. И сейчас не на всё вспомню. Но кое-что я с тех пор посмотрела.</p><p>Лизавета встала, ушла за перегородку, в горенку. Слышно было, как открыла окованную крышку небольшого сундучка, как разворошила что-то лёгкое — может быть, бельё, может быть, бумаги. Вернулась с тонкой книжицей в кожаном переплётике, потёртом до белизны на углах. Книжица была не учётная, не церковная — простая записная, какие у мелких купцов; Семён Лукич, видать, в неё заносил, кому что должен и кто что должен ему.</p><p>— Открыто на ладони, — Лизавета положила книжку на стол перед Анной. — Я вам кладу. Сама в ней семь лет не разглядывала. Будем смотреть с вами вместе.</p><p>Катя про себя выдохнула. Это было не то, на что она шла. Она шла к попадье — на разговор. А пришла она к вдове — на бумагу.</p><p>Книжка пахла яблочным мылом и старым клеем. Анна осторожно перевернула страницу. Запись была мелкая, теснила каждую строку: «1828 г., февраля 22. Зайцев Никифор, мещанин, под мерина чалого — 30 ₽ ассиг. Поручитель — Полунин Т. К.»</p><p>— Зайцев, — пояснила Лизавета. — Этот сам отдал. В двадцать девятом, корову свёл. Не Тимофей.</p><p>— То есть закрыт.</p><p>— То есть закрыт.</p><p>Лизавета пальцем повела ниже. На той же странице — другая запись, темнее чернилами: «1828 г., октября 11. Кошкин Иван Спиридонов, купец костромской 3-й г., под товар шерстяной (гладкая, не приходила) — 250 ₽ сер. Поручитель — Полунин Т. К.»</p><p>— Этот, — Лизавета не отняла пальца, — этот не наш.</p><p>— Кошкин платил?</p><p>— Не платил. Семён Лукич с ним полтора года ссорился. В тридцатом, в августе, мы продали бумагу.</p><p>— Кому?</p><p>Лизавета подняла глаза.</p><p>— Титу Степанычу.</p><p>В кухне стало тихо так, как бывает только летом, — когда даже пчёлы за окошком на минуту перестают звенеть и слышно тикание чугунных часиков у Гавриила в горнице через две стены.</p><p>— Под полцены, — добавила Лизавета. — Но мне хватило, чтоб Семёна Лукича похоронить как человека и не пустить его малых по миру. Малых было двое, оба померли в холеру через два года. Я к Гавриилу пришла одна, с одним этим самоваром и с тремя книжицами. Эту, тонкую, в передник вшила.</p><p>Анна не шевелилась.</p><p>— Лизавета. Тимофей знал?</p><p>— Знал. Я ему сама и сказала. На следующий день, как продала. Не на улице, дома. Села к нему. Он ничего не ответил, только подкивнул. Потом ушёл к Титу. Я думала, ругаться. Не ругаться. Договариваться, надо полагать, ходил. О чём — не знаю.</p><p>— Что Тит, по бумаге, мог сделать с поручителем?</p><p>— С Тимофеем при жизни — мало что. Тимофею тогда от чахотки уже не отвертеться, а Тит не тот человек, чтоб подгонять умирающего. Тит человек терпеливый. Тит дождётся, пока умрёт поручитель, и дождётся, пока подрастёт сын поручителя, и тогда возьмёт. На сына.</p><p>Анна перевела взгляд на Катю.</p><p>Катя подняла руку и положила её ладонью на книжку, между Кошкиным и краем стола, как кладут руку на крышку гроба перед тем, как взять её — или перед тем, как не взять.</p><p>— Лизавета Митрофановна. Можно я взгляну дату ещё раз.</p><p>Кате казалось, что в записи о Кошкине что-то не сходится. Она вгляделась. «1828 г., октября 11». Чернила были тёмные, ровные. Перо — острое, нажим хороший. Семён Лукич, видно, писал не торопясь. Только цифра «11» в дне была чуть тоньше, чем «г.» и «октября» рядом с ней. Тоньше, словно эту цифру дописали позже, в другой день, иным, возможно, пером.</p><p>Катя про себя посчитала. По домашней ведомости дат, что лежала у неё дома между листами Псалтири, осень тридцать четвёртого была месяцем, когда отец трижды ходил к Хохрякову с подписью «свидетеля по делу». Но Кошкин был двадцать восьмого. Семён Лукич умер в тридцатом. Здесь шли две разных шкалы, и сейчас она ничего из этого не могла сцепить с другим, кроме одного: цифру «11» правили.</p><p>— Лизавета Митрофановна, а двенадцатого октября Семён Лукич не был ли в отъезде?</p><p>Лизавета подняла бровь, неожиданно медленно.</p><p>— Был. В Кострому ездил на Покров и обратно к Михайлову дню. Это всякий помнит, кто его знал, — он раз в год на Покров обязательно ездил.</p><p>— То есть одиннадцатого октября он подписи у должника снять не мог.</p><p>— Не мог.</p><p>Катя глянула на мать.</p><p>Анна сидела очень ровно.</p><p>— Лизавета. Это значит что?</p><p>— Это значит, что в книжке у Семёна Лукича дата правлена. Кем — я не знаю. Может, самим Семёном, ему случалось. Может, чужой рукой. Я в книжку не заглядывала, говорю.</p><p>— А книжка у вас всё это время лежала где?</p><p>— В сундучке. Сундучок не запирала. Свечной ларь у Гавриила запирается, а сундучок не запирала, потому что в нём ничего, кроме старого, не лежит.</p><p>Снова стало тихо.</p><p>Катя вдруг увидела, как в углу старший Лизаветин шевельнулся, повернул кулачок под другую щёку и снова замер.</p><p>Анна обернулась к Лизавете без выражения, как поворачивается к человеку, который сам не понимает, что подтвердил.</p><p>— Лизавета. У вас в доме до Гавриила бывал Тит Степаныч?</p><p>— Бывал. Бумагу нашу с Кошкиным он сам забирал. И раз ли два раза, ещё до Семёновой смерти, по делам ходил. У Семёна Лукича сидеть любил.</p><p>— У сундучка?</p><p>— У сундучка, — Лизавета помолчала. — Семён Лукич ему чай ставил. Я подавала. Сундучок стоял в той же горенке. Я туда не входила, пока сидели.</p><p>Анна закрыла глаза на одно мгновение. Не больше.</p><p>— Спасибо, Лизавета.</p><p>Катя смотрела, как чай в её чашке остывает плёночкой по краю.</p><p>— Лизавета Митрофановна. У вас в книжке ещё есть.</p><p>— Что есть?</p><p>— Ещё запись. Не на этой странице. Дальше.</p><p>Лизавета перевернула. Дальше шёл двадцать девятый год. На середине страницы, узкой строчкой, было записано: «1829 г., марта 14. Гущин Карп Ермилов, купец кологривский 3-й г., под лес сухостой ходовой — 180 ₽ ассиг. Поручитель — Полунин Т. К.» Под Гущиным карандашом стоял маленький крестик.</p><p>— А этого, — Лизавета задумалась, — этого я и забыла. Лес. Что-то про лес у Семёна Лукича было. Он мне всё повторял: «Тимофей за лесом стоит». Кому продавали — не помню. Бумаги в общей пачке Гущина у меня нет. Может, ещё и не продавали — может, отдельно Семён её куда положил. Может, и сжёг. Перед смертью он бумаги пересматривал, я заходила — он часть в печь бросал. Что бросил, я не знаю.</p><p>— А крестик?</p><p>— Не моя рука. И не Семёнова — он крестиков не ставил. Семён ставил птички.</p><p>Катя поглядела на Анну.</p><p>Анна положила обе ладони на книжку, медленно, как кладут на лоб больному, без давления.</p><p>— Лизавета. Можно её на день. До завтра.</p><p>Лизавета смотрела на Анну долго. В её серых ровных глазах ничего не двинулось.</p><p>— На день, до завтрашнего полудня. Если придёт Тит Степаныч ко мне сегодня — а он может прийти, потому что узнаёт, что вы у меня были, к вечеру, — у меня в сундучке книжки не будет. Я ему скажу, что давно отдала вдове Алексеевой. Он мне поверит на полдня. Завтра ровно к полудню принесите.</p><p>— Принесу сама. Лично.</p><p>— Принесите.</p><p>Лизавета вытерла руки фартуком, налила в чашки ещё чая. Старший в углу проснулся, сел в носочках на табурете и серьёзно оглядел гостей. Лизавета взяла его к себе на колено.</p><p>— Сынок, гости у нас.</p><p>— Здравствуй, — басом сказал старший.</p><p>— Здравствуй, — отвечала Катя серьёзно.</p><p>Анна тихо положила на стол сверточек: четыре куска штопаного полотна, на которые она работала всю эту неделю по вечерам.</p><p>— Это к рубашке мужу. Я обметала, как ты просила.</p><p>— Я не за плату, — заметила Лизавета.</p><p>— И я не в плату. Я просто привезла, что обещала.</p><p>Лизавета приняла свёрток. Положила в передник.</p><p>Они допили чай. Лизавета проводила их до сеней. У сеней Лизавета задержала Анну за рукав.</p><p>— Анна. Я тебе сегодня дала бумагу не из дружбы.</p><p>— Знаю.</p><p>— Из ровного счёта. У Тита Степаныча по нашему Гавриилу тоже одна бумажка лежит. Не большая. Но лежит. Если у тебя сейчас под нашим домом ход откроется, у нашего Гавриила следующий ход. Поэтому я тебе книжку даю.</p><p>— Понимаю.</p><p>— И вот ещё что. Лес.</p><p>— Что?</p><p>— Лес у Семёна Лукича был с Хохряковым общий. Не на бумаге. На словах. Я с тех пор боюсь о лесе говорить. Если ты на лес где-то наступишь, ты на нас не ссылайся. Я тебе сегодня про лес сказала, как бы и не сказала. Поняла?</p><p>— Поняла.</p><p>Они вышли.</p><p>Катя оглянулась один раз. Лизавета стояла в сенях со сложенными на животе руками, как стоят жёны над крышкой только что закрытого сундука.</p><p>Я остался один.</p><p>Дом без матери и сестры — другой дом. Я это знал по своей прежней жизни тоже, только там бывало наоборот: жёны и дочери приходили на час, дом становился короче на это время. Здесь без них дом длинный, гулкий, и пол в кухне чуть скрипел даже без шага.</p><p>Кошки у Полуниных, впрочем, не было. Кошка ушла этой весной за рыжим из дальней слободы, и больше её никто не видел. Эту историю Катя мне рассказала на четвёртый день моей здешней жизни. Я тогда выслушал её как руководитель, у которого просят оплатить отпуск; и только сейчас понял, что Катя в тот день меня проверила. Кошка ушла, и я не спросил, как её звали.</p><p>— Васька, — сказал я в пустую кухню. — Как же иначе.</p><p>Дом не отозвался.</p><p>Я взял маленький серпик-косицу и вышел в огород. Огород был узкий, на четверть собственной длины спускающийся к плетню. У плетня — крапива; в углу — старый высохший вишенник, два дерева не плодоносили четвёртый год. Я знал об этом из одной обмолвки матери позавчера. Прежнему мне эти два дерева я бы убрал на третьей минуте обхода и посадил вместо них новые. Здесь я постоял перед ними просто потому, что их посадил, по словам Кати, отец на её рождение.</p><p>«Прополотое полется лучше», сказала мать. Я опустился на корточки и стал перебирать землю руками.</p><p>Митино тело работало само. Пальцы знали, как тянуть пырей за основание; колено само находило место в борозде, чтобы не давить рассаду; спина не торопилась гнуться. Голова между тем считала.</p><p>Считал я просто. У нас четыре дня. У Хохрякова — пять, ведь среда ему нужна на ход в магистрат. У Афанасия — двое суток в Кострому и обратно. У меня — одно воскресенье, чтобы дать ответ.</p><p>— Митька, — позвали через плетень.</p><p>Я поднял голову.</p><p>Через плетень стоял Яшка Дегтярь. Жилистый, давно не бритый, рубаха выстирана, но плохо. Пах от Яшки дёгтем и прокисшим. Двух пальцев на левой руке нет с осени тридцать второго: ловил подводу пьяный, остался без двух пальцев и без места стряпчего у управляющего. С тех пор пятый год Яшка ходит подёнщиком.</p><p>— Митя. Воды попить, что ли.</p><p>— Через калитку.</p><p>Яшка обошёл по дорожке, не торопясь. Подождал, пока я ему вынесу ковшик. Пил долго, утирая губы тыльной стороной кисти.</p><p>— Жара будет.</p><p>— Будет.</p><p>— Митя, — Яшка переступил с ноги на ногу. — Ты только не пугайся. Тебя со вчерашнего вечера от моста до колодца ведут. Тот же парень в синей рубахе.</p><p>Я молча взял ковшик обратно.</p><p>— Я тебе это не за деньги говорю, — добавил Яшка ровно. — Деньги от тебя — себе дороже. Я тебе говорю, чтоб ты знал, как стоит.</p><p>— Спасибо, Яков.</p><p>Яшка усмехнулся, обнажая нехороший глаз.</p><p>— Меня по имени лет шесть никто. Митя, ты или другой человек теперь, или старший Митин брат вернулся из соседнего города. Этого я понять не могу, и не нужно мне понимать. Только если будешь должен мне когда — отдашь не деньгами. Деньги от тебя не возьму.</p><p>— Чем?</p><p>— Не знаю. Сам поймёшь. Скажешь, например, как-нибудь людям, что я не вор. С тридцать второго года мне этого никто не говорит. Хохряков с тридцать второго года говорит обратное.</p><p>— Скажу. При случае, при свидетелях.</p><p>Яшка коротко кивнул и ушёл, не оглядываясь.</p><p>Я постоял у калитки. Между дровяным сараем тёти Дарьи и хохряковской поленницей просматривалась улица в одном узком прогале. В этом прогале сейчас никого не было. Меня это успокоило больше, чем должно бы.</p><p>Я вернулся в огород. Прополол вторую борозду до конца. Снёс пырей в кучу. Зашёл в избу, выпил холодного кваса.</p><p>Потом я сел к столу и взял лист бумаги. Чернил у нас в доме был наперсток, перо одно, обструганное Катей. Я нарисовал на листе вертикальную черту.</p><p>Слева я надписал: «КОРОТКО». Справа: «ДОЛГО».</p><p>В короткой колонке я честно перечислил: согласие Афанасию; копия закладной в магистрате к утру вторника; ход через изъян; купеческое общество узнаёт, что Тит Степаныч четыре года держал на Полуниных бумагу с трещиной; Тит сжимается; ультиматум снимается; дом сохранён.</p><p>Ниже: но Тит при этом — не один Тит. У него за плечами — кредиторы, которые держат уже его бумаги; и эти кредиторы, если он зашатается, ринутся искать, с кого собрать. Среди бумаг Тита — какие-то, моих рук не касавшиеся. И обязательно среди них найдётся та, где должником значится не Тит, а его должник, а поручителем — мой отец.</p><p>Тимофей. Мой отец. Я первый раз написал это слово на бумаге и удивился, что оно меня не покоробило.</p><p>В долгой колонке я писал медленнее. Здесь буквы у меня выходили крупнее.</p><p>«Долго»: к отцу Гавриилу — пробить через купеческое общество мягкую отсрочку; найти Парфёна Дьячкова на Сидоровой, он действительный свидетель закладной, его слово при свидетеле много стоит; найти Никодима Каплуна, он в Соли Галичской, день езды; через них предъявить Хохрякову, что закладная по форме не держит, но без публичного позора, без обвала, без подъёма всех его бумаг. Получить отсрочку на год. Дом сохранён.</p><p>Ниже: но времени до вторника три дня. Парфён в городе, его можно поднять. Никодима не успеть. Без Никодима возможно ли сдвинуть Хохрякова мягко? Возможно, если Парфён скажет в магистрате при писаре, что вспомнил Митю семнадцатилетним мальчишкой при подписании. Возможно, если Гавриил передаст это слово в купеческое общество. Возможно, если…</p><p>Под каждой «возможно» я надписывал по одному имени. К концу страницы у меня вышло на длинной колонке шестнадцать имён, ни одного из которых я месяц назад не знал.</p><p>Я оглядел лист. Очень знакомая мне форма. Так я в две тысячи третьем году расписывал план приобретения одной крупной строительной конторы.</p><p>Лист я сложил вчетверо и сунул его за зеркальную раму на стене — раму отец при жизни использовал как карман: за неё совали лошадиные счета и копию приходской метрики.</p><p>Анна Никифоровна вернулась к третьему часу пополудни. Она вошла молча, поставила корзину с чем-то в сени, перекрестилась на образ в горнице — медленно, как у больного, — и села к столу.</p><p>Катя вошла за ней, не садясь, прижала ладонь к материнскому плечу на секунду, легко, как кладут руку к больному месту, не вдавливая, и пошла за самоваром.</p><p>Я ждал.</p><p>— Митя. У Лизаветы есть книжка.</p><p>— Книжка?</p><p>— Семёна Лукича. Семь лет лежала в сундучке. Сегодня она её при нас открыла.</p><p>Анна вынула из передника тонкую кожаную книжицу. На углу — заплата из тёмной нитки. Положила передо мной.</p><p>— Лизавета мне её на день. Завтра до полудня вернуть. Это её слово.</p><p>Я не прикоснулся к книжке. Я знал, что прикоснусь сейчас, и хотел почему-то ещё минуту посидеть, как сидят перед тем, как начинать читать чужое.</p><p>— Сколько?</p><p>— Два подтверждённых. Третий — есть в книжке, но мы про него почти ничего не знаем.</p><p>Катя поставила на стол чашки. Чай налила тёмный.</p><p>— Первый, — Анна развернула книжку и провела пальцем. — Зайцев Никифор. Мещанин. Тридцать рублей ассигнациями. Двадцать восьмой год. Сам отдал в двадцать девятом. Корову свёл.</p><p>— Закрыт.</p><p>— Закрыт.</p><p>— Второй, — палец Анны спустился ниже на той же странице. — Кошкин Иван Спиридонов. Костромской купец третьей гильдии. Двести пятьдесят рублей серебром. Двадцать восьмой год.</p><p>Я молча перевёл. Двести пятьдесят рублей серебром на ассигнации тридцать седьмого курса — около восьмисот семидесяти. Дом Полуниных по любым прикидкам стоил меньше.</p><p>— Кошкин платил?</p><p>— Не платил.</p><p>— У Лизаветы остался?</p><p>— Лизавета его продала. В тридцатом, после похорон Семёна Лукича.</p><p>— Кому?</p><p>Анна посмотрела мне в глаза.</p><p>— Титу Степанычу. За полцены.</p><p>Я закрыл глаза.</p><p>В колонке «короткая дорога» у меня значилось: дом сохранён. Восемь минут назад в этой строке значилось «дом сохранён». Сейчас в той же строке значилось: «у Хохрякова на пакете с закладной нашей лежит ещё бумага с поручительством Тимофея на восемьсот семьдесят рублей». Если Хохряков пойдёт под лёд после публичного позора, эту бумагу из-под него вытащат раньше, чем тело найдут.</p><p>И вытащит, скорее всего, не Афанасий. Афанасий сделает шум; шум подберут чужие руки.</p><p>Я попробовал сесть в эту бумагу, как сидел всю прежнюю жизнь. Поручительство — не долг. Это хуже: долг хотя бы знаешь, по нему хотя бы счёт. Поручительство вспоминают, когда должник исчезает, когда у должника нечего брать или когда взявшему так удобно. Кошкин жив или нет, неизвестно. Платит или нет — Лизавета не знает шестой год. Бумага лежит у Тита. В тот день, когда Тит сочтёт нужным, бумага вспомнится Полуниным — и не обязательно всей суммой сразу: можно вспомниться частью, можно процентами по той же кабальной шкале, можно через суд, можно через купеческую сходку. Двести пятьдесят серебром не лягут одной плитой; они полягут постепенно, как кладут плитку, по одной, пока проход не зарастёт.</p><p>— Третий, — продолжала Анна. — Третий — Гущин Карп Ермилов, кологривский купец, лес сухостой ходовой, сто восемьдесят рублей ассигнациями, двадцать девятый год. Поручитель — Тимофей. Под Гущиным в книжке карандашный крестик. Что это значит, Лизавета не помнит. Бумаги у неё нет. Где бумага — не знает. Может, у Тита. Может, продана в Кострому. Может, сожжена.</p><p>Лес.</p><p>Лес. У меня в голове, как от стучащей о камень телеги по дороге, мелькнуло, что Тимофей в двадцать девятом стоял за поручителем под лес. В тридцать четвёртом он сам умер от чахотки. Между двадцать девятым и тридцать четвёртым — пять лет, в которые в Заречье ходило бог знает сколько подвод сухостоя. Я не знал ничего о Тимофеевом лесе. Я не знал, был ли этот лес для лавочки, или для нужд Хохрякова, или для постороннего человека.</p><p>Я открыл глаза.</p><p>— Катя. Книжка. Дата на Кошкине. Покажи.</p><p>Катя протянула палец к строчке. Я наклонился. Дата была: «октября 11». Цифра «11» в самом деле выглядела свежее остального. Тоньше, словно дописана позже, на сухие чернила, иным, возможно, пером.</p><p>— Я заметила, — пояснила Катя. — У Лизаветы.</p><p>— И что?</p><p>— Не знаю. Только то, что Лизавета помнит: Семён Лукич одиннадцатого октября в двадцать восьмом был в Костроме. Подпись у Кошкина он этого числа снять не мог.</p><p>Я выпрямился.</p><p>— Кто правил?</p><p>— Лизавета не знает.</p><p>— Кто к её сундучку подходил?</p><p>— Тит Степаныч сидел у Семёна Лукича в горенке. Один или два раза. С чаем. Сундучок стоял там же, не запирался.</p><p>Я молчал.</p><p>Это было важно — не потому, что мы могли это сейчас предъявить (правленая дата в чужой книжке ничего ни в каком магистрате не стоила), а потому, что Тит Степаныч не только купил бумагу с Тимофеем-поручителем. Он, возможно, ещё и поправил её под себя. На один месяц. На два. На что-то такое, чего Семёну Лукичу в живых увидеть уже не пришлось.</p><p>Я смотрел на свою сестру шестнадцати лет, у которой в платке плохо подвязан передний волос, и думал, что у её отца, видимо, тоже был этот глаз.</p><p>— Спасибо, — сказал я. — Просто спасибо.</p><p>Катя поджала губы и налила мне ещё чая.</p><p>Анна сидела ровно, не двигаясь.</p><p>— Митя, — Анна не подняла головы. — Я тебе сегодня не скажу, как поступить.</p><p>— Знаю.</p><p>— Я тебе скажу, что Лизавета сегодня знала: книжка эта ей же боком, если Тит Степаныч узнает, что она у меня в переднике. Лизавета её всё-таки дала. Не из дружбы. Из ровного счёта: если у Тита по нашему дому пойдёт ход, до её Гавриила и до её сына пойдёт следующий ход. У Тита Степаныча у большинства в городе по одной бумажке.</p><p>— У большинства?</p><p>— У большинства.</p><p>Я снова закрыл глаза.</p><p>В прежней жизни был у меня сотрудник, фамилию которого я уже не помнил, а имя помнил. Иван. У Ивана за плечами была сестра Лена, умершая в восемьдесят восьмом, и обида на меня за то, что я ей не подал руки. Я Ивана увольнял через два года. Он стоял у меня в кабинете и смотрел на меня тем взглядом, каким Афанасий вчера смотрел на меня у заводи: «Я не за тебя. Я за свой долг.»</p><p>Я тогда подумал: ну пусть. Я не обязан был тебе ничего. Сейчас я думал по-другому: пусть, но я в тот час и сам поставил себе бумагу. Я расписался на Иване долгом, какого тогда не заметил. У того долга шла своя дата.</p><p>— Митя, — продолжала Анна тихо. — Ты сейчас сидишь, как Тимофей сидел, когда счёт сводил. Иногда сводил всю ночь. Я ночью слушала, как у него под пером по бумаге ползёт.</p><p>— Что я делаю как он?</p><p>— Молчишь как он. У него на счёте, когда тяжело, во рту собиралось много слюны, и он её сглатывал.</p><p>Я обнаружил, что только что сглотнул. Поразился ещё раз тому, как Митино тело подсказывает Карелину поведение, о котором сам Карелин не знает.</p><p>— Митя. Я тебе вот что скажу. Я тебя за рукав держать не буду. Но я сегодня узнала, что у нас не один долг и не два. У нас по тёмным сундукам ещё что-то. Поэтому, когда ты завтра пойдёшь с Афанасием говорить, ты не говори ему всё. Ты ему скажи столько, сколько ему нужно, чтобы он тебе бумагу из Костромы привёз. Не больше. С Афанасием не делятся всем. С Афанасием делятся ровно тем, что в его шапку умещается.</p><p>Я посмотрел на мать. Из всего сегодняшнего разговора это была единственная фраза, к которой моё прежнее «я» не нашло возражения.</p><p>— Хорошо.</p><p>— И ещё. Завтра на обедне ты постой не на нашем месте, а на третьем нашем, ближе к северному приделу.</p><p>— Зачем?</p><p>— Затем, что у северного придела на обедне стоит сам Афанасий. Гавриил вчера обронил. И не должно быть так, чтоб вы с ним переглядывались при свидетелях. Стой рядом не глядя.</p><p>Анна была сегодня собранна, как при штабе.</p><p>— Хорошо.</p><p>К вечеру жара спала. От реки тянуло мокрым деревом — стоял туман, как стоит он в Заречье в конце июня, когда вода днём прогрелась, а воздух к ночи остыл. Я сидел у окна. На подоконнике стояла Митина деревянная лошадка, обструганная отцовой рукой, когда Митя был маленький, с одним отбитым ухом. Я взял её в руки.</p><p>Хохряков знал. Хохряков знал четыре года, что у него в сундуке кроме нашей закладной — ещё бумага с моим отцом.</p><p>Афанасий, скорее всего, не знал. Я почему-то верил в это. Афанасий в Москве сидел над книжками, ел впроголодь и собирался растерзать отца за свою мать. У него в голове, видимо, не помещалось, что отец, рядом с убитой матерью, четыре года терпеливо собирал по соседним вдовам бумаги, на которых стоял подписью человек, которого убивающий мать перед смертью посадил у её постели.</p><p>В этом доме всё связано со всем. «Дом не лавочная полка». Я записал это сегодня утром у Анны в передник, не понимая, как глубоко я записал.</p><p>— Мама, завтра я к Гавриилу пойду перед обедней.</p><p>— Иди.</p><p>— Не за советом.</p><p>— А.</p><p>— Скажу ему вслух, что моя короткая дорога к спасению дома и моя короткая дорога к собственной погибели — одна дорога. Хочу проговорить это при человеке, который не запишет.</p><p>Анна сидела, штопая чулок. Опустила руки в подол. Потом подняла иглу.</p><p>— Хорошо.</p><p>Катя у печки тихо отозвалась:</p><p>— Митя, — Катя помолчала. — У отца на каждой Спасов день была примета. Если в этот день вода прозрачная — следующий год урожай. Мутная — недород.</p><p>— А завтра?</p><p>— Завтра не Спасов день. Завтра Петров пост ещё две недели.</p><p>— К чему ты это, Катюш?</p><p>— Так. Подумала.</p><p>Я лёг около одиннадцатого. Анна задула свечу не сразу — сначала постояла у образа. В лампадке постного масла оставалось на один палец.</p><p>Где-то у Слободской мельницы Афанасий, наверное, уже не спал, а сидел над сёдлами, готовясь поутру в Кострому. Где-то в задней комнатке хохряковской лавки Тит Степаныч писал в свою книгу долгое имя того, кому сегодня не успели послать колокольчик. Где-то у заводи под ольхой чёрная вода была не глубже, чем вчера.</p><p>Я закрыл глаза и считал между ударами сердца. На третьем ударе мне показалось, что я слышу, как в горнице Лизаветы Гавриил кладёт чёрную книжку в чёрный угловой шкапчик с крестом наверху, потому что Лизавета вернула из Полуниных бумагу обратно к себе домой. Только этого не могло быть, ведь книжку Анна ещё держала под Псалтирью у нас.</p><p>Я открыл глаза.</p><p>Под Псалтирью у нас лежали теперь две бумаги: метрическая выписка Мити шестнадцатого апреля семнадцатого года и записная книжка Семёна Лукича Зорина, который в тридцатом году умер, оставив жене самовар, троих детей, две бумаги на Полунина Тимофея в общей пачке и одну отдельно — про лес.</p><p>Я уснул на «лесе».</p></section><section><title><p>Глава 10</p></title><p>Глава 10</p><p>Я проснулся за час до света, когда в избе ещё пахло вчерашним хлебом и угольной пылью из самовара, и понял, что мать не спала. Не по звуку, а по тому, как стояла в горнице тишина: у спящего человека дыхание держит дом ровно, как нитка груз, а сегодня груз держала Анна Никифоровна, сидя у окна с непочатой штопкой на коленях.</p><p>«Лежи», сказала она, не оборачиваясь. «До света ещё час. Лежать тоже работа».</p><p>В прежней моей работе я знал три рода ночей перед большой встречей. Первая, когда боишься противника. Вторая, когда боишься себя. Третья, когда у тебя за столом четыре чужих жизни, и ты понимаешь, что в утренней повестке нет графы, куда их вписать. Я лежал и слушал, как у Анны под пальцами штопальная игла трогает чулок и не входит.</p><p>К половине шестого она зажгла лучину от уголька в загнетке, не от свечи (свечу было решено беречь к вечеру), и стала разводить меня по часам. Это было первое за все мои здешние дни утро, в которое она стала распорядителем открыто, и она вела его без видимого торжества, как ведут счёт по ведомости, в которой ничего нельзя пропустить.</p><p>«Катя пойдёт к Лизавете первой», сказала она. «Рубаху мокрую заверни в книжку, книжку заверни в рубаху, нитку накрест не трогать, узел внутрь. Если у плетня Аграфенин племянник стоит, головы не поворачивай. Если у моста стоит, у моста перекрестись на колокольню. Это всякий делает, ему не зацепиться».</p><p>«А я», спросил я.</p><p>«А ты пойдёшь через четверть часа. Не за Катей. Через двор Прохора. Прохор тебя ждёт. Я к нему вчера на двор посылала со словом „за свечой“. Он в воскресенье свечи не даёт, и это будет в городе слышно. Значит, ты у Прохора сидел до самой обедни. Если соглядатай возьмётся подслушивать у голубятни, услышит, как Прохор перебирает турманов, и больше ничего».</p><p>Я слушал её и ловил себя на том, что прежнего меня сейчас бы взяло на смех: человек, привыкший председательствовать на советах, сидит на лавке с повязкой на затылке, и ему мать раздаёт маршрут, как раздают по отделам контракты. Прежний я смеялся бы коротко и зло. Нынешний записывал в голове порядок: Катя, четверть часа, двор, Прохор, голубятня, северный придел.</p><p>«Мама», сказал я. Слово это в моих устах ещё неловкое, как одежда не по росту, но Митино тело произносит его раньше меня. «А ты?»</p><p>«Я дома». Она положила штопку в корзинку и накрыла её тряпкой. «У избы всегда кто-то один. Сегодня очередь моя».</p><p>В сенях стукнула щеколда. Катя вошла со двора в платке, повязанном по-будничному, с тазом мокрой рубахи, большой, отцовской, белёной до серости. Книжка Лизаветы лежала в этой рубахе тяжёлым нутром, как у кошки котёнок. Катя поставила таз на лавку и подошла ко мне.</p><p>«Митя, у тебя повязка набок съехала», сказала она. «Стой».</p><p>Она перевязала. Пальцы у неё в это утро были не сестринские, а ровные, как у фельдшера. Я почувствовал, что у меня под повязкой по затылку идёт тонкая, постоянная боль, к которой Митино тело уже успело привыкнуть за эти дни после удара; и что эта боль теперь не самая большая в этой избе.</p><p>В калитку стукнули. Два коротких, один длинный. Митино тело узнало стук раньше меня и встало с лавки.</p><p>Яшка Дегтярь вошёл в сени, не снимая шапки, и снял её только в горнице. Пах он сегодня не дёгтем, а просто хлевом и сырой шерстью; рубаха была всё та же, плохо стиранная, но воротник на ней оказался свежий, кто-то ему пришил, может, та же скотница, что у мельника Кузьмы с глазом. Мне это пришло в голову само, без участия моего рассудка: я в этом городе уже жил на одну восьмую.</p><p>«Не за деньгами», сказал Яшка с порога, упреждая. «Имя у меня для тебя есть. Возьмёшь, оно твоё. Не возьмёшь, моё назад. Не торгую».</p><p>«Возьму».</p><p>«Кирюшка». Он сказал это так, как у Прохора кладут грамотный ярлык на ящик чая. «Племянник Аграфены, хохряковской кухарки. Лет четырнадцать. Спит у Тита под чёрной лестницей за печкой, на сундуке с ветошью. Полтинник, что в пальцах катал, ему за послух дан, не за работу. Аграфена за него боится больше, чем за себя. Ты сегодня имени не трогай. Запомни, не пользуй».</p><p>«Не буду».</p><p>«Имени, Митрий Тимофеич, нельзя трогать сразу. Имя как лёд весной: ступишь, провалишься».</p><p>Анна слушала, не поднимая глаз. Когда Яшка договорил, она сняла с гвоздя его шапку, отряхнула о косяк и подала ему сама.</p><p>«Заходи в среду к вечеру», сказала она. «Я тебе рубаху отдам отцову. Она тебе по плечам пойдёт. И спасибо».</p><p>Яшка взял шапку и постоял ещё минуту, не уходя. Лицо у него стало кривое, как у человека, которому впервые за пять лет благодарят без подвоха. Потом он надел шапку и вышел.</p><p>Катя унесла таз в сени и через ту же щеколду вышла на улицу первая. Я отсчитал по биению крови в виске четверть часа и пошёл к Прохору.</p><p>Двор Прохора в воскресенье был тихий. Голуби ещё дремали, и только сизый турман, поднимая по очереди ноги, перебирал по жёрдочке так, словно проверял, не закончилась ли его служба. Прохор сидел на чурбаке у голубятни и не лущил, а перекладывал в коробке зёрна: рожь к ржи, овёс к овсу. Это было занятие настолько лишнее, что я понял: он ждал.</p><p>«Чай у меня сегодня дольский», сказал он вместо приветствия. «Дольский нынче бьётся с ярославским в цене, но дольский на воду мягче. Митрий Тимофеевич, посиди со мной по часам. Голубятня тебе не лавка, тут торговать нечем, но и слух за плетень не уйдёт».</p><p>Я сел. Прохор подождал, пока я перестану смотреть на дверь, и сказал ровным канцелярским голосом:</p><p>«Видел я, как Катерина Тимофеевна с тазом прошла. Значит, книжка пошла. Анна Никифоровна тебе вечером расскажет, как у Лизаветы вышло. Ты к попу опоздаешь, если ещё четверть просидишь. Ступай. У северного придела сегодня стоять не один ты будешь, ты этого не знал. Ступай».</p><p>Я встал. Прохор удержал меня за рукав.</p><p>«Ещё одно. У всякой расписки две тени, я тебе говорил. У всякого человека их три: первая, его перед людьми, вторая, его перед собой, третья, его перед тем, у кого огня и ночи не закроешь. Ты сегодня перед всеми тремя стоять будешь, но устать тебе позволят только одной. Какой, выбирай сразу. Я тебе подсказывать не стану».</p><p>Я вышел через калитку с другой стороны, её Прохор отворил мне, не объясняя, и оказался в проулке за церковной оградой, не пройдя ни мимо колодца, ни мимо хохряковского двора. Город меня в это утро вёл бережно, чужими руками, и я в шестьдесят лет своей прежней жизни ни разу никого не водил так.</p><p>У дома отца Гавриила я постоял у калитки половину вдоха. Чёрная собака подняла голову, узнала шаг и опустила обратно. На крыльце Лизавета развешивала на верёвке простыню, белая на белом утре, как страница, которую ещё не написали. Не глядя на меня, она кивнула в сторону сеней. Я вошёл.</p><p>Гавриил был не в облачении, а в подряснике, и левая щека его в это утро не серее правой, потому что свет в крестовой шёл с другой стороны. Он стоял у окошка, спиной ко мне, и пил воду из глиняной кружки маленькими глотками. На столе под окном лежал тот же требник с медными уголками, и поверх него раскрытая тетрадь, в которую он что-то правил карандашом. До ранней обедни оставалось меньше получаса.</p><p>«Я не за советом», сказал я.</p><p>«Хорошо», сказал он, не оборачиваясь.</p><p>«И не на исповедь».</p><p>«Тем более хорошо». Он повернулся. «Тогда говори быстро. У меня по чину сейчас не я хозяин времени».</p><p>В прежней моей жизни я бы построил это так: тезис, три довода, вывод, просьба. Я начал и услышал собственный голос как чужой, и собственный голос не нравился мне больше, чем когда-либо. Гавриил поднял ладонь, не глядя.</p><p>«Не тут».</p><p>Я начал второй раз, попроще, в три слова на одну мысль. Гавриил снова поднял ладонь.</p><p>«Не тут».</p><p>С третьего раза я сел на табурет, на котором лежал требник, не подвинув книги, и сказал:</p><p>«Я пойду по той дороге, по которой шёл в прежней. В прежней она кончилась тем, что я лежал один и считал капли. В этой она кончится тем, что мать с Катей лягут одни и считать им будет нечего. Дорога одна. У меня нет другой».</p><p>Гавриил поставил кружку. Сел напротив. Помолчал.</p><p>«Если дорога одна», сказал он, «что у тебя есть, кроме дороги».</p><p>Я не ответил. Я по привычке потянулся за ответом и не нашёл его на полке. Полка оказалась пустая, и в этом был, может быть, главный обморок этого утра: за все мои семьдесят восемь у меня всегда было что положить на эту полку. Сейчас не было.</p><p>«Ты молчишь, и это правильно», сказал Гавриил. «Я тебе ответа сегодня не дам. Я тебе вместо ответа скажу другое. Я тебя слушаю не даром. У меня жена, Лизавета Митрофановна. У моего сына моя фамилия, не её. Если из-под Тита Степаныча через тебя вылезет бумага Кошкина, моя Лизавета по этой бумаге продавец. Город не забудет. Мой сын, если Бог даст ему вырасти, будет за это отвечать. Я тебе помогу. Но ты считай, что в счёте у меня уже стоит расход. Чтобы у тебя в приходе не было графы „даровая помощь“. Не было её, Митя. Никогда».</p><p>Он сказал «Митя», и я подумал, что в первый раз меня этим именем зовёт человек, который при этом смотрит мне в глаза.</p><p>«Я слышу».</p><p>«Тогда вставай и иди. На обедне стой у северного придела. Не ради Афанасия Титыча. Чтобы Тит Степаныч тебя там видел и понял, что у тебя есть, где стоять. Стоят, Митя, не на полу. Стоят на людях. Я тебя на сегодня на тех людях ставлю, кого ты не выбирал».</p><p>Я встал. У дверного косяка Гавриил положил мне ладонь не на плечо и не на голову, а на повязку, точно туда, где у Митиного тела зарубцовывалась дыра, через которую я в это тело вошёл. Прикосновение было короткое и плоское, как у фельдшера, не как у пастыря. Может, это и было самое пастырское прикосновение в моей жизни.</p><p>Во дворе Лизавета сняла со шнурка простыню и понесла её в избу, не поворачивая головы. У двери в сени, не глядя на меня, сказала вполголоса:</p><p>«Дату на Кошкине Афанасию Титычу не показывай. Это мой счёт с Титом Степанычем. Не твой».</p><p>И ушла, прежде чем я успел сообразить, что мне не было предложено отвечать.</p><p>В церкви пахло свежим воском от больших свечей, ладаном из вчерашней службы и сырой штукатуркой у северной стены, откуда тянуло холодом даже в июне. Я встал у северного придела, у иконы архангела Михаила в потемневшем окладе, между двумя досками пола, на которых половики были чуть истёрты другими ногами: на этом месте здесь стояли не первый год.</p><p>По левую руку, через две доски и одну свечу, оказался Афанасий. Серый сюртук, шляпу держит в опущенной руке у бедра, голову не поворачивает. У ранней обедни в этом приделе сегодня было нас двое и ещё худой старик с палкой, к которому Митино тело узнавательно сложилось: кивнуло чуть-чуть, будто здоровалось со знакомым. Я не стал поправлять.</p><p>У правого придела, под Николаем, в тёмном суконном сюртуке купеческого кроя, ровно по плечу к плечу с приказчиком, стоял Тит Степаныч. За ним, на полшага сзади, Аграфена в новом платке, ярко-синем, который сидел на ней как бумага не по сгибу. Кухарка боится за племянника, кухарка надела платок, и эта связь, которую я разглядел в свои секунды до возгласа дьякона, показалась мне яснее всего остального.</p><p>Сзади, у дверей, среди женского ряда стояли Лизавета и Катя. Лизавета держала Катю за рукав не цепко, а наставительно: у Лизаветы в храме своя школа, а Катя сегодня в первом её классе. Анна осталась дома; и эта пустая графа в моей строке была сейчас единственной, по поводу которой я был спокоен.</p><p>Митино тело начало молиться раньше меня. Это было первое из странностей: пальцы складывались в крест без команды, колени гнулись на «Господи помилуй» сами, и голова склонялась к полу в такт ектенье, как голова работника к станку. Я наблюдал за телом со стороны и думал, что в прежней жизни мне ни разу не пришло в голову встать в храм. Я даже на отпевания своих родителей приходил в притвор; на похоронах второго тестя стоял у выхода и думал о цене сруба, в который тестя положили.</p><p>«О мире всего мира, о благостоянии Святых Божиих Церквей и соединении всех», читал дьякон, и я слышал слова отдельно от смысла, как слышит ребёнок. На «о временех мирных» что-то у меня под повязкой коротко стянуло. У меня в прежней жизни в обиходе не было слова «мирных». У меня было «спокойных», «стабильных», «без волатильности». Слово «мирных» оказалось не моё, и оно прошло через меня так, как проходит сквозняк через щель, которую не заклеили на зиму. Тело голосует, подумал я. Я воздерживаюсь. Только воздержание моё сейчас не значит ровно ничего, потому что подсчёт ведут не там, где я привык.</p><p>На «Святый Боже» Афанасий чуть склонил голову, иконе, не мне. Я поймал его движение по краю глаза и понял, что оно адресовано мне через икону, как через посредника. У него тоже был свой способ давать знаки, не вмешивая в них слов.</p><p>Тит ни разу не повернулся на наш придел до самого Херувимского. На Херувимском он сделал то, ради чего пришёл к Николаю: повернул голову медленно, чтобы у двух соседних купцов было время заметить, кому он смотрит, и обвёл нас с Афанасием одним взглядом, как обводят по описи имущество. Не вместе. По отдельности: сначала меня, потом Афанасия. Между двумя взглядами у него было полсекунды, и в эту полсекунду у него на лице не было ничего; и это «ничего» было лучше всякой угрозы, потому что угрозу я бы записал, а пустое не запишешь.</p><p>Перед причастием Тит вышел из своего ряда и пошёл, не торопясь, не к Чаше, а к иконе архангела Михаила, у которой стоял я. Это было нарушение порядка, на которое в этом приходе у людей рангом пониже не пошли бы; на Тите Степаныче такое сходило. Он приложился к иконе, перекрестился широко, повернулся, и плечо его прошло по моему плечу, не задело, а провело, и над моим ухом, не глядя, он сказал вполголоса, в той же интонации, в какой в своей задней комнатке говорил «расписочка»:</p><p>«Митрий Тимофеич. Ко вторнику».</p><p>И отошёл к Николаю.</p><p>У свечного ящика в самом конце службы, когда народ потянулся к выходу, я увидел Кирюшку. Воскресная рубаха на нём была чистая, ситцевая в мелкий горошек, не та синяя, в какой он ходил все эти сутки за мной по городу. Он торговал у ящика свечами и медяки складывал в деревянный поднос с разделёнными ящичками, и движения у него были не четырнадцатилетнего, а молодого приказчика, которого с пяти лет учат не путать копейку с грошем. Афанасий, проходя мимо ящика, взял свечу за две копейки, гладкую, постную, не пасхальную, и положил две монетки. Кирюшка не поднял на него глаз; и это было лучшим доказательством того, что Кирюшка Афанасия знал в лицо.</p><p>Я подошёл следующим. Кирюшка поднял на меня глаза, и в них на мгновение мелькнуло то, что у мальчишки бывает, когда хочется убежать, но нельзя. Я положил две копейки. Медный остаток, что мать утром сунула мне за подкладку «на всякий случай», ушёл сам. Я взял такую же гладкую постную свечу. Кирюшка опустил голову. Я вышел вслед за Афанасием и понял на пороге, что у меня в кулаке свеча, которой я не помню, чтобы хотел.</p><p>У моста через приток ольха стояла с двух сторон, как у Слободской мельницы, и тень от неё на дороге была не сплошная, а косая, в полосы. Афанасий ждал меня по эту сторону, у самого ствола, опираясь не на ствол, а на свою шляпу, которую держал теперь обеими руками. Сюртук на нём в этот раз был не московский, а здешнего сукна, серый; видно, для воскресной обедни в Заречье московский был отложен. Митино тело это отметило раньше меня. Отметило ту бережливость, какая у молодого человека из приказчичьих семей бывает не от скупости, а от привычки не выделяться там, где он живёт.</p><p>«Долго», сказал он.</p><p>«Меня поп держал».</p><p>«Поп тебя держит уже две недели. Не его дело».</p><p>Я не ответил. У ольхи в этот раз я говорил из другого места, чем у заводи. У заводи я ещё слушал, у ольхи я уже говорил, и сам слышал в своём голосе то, чего у меня в нём не было ни в прежней жизни на советах, ни в этой, в задней комнатке у Тита.</p><p>«Афанасий Титыч. У тебя короткая дорога — ударить. У длинной, у моей, если бы я был один, — просить отсрочку через купеческое общество. Я тебе предлагаю третью. Показать нож и не резать. У тебя свой счёт с отцом. Я в этот счёт не лезу. Но в этом счёте у тебя поставлены имена, которых ты в нём не считал. Моя мать. Моя сестра. Лизавета Митрофановна и её сын. Отец Гавриил. Старик Прохор. Яшка, которого с тридцать второго года зовут вором. Я тебе предложу не отказ от твоего счёта. Я тебе предложу другой порядок выплаты».</p><p>«Говори».</p><p>«Ты сегодня едешь в Кострому, как и хотел. Копия к утру вторника здесь. Только не у меня в избе. У Прохора Кузьмича Лыкова, отставного коллежского регистратора. Если твой отец пошлёт людей ко мне, копию они не возьмут. Если пошлёт к Прохору, Прохор её не отдаст Титу. Он её, по своей старой регистраторской привычке, отнесёт в магистрат при свидетелях».</p><p>«Хорошо», сказал Афанасий быстро. «Дальше».</p><p>«В понедельник вечером я с этой копией в руке иду к твоему отцу. Не на купеческую сходку. К нему. В заднюю комнатку. Один, но не один: со мной отец Гавриил. Свидетель. Не для шума. Для того, чтобы Тит знал, что у нашего разговора есть человек, которого он по бумаге не закроет. Я ему предложу размен. Он снимает закладную с дома. Расписку на двести рублей переписывает на год с понижением. Из своего пакета изымает бумагу Кошкина Ивана Спиридонова».</p><p>На имени Кошкина Афанасий вздрогнул так, что у него шляпа в руках сделала четверть оборота. Он смотрел на меня секунду долгую, как у Тита в полсекунду на обедне, и в этой секунде у него на лице успело сложиться и опасть несколько разных лиц.</p><p>«У тебя имя откуда».</p><p>«У меня имя есть. У меня и дата есть. И ещё несколько имён есть. Но это сегодня не твоё».</p><p>«Митя». Он назвал меня так в первый раз. «Ты не Митя».</p><p>«Я твой союзник до вторника вечера. После вторника вечера, если всё сложится, я в твоём счёте не значусь. Если не сложится, копия идёт в магистрат, и тогда счёт у тебя есть, какой ты хотел. Я не отнимаю у тебя дорогу. Я её откладываю на полтора суток».</p><p>Афанасий молчал. Потом сказал, не глядя на меня:</p><p>«Ты хочешь спасти отца моего от позора».</p><p>«Я хочу спасти свой дом от пожара, который ты разведёшь».</p><p>«Пожар иногда чистит».</p><p>«И иногда жжёт соседей. Тех соседей, которые тебя и пускали в этот город обратно, когда ты в апреле приехал».</p><p>Он повёл плечом, будто стряхивал чужую руку. Шляпу из руки в руку переложил три раза, ровно три, как считают шаги.</p><p>«За полтора суток отец у тебя не сломается», сказал он наконец. «Он за полтора часа не сломается. Ты его не знаешь. Я знаю».</p><p>«Он купец третьей гильдии. У него на купеческой сходке репутация не главное. Главное, что на сходке через год за столом про него говорят. Он выбирает между разовым позором и тихим страхом. Купцы выбирают страх. Ты это знаешь. Ты сын купца».</p><p>«Я сын ростовщика». Он сказал это ровно и без надрыва, как, верно, говорил себе в Москве по ночам. «Это разное».</p><p>«Это сегодня одно».</p><p>Афанасий долго не отвечал. Он держал шляпу, перекладывал её из руки в руку и смотрел не на меня, а в воду, чёрную, как у заводи, и так же неподвижную. Я в эту минуту увидел его жест: он поправил у себя пустой обшлаг, на котором не было ни запонки, ни пуговицы, и это движение я знал. Так в две тысячи третьем году в моём кабинете на седьмом этаже один молодой человек по имени Иван, у которого сестра Лена умерла в восемьдесят восьмом, поправлял свою запонку, ожидая ответа, который я ему не дал. В моём тогдашнем кабинете у Ивана запонка была. У Афанасия у ольхи запонки нет. Жест один.</p><p>Я понял, что говорю не с Афанасием, а с молодым собой, и что молодого себя сейчас уговариваю не сделать того, что я уже один раз сделал. У меня по затылку под повязкой пошёл холод. У меня в прежней жизни от этого холода я уезжал в Швейцарию, и в Швейцарии меня лечили рукой. От этого холода рукой не лечится.</p><p>«Я согласен», сказал Афанасий. «На твой порядок. С одним условием».</p><p>«Каким».</p><p>«Я буду стоять там. У отца. В задней комнатке. Не говорить. Стоять. Чтоб он видел, что я знаю».</p><p>Это было не торг и не месть. Это было то, что у сына к отцу копится годами и однажды лезет наружу не словом, а присутствием. Я слышал это и кивнул, не подумав. У меня уже сложился ответ «да» прежде, чем я успел его взвесить. Это было первое решение за всё утро, которое я принял не из своих новых правил, а из старых, и я знал в эту секунду, что я только что заплатил по своему старому счёту больше, чем собирался.</p><p>«Хорошо», сказал я.</p><p>Он не подал руки. Он надел шляпу, и сюртук на спине у него сморщился так, что я понял: он ехать в Кострому будет верхом, не на ямщике, и седло у него своё, и он торопится больше, чем мне показал.</p><p>У ольхи, отойдя на три шага, он обернулся.</p><p>«В Костроме у нотариуса лежит не только закладная. Там у него на хранении с тридцать четвёртого года ещё две вещи моего отца. Письма. Я их в этот раз не возьму. Но ты знай, что они есть. Если по нашему плану он не пойдёт, мне понадобится больше, чем закладная».</p><p>И ушёл.</p><p>Я постоял у ольхи ещё минуту. Чёрная вода под мостком не двинулась. Я подумал, что в Москве у Тита Хохрякова есть дом, и до сегодняшнего утра у меня в голове Москвы у Тита не было. До сегодняшнего утра в Москве у меня был только покойный Тимофей.</p><p>Анна сидела у самовара так, как сидят у постели больного, не двигаясь и не отводя глаз. Самовар был полон, и угольки в нём ещё держали голос; чай был заварен заранее, и сахар на блюдечке лежал колотый, не от утра, а от вчерашнего сбережения. Катя вернулась раньше меня и теперь резала на ровные ломтики оставшийся с пятницы хлеб; ломтики получались тоньше, чем у Анны, и она это знала, и нарочно держала тонко: у Кати в это утро своя бережливость.</p><p>Я выложил на стол свечу. Постную, гладкую, с кривым фитилём, ту самую, которую купил у Кирюшки за две копейки и обнаружил у себя в кулаке только у ольхи. Я положил её на стол так, как кладут улику.</p><p>«Это», сказал я, «не за помин и не на образ. Это я не помню, как купил».</p><p>Анна посмотрела на свечу долго. Потом встала, прошла к красному углу, зажгла её от лампадки и поставила к образу. Лампадка от этого мигнула; масла в ней действительно оставалось на палец, и я подумал, что у нас в избе сегодня к ночи будет темнее обычного.</p><p>Катя положила доску с хлебом на стол и села. Анна налила мне чаю. И тогда я заговорил.</p><p>Я говорил долго и впервые в обеих жизнях ничего не оптимизировал. Я выложил третью дорогу, как она сложилась у меня к ольхе: Прохор держит копию, Гавриил идёт со мной к Титу свидетелем, Тит выбирает между сходкой и страхом, Кошкин уходит из пакета, закладная снимается, расписка переписывается на год. Я выложил условие Афанасия, стоять при размене. Я выложил то, что Афанасий обмолвился у ольхи насчёт писем в Костроме. Я сказал, что обещал Афанасию «да» на его условие прежде, чем взвесил.</p><p>Анна не перебивала. Катя писала на обороте летних прописей в две колонки, и почерк у неё в этот раз был не круглый, а острый, почерк ведомости, не тетради. Когда я закончил, Катя положила перо и подвинула лист ко мне. Колонки на нём были без названий, но я и без названий понял.</p><p>«У плана три точки», сказала Анна. «Каждая моя».</p><p>«Говори».</p><p>«Прохор. Согласится держать, другое дело. Тебя у Прохора на дворе соглядатай уже видел, когда ты в среду к голубятне приходил. Нас с Катей не видел. К Прохору пойдём мы. Завтра с утра. Ты дома».</p><p>«Хорошо».</p><p>«Гавриил. Согласится свидетелем, не телега, не подъезжай попом без бумаги. Когда у тебя в руке копия, тогда зовём. Не раньше. Лизавета сегодня тебе сказала про Кошкина, слышал? Я слышала через Катю. Это её счёт с Титом, не наш. Гавриил рядом с тобой у Тита будет стоять, понимая это. Ты понимаешь?»</p><p>«Понимаю».</p><p>«И третье». Анна помолчала. «Афанасий у Тита в задней комнатке стоять не будет. Не сможет. Тит, как только Афанасия за порогом увидит, тебя на разговор не оставит. У купца сын в чужом размене это как у попа дьячок на исповеди. Не бывает. Афанасий тебе условие поставил, а условие у него неисполнимое».</p><p>Я опустил голову. Я знал это к ольхе. Я знал это, кивая. Я кивнул всё равно. У меня в этом утре была одна минута, в которую старый я победил нового; и эта минута сейчас лежала у меня на столе горбом.</p><p>«Что делать», сказал я. Я в третий раз за это утро спросил без заготовки.</p><p>«Думать», сказала Анна. «До утра. Утром мы с Катей у Прохора, ты дома. К полудню сходимся. К вечеру понедельника либо ты с Гавриилом у Тита, либо мы все четверо у Прохора над листом сидим и переписываем порядок».</p><p>Катя посмотрела на меня снизу, у неё привычка смотреть снизу, когда она хочет, чтобы её слово прошло без поправки. «Митя. Если у Тита Степаныча в Москве дом, то у дома есть хозяйка. Жена. Или экономка. Та, у которой ключи. Эта хозяйка про твою мачеху Прасковью знает».</p><p>Анна не повернулась к Кате. Она встала, шагнула к самовару, повернула его краник на одну восьмую и закрыла обратно. Шла она к самовару не за чаем. Спина у неё в этот момент была такая, какой я не видел у неё ни в этом доме, ни в одной из своих прежних женщин в моей прежней жизни. У моей второй жены, когда я её снимал с обороной за младшую дочь, спина была другая: она была спина в обиде. У Анны была спина в знании. Она знала про московский дом Тита Хохрякова. Она не скажет сегодня. Она скажет, не сегодня.</p><p>Катя поняла раньше меня и отвела глаза.</p><p>Свеча у образа горела ровно. Лампадка моргала через две минуты на третью, масла на палец, фитилёк кривой. Анна вернулась к столу, села, выложила перед собой из укладки, что стояла под лавкой, конверт, не свежий, почерневший по сгибам, с двумя ломаными сургучами; почерк на конверте был неразборчивый, через четверть века стёртый, но первая строка читалась.</p><p>Я прочёл вслух, потому что Анна положила мне конверт под руку и кивнула: читай.</p><p>«Брату Тимофею Кузьмичу от Петра Кузьмича, августа 9 дня 1830 года, Москва, Лосиная улица, дом купца…»</p><p>Анна закрыла пальцем фамилию.</p><p>«Это завтра», сказала она. «Сегодня спи».</p><p>Я не спросил, кто такой Пётр Кузьмич. У моего отца, у Тимофея, был, выходит, родной брат, по имени Пётр. Жил в Москве. На Лосиной улице. В тридцатом году писал брату письмо. Анна это письмо хранила в укладке семь лет и до сегодняшнего вечера ни мне, ни Кате не показывала. Сегодня показала на полстроки. Завтра покажет на сколько решит.</p><p>В сенях за окном прошли двое. Анна, не оборачиваясь, протянула руку и задёрнула ситцевую занавеску той же ладонью, какой Гавриил утром лёг мне на повязку. Я успел увидеть синюю рубаху Кирюшки и рядом женщину в платке, не Аграфенин синий платок, другой, тёмный. Они говорили негромко, и до меня долетел один обрывок: «…не нынче, а к среде…». Кирюшкина спутница свернула в проулок за двором тёть Дарьи. Анна занавеску не отпускала ещё с полминуты.</p><p>«К среде», сказал я. «У него ход в среду».</p><p>«Я слышала», сказала Анна. «Ложись».</p><p>Я лёг не сразу. Я сидел ещё на лавке, и Митино тело сидело при мне как послушный приказчик, который ждёт, пока хозяин кончит писать. Свеча у образа сгорела на четверть. Лампадка два раза моргнула. Катя ушла за перегородку и оттуда слышно было, как она ровно дышит: Катя сегодня усталая.</p><p>Я подумал тогда о трёх вещах подряд, в том порядке, в котором они мне пришли. О Кирюшке, у которого племянника боится тётка в новом платке. О Гавриле, у которого у сына фамилия. О Петре Кузьмиче на Лосиной улице, чьей фамилии я ещё не знаю и который писал моему здешнему отцу в августе тридцатого года, через два месяца после смерти Семёна Лукича Зорина, у которого жена потом продаст Титу Хохрякову вексель Кошкина на двести пятьдесят серебром.</p><p>Я не успел сложить из этих трёх вещей четвёртой. Анна подошла, прибавила в лампадку капли две масла, последние, какие оставались в кувшинчике, и сказала надо мной:</p><p>«Спи. До утра у тебя думать не получится. Утром придёт».</p><p>И я заснул, не задув свечи.</p></section><section><title><p>Глава 11</p></title><p>Глава 11</p><p>Свеча у образа догорела за ночь до жестяного блюдца, и утром на блюдце остался только тёмный нагар да круглое сальное пятно, какое остаётся от всякого дела, которое горело, пока ты спал, и кончилось без тебя. Я проснулся раньше света и первым делом посмотрел на это пятно. Человек, полвека председательствовавший на советах, учился не доверять тому, что делается, пока его нет в комнате. Здесь в комнате я был, но толку от моего присутствия вышло ровно столько, сколько от свечки: погорело и село.</p><p>Анна Никифоровна не ложилась. Я понял это по тому, что чугунок с водой уже стоял на загнётке, а лампадка в красном углу не горела — масла в кувшинчике с вечера оставалось на палец, и палец этот за ночь куда-то делся, должно быть, в сон, в который Анна так и не вошла. Она сидела на лавке у стола, прямая, в утреннем сером свете, и перед ней лежал почерневший по сгибам конверт с двумя ломаными сургучами. Тот самый, что вчера она показала мне на полстроки и закрыла пальцем.</p><p>Сегодня пальца на конверте не было.</p><p>— Садись, — сказала Анна. — Утро пришло. Я обещала.</p><p>Я сел напротив. Митино тело село раньше меня — подобрало под лавку ноги, сложило руки на коленях, как складывает их человек, которому сейчас будут говорить о покойном отце, а не о бумаге. Я этому телу больше не удивлялся. Я к нему прислушивался.</p><p>Анна развернула письмо. Бумага была дорогая, плотная, не та, на какой пишут в уезде; даже почерневшая, она держала сгиб твёрдо.</p><p>— «Брату Тимофею Кузьмичу от Петра Кузьмича, — прочла она ровно, по слогам, как читают люди, которым грамота далась поздно и осталась трудом, — августа девятого дня тысяча восемьсот тридцатого года, Москва, Лосиная улица, дом купца Сурина».</p><p>Она положила палец на стол рядом с письмом, не на письмо. Имя осталось открытым.</p><p>— Сурин, — повторил я.</p><p>— Назар Филиппыч Сурин, — сказала Анна. — Лесом торгует. В Москве, на Лосиной. У него Пётр Кузьмич, деверь мой, и жил, и при деле состоял. Двадцать с лишним лет. Тимофеев родной брат. В Заречье его не помнят — он отсюда мальчишкой ушёл, ещё при старом попе.</p><p>Я молчал и складывал. У меня была привычка к чужим балансам: когда тебе подают одну строку, ты ищешь, из какой она ведомости вынута. Брат отца, Пётр, в Москве при лесном купце Сурине. Письмо тридцатого года — августа. А в августе тридцатого Лизавета продала Титу Хохрякову вексель Кошкина за полцены. А за год с лишним до того, в марте двадцать девятого, у Семёна Лукича Зорина в книжке уже стояла запись про лес: Гущин из Кологрива, сухостой ходовой, поручитель — Тимофей. А про другой лес, тот, что «общий, не на бумаге», Лизавета и говорить не велела. Кологрив — это вверх по реке, к лесам, а леса идут вниз, плотами и обозом, и идут они не в уезд, а дальше, в большой город, к большому покупателю.</p><p>К Сурину на Лосиную, например.</p><p>Я не сказал этого вслух. Я давно заметил, что вслух у меня выходит сделка, а матери сделок не надо.</p><p>— А почему он отсюда ушёл? — спросил я. — Брат отцов.</p><p>— Бедно жили, — сказала Анна. — Двое братьев на одну лавочку. Тимофей старший — остался при матери, при доме. Пётр меньшой — пошёл в люди, в Москву, в приказчики. Так в их роду водилось: кто остаётся, тому дом и долги, кто уходит, тому дорога и удача. Пётр, сказывали, в гору пошёл. У Сурина из приказчиков в доверенные вышел, лес от него по реке гонял. А Тимофей тут сидел, поручительства подписывал да чахоткой кашлял. — Она помолчала, и в этом молчании я расслышал то, чего она не говорила: что из двух дорог удачнее всегда казалась чужая. — Удача — она тоже расписка, Митя. По ней тоже когда-нибудь предъявят.</p><p>— Зачем он писал отцу? — спросил я.</p><p>— Не знаю, — сказала Анна, и я поверил, что не знает; врать она умела молчанием, а тут говорила. — Письмо отец читал один. Мне дал спрятать, не дал прочесть. Я его в укладке держала семь лет. Думала — сожгу перед смертью, чтоб не нашли. А вчера достала. — Она помолчала. — Достала, потому что ты сказал слово «Москва». До тебя в этом доме Москвы не было. Был Тит, был долг, был дом. Москвы не было.</p><p>Я хотел спросить про московский дом Тита — Катя вчера сказала про хозяйку, у которой ключи, и Анна вчера на это пошла к самовару, не за чаем. Я открыл рот и закрыл. У Анны на лице было то самое выражение, какое бывает у человека, отмерившего ровно столько, сколько решил отмерить, и я уже знал, что лишней восьмушки сегодня не получу. Это вчера ещё злило меня. Сегодня я в этом отдыхал, как в холодке.</p><p>— Это после, — сказала Анна, прочтя мой рот. — Не нынче. Нынче у нас вторник на носу.</p><p>Она сложила письмо по старым сгибам, спрятала в укладку и накрыла укладку рядном. Лосиная улица ушла обратно под лавку, в темноту, к мышам и моли, ждать того дня, когда Москва сама войдёт в эту избу. Я остался с одним новым именем и с тем неудобным чувством, какое бывает, когда тебе показали край ковра и сказали, что узор — потом.</p><p>К утру у меня был готов протокол.</p><p>Я писал его на обороте Катиных летних прописей, тем самым острым почерком ведомости, которым вчера Катя свела наш общий счёт, — почерк её был лучше моего здешнего, но рука уже слушалась. Я расписал день по часам и по людям. Кто к Прохору и когда. Что Прохору сказать про копию. В каком виде Прохор её принимает и куда кладёт. Когда зовём Гавриила и при каком условии. Что говорим Афанасию, если он вернётся раньше срока, и что — если позже. Я даже отвёл строку на случай, если копию в Костроме не выдадут: запасной ход через Парфёна Дьячкова, второго живого свидетеля, мещанина с Сидоровой улицы.</p><p>В прежней моей жизни такой лист назывался планом операции, и под ним стояли подписи людей, которым он стоил годовых премий. Здесь он лежал на оборотной стороне детских прописей, между «мыло мылит» и «река рябит», и стоил он дома, матери и сестры.</p><p>Анна, собираясь, прочла его стоя, не садясь. Читала она медленно, ведя по строкам не пальцем, а взглядом, и я с непривычной для себя робостью ждал её замечаний, как ждут их от человека, чьё мнение наконец стало весить.</p><p>— Это вычеркни, — сказала она, дойдя до середины. — И это. И вот это.</p><p>— Что в этом не так? — спросил я.</p><p>— Всё так. — Она положила лист обратно. — Только тут половина — про то, как ты сам пойдёшь и сам сделаешь. К Прохору пойдём мы с Катей. К Парфёну, если что, схожу я. Гавриила позовём, когда бумага будет в руке, — раньше попа не зовут, поп не телега. А ты сегодня дома.</p><p>— Я с ума сойду дома.</p><p>— Не сойдёшь. — Анна сняла с гвоздя платок. — Ты вчера у ольхи стоял за четверых. Постой сегодня за дом. Дом тоже надо кому-то держать, пока другие носят бумагу.</p><p>— Это не работа — сидеть.</p><p>Анна повязала платок и поглядела на меня тем долгим взглядом, каким смотрят на человека, про которого давно поняли больше, чем он про себя.</p><p>— Митя, — сказала она. — Тебя в среду видели у Прохора. Тебя вчера до моста вели. Если ты сегодня выйдешь и пойдёшь, за тобой пойдёт хвост, и хвост увидит, к кому ты ходишь и с кем сговариваешься. И тогда Прохор уже не сторонний старик с голубями, а наш человек, и копию у него будут искать. Ты, выходя, не себя выносишь на улицу. Ты Прохора выносишь. Сиди.</p><p>Катя в дверях уже стояла с пустой кошёлкой — будто за ягодой собрались, будто понедельник как понедельник. Она перехватила мой взгляд и сделала своё лёгкое движение подбородком вниз — то самое, которым она ставила меня на место в первые дни, когда я слишком чисто хлебал щи. На этот раз движение значило другое: «слушайся, он права».</p><p>Они ушли. Я остался один в избе, на которую теперь молился, как умел, и которую мне велено было держать, не вставая с лавки.</p><p>Держать дом, сидя на лавке, оказалось делом, к которому у меня не было ни одного навыка.</p><p>Я обошёл горницу четыре раза. Поправил рядно на укладке, под которым лежала Лосиная улица, и отдёрнул руку, как от горячего. Потрогал жестяное блюдце с нагаром. Выглянул в окошко на двор тёть Дарьи, где никого не было, кроме рябой курицы, и эта курица, единственная живая душа в моём поле зрения, занималась делом — рылась в пыли с тем спокойным правом, какого у меня не было.</p><p>Тогда я сел и стал делать единственное, что мне было оставлено: думать.</p><p>Дыра в нашем порядке была одна, и я знал её со вчерашнего вечера. Афанасий, согласившись на третью дорогу, поставил своё условие: стоять при размене у отца. Не говорить. Стоять. Чтоб отец видел, что он знает. Я кивнул на это у ольхи не подумав — дал «да» прежде, чем взвесил, и это «да» лежало у меня со вчера поперёк, как непереваренный кусок. Анна вечером назвала вещь своим именем: у купца сын в чужом размене — как у попа дьячок на исповеди, не бывает. Тит, увидев Афанасия в задней комнатке, разговора не начнёт. А без разговора весь наш порядок — лист прописей.</p><p>Значит, надо было исполнить условие, не исполняя его. Дать Афанасию стоять при размене, не приводя Афанасия.</p><p>Я ходил вокруг этого, как ходил когда-то вокруг сделок, где одна сторона хотела невозможного, а другая — несовместимого с невозможным, и где всё дело было в том, чтобы найти предмет, который скажет за человека то, чего человек не может сказать сам.</p><p>И предмет нашёлся. Он нашёлся так просто, что я даже привстал.</p><p>Копия.</p><p>Копию закладной из Костромы привезёт Афанасий. Не я, не Прохор, не наёмный человек — Афанасий, сын. У губернского нотариуса бумаги Тита Хохрякова лежат на хранении с тридцать четвёртого года, и заверенную копию с них дают не всякому встречному. У Афанасия было чем взять: и родство, и старая отцовская доверенность, по которой он в Москву ездил за отцовым делом, и тот костромской человек при нотариусе, что под честное слово да под полтину даёт бумагу на полдня «посмотреть». Одного родства тут мало — при живом отце сыну чужого не выдадут; но родство, бумага и знакомый писчик вместе отпирают то, чего порознь не отопрёшь. Когда я положу эту копию Титу на стол в задней комнатке, Тит прочтёт по ней не текст закладной — текст он и так знает наизусть. Он прочтёт, чьи руки её добыли. Он увидит, что его собственный сын ходил к нотариусу, спрашивал, заверял, вёз — и тем самым стоял при размене яснее, чем если бы стоял у стены. Афанасию не нужно быть в комнатке телом. Он будет в комнатке бумагой. Отец увидит, что сын знает. Условие исполнено.</p><p>Митино тело, пока я думал, само потянулось рукой за зеркальную раму в красном углу — туда, где у отца Тимофея когда-то лежал вексельный карандаш, плоский, затёртый, в две грани. Карандаша давно не было; рука пошарила пустоту и вернулась. Но жест был верный: я думал отцовскими руками, в отцовском углу, об отцовских долгах, и впервые мне это не было ни странно, ни тесно.</p><p>Я проверил эту мысль с разных сторон, как проверял всю жизнь, прежде чем поставить под нею своё имя. Что, если Тит сделает вид, будто копия его не трогает? Не сделает: бумагу, добытую сыном из его собственного тайника у нотариуса, нельзя не заметить, как нельзя не заметить, что в твой дом вошли через дверь, к которой ключ только у двоих. Что, если он скажет, что копия поддельная? Не скажет: она заверена губернским нотариусом, и оспорить её — значит самому потащить дело в присутствие, а присутствия он избегает пуще огня. Мысль держала вес. Я отпустил её и взял пропись.</p><p>Я приписал на обороте, под вычеркнутым: «Афанасия в комнатку не звать. Афанасий — в копии. Тит прочтёт». И отдельной строкой, для себя: «Лизаветино держать. Дату на Кошкине Афанасию не казать. Это её счёт».</p><p>Тут я остановился, потому что в этой ясной, сложенной картине было одно место, которого я не складывал. Я складывал, как добыть нож. Я не складывал, в кого им показать и когда.</p><p>«Ко вторнику», — сказал мне Тит вчера в храме, плечом проведя по плечу, не глядя.</p><p>Не «в среду». Ко вторнику.</p><p>А Кирюшка вечером, проходя под нашими окнами с женщиной в тёмном платке, обронил спутнице: «не нынче, а к среде».</p><p>Две даты. Одну он положил мне на ладонь открыто — вторник, в храме, у иконы, при свидетелях, как кладут перед должником счёт. Другую обронил в темноте, для своего человека, для тех, кому надо знать раньше прочих, — среда. Купец, у которого на одно дело две даты, держит вторую от тебя не из забывчивости. Он держит её, чтоб ты считал по первой и опоздал ко второй. Я сидел над прописью и чувствовал, как у меня под повязкой, по затылку, идёт тот холод, от которого в прежней моей жизни я уезжал лечиться за границу и который, как выяснилось, рукой не лечится. Холод этот приходил, когда я понимал, что считал не ту колонку.</p><p>Анна и Катя вернулись скорее, чем я ждал, и вернулись не с ягодой.</p><p>Они вошли тихо, обмётывая лапти о порог, и по тому, как Анна не сняла платка с головы сразу, я понял: новость пришла раньше нас. Прохор сказал больше, чем нужно для уговора о копии.</p><p>— Копию он примет, — сказала Анна, садясь. — И если за ней придут чужие — отнесёт в магистрат при свидетелях, как обещано, по старой своей привычке регистраторской. На том стоим. Но Прохор ещё сказал. — Она поглядела на Катю, и Катя достала из кошёлки не ягоду, а сложенный вчетверо листок: свою ведомость дат, с которой не расставалась.</p><p>— Тит Степаныч во вторник из города выезжает, — сказала Катя. — С утра. В уезд, к становому, по своему делу — будто бы лес мерить на казённой даче. Прохору это дьячок сказал, а дьячку — приказчик хвалился. Тита во вторник в Заречье не будет. И в среду к вечеру тоже едва ли.</p><p>Я смотрел на ведомость дат, которую Катя держала острыми пальцами, и считал то, чего вчера ещё не было в моей колонке.</p><p>Копия придёт к утру вторника. Тит вторник утром выезжает. Размен я готовил на понедельник вечером — на сегодня, — но сегодня копии нет, она в седле у Афанасия на костромской дороге, ночует на каком-нибудь яму. А завтра, когда копия ляжет у Прохора, человека, которому её надо показать, в городе уже не будет. Нож приедет наутро после того, как уйдёт тот, кому его показывали. Я просчитал всю дорогу, кроме той единственной версты, по которой ехал не я, а Афанасий, и на которой время шло не по моим часам.</p><p>А «к среде» — это магистрат. Ход через присутствие, который Тит запустил так, чтобы он шёл сам, без хозяина: опись на дом по закладной, назначенная на среду. Тит выедет во вторник и будет за городом, чистый, при становом, при казённой даче, при свидетелях своей невинности, — а в среду в его доме чужими руками сделается то, ради чего он всё затевал. Когда придёт время отвечать, его рук на этом не будет. Он будет лес мерить.</p><p>— Он не ждёт вторника, — сказал я. — Он вторником прикрывается. Он назначил мне вторник в храме, чтоб я держал в голове вторник и спал спокойно до вторника. А сам уходит из-под удара и оставляет машину молоть.</p><p>Анна выслушала меня, сидя прямо, и не дрогнула ни лицом, ни плечами.</p><p>— Стало быть, говорить с ним надо сегодня, — сказала она. — Пока он в городе.</p><p>— Сегодня у меня нет копии.</p><p>— Стало быть, идти без копии.</p><p>Вот тут мы и встали все втроём над тем местом, которое я не сложил днём.</p><p>Показать нож, которого нет в руке. Прийти к Титу нынче вечером и сказать ему в глаза, что копия закладной с её изъяном уже едет, что свидетель готов, что сын его ходил к нотариусу, — и всё это сказать, не имея ни листа, ни Гавриила, ни самой бумаги, на одном слове. Купца третьей гильдии, человека договора, нельзя двигать словом без бумаги. Он на этом стоит. Он мне в первый же день, в лавке, между мешком крупы и весами, показал, что слово моё для него — воздух, а бумага — это бумага. Прийти к нему сегодня пустым — значит назвать ему всю нашу руку, не имея чем бить. Он выслушает, нальёт чаю, скажет «поумнел, Митрий Тимофеич» и утром спокойно уедет мерить лес, зная теперь и про копию, и про Афанасия, и про то, что мы знаем про изъян. И в Костроме его человек встретит Афанасия раньше Прохора.</p><p>А ждать копии — значит упустить единственный вечер, когда Тит ещё в городе и ещё думает, что у нас вторник.</p><p>— Можно послать к Афанасию навстречу, — сказала Катя тихо, глядя снизу. — На костромскую дорогу. Чтоб ехал не к утру вторника, а нынче ночью. Прохор знает подводу, она на заре в ту сторону идёт, на перевоз. Возчику дать слово, он Афанасия на яму перехватит.</p><p>— Подвода на заре, — сказал я. — Это завтра. Афанасий и так к утру вторника едет. Подвода его не обгонит.</p><p>Мы помолчали. Курица за окном у тёть Дарьи всё рылась в пыли, и в этой тишине её спокойное право казалось мне теперь не обидным, а далёким, как чужая страна.</p><p>— Значит, без копии, — сказал я наконец. — Сегодня. Сам.</p><p>— Не сам, — сказала Анна.</p><p>Свечи у образа нынче не было — старая догорела, новой я не купил, лампадка стояла сухая. Мы сидели в сумерках почти без огня, и оттого голоса в избе сделались тише и весомее, как делаются они в доме, где над печкой второй день лежит больной или над столом — трудное решение.</p><p>Анна не дала мне идти к Титу одному и не дала идти пустым. Она разобрала это, как разбирала всё, — по людям и по часам.</p><p>— Один ты к нему не пойдёшь, — сказала она. — Не потому, что струсишь. Потому, что один человек против Тита — это слух назавтра: ходил, мол, полунинский, кланялся, ничего не выходил. А двое — это уже не проситель. Гавриила нынче не позовём, ты прав: попа без бумаги не зовут, и Гавриил сам так сказал. А вот Прохора позвать можно. Прохор — не поп. Прохор — старый регистратор, отставной, безвредный голубятник, которого весь город знает. Он при разговоре посидит, чаю выпьет, слова не скажет — а Тит будет знать, что при разговоре был человек, который в магистратских книгах всю жизнь сидел и помнит, где какая запись лежит. Это не свидетель. Это память на двух ногах. Тит память боится больше, чем закона.</p><p>Я слушал её и думал, что вот так, должно быть, и собирается то, что Гавриил вчера в крестовой назвал словом, которого я не сумел тогда положить на пустую полку. Он спросил меня: если дорога одна, что у тебя есть, кроме дороги? И я тогда не нашёл, что положить, — полка осталась голая, и это было хуже всякого страха.</p><p>Сегодня на полку легло первое.</p><p>У меня была дорога — изъян закладной, копия, размен, нож. Дорога была одна, и она же вела и к спасению дома, и к обвалу, под которым выплывет вексель Кошкина и накроет нас раньше, чем накроет Тита. Дорога была опасная. Но кроме дороги у меня, оказывается, было вот это: изба в сумерках, мать, которая не пускает меня идти пустым и одному, сестра, которая первой придумала послать на перевоз, старик с голубями, готовый посидеть при чужом разговоре «памятью на двух ногах», поп, который дал плечо и взял с меня слово, что графы «даровая помощь» в моём приходе не будет, должник мой Яшка, ждущий в среду отцовой рубахи, и попадья со своим отдельным счётом к Титу. Кроме дороги у меня были люди, которых я не выбирал и которые почему-то выбрали стоять рядом.</p><p>Председатель совета директоров полвека держал при себе тех, кого нанимал, и ни одного, кто стоял бы рядом не за плату. Когда он умирал, у его постели сменялись сиделки по найму, четвёртая с весны, и старшая дочь написала «постараюсь приехать» и не приехала. Полка у того человека всю жизнь была пустая, и он называл это независимостью.</p><p>— Час решим нынче, — сказала Анна, вставая. — Я Катю к Прохору пошлю, тихо, задами, будто за нитками: пусть к темну будет готов. К Титу пойдёшь по-темну — купца навещают не средь бела дня; по-темну и видно меньше, и ему, коли согласится, не так стыдно. До той поры лежи и не мечься. Тебе голову беречь.</p><p>Она пошарила в кувшинчике, наклонила его над лампадкой — масла не было совсем. Постояла над сухой лампадкой, поставила кувшинчик и не зажгла. Зажигать было не для кого: огонь в доме держат для того, кто остаётся, а нынче из дома уходили мы.</p><p>Катя выскользнула задами. Я лёг на лавку — не спать, а копить то немногое, что в этом теле копится лёжа. Голова под повязкой ныла ровно, как ноет долг, по которому ещё не пришёл срок. Анна не садилась — я слышал, как игла её опять трогает чулок и не входит, трогает и не входит, и в этом звуке было больше уговора с Богом, чем во всякой молитве.</p><p>И сквозь это слышно было, как где-то на краю города, у заставы, проехал верховой — поздно, мягко по пыли. Я не знал, чей это конь и куда: человек ли Тита подался к становому загодя, Афанасий ли торопит коня с костромской дороги, чтоб поспеть к утру, или просто запоздалый мужик правит к себе. В прежней моей жизни я бы уже знал — у меня повсюду сидели люди, чьей службой было знать раньше меня. Здесь таких людей у меня не было. Были люди, чьей службой было стоять рядом, а это, как выяснялось, разные службы.</p><p>Стук копыт затих за заставой. Я лежал и считал не сучки на матице, а то, чего за меня не сосчитает никто. До темноты оставалось решить одну вещь: как идти к Титу с ножом, которого ещё нет в руке, — как показать ему пустую ладонь так, чтобы он поверил, что в ней нож, и не углядел, что нож этот ещё трясётся в чужом седле на костромской дороге.</p></section><section><title><p>Глава 12</p></title><p>Глава 12</p><p>Свеча на блюдце догорела ещё к утру, и теперь в красном углу стояла не свеча, а память о ней — лужица застывшего сала с чёрным фитильком, утонувшим набок. Лампадку не зажигали второй вечер: масла не было совсем. Я стоял у порога и по старой привычке считал то, чего у меня нет. Денег нет. Бумаги нет. Копия закладной едет где-то по костромской дороге за пазухой у человека, которого я не выбирал и который не выбрал меня. Гавриила звать нельзя: попа без бумаги не зовут, попа зовут, когда бумага уже на столе. Оставалось одно — выйти к Хохрякову по-темну и показать ему пустую ладонь так, чтобы он поверил, будто в ней нож.</p><p>Анна затягивала мне ворот. Не материнский жест, а проверка перед делом, как застёгивают чужому человеку шинель, отправляя его в дождь.</p><p>— Медь за подкладкой, — проговорила она тихо. — Не на свечку. На то, чтоб рука в кармане была не пустая. У кого в кармане звенит, тот говорит ровнее. И не торопись соглашаться, как давеча у ольхи.</p><p>— Я помню, — ответил я и тут же поправился, потому что в этом доме «я помню» звучало как «я опять знаю лучше всех». — Спасибо, мама.</p><p>Она не велела ни идти, ни оставаться. Она перекрестила меня в дверях коротко, двумя пальцами, как крестят отъезжающую телегу, и пошла к печи, чтобы я не видел её спину дольше, чем нужно. Катя у стола перебирала свои летние прописи, на обороте которых был записан весь наш сегодняшний счёт, и не подняла глаз. Я понял: им страшнее, чем мне. У меня впереди разговор. У них впереди ожидание, а ожидание длиннее любого разговора. В прежней моей жизни за меня ждали наёмные люди в белых халатах, которым было заплачено за ожидание помесячно. Эти двое ждали даром, и оттого их ожидание весило больше всех тех окладов.</p><p>Прохор стоял за калиткой, прислонясь к своему забору, и в темноте от него пахло голубятней — сухим пером и зерном. На голове у старика была шапка, хотя стоял июнь и было тепло; шапка означала, что он идёт по делу, а не за свечкой к соседу.</p><p>— Я, Дмитрий Тимофеич, человек на двух ногах, — выговорил он, отлепляясь от забора. — Памяти у меня казённой, регистраторской, на сорок лет назад. Что при мне сказано — то при мне и записано, только без чернил и без пошлины. Бумага, она ведь два края имеет: за один писарь держит, за другой бес тянет. А память за один край держит совесть, за другой — старость. Старость, она цепкая.</p><p>— Мне и нужно, чтобы цепкая, — отозвался я. — Вы только молчите, Прохор Кузьмич. Стойте и молчите. Ваше молчание дороже всякого слова, потому что Хохряков знает, кто вы.</p><p>— Молчать я умею. Двадцать два года в магистрате молчал, пока другие говорили, на том и до отставки дослужил. — Старик пожевал губами и прибавил тише, будто не мне, а ночи: — Про три тени я тебе давеча толковал, повторять не стану. Нынче дави не на ту, что перед людьми, при ней он бороду гладит. Дави на ту, с которой он по ночам один остаётся. Её купец боится пуще описи. Только тихо дави, не криком.</p><p>Мы пошли проулком между двумя дощатыми заборами. На втором заборе и в темноте угадывалась отколотая верхняя планка — за эти дни я выучил её, как прежде выучивал подпись нужного человека. У двора тёть Дарьи рябая курица спала на нижней жерди, белым пятном в чёрном, и не шелохнулась. Город спал рано и крепко, как спят люди, которым нечем платить за свет. Где-то далеко, за церковной оградой, лениво тявкнула собака и смолкла, поняв, что лаять не на кого.</p><p>Хохряковский двор на том конце улицы выдал себя раньше, чем мы дошли. Сначала лай — низкий, с придыханием, цепной; потом хозяйский шаг по доскам, ровный, неспешный, шаг человека, который ходит по своему. У Тита и собака была привязана не на верёвке, а на ремне с пряжкой: что в этом дворе можно было пристегнуть ремнём, то было пристёгнуто ремнём. Я подумал, что в этом весь Хохряков — мир, в котором всё привязано надёжно, и потому в нём ничего нельзя сдвинуть, не отстегнув по правилу. Закладная была такой же пряжкой, только на доме.</p><p>Лавка стояла закрытая, но в задних окнах теплился свет. Я постучал в боковую дверцу, что вела со двора, не в торговую. На стук вышел не приказчик, а мальчишка лет четырнадцати в линялой синей рубахе — тот самый, что вёл меня от моста до колодца, тот, кого Яшка назвал по имени и кого мне велено было имени не пускать в город. Он узнал меня, и я узнал его, и оба сделали вид, что в темноте лиц не разобрать. Так в этом городе уговаривались о многом: глядели мимо и тем сговаривались.</p><p>— Хозяин почивать ещё не лёг? — спросил я. — Скажи: Полунин с поклоном, по делу о расписке. Не на завтра. Нынче.</p><p>Мальчишка скрылся. Лай за углом захлебнулся и стих — кто-то прикрикнул. Прохор за моей спиной дышал ровно, по-голубиному, и я слышал, как он про себя что-то перебирает, должно быть, ставит наш приход в свою казённую память: число, час, кто пришёл, к кому, с кем.</p><p>В сенях пахло дёгтем от бочонка у входа и мукой из ларей — лавочный воздух, въевшийся в стены так, что и ночью торговал. Над дверью в торговую часть на полочке теплилась лампадка перед образом Николая, и я опять, как в первый раз, отметил, что у Хохрякова даже Никола стоит при деле: освещает не молящегося, а товар. Нас провели в заднюю комнатку — ту самую, где несколько дней назад мне вежливо объяснили, что дом почти не мой.</p><p>Всё стояло на своих местах, пристёгнутое ремнём невидимого порядка. Стол под суровой скатертью, две лавки, окованный сундук с врезным замком у стены. На столике у окна — стопка бумаг, придавленная гладким серым речным камнем, чтобы не сдуло сквозняком из щели; камень я тоже запомнил с первого раза и теперь глядел на него, как глядят на оружие в чужой руке. Самовар пел тонким, поющим голосом. Две белые чашки с синим узором стояли донышками вверх, словно их только что вымыли и перевернули, — словно меня тут ждали.</p><p>Тит Степаныч сидел за столом в жилете, без сюртука, борода расчёсана надвое. Перед ним лежала обтянутая тёмной кожей папка, та самая, и поверх папки — дорожная подорожная с казённой печатью. Он не убрал её при мне. Напротив, чуть подвинул, чтобы я видел: завтра поутру он выезжает, у него казённая надобность, лес мерить у станового на даче. Это был первый его ход — он показывал, что время идёт не в мою пользу и что меня здесь принимают не из страха, а из учтивости к покойному отцу.</p><p>— Митрий Тимофеич, — произнёс он, не вставая, и провёл ладонью по бороде сверху вниз. — По-темну, с дядей Прохором. Беспокойно. Расписочка-то у нас до вторника лежала тихо. Чего ж её ночью будить.</p><p>— Затем и пришёл по-темну, Тит Степаныч, что днём такой разговор стыдно, — ответил я. — Вам стыдно и мне стыдно. А ночью стыд не виден.</p><p>Он указал на лавку. Я сел. Прохор остался у двери, сняв шапку, держа её обеими руками у живота, как держат на похоронах, и от этого в комнатке сразу стало похоже на похороны — только покойник пока не определился.</p><p>Самовар разлили в две чашки. Третьей мне не подали и Прохору не подали — старику стоять, гостю пить. Я взял чашку, чтобы рука была занята и не выдала, что в ней ничего нет. В прежней моей жизни я провёл сотни таких разговоров, где за спиной у меня стояли юристы, банки и чужие подписи, и я научился вести их, отхлёбывая воду в нужную минуту. Здесь за спиной у меня стоял голубятник да звенела за подкладкой материнская медь. Вся разница была в том, что прежде я мог проиграть деньги, а нынче — дом, мать и сестру. Отец Гавриил сказал мне на той неделе, что люди стоят не на полу, а на людях. Я тогда не понял до конца. Понял теперь, сидя на чужой лавке: всё моё обеспечение по этому делу — старик у двери да женщина, что ждёт меня у калитки и не зашла в дом.</p><p>— Я пришёл с предложением, — начал я. — Не торговаться о сроке. Сроки мы оба знаем. Я пришёл сказать, что вторника не будет.</p><p>Тит улыбнулся, и улыбка эта была как у человека, которому показали неловкий фокус.</p><p>— Это как же не будет? Вторник, он сам приходит, его звать не надо.</p><p>— Вторника, в который вы хотели, не будет, — повторил я. — Вы ведь, Тит Степаныч, не ко вторнику дело вели. Вторник вы мне назвали, чтоб я к нему готовился, как заяц к меже. А работала у вас среда. Во вторник поутру вы выезжаете лес мерить, и вас в городе нет. А в среду в магистрате опись по закладной пойдёт сама, без вас, по бумаге. Вы чисты, вы за городом, у вас казённая надобность. Дом описывают, а хозяин денег к делу и не касается. Тонко. Я в своё время такое делал и хвалил себя за тонкость.</p><p>Я следил за его рукой на бороде. Рука не дрогнула, но прошла по бороде на один лишний раз, и этот лишний раз сказал мне больше, чем сказала бы дрогнувшая. Он не испугался. Он пересчитывал: откуда мальчишка знает про среду. Знать про среду мог тот, кто сидит в магистрате, или тот, кто двигает ту же машину с другого конца.</p><p>— Складно плетёшь, — обронил Тит. — Тебя, Митрий Тимофеич, точно подменили после кобылы. Прежний Митька двух слов не вязал, а ты вон какие узоры кладёшь. Только узор — он на скатерти хорош. А у меня тут не скатерть, у меня бумага. Бумагу узором не перешибёшь.</p><p>Вот оно. Он выложил на стол своё главное правило, и правило это было честным: он давал в долг — он брал назад, и закладная держала его сторону. Он не был злодеем из дешёвого листка. Он был прав в границах собственных правил, и оттого опасен.</p><p>— Бумагу перешибают другой бумагой, — возразил я. — Дозвольте про вашу. Закладная восемьсот тридцать четвёртого года, дом со строением, садом и огородом, сто пятьдесят рублей серебром. Оформлена у Федота Семёныча. Свидетелем от семьи поставлен я. Митрий Полунин.</p><p>— Поставлен, — согласился он спокойно. — Своей рукой подписал. Я при том сидел. У отца твоего, царствие небесное, за этим самым самоваром, чай не из этих ли чашек.</p><p>— Подписал, — кивнул я в первый раз за вечер. — Только родился я шестнадцатого апреля семнадцатого года. Это не я говорю, это метрика говорит, выписка у Федота Семёныча в книге, чернилами, с пошлиной. В августе тридцать четвёртого мне было семнадцать лет и четыре месяца. А свидетель по закону держит бумагу с двадцати одного года. Семнадцатилетний на закладной — не свидетель. Это подпись ребёнка под бумагой взрослых. Вы это знали, когда мою руку к закладной прикалывали. Вы и теперь знаете.</p><p>Самовар пел. За окном во дворе в три ряда стояла поленница, аккуратная, как столбцы в приходной книге. Тит молчал дольше, чем молчат, когда не знают что ответить, и короче, чем молчат, когда не понимают вопроса. Он знал ответ. Он считал не ответ, а цену.</p><p>У двери Прохор перенёс шапку из правой руки в левую — единственное его движение за вечер. Я понял, для чего он это сделал: он отмечал минуту. Где-нибудь после, на улице или в магистрате, если до того дойдёт, он скажет ровным казённым голосом, что такого-то числа, в таком-то часу, при нём, Лыкове, отставном регистраторе, Тит Степаныч Хохряков услыхал про метрику и про семнадцать лет — и не возразил. Не возразить при свидетеле было дороже всякого признания. Тит это тоже понимал, и оттого молчал так осторожно, будто слова стоили денег.</p><p>— Допустим, — выговорил он наконец. — Допустим, изъян. А где бумага, что изъян? Где копия из Костромы, заверенная, при печати? На словах изъян — это не изъян, Митрий Тимофеич, это обида. Обиду я тебе выслушал. Покажи бумагу.</p><p>И вот тут была вся пропасть разговора. Бумаги у меня не было. Она ехала. Если я сейчас совру, что копия при мне, Прохор у двери должен будет это подтвердить или промолчать так, что промолчит хуже всякого слова, ибо Тит читает молчание не глупее меня. А врать при честном свидетеле — это не нож показать, это уронить пустую ладонь на стол, ладонью кверху.</p><p>Анна сидела у холодной печи, не зажигая огня. Лампадка перед образом была суха второй вечер, и она глядела на сухую лампадку так, словно от того, загорится ли в ней несуществующее масло, зависело, вернётся ли сын. Катя рядом перебирала прописи, и в тишине было слышно только, как шуршит бумага да за стеной у тёть Дарьи во сне переступает на жерди рябая курица. Анна не молилась словами. Она просто держала спину прямо, как держат, когда боятся, что согнёшься — и уже не разогнёшься.</p><p>— Долго что-то, — сказала Катя, не поднимая головы.</p><p>— Долго — это хорошо, — отозвалась Анна. — Коротко было бы хуже. Коротко — это когда выгнали.</p><p>— Бумаги я вам не покажу, Тит Степаныч, — признался я. — Её сегодня в городе нет.</p><p>Он откинулся, и в лице у него мелькнуло почти облегчение: мальчишка пустой, можно ехать с рассветом.</p><p>— А есть она, — продолжил я, не дав облегчению осесть, — в Костроме. И едет сюда. И добывал её не я. Её добывал ваш сын.</p><p>Рука Тита остановилась на бороде и осталась лежать. Впервые за весь вечер он не пересчитывал. Он слушал.</p><p>— Афанасий Титыч нынче в Костроме, — сказал я ровно, потому что чем тише говоришь страшное, тем оно страшнее. — Это не тайна, это всякий на костромской дороге видел. Зачем он там — вам говорить не стану, вы сами купец, сами догадаетесь, что сын ваш мог в губернском городе делать в эти дни. И когда в среду опись по вашей закладной пойдёт без вас, выйдет так, что копию с изъяном к делу принёс не должник Полунин, а сын кредитора Хохрякова. У купца, Тит Степаныч, сын в чужом размене против отца — это как у попа дьячок против него же на исповеди. Не бывает. А коли случилось, про это говорят не в магистрате. Про это говорят на площади, у вашей же лавки, у колодца. И платить за такой слух будете не вы рублём. Рублём проще. Вы заплатите тем, чем купец третьей гильдии дорожит дороже денег.</p><p>Я не назвал слова. Слово «позор» в купеческой комнате не произносят вслух, его кладут на стол, как кладут камень на бумагу, чтоб не сдуло. И я положил его молчанием.</p><p>Тит снял руку с бороды и накрыл ладонью подорожную с казённой печатью — тем же движением, каким Анна давеча накрывала ладонью занавеску у себя в горнице. Прятал не от меня. Прятал, чтобы самому на неё не глядеть.</p><p>— Чего ты хочешь, — проговорил он. Не вопросом. Купцы спрашивают цену без знака вопроса.</p><p>— Малого, — ответил я, и это было правдой, потому что я нарочно не запросил большого. — Закладную с дома снять. Расписку на двести рублей переписать на год, проценты по совести, не по кабале. Дом при платежах не трогать. Деньги ваши вернутся к вам с прибытком, только не разом и не домом. Вам же лучше: дом дважды не продашь, а долг под процент кормит каждый месяц. Я вас не разоряю, Тит Степаныч. Я оставляю вам ваши деньги и вашу чистую дорогу к становому. Я только забираю у вас среду.</p><p>Он смотрел на меня долго, и в глазах его не было ни злобы, ни страха — была работа. Он считал. И досчитал не до того, что я думал.</p><p>— Малого просишь, — сказал он медленно. — Вот это и странно, Митрий Тимофеич. Кто грозит, тот грозит большим. У меня в той папке не одна твоя расписочка. У меня там бумаг на твоего покойного отца поболе, чем на дом. Я не один раз сиживал у Тимофея за самоваром, и не всё, что подписано, ты, мальчик, видел. Грозил бы ты мне всем — я бы тебе поверил, что у тебя в руке нож. А ты просишь малого. Стало быть, либо рука у тебя не полная, либо ты сам того большого боишься не меньше моего. И то и другое мне на пользу.</p><p>Он попал в самую кость. У меня и вправду рука была не полная: за тем «большим», на что он намекал, тянулась чужая беда, которую вытащи я на свет — и обвалится не только Тит, а вся бумажная связь, в которой висел и наш дом, и чужие имена, и старый счёт, не мой счёт, который мне доверили не трогать. Тот удар разорил бы Хохрякова и зашиб бы Полуниных тем же камнем. Короткая дорога к спасению дома и короткая дорога к погибели семьи в этом городе оказались одной и той же тропой. Я её знал. И я по ней не пошёл.</p><p>— Боюсь, — не стал я лукавить, и собственная честность вышла мне выгодой, потому что Тит честности не ждал. — Большим я мог бы вас разорить дотла. Только я тогда и себя зарою. Я не за тем пришёл, Тит Степаныч, чтоб мы оба пошли по миру, а город неделю обсуждал, чей дом первый описали. Я пришёл, чтоб вы остались купцом, я — с домом, а ваш сын — не притчей у колодца. Большой нож режет обоих. Малого довольно.</p><p>Я сидел на чужой лавке с пустой чашкой в руке и думал, что в прежней моей жизни эту минуту я выиграл бы бумагой: положил бы на стол заверенную копию, и человек напротив сдался бы не мне, а печати. Печати у меня не было. У меня была мать, что не зашла в дом, старик, что молчал по-казённому, поп, что не приехал бы без бумаги, но трогал ладонью мою повязку, сын кредитора, что вёз мне чужую беду из Костромы, и медь за подкладкой на то, чтобы рука в кармане не была пустой. Вся эта мелочь и была единственным моим обеспечением, и впервые за две жизни я не считал её мелочью.</p><p>Тит Хохряков был не тот человек, что решает при ночи, при чужом свидетеле, не сосчитав до утра. Он встал, прошёлся по комнатке тем самым ровным хозяйским шагом, что слышен был с улицы, остановился у окна, за которым чернела поленница, и долго молчал.</p><p>— Ты пришёл с пустыми руками, — сказал он наконец, не оборачиваясь, и ласковая уменьшительность ушла из голоса, осталась одна усталость, ровесница Прохоровой, — а принёс мне на ладони моего сына. Это или большой ум, или большая беда. Прежний Митька так не умел.</p><p>— Прежнего Митьку, Тит Степаныч, кобыла зашибла, — ответил я. — А этого выучили долги.</p><p>Он не дал согласия и не отказал. Повернулся, поглядел на Прохора у двери.</p><p>— Дядя Прохор, тебе спасибо, что молчал. Ты молчал хорошо, по-старому, по-казённому. Я твоё молчание ещё с магистрата помню.</p><p>— И я ваше, Тит Степаныч, — обронил Прохор от двери, и в этой короткой любезности двух стариков было больше счёта, чем во всём моём разговоре.</p><p>— Подумаю до утра, — сказал Тит и снова отвернулся к окну. — Ступайте.</p><p>«Подумаю до утра» в купеческих устах не значит ничего и значит всё. Это могло значить, что он отложит выезд, пошлёт за писарем и сядет переписывать расписку. И это же могло значить, что он додумывает не моё предложение, а свой ответ на него — и ответ этот скачет сейчас в его голове верхом по тёмной дороге.</p><p>Мы вышли тем же двором. Лай не поднялся — собаку, видно, увели в сарай. И когда мы огибали поленницу, я увидел в дальнем углу, у конюшни, движение: кто-то выводил под уздцы лошадь, и в темноте белело пятно на её морде да линялая синяя рубаха мальчишки рядом. Лошадь была осёдлана. Не запряжена в дорожную телегу к утреннему выезду на казённую дачу — осёдлана под верх, как седлают, когда надобно скакать налегке и скоро.</p><p>Я остановился. Прохор стал рядом, и его казённая память, должно быть, тоже отметила: число, час, кого выводят и куда смотрит морда. Морда смотрела не к становому. Морда смотрела на мост, за которым лежала костромская дорога.</p><p>Пустую ладонь я показал. Нож в ней Тит увидел. Я только не знал теперь, мой ли это был нож — или я сам, своей гордостью, поднёс его к горлу костромской дороги, по которой ехал ко мне один-единственный человек с одной-единственной бумагой. Если Тит шлёт верхового перехватить Афанасия раньше, чем тот доберётся до Прохора, то весь мой ночной разговор был не торгом, а доносом на самого себя.</p><p>— Прохор Кузьмич, — сказал я тихо, не двигаясь с места. — Кто у вас в городе из голубятников до Костромы птицу гоняет?</p><p>— Никто, — отозвался старик так же тихо. — До Костромы птица не ходит, далеко. До Костромы ходит человек. Конём, как вон тот. — Он помолчал, глядя на белое пятно, уплывающее за угол. — Птицу я бы перенял. Человека не перенимешь. Тут, Дмитрий Тимофеич, у кого конь резвей да дорога короче.</p><p>У Тита конь был резвей. А дорога у обоих одна. Я считал в темноте, на сколько часов раньше выехал бы Афанасий обратно с копией и не нагонит ли его в пути чужой верховой на свежей хозяйской лошади — и не сходилось у меня это так, чтоб можно было спокойно идти спать.</p><p>Анна ждала у калитки, не зайдя в дом, прямая в темноте. Я хотел сказать ей, что выторговал ночь. Но за моей спиной, на хохряковском дворе, тихо стукнули копыта по утоптанной земле и пошли — не к становому, к мосту.</p></section><section><title><p>Глава 13</p></title><p>Глава 13</p><p>Вторник 1 июля 1837. От первого света до позднего утра.</p><p>Прохорова голубятня просыпалась раньше Прохора. Я знал это, потому что лёг у него в сенях на сундучке, и первый звук под утро был не петух за два двора, а сухое шевеление в плетёной клетке: сизый по белому, белый по сизому, потом долгая пауза, потом второе шевеление, тяжелее, как будто птица проверяла, на месте ли её собственное тело после ночи.</p><p>Домой я не пошёл. Анна выслушала меня у калитки прошлой ночью, кивнула и сама сказала: «К Прохору. До утра. Бумага придёт туда, не сюда». Я хотел возразить — у меня в голове ещё не остыл вечерний разговор с Титом, у меня в кармане жилета лежала бумага Кошкина, у меня в груди стояла та особая лёгкость, которая бывает после успешного блефа и которая обычно опаснее любой тяжести, — но не возразил. В эту ночь дом должен был выглядеть пустым от меня, а Прохорова голубятня — полнее обычного.</p><p>Моё тело тоже проверило. Не на месте: затылок ныл ровно по той полосе повязки, которую Катя перевязывала вчера до света; правая щека спала на грубом мешковинном чехле и теперь не разгибалась без участия памяти; в желудке стояла чайная вода, никак не превратившаяся за ночь в человека.</p><p>Я считал. У меня всегда так шёл первый счёт после плохой ночи: чужие активы — мои обязательства. Двести рублей расписки. Закладная на дом по форме треснувшая, но публично не предъявленная. Копия из Костромы, обещанная к утру вторника, ещё не положенная мне на ладонь. Свидетель «с памятью на двух ногах» — здесь, через перегородку, чешется и кашляет. Свидетель «с весом» — у себя за полквартала, под крестовой; пока не скреплён ничем, кроме одного слова «помогите», сказанного в пятницу. Машина среды пустила сегодня первое колесо: до того, как Тит сядет в тарантас, осталось часа три-четыре, и эту трещину уже не закрыть.</p><p>В прежней жизни, поправлял я себя в прежней жизни, в таких ситуациях у меня сидели три человека, чьей службой было приносить мне новости раньше, чем новости становились новостями. Здесь у меня сидел голубятник, который ещё не доделал свой утренний обряд с зерном.</p><p>— Митрий Тимофеич, — сказал из перегородки Прохор, как будто я задал ему вопрос, — у моих голубей после ночёвки у голубятника всегда вид паршивый. Через час отойдут.</p><p>Это, вероятно, и было его утреннее приветствие. Я не стал на него отвечать.</p><p>Конь дал о себе знать раньше человека: подкова на щебне у Прохоровых ворот, короткий двойной удар, потом затихание, как будто наездник придержал, чтобы спешиться без шума. Прохор открыл калитку без лица; такие лица бывают у людей, которые уже всё проиграли в уме и теперь смотрят на действительность, как смотрят на счёт, поданный официально.</p><p>Афанасий стоял в калитке за конём. Шёлкового своего жилета на нём не было; на нём был чужой серый сюртук, попорченный по правому плечу сосновой смолой, проступившей на сукне неровной коркой. Левый сапог его был в грязи до колена, не уличной, а той, которую держит на себе только лесная гать после ночного дождя. Правый почти чист: значит, в гать он лез одной ногой, а в седле сидел другой. Конь был в мыле так, как мыляются кони, шедшие не своим шагом и не по своей дороге.</p><p>— Прохор Кузьмич, — сказал Афанасий не мне, а Прохору, — у вас на дворе лошадь не оставлю. У вас лошадь у дворика, как у меня в окне свеча: её отсюда видно через два дома. Сведите её, кто бы у вас на это согласился, на тот двор, который для меня сегодня не двор.</p><p>Прохор не спросил, на какой именно. Он кивнул один раз, накинул на плечо вожжи, прихватил коня под уздцы и вывел через дальнюю калитку. Афанасий смотрел ему вслед так, как смотрят на чужой ход, который ты сам только что разрешил.</p><p>Он повернулся ко мне. Я в этот момент уже не сидел; не помню, когда встал. На столе перед нами лежали сухарь, надкусанный с одного бока, блюдце с медной мелочью (Прохор раскладывал по копейке, не по полтиннику — старая писарская привычка), огарок постной свечи на жестяном кружке и моя собственная ладонь, пустая после блефа, какой она была у Тита по-темну.</p><p>Афанасий не сел. Он переломил себя на полусгибе — не от усталости, а от того, что человек, которому надо сказать что-то скоро, не садится сразу. Он расстегнул сюртук в один палец, вынул из-за пазухи свёрток в провощённой бумаге, обвязанный простой суровой ниткой, и положил на стол поверх блюдца с мелочью. Свёрток лёг тихо. Это была не та тяжесть, какая бывает у бумаг в людском воображении; это была обычная тяжесть листа, дважды сложенного, в выделанной обёртке.</p><p>— Копия, — сказал Афанасий. — Сличена с делом. На обороте рука нотариуса. У вас час до того, как кто-то из города пойдёт спрашивать, был ли я на главной дороге. Я там не был. Я был на старой кологривской просёлке через бор.</p><p>Я смотрел на свёрток. Я не знал в ту минуту, что я делаю своим лицом. Я знал, что в эту минуту мне нельзя было показать ничего из того, что у меня внутри сошлось.</p><p>— Афанасий Титыч, — выговорил я тише, чем хотел, — спасибо.</p><p>Слово это я произнёс не как часть условленной речи. Это был голос человека, который много лет занимался обменами и сейчас впервые за обмен в одну сторону произнёс простое слово.</p><p>Афанасий чуть мотнул головой не в смысле «не за что», а в смысле «не сегодня». И сразу вслед, будто торопясь, пока я не втянусь обратно в благодарность, он сказал то, ради чего, может быть, и сюртук свой попортил, и через гать в одной ноге шёл.</p><p>— У отца в Костроме на хранении лежат не две вещи, — сказал он, не глядя ни на меня, ни на свёрток, а глядя в окно поверх Прохорова двора. — Я брал только закладную. Писем у нотариуса не трогал. По правде, я их последний раз видел при отце, юнцом ещё, до Москвы. Семён Лукич Зорин при мне однажды в нотариальной передней был. Я сидел отдельно, при отцовых бумагах: со мной взрослые с детьми не разговаривали. Зорин вошёл один, не с отцом. Оставлял что-то отдельно, не на отцовом столе. Я в тот час не понимал, что вижу. Сейчас понимаю.</p><p>Я держал лицо. Кажется, мне это удалось. Я только не успел не дать себе тронуть свёрток: пальцы сами легли на провощённую бумагу, как ладонь ложится на тёплый бок печки в холодное утро, не за теплом, а за подтверждением, что печь действительно есть.</p><p>— Афанасий Титыч, — выговорил я ровно, — эту обмолвку при отце вашем повторите ли?</p><p>— При отце нет, — ответил он быстро. — При отце я её и не делал. Я её сделал у Прохора Кузьмича на сухарь и на вашу пустую ладонь. Запоминать её можно. Пользовать не сегодня.</p><p>Он попросил воды. Прохор, уже вернувшийся, налил без слов: зачерпнул деревянным ковшом из кадки в сенях; вода была тёмная, отдавала железом и слегка болотом. Афанасий выпил в три глотка, помолчал, поставил ковш дном вниз на лавку, не на стол. «Не на стол» было его маленькой собственной привычкой: он у чужих очагов посуду на ту скатерть, на которой могли быть бумаги, не ставил. Я в эту секунду подумал: вот эта мелочь — единственная вещь, которая мне теперь о нём известна точно.</p><p>— Уехать мне надо, — сказал он, — не своей дорогой опять.</p><p>— Афанасий Титыч, — сказал Прохор, — у меня под голубятней стоит мешок с овсом. На одного коня на сутки. Если возьмёте, не возвращайте. У меня для голубей зерно своё.</p><p>Афанасий не возразил. Он принял мешок без благодарности; единственным правильным жестом в этой комнатке оказалось не благодарить. Он вышел через ту же дальнюю калитку, через которую Прохор увёл коня. Прохор за ним не пошёл.</p><p>Свёрток остался на блюдце с мелочью. Я не открыл его сразу. Это было решение Прохорова утра, не моё: «копию у Прохора», как сказано было в воскресенье у ольхи; «копию не у Карелина», как переписано было в понедельник дома. Открывать её должны были при свидетелях и не сейчас.</p><p>Я только провёл пальцем по нитке, которой свёрток был обвязан. Нитка была суровая, домашняя, заречинская: в Костроме у нотариуса так не вяжут. Это была не нотариусова обёртка. Это была обёртка Афанасия — он сам, видимо, перевязывал у себя на коленке где-то в дороге, после того как срезал чужую.</p><p>Сначала пришли бубенцы.</p><p>Если у вас в провинциальном городе есть купец, у которого есть тарантас, у которого есть бубенцы, и купец этот выезжает с утра и хочет, чтобы город видел, вы услышите бубенцы прежде, чем увидите тарантас. Я это понял у Прохора во дворе через тёсаную доску забора, по двойному звону: чистый верхний на дуге, тяжёлый нижний на оголовье. Я не знал в моей прежней жизни вкуса такого звука. В моей прежней жизни первые лица не выезжали со звоном; они выезжали тихо, и тишина их выездов значила больше, чем любая медь.</p><p>— Хохряковский, — сказал Прохор, не поднимая головы от голубиной коробки. Он перебирал зерно: рожь к ржи, овёс к овсу. — С утра как обещано. У собора повернёт направо. Через площадь. На большак.</p><p>— С кем? — спросил я.</p><p>— С Феофилактом Прокопычем, становым нашим, в одну подводу впереди. Феофилакт лес в этом году не казённый мерит, а казённую дачу. Тит Степанычу как раз и по дороге.</p><p>Я подошёл к щели в заборе. Прохор не оборачивался; ему смотреть было не нужно, он этот выезд знал, как голубиную трапезу.</p><p>В щель было видно: тарантас новый, чёрный, с лакированным передком; у дуги два бубенца, у оголовья гирлянда поменьше; кучер в чистой суконной поддёвке, какой у заречинского кучера в обычный день не бывает; на козлах рядом Кирюшка не сидел — это я успел отметить, Кирюшка в этот час, видимо, в другом месте; сидел незнакомый мальчишка постарше, не из Хохрякова двора, скорее наёмный по случаю для зрелища. Тит посередине, в новом чёрном жилете под открытым летним сюртуком; шляпа в руках, не на голове; борода расчёсана до блеска.</p><p>Тарантас шёл медленно. Медленнее, чем должна идти лошадь, которая едет дело делать. Это была не дорога, а выезд. У лавки Подкосина Тит поднял шляпу: Подкосин из дверей лавки наклонил голову. У дома купчихи Аксиньи Тит поднял шляпу: занавеска в окне у Аксиньи дрогнула. У крыльца попа Гавриила Тит шляпы не поднимал — крыльцо было пусто, Гавриила в окне не было, — но на крыльцо посмотрел внимательно, ровно с той же неподвижностью лица, с какой смотрел вчера у иконы у северного придела.</p><p>Я отвёл глаза от щели и понял, что у меня под ладонью на доске остался след пота.</p><p>«В прежней жизни, — думал я, — я бы поставил на этот выезд как на сигнал к покупке. Тарантас, кучер, шляпы — это годовой отчёт. Я бы видел: первое лицо публично выходит из периметра, машина продолжает работать без него — значит, у машины уже всё сделано до пятницы. Я бы покупал. А теперь? А теперь я смотрю, как первое лицо выезжает, и понимаю, что машину среды остановит уже не он. У меня до среды полтора суток и одно имя: Гавриил. Тит — на казённой даче. Он там будет лес мерить, и мерить добросовестно. У него с пятницы алиби в подковах».</p><p>Бубенцы прошли мимо нашего перекрёстка и стали тонкими. Через две улицы они сделались ровным сплошным шорохом, как далёкая писарская перо-черта по сухой бумаге. И в этом шорохе я расслышал то, чего не было ни в одной из моих прежних бумаг: хохряковская опись среды уже включила свой ход. Тит уехал. Машина работает.</p><p>— Прохор Кузьмич, иду к отцу Гавриилу.</p><p>— Сходи, — сказал Прохор. — Я тут посижу. Свёрток оставь.</p><p>Я взглянул на свёрток. Свёрток лежал на блюдце с медной мелочью. У меня в первый раз за обе жизни лежала бумага, которую я не возьму с собой, потому что у бумаги в этой жизни тоже есть своё место, и не каждое моё место подходит ей.</p><p>— Оставлю.</p><p>— Только не у Псалтири, — сказал Прохор. — У моего голубя сегодня одно крыло чешется. Положу при нём. Голубь чешется — никто к голубятне не подойдёт. У нас в городе у голубятников такое: если голубь чешется, к голубятнику с просьбой не суются. Не суйся к чужому больному.</p><p>— Это городская примета?</p><p>— Это, Митрий Тимофеич, — сказал Прохор без улыбки, — моя примета. Я её сегодня ввожу.</p><p>Я не пошёл сразу. Я сел обратно на лавку у самовара, у которого был остывший чай со вчерашнего вечера, и сделал то, что обычно делал у себя в кабинете перед разговором, ради которого мне нужен был чужой человек. Я разложил в голове три колонки.</p><p>Что у меня есть: копия закладной из Костромы, сличённая с делом, рукой нотариуса на обороте. На той трещине, которой закладная Тимофея Полунина была треснута уже на бумаге, у меня в руках лежит верный список. Без копии у меня слух. С копией рычаг.</p><p>Что я хочу: не сегодня в магистрат, а к среде в магистрат. Не дать Федоту Семёнычу провернуть опись по бумаге, у которой есть верный список с поправкой. Присутствие свидетеля, у которого в Заречье фамилия не «должник», а «приходской иерей».</p><p>На что мне с этим человеком сегодня меняться.</p><p>В этой третьей колонке я впервые понял то, что у меня в прежней жизни занимало две недели работы трёх юристов и одного PR-консультанта. Менять с попом надо не услугу на услугу, а ход на ход. Услуга на услугу — это «помогите», у которого нет ответа, кроме «помогу» или «не помогу». Ход на ход — это два следа в книге, оставленных одним совещанием.</p><p>Я предлагаю Гавриилу одно. Я отдаю ему в руки бумагу Кошкина. Не закладную мою. Не копию. Не свёрток у голубятника. Бумагу Кошкина: двести пятьдесят рублей серебром, поручительство Семёна Лукича Зорина с правленой датой одиннадцатого октября одна тысяча восемьсот двадцать восьмого года, по которой Лизавета формальный продавец-должник перед Хохряковым. У попа эта бумага станет тем, чем была у Лизаветы все эти годы: спящей. Спящей у попа в крестовой, под образом, у его сына.</p><p>В обмен я прошу: чтобы поп со мной пошёл в магистрат. Не как протекция. Не как поручитель. Свидетелем доброй воли. Двадцать минут его времени; одна подпись на одном листе у Федота Семёныча; одно стояние при том, как мы кладём верный список на стол и говорим Федоту: «Закладная этого дома по форме треснула. Опись среды — на тонком льду».</p><p>У меня сегодня в первый раз есть, что положить попу в руку. Это не благодарность. Это сделка. Я поднялся с лавки.</p><p>— Прохор Кузьмич. Если до моего возвращения сюда придёт кто-нибудь чужой — кучер от Тита, мальчишка от Подкосина, баба с пустым ведром, — скажите, что меня нет, и не выходите к ним. Свёртка не показывайте даже Анне Никифоровне, если она зайдёт.</p><p>— Анне Никифоровне, — сказал Прохор, — я бы показал. Но раз вы говорите — не покажу.</p><p>— Я говорю.</p><p>— Только, Митрий Тимофеич, — добавил он, не поднимая головы от коробки с зерном, — если по этой бумаге у попа в крестовой ляжет тень, у меня в голубятне у голубя зачешется второе крыло. Тогда я со своей утренней приметой разойдусь. Помни.</p><p>Анна пришла к десятому часу, не к полудню.</p><p>Она вошла, не постучав. Прохор перед ней встал, по писарской ещё привычке к старшим в комнате. Она остановилась на пороге и не пошла к столу. На юбке у неё, тёмной с утра, теперь от середины и ниже было ещё одной чернотой темнее, мокро и тяжело по подолу. Лента на голове у неё была завязана не свежим узлом, а старым: она её не перевязывала за утро.</p><p>Я смотрел на неё и считал. Анна Никифоровна не приходила раньше срока зря. Анна Никифоровна шла к Лизавете на ягоду; ягода у Лизаветы поспевала по словам, по правде же ягода у Лизаветы стояла предлогом. Возвращение раньше полудня было не отменой предлога, а отменой самой ягоды.</p><p>— Митя, — сказала она, — я к мельнице через брод. Большаком не пошла.</p><p>— Почему так рано, мама?</p><p>— На большаке у меня сегодня лишних глаз больше, чем у Лизаветы хватит ягоды на угощение. Я не хотела, чтобы город видел, что я к попадье иду и от попадьи возвращаюсь. Через брод тоже видят, но видят не те.</p><p>Она прошла к столу, села на лавку, не отжимая подола. Под лавкой у неё уже набралось маленькое пятно из трёх капель. Я бы не заметил этой подробности ни в одной из прежних своих переговорных, но в этой переговорной с глиняным полом и сухарём на блюдце капля под лавкой у матери стала чем-то таким, что заняло у меня в голове отдельную графу.</p><p>— Митя, — сказала Анна, — Лизавета вспомнила.</p><p>— Что вспомнила, мама?</p><p>— Что Семён Лукич, муж её первый, перед смертью своей, в году тридцатом, ездил один в Кострому в августе и привёз пустую руку. Я тебе её слова в слова передам, как она сказала: «Семён мой ездил, а Тит Степанычу обещал привезти». Это её слова. Что мне с этого важно: Семён Лукич, по её памяти, в августе тридцатого ездил один. Если он что-то у нотариуса в тот август оставлял, оставлял он один, без Тита. И если он по дороге заболел, а заболел он по этой дороге, и привёз себе из Костромы ту хворь, от которой через два месяца умер, то у нотариуса в Костроме у Семёна Лукича сложен ещё один листок. Не закладная. Не вексель. Запись о товариществе. Лизавета это сегодня вспомнила. Записи у Лизаветы нет, копии у Лизаветы нет; есть память — на двух Лизаветиных ногах.</p><p>— Запись о товариществе по чему, мама?</p><p>— По лесу. Лизавета не помнит точно. Помнит, что разговор Семёна Лукича с Тит Степанычем тогда стоял про лес. Лес общий, не на бумаге. Семён Лукич не любил, когда у общего не было бумаги. Лизавета думает, что записку он у нотариуса оставил тайно: чтобы у общего по лесу хотя бы у нотариуса бумага была. Тит об этой бумаге, может, и не знал. Может, и знал. Лизавета говорит: «По мужу моему первому: оставлял один; вернулся пустой; уезжая, у двери сказал жене: если со мной что — у нотариуса спроси по моей памяти, а не по фамилии». Лизавета по этому слову у нотариуса не спрашивала ни разу. Она это слово все эти годы хранила одна. Сегодня сказала мне.</p><p>Я не сел. Я уже стоял у стола, но в эту секунду не мог сесть; я просто стоял и смотрел на Анну Никифоровну, у которой подол был мокр до пояса, и у которой из-под лавки уже четвёртая капля сошла на пол.</p><p>— Митя, — сказала она, — эта бумага у нотариуса в Костроме сегодня. У Тит Степаныча её в руках сегодня нет. Тит Степаныч сегодня на казённой даче лес мерит — не свой, чужой. Если эта бумага есть, в эту самую секунду она твоя.</p><p>Я молчал.</p><p>— Я тебе её не нашла, — сказала Анна, — я тебе показала, где она лежит. Найти её надо до среды и не телом своим. Своим телом ты в Кострому до среды не успеешь, и в Кострому тебе своим телом нельзя. У тебя в среду в магистрате ход. У тебя в среду у Федота Семёныча должна лежать копия с поправкой. Новую бумагу из Костромы к среде тебе не привезут. Я тебе её на будущее. Сегодня тебе с ней нечего делать. Сегодня тебе делать с попом, и с копией, и со средой.</p><p>Анна помолчала, потом продолжила тише.</p><p>— А Лизавете я обещала, что её сына мы помним. У Лизаветы я была не за ягодой и сегодня не за ягодой. У Лизаветы я была за тем, чтобы её малыша наша память отдельной свечой держала. Без этой свечи Лизавета мне ягоду больше не вспомнит.</p><p>— Я к ней приду, мама, — сказал я. — После сегодняшнего хода. К Лизавете. Сяду у её крестовой не как должник Тит Степаныча, а как человек, который к её сыну в дом вошёл сам. Это я тебе говорю не маминым языком.</p><p>— Я знаю каким, — сказала Анна. — Тоже не маминым. Иди, Митя. У тебя время от десятого до двенадцатого. После двенадцатого у попа служба, у тебя пустота.</p><p>Я вышел из Прохорова двора через дальнюю калитку, через ту же, через которую утром Афанасий уводил коня. Прохор за мной не пошёл: остался при свёртке, при голубях, при четвёртой капле под лавкой и при мокром подоле моей матери. Анна осталась тоже; она сказала, что домой пойдёт не сразу, и добавила: «У избы всегда кто-то один; я сегодня тот один, кто будет у Прохора, потому что у Прохора сидит то, что в избе сидеть не должно».</p><p>Я шёл проулком между двумя заборами, в обход колодезной площади, по той же дуге, по какой я ходил неделю назад от лавки Хохрякова к дому. Та неделя была моей первой неделей в этом теле. Сегодня была уже вторая моя неделя; дни здесь шли плотнее прежних месяцев. Я успел в эту неделю с лишним пройти больше человеческого пути, чем за многие сухие отчётные периоды.</p><p>Я шёл к Гавриилу с пустыми руками снаружи и с непустыми внутри. Копия лежит у Прохора. Бумага Кошкина у меня в жилетном кармане. Запись о товариществе по лесу — у костромского нотариуса, у меня в графе, что я о ней знаю, у Тита — в графе, что он, возможно, не знает. Среда — это не дата на расписке, среда — это машина, которая катится. У меня в обеих жизнях не было такого количества бумаг, которые я держал, не держа в руках.</p><p>И тут, у поворота к собору, на том повороте, где проулок переходит в широкий булыжный кусок улицы, мимо меня прошёл тарантас.</p><p>То есть не прошёл, а проходил уже второй раз.</p><p>Я остановился у плетня.</p><p>Тарантас шёл обратно. Не в сторону большака — в сторону, обратную большаку. Не из города в город. Не пустой: с Титом, со становым в одну подводу, с кучером, с мальчишкой на козлах. Бубенцы те же. Шляпа в руках у Тита та же. Только теперь Тит шляпы не поднимал. И становой Феофилакт Прокопыч в своей подводе впереди не сидел гладко, не сидел отдельно, не сидел казённо — он сидел развернувшись назад, к тарантасу, и говорил Титу что-то, чего я не слышал и не должен был слышать.</p><p>Тарантас шёл медленно. Не парадно, иначе. У Тита лицо было сегодня не то, что у иконы у северного придела вчера; вчера у него лицо было ровное, как бумага, на которой ещё ничего не написано. Сегодня у Тита лицо было сосчитанное.</p><p>Я стоял у плетня и не мог сообразить сразу.</p><p>«Лес мерить» — это была дорога утреннего часа. Это был выезд на казённую дачу. С казённой дачи в город до полудня не возвращаются. На казённой даче лес мерят с утра до сумерек. Если Тит возвращается до полудня — значит, на казённой даче что-то случилось, что не дало ему лес сегодня мерить. Что-то, ради чего он развернул тарантас. Что-то, о чём становой ему рассказывает теперь, развернувшись назад в своей подводе.</p><p>Бубенцы прошли мимо. У дверей Подкосина Подкосин на этот раз из дверей не вышел: стоял за стеклом, чуть отодвинутым, и смотрел. У окна Аксиньи занавеска не дрогнула — занавеска стояла стянутой так, как стягивают, когда не хотят показывать, что в доме есть кто-то живой. У крыльца Гавриила крыльцо было пусто; на крыльце стояли только ведро для воды и табурет с тряпкой; Гавриил сам вышел, я успел увидеть его в подряснике, на крыльцо.</p><p>Тарантас в этот момент остановился.</p><p>Тит из тарантаса не вышел. Тит только повернул голову в сторону крыльца Гавриила. И с этого поворота головы посмотрел не на Гавриила. Посмотрел поверх Гавриила. На меня у плетня.</p><p>Я не двигался. Тит тоже.</p><p>Это длилось не больше двух секунд. У меня в этих двух секундах прошло чудовищное количество строк счёта. У Тита, видимо, не меньше.</p><p>Тарантас тронулся. Тит шляпы не поднял ни Гавриилу, ни мне. Бубенцы пошли дальше, медленно, в город, к Хохряковой лавке.</p><p>«Чистый», — выговорил я про себя. — «„Чистый“ — это его сегодняшнее слово о себе. „Чистый“ — это то, чем он сегодня хочет быть. „Чистый“ — это то, чем он сегодня уже не может быть». Я отвёл взгляд от тарантаса, от пыли над колёсами, от затылка кучера в чистой поддёвке. «А я сегодня — какой?»</p><p>Я взглянул на свои руки. Снаружи пустые. Внутри слишком полные. У меня впервые за эту неделю с лишним в обеих жизнях была не та опасность, к которой я привык. К пустой ладони я знал, как ходить. К ладони, в которой больше, чем по плечу, мне было ещё учиться.</p><p>Я пошёл к Гавриилу.</p><p>Гавриил стоял на крыльце один. Он смотрел не в сторону тарантаса; он смотрел в мою сторону, и в его глазах было что-то спокойное и серьёзное, как у врача, который понял диагноз раньше пациента и теперь ждёт, чтобы пациент подошёл сам.</p><p>— Митя, — сказал он негромко, когда я подошёл к нижней ступеньке. — Тит к становому сегодня в казённую дачу не доехал. Об этом тебе через двор сейчас расскажут. Лучше я. Заходи.</p><p>Я поднялся на крыльцо.</p><p>— Тит, — сказал я, — вернулся, потому что…</p><p>— Потому что у него в дороге кто-то сидел, — сказал Гавриил тихо. — Не догнал. Кто сидел, мы не знаем. Что увёз, мы не знаем. У меня сегодня в крестовой и так нечисто, Митя. Я думал, ты ко мне через два дня. Ты ко мне сегодня. Это, видимо, у тебя есть что положить мне в руку?</p><p>— Есть. У меня сегодня есть.</p><p>— Тогда заходи. У меня самовар тёплый. Лизавета у себя; ставни закрыты. Малыш у тётки. У нас разговор будет короче, чем тебе нужно. У нас разговор по делу.</p><p>Я вошёл.</p><p>И с порога — пока ноги мои переступали через два медных гвоздика, которыми у Гавриила в сенях прибита ветошь у входа от грязи, — я успел в последний раз услышать со стороны улицы хохряковские бубенцы. Они теперь шли совсем тихо, в сторону лавки, в город, к своей конторе, к Кирюшке за чёрной лестницей, к сундучку у окна, к стопе бумаг под гладким серым речным камнем.</p><p>«Машина среды у Тита сегодня встала, — подумал я уже не Карелинским голосом и не Полунинским. — Что встало, мы пока не знаем. Что у меня — теперь не пустая ладонь. У меня — больше, чем на ладонь».</p><p>И в одной строке сошлось то, чего я в эту неделю с лишним ни разу до конца себе не сказал.</p><p>Если у меня сегодня больше, чем на ладонь, — значит, у меня сегодня уже есть, что потерять. И это не дом.</p><p>Я закрыл за собой Гавриилову дверь.</p></section><section><title><p>Глава 14</p></title><p>Глава 14</p><p>Дверь за мной встала на место без щелчка. Гавриил смазывал петли так, как смазывают то, что должно открываться и закрываться тихо, — чтобы соседу через забор не было слышно, кто к попу пришёл и когда ушёл. В сенях пахло воском, сухой мятой и ещё чем-то церковным, нежилым, что приходит в дом со священником и остаётся в нём, как ладан остаётся в бороде.</p><p>Самовар на столе и вправду был тёплый. Не горячий — тёплый, второй уже раз за утро остывший. Гавриил налил мне в чашку без блюдца, себе в стакан с тёмным ободком по краю, сел напротив и сложил руки на столе. Не как складывают их для молитвы и не как для разговора по душам. Как кладут их купцы, прежде чем выслушать цену.</p><p>— Ну. Заходи в дело, Митя. У меня служба в полдень. До полудня я твой, после — Божий.</p><p>Я достал из жилетного кармана бумагу Кошкина и положил на стол, не разворачивая, повернув сгибом к нему. Так в прежней жизни я подвигал через стол лист, в котором написано то, чего вслух не говорят: пусть человек развернёт сам, тогда он уже соучастник, а не свидетель.</p><p>Гавриил на бумагу не потянулся. Он смотрел на неё, как смотрят на гостя, о котором предупредили, что тот болен.</p><p>— Это что у тебя?</p><p>— Поручительство Семёна Лукича Зорина. На двести пятьдесят рублей серебром. С датой одиннадцатого октября двадцать восьмого года.</p><p>Дальше можно было не говорить. По тому, как у Гавриила тронулась бровь — не вверх, а чуть к переносице, — видно было, что три слова он услышал все: и Зорина, и серебро, и дату. Особенно дату. Лизаветин первый муж. Серебром, не ассигнациями, — стало быть, сумма не митькина, не мещанская, а купеческая, тяжёлая. И год — двадцать восьмой, тот самый, в который, по всем книгам, Зорин ещё не мог поручаться за то, за что поручился.</p><p>— Кто переправил дату, — спросил Гавриил, — ты или тот, у кого ты её взял?</p><p>— Никто при мне. Дата правлена давно. Я её такой нашёл.</p><p>Он развернул бумагу. Читал медленно, водя по строке не пальцем, а взглядом, как читает человек, привыкший к чужому почерку в метрических книгах. Дочитал, сложил по тем же сгибам, накрыл ладонью и оставил ладонь лежать. Под этой ладонью бумага перестала быть оружием и сделалась тем, чем была у Лизаветы все эти годы, — спящей.</p><p>— Ты знаешь, что у тебя в руке. — Не вопрос.</p><p>— Знаю. У меня в руке имя вашей жены. Точнее, имя её покойного мужа, которое в один день можно положить в магистрате на стол и сказать: глядите, на чём стоит хохряковская закладная. Тогда у Тита под ногами треснет. А у Лизаветы — над головой.</p><p>— И ты пришёл этим торговать.</p><p>— Я пришёл этим не торговать.</p><p>Гавриил поднял на меня глаза. В них не было ни укора, ни облегчения — была та ровная внимательность, с какой врач, уже знающий хворь, ждёт, что́ скажет о себе сам больной.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>За закрытыми ставнями прошла телега — медленно, со скрипом несмазанной оси, заречинской, не гавриловской. Я переждал, пока скрип уйдёт за угол. В чужом городе я выучил за неделю простую вещь: важное говорят в промежутке между телегами.</p><p>— Отец Гавриил. В прошлый раз вы спросили, есть ли у меня что положить вам в руку. Я тогда смолчал. Теперь скажу. Я кладу вам вот это. — Я тронул бумагу под его ладонью, не отнимая её. — Не чтобы вы ею что-то сделали. Чтобы она у вас лежала. Спала. У вас в крестовой, под образом, у вашего сына. Так, как лежала у Лизаветы, только теперь под верным замком, а не под одной памятью.</p><p>— А мне с этого что?</p><p>Он спросил прямо, по-купечески, и я понял, что эту прямоту он мне дарит: позволяет говорить как с равным, не как с попом.</p><p>— А вам с этого то, что эта бумага больше никогда не ляжет на стол в магистрате. Ни моей рукой, ни хохряковской. Тит про неё, может, не знает вовсе. А если знает — пусть знает, что она у попа, а не у должника. У попа её не вынешь и не купишь.</p><p>Самовар тихо опадал внутри, остывая, и в этом опадании был единственный звук в комнате.</p><p>— Это половина. — Гавриил снял наконец ладонь с листа. — Что ты хочешь за вторую?</p><p>Вот теперь я подошёл к тому, ради чего сел.</p><p>— Завтра среда. Утром в магистрате Федот Семёныч поведёт опись по нашему дому. По закладной, которая по форме треснула. У меня к завтрашнему утру будет на руках верный список этой закладной из Костромы — с поправкой, с рукой нотариуса на обороте. Список говорит то, чего Федот Семёныч в своей книге не видит: что закладная стоит на трещине. Один человек с улицы это скажет — отмахнутся: должник врёт, чтоб оттянуть. Скажет при свидетеле, у которого в Заречье фамилия не «должник», — придётся слушать.</p><p>— И свидетель — я.</p><p>— Свидетель — вы. Двадцать минут. Одна подпись на одном листе. И одно ваше стояние при том, как мы кладём верный список Федоту на стол. Не поручительство. Не протекция. Свидетель доброй воли. Вы не за меня ручаетесь. Вы стоите при том, что бумага верная.</p><p>Он долго не отвечал. За ставнями второй раз прошла телега, и я опять переждал. Странная это была привычка — пережидать чужие телеги, — и приобрёл я её здесь, в этом теле, за неделю; в прежней жизни я пережидал только чужие слова, а телег под окнами у меня не было.</p><p>— Ты меня просишь, — выговорил наконец Гавриил, — или ты со мной меняешься?</p><p>— Меняюсь. Я в прежней своей жизни выучил одну вещь, которую тут забыл и сегодня вспоминаю обратно. Просить — это «помогите», на которое есть два ответа: «помогу» и «не помогу». А меняться ходом — это когда я кладу вам в руку то, что вам важно, а вы мне даёте то, что важно мне, и оба знаем цену. Я кладу вам покой Лизаветы. Вы мне даёте двадцать минут в среду. По мне, обмен честный. Если по-вашему нет — я заберу бумагу и пойду искать другого свидетеля. Их в городе немного, но они есть.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Гавриил поднялся. Подошёл к маленькому поставцу в углу, открыл, достал жестяную коробочку из-под леденцов — такие возят с богомолья, — открыл и её. Внутри лежали свёрнутые бумажки, перевязанные нитками разного цвета. Хозяйственный архив дома, где грамотных двое и оба берегут каждую строку.</p><p>Бумагу Кошкина он к остальным не положил. Держал её отдельно, на ладони, будто взвешивая, и я понимал, что взвешивает он не вес листа.</p><p>— Я тебе скажу, чего ты пока не знаешь. — Он не оборачивался. — Прохор Кузьмич мне утром прислал слово через мальчишку. Одно: «Если у попа в крестовой ляжет тень — у голубя зачешется второе крыло». Понимаешь, о чём это?</p><p>— Понимаю. Это его утренняя примета. Он мне её при себе вводил. Голубь чешется — к голубятнику с просьбой не суйся. Этой приметой он бережёт то, что у него сегодня лежит. И вас этой приметой предупреждает: если из-за бумаги вашему дому станет худо, он со своей добротой ко мне разойдётся.</p><p>— Умный у тебя голубятник.</p><p>— Он не мой. Я у него в долгу, как у всех тут.</p><p>Гавриил положил бумагу Кошкина в коробочку — отдельно, в угол, ничем не перевязав. Закрыл крышку. Поставил коробочку обратно в поставец, а поставец прикрыл дверцей с маленькой щеколдой. Щеколда вошла в гнездо с тем коротким костяным звуком, с каким входит на место всякое решение.</p><p>— Беру. Покой Лизаветы — за двадцать минут в среду. Но условие, Митя, и оно не торгуется. Эта бумага из моего дома не выйдет. Ни к Титу, ни к становому, ни к тебе обратно. Жечь её не стану — жечь чужой грех не моё дело, — но и в ход никому не дам. Она у меня спит. Если завтра в магистрате тебе захочется ею тряхнуть — у меня ты её не получишь. Свидетель я тебе тихий. Громкого ищи в другом месте.</p><p>— Тихого мне и надо. Громкий завтра всё испортит.</p><p>Он наконец сел обратно, и я увидел, что разговор для него кончился, а началось другое — то, ради чего поп, может, и пускает к себе должников.</p><p>— А скажи мне, Митя, не для дела, для себя. — Гавриил отодвинул остывшую чашку. — Ты ведь мог прийти ко мне с этой бумагой иначе. Мог сказать: поп, у меня имя твоей жены, ходи завтра в магистрат, а то положу его на стол. И я бы пошёл. Из страха пошёл бы. Что ж ты не страхом меня взял? Тебе так короче было бы.</p><p>Я молчал дольше, чем собирался.</p><p>— Быстрее, — согласился я. — В прежней жизни я бы так и сделал. Я брал страхом, отец Гавриил, лет тридцать. Это быстро и надёжно. Только у этого способа есть одна неприятная черта: человек, которого ты взял страхом, всю оставшуюся жизнь ждёт случая отдать тебе долг той же монетой. Я нажил так много должников, что под конец остался один. Совсем один. У меня тут, в Заречье, за неделю набралось людей больше, чем там за тридцать лет. Я не хочу опять начинать со страха. Дорого выходит. Не деньгами.</p><p>Гавриил смотрел на меня долго и не по-поповски — без готового слова, какое у священников обыкновенно лежит наготове на всякую человеческую речь.</p><p>— Ты странный, Митя, — обронил он. — Тихий был, к слову робкий. А с весны будто кто другой за тебя думает. В апреле я тебя на отпевании дьячковой тёщи видел — мальчишка мальчишкой. А сейчас сидишь и считаешь меня, как меняла монету на свет смотрит. Что с тобой стряслось на том лугу, я спрашивать не буду. Не моё. Но крещён ты, и душа на месте, я её вижу. С остальным — Бог разберёт.</p><p>— Бог разберёт, — повторил я. И впервые за две жизни это слово вышло у меня не как присказка, а как расчёт, в котором сходится не всё, и я согласен, что не всё.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я вышел во двор. Чёрная собака у калитки на меня не поднялась — она и в прошлый раз не поднималась: старая, мудрая собака, давно поделившая людей на тех, на кого встают, и тех, кого пропускают. У калитки я обернулся. В окне крестовой за неплотной занавеской стояла Лизавета. Не пряталась и не показывалась — стояла, как стоят у окна, когда хотят знать, ушёл ли гость, но не хотят, чтобы гость это знал.</p><p>Кивать ей я не стал. Кивнуть — признать, что видел. А ей сегодня было спокойнее думать, что её не видели.</p><p>Домой я пошёл длинным путём, через дровяной ряд, мимо кузни, в обход колодезной площади. Длинный путь стоил мне лишних десяти минут и сберегал десяток чужих взглядов. Размен я считал выгодным. В кузне стучали — мерно, по железу, на две руки, и под этот стук думалось хорошо, как думается под всякий чужой ровный труд.</p><p>У дровяного ряда меня окликнули. Не зло — буднично. Мужик, колол чурбаки, разогнулся, отёр лоб рукавом.</p><p>— Митька. Слыхал, Тит-то твой с казённой дачи воротился до обеда. Чего бы, а? Лес мерить поехал — и назад. Уж не ты ли ему дорогу перешёл?</p><p>— Кобыла, говорят, у него захромала, — отозвался я, не останавливаясь.</p><p>— Кобыла, — хмыкнул мужик и снова взялся за топор. — У Тита кобыла захромает, когда ему выгодно. Гляди, Митька. Он не из тех, у кого кобылы хромают зря.</p><p>Я шёл и складывал это в голову, в ту графу, куда складывал всю неделю чужие обмолвки. Город уже говорил про несостоявшийся выезд Тита. Город всегда знает раньше, чем понимает; знание расходится по заборам быстрее смысла. К завтрашнему утру вся торговая площадь будет знать, что у Хохрякова что-то не задалось, — и не будет знать, что. Это мне на руку. Человек, у которого на людях что-то не задалось, спешит показать, что всё под рукой. Спешка — первая трещина.</p><p>В голове я держал три колонки, как держал их всю неделю. В первой — что у меня есть: верный список из Костромы, у Прохора; свидетель, у Гавриила, со среды; бумага Кошкина — спит под чужой щеколдой, и спать ей теперь там, не в моём кармане; стало быть, это уже не оружие, а вынутый из ствола заряд, отданный на хранение, чтоб не пальнул сам собой. Во второй — чего хочу: не в магистрат сегодня, в магистрат в среду; не дать Федоту провернуть опись по треснувшей бумаге. В третьей — чем плачу: покоем чужой вдовы; неделей чужого тела, в котором затылок всё ещё ныл по вчерашней полосе.</p><p>Странная выходила бухгалтерия. В прежней жизни в графе «актив» у меня стояли цифры с девятью нулями. Здесь в той же графе значились: один поп, один голубятник, одна вдова, мать, сестра и чужой сын, уехавший из города не своей дорогой. Я попробовал сосчитать, сколько это стоит, и не сосчитал. Цифры кончились. Считать было нечем и незачем. И впервые за неделю это меня не испугало.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дом встретил меня тишиной, в которой кто-то не спал. Эту тишину я научился отличать от пустой ещё в первое утро: у пустой избы дыхание ровное, у избы с бодрствующим человеком есть натяжение, как у струны, которую держат пальцем.</p><p>Анна сидела за столом. Перед ней стоял кувшинчик — глиняный, с отбитым краем, — и в кувшинчике было масло. Немного, на донце, но было. Лампадка в красном углу горела. Второй вечер не горела — а сегодня горела ровным крохотным язычком, и от язычка по тёмным доскам потолка ходил один тёплый блик.</p><p>— Где масло взяла, мама? — И тут же пожалел, что спросил «где»: в этом доме «где» означало «на какие деньги».</p><p>— У Лизаветы. Утром. Я к ней за ягодой ходила, ты помнишь. Она мне с ягодой и масла отлила. Просила: пусть у Полуниных перед средой лампадка горит. Я не отказалась. Отказаться — обидеть.</p><p>Катя спала на лавке, накрытая отцовым тулупом, который зимой шёл на одеяло, а летом — на постель тому, кто лёг раньше. На полу у её изголовья лежал ученический листок, исписанный мелким старательным почерком: даты, даты, столбиком — год смерти отца, год закладной, год Зорина, год Кошкина. Она и во сне держала руку поверх листка, словно боялась, что даты разбегутся, если их не придержать.</p><p>Я сел напротив матери. Между нами стоял остывший самовар — у нас, как и у Гавриила, он остывал по два раза, только у них от достатка, а у нас от того, что заваривать второй раз было нечем.</p><p>— Митя. — Анна говорила тихо, чтоб не разбудить Катю. — Я тебя ни о чём спрашивать не буду. За эту неделю я поняла: чем меньше я знаю, тем меньше у тебя за спиной лишних глаз. Одно скажу. Завтра среда. Если у тебя выйдет — я хочу знать, чем платим. Не деньгами. Деньгами я и так знаю чем — нечем. Чем другим.</p><p>Я смотрел на неё через стол. На платок, повязанный туго, по-утреннему, хотя за окном давно был вечер. На руки, которые за неделю не отдыхали ни часа. На лампадку, отлитую чужой вдовой, чтобы у нас перед бедой горел хоть один тёплый огонь.</p><p>— Чужим покоем платим, мама. Немного. Но платим. И ещё — тем, что я Тита не дораздавлю, хотя мог бы. Оставлю ему щель выйти чистым. Мне это трудно даётся. Раньше я таких щелей не оставлял. Я додавливал. Так выходило быстрей.</p><p>— А чего ж теперь не додавишь?</p><p>— Потому что, если додавлю, рядом обвалится чужой дом. Лизаветин. А я устал считать дома, которые обвалились рядом с моими сделками. Раньше не считал. Теперь, видно, начал. Поздно, мама. Но начал.</p><p>Анна долго молчала. Огонёк лампадки качнулся от её дыхания и выровнялся.</p><p>— Отец твой так же говорил, — обронила она. — Под конец. Когда лавку закрывали. «Я, Анюта, всю жизнь у людей выгадывал копейку, а под старость гляжу — у меня этих копеек полна горсть, а в горсти-то, кроме копеек, ничего». — Она помолчала. — Ты на него стал похож, Митя. Не лицом. Лицо у тебя отцово сроду. А вот этим — стал. С весны. — Она поднялась, перекрестила меня коротко, как крестят на дорогу, и придвинула ближе огарок. — Спи. До утра тебе думать не дам. Утром придёт.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Спать не шло. Лёг лицом к окну. За стеной ровно дышала уснувшая Катя. В кувшинчике опадало масло. На дальнем дворе лаяла и обрывалась собака.</p><p>Стукнули в окно поздно. Два раза. Костяшкой. Так стучат не свои.</p><p>За стеклом, когда отвёл занавеску, стоял мальчишка. Хохряковский. Кирюшка. Картуз не по росту, руки за спиной, по-приказчичьи.</p><p>В сени я вышел тихо. Приоткрыл дверь на ладонь.</p><p>— Чего тебе?</p><p>— Тит Степаныч кланяется. — Кирюшка зачастил заученно. — Велел: пущай Митрий Тимофеич поутру, до магистрата, зайдёт в лавку. По-доброму. Раньше людей. Поладить тихо, без бумаг, без чужих глаз. Тебе же лучше.</p><p>Он перевёл дух. Прибавил тише, от себя:</p><p>— Велено два раза сказать «по-доброму». Я сказал.</p><p>— Передай: слышал.</p><p>— А придёшь?</p><p>— Передай: слышал. Хватит.</p><p>Кирюшка потоптался. Сунул руки за спину. Канул в синюю муть так же тихо, как вышел.</p><p>В сенях было холодно. За спиной ровно горела чужая лампадка. Впереди, через полгорода, в добротной лавке сидел человек. Вернулся нынче раньше полудня. Сосчитанный. И звал меня. По-доброму. Без бумаг. Раньше людей.</p><p>«Без бумаг» — вот что он звал. Не «поладить». Поладить можно и при бумагах. Он звал туда, где нет ни Федота, ни Гавриила, ни верного списка. Где останутся он, я и слово против слова. На его дворе. До света. Раньше, чем у меня в руке окажется то, чем я силён.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Я вернулся на лавку, лёг навзничь и долго лежал с открытыми глазами, перебирая в темноте всё то, что человек обыкновенно перебирает в последнюю ночь перед днём, к которому он шёл целую неделю и который теперь, придвинувшись вплотную, оказался не громадой, а узким, на две доски, проходом между двумя совершенно равными «нельзя», и оттого особенно неудобным, что обойти его, как обходят громаду, было нельзя — в него надо было войти. Затылок лёг на старую полосу боли, и боль эта показалась мне почти удобной — обжитой, своей, единственной во всём чужом теле вещью, которую я уже знал наизусть, как знают собственную подпись, поставленную тысячу раз. К Титу пойти до магистрата было нельзя — потому что на его дворе, до света, без бумаги в руке, я отдавал ему ту самую утреннюю фору, ради которой не спал всю неделю; но и не пойти было нельзя — потому что не пришедшего на «по-доброму» к полудню ославят по всей площади как человека, которому ссора милее мира, и Федот Семёныч, чиновник книги и приличия, станет слушать мой верный список уже сквозь эту дурную славу, как слушают сквозь приотворённую дверь, вполуха. Где-то в зазоре между этими двумя ровными «нельзя» и лежал, я знал наверное, весь завтрашний день, и нужно было не торопиться нащупывать выход руками, а дать ему самому проступить из черноты — так, как в самую глухую пору ночи проступает ещё не свет, а только обещание света, серое на чёрном, по которому уже видно, где у мира край и в какой стороне поднимется рассвет.</p><p>Третья дверь проступила под самый сон и была простой, как всё, что в самом деле работает. К Титу прийти — но не одному и не до света, а утром, в голос, при первом покупателе, при бабе с пустым ведром у его крыльца, обратив весь его бережный «без чужих глаз» в прилюдный; пусть зовёт меня тихо — приду я громко, потому что Тит, как всякий, кто привык рядиться по-тёмному, силён в тишине и слаб на свету, и то, что в его лавке до зари обернулось бы его силой, при свидетелях станет моей. А оттуда, не мешкая, — прямо к магистратскому крыльцу, к девятому часу, где будет, будто бы мимоходом, проходить отец Гавриил, который пришёл не ко мне, а мимо шёл.</p><p>Масло в кувшинчике опало ещё на палец. Лампадка не гасла. Под неё я и уснул — не задув, как и накануне у Прохора велела мать: утром придёт. Оно и пришло.</p></section><section><title><p>Глава 15</p></title><p>Глава 15</p><p>Проснулся я за час до света — сам, без петуха, как просыпается тот, у кого на день назначено то, чего нельзя проспать. В избе ещё пахло вчерашним хлебом и угольной пылью из остывшего самовара. Лампадка в красном углу горела: Анна, видно, ночью доливала в неё последние капли из кувшинчика, чтоб не погасла к утру, — гасить лампадку перед таким днём она считала дурным знаком.</p><p>Мать не спала. Понял я это не по звуку, а по тому, как стояла в горнице тишина. У спящего человека тишина круглая, ровная; у бодрствующего — натянутая, с краем. Анна сидела у печи, одетая, в утреннем платке, и руки её лежали на коленях без дела, — а у матери руки без дела лежат лишь тогда, когда всё переделано загодя, от бессонницы.</p><p>— Поешь, — проговорила она, не оборачиваясь. — На пустое брюхо к казённым людям не ходят. На пустое брюхо человек либо дерзит, либо робеет, а тебе нынче ни того, ни другого нельзя.</p><p>На столе стояла миска тюри — хлеб, накрошенный в подсоленную воду. Не еда, а всё, что было. Половину я съел, не оттого что хотел, а оттого что мать смотрела. Вторую отодвинул, и она смолчала: знала, что больше нынче в меня не войдёт.</p><p>Катя спала на лавке, но листок её со счётом дат лежал уже не у изголовья, а на столе, на видном месте, прислонённый к солонке. Она его перед сном переписала набело и выложила мне — чтоб я, уходя, взял. И я взял. Мелким старательным почерком там стояло всё, что нам удалось вычитать из чужих книг за неделю: год за годом, имя за именем, а на полях, против одной строки, её рукой дважды подведено — «Зорин, август 30-го». Девочка шестнадцати лет понимала в наших бумагах больше иного приказчика и, что дороже всего, понимала молча.</p><p>Листок я убрал за пазуху, к сердцу, где всю неделю лежала то расписка, то записка, то чужая бумага.</p><p>— Мама. Если нынче выйдет — вечером я приду домой не должником. А не выйдет — всё одно приду. Только, может, не скоро.</p><p>Анна обернулась. Перекрестила меня — не коротко, как на той неделе, а медленно, всей рукой, как крестят на большое.</p><p>— Иди, Митя. И вот что запомни. Ты там не выигрывай. Ты там дом сбереги. Это разное. Выиграть — это чтоб Титу худо. А дом сберечь — это чтоб нам спокойно. Ты за спокойным иди, не за тем, чтоб ему худо. Слышишь?</p><p>— Слышу, мама.</p><p>И вышел в синюю предрассветную муть, неся за пазухой Катин листок и материнское «не выигрывай» — два самых лёгких и два самых тяжёлых предмета из всех, что были при мне в то утро.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Прохорова голубятня и в среду проснулась раньше Прохора. Я пришёл к нему затемно, когда по краю неба за рекой едва наметилась та серая полоса, которую ночью я выглядывал из-под век как обещание. Над двором ещё стояла ночь, а в плетёной клетке уже шло сухое шевеление: сизый по белому, белый по сизому, долгая пауза, потом второе шевеление, тяжелее, — будто птица всякий раз заново проверяла, на месте ли её собственное тело после сна.</p><p>Прохор сидел в сенях на том же сундучке, на котором я ночевал позапрошлой ночью, и перебирал зерно: рожь к ржи, овёс к овсу. При лучине его лицо было ровным, без сна и без тревоги, — лицо человека, который давно отучился показывать и то, и другое.</p><p>— Митрий Тимофеич, — обронил он, не подняв головы. — Раненько. У моих голубей после такой рани вид паршивый. Через час отойдут.</p><p>— Мне через час уже поздно будет, Прохор Кузьмич.</p><p>Свёрток лежал там, где я его оставил, — на блюдце с медной мелочью, разложенной по копейке, не по полтиннику. Провощённая бумага, перевязанная суровой ниткой, которую Афанасий, видно, сам затягивал где-то в дороге на колене. За двое суток свёрток не сдвинулся ни на палец. У Прохора вещи лежали так, как кладут их люди, для которых бумага — служба, а не имущество.</p><p>— Копию я тебе с собой не дам, — проговорил Прохор, и я понял, что он сказал это раньше, чем я успел попросить. — Понесёшь сам — у Тита на дворе тебя нынче ощупают глазами до подкладки. А может, и не глазами. Тит человек тихий, да дворня у него не вся тихая. Копию принесу к магистрату я. Меня там за тридцать лет привыкли видеть с бумагой под мышкой; на меня с бумагой никто не оглянется, а на тебя оглянутся все. Ты придёшь к Федоту Семёнычу с пустыми руками, как и шёл всю неделю. А руки тебе наполнят в нужную минуту другие.</p><p>Я смотрел на него и думал, что в прежней жизни такой человек стоил бы мне дорого и я бы его перекупил у первого же, кто им владел. А тут он сидел в сенях, перебирал голубиное зерно и отдавал мне свою тридцатилетнюю осторожность даром — за то, что я с ним поздоровался первым на той неделе, когда со мной здоровались сквозь зубы.</p><p>— Слушай меня, Митрий Тимофеич, про Федота, — продолжил Прохор. — Федот Семёныч не злой и не Титов. Федот — книжкин. Он боится одного: чтобы по его руке не вышло криво. Опись он поведёт не оттого, что Тит велел, а оттого, что по бумаге выходит вести. Покажешь ему, что по бумаге выходит криво, — он первый и встанет. Не за тебя. За свою руку. Ты ему не «помоги» говори и не «пожалей». Ты ему говори: «Федот Семёныч, по этой закладной опись нынче — на тонком льду; верный список из Костромы со мной». И клади список. Он книжкин — он список возьмёт и станет читать. А пока читает — не торопи. Книжкин человек, пока читает, твой.</p><p>— А Тит?</p><p>— А Тит будет рядом. И будет тих. — Прохор пересыпал из горсти в коробку остаток зерна. — Ты, главное, гляди не на Тита. На Федота гляди. Тит нынче не страшен. Страшен тот, кто за столом с пером. Перо опись пишет, не Тит.</p><p>— А ещё вот что. — Прохор отставил коробку с зерном. — В магистрате нынче, может, и становой случится, Феофилакт Прокопыч. Он вчера с Титом на казённую дачу ехал, а воротился прежде времени, с ним же вместе. Что у них в дороге вышло, никто не ведает; а только сидели они после в подводе по-разному: Тит сосчитанный, а Феофилакт задумчивый. Задумчивый становой — это, Митрий Тимофеич, либо к добру, либо к большой беде, серёдки тут не бывает. Ты при нём костромской бумагой зря не размахивай. Феофилакт хоть и при Тите кормится, а человек служивый: ему, как и Федоту, важнее, чтоб по его части криво не вышло.</p><p>— А коли Тит станового на меня натравит?</p><p>— Не натравит. — Прохор усмехнулся коротко, без веселья. — Натравить станового на того, у кого в руке костромская бумага с нотариусовой рукой, — всё одно что собаку на ежа спустить: кинется, да назад с носом. Тит это понимает не хуже нашего. Он станового приберёг не на тебя — на после. На то, чтоб, как опись сорвётся, было кому при ней стоять и сказать городу: всё-де по закону, придраться не к чему. Становой ему нужен не как кулак. Как печать. А печать, Митрий Тимофеич, и перекупить можно — не деньгами, правдой. У кого правда чище, к тому печать и липнет.</p><p>Он наконец поднял голову, и в свете лучины я увидел, что под ровностью у него всё-таки лежит ночь без сна.</p><p>— Одно тебя спрошу, и не для дела. Афанасий-то где?</p><p>Я промолчал. Сказать было нечего.</p><p>— То-то, — обронил Прохор. — Он со вторника не воротился. Коня я ему свёл со двора в чужие руки, как он просил, а сам он ушёл дальней калиткой, и нет его. Гать кологривская после дождя нехороша. И люди по ней после дождя ходят нехорошие. Я тебе это говорю не чтоб ты дрогнул. Я говорю, чтоб ты помнил: за твою нынешнюю копию один человек уже заплатил тем, что пошёл не своей дорогой. Ты этой копией сегодня распорядись так, чтоб ему потом не стыдно было, что он за ней лазил.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>К хохряковской лавке я подошёл с первым настоящим светом.</p><p>Тит отпирал сам. Раньше людей. Без чужих глаз — как звал. Большой висячий замок он держал в руке, а второй рукой нашаривал в нём бородку ключа. Кирюшка стоял рядом с метлой, ждал, когда хозяин откроет, чтоб мести изнутри.</p><p>Я не пошёл к Титу тихо. Я остановился посреди улицы, на свету, и поздоровался в голос:</p><p>— Доброго утра, Тит Степаныч!</p><p>Тит обернулся. Лицо у него было ровное, как вчера у иконы, — он умел держать лицо ровным, я уже знал. Но руки его на замке́ дрогнули. Чуть. На полпальца. Он звал меня без чужих глаз, а я пришёл в голос, и голос мой по утренней пустой улице покатился далеко.</p><p>У колодца обернулась баба с пустым ведром. От соседней лавки выглянул Подкосин — рано вышел, по-купечески рано. Двое мужиков с возом стали у обочины, будто поправить упряжь, а сами навострили уши. Улица была пуста, но улица всегда полна: в уездном городе у каждого окна по два глаза, и оба не спят.</p><p>— Митрий Тимофеич. — Тит наконец вынул из замка ключ. — Я ж тебя в лавку звал. По-доброму. Чего ж ты на улице кричишь.</p><p>— А я к тебе и иду, Тит Степаныч. По-доброму. — Я подошёл ближе, но в лавку не шагнул. Встал на пороге, на свету, так, чтобы из-за моей спины в открытую дверь смотрело утро. — Только я человек простой, неловкий, ты знаешь. Я по-тёмному не умею. У меня и в потёмках всё одно громко выходит. Давай уж тут поговорим, при свете. Тебе чего от меня надо?</p><p>Тит молчал. Я видел, как он пересчитывает заново. Он готовил один разговор — в лавке, в полутьме, с глазу на глаз, где его слово тяжелее моего, потому что мы оба знаем: моему слову на людях веры меньше. А вышел другой — на пороге, при бабе с ведром, при Подкосине, при мужиках с возом. И в этом, другом, его «по-доброму» уже звучало не как милость, а как то, чем оно и было: как испуг.</p><p>— Зайди, говорю, — повторил он тише. — Не дело на пороге.</p><p>— Дело, Тит Степаныч, как раз на пороге. — Я не двинулся. — Ты мне нынче в магистрате опись по дому ведёшь. Я туда иду. Ты, верно, тоже пойдёшь. Вот там и поговорим. При Федоте Семёныче. Я тебе там одну бумагу покажу. Хорошую бумагу, костромскую. Тебе её лучше первым увидеть не у меня в кармане, а у Федота на столе, — чтоб не сказали потом, что ты её один видал да утаил.</p><p>Это был удар наугад. Я не знал, что он успел разнюхать про костромскую копию и разнюхал ли вовсе. Может, ничего. Может, всё. Но человеку, у которого вчера на дороге что-то встало поперёк выезда, слово «костромская бумага» падает на свежую трещину. Я смотрел Титу в лицо и считал, по какой именно линии у него дрогнет.</p><p>Дрогнуло у рта. На один короткий миг борода его поехала набок — так едет лицо, когда внутри сводит. Потом он выровнялся.</p><p>— Какая ещё костромская, — обронил он. Не вопросом. Слишком ровно обронил, чтоб я поверил, что ему всё равно.</p><p>— Хорошая, — повторил я. — С рукой нотариуса на обороте.</p><p>Кирюшка с метлой переступил с ноги на ногу. Баба у колодца забыла, зачем пришла, и не уходила. Тит видел и её, и Подкосина, и мужиков у воза; он считал глаза на себе так же быстро, как считал их я.</p><p>Голос его сделался ниже, мягче — тем купеческим бархатом, каким обволакивают человека перед тем, как зажать.</p><p>— Митрий Тимофеич, ну чего нам при всех лаяться. Мы ж не чужие. Отец твой, покойник, у меня сахар брал, царствие ему небесное. Зла я тебе не держу. Зайди. Я тебе по той расписке процент скину — с шести на четыре. И сроку до Покрова прибавлю. По-родственному. А Федота и тревожить незачем.</p><p>Вот оно. Он торговал. Тот, кто вчера ещё вёл на меня опись, нынче на пороге, при бабе с ведром, скидывал процент и прибавлял сроку. У кого под бумагой крепко, тот процента не скидывает. Процент скидывает тот, у кого под бумагой треснуло, — и кто знает, что треснуло.</p><p>— Спасибо на добром слове, Тит Степаныч. — Слово «спасибо» вышло само, без усилия, как давно не выходило. — Только по-родственному я нынче не могу. Нынче я по бумаге могу. У меня к Федоту Семёнычу дело не про процент. Про форму. А форму при свидетеле правят, не на пороге.</p><p>— Про какую ещё форму, — обронил Тит, и бархат с его голоса сошёл.</p><p>— По той, на которой твоя закладная стоит. До встречи в магистрате, Тит Степаныч. Ты не запаздывай. Без тебя оно неловко выйдет.</p><p>Я повернулся и пошёл. Спиной я чувствовал его взгляд ровно столько, сколько шёл до угла, — как чувствовал на той неделе взгляд бабы у колодца. За спиной звякнул о порог брошенный замок. Тит уронил его и не поднял. Этого было не видно, но это было слышно, и баба с ведром услышала, и Подкосин, и весь невидимый город за окнами.</p><p>«Пустая ладонь, — подумал я, сворачивая за угол. — А он уже поверил, что в ней нож. Главное теперь — не разжимать кулак, пока он не сложит цену сам».</p><subtitle>* * *</subtitle><p>До магистрата от хохряковской лавки было идти через площадь, и я пошёл через площадь нарочно — медленно, не пряча лица, как ходит человек, которому нынче нечего прятать. Это была неправда: прятать мне было что, и не одно. Но походка не должна знать того, что знает голова; этому я научился ещё там, в прежней жизни, где меня по утрам провожали к машине под чужими камерами и где всякая моя сутулость к вечеру стоила компании полпроцента.</p><p>Площадь просыпалась. Тянулись первые телеги — яйца в соломе, творог в холщовых узлах, лук вязанками; пахло дёгтем, навозом и тем особым утренним дымом, что идёт из печей, когда город ставит первые самовары. Меня провожали глазами — не все, но многие. Неделю назад этими же глазами меня жалели, как жалеют беду; теперь в них было другое, новое, чему я ещё не знал названия: на меня смотрели так, как смотрят на того, про кого с вечера сказано что-то, чего днём ещё не проверили.</p><p>Это новое разглядывание я нёс на себе, как несут непривычную одежду, — не зная ещё, идёт оно мне или жмёт. Неделю назад я был для города бедой, в которую влип тихий Митька: о беде судачат, беду жалеют, но беду за человека не считают. Нынче меня впервые прикидывали как величину. Кто-то с вечера обронил у чьего-то забора, что полунинский сын перешёл Хохрякову дорогу, — и весь город решал теперь про себя задачу, которую в уездных местах решают столетиями: ставить на сильного или на правого, коли они нынче, против обыкновения, оказались не одним лицом. На сильного ставить привычнее. На правого — выгоднее, когда правый возьмёт верх; вся хитрость в том, чтоб угадать заранее и переметнуться прежде, чем станет ясно. Я шёл через площадь и спиной чувствовал, как город решает эту задачу, и знал, что от того, как я нынче выйду из магистрата, зависит не один наш дом, но и то, каким именем меня станут окликать у колодца со следующего утра.</p><p>У паперти, в стороне от торговых рядов, мне навстречу попался отец Гавриил.</p><p>Он шёл не ко мне. Он шёл мимо — в подряснике, с непокрытой головой, неся под мышкой что-то завёрнутое в холстину, с тем будничным, ничего не значащим видом, с каким священник идёт по своим приходским делам мимо всякого встречного. Поравнявшись, он не остановился. Только глаза его на короткий миг встретились с моими, и в них было то же спокойное, серьёзное знание, что и вчера, — знание врача, который уже понял хворь и теперь идёт за пациентом следом не оттого, что зовут, а оттого, что время.</p><p>— Бог в помощь, Митя, — обронил он, не сбавляя шага. И, уже пройдя, тише, мне одному: — К девятому часу буду у крыльца. Я мимо иду.</p><p>— С Богом, отец Гавриил, — отозвался я ему вслед и не обернулся.</p><p>Так мы и разошлись — он к своей церкви, я к магистрату, и со стороны не было видно, что между нами протянута завтрашняя — нет, уже сегодняшняя — нитка. Городу было видно только, что поп поздоровался с Полуниным, как со всяким. А что он сказал мне «к девятому часу буду» — этого не слышал никто, потому что сказано было в тот самый промежуток между двумя телегами, в который тут говорят всё важное.</p><p>Магистрат стоял на краю площади — приземистый каменный дом в одно жильё, с крыльцом в три ступени, с облупленным казённым гербом над дверью и с той особенной тишиной вокруг, какая бывает только у присутственных мест: тишиной не покоя, а ожидания, в которой каждый входящий невольно проверяет, всё ли при нём — шапка, бумага, оробевшее сердце.</p><p>Я остановился у нижней ступени и посмотрел на закрытую пока дверь. За ней, в полутёмной комнате с чернильным запахом и скрипучим полом, сидел сейчас, верно, уже Федот Семёныч — книжкин человек, который нынче поведёт пером по строке и впишет в опись наш дом, если эту строку не повести иначе. Мать спала за этой строкой. Катя спала. Весь смысл прошедшей недели стягивался теперь к этому крыльцу, к этому перу, к этому часу.</p><p>Я не взошёл сразу. Я постоял внизу, как стоял на той неделе у колодца, — мне опять нужна была минута, чтобы понять, какое у меня лицо. В прежней жизни перед такими дверьми у меня за спиной стояли трое: юрист, советник и человек, чьей службой было приносить мне новости раньше, чем они становились новостями. Здесь за спиной у меня была пустая утренняя площадь, поп, идущий «мимо», голубятник, несущий бумагу, и мать, которая молилась дома перед чужой лампадкой.</p><p>Странно: их было меньше, чем тех троих, и весили они больше. Я наконец понял, чем именно. Те трое стояли за мной, пока я платил. Эти — стояли бы и тогда, когда платить мне стало бы нечем. Разница невелика на словах. Но всю прежнюю жизнь я её не знал, а теперь, у казённого крыльца, знал.</p><p>Прохора всё не было. Он придёт не раньше, чем нужно, — голубятник и бывший писарь, он чуял время, как чуют его люди, всю жизнь прожившие при канцелярском бое часов: раньше срока не покажется, чтоб не связать себя со мной лишней минутой на глазах у города, а к сроку явится так, будто шёл мимо по своему голубиному делу. Гавриила тоже не было — и тоже не должно было быть. Я стоял у казённого крыльца один, как и хотел: пусть город видит, что к Федоту Семёнычу пришёл должник Полунин сам, без поручителей за спиной, с пустыми руками. Руки мне наполнят, когда я уже буду внутри; но снаружи, на ступенях, я обязан был стоять один. И в этом одиночестве на холодном утреннем камне было что-то почти забытое — то самое, с каким я когда-то, в другой жизни и в другом теле, входил один в кабинеты, где меня ждали, чтоб отказать, и откуда я выходил с подписанным. Тогда за моей спиной стояли миллионы. Нынче — пустая площадь и три человека, которых тут не видно. И, странное дело, нынче мне было спокойнее, чем тогда: за деньги боишься больше, чем за дом, потому что денег всегда может стать меньше, а дом или есть, или его нет, и со вторым легче стоять прямо.</p><p>Дверь приоткрылась изнутри. На пороге показался сторож — старик в инвалидной шинели, с одной пустой пристёгнутой к боку рукавицей вместо руки, — оглядел меня сверху вниз и буркнул, что присутствие отворят к девятому, а до девятого нечего тут стоять, мешать.</p><p>— Я подожду, — сказал я. — Мне как раз к девятому.</p><p>Старик хмыкнул, как хмыкнул на той неделе мужик в колпаке, и затворил дверь обратно. А я остался стоять у крыльца, на холодке утреннего камня, считать ступени, которых было три, и удары далёкого колокола, отбивавшего час, которых я в этот раз не пропустил ни одного.</p><p>Где-то за рекой, на той стороне, куда вчера уехал и не воротился Афанасий, поднималось солнце. Оно ложилось на казённый герб над дверью, на стёртые ступени, на мою непокрытую голову — ровно, без разбора, как ложится на правого и на виноватого, потому что солнцу, в отличие от Федота Семёныча, всё равно, по какой форме стоит чья закладная. До девятого часа оставалось немного, и я был этому рад: ждать мне было уже тяжелее, чем входить.</p></section><section><title><p>Глава 16</p></title><p>Глава 16</p><p>Присутствие отворили к девятому, как и было сказано. Сторож с пустой рукавицей сошёл с крыльца, стукнул деревянной колотушкой по доске у двери — два раза, по-казённому, — и город понял, что магистрат открыт.</p><p>Я вошёл первым. В сенях было сумрачно и пахло так, как пахнет везде, где много лет пишут чернилами на сырой бумаге: кисло, пыльно, чуть мышью. За сенями открывалась горница присутствия — низкая, с двумя окнами в мутных слюдяных переплётах, с большим столом, крытым потёртым зелёным сукном, с шкапом, набитым подшивками, и с тёмным образом в углу, перед которым горела не лампадка даже, а так, огарок, забытый с вечера.</p><p>За столом сидел Федот Семёныч.</p><p>Я узнал его сразу, хоть видел впервые: бывают люди, которых узнаёшь по их месту прежде, чем по лицу. Сухой, узкоплечий, в потёртом сюртуке мышиного цвета, с теми особыми нарукавниками из чёрного сатина, какие надевают, чтоб не пачкать локтей о стол, — он сидел за зелёным сукном так, будто врос в него, и был не толще той описной книги, что лежала перед ним раскрытой. На переносице у него сидели очки в железной оправе, подвязанные за дужку ниткой. Перо он держал не в руке — за ухом, наготове, как держат орудие люди, для которых орудие — продолжение тела.</p><p>— Полунин, — проговорил он, не подняв глаз от книги. Не вопрос. Он знал, кто войдёт первым; в его книге это, должно быть, уже стояло. — Дмитрий Тимофеев. По закладной Хохрякова. Опись.</p><p>— Доброго утра, Федот Семёныч, — сказал я. — Я к вам по этому самому делу.</p><p>— По описи к нам не «по делу» ходят. — Федот перевернул лист. — По описи к нам приводят. Тебя ещё не привели. Рано пришёл. Сядь вон, жди. Как Тит Степаныч явится да понятые соберутся — тогда и поговорим.</p><p>Я сел на лавку у стены, под образом. Лавка была холодная, отполированная многими, кто на ней до меня сидел и ждал, пока перо за зелёным сукном решит их судьбу. Я сел и стал считать. Не от страха — по привычке. Окон два. Шкап один. Подшивок в шкапу — на глаз пудов на пять чужих бед. Образ в углу один, огарок перед ним один. Дверь одна. Через эту одну дверь сейчас войдёт всё, что я готовил неделю, и через неё же оно либо выйдет, либо нет.</p><p>Ждать пришлось недолго и долго разом — так ждут только в присутственных местах, где минута тянется по-казённому, вдвое против обычной. Сторож воротился, сел у двери на табурет, пристроил пустую рукавицу на колено и задремал стоя, как умеют дремать старые служивые — с открытыми глазами. За окном, в слюдяной мути, ходили по площади размытые тени: город не расходился. Город знал, что нынче у магистрата решается полунинское дело, и стоял поодаль, как стоят у чужого пожара, — близко не подойти, но и не уйти, пока не догорит. Я сидел под образом, считал чужие беды в шкапу и думал, что вот так же, верно, сидели тут до меня сотни людей — и у каждого за спиной был свой дом, своя расписка, свой Тит, — а перо за зелёным сукном решало их всех одним и тем же сухим скрипом. Только у тех за спиной не было ни Прохора, ни Гавриила, ни костромской бумаги. А у меня были. И от этого мне было не легче, а тяжелее: тем, у кого ничего нет, нечего и терять, а мне нынче было что.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Тит явился не один.</p><p>Он вошёл степенно, в новом чёрном сюртуке, со шляпой в руке, с бородой, расчёсанной до блеска, — так, будто пришёл не на тяжбу, а в гости к человеку своего круга. За ним, пригнувшись в низких дверях, шагнул становой — Феофилакт Прокопыч, грузный, красномордый, в форменном сюртуке с потёртыми пуговицами, с шашкой, которую он придерживал у бедра, чтоб не стучала. Позади держались двое понятых — мужики из торговых, званные для счёту: при описи положены свидетели, и Тит привёл своих, чтоб потом не сказали, будто описывали без людей.</p><p>Федот при появлении Тита привстал — не сильно, на палец, ровно настолько, насколько встают перед человеком с капиталом, не теряя при том казённого достоинства. Передо мной он не вставал вовсе. Это было правильно. Это и был расклад, как он значился в книге: купец третьей гильдии — и должник-мещанин. Между нами лежала вся толщина зелёного сукна и весь вес того, у кого больше.</p><p>— Ну, Федот Семёныч, — Тит положил шляпу на край стола, не спрашивая, — веди. С Богом. Я ждать не люблю, ты знаешь. Дом я не для забавы под опись ставлю — мне с него взять нечего, кроме совести должниковой, а её к делу не подошьёшь.</p><p>Понятые хмыкнули. Становой остался серьёзен; он сел на лавку напротив меня, через горницу, и оглядел меня тяжёлым взглядом — не злым, оценивающим, как оглядывают на торгу скотину, прикидывая, чего она стоит и не порченая ли. Я выдержал. В прежней жизни на меня так смотрели через стол люди, у которых в портфеле лежал ордер; я научился под таким взглядом дышать ровно и не отводить глаз первым.</p><p>Тит меня будто не замечал. Он сел на принесённый сторожем стул — не на лавку, на стул, единственный в горнице, кроме федотова, — и оглядел присутствие хозяйским глазом, каким оглядывают помещение, за которое заплачено вперёд. Это было привычное ему место и привычное дело. За тридцать лет он, должно быть, описал в этой горнице не один дом и не одного должника свёл с холодной лавки в долговую яму или в кабалу. Понятые при нём держались с той смесью угодливости и опаски, с какой держатся при человеке, от которого зависят и которого оттого не любят. Я смотрел на это и узнавал. В прежней жизни вокруг меня сидели такие же — угодливые, пока ты силён, и первыми отворачивающиеся, едва ты оступился. Я думал тогда, что это и есть люди. Мне понадобилось умереть и родиться нищим в чужом теле, чтоб увидеть других — тех, кто стоит при тебе не по выгоде. Двое таких сейчас шли сюда по моему слову, и я ждал их, как ждут не подмогу даже, а подтверждение, что мир устроен всё-таки не из одних угодливых.</p><p>Федот обмакнул перо. Поднёс к строке.</p><p>— Описи дома мещанина Полунина Дмитрия Тимофеева сына, — начал он выводить вслух, как выводят в присутствии, чтоб понятые слышали, — по закладной купца третьей гильдии Хохрякова Тита Степанова, подписанной в августе тысяча восемьсот тридцать четвёртого…</p><p>— Федот Семёныч, — сказал я негромко, поднявшись с лавки. — Прежде чем вы это впишете. Одно слово.</p><p>Перо остановилось над строкой. Капля чернил набухла на острие, дрожа, и не упала.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>— По этой закладной опись нынче — на тонком льду, — сказал я. — Закладная по форме треснула. У меня есть верный список из Костромы. С поправкой. С рукой нотариуса на обороте.</p><p>В горнице стало тихо. Той особой тишиной, в которой слышно, как опадает огарок перед образом.</p><p>— Какой ещё список, — обронил Тит. Ровно. Слишком ровно.</p><p>— Костромской, — сказал я и не на него посмотрел, а на Федота. — Тит Степаныч про него спрашивал у меня нынче утром, при бабе с ведром и при Подкосине. Весь город слышал, как спрашивал. А я ответил: лучше вам, Тит Степаныч, увидеть эту бумагу не у меня в кармане, а тут, на казённом столе. Чтоб не вышло, что вы её одни видали да утаили.</p><p>Это был второй удар по той же трещине, что и утром. Я не знал наверное, что у Тита под бумагой; я бил туда, где у него вчера на дороге что-то встало поперёк, и бил при свидетелях, чтоб отступить ему было некуда.</p><p>Дверь скрипнула.</p><p>Вошёл Прохор Кузьмич — не ко мне, мимо, по своему. Под мышкой у него была подшивка, обёрнутая в холстину, и поверх подшивки, неприметно, провощённый свёрток, перевязанный суровой ниткой. Прохор поклонился присутствию, как кланяются служилые, отдельно Федоту, отдельно образу.</p><p>— Федот Семёныч, прости, что не вовремя, — проговорил он буднично. — Я тебе магистратскую подшивку за тридцать первый год нёс, ты просил на той неделе сверить. Да, гляжу, у тебя тут дело. Я обожду.</p><p>— Постой, Прохор, — Федот, не поднимая пера, скосил на него глаз. — Ты человек книжный. Раз уж тут. Полунин говорит — список из Костромы, с поправкой. Ты в бумагах толк знаешь. Гляну я, а ты при мне постоишь, чтоб я один не глядел.</p><p>Так оно и сошлось — само, без моего слова. Я хотел положить список Федоту на стол через свидетеля, у которого фамилия не «должник». Свидетелей у меня было два, и оба пришли мимоходом, по своим делам, и оба оказались тут к девятому часу не случайно. Прохор положил свёрток на зелёное сукно. Не я. Я к нему даже не притронулся.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Дверь скрипнула во второй раз.</p><p>На пороге, пригнувшись под притолокой, стал отец Гавриил. В подряснике, с непокрытой головой, он вошёл в присутствие так же буднично, как давеча шёл через площадь, — будто по дороге заглянул, мимоходом, по приходской надобности. Но присутствие на его появление отозвалось иначе, чем на Прохорово. Понятые встали и потянулись под благословение. Становой приподнялся. Даже Федот привстал на свой казённый палец — на этот раз не перед капиталом, а перед саном.</p><p>— Бог в помощь честно́му присутствию. — Гавриил перекрестил горницу: не людей, а место. — Прости, Федот Семёныч, что вхожу не вовремя. Я не по тяжбе. Я свидетелем доброй воли. Дмитрий Тимофеев просил меня постоять при том, как кладут на твой стол одну бумагу. Не за него постоять — за то, что бумага верная. За должника я не ручаюсь: ручаться за человека не моё дело, на то один Поручитель есть, и Он повыше магистрата. А что список этот сличён с костромским делом и рукою нотариуса заверен — при том постою и, коли надо, подпишусь.</p><p>Тит смотрел на Гавриила, и видно было, как у него внутри ещё раз пересчиталось. Поп — не должник и не голубятник. Попа на торгу не купишь и в кабалу не возьмёшь. Слово попа в уездном городе весит не по гильдии, а по чему-то такому, что тяжелее всякой гильдии. И этот поп пришёл не за Тита.</p><p>— Отец Гавриил. — В голосе Тита впервые за утро дрогнула не сила, а что-то под силой. — Ты-то чего в мирское дело встрял? Тебе ль, батюшка, при описи стоять.</p><p>— А я не при описи стою, Тит Степаныч, — спокойно отозвался Гавриил. — Описи, вон, Федот Семёныч уж и не пишет. Я при правде стою. При ней стоять везде впору — и в храме, и в магистрате. Ты бы, Тит Степаныч, тоже к ней поближе встал, покуда зовут. Она нынче близко прошла.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Федот развязал нитку. Развернул провощённую бумагу. Под ней лежал список — плотный лист, исписанный писарской рукой, а на обороте, наискось, другой рукой, твёрже, с росчерком, и с кружком восковой печати, наполовину стёршимся: рука костромского нотариуса.</p><p>Федот читал.</p><p>Он читал так, как читают книжные люди, — не лицом, а пальцами: палец шёл по строке, и по тому, где палец замедлялся, видно было, где в бумаге узел. Палец замедлился дважды. Один раз — на дате. Другой — внизу, где стояло про поручительство.</p><p>Эти два места я знал наизусть — мы с Катей вычитали их за неделю, перебирая чужие книги при лучине. Дата на поручительстве Зорина, одиннадцатое октября двадцать восьмого года, была выведена поверх соскобленного: поднеси к свету — и под рыжими чернилами проступит тень прежней цифры, другой. А внизу, рядом с подписью Зорина, чужой рукой и позже было приписано «свидетель по делу Хохрякова» — приписано тогда, когда сам Зорин уже два года как лежал в земле и свидетелем быть не мог. Мёртвый не свидетельствует. На мёртвом не ставят закладной. Вот эти две малости — соскобленная цифра и подпись покойника — и были той трещиной, по которой я всю неделю вёл подкоп; и Федот, человек книги, нащупал их пальцем за полминуты, потому что книжный человек чует подскобленную цифру, как плотник чует гнилой сук под краской.</p><p>— Хм, — сказал Федот.</p><p>Тит шагнул ближе к столу.</p><p>— Дай-ка и мне.</p><p>— Погоди, Тит Степаныч. — Федот не отдал. Он накрыл список ладонью, как накрывал давеча перо. — Тут вот что выходит, и мне это не нравится. Закладная твоя тридцать четвёртого года стоит не сама по себе. Она привязана к поручительству Зорина Семёна Лукича. А поручительство то — гляди — помечено одиннадцатым октября двадцать восьмого. Я эту дату помню: у меня в книге Зорин в двадцать восьмом ещё поручаться за это не мог, у него в ту пору своё дело под запретом ходило, после костромской ревизии. Стало быть, дата на поручительстве правлена. А коли под закладной правленая дата — закладная по форме хромает. По хромой закладной я опись не поведу. Меня за такую опись самого опишут, как ревизия придёт.</p><p>Я стоял и не дышал лишнего. Вот оно. То, чего я добивался неделю, сказал не я. Сказал человек книги, сам, прочтя бумагу. Я только положил бумагу так, чтоб он её прочёл. А вывод он сделал свой — и за свою руку, не за мою совесть.</p><p>Тит побелел не лицом — голосом.</p><p>— Федот Семёныч. Ты что ж, мещанину поверил против купца? По одной бумажке? Да эту бумажку он сам где хошь намалевать мог.</p><p>— Не мог, — спокойно обронил Прохор от стены. — Рука нотариусова, печать костромская. Это, Тит Степаныч, в Заречье не намалюешь. Это надо в Кострому ехать да у нотариуса в деле сверять. Кто-то и съездил. — Прохор помолчал. — Не своей дорогой, видать, съездил, да съездил.</p><p>Тит обернулся к нему резко, и в этом повороте была вся его ночь и всё его вчерашнее возвращение с дороги раньше полудня. Кто ездил, ему стало ясно. Он, может, и так знал, но теперь видел: знаем и я, и Прохор, и скоро узнает Федот, а за Федотом — книга, а за книгой — город.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Становой поднялся с лавки.</p><p>Феофилакт Прокопыч до сих пор молчал — сидел, слушал, и по его красному лицу нельзя было прочесть, на чьей он стороне. Теперь он встал, подошёл к столу, наклонился над списком через плечо Федота. Читал он медленнее Федота, шевеля губами, но дочитал.</p><p>— Дата правлена, — сказал он наконец. — Это и я вижу. Я в Костроме по весне был, дело Зорина мимо меня проходило стороной. Что-то там было нечисто, верно. — Он выпрямился, поправил шашку. — Тит Степаныч. Я тебе вчера на дороге что говорил? Говорил: не лезь в эту опись поперёд того, как у тебя бумага чистая. Ты не послушал. Теперь сам гляди. Я при хромой описи стоять не буду. Мне моя должность дороже твоего процента.</p><p>Так открылось то, чего я не знал и о чём только догадывался: что вчера на казённой даче, в дороге, становому кто-то или что-то шепнул, и Феофилакт Прокопыч с того часу стал задумчив, и оттого выезд Тита и встал, и оттого тарантас воротился до полудня «сосчитанным». Я не знал, чья это была работа — Афанасиева ли, случая ли, или того, что правда, дойдя до известного веса, начинает двигать людей сама, без толкача. Я этого так и не узнал до конца. Но в ту минуту в магистратской горнице оно перестало быть тайной и стало просто тем, что есть: становой отступился от Тита, и Тит остался у зелёного сукна один — с белым лицом, с расчёсанной бородой и со шляпой, забытой на краю стола.</p><p>Тит обвёл горницу глазами — медленно, как обводят место, где только что был хозяином и вдруг перестал им быть. Понятые, его же понятые, смотрели в пол. Гавриил смотрел спокойно. Прохор перебирал у стены тесёмку на подшивке, будто его тут и нет. И на всех этих лицах Тит прочёл одно и то же, что читается быстрее всякой бумаги: сила, с которой он вошёл, вышла из него за эти полчаса, как выходит тепло из остановленного самовара, — не разом, а вот так, неприметно, пока он считал, что всё ещё кипит. Он не вскрикнул и не стукнул по столу. Люди вроде Тита в проигрыше не кричат — они начинают считать заново, с убытка.</p><p>— Ну, гляди, Полунин. — Голос его держался теперь не на силе, а на одной выучке. — Думаешь, отбился? Поп подписал, голубятник бумажку принёс — и дом твой? Дом как был под распиской, так и остался. Двести рублей. Шесть на сто в месяц. Сентябрём срок. Опись я отложил — долг я не простил. И ты ко мне с этим долгом всё одно придёшь. Не нынче — так в сентябре. И тогда ни попа, ни нотариуса костромского рядом не случится. Будем ты да я.</p><p>— Будем, Тит Степаныч, — согласился я. — Только в сентябре я буду уж не тот, что в июне на лугу очнулся. Ты это нынче видел. А раз видел — давай-ка мы с тобой про сентябрь поговорим не в сентябре, а нынче. По-доброму. Как ты с утра и звал. Только теперь без бабы с ведром.</p><p>В лице у него опять дрогнуло — но уже не от страха, а от того, от чего у торгового человека всегда теплеет в глазу: запахло сделкой. Какой — он ещё не знал. Но услышал, что я зову не добивать, а рядиться, — и это он понимал лучше всего на свете: лучше закладных, лучше описей, лучше правды и кривды. Торг он понимал телом.</p><p>Федот закрыл описную книгу. Не захлопнул — прикрыл, медленно, как прикрывают то, к чему пока не возвращаются.</p><p>— Описи нынче не будет, — сказал он в горницу, для понятых, казённым голосом. — По закладной с правленым поручительством опись отложить до сверки в Костроме. Так и запишу. — Он потянул перо из-за уха. — А вам, Тит Степаныч и Дмитрий Тимофеев, моё слово не казённое, а так, человечье: вы бы поладили миром, покуда сверка идёт. Сверка — дело долгое и для обоих неверное. Тебе, Тит, по хромой бумаге всё одно дома не взять. А тебе, Полунин, и с хромой бумагой против купца тяжбу годами тянуть. Поладьте. Оно дешевле выйдет вам обоим.</p><p>Перо его коснулось бумаги, и в тишине горницы пошёл тот сухой, мелкий звук пера по бумаге, который я последние дни слышал во сне как звук среды: машина среды, которую я всю неделю силился остановить, остановилась — и не моей рукой, а той же казённой рукой, что неделю шла на наш дом. Я стоял под образом, под забытым огарком, и слушал, как перо выводит «опись отложить», и в груди у меня было пусто и звонко, как бывает пусто после большого блефа, который сошёл, — и опаснее этой пустоты, я знал, ничего нет, потому что в ней так легко принять везение за свою силу.</p><p>Дом был спасён. Пока. На сегодня. До сверки.</p><p>Я поглядел в угол, на огарок перед образом, догоравший весь этот час никем не поправленный, и поймал себя на тихом, без слов, внутреннем движении, которого за собой не знал лет тридцать. Я благодарил. Не Бога даже, в которого только-только начал возвращаться, — тех двоих, что пришли по моему слову и стали у зелёного сукна, не взяв за это ничего: голубятника, положившего бумагу вместо меня, и попа, постоявшего при правде вместо меня. Без них список из Костромы остался бы бумажкой в руке должника, которой грош цена. С ними он стал тем, чем стал. Всю прежнюю жизнь я полагал, что сделки делают деньги. Выходило — делают люди, а деньги после только считают, кто кому сколько остался должен.</p><p>А долг — двести рублей ассигнациями, шесть процентов в месяц, расписка с завитушкой — никуда не делся. Я отвёл от Тита беду, но не закрыл его счёт. И по тому, как Тит, опомнившись, медленно потянул со стола свою шляпу и медленно надел её — впервые за утро надел, — я уже знал: главный разговор у нас с ним ещё впереди, и будет он не при Федоте, не при понятых, а с глазу на глаз, как он и хотел с самого начала.</p><p>Только теперь не он меня позовёт. Теперь позову я.</p></section><section><title><p>Nota bene</p></title><p>Nota bene</p><p>Книга предоставленаЦокольным этажом , где можно скачать и другие книги.</p><p>Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, черезAmnezia VPN : -15% на Premium, но также есть Free.</p><p>Еще у нас есть: 1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее. 2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность» . * * * Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом: Митькин долг</p></section></body><binary id="cover.jpg" content-type="image/jpeg">/9j/4AAQSkZJRgABAQEAYABgAAD//gA7Q1JFQVRPUjogZ2QtanBlZyB2MS4wICh1c2luZyBJSkcgSlBFRyB2ODApLCBxdWFsaXR5ID0gODUK/9sAQwAFAwQEBAMFBAQEBQUFBgcMCAcHBwcPCwsJDBEPEhIRDxERExYcFxMUGhURERghGBodHR8fHxMXIiQiHiQcHh8e/9sAQwEFBQUHBgcOCAgOHhQRFB4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4e/8AAEQgCgAHFAwEiAAIRAQMRAf/EAB8AAAEFAQEBAQEBAAAAAAAAAAABAgMEBQYHCAkKC//EALUQAAIBAwMCBAMFBQQEAAABfQECAwAEEQUSITFBBhNRYQcicRQygZGhCCNCscEVUtHwJDNicoIJChYXGBkaJSYnKCkqNDU2Nzg5OkNERUZHSElKU1RVVldYWVpjZGVmZ2hpanN0dXZ3eHl6g4SFhoeIiYqSk5SVlpeYmZqio6Slpqeoqaqys7S1tre4ubrCw8TFxsfIycrS09TV1tfY2drh4uPk5ebn6Onq8fLz9PX29/j5+v/EAB8BAAMBAQEBAQEBAQEAAAAAAAABAgMEBQYHCAkKC//EALURAAIBAgQEAwQHBQQEAAECdwABAgMRBAUhMQYSQVEHYXETIjKBCBRCkaGxwQkjM1LwFWJy0QoWJDThJfEXGBkaJicoKSo1Njc4OTpDREVGR0hJSlNUVVZXWFlaY2RlZmdoaWpzdHV2d3h5eoKDhIWGh4iJipKTlJWWl5iZmqKjpKWmp6ipqrKztLW2t7i5usLDxMXGx8jJytLT1NXW19jZ2uLj5OXm5+jp6vLz9PX29/j5+v/aAAwDAQACEQMRAD8A8osrhUZVI/WtZpN0JbzmH41ykEjIxzzWpbXOQY26Gvv+WUtT4/njHQszRqBuxmqTB1XLc1ck+VmT071DMhzjPStaceUwqO7K5OH3YqMmpJOKj61tuZg3K4pijbHtPWpFUnOKCh7ilsV0I8DuM1Lj3oVCV3fxetKoIOKrR7E37jGU8YC/jULL2q1vIOBxTXGQMc4pJBcgTcFw3NP3becU9UL5A7U3om2hoaZB0NNEkoUjHWpG5/CmURCQ3JPWlLMygk0YpQC3T7v86sgkjkIXCtSM+T8x60nSmbXY/cYfhSDmJAiN0YClEER6sfzpoRh1GKeQn92n7oveFCQL8uwFaAkA6LigAduKeoGMEc0ydyJhG2MDpSYqRxUZIX7xpNlC1KI1ChgOtNjClhxUrN82B0qZCbGBGPQVtad4d1WazbUrWJtiNkbU5asqLnJr2n4Watpz+GjbzybGSTbg/wDjv/Aa4MdVlTp8yjc7MDSVWdpM2/D0l/F4WsrfUZN9wIhkH0/+KqCZI3uDJJ1rZW3S8043lqUKozKEz0Zfl21kvG4++m3PSvh5y5pNyR9bH4UjH1BOW2ID9RXO35uCRGMhR2FdTfmGWVnRyIwvOO9c/qj4kRBGmFGBtSrjPoRNXMG6fYpzWXcq4+fOF9a158vKAB/FVbVYpGttx5ZVrWJBhXmwoWEe2si8ugVby02+hq55nms0cZyMnP8AdrMuoCxIAxWhJSkZycliaruz9Puj61YZDHnDcj2qrOw+bJx6UBYYx5qOZyBtHFN8v3/SllHVXX9aAAPz0pynL/Wq+QvQY/GhWf1oBE07gEDFQiUr04z70xpcvsb86jcnt1qS0WDyM8flTQoz0qurSdqnjc5wwoEyRRmkI4oLhVJNMjlR2IU0XFbUkjVgdwFKwwp2jFMkkO7J5zTTOAPlODQ2UKaZI+1cqajkl3DG/H4U12EfDdR2qbjEeVWGVYlh0qvLkKwzmpowrS524+eoSnzsuelSGxGjhVwaKf5Leq/nRQB3J+RzU9u/zqyn8KZInzZ9adH8pzX3yR8fLQ0UkeWTe4Ukd8U+dyQM1UjPzBqllZiMMKcUHNcZKuVxUIQjrU0bN60skasAcVZFyKP74qbGarll4C1JGQGyGzSZVyTG1Tg1WJbPWpnDEjApGG0AUoysFhmTilhLHDAZ/GmHr7dxTlK/3P1qmxbFsJnocVFMqb+B221ErSMwI7VMTx8zVDZZUlTGXeJlFNA+Taq/rVhskFS2akKjYAnHoapMTsVAE/j+93pFWpniC4wRz/epm3d1XK07k2GYp4XOKAn4UuwHrTJG7cd6eF7/AMXrTSMU/dlNuc0CbsIU9/0oC/PuzTxwM9+xoQ4YGouIbimFQ8m3p71NSYoAaExSkU8UY5osAsQIXFaGlXc2n3SzQvyvb+E1QHFWIVywFTKCluXCTg7o9a0rxgniCTT9FswmmzS7YhNKdyj/AIDXY3UdrfWZsPOaLULaIGWJRuz/ALW6vAYTtlj/AN4V658HLW4ae5ukuInaRmjaIyfOo/vf7VfOZnl0FHnj0PewONlJ2kXNJ0O6V5xsTCZbJZfm/wB2uVnkluUMTRgSFj0rvXuxqGrLp8RSJpWMa726NWDdaI1rqxSYyh16jFeDyOO56/MpbHLTWBiKq2fM27mNY3iON/L/AHUy7j8pVTXaayief5QZk2Lwymub1KxEsgMcbMzDO3FWmS0cMlu+6Q5wq1n3SFXPNdNe28qTsioVX7wFc/qEEjgqB83pVoRjSoXZgKrSxAnJP6VoXCtCAo/iqsImcctj8KZLKTqwOFqCQVbdMd6rMNx9KpiICKjdyOFqzImFz1qlMecGpKGvIx60K2VyaiLrnrTwNw4qWMcZAenNI90qtgKT+NRudoJxUDDnA+6OlA7FiSdHQIA2e3FQRgg8HFJTkOO1K4WJVLAcGkyMcnFJnKmkBA60rjsJjJzUiqmQc7sU1eVzTt2fvNQCQopgGDTzJ852moZHyM46UIZKWY9SDRSqhPSiqEd9cDH4VEnJ9M1duk3J0zVbZjvX38UfGykPDADAOanUo4BNVBUm7B6VWxm3YsqqjpTsVFEjM2/opFTDjikxx1K7xICOKiQDzcgMuatOKNu7p2rPmZfukUUnzEMfpSsE/v8A6U2SNt54qPaw4xVWFcDyaApbp2oUcYpBxQ0HMLgqcU99pwF3Z9DQBkUqnawJpIVyMA554qVjuXFI2xySTTUTDbgflqxXJkwRyi/lUbqynG3ipo2VsIDTpE5K7l/OkUVgKTb/ALS/nU8i5XbmoghUDNUQ2MKt/CaYBtNSnJ4ApAMUhADlSKQoB0qVRnBpWTcuBQFiMDNOKN6U5Y9venbX9KAI1HNTIvB3LRgY4FSQgHNTcAVEZc7akQLs2gYpyxkj5RVnTLCfULxLS2RpJpPuqBUSnye8aQXNoQxjcwGa2dL1SewuluLO6aKYHru+9XQ23w2v4ZXGqXMdoEGWCnLViavoqWt+kFi0lzn1Xawrj+tUKz5LnYqNanG6RrafqV/Lrdvql1IJmEgmxINyt/wE16R488TWJsbeb7TGnmhZEUplmH5034TaJpt54cleWISXpbyxEw+6y4rV8XeFLa5iS1kQSNGBIgL/AHD/AHa8XFzoOqoPoetQp1YUeaPUydI0m31fQ5r9H3kKv3m+/wD5zXN6vpEkFnNcSzhWBxjpurtvBEsMDvpt1bCVpmyrg/6s1gfE0Wj/AOj2U4m2tlmHSvGnFRqOx6MHeB5hqkirccAMT1JrD1FRgSE4wvSt6+t4w27FZmtSwSRGNyQyIBuYferVEnI6lAwHmE53d6qkFSCatzushYJcblB71WeWOX5SaZDKLsWkOTQ0KEfKcmnXeVB3D5T1qv8AaUU1QCzIVjPesu8UiTb6VovO7RZwKpylZDkqPwqZMEVYYiWwKmEZAIPBHtTwApXbxUbtjtUlkMq4OOtQFTnpU8rFmyaTFDGQFG7CnAYqRlzSiEN0HSpaAiB5NKeTUyWpZxntUptf3jNv257UWGUw/wA+zFK23Yfm/Si6jVWynPrUaIzg4HSgVxEbGKtLYT8OEwvrS2MJMuSvSt5QXThgufWqjG4nIxorc85bH4UVovBls78fhRWnKTzHa3n3GaqhFberWMsTMjFQexzWKUYDJFfdU5XR8hUWo3FGaM+1GK0ZmSxnFO8zB+7+tRrUqkHvzSY0SBVb5g3BpOF6CminZqGApNRyorYJqQqWGc8/zpuKVhplcrg4o2ZHWnkfPu/h9acBnNUhEa8UrRsFzingbMd8VIjblz0oFexUAIPIp5HapXFREkHFJMB8SBWyKmTafvCoY3CnJpJZ3ONzVWwyYxqGLDvTXwASaRZFZQQcU0gNjmgVxicPuoZSc471IUA6UgGaXMAgqcDjkAVEg2Oe9SOwIHJ/CkAuzPen87QBzSQgo2cZqVQaoFG4W1tLcTLDFE8kj/KFQZNeofDzwrZLpVzqOq6e0kqP5YjnjwA391Vql8GtDjv9fbU5Lkxf2a6yCNfvOxr0/wAb3DRwx+ZC67jub2LV85mmOlF+zie7l2Cjy+1keY+IfDOnGWd7JBawjcyqF3Mzf/E074Z6Lq8GrQ6zBF5FpFMEuJZf7v8AdVamur1kUyrHn261o/8ACX29lpvlbkiDLtkVRy9cH9oVPZOEtbnasFT51M6zxuLbzftUJxCwyrtwC1cFJJDM7LGeT39azfEXikao0cipJEIsxqgk6KtULfUVS7MNyD1zuH8NcVNygjqnyyZ6L8L9P1VdauZdMf8A0UqpkLn+LHWvQPFdhef2ddXAOAg+9j+FfvV534V8Rr4cuvtYiWaCeJWXbLtYfSo/FfxCudeRdPmjjgiVtyeUep/2qVSbm7sKcVBWRpLazRzLMX3KeVVTyFqlrmm3BneWSGRYFX5cd6z9E1ErexGS7aNPlwzdO9dNrvxA0b+yntbaSK5uNiqvHB21m/iKTujxnWtXi+2SQGJ40T7u581wuqXrzPllZm6nFdl4ht7W6vGliQoXG5VLbitchdW23P7xvkb860QmZK3WIWXaF+lUJ5sPle9aH2UMxMn4VWaALllGashkE0mIU3n5m61Wkww4NWJYHdsmNvyqoRtkC0gQz5lJwcU7eoReaVk3ds4pBAxIzSKQ4HNQuKsiIgcmopY9q53LTQyA9aVVz3xTwgPPSnKg7ikK4RxMXGR8v86tuUwMjOajDk9TQjEnDcrTsDHDAXIpjjOKkBCgDNQykk7uopWGVXifc1aGnWiK6yyvuc/d71TgKTXAQ9BW5btGu0FeO1JIljo4IlbO2pZYwxG3AFJvX1pJZVQ4zn6VokIiaF80U8MWAO1vyopiPU9TsnlYALkdjXO3UAiuHTnj1NdXp99FLtSAF3b7pep9RsIRFLO8R3H5vlr6mNaUdDwZ04z1RwkkWHP8LVXKMp+b7vet3U7KRFafaQGb5faspo2UZNehGd4nBKPLIgCgdKAcVKB7r+dNww+6frVEADmnr161EVb74HK09uTjpTAmRtuOKl+VvvVVUYqRZNnes2NNEkkabNoHWoFFS+bnt+teheGPhdN4pgM+heJtGuo4Sqy8TKUb+6ystcmIxlPCrmqSsjppYedd2gjzdxmkTitDxBplzout3uk3mPtFnO8MmOg21nYZmAQZftW8a8HDnWxk6Vp8jFduKhOSc5r07WfhHqGiaP8A2trWv6XYWQRQxkEjMGb+Haq/NXmtwiRzyRxzJOqsVV1+6/8AtVz4bHUcVd0nc0q4WrQ0qIiFIcnrzT25bNIFrtOZxEjYA4qxHz26VCI898VICV6GgRNJhTjriowOac5AOCaTYSeKQBinKnTmhVb0p4pjSA7x92psYpuOKnRdwz0qLlo6D4fRTzeJLW3ivJLaOU5nKNtHlg7mr17XL5Jw8JRCm9QhYZ2qteH6Xe3Gm3sd3avskjORXZ+D9Vu9U1h/tTbbYDPlr93cfu14GaYac5e0S0R7eW11GPI+pHq4Iu3iDcDr71z+voxtIhG3C8Ma67UdPkNzO8YlVEGSMZrnbu1luGZMY2jcwrwOax7FjjVnmE4SM4Aq+077gxPzDvUWpBYriTYuAD0rGnuF3ZVS7t6ValchqxufbkchfNdgPlIz1xUkWox2sxZMscYBbtWGjMqbSuCO9UVlfz4w0mNwz0p2Gd7BfX1wgZ0AwMAjvWLeTPBJI0LK0mc8is+bUWEShfmK9s9awnvpPPaQlkRuoNAGjcard7/NlnLHduxVdtQguFdztPfbtrCuLpmLDgqxyc0wzAcL8xPbpTEzanulgXA8sI68fL81V0kHk8jk1moSzYLN+dT5FNaksll3SHOF/Ksx4z2q27YJZj9BUMjfOaAIfLx94VIm9c4RdnY0jOPSoWl9BQCJ3AGMHNVphzxSGY9qjkmJ4xSLDvSseOlRg1IvNAD0PtTlIAwKiJ20rLQA9m+bFQyykNgcUjjFMLY7UrjH20gjk3bQRWpFOGiQhSeap2Vt5i73XI9K0Cu0AKce2KcSJDsksSTUiRlhkt+lQpS+Z235z8uMda0IY+imBlHU0VQju7e6eOTKHaR71sm/kms3lEpaQ48zPasma3wxLHk1BtxX2MqUWfMqcoqxqXl1cvp6x+TkFhhttZ2N8YbGVPetOG8Wa2FsEIx6/d/75ppgcIWxwOtJe6DdzGeD5vakCFetaFxHnHPbNVtoPWtkZNFYrjd6GkxVnbt+vY0xoxj5aCLENNbtU2MCos0MVgU8V6n8D9Z/saNnMqRxXOsW9rJz/DJHMo/8e215YBiui08vH8PdTli4xq1rsl/ut5c1ePm+HjiKHs31PRy+tKjV510O2/aZ0ZbDxZaayqbE1GLbJtGf3kfyt/47trhfh9awz+J4Lu7VDZ6dE2o3O8ZG2NdwH/Am2r/wKvZfiFGPHHwLs/EaANdW6rc4DbmVl+WZR/483/Aa8hs9unfD3UZGOyXVrtbVOzGGH97L/wB9M0a/8BryctxM5YB0Xuny/wBfI9HHUFHEqqtnqeu/FR/O+AGm3j5d5/ssrMT0P8X8xXzvivf/AIk7h8ANDRt5ZobMlm+6flrw2CXyLiORreO4RX3PHLu2t/sttrTh1KGHqNd2RnDcq0b9kVgvFCgV7F420Xwvpnwt0XxRY+GrSO81dY0YNNMywlo2ZnX5v9n2rL+BvhrTPFGo3tnq2hRXNnFFua4Ekgk8z5flXa3zfLub7td8M2iqUq8k7R06HKsBL2ipX1Z5linbcV0Hi9LWLxJf2tnptvYW9vcSQiKJnbcVZl3NuZvmrt7yPwZJ8RdN8L6Z4YtntXlhgu5mnmLFm27sYb5dtb1cxVOEZKD1VzKng+abjfY8qEbSdB0p8SYYNn8K9V8ZweD/AAv48OgHwrbSaWgj82VriXztrL8zfe21x/iIafpHjDUktbGCezgu5o0t3ZtrRbvl+626ihmPtoqSg9VfoFbC+xly362OealSNj97ivXfiro3hbw5ouknS/D9stxqMXmM0k0zCH92vT5v9qvLQMVeCx6xEOdLQVfCyoz5ZECx5qRRsrs/hTZ6Xq3iq10PVdItb23vXbEhaVZIysbN8u1v9muh1bQtFm+IEujafo1taWlk8cSujSEzOyr97c33fn/WsK+bU6FeVOS2VzajgJVYc8X1seYbJD0ic5+7x1rT0q8a1SREODIyjHrivXJ9R8OXOkS2dvaPDc21w0ZcL8rRp1bP+1/SsLwoulah4wstHk0u2aK7kMbyF23AbW/iWvLqZ9z0neJ6NPKLTTUi3cp9k0yyW3mil3xgPIBuV6wvEVxbaczLZorFsCTNWPGs9vo/jOXT9MsILazsmGG3MzM7Kv8Aeaul13TdHsPhx/wlGpaLA+oSsqmF5pDHlpPvbN27dt/hr56eM0UpLc9iNBczipbHkOsvFcRfaRFtkf8Ah3Zrl7iOBTtQkH1FbT3QtdUeW6tIbqL5v3M25VPy/wCyytXb/HLSPDHhjw7pEukaBbpPqsTOZHmmPkL5at8vzfe+b+KtJV/ZyjDl3JjR5ot9jxy7nKNtThRVETbT1xXsPwE0Dwx4xstZt/Efh6C5OlRxyLcRyzLJJu3fe2tt/hrx7xBfWdzqDy2lhbafCx2iCB2ZV/76Zmq6VfnnKHYUocsUxWu1I2NyDVd1DI2WC/Worb76tlvpmp1nVHWQxrKFb5lP3WrouYmc6/MR6UgX8K9G8T6l4b03wn4b1a18DaL9p1SK4edHmnaP93N5a7V8z5a6344+HfB3hf4d+GNT0XwrYrfeIIt8s7TzN5H7lW+RfM/vN/FXP9ZtNRtuaOl7t7niKcc07dXbfBXwDN4+8RTWss8lrpdjD9o1C4Rcssf91f8Aabn/AMeqG98WeE4deeLT/AWkSaFG+1UuJJmupo/7wm3fKzf7Py1cqzTtFXI9npdnEu5ZzmmMeK9J+NHgKw8LjSPEHhya4ufDetwLLZyzcSRNtVvLb/gLf+hf3a5z4UHS7nx3pmlaxodtq1nqNylrIJmkV4lZvvRsrL83+9u6U411KHOhOm1KxyjPzjFRt0r2P4NWfhPxv8TF8Pah4H0aO0mhmZTbzXSyAR/d+9JXEfFyPTLLx/rWj6RotvpVnp95PaxwxSSSbtrbdzMzN83+7UrE3nyWLdGyvc45m5oUZNe5/Arwz4O8W+APE2o6r4WspL7QbbdHKssy+f8Au2bdIvmf3l/h2/ernPhdqHgrX/EaaL4h8D6RFHdwSLbz21xdK0c3lsy/K0jbtzLULFc7atsaOhZJ33PMtvFG6o8UA811XuYj3NNaR2/u/lQzZApjjOKTYbDmbNIqls4pjVq2kBWBT3PNNITZbtkcJtZVXdT3HzZzSQsFXBpSatIgbnHaoiFz8tSGmMVCHJq2IUDI60VXkIByTjNFAHr62jXVu7IuXUZFZJRo2KOPqK2dNu5rW5CI31NXddspWt0v5I9iyfN5g+6a+w5+WVmfL25o3ic7ErB8qNtWDM2SDUUm7IC96eqEqSOcVq43Ii7DztmIyMFaZcRKE6VYif5wWUqfQ1MY9zfKuTU6xK0ZleWG3Me1RPHjtitGaMh9uNp9BTJVUrhTQQ0jLljIxnvUTx4+7V6ROm4fSoWVc4xQ3cVitit20Zo/hjqCMpIOsW4OD8p/cyVjtEScCuyS78Fp4HbQPtuq/aHvFujc/YlxuVdu3b5n3du6uDHTlFRsr6o68LTb5rvodz+zbe2l7out+Fb0LJGmJ44z1aORdsg/9B/OvNvidHBZ61D4ds5lltdFj+yqwH3pC26Q/Xc36Uvw21+Lwp4uttX2ST2sayCVEHzOGX5eP97FZKeRqGsvd6reXEKXEjTTyxR+YxZvm+7uX+lebTy+dLGVay+Bq/zO6pilLDQpPdfkexfEORT+z5ocPnKdsdmdrdGfbXhqjFev+IvGHgnV/BCeHEk1i2SHZ9nme2DMGVdvzLu6V5fHBbDUPLa4lW083b5xh+fZ/e27v/HN1TkcZ0aNSNRNatjzSdOc4yhK+iR674t0u51j4MeDLWORYtojkmmk4W3jSOTLN/s7cVX+CuqQX/xAjsdLV7XS7PT5ltd/ys7Fo900n+02f/QVql4r8ZeHdX+Hlr4XsrzU4PsgjXf9mXE21c7W+b5fm/nWH8LNc0Twxqkmq6hLeySNEYFighUrt3K2c7v9n+7XnwwlV4KpzJ3u7L16nW68FiYSi9NLv0Oe8Wh/+Ep1bcwP+n3GP+/jVe+G/wAvjnQnH3l1GDB/4FUXi240q7166vNKuLieK6meVlnh8to2Zt237zb+v3qs+BLjS9N8SWOr6ncXSJZzLOkcUXmGQr/D95dv/wBevempPA2t9k8uM19Ydu5ufHMlviPeOfvNBDn/AL91whHqK7X4i6npfiXxAdX01rwzyiONrf7Pt27F2/I27/OK5zTNPW91SK0nLwCRtpYR7mT/AIDWWCk6WESn8SReLi513JdWeu/GS4s/+Ed8HyXmlpfN9k2kmYp/DH/drl7vwno+pfDqbxjoZuLJreTZdWVxL5in5l+634hq7j4h6vo4s9NtpnkQ20XlxkQK2U2qu773+z+lc3ceLdNHheTQdIi2Qs3mXMk4XfNhi2Nq18xhMbVpQioJ3vr2tc96tg6dWbcn0/E5r4O7h8S9GCNgeZIf+A+W1d9u0wfErV9O8mW0uZZlSO/jk3eWxVct5bfLXMeGfEWmab4gh1K9aY/Z93yW8G4N8u0/Nu96t/2npmpazfatYXE5eedWKPFhgyqv+1zWuMlLEV3Vs7ctvncnDUo0qahfW9/wIPGWnXuh3rabKwZY/mLr9yQfwtVb4czRJ460f5wcz/8AsrVqfEvWLDXbCCZGu7e/ijCuEt9yyf8AAt396uL8FavpGheIbbVtVnuWa2k8yOKGHzPMO1v4t3y156nOeHd1qdjjH2ytsdt48RLbxXq2r3oWVlnRbSBwf3siqvzMP7q/+PN8v96n39w9z+z+7Xpkkle+3PIedxa4bd/n3rjPiF4l07xFqM+sabdXLLtWMQzR7DEvqvzfN/FU9x4w8LXPw0k8HfbtT80N5hufsK7FbzN3TzK53Sqezhproa88eaZ5prktxJK/y4x717Z8fZNMg8G+D01XSnvH+yDySty0OxfLi/ur827/AD7+J2X2OS4WC7vJba1/imjh8xh/wHcv/oVdx8YPG/hjxXoulafp1zqkdzpkZEIltV2yjaq/M275fu11VoOVaDRnSdoSOu/Zj1XTppvEyaToD6cFt4vOkW5afd/rNv3vu9q+bniUjLcmvWfgr448KeAINSfVrjVp7zUI1jkjt7RdkSru/i8z5vvV5rqv9mLeuNJvZ7y0/gllt/Jb/vnc39aeHi4V53IrS/dxM9eMim09+cV0Pw88P6f4jvL46rqq6Xp+m2bXt1ceV5jGNWVWVV/vfNXZUkoxuc0U3Kw3x+0lva+GdLkGGtdChZh6NM0k38pFr1T9pYTJ8Lvh4srb4mtF2jGP+XeGvMPHN14U8QeJb3V49d1CCKVtsMX9l58qNVVY1/13zfKEr0bxpr3hn4oeBLXStI1S/sr/AMK6dJd+Vc2nFyscaq23a3y/d/8AHq8+o3z05PodMF7s0aH7LbtF8OviMsB3XTQcr/E48mTb/wCPbq+cVO6NfpXafCnx9f8Aw98Sf2jBGl5b3EXkX1o74E0e7/x1qbqen/D+bWpbyDxHqNlpbTeYLJtNZrqNW/5Zq27y25+XduraKcakpPZi5ozgkes/FpIrb9k3wNZSsPtbvbmMu3zBfLkZv/HWWvJfg+E/4WTpV1IOLATXxb+6sETyf+y1b+LXxAk8b32n21nZHTNE0y3+zadZF95jX5V3Fu7fKK1fE2r/AA003w40ngWz1WHWb/TfsNwtzIAlvu2+c+5vvMy/L8vy7WpUYyhDkkt7iqTUpXJP2Tiy/G7Tnafy8Wt027pj93XGfFQSv8T/ABTu5xrF1/6Nat/4G+KPDXgrxQniPXp7554opIY7SC0V1kLLt3MzMv8A3ztrnPidqOi6x4x1LW9Fu7uWLULqS6eO7t1haFmbdt+Vm3d6qEZLEt20sH2D2H9mCUW/wy+Jfyl99lt47f6NNXzumRGmDg9a9m+DHj7wP4M8E65pWpXesz3OuQ+XN5Fiu23/AHbL8rNJ833v9mvJNRWzjvGjsLy4urdMbXkh8lm/4Dub/wBCqcKn7WVx1bOCsV6bT6Su9HOJilxmlp6hvM5OcUIVy3bwqqLkcnrVwBewxVO3PzVKGC9e9WtCWybKqeTSbiQc1FuDdRmmNVEkztzUErZxTGOaSVhtNAK46ioQ5/v/AKUVNxnr7/8AHxXa6LBDLCILhxNbP/rE96xtT0syQvNnEqnr/erb8MgrGIZ4hG8R2qP71fU16nNDmieBh6XLOxjano9mmr3FtEsyxxjcpf1rEHlw3bJGcxtxXrNxDELBr4QB7hY2G/HzLtrzaXT5bu4R4lw7HketPC4r2kdSa9Dld0U2Iq7NZyLbLdQ4ZG+8B/C1QrHJbv8AvVxk/lWnpssOJNlysQ28q3SuqrpHmic0E3LlkYyh2zv49KI4+DvX6V0up+GXttPTU4L61mtMbmcNjHvWBcjChvSiE1UWgTg4PUqyQKWzVa4iVhux81aEI80DtUksG7H+rOKp6C3MTaBTHjLHIrQlXDY9KhkRB2qdxtlZYs9s0FCpwwxVuKBWXJZqkKe9DFYppHtYHGKcVDbsj7pxVhQA5UDHvTtjA/KakoqDavQdaQL79aueST6UCNs0gIoolbJParEUOZFjjHLVNFA3RuK2vDvh3UtVuiliEzEVZ2Y7VWsq1WNON2a0oSnJJHe6JoFr4Y003PzT3jxfPu5UN9a554YrzV1lmR9/mEhR8orqdbvbmGz+zyTK0oi/ebT8u5vT8qxPDn2eXV3e7mVAkTFSG/ir41Vqk3KVz6lQUEotGd46uPtjRsU8lYhyWNeeT6hEsjQoqSR+rDmur+Jl/ZXNzFaacpMMIxuz/rGrz6X5GjUjLN19qI3QSZ2Hhm90ZCjasrAhN8MaOvzD/aq3f6rbiVb2xMHllvuqMV55dXIaTBan/wBochAVjz39apSktmSpR6npFxro1PSpYTH5BT7vz7lauH1EpkhhknoKzF1W4tZEMc7MFOTzVm91FZ3+SMKAchqlRKcipcSsiFY2wuarvMXGQc4qS6m/dlmO496zC+UOBVWC5LcS7WyveoDKTSPzyzY/Cqsrgrgc0WFzEUy5kNNzsUlOKcwqMiiwhrSOe9PgvLmCG6ht5Wijuo1jnA/iXcrbf++gtRnimk4FDQEdT2d9dafM9xaztCzxSQuV7xyLtZf++WqGomNLlGBphYClZ8ds1F1q0O5P5mfemtI1MxhSacg2tmgkR9jDD8VGakf5u1Rt1xSGhCKASKcBQRg0FB87e+KcFyeTz3NCcinqpPSmQw2qvTrR8w6DNSpE2RTmTGKCWMQ4FSbi2Saaq5p4XA4FUAgbHamq2Vxu3Uwx5YnrS4AXAoYIUyBX57VFK7bTgZodeadGhZsLSuMbH05oqcwkfw0U0I+mNRikv7HylwHHK5rMsZ7uKWS3lyzK33mqfT7wGU7ZOHq5qcMlwmYCqSY5z3r6BOUPckePK0nzxNezkla0ifzGXDdM5zXQSaYJ7RVjtYpYzniNcFa43TZ5o8wzqrMP4lOM10Gl6hPNOtnEzRuDu9K8+s5KWh1U43jqcV46sfsdzG0ZDRycAg/MP9mucgXdKATx3HrXoHi7wxqlxJJrD+YYWbdJgUaJ4ZtNSgjM1uUULxJG2w7v9qvYo4mEKN73POqUJ1KpzuhSW4STT7yUyw9VjLYBFaN/punxRpc220W83ylM4ZWrG1fTZbN5TKu0xttI9abpV+YSqTQrPEv8DVbi5rmiyYvlfLJEd7ZSWbb3jZEk5jz/ABVA28DdsO31Fd5caVBq2lI0MzLu/eRrIN20/wAVYZ0idVZImjnWPk/Nhv8AdpU8XGS5XuTUoS5vd2OceEPhx3qCSDnK1fucpJ80RjPpUI29W79K64o5paFQI57UCP8AvCrTRq3NOhUFchs/hQ0CZSbjFWPI3J65qWK2ZmxmpfLZSQe1QyiusB7fLQq4zzVmKI85bH1NO8lR2rO5UYkS13Pw91eCztLqCQ/vJivH94Vx8SRAkOOfSt6K2/fwtaIwU8sR/d/2q83MZxdKzPQy+MvaJo7C5ig1m0naOYrJFETHGPvMyru2/wDfKtXF26tkzwK78fOERidv96uozPp91ptzbWP2g28ivINzD73ysvy9PlxXPx/adP8AHWsaVBMNqWF4beRT99fL+X5vzr4320otn0sqakk2cN43ZIbuKGSOe3kMe4q42sK5K/iuoZC89pNEjfdZ1YA16BFd6fZXHgu38SOhaDVpJblJBuMNqzR7Q3ou5Wbb/drPc3+keJLK38RuDpZ1tbucPtKzjd80it/Eu3/gNbqtIzcEcTdWV7BEk0tncJHIMxs0ZXd9DQuk6ncSNG2l36vGNzRrbtuVf723b92ut8c3GrWx1zT5rG1Ftqt+twtz57P9oZWby2hbd/db+Guk1CTb411+PyZjLJ4WaNJvtPyMfssa7f8Ae3KV+9/DTdaTVwVKJ5ULTUJIYpUsbt4HYJE4hbYx/uq38TVLp2k3cmvQ6dqMOoWcSYFwRaO726/3mX+7XXaKVPwx0lpk8yWHxBK9vACMlmjjVWb/AGdyt/vMv+9V6BvtPxe8efaLrZFNZah+/wB24MCvy7f727+GpnXk7goR0PPddsXsIbKcST3EUkAZ5RCwh8z5tyxs33vl2/NWp8LNG0/xL44sND1NZ2t7nfkwOVI2xs393/Zqx4+mM/w68EyQwvBbRLeKkZbcyr525dw/vMvzVB8Bnb/haWlXEjiK1txM00zsoWLMTLlmb/a21pGpL2TYpRjzIyc6Ze6ZNBZaZeLqizB40jlaZTD827jH3l+X5qy7yyurRYxc2s8O8b08+JhuT+8tdd8Fmnj+LGnRMpt5x9oQFmwUbyJKntZLfSvBei2PisMZB4ljulilcNItntVZm/3Wbb/vbaTrOLFKmmrnDXFteQRxyy2UyRSDKPLGyq3+76027t7y2liiltJ455f9UhhdXk/u7V/i716TrFyiP8R7nUHiksdSXbpzl9yzyfaFaFoR/Ftj3f7q/LVpdQintvDomm8nWvD89nBZBjkywzRx/wDol1lb/gXaj6zLsNUonlJs743psRp9212v3rcRHzB/wGoY7C/uLh7OCwu5Z4zh4khZmXbnO5fSvS9faG4ufiTYwKG1a51cSwKpy1xa+dIzLH/e+9G23+7/ALtaWjzwy/EXTBC4mvbXwfJBqbJMq7rj7LIu1m/vfNHH/vUSxL5b8oexieNX9tc2s/k3VrNbSKclZUZT/wCPVExypPpXafFKZZdA8HoZkjng06SFtPMiySWirM23zJP9rdu2t92uGU9K2pzco8zM2rOwZb1pm7DhcUspy5qMbwf736VohMsZTHy/jSMx6ikUdqeo/SrIGg+tMPLZqUrimKhJ+lIq4gFOxUioWGFHNJs96Cbjo0IlwvNWlhAPBx+FPsYg7qucA9a1fsKLtXzM/WmFylDbOwO2NmHqKnWwjbqc/hXW2tvb/YoBFIowvOF+ao7lFjhO11Yt8uGFUkTc417Zd2Ix8oqIxYHXP4Vu3agOMVmTRkSHahosBSaLapbOaYsEsjhVWryQFz8y4x61rWOlyzncqqid3Y/LUtlLUxhp0gH+rzWrp+it5TXFwywxBtrbupFSajrmi6RiKCNr69HKovJ/3m9Kxvs2ueIJlur+f7FaYwI4+u3/AHa5qlX+U6KdL+Y0LzV9J0iX7NLGWc8kRx+aR9S1FJaw21nHsubN7iRuQ/X5e1FY+0kaeziel2srwS/IcbutWrnU5iY2R8FaxixHSlDk9TX6E4KW58VzyjsehafbMttHLMQZMdQMVqafc7AbhghIPy8Vx+ja6n2T+z7qNUUrtWUD/wBCqC8vLixuPKtp90GdwVvmBrxqmFqSk0enHFRSVj2W01eLU9MktpmYRdNr/KavaZbafaLtVMBl/wBZ3DV57pUtzcWiSLui3dVPWtuwnJmjhlmAzwQOa8udKUbo9KNRSV0Z/jS3020W7Hm+YlyG796802FRlckeor0rVPA+pX91KLVlWLO5Vc8lq4zxNoF1o129pOVeRV3KyV7uAq03HlT1PFxkKmsrCaNrE9rNDG0zLGGq5qWoD+0XkZB5L/MSvvWFY48wo2VzXXeHbKNtOmMzxXSYOIg+1t1dGIUaa5kjCi5VI2bOavnjeQMm45HJPeqR5++n61rXkkTXTw3MYtz2WOPpVbULYQzEIjKnbI61tSnfQzqR6iKqsmGGT/eUU2OHY/y/dpYWAT+E1LAfm2Y6VVyR8kW+Nfmxs9utCp3zU+0EcjNCriobsWokRhVwN1TJGq/eG6p4YHlkWOMOzFtoC1qXGg3cF2bMoJrhF3SrF92If71ctSvGO5vGnJ7I3dQsdM0LwbavHbR3s92mJpU5VfVc1zI8RpYWmIY1SWP5nVwrNuFalpLDL4YltZ5TAtuzSE56s33R/wChV5Zql6ZpSR94/eOa+crOTm0z36Kjypo7yDxNHqdnJawWy225gWy33q5ufV4tGv7mV7LzpZ7aa3ISTy9qyLtZvutXL3F5LGwEcgV8VnaleyTOGLksqkZrjlh7aM6PaFVpFe5dhz8xoLLHuc9+1Uym0E5zio5ZGdcGtbEKVi6ZreTgn5x/DiqN0Y/OBxnb2FRhMYpJTiiyHzMjnZTlyufbNVbh9ygAEZ96fO3TjpUDsW69qdhXYwFj1OaX/llspv4Un40XJsbngbW18N+JLbWjZ/azbiRVi87y1wysv3trf3qxpWTO2PcIx90E5pjsg/ipjmhRjzXK5vdsSl/3ezH61BTd3NHeqSI2F347VFIdqZ60+Q4XNR4LUmUmQtyQaVW6U8rSGNl61JVwPNAGX20A+1SIM1UTNsIx81Sbc05Ym+X/AGqnWLgR7unfFUBCkYbOakMTelWI4Sh2gdatiyf+L+VIVzNCOx+Y0jQ7WXHetUxpEvlY2VWZQR8gp7DIo5GWRVB3YrVsLtWuk3jzG+lZeMd1/OrNojACccsKBHWJfwlj5PUdTUd3LESEQAepFZIuWVFV9u4deKlsbW7unaO3VnbG5m6Kqf3mqnKwuV9CK5OG3E9aktNNurskomIlGZHb5VX/AIFVq5GiaNALm/vIriQtwisxj/Bv4q5zV/Fd9rr/AGPTlMNn/wAs8Dasdc9Sv2OmNFdS7rd5Y2LxWkEytOyZklJ+RD/sn/2asyXUr/UFawto3VdpJLDYu3+83r/wKm6To8cMjzzqHmTHmPJ91D/8VWx5bzbbe2gkCE52AfNJ/tSf3VrmnNvc2UUtiC0t7K2lkljtmYk/vLiQYX/dX/ZrSQXN64t0QIFblgeq/wC7/DSPNGjbbi4toIVGwmU4X6L/APFUS+LNNsoJ7bSrWW7uegZRyw/vVnotx7mjfqYHQGbczLuPOcUVixQ+JbwG6a5j0wScrGIw5Yf3iTRUe0Lsd88DBPlXletRpGBnFae3dTYbZPN3svy+tfpXMj4KUZIrpFIFyRjNPi3eb5hHmH/aqy6Ln5SfxqzBu2MAqNubo1Tqy1FFz+3rtnhWFTCYuynctdPb6qxkWVo7eXKjKr/erj5IYRjjbTI5P3pTzAnuG+WuSphFLY6aWJlDc9S0nxJiLezzREDJU1lahZadrurS3E10yXDf3h8tcvY6pJb7I55fPt+m7P3a0tXAv7RbnTmKvHjzMH5sVwQwkqMzsliFUhqYOv6fLBIXJQ/NjAFVdNuZrO7S4t2ClOgNXGvo5Nq3JZXjUKreprMYNuO0Z59a9enzOFpHmT5Yyujo7vULLUGE91G6TBT84XKs3+1WTLPN5zvCzMjHjPZalsJ0azaCfd5RbdsX71NW3ie284SlcdgKzXuDkyuuJfmAWPPanxo3m7gPlPeoCSD8pqxav86qxrUz2Lij5QOuO9TiELFsL8/SmoqhgC2NzeldV4S0aC9S61W6aH7LaDKxOW+dvSuTE1lSjzM6KFGVV2Rq6RBY2ng+0e3maS5up2aQsFAXb8u3bT/FesqJF06C1bbuC5PJI21F4h17T7DSbR4IYHa1j2o6ruG7+L9a8+utWle4knkfDE8qeRXzFScpu59HCMaSsdV4ps2s9ENrdQRLdXI3QhB8yN6/71eTanaLazSwXUqR3K7m2tXW3HiZ/leR/MuIY2EJblWbHy15xr929yUbd7Uo36j91bFOaYosiMqO2771ULq5BbaE+b60T3C/K27dtqkQ0rtj+L9KYxWkLqQatx3ltEq7tLtZNq9WaTP/AKFUMFqRD9plOMttx/FUMjruJUfrSeorlo3kLbmbS7UenzSf/FVXW6iEmRp1oy/3Qz//ABVV3kf1pp5UilyoV2Xpb60dsNomnHHvN/8AHKmi1qzhVUfRbGTb1X/lm/8Avbtzf98stZOSBUciO678Y9qHTTDmsbmoeJbS4kVl0eBMJjcXVpP9z7u3y/7q7d3+1WbNqFtNP5p0PT1/2VMir/47JVAxc9ad+C/lSVJIOdlua+sz9zQ9OTb0w03/AMcqs91bNj/iVWg/4FJ/8VUJ4qJx2rTkQrk6XlsCQdIsj9Wm/wDjlQTmOY+YsMcSD+CPd/7NUJPPQj8KBntRawXuSP5eFRVb3pSFERBIXFRfvDx2qRYSrjCY+opWArOelPYM0WVVm/HpU62/7wszfQA1ZhgyQm35fSmFykIHdQfL2fhUscJ45/StF4WZtsKs6iklhlGNyEUwKyRnHrWhpFjc3UpSKLduY4OM1FbxMCQ3GW2iui8L2WpjVI4oonEu7A3DAoQjodI8FPNC0wuRCIl3SM3/AI9tp11YaRZfvGuvOI6/Ltrr4jffYJ4LkwI7cLsPO2uFvLC7eXZIvBOKLXC6OT1eRJrp5FiWJfRR0qiQuPlb9K6K70wK/lBX4/iaqsuhsRsZQSeuO1DQrmNFF5j7QNxPStGxtZY3ETDcG7rzWnHY2NhEZb6eKHZ1Tfuk/wC+ax9S8TXOoQNBoNskNqvysw+9L/vN0rGpVUDaNJvc07pNP05Flv7lFTGWKP8AL/31n/0GsbWPFE8kclvp0Zjgmbd8i7Y1X+7t/i/4E3aqn2V5bcG5RJ5n+YyFf/HV/urUmlWUU5JmSWUwn/lnGW3H+7XLKrznTCCiVvsMly8L3SPIrHcS33mP95vT9a0YIY43cRtHgfeZR0FWbldv2nTt1uIGUKzRn5lbjdx3/uVBp9vI4K2tr9oO5QVP3V6/eapuUWEuFjtCkIyq/Nuz8rN2/wCBVpa1HerppNref2VG4GYEHmXFxn+KRv4T/s1XvLizswz3Je8vAdymMcKw/h/3azrc3V1PJcX0jNIyny7cf3ancCrDpEIBlG+7nlbKNM24lq6HR9HhtQz3bLJd5+Y9dtWdPYW9rIVQNIy8Oy8D/ZWo/EBXTdNIa48u6lH3h95f9r/eprV2Ar65qFv9qWITeY0a7Tz0orChWNF22sDsnqgyKKtQQcx7I0RA3j5snpTY9xUowwD2ranhcIqEf7LAioPssaqAK+8UnynxjSUtSggw2PWnH74T+H0qxLDglV/GmxQy7sbOq561opIiUWhpMbxZZyvpihbEzQNOGX5W6ZolQgdMEdakt5PKYs5yKbbexnbuIYxEiqOveiGWW3O5HeJj0K1dEdheyJHHI9u2Pm3DKgVNbWCC+Fm1x8x/1chPymsZVox3NYwb2MR1LlpGYsfeowOa39f017UCQ4I3FTis+C13RM+Nw9KqNaNrkypy5rFWBnV9vlj/AHQcVdtFe6XyGjIjb/nmKia3YOcLt9O9SW6tE+9Jip3Y+Wpk7bFRjb4hl1p4g/1T7l7VGsfAZBW2hWdMyyjf6mq8kbNlsqfm7U4z7hONirFIyAg8j0Ndf4Y15INOuLC4jaSKXnAGfmrlxCAfmH4Vq+Gba1uNcs4rtttsZlM3P8NcuLhGdN8xvhpSjUXKM8WxS2kk1h9mMaBtyhxjbXEalcyrgMuevGetem/EyWe8uZ/M8tgjrtkQKNy/w/N/d5ryzxDDISrLt4PDbq+YjK6PopKxktcRxKflYMjfMaw9TnkaRlBwu48Vo3DSh2+Qt8nze9ZckTNJuKt93vVXIsZj2/mzbOp+6K1I1hjgKgfMKh2DcQ3QDOajJIUHPzHrTKGzOChy7VRbbxzinXUwWVQD1OKrMG/hz77qCWKcn+IGhWwaYTgEbsZoIJTcFY/hQIsrbTSqGVOPrVmTT3CbFYYH3s96uaTLMtmoLU6dlP3izY6VQrGNPAU+YsvNVOgzWrcLCI2ZncH0rImbcx2NhfpQA1yCgcVFNwC1IzlGILVXVm+Zm/Cmh7AzHtxQuC4yM0jMD0p/3f4MfjSegEyDLYq0qFv92qsTFcEVo6eUlVg33qCSazQNvz2q75OP+WeWPoKgiiCtwrNVp5njxt71SQMktrbEe5127u1WhawTsFbe3rt71YhnE9nhx8yn5W/vVd03T4pIZ2kYRkFdpPTrRy3HzWILe2jWOAIkEWwtISE3Etn5a7jRb+wt4nkkhDOfvSKPmrmo7PyV/dMX9GNRrE5nYbymfSny23FdM67VtQtZJUa1bHy4LNxVKeSOeMnaMjrXNXeqW2lqZLm4RnX/AJZj5mNcpq3iq61kNDpnmRQ7fn8sbVXHvUVKsIRNIUnI7VpLKJpFvb2NPJP7wEdK4/xF45hliuLLw7Z7X2+WZnHzVQttMup5QZHlkVlGWlYKq/7q0+KO3tZfJtigl3bfLj/eGuGdZyR0QoxRTttHurtYpNduljZhvjiZu397bWhCsKJFa2xUQxpn5f4v++an+zzKpaGMOZmCvNLy0nX7tbWmaRDa2rXWo3DoqdIox8zVzSlc6bGZZ6Vdajv0yNUEIHmSM3ChB/Ex/u81NeywQ25trNiojHlyXRG3d/eSNaludZja5is7VEWFeJEjOc/xbpG/iasZy4u5oQ5RUB3S9eP7i/7VSG5pafpiCwe7vHNrZr8ok/if/ZWsi71PexstKjZ417xrwa09RtrvUfJi1OR7O0SPKwn/AF3l/wC7/Cv+9VOK8soeLaNra2T5Y0QMJJ277apO4gtNPdBteUecf9YG4210FppizQjEoEKLzI561T061E0ct1dR+RHEu+UuflQ7vvM1IviVr/TpI9G0fUbxIU8yV1i27dvHzN91Vo5ktxtMsa3cWlmiwQwNdTl8oBL8p/75rLlsY3km1HX7hp7gqGFtC/zHcflX/Z/3qzHnv3me5lg3p0jWCTdtX+7u+7RptvqV+n2h750HmZCbRyd38W371P2tNdQ9nKQmq3/lzKl1cR2hVdqpEMDAorp9RtPDNvKGu3juL2TmXe2whf4eN3+9RWf12H8pp9Tl3Pf/ABzDZw3Sy23DuzL5fZsVn6D4cv8AUds0apHCzkBsf+y16DqGlW+p2ciPFGs5GFIX5lqTQbCOxCR7WYL13DGa+lhmPLS5VufOTy/mq8zOL1jwXf6bZm7aSKeAdWA2tXNSWhJ5IOK+jI7K0u7UxycoDgcV534+sWkEMcNrMklvIyiZo84X+GtcHmcpy5JkYvAKHvxR5iLaR7grs57sfu1G8At5D8iqT95f4a1HnaK4aGYDd91lHZqdKokBYbWFeyqklueXyp7FWEW8wKSbFfd1+7ir99pEq2m63kEqqu5W9KoOihOB0psF3PE6qHf/AHR2rGcHIqDSOi0i1i1W2WCaRSw21LrOg2mjwRrNMAZRhGX7x/2WpdN8i3/fxzoGkX+MdK1Le9h1u1I1O3jaWL5YXH930rz5zqU53Wx3xjCUbdTnbjwwo0Yahbz+ZGfvDZtC1T1HR4oVVrRHOfxzXpthb2g0r7DLH+4k+XYw+Wsq706DTfJWN40P3dzv8rVFHHNy5WXPBtxueeIHO6N8B1OAAOtM8sx/w4zXU6t4dVIGvJLuHf8A8tB71hzwoEZfOQ49K9KnVU9jz6lNx3KUrR7DgbT64qrY3LW9ywRtp3datSKGQ1RaIJJuFabma8jfOu/6NJFNEko3H5WP3a5zxNCL2EzxrtZG4BGF+bFWIzuzx0ruPAHhM6nbXE11ctHbYwY1/wCWi/xf9815mMo0qdNy2PQwtarOoos8RuNPkaI7BtRV3H2FUNQTC4denQ16x4p0G3tJpreyigKRt98nLbf9pa4a+01I3MMs6PKRxjlWrxkz17HHzWzDdgYrOuwVjOR0rpLuDZuR8Fh1rEvo96nnGfarEznJW2tgnaR1pU3v1+7ViaB/MpkA61RIhi+UHd19q0raBlUDzF2vzUcMSOcbs/hVl5VRTG6KRTQmSlzGcAJ+AqndSsBluM024mBThWNZszFn5NMm5NK8cnWoXmEYKoF3e/aozJtGcZqJV8yViXC59aBkNxz81RBS3SryWyLnkH6UkvHy9adguUCKVRzippIecr3pqRkkc4qRjgAOBVmxkEbYI/IVEqg9RTkBXORQSaySgjgnHritCCMzMAoz7+lYsD7pPukfWtWwunikABwK0ixMv20TLJkjFaCb4hhJXGetQxzOsDSyR8DH3hWFqfiqLzng09POm/vRn5f++v8A4moqVowKhRlJnR3uuxafMYLpiJNu4qq8KP8AarmdX8X3dzMV0iPcQu3p3rKisLl0muNTjie9u2zDGG3SKv8Au1pfYl0u1jluYzbQeZ/qU+8395mrgq4iVQ7I0IozINNkvLlZ9VnmLH70cYBxWzDAggO1Eit0xthQ/X+KkNy8loZ/s/2eL+/Kfvf7tR2lzd3N+3mrILVOEYfdkb/4mstzUuST/aQIViCx7tqKBuJP/AatW39nabDII4TdyD5ZJHXbGtKlzDbaejCOREDbV2bvMb/drLsHknlFxeSQBh/qYi2Y4v8Ae/vNSYF8zXd5bpMrvbRB9v2ojLSr6Rr/AA/71bWkaU7s8Yt2YlMs93JuEa/3tv3VrFs/FHhnSZYJpbe71R0yAE/doo4/4FWb4j8Y6n4qtotO05f7MsWB+1IgyXP/ALN/u1izaKuh+u6tplnd3EUV0biJMYmSPbG3+7UWkarbyTPO8whjT7lzInCj+7Cv3f8AgTVLoPg/SNRUW8c8s8sIO5Z4/L3Hd12q3/s1aOpw6PbW0mnq2n3TQ4W3trdRv3erKq7j/wACrGVdJ2RapvqV7+y1O7mZvsNzHa3AVvNeRY1bc3y7mkZc9anszLpbyXV3PZSSuGSMJMreWvH3dtXLzR76cxi8ZI3BJzIPnX/eVf8A2ap00rw6s8Uc5e5Ea7evlqz/APAd3/oVZvEN7FxpRZDpmpajqekW+kzWunLaNcfaJJZpE3Mf4d27723+Gte9utLhE+madbRSQOAZzC7suV/2d23/AMdrmtd1Sx027d9PsdOghgX/AFpXd8w/u7m+9XP3PjONbVnN488pJZY4QygN/tN8v/s1ZexqVdS1UjT0Oz1tXChTZx6Y8gVcfaNsZj/3fvMzf8B61mvcsIvsX2uOKD7zvGu15MN/31XmtzrmpXMpkUAe2M1E2t6mxAadlIGOABW8MHKK3M3iEtjv3i0G3ydQLSyOxYb0VSB9C1FebzM0j72nZieporZYbzJ9v5H6OQyM5U52r/e/iq3DelZvL52nqyisW3fCgI5244q/p5t/Mzc7ircfL3rqscex1Wi3IT9w0qB+PvCptTnQlYZ7fKtn3rC0+Q4XZPsYt5ajPzYqTxZPdpbfZvMWF0jDrI392qpwk6lhS1ieYePobaLWwIlw6r+8UJt21gpEUklBPyN/DWlq95Pe3zzSt+8P3j61paZ4Zv720hvY3j2yShdufmA/vV9fGpGnRSmz5eVN1KjcTmmWnmWUxbIXym3ANd/qngiMyW32MGPzPv7juzXIa9pn9k3n2YS+auOGp0sXCq+VDnhp0vekjAkkcNtz0q/HqU8Nm1tgsD90j+FqRfKIy3zNTWi8s5AK5rpUIs5eeUTe0/xFcNpgspkI3tgTZ/i+taetRx3unwiO6Yy/KxjA+61cdDNcQyHyp3X1960tK1G3e4SPUo/MQnCyqcMK4quGjGXMjrhiZSjZmtDYXRGy+kV7fb90PyKytR0trdc4XYwbaV/CrFzMseok6ZdK8bJt2PxViLWrWKCSyurFfMYFSxP3axanGV0aNwcbM54kBQCpbFQyxB+WOWPU1fktvtMgMfzL61Oul3ksG9bdmH3v9qutVYxXvHL7KSl7pB4Y8MajrV4YrWNliJ2mYr8o/wBmvQ7Hw7L4XjuHk1Rpbcuo8tV+9/e+b+HpVb4d6g8WmXVnDblTH+8dx/FUWsWsxkebU7lIvLb5Iw2Gz/u187j8TOU3Doe7g8PGMFPqO1AWVi092tktxOpVl8xOXb+Hd+tea+J9C1DyW1iSFkEhZ95/i91rp/EHifT9Qgs9P0WFo7jIMnmc+YP4a4rWvE3iGe4/smYARQyFEQjasf8AerjiqjVzpbOV1KAEfxqe4asO+tdqqU59a9GeytZYZFuZP9MmX5cr/wCPVyOoRraShpeT6dK6EZyZyk9oVTzH+U/3arGNCMEVvSxGVslaxb5likOOQK1TJZAd0bjyxjFU53JJapnuMlwtV3GFyapCI2ZvWmEUOeppJH6cfrQAyRWONozSLHJxgYrV0e2tHu1/tFpVth8ziNeW/wBjd/D/AL1aNlpUdyZ5rcQbCp+zxC5Xczfwryu37v8AtVz1MTCnKzNYUZzV0YEasoO7vTvLUgAjmu5sPDU9pYzX0VvZX+oNCrQ2F+m1Q275i3zbW6N/FUSWmlXd5AviDStS8PXc6/MLa1aS1Vt3+zuZe/8AeoWKgx/V6hwk6MG2qM1Ei/MOK9BbTvhPPbCSDxZqFgUm8mRruBmjDfxfdj+b/vpall8E+G7jB0v4heHLoej3UaEr/u7t1CrwF7CoefxRNk4xT2iIxllH1Nd5f/DLX7aJpbCSw1WP7x+xT72x/u//ABNYsGk+KrVSLfwfeO5GGnKrIFb6fNtpSxUEVCi3uZS2rrF5kjJGNu7DFd35VWj1+2hZ4bSyW4kztaVlEhB/9Bo1Xw54hV0vNQ07UljmXO1rORY/++v4qrooiWO6jQP5v8TrtHy/7NYyrORrGkkDRalqLu+oXkjxSMMRngDrWhZqIJPKs1WPamPNdNzD/dWobayvb0PqJR47OJjvYLuVapz+IbeV5YtLtJxCxwxiXMjj/ab+Gsm+5sl2NoPBao5siJr4jcXdj+7/ANpm/wDZagm+z2sMRvnknZd372V8pu5+6v8AFWHb3WqT7VsLWFD/AAx7t/z/APxVS6lpeuale2lvqUiboV8tgEVfLTd/F92spSii1Bss7DILXVNZnLRyTbYIWVmjKrz91fvf+g1u2SX0lo922j3cax3AQm4cQKPb5vm/8dq/aappNrpdvbzRw2ps9yxCFMvNubj7rNt6d6zjqLapqbrcWlw0LNmIS/u0X/gNc7xEuiNFRtuyTXNOtb+4ium1Bo4rbcbdLS2kmMjN03NJtX/gW2nabo1pcrtbTRFJJ/CZTubH+yqrV6OQaPKt5dWNq1nCjeYGXlenHzfK1Vb7xzciy/0d0tolU7BIyxp2/hVdxb/gNc851KmxtCEFuacWm6TAwF35V2kUfyxBh8rf3Qq1jjUrfTr5ItN0xLeS45aYlQ6/99blrmtb8XR6gERILgBE+Z4pNnnN/EzfLVCPxVexxFbOws4Ze0rr5jL9N3SiGGqP4ipV0tEd/dyaJFaNLqery3Cybd0SXbbW6/wqq/8AoNV7/wCIujWGmiz0XTILVwNu+KNUY/8AjteZPFfanNvur4yse8km40zZHbS5E0chHRgAwrqhh4x3MJVpGu/iW7dlLsspz83mMxz/AOzVSv8AV7+4lDyXSopXaFhXau2oGupJzs/dj3Ccike1leURxB5D/wCzVqoKOxk6jZQLswKvIQpOcU8RhHDLGxx7VoJZ3S5PkRRf7TfNUIT5w087yH/eqrgQmWL+5+dJG8UY3SxlyPU4rSudssREUW1R/s1DbRLaMXuLZnU9FK9aOYRHDLOU/wBFsNyepFFbY1G2jgiijLDYuDzmio9o+xpyLufaNvPsTcJPmPTjpVuw1yAXyQ3AZdvDHFcxLqErRhFf8ams0jKCaU8nivRdPued7XsdzZyS3FykiBQN2OBW9qumf2uI/tzHe/yjHc1wtjrENpCUQK2yTaqk/Nj+9ursdM8SG4h8qdHjlx+6LfdasJqUdYm1O0tJEuueEtKm097WKw8mQcqyjG1qoaNoH9i2qQwPk4yXP8Rro01i38s27Ohdf7v92qrXyTzpGkb4+7u/2aX1yrOPJJi+r04yukbdkha0BkwcdK5j4gaPBc6SxVI7fbukdhHuDf5zXS2EubcRMAdnHNcn8Sl1e1t3ktrjzrKX9ywwrFWq8FKXtlaRGJUVSZ5EICLnKsrA9xViWFGTDuR9KsR288d0sPkSW8rHbsI2lqt31neWqo8kKsrjg7cV9b7eCdmz5n2MmrmK0ISI+X823tVMoSpI5xWlc3DowIC8jPSq6lWJLhsHstbKVzJwK0TYyxGGXpUiDMqDKDjtVkpG3+rdSPWmKmJOF4/lSbGom74MeGPUzJLGZCgzGi9S3aulfXMufLtouG5Ycbv9iptD8IWaol9JdCQKqvsiP3fl+61cfqF0bY39/KMJFM0axDg7v9qvnMZWVSpaJ7uDpShC8z0WV2Ph5/7OSO2kb/nhFtdU7/0rx7xfrTWl/dZla4zxvUdflq34i8XT3NjaWlpPLAsS/OVk2lju+lcZ4j1IX6xqWSMhMSD+8396uOnTlzXkdsqmmhn6teeTJvjKYcZ+WspdSnaTcJNrO3VvmrPv7xmwijdiktgyygOpIPYd66DA01muHuEvHuGkKtuyDT9fv0ulDxKVn8v5ge5qrM4hORGw3dqzZrhXfnIwP4RVKIm7kP25jbvFJFh8Vkl97FW59K0LqbzX3/LjO0Yqjct8lBLZBJt4xiopHHllccmog2MULFu+90qhDWTipLaza5Ej71SOJd0jnoKtWNr9rvoYchct949BWH4x1uxvruPTtGiaDSrfhmZvmnb++zVhXq8miN6NPm3K2vavbX+LOGER20I2hyRmVuzN6VkwNc27I1pNIqq+8HPybqZuWT91BFlm/uiry+RawMk0uZGGFwc4rz2zuirGva+JdYePAnbagyNrbdybv4h9011nhnxTPqlxZ2JvWWNVVSiS+Xlu/wC7b5W7f3a8vSRzK0cBIx/H0NadvhQkeFdmHz8fKayklHY1TvuexXmmJdWYvkS1upGLCMSFra4fp/C33qgt9QtYNVgTVPDkbBRsWS4gVgv+zu+7XlE+oXU7RWtxeyypA2+LzG3KprfsfGb2rznDtL5KIsU0kjxnb/dO75f+BbqlX6j06HqNnovgXWtQ8z+xorS7iJDLFIbdt3+7uVW/4CytRrPgrSNRulNn4i8SaNd2a7grNJJGP9r5vmX/AL6auc0vUvDeoaaWu7M2rySKqMG4d2/uyKv/AMTWyZPFPhe02aNqFzqttA+5oLiRZDGv+c0XEooTTI/iPpKPBb+N575o28yHz7f7Qn/szLVi2vPFt6/leI/+Ef1FZXw0VxD9mCH+8rKu1v8AgW1qktfEWkakyNetceHr+NSDtby45G/oP92tvWb6a4tBJO0GoxRxLKs8JVJ13Z2nd/F0NJ1LdSlGPY5DUtC1M3V1aDwP4fns5DuhC3cigt2Vipj3f8CrD1GTwlYXY0a58C6jYS3Eflt9mlBieT/Z8xm4/wBrdXouk3clxDDNpupDKI2+FpPLI3f89Ay/+PfdqvrItbjwzG17Kks4barTxrLDPj7yttqfadxqKPPorHwtomqnS9QudV00hWMaX2nbWiYj+7uVWX/a3Uuk2F3qOYm1/RpJ3b93EHjiVj/vNXb2nh0Wsq6inmaVErbIzMPtunM3/fW6H/gLf8Bqp4kR9ThW51jS9JkntpPLeWa282Lb/wBdPvL0/iqHJXLUTzvW/BnjFbvyG0FUjEmFeG4TaR/wHrWVJpni23uUsjpN6s6uAjRr5nzfwgMu7dXp/wDwhHhyNIL51k0aVP3hVLqRrUs2eP8AZ/4DTNdsrzSTA9pq1+0byZYLLHcQSL/d8xl3Rt/vVpGpG9iGpHj99rOu26z6feyXR+bLQ3BbCt/utWE0jyuxlYsAM4r3K/s5X1GC9TU4SX+VbHUlWNpPl+ULMq7W/wCArXIX1lqdm863/hi2RpMrsjZVVj/3z/7NWykiGmzz9bmOFz5Klwe9TCWZ1DEKn4Zrp5tCtfNmS306+W44by8xkE8/KtZzNZidrZzJaShvuzxMf+A7afOnsRyMzpY0njG7cG7nooqV7C3kUpHNB97aF2ncKn3WlkPNikjfLEDy3+Y//E0ywyriaKz8sSfMSW3fLSTHYq3Fm9ixXET5/wCeUm+rcDwxRL5heInvv3Zqe81NPNG+ZyQu0rtVlU/7tWLY212AzspY/wDPZ1Xd/wABWlKWmocvYpXU6TSGKBwQf4UHNMGmXTlNzxIGOAZHVa1bcCF0MVksm44Cs+7H/fNabQ6ZcWce4NGqswMUke1pm/8Aiaz9oOxzpsZYlMQlTP8AFs/u+9XrHSi0D3MjKwTtnpT1tOGkK/vG6rUtvpMckJfyv3jDCRZZs/huoci1EoXF3Hb7BPCCWGQCw4/KitZtCugqqkUAAHriijmQ+Vn0vcQW4uVRWkRznk/eFbFhptzbDZGfPSblmx91q5621dmXZMFkx1U9K3E8Q4uYxDDIsAGOMmvpJUKkXqj5+NanLUHgKKXOP94DhqspqbJZiL7wPT2ou9ZsrWwUrBG0crfMQtY1xPBLIhtJC6MvU1hOhJ68ppDERjpc6qC4MTYMm8Do2c5rd0PVoxvi8zbKQ2xvyrzv7ZdbFjE67FGMetaenXamdDMMlTXJOidcalz1LRb26BVZcMT94/d3Vt27xMd0qxlJPm47NXB6dqi2t8jLcFYZD91f4a3f+EisLixOZCpV9hUjpXFKMlLQ3jJNai+KdBl1S7t7yB3knj+Ubm/hq2mmxpBgwq0vB5/Gn6fqcciqCrFFGFZW+7VmeSWaUG3X5Cu1n37dpq/rE5WTIdKN7nj/AMQoSdXM4hjSSVfmVP8A0KuaUKR8y11fi4ajM0jXz2jPAdp8uVfMYN/s9qwEs53h877PIYyMggdq+uws+Wkrs+ZxCvVZXjKxuAQQPYVr2K2+VaREcA84qlbwKU3uvJq4qLtXbxitZy5jOKsbnn3Z0l7fTC7BG/eRhu/9a821aW4a4ez858SN8yD/AGeK7iyuvLSS3beiyMu9eh+WsDVNF36m91EZChJAZuMV4lei1NyPZoVuaFpHB6gZLeTzJTuC8CqN/IJYfM8tlJ4PFdd4l0G5huX3vFMgdfm/i+7WX/ZRFoF3MJASCM/d/wBmsOZG6RxxslthvmAD/SklG+BHzhF71oa/Y3CIGkjbaM/d5NUYZPNtpYIwzkr65ppiZlR3DsVjZsZbrVW6YmeST+HPytVm4iMXylMOf4mFU3kwh3GtEQV2VgBh/wCP0phcnGae8jBselRy5OR+tMBjxgj5RiiKNm2hSGLdADVizilnbbGSGKNn0Xp81Zusa1DBbC207a0rhlnnC7tm7+Ff9qsalVQNKdKUiHW9Ya2ums9GuHZ9m2aYD/vpV/SsJ9PiV/LX5pHXkBqhnilikCRkrltxwepq+rRW78YZurE9682VTndzvjHkVh0KWumxAKf3wbOD2rKneS4umJDSbm2/WpYhJeXmT0PUVq2Vs7XK26RohbLeZj7tTtqO9x1vpjbl2YOVVQT3bmpobaCXTTbo6xENgtjHzVZjhYxbMyiV/mQeirV7SPD+o31qtzBau4AweP8Aa+9WMppbs0jFmMdNijAMrcDa2cdDz8v0pl5bobdP3AQMwYspwy1siC9tdW8pPs8kiSfvOdw21SX7Bp4L393DvPyrGjbm/wDHaE77A0ZkM11Z3O2xkkUt96MfMsg/2l/irXg13ULa4t57uT7KkB3JGjMqt7tHWPJr1pFcNJBAx/ukDGapzancX0qJHGIgWVdwPzVajJ9A5rHrWq/EHw0dKt7VfDB1hrqHddKzCJopNx27flbd/wACWuIg8YXWg6k154fS+0lSWVoppBLHtb+Hay1hajY3MQubiKWYPb7d4ztxurNkuLqeP94Elz/EwyatQjYhzk3c9QvviRp2q2UbXHh9Yr8qzfaLK88oA/L821h8vRv4qZD8TFtV0+STw+k89l8sV07KshT3+8rV5SVHUKFI7rUsNv5jbQ3Pb3oVOKB1JM9k8N+Mo9Q06+ltbtPD1zDN5m/z1/fhs/eX5Vb+7tX/AL5rorG70y5jmkngU3D/ALyG+0qZVhk/3o2+X7395V/3q+fTJLAht47jfFu37OoB+lHnTK6MqRPhRwV4pSoxZUa0j6K1K90/TzFLea/o0X8QEB8tg23+K3f5f++WqjpGv6dG4vrO4mmtzMwuLnTtvlqm0fehk+63+78teASPLJuxGiAnIVBjHtWrYeKNTsLJLSyvLqzVHZlWOQldzexrP6si/bSPaLOwlvbC81KznjuNOkbEUqzQmP8A7aQN93/gO2n2WtrHoslnqdkhXzMK+nt9ojRVPO6JvmXr/C22vEL/AMQ398jLPcSyZ6/dUN/vYX5q07DxHNpunRWKR26opaTfJASylv7rK1UqMkhKonuem3eheG9QIu9EusXEjiQx2NxuMa/xfum/D5dtZF/pUqxj7REbyBG2BvL+Yf8AbN23K3+41cj4q8bS6obcfY9N8yAAfa0iPnSMv8W75a1bD4l6xDpD6fqP9m61G20K13CWmjUNnG/5W9v4qFTkPnj0H6tpcO6cohlwM7ZI/O2/n+8X/wAeqg9jPh0t4JLeR1BaO3/efKv8Xy/Mv/Alqt/wsC+lOw2FlwQVWQsyr643fMv/AAFlraPiKyutKB1W5mF82FN19n8wq3+zIrbvu/7NRKM09Aumc3puk2RuQLhGucyEH5vlX+9u2/NV7zb2zvRZ6ZFaRKrbgIVyG/4F96rt54s0ua3WQWFyL0R/MyMCc/7zfNV7w9NfazPaywW8MrOrfK7LHP8AL/db5d1OXNa7BWMqyvmW3ae+37YzhBnYuf8AgJqOLWbVpUdLRd4B3F3Z/ThfatnUjoNzdz2mrXMtt8vySyR/L5n+8u7/ANBp0HhnTI7BZ7BDdpIf9atywB/3f733lrNbXGrGXaltQWMLL5e7cxVvl9KkFymiXivb2jTztDs3TLIi5/8AZqGtL59RMUKXQEI+VpY/LX/gNTHSNRilhmk/0nzEYskl1tUrUJv7RRQuGujJ5huLaIv82GjbpRU0fhO4uI1mlv7e3LfwQoxX/wBCorW0e5Nme7mPP3R9aSGaeGfaGZV21cMGGyG6/N0qu4cv8561+h7nwim1sSu5uIyzyKwH3Vzhlp+lxYkdvNUYXH1qExgMHHftUicNuqXH3bIftfeuzTV1kYDLLTkZoWZdyt8u3H92qtlPFFMm9urcmrrm0lX7RauCf4oxXm1MInKx30sW+W5a0y+CeYsr7VPzL/vVetJy86p525QN24VjabDFdu9vIzRu2Qufu1csNLv4pC6yBUB+Vh81ebVpezlY9GnV5jtNC1tradoVfzoj8oJXo1dnZ6rZy2jGRxnbwAK8n01blLqRHVQF7jvW5pt6sQmMs+QxHGPrXn1KK5jshU0Ou1fw9oes2TtawQwXOd6yhfmYf7VM0a1WCA2ly29Cfk+XGP8AZrMsNUjM6r5yc/7VWZ7hpZgqwsEH/LQn5apVJxjyk+yp810YPjPSorN0a00941jZt8n94Vz0ESS4y4jzXpywJqcDQXM6LlduxOlc7qfhBINhs2kcbvmLfdPpXpYXGQ5eWe55+JwjjLmpnKS2rRHO7J/hbND295DAt6sEnlscCRlxurtrDw1brP5F/IzRFBgA4Y/73vXTanLp9jYxWrASrFtOJFRmCrj5qdXMKadoq4U8BUkry0PG7+1W8dYrwyptOWwvP5Vfv/CNnaEFrpYoWXfGv8TD/aX+Fq72KbT7zUhd39xDB5ZzGJWXcvstcb43msJrsXFnqcNyLgfIIjj/AHuK4qmI9vJWjY66OHVGLvK54vqLPNeSF+CDWXd7kMbg42kAj1r1XxPpttHpkNsIVhuQ+5pdu1m/vc15/wCLbAi38y1hfYq/McflWsHcmSOa1bymZldvnPtWFKnloVA3N/Fmr9zKv3i2f/QqoGT7y4/WtUZlSc7WAwD9aiWMySqijLNU8g8wgBdxHTmsnXdY22jabpzqqni7nC/98ru/+JrKpU5UbUqfOTeIfETWemNoumCBHuNxu7qN90jFW+7/ALK/LXI2bqXLqhAHvlmpbnUMRRx26KmVG8jvVWy+0CUYk2/hXBKUpbnWlyl1rlIZRt+Zx92m2hW/voUmEscDNywXmqyonnSAPtfc23cfSt7Q7PUbiNRaJbAxfN5ksny4rKTikaRTkaFrpIjuxAu2NcYO7+JquS2mj29z/wATa9WNWjO2NG61hahb6ybjyLe5Z3b5WS2Xau3/AIDTToCWO651ZyAhwqk/MzfSs7eZe3Q2rbUZ1glTR7aWZG4VIU6L/tNSR3/im+VUWOSGIDG2JuDRbeLrKysWtkgmAdAqeWMY/wC+qyrjxdK8UcUW+FUx1/eE/ltrP2bluiubzOnsbS2sXl+2JcmYL8uCvy/8B/8AsqyL+z0Bbbzbi7kimlZmYSj5s7qwJ9TubyUzvcXIJ+8/mbc/8BWqatGS5YMWY5ztrSMLA2at9Dp0CyC1HnkL95V4rOt77y7kmO3jDHu3OKWI6fGJHugzu3ZW6VBCkKxF0LjPZq0tYi5evb3UdShMDTMzMeRtC7/4s1jvEEYoTuf0rp/D8ytauJbJ5ZIziGT/AJ5/LtpupWHkTxqgT942Tu/3acXfQTVjE+yJE3lzMg4yeadaG188x+awBxjcKjnhUTMryefJ/EynNPtri1tRuSOKSQj7zHpVC0JGhspsZuZFZvWOnw2LJGuLqDkj+KoZ7+2ZQIlCt7ruqnJM8rhiqso/BaTjJj903ptGuUDKFgYkbvlk/wDiqyb+ymt3TdAyM1QS3EjtjK7R/cXFL9suk5WeQDvuO6iMZIHKJIkKKw3jauec0+5uZxKVimbbtxtJ+Wkhl1Gb99vYrg1LGXKs88drnPG4habuJ2exStoo5VJdgMdNxqJ4o92AWbFWjcCSVV+zQtubbj5qjlJSY7AsYXoA2aq8iPdZWeMrtyuM1MsIkRpI3b5exX+tSSSGZWaSTJ+lRpG7ISjLhmxnNUIVFeMuv3nGPlzVq3v72K2Nr5zvF2ST5lH/AAFqTK2qgMdzP8pPtVq3lgGEgRd/riobLuQ2oupJvMWGCTgnyzGu00zUJJCI1az8hc44LbW/76qwsk5ZlJSMqcEL83/oNSC1e4UMTI0Y65OP/Qqm4+YgtLycRPFFJJFu+ViJm2mu7OpItjb3MKGUtiNY3VSGrFsrKwNm0DNAzkdArSH/ANCrRtFn08wzpdbVXO5UOzbu+WoqR5mVGZMup3zRLKlvaAv95sGTcfw6UVyVlq9xYRiOI4DKrHjPNFTyeRXP5n1coBTYwyKe0CAfcx+NXCY1CxpJG+G3ZWop5J2bIct/wGvuedN3PieQpmMqf3XDetSyQBlweWPeupt/DoSK0uLiVZI5V3OkZ+ZRurY1vwhaQaKdSs7pogF3skz7s/7rVzf2hS5uU6PqU+W55vNbFUyoqW3ZFwki5U1rRWs0qtIIZGWJv3jheBVdYWzwyt9K6Y1E3oc/I1uFl59s4uLSRVb0PRq2rbXEMCNcIyy5xhV4FZAh+YfN84/hxVgW8TyctIufTmuerSjLVnTRquGxp6nFLboNTtX+Rm29PkNUUuXu4hLOxjk/hf72KsQvbRx+RHJI8TfMwfpQtnI3/Hu6hB6Gud0YyhZnQ8RKM7jg95HE0skscx/2dqtVyw1e4Xydr7sfLWXLHPHKUJJx3xV61BdERoojtOWdjiuSpguQ6KeK5nY3rO6U3Czu2JB2/hFa2mamsszfaXcx/dUs2K8ri8WmXxj/AGLYWbeTaqzX0rN8sf8Ad2/3vm3f98tXX6XFdanMIom/eYySei1xSw8W7nWqzTsaPifXZoJBZxSFlGCRisbSL2a/u557y98uBV+eRm42+lbp0QXVlObkBzGm07T8snvu7V5/eaw2hXU1sm2ZHJWSID5SprJRSuka87aTM/xBrdhc3ctwkcqODhVkk3HP/fK7axf7cjid7KEiJJc7piN2aoeIZ7ZJ5BbOuX+bLNuxuH3a5O5nmR878N6+ldsKasczqSPUJPFulWGkWEV7EdTmLNuUSeXlf7jf7VVtbv8A+0tEdrOOOGylZWjZwq/73/xNebWsqT3kSylzukXO38a6XWLm0S5JF3G8CjYqr225pezjF6C52zldXsJVlkK8gc9OlYN35QcZFdjrNxbooO1njPVlFcpqFum4lFbnrmtIoVzPvzJ/Z0sVuI4WlAzLhtyL7Vg22jw/ILqT91uLSKv3hW7Mz7dqjIJyaikPtUTpRm7suFRwOfh0i5eSZ/KjXc3dt1VLiNrS9USbQxOOK62FtueM5puq6MbrTzdR7G8uJWPP3fmZf/Za48RSjTV2dFGcqsrI4mUwG98x2JDYZcL2q4009qxUlwT17VJopifUAsq9E4reaGKTaZYkkbgZYVMMP7WJcq3I7HJCe+ZzJbb/APeV9zUXTX4cB2n254J/vV3CWlskBiEKc98VUHh+ylmKAyqH9X3Yq54ZxV0JYhPc4bc5JLgE+/NSIbcRrjj6NXomuaLokVr58MX2NIbZsqzszSSbfl3fmtcZZR/bZVhdbi5kkX91FbjBNcsZpo6GjOWbapVD171E2cgk5zXYJ4Y81Yi8X2NA22RrmSPLAfe+VfmqrqXhuVZSsf2WYM33lBUij2kQcJHMngU5m8uP5HDY64rr7fwNO1k97LeQx+Wu5o3Vo9393a23bWVq2gSWenwX0t3DKJnaNUifcy7eu786anEPZyND4aSTz6g1gpj2yspOR71a8VxXNpq13bzj51O6P5Nvy+ta/wAD9LS6n1SVoGnaFY9uB91tkn/xNRfEISp4imgkJSaKNVkQjlfkWuaM71mkaSjanzHmiJJI20bnNKsOZzE33t9SussbM0a7UPFJ58wOS3Wu05ySS0IxiRTSW/lrvBddxHQDin+Q7J5nlyt9FpxBWNQpETFcZZ1oGM2W+CwScnvt2qtQooLhcMufXmnKsaJmSZmK/wAIp1uiSSGQnOegY0CFvQ4+TZ+OagbYuO2amvFaJSGCf8BqKPaM5KD/AHqAG4Uuuw/N2omiaGYJJ071ZtbfzllnxuWLb3/2qlvIDIksn+zuxRzCZXv/ACnuMw7kX+FT/DUNqpE2Q3T2qeSZSkUbD94v3iR1qUrh0QHJbpQMnRrW4g3Shmb+6v3qSOGNjvhiZAOrSyVDDG6oCo2jfya1YLdldnnh5PAZVzWUnZlIqFfK+RrwlewiXdmp4Io9qSLbzOY/76bqu2MEVzOkPm53tt6quf8AgNP1JBZXsywsjLJ8zFl3bazci1Eo/a71XRPNtbeM/KFX71beislkX+0Qozs3MrLudflb7tZumXC3N3aRSSzeT5iqyn5VxW7eRubSaSN03+fGAM/71V7RdRctjhr144JxmRyGjQgj6UVPbWzXDPxtVMBc/Sir90ix95+GdJsLO4Hm24kdjyXXcu2q+o+HdTOqG6XTzHC0rOpUrt2rUsF9jP77zPx6VJq199uSO4gY7VTayE5Va9OOKqJtrqebKlBxsyG3vPs8qbG/iLH3rt9CvpZoZLLUI5HEq4CsPmPuteayM5feg+c962/Dd5OYmzcoDGu6NN2WGK5ququdFN6WO+0zSrHT7RlEO2CZcSBjla5Hx94ctNNcX9iNsMjYKE/KK1tPu9SaGNpGaUSerfNVTxlrFq9rNp0sO+ZNqx99rVWDq1PbaE4yEPZO5wbxqMbRinDgVatIGubyK2VlVpPX7orqLTwhFPPEqX7LE3yvlPm3f7Ne9UxEKfxM8WnhpT2ONZzIwMi7iOuR1qVJNrrhtnpiutuvAeqxXO2ExzQnpKzKuP8Aerm7u1e2neCRdsiHDKe1TGvTn8JM6FSn8Qz7SuzDrz2INYPjXW00Lw5PeRIzTD5YkI/1jfwrWvKMNiuGtj/wlXxIGZMaRoHzbsf6y6f7v/fP3v8Avms8RV5Y8i3ZvQp3997If8NtButKurhb+Pff3VvHc3M2fvOzN8v/AAGvQtd1CbT4LOy2CKAKGkRR87lj/FVSyt1n1+eIRyq0NurNj03NR4l02Ro5r6GUzkkNtP3iK4qiioqKOyleU7s0I/Ea2dobSxvJMsfu7/4v7tef+INVS5t1BjiSYM3mBF25FYusNfkSINysBkr6msA3kpbLYb61jTpxNpzbJL8lWdcoyfw7RWJdRAxGeMEqwyCTWqdQjhmLoA24YYEVRvZVuJjKvAYYrbYzuU7S2uJFVl+QN0+ap5hKDiVSMU2F2WF0aQKR61Snv385vMJOOrU0hbGgl/GbVYNylVG7BqheyxSS8hCR3HeqHno0+RnFE0iEYDblNMaK8qIWJznFQNh8kGmyOVXI2/zpiy5HpQArErius0yFR4SuJVkDo1owkI+9u82T/wBlZa5DOTXaeHR9s8E3lrH8slrGzeu7cszZz/wGvPzBfuzqwb5ZnleiL/xNFl/hKtXRQna43N+lZWmQkSwyBcLt3f8AjtancH0rbBr3DPE/GW5GIXOakspApzzuU7lwKqh89qsW/wAshk/grokc63F8TW+s3CXulS/Zkkjh893mZlb7u5l5X723bmuY0OwMOoPKrG3WEffO5yvy9flruddur++ubnUr+6kkmtN0jSSZbdtX5dy/d/4DXn0ST6i/kxzLH/z03P5YYfT+KvDbPZOue8tBo/mpdW89xtOVYLHnp/wKqqazbTeXMYrqFRKGYCDzAo/3t1N0rwnqcsMfkM2JJdrybNoj/wB5q9C0Lw/4e8PyPLqFz9ruyjAM1xI+0fxsu35V/wC+qwm0bRPONR1mS+uriMwSyB1OWePA+UVLp9hcXcc128HlQyJ+6jnk3B/91dvy16hol9pVyzNbWaWkUhVYzc27Sqq/3mbcv3v7tcx441Xz389jamFX2xKE8tnHZiqrUxmm7Itlv4OWIfV57RkdG8tGVYvuu37z71Y/xBj+0+NtTmkkWRDtUSKOD8tdL8G0muPFM95beQ0QVCyQuy4+9tO4/wB2qPxlTy/iPq/zRNvigYmH7oZY1X5f++amg/8AaJBWX7g8XjJ/eB41kUMc53cUn2eWceYiKI/9k9KsLasUDEZDtx/n8KZe3UsEhhtpNibR8yjBNeldPY4iV7ac4WabMXaJWy1RSWyuGdVcjtuqrHHLNl5XYg9M/wARq7ZQgKGd3YD1PSk3YaRDHAnSXeq+3H/oVFpgTOoHy7N31qWSImYhlVf171ciVPOkO3998wzUuVwKOoqqhFk5LozD/vn5azkBJLsFX3rT1OKQMGfgqjFaqCPd9/qPTitIvQkuaOpW2udw+9tUf+hVJdHbbXAP8SsP/QabpQCQzsT8v92nX8TmznPo39FqL+8FjG3NK+G+YnpVq0VfNj3l+vFOn0+WKNWddrnmktA76hbx8Mxbb/vVo2BoXqbU2hT/AK3/ANlrbskJtkXnhm7f7dUtQjRYICY8ktHksP8AerV0S3aeCZpSBhmxn+9urCci0iGa3W3v7LK52SZ+tR66qy6iWUFflUcDPrW21qbiS1m+Zisnz5PSn6lpxuJZru0jeWOH5WKjO1lZt1YSnY2SOb0O3Zry3kdQUWSMkH7x+aug0qNrl9SmMflqhyvGdq7tv41WtdG1SF49SkhT7LGytvZ9rcf+PVteDlWa3F8V3vMshRWH328z7tK9waPOLO8FiXhdnV+N3y0VR1kym/lEi4w5xRXYo3RjzM+0bi7dHYo2fWo7LUXX93IMg/3hVOUsBkcetV0umCYaMsQccivVdM8pTOj04NPc/Z0AXoy5PbmtZLe6t7vzGiVz2PpXFQ6ix2yKOR79K6rw87yHyLi9ghWUbl3NnFc84SsbQlG51vh1r+31COW5ilaFztc7vljP0710t/FoQ1JLi4t4t80bL5ci/L/tY/KuQuBOsKiDV0BZBnc21W/2sVr2OoLZ2MX2+eO4LEKVLKR/wGuT3oSvE3fLJWYl3ouk2+qPMLmOFSolhjjbr/vVpaViaQl58YHG3+7WdqEljezxvEViMZyyHqBS2t1Itx9ouvIEXdk+Umtm6lSPvEKKhsdm/wC+gS3WUwyHhWrz258L6vK9xOkG9Y3bAz/rPm7LW1oF5b3btIZfN+bIG7LbfpWLrniy9ttT3TSPAsZLhBwpX/aHeinXlRvYVWhGta55h8T/ABA3hnRCoDnU7tvItY1H8R+Wuh+CmnWnh7RItO+zPeXjqJJWeMEvM3Vt3+fu159pU83xH+I1/wCIrwR/ZNJEkWngDKyTZ5b/AICv/jzV1D63LY2nkWVw0UrbQZF5O2q9rKtrIHRjSVkd8NZtrvxXcJqEVsGislMwI+9+8b5arWdzbapex29oyqjnCoTx+FeX3OuJJqjAtK8s0H7ySRuS26rVjrs2lvII3xcSbVQv82FxVRhLoS2i18QtNjsb5/t91GzjP3DXmN3JEjGRerfw16JqWtWuo/vryOJmjbH7o/M1crr0Nrc3KSWQZx91snoa2hePxGclfY5W+SHb5gPH930qhLcKRhWIWrt/YSRO37stn0rGuYrgFlWPBH8Oa0M2yOW+YEgc/jUUl8SvRTnvj5qhYYxv+Vu9Rzc5WmIGlBk27uPSkdn4+Y1B5L/wjNMfigbZPJnbyc5piEgHJzmo1f2p+fkFK4yWHBzXfeFEL/Dy/eN/KmkaYkbPvKsbf/Ff+PV58hwa9G0TYngULE0JlNvdLIrcLtZW+9XFj/4Z04PWZ5dE4W5gji/1ZjY4/Cr6nDBepPSqlvHGEtzEd2yNd2ank4z7Vrg/4YsR8ZZ6UscjFxzVZ5gy4A6+9SQMVdMfwtiuiWxzp6mx4usb1LWN4rydUlhR75MLt3bv7vr/AMC+bbXNeHoba01A6m0sht7ZlaQL8jV1fj+7jNjdi2ulaZJFaQLFsX59u1V/vJtb/wAdrkPC+ny6zqcNhDNIIScyFh/y0/i/pXhSbauz146nRTeJnmu1u43l09GfKuJm2sw/3vrTtT8SPc2++48Qyy3CjaEG5lx7tW/ofw50W71eKLVdQhFs43RkMuR/vfN+ldXbHwVpGktFY6Rb30qSMPLtnGZW3D73y7ttcsnHodEYnm8Fzr19pzzRXN/couN3L/L/AHe33azbnSdVmJ1C804ozALHDuY5HPzY+b/0KvWdS8U3FrYJFpGkWMW1AJGJG33xurA1PxI1vrVxfaiLXyGiKjZ2pQdgkaHwUjm0fVtTlcJIktpDuh/iAWXdXI/Ewx/8J/qMscvnefbxMQp3bGKNXU/D5hPq2p3sDyyqtjlSE27Xb7v/AAKuZ+KjKPFMskKK2+GHcD1VttVRVqzFV/hnD2sMMEKdRvbcfr81YFztF9c7TuGCAa6Kxjffh8/Km4YGapa5bw2WuTwKwIMcbAj/AHVb+tdkHd2OZod4eWAwM03Ro/k9mX5qljtl+zoki5G4f98//s1kaWXFv834VuwvvtumJTt/9B/+xqZq0hphLahIpJG2s0bSLH/31UNvIk1xvBbn5mbpn5fu0Pc77Zo1OTuZf/QqXT12ukZXAk+Y/wDfNHQdhviCNWmhDK6loWOR/wABrAiE0ygBlOP71b+ts0ttbhFZdkcnzf3vu1n2E9s8u1I2X0GK0i9CGtSXTRcFyJ1+8yhTt60+4IS1vIJWJb7y5p2iPJPqUqniMfw+lJ4iX53EZ5Zfm96V9bDRSlluDHE7RJHC/C7R97+9VvTra5nv45QgijDfex1qSxVnSAXLqyIrcDvU01/5k8KwK0RX92oB6rQ5C6l/Wxt0u22orea6l8+u5qdY6raW+nOIbCdpfMbJX7v/AI9UurW6pa2cXmbdhU4Y/wC81S6dbRvZygrtQzSDd/wKs5yS3NIontNT1QTxxxWSJG+0BWkXI6/wqtRza9rJupbdjDHbQM0fCEhtrfxLu21ctLYW97aoDgeYMf8AfVVdNhaXW7qOeRCBdt3/AOmlc8qnu3NlD3rFW8h1CVRc3N/O0PpHGqFv++a6vQ1h0trGJSTBDFK43HO394rf+zVFeQSjy96Bbf7pxw1LEJ4fFF/p4Ykx2jgZ/wB5aVGo5ourT5DzC8ti946gkbBjlevzNRVnWy1ndBFXAK0V2ps4z66mtWZiWQnPoKqHSJ5YifLZiq8kD5jVmC5eNdqSFvrXQeGrmy8xVu0Jkdf+ArX0daUUr2PnqKlLS5yUNtbQwNJMZGJ9O9MhPURzuPRSteh6toNncgzWLwwgtseMjaVrGTwx5V60PkSb0/55t97/AGq5uaNT4Tf3qfxGGtzOkkbkSF1TbllWr32/zY9gjUuOhAzWpcWHkXHkSI4A7MtX7VtMjtGSWzWR2PdPmFZui+YuNXuc7ZXXl3O+UAD+LH8NbEmsWd9pklnawyxzKcZabcrL/wDFVYm0GzureRoUx5g7t93/AIDXPT+HbiGfFvJkjv6Vm0jfnaLGkaxJpDtOI2W4jXK7m+7XAfHDxXc6hZRWOn3O/UNUm8lVH3Qv8Tf7tdPrem3NrbzXN8+YQvJZuteXeFbG71zW7zxGyh7ZWa3scL/D/Ey1lJRcrGsG+W9zv/Ct9Y6B4fi0myjjeGCMZJGN8n8Tf8C/pVDUNViv4mlEce8fLwP4az7rT78QyEWkjxrjLJzmsaaGWPDBHiPY1rGEY7GU5yZHd3LR3xmDNHmP7v8Ad+amtqG9cCVj+NVpobiW9DESSKI/mzUbxMZNoiKfWtoK5mWrfUGjJ2uQf7zc5px1Qoojmwyj722s65hlj+fHynvWfLI4kJzV2Fc3BctcTOoc4qpPbogGSWz6ms5p5VQsrlSPSokv5+0xagBs8e1SoZf/AGaqLQqMd60pJ92ZSi5P96o9wb+ECgDKkjKt8pqsYmJ4Ga2HjGc5XmqssXz9TQ2BnmIfSmsvTiryxbtygZpJIHQ48th+FICvCWGSpwexr0TQonf4dXbW7gXjWsixk/3d0m6uCS3die1egeHWaH4e3dwF/exQzRx8/wB5m+b/AMerzswvyK3c68HpM8stCFn2Bmwy5Py1b+Yzc1DoTCRQq8FFUZrRaBug6noK3wfwGeJ+MovEwcNyfrUkfyZ2cMelX0tjnLZY+9OWEiTezKB9a6Xqc6ZPq2jwTxwxW0YknuNsOELMXaNfmb5utYOmR2uh6k8U0yiCVN6sx5LV3pex0nTLy1Elsq3e5swyKw8lfvf7S9v++Wrx+1tZNRvjBGm7jJFeFeU7qR7bSjy8p6DL4ut5rJLYW8MCpH5aOJOWqk+r2hmIt9S3blx+8Xn/ANCrV8PeALee1juZo2k/uJu2gV1mn+EfCuml5tkD3ESb2V2+VWrnkorY0uzztNWnWdJfKmnVWXDqW2rt/wCA8/pVhNL1bWZnuWivks+cySQKoz/CvrXpWiDSLCE6ibDzM5+WVldh/wCPVHaa3JPKZ5xEFtkZI0RFCxbm6L+X3qjm5dikrlL4JWtxpd9rf9qx/wCtsNqbz975v4f9371c58VI7qPxhqUd55jPGsZjI/hj+bb/ADWui0nUkm1Vr1FZrcRPFuE275G3fdX+H5qzfi3aeR421iBiSgs4ygY9F3fdX1p0pfvR1Femcr4UaO31GJbxN8VwNp+X5lVlb/4quY8YFY9Vkkc/P5ceR/wGt/TJSyRxnDGNMHIrB8XJO2uXPmLhl2rj/wBl+tdVL47nNLSI3wzCrxSbv7rf+g1dsom3RyAlssq4J/vLUXg5P3bMXQxnqc10elwLFt3MCm9ZOeNvz/rUVZXbHCOhzEkUgSZdvSVqu2ar/aEQLconA7N8tOulaS7kuAMl5mVh/tcVPFBjVITEE3+S2N30qk/dB6Mz9XDRRqUKvnzFPtWLayNFCu2CJmf5uTitbXj9nlXkbcydaoaHaRyotxKGKDhV2/eatVpEzfxFzwpGtxcTxNxlhz/EKb4r3LqMq42gDgVe0gO0szFFiijkWPpj5m3f/E1D4wjzdPLIpA2N+HzVF/eGZYkMNqix2rjby0qj5WqTS4pJ9XtZCryKTlwoztXvVy3UwwRQSo7LjBb71X3kSJUt44Bbj7uQOo/4DVXBIteIwzSxydd0i/L6VoaDE8tvKJJIwn2iT5VrMvbiSa1UkK2Gj53dfmrd0Bv9Cdtq8TTf+hLXLiZWidFBe8WjZr/bEImK5Vd2M/7S1teENBj1GW9vBHxHdttwvXawqK4s5hqbTkBTs2j2+aum+Ht0kun3C2zFcXEkb5H8W+vIxVeUcPdHqYajF1rSMjxJp7sljdPgW0k3lrn+96f+O1HqoKfEOa7dIirW2HAH8Kf/ALP6V6B4otFkhTdFEiQqzRgvuZZI/lbH515zq7bri/ZVXzVikUFe/wDF/wCzVeVV/aKxOYw5dTyDxnKtxqYnThCuwL/dxRUV/tMhDkq4dgeOtFfQLY8Ru59gm1J+636VFLE8eBGcj09K7SDw0htFkguRGFTL+aeK59EV2ZWGQvH1r6CnXjUjdHz06UqUtSva315kQsxO5s7iNxroZILqW0S7ijkXb99h/DT9L8P3V3NCseyOOX/lox6UupaRqOkXX2SVsjGUZfustYNwc/cZveUV76NKxnk8n/SZIJnY7fnj3fJ/vU7WLyOZhby6cqy84ZBtNZMIlRAWJV/7wqSOSXLeYAyAZ+UVi6clK5t7SEo2ZqW0GmRL+/keNx/FuqrKbJoWE3zn+Ak/MtZet3qW+kTXUnmSQwxtMVX5mwq9q5S78R6Ougz6pBcK0Vu2JFB+5Jt3bf8Ax5axlNq6bNKcYv4UY3xa1eXV9S0/wFo8myfUG2zMXLbFx8zf7u3dXeaLo2m6fo9rpUFsggtYxHHgLuxXmnwf067uJrjxzfx+Ze3gZbZnj3MkP8TY/h3V6z/wkBlj2zXKhG6r91f/AB3pWdH+aSNJ8q0iSaJolhcakDPcSRRldq8bhn/dFVvGHhDTbN3LakktxN86KIdoA/vNV5tbg/s77JazSRvHIWQOvf8A2T/SnjxBA9qkGtCOd4yyxhhkhf8A2Wm+bmuio8vLZnmcnhK5k1lYoTAqNAzlui/Ky1THgyaa+it5opbRmbiZUbyzXpRa1m15GsdjwtA2COU+8n96tHxFp9zcaOYRLGA2c4FCnKL0MnFM8S1fwpaW0TRbZLiTLYkDLt/8drCfQVhwZX3AnGCK9LXwxdea7iVUl5ZeflYVcu9N09NGkQ2FrNeum1mVmb/gW3+9XYnNRMrwV0eS3NjZrERC6hz03CqVvYPHIMQwSZ/vD5a6/WNLYOrmyijb7oVV2/8AjtYM0Mi4wkgB7EdKpMRLJ4d8pFu4ltiT8xRX3J/wGs640hEZWkhkQFhynzCpJbm4QkCVto7E1bi1Ly1xtLfUUwMqbTvLyI4+B2deasSeH4niLIrx59attqQ+YiMgnoQOlOh1poV2/KM9dw60+WRN0zKh0L97vkCYX+Ju9RT6BIU3W7htv3vlxWteanBKyseW55zUI1LAKKWCntiq5A5jFGmz9XjDH1zW3eQvaeA44NxiE8kgcv8Axfe/+JSplmDEnb8o6nPzUeIW+2aB9kIaRFt5p1Kj7u3d/wChV5+YawR2YPWZ5l4Xty8zvEdw8tT/AOO10Sphguzbn3qt8O2t01yyiu42Ma2+59ow3zV7BpOgWOsXDWunacZWaNtpl+9t/hp4R+4LEr3zy0Wrru/dlcg9aRbTztp3hc+i/wD167rU/C11b3AtSYQyqNwWTdtp2n6NawI73cCs4X92d35V1uRzI898aTaa1msKpbKbS22wHyF3NIf74/iLf7VY/wANtFu7/VUeG3Vo1mxKwO7aqrudv++a2vFwtV8RyARrbXEkbSxxxL8qbvlqt8NLySLXprb7Qqm+X7LtdvlP97c3zfLx/wCPV4UnbmR7UFflOq17xDdHZaabYwJEqqvlxT52tt5/pXGeJ9U812sZzJaMsf7toZ9yy5/9mrtLXwl4n1Ca586Cyt7VCWZo90Ydf4f4en/Aa8r1XT7xL+RHDBoz8oY859V/vfpWMJwk7XOipCSjsbnhvxR/Z1pJpN00VxbzDzVlkTLfMNrDdVm+8SobGWxtrZYYJD80wmZ2b/x6uEnZYkWdEQsCRgHcvb+9XoHhnW7OTRDss4Yrxjj/AEeParr/ALq//E1Vajb3omEJ9GWvhRc/bNR1exKu9oLcMMDp8wq98adTtb3xk11Zw7UktlWRvvZXd/8AY1P4WePS4dStQgje6s2BUsu4qyt/DXP/ABBhjtfEsUQIMH2NVRfbc1ZwVqlzSpP3bFfwjZRX940ciuCIVP4s21ayvH5UeJbpgu1Q0eeateF7mO0vrl7e4CSG2LrkdW3Vn+NJln8RzJHtJMUf3a3j8ZjL4DO0K4a3sZNq7izKMZx/ersZY2t7X7U2xkMLf99b64ywRU0gNj975y7l/wBmvQWVJNC3zPGxeNtgDfxFt1Z1VrcdPVGJo9rvtLkuRvEm4Z/iaodR/ceIIVRwUEfOP4R83y1paHJta5B2kujMTuqHVNLl/wCEgRlj/ctDvU+23d/jUJ+8NrQxfFUDCSJwPkPmHP4VzumSxiDDo/HTyxzXV+NpFjitUETmNWky3975VrB0fTontGuGnLhOoHWuqDtHUyfxFvQBLqEM8ch2hJI2Vd3zE/NVjxcNwkiLBtqNsAPT5t3+Nafg6O3e/na1/ceVHlmddyt/CF/9CrH8QszLLCB+8jXrmoT98pbMy4LqT7PGBLJv+623j6bvapLe4e51SGJ92ZJY1QnoG3cU60sPMtA8MaXEobczZ4xWzqENvCtp5j/PEwaZMMcN/vd60ckiUrlm8+SxygCkhQxA6jctblhN/wAS/G1ODN90/wC7WZq4RdMVY/uNMoH/AMTV7w/LD/p0U3lRfO+0bf7yrXHiFzR0OnDux1epTqI0dC4YxH5dvXmtH4ZTJCs1zIquxuZkkjL7Ni/wtXG2mptLdi2ubhpfN/dKT93nrz+FM/tubRrvUGtAsiJdEvGfuvE23dXmVMLKpS5D0YYiMKvMe8fEDUNAlS0/sa+gukW0Mdx5TZ2Pt/X7teU2pt5dSvZ7fcVxIVEg5Hyr/hXGeGdduNM1Saxh+zfZ7hlWUO2SqruKtuVfvfNXZa75MGqzvAr+UElG3O3P+r/+KrbBYX6tUsY4uv7WJ4v4sRBqDtGcBpZDt7D5qKj8RtunjbyjFu3NsPUc0V70djyD730LUmSfygsZ3DG48ALVnVrOzWUSrEIxwAwrHu9JNu7ZLxnbu3Kfv1VkupUiMDSIEY5AYfxV0J8rujj+KNmbNpdxWDq0czuPM+Xaf4q625li1eG3kkmKm3/ePgd/978K8rttVWy86SO8jZF/duU+Zf8AdrdsvEM9qsJVZogG5CrjctZW97mRpFx5eVmtKYTdvChZoyzL87fSlvrQ205ieFUkX+7zT/t0WoRG9tXYup3yRy8Nu/2av6df6bct+9YpJt253bq3jiJRdzF0Is4rx+PL8E6wy5GLV+n4184/Dqy1TxPLbeDo/MWzubqS+uWU9Itiq3/oIVf96vePi94j0DRNAuLK7nmE99GY4YM8sflVv++d1cH+zC4k8Q6/NcxQwJLDAqhl3FV3N/erlqVHUqHRSpqlB2PYbbTorG1W3SDy7dFSNI1Hyqq/wmorixtZGwsKsB3HFb76fJLI/lSxPjLD5u9L9j1FYvs09ohDdPLX/wAersVSLaucyhO1zg9Utb1Jh5AlC8+WI/4apSTTXEwF0ZFOMcDrXYahAwu/KWUxgdMjApkcdzHkRRhyex/u1bcehF5Lc5GO9aLVI4zJJgxuFYx7R8rLWvptlPqOqeamttaSquFyM7vatKSzX7ZEXhgSRoJOTz/HHVsad5cf7xVHrgferKpaxcG7lltH1E2t39kkt5Lnau0/dbb/AMCrnbbQtQs5zJd2EWWOVV1+bFdFJo+nSRIY/OEnPPmdarXNzrsVs9hp14FiP8LbqyUai+0auVN/ZI7Oxkvfnm+yRSp/q1lPzSf7Nc94isY9/wBiudOiUfe2qx+Vv9mm+I7LxGjQi5mWIHozNlaxLqe9g1DN7Izor87W+Vq2hKTl7zuTKEYq6RnazoOk3DxNBMytt+aMLwrVhXnhqZ90trDIYE6s33gK6u4lljmFzFBF5cpyDu+aiysriW+jnNyixs43bn6iujmsZWucE+gOMeWzh+2R1qrNpF4oLNGxI+8QK9q/svwjJdqJLibI+8yPtP8AwH+9Sat4b0WaRPsOoyyxNnfu/j/3ahYm4/YnhrWEyqWZQ2PfFM+zNn/VsK9bn8HaLEkzrqEqH73zx1k2nhLzLsxRanEpbds8xfv9K0VdC9izgEhnQfu0Jz1rd0Z/+JDq0cqAGCy5J527mkb/ANlrdfwvrkF0LZrUT718xWX5lP8AwLvWV4nil02yvI7hnh8yzIlDjhtqyMu3/vr/AMergzGXNS0OnCK0zy3wq0sfiO1tYDuLRMzFui16jo+tappk4S3nkHsO9cZ8JbVLnxRZR3DeWVibduH3l2s1e5P4U0u4hjD39oqK3BYMrK1GFqxjTsx4mm5VLo5Nob+5mju1SUO/8RPzU+8s9UZVkZCsaDBavUdO8Gad/Z72jahJLOGU5WQbVX/gVS2nhaz022uLgXD3CrtwjD27VbxFtiFQbPmjxpNBK9nqywbGmDRoHdV5Xq2P7vzL/wB81zOiXyQ+Jra7ZoppYZhJHtZhkr97c3+0vy11PxheZtSa3V4bvZLNHH9ndf3Yb+9/31+tWvgN4EstdmbxLrsIj020DiCA5/0uRV+bc38KruX/AIF8teVO7UmelT+JHeazrvjddDu54fCmlzrFKtqsnms0cqsjSKyf8B/mtcf4o0qS48Ptf+J49Ot5nUJZ2ltFhl/3v0rqLnxtd63Hr+leHNJ0+G2ga3WFZNxUbFZfLiUf3trHb/s1xmvapexRKuugm5QqIPObdJn/AGq8mzhOyR7CaqQu2eVeKNNjh1SHTgvknGWnyWHzGo7HTr3Sbu0ubiFwpXzovLKtlf73tVjxJcSXGtXF95u7YPu4+89ex/B3QoF08+JNX+yyXE7rDbwuvLL/AHV/urt2/wDjte2qnLT948eUW6mhxHhfUbfVJp0aViwULlv9pttRePmL+IBH1YWqKv0Dt/8AFV6p8UPDmn6XI17pCLCoeOadYYWVWPPf/vqvH/E0v2q6S6gYHzItsf8A31UxcZaoUubqY2nrP/aUrGLywLbC8fe+an+Kyo1+6RRgiOP8fl3f+zVct45WtbV4Ttkk09Ul+itVXxiiQa/GVVg7RR793f71aQ+IiT90r6MiPaxXcjqUjba6bd25fmrqRdNKs1mflXYh/wDHf/r1zng2N5o5LTam1mjib+8dzfw101zbrFrc7bvljj8x1xWFf4i6WwuhQW8ry2+zZL90c9KuX5+0pb/8s3/eLuXr92szw3MserzyzDYC7Y7qd23FXIF330BxhI7hd3+63ytWcvi0NLXOd8abPPtrU/KcMxHUMNu3d+lczYNLbSCNnCqy9D9011HjSW3l1COaHejGFXz/AHjtqt4V0xZ7R5rpYxEo6sdozXVF+6Y7yJvB0zudTtUUo0saspT/AL5/9mqp4kRft9yxfGI1HT+LbWvoDr/bS3ceVEcZ3Ke9ZPirfdvd3Knd8+D/AN81C+Mp/AUdFvmtFZSZ1JGF/ebVY/8AfNX4by3e5jsbqGfy5pFUv/tM3esrTNJa6McayPvcZUfLXVW/heG0lt57goTGeI/O6H+Fm21UlGLIinYs67LaR3NtYxlDD58SpIfl2Nyvzf8AfNaWLe1vJiVsxvI3NIf9msiHS/7Q1HaF82JWMgj2M2fvfy3V0MOnWsd3cSDSoBIqbAJLKPy8/Rm/9lrKWprF2ViK2fQ7WMXA1m2j/e75I/LzuXuqt/8AXrKu00m+u72R7p2+2zLJGInX938q/wC9mt177T2iVbjTI12jayRlVWQf7Py1J9h8PySrLHFcJcMrb/8ASG2t0/u7ahaDcjAv9G0hQPs/9t3M5+b5WVlwv+7H71rQ6gdV1Gz8y4Kw/vFlZ0YcfLViTS7R7bfHd2sEhHJmNx8v/At22si3sY7K5Sdr9rtMYlSDdtVT/wB81ai3qTJnF+ILMmfJn6TTJ+8bLcSN1orS8TW1+2vXMdhb4QBXdYFOQzf3s/xcUV08xlZH2VLcq0ZdVYlugY1zHinXbHTYornV9PnbT9n72aNf+WlXI/EumXGlyajFMjRxqzZZ9u75f/sq4SfV9W8Y+Db3TIVt2uIBvkuJF+bZub+Hb/d/u1VSppoc/uEHjvV5dPv7a70K5P2W6kUT+WwHlSfw/L/FnpXTeFfFVtf3kWnqL26lXiWd1XDNu27m/u14TqFvriR2STi3ZZpPLIMvzFt21d3zbVWvQvCGqaRplxqF1qUTPqiorLFHIrLE33Wbcv3fvbvvVy88oO6HaMtj3e1srZrH97coWLbvL3MGps+n2dvb7Qzbm5AV6xdE1DTpfDPn2TLKsSgs8823Lbufm/4F96m/EPXrPQ/B9xqisN7x7LVlb7z/AN7pXXGvGUbiUDxL43aouveJRp2mI09rpcbT3Ttztj3Krc/7TMtX/wBm2wurzxFrUYVTB9hjJYjIO6Rvl/8AHf8Ax2tz4ZeFIrD4da/r2rhm1LVbKS42s3+rt9rbd3+9u3f981J+y7N/ouvuZmVUlTJUYUKvmVipWlzG1k42PVs6hpv+lO8RjVdzbVziqOn+PpZNUntvtKMqBZC85Vfk53f7v+7Sa7ezX1n5+k37tLbyj90xy7/7Kr/Fu/8Aiq8evZ57DXtXuxrptohbKHVFWRi3aNl+7/C3+d1RVxF3dGfJynu1v4ntby4Ml2iTlZCisf71atvrumqwggiFun3wXXKlv7rGvCPg7d3959nU69HbwxSl7nfCxV/9nd/F1/8AHq9q025jmQyGeOWB8ruMPy06dVTV2LQ5zxJ4sc/E/Q9FjsrSSC4s7iV5Uk/eLtx93/vlfzaupsL9ZLlVjExgUgyGQKyqK8j+MHi208LTyvZFDrM1s0FrtVf3O5v9Y1cZF498fQWvmt4kt1kaNdiJaKq/N/erVyvsNU0fUlx9iN5JBmKVdvyiJtoNZ1ld6Y1p5HMSqcFT94fjXy/P438YtqMRfxHdksvyQonzN/wGsrXvG3iixtmS41vULiSWb95tk24H/AahSfU0dLsfYVounZVZXnlVX3JHIeCKzdV8OaVqFw5RfJXduxuriPhd4vsPGmhJeWTeRewgR3ESz7TG3/Av4WrrbcauqeZbM7Ky7g20GrU5KV0yOVfaRZfwloIglt4o0ubhF3fLJtasI+FYxbTMbNsqu4Ln7wqa2j1q1ne7MVzM7NuZjD8uacNSv4GMkskgB67h/wCy1UZTX2rk8kX0Ocn0uH+2Lazs3vFa4jkbE2F2su3/AOKqK90HUImEjsLcPJsiWT70lZfjDxjrtt8SfDdtaWTyYk8pJSqiOSOT5Wz/ALXy/wDjtdL4z8R3ukR6feXIDxx3sbSblxtDfLn/AGutWpz6E8sTLaw1cXQsVjZm7syttqprGm38LG6triOaNW2yBflZT/utXXTeK7maDdc26AKvy+XuDrisC/ubSaDzfNuIyzben3g3y1rGcn8RPLbYyrLU761/eosoEi8NmuV+IrXV/YTl+diSeWytyu5V3f8AoJruDpzyQqPOI/Guc8bwTWlvdRQqZSbVtpj5Uszf/ErWeKceS1zSgpc2h5F4W16z8Oaol9dQvcSjbEUVtv31Zfxrsv8Ahb+ktF5Y0i6kK8tskUoo9a898G6JbeLfEyaXPcy20bOziXG8rtVm27fSvTT8FLdbGW4s9Tn3EYCzWgwX/wCAtXPSk4rQ3qKLepBp/wAY9EZYlmh1SBlGMSQxt/3y27muqt/jb4b07aRfOUJwzm38z6fxV8/L4bu5vHg8OzSKD9qa2WcjoF/i2f8AATXfar8Ita0/QbnUjqlvdwwoz+TGjbmC/d+8vFac1yFFLY5W/wBYi1S9N0lxaSSzM82FlVMszcLt/hr6LguBofhrTvDckdklxZx+XLLCefMZI5m3f9tPM/75r5x+FHhsat4vgSTBSC4W5lib7zLH8zf+g/8Aj1fQ3xxsYdN0OMw3kSTyQxtGGba0ny/N83+7urzsVP34qJ2UYaXZx3wU8OiBpr6+hjum/tkRoqckRqsn/wAVVTxpo1xFrlhp09tG1oLc3G4Dk7mbdz+H/stZngb4gnw/4DjsIbBo/tV208k6SbgVX7w/4FmtvW/iZ4Vi8RHWRHLOJ7aEWibOkcbSfL97+9t3VjVpVJVbpG8ayS5bnCfEbwmmktpUEkgt3uZtsjK3OV27v++Wb/x2vavDuj2+laFZ20N0vnXsi6fbu/3ooF/eXEin+8zHy/8AvmvE/HHjXTfFGrx3k2jXMVrZyBoj5uGZd26R2/h3N/SvZfBs1kfB8viOO68+6kC2WmZHMfmfvJGH91m8w/ktaV+ZU1zGVLllUdib4g3EckN7aWcWLWKSK3bjaq7Y+F/75WSvnm9je21q4tiR8u75SOuGWvo7xBo9zpGi2VvdDdK9w1zcLuyEkZfLVf8AgP8A7NXzf411EN44k2bkbhGU9922tMIrxM6/xFzQ2lmu0iaIqI7XlgvP+sX5qoeO4JP7Z++x228bLnsdzVc0eW4jup5VcF/srcD+H5ttVfFyn+04m3xsZ7JWCp0A3NXTGVpmUl7pmeC7ry5JoPMMe5k+YdeGNdnMUWT7W0gieaT94D/d3LXEeH/3dvFInygySfNXTxsJHt4HfmTBxis68feLpvQs6lMd1y6RxrIHVfk/usq7aqJJvaJ0bDhsk/Rav6dJBJquoW/lZjHAOevyrVK3gd9USLOPnxnH+zWN7FsxvFbfZ3gB5dY2H0+WqmkXl3NZxRQQfIybWKrg/wD7NbHi+F4J45ZImZVuJ4+mOPLWuV0bT/tyAMGGO/fb/WuuPwmD0kbui3r2sWpplJJlZVx/s87v6VQu5TvuY1yEMasRjvtWrVlpdtDeeXG+0ySLuXd/DupfFccUWoagwlw4hX7x6bmo05tB3vETRr+Oy1ENOokGMAeZsrSTUrb95LPLMZNx++3y81xqb4M7AW29cD5qtWUWpXLfLbyNuOd3mbacqfW4QlfQ0/8AhKdRsvMjs0jtXB2nYStVrfxLr6ptSfOW5yKp3qSQ3IgeBnkH8IPFbNtaaxKqGC0VQyjP8Tf+g0/dSDUo3Go668kjbCFmKswX7rcVIfEPiEkkTKrqu0tsy3/j1ad3Ya8w2umD6jv/AOO1X/4R7VpYx5lzbxk9VO7/AMe2ikpJhqZYu9bZJHa8OW+Y8r1qWL+1ESP/AImEhuHmVUjJ6dfmrTj0GWK12zXCeY5+RRGxJ/8AHabLper/AGI/YGcJ32ii4rNnN6m1xLdNNLdPKz/xbutFdVH4PvpbeJ3gt4ty5DEklx/eop86D2cjo7TXbudZtPSQqpVmZAflY1Xj12eCCXTQWje4+XeKry2iLfL5cLASdCp53Uur285vcXcjzT/6vzPmbitYdjjlHqZup6jNIIVnLCSM4Ds2eKt26Xt7ey6lEVj+4rM7fdP+fmqlqul3j7G+Qgtgc96seH7m6tGkjWQqnzK6DqzcVlWi0tEKKsz0rwjqIttBeGa4MttMgaVFkbafz/2qxde1I+IdRsdEa6m+xWh8xwz7lWPP3f8AZ/hrnl1Xy5Wka5VcQMGcKxw23gUuh227Sbu5uGZ7u7ZXYE8hQNy1EOiNo3TPTtS1hoEu4o9UebzbYQyRf9M9vSuT+FmuXemapfyafM0e6TkKfl3NuXH/AI9VOG71C7uTfTTgBQ0TRrtAZW/v/L96sLTY57HxVfiKNnjhugdg/iC/dq5cq0sCbseoJqOvJrMt+ssTMpDpGq8b9vytu/vLn/voVyXjHWrya9BnffcmSOKaMphv91v73/2VX9d1NpEjltJWtGd1yjH5W2/5/WsO4f8AtTMsMMbSsm2Iuzb/APx3/gVcfKr7aBaVty/pniHUntmto1iezkdQI2j4VlZv/iv/AEGvQbnx9rmj6XYW1jamdxD5EUZjZ/vN8jN/eZfr/DXlVhevDPbeZ5iRZwVztI/2a7GPWkt7WKZpraRIj950Zt3zY2rit6fs07ka3OW8Z3Vn/aUJ1e+jaeVhIyShmPP8Tf3qrpremOcG+tmTdv8AmVlYt93movH+m3usatb6m1pHDHLKtvtyWVW/+J5rF1rQtV8P2bTl7f5m3eWiDj/arR8vQ2izY8ReKbUWscGmTxPLKmZrmRfL2j+6v93/AD/FXP3UxkltwNQgbEmW+brXUWOneHNavhE5+VGjVcyN8wZfmql4t8Oadpuo2qwJAiksriMsfl3D5aWj3L9rbYsfDnX7jwl4ibVbMK0ZTEsHmfK6/wAS/r/wGvpLRPiR4WvdBS+tDem2lAO1ohvX+8n3vvLXzN4YsdOsPEhuLOJrZSMIrzfc/wB5mr0LWr2504Ik9nGqSH5SpWT5+7fLTi4qVmZzcpbHsdv418MSRMweW3wu52MO7aP++qybnx7ok3hhri3vp5Wa3ZlRG2jcq9Ms1eb+HtRtY5or3VDZxQMSu+YsBu2/e2/xVHp6x6I/nG6tpImU+WN6/MnH3vm+WtPdRPvGvf3Gna/baVrUsjeaLNGuFeXd5Ese1f73yn5WarvjEaJ470JdfEkis1uxeIytiNlZfl/2v9Y3/fNcUlvFqHi/VFttQZ7XUVwzBvkC/wB7/Zf/AOyqW5tv+EfhlttPvDdx3Gd8e792V/hasvarm5UaeybjzI9D1Txdo8Xhh4dMF1I8cMfKJtYbdufm7VJ4n1y1n0JjbPe2U77ZEdLblv8AZ+br/wDY15DrV1frY6c8Nq9iCW3FHyk6r2b/AD3qzL4v1G5sw91Is3lBeGTjcv8ACtapmVn1PXJ/iHoMT20ZXzFk/wBbKkW1h8vy/wBK53XdTTV31OWzdjElr5sKOvzHbF823/x6vO5YXl02O8guNiuM7PlX/Py1t6VqSpotxFIFkH2KQHHK/N5mKyxHwmtB3nY5H4V3cdv4yhufNw5WdlZj1by2r6Msdf0e6sFuBewpKqlvIDbvz/2q+XfAj+Xr1lK+VR0lGQf+mf8A9evRn1EQrI8ZeQqvyv8Aw1MFzSFWlZ3KFhLpyfH2Jw7LAZ5pvMbp1bmvXNS1vTL/AMKalm4SKcwOohMi7s/368D1x2fx3a3FqqtcGxjLRq3fd2/4DXWQ6qsEguZyFRm5QD73tQpRirXFJvmVi7+z/wCEryTxD4p1jyZI7K1WSyR2j+RpGZT971Xau7H96rv7RGrXOpeELa+tIZIY7XaGebh1ZvvR7f8AZ2/rXT2mnTX/AIehXUdRkm0kW0bQ2MFs0wjO1dzbofu/Mf4vmrzLxjJpFx4Vvvs2pX1xLBcboVuYmVpYvu7lDf6zb/311rgtzVUz0UrUziNEbTY9CtzKcT/dCf8AoPP51T1SIC8tIpfs4YxYRIznaGbd83+f4qxLmOS1tYXtb4yyry8Yb5lXd8v0q/YW2qxRLe2ukzOQreZNs8zHSvXdSNjz13LOpQrY6TMJTE7Z3CNj83+1/SvpP4P+GDa+FPD1rcAR30dos5U/eEkh+9/vbdq8/d218pTwahe6zbx3D7GuZI4/MYfKAWI3NX2D4Rnv/DHhM3aRyXauGYj+zWa4Zdu3700ke3v91a4cdJSikjrwvxNlX4wTql/aabaXG9oIoxI27d8y/MzfrXyz46idfFtw2Pvc/wDoVfQHizVodZ8zxMn2q1xujW3uBkRLuwy49elfO+uTzzajPvYOZJfmYhc/KNo5qsJpEiu7yNvw+yTOJIwPMa1kWXJx/F9+qXiBt2o233V2WMfQ9fmP3qdozsYzGQ+Y7RsY7/NuqlrDEX1sJF2O1queMfxM1a7zMr+6M0fzDaps42SNn3+aujt0I1uNHPl+U3AxnNYfhm3drWWOLy3kY7lye26ulhhL6uC7rGskLOO2fmX5Kms/eKhsGn+TDrMmzv1/75WlIb/hJ4Ui+88zNtb/AHdvzVQsIpZ9SmkZ38tpljzH/e2q1aEc8X9spdSx+cI5PLVP71YSRstSn42GyESPvj8xncK3y/eVa5jQrr/QmRXQPt+XtXR+OZHlTTZEbcRE0jf73zVyGmR3Mw2Rz7MscH0/vV1U3emYy+I6LRfLklnLN86lVzuz/e5/Ws3xdcmXVJlVsjyY1x67Vq5otpd2lvfSzS7YflTe3X5ty1R8RwiG7n8leFhj4/4DtpL4hvWI7S4bdxGZVcuse6T5etdXo2p6etzFFF5OWTP735Pm/ufdrgdP1Nrdwru4Qrtb5m5FaDzJLJ5kBRx/3zWk4dzOErHoTabpE0LXEpiLMf8Alm2drUlpPpYuJJftohf7q/P8p2/erio9SdIkt5G4xnDcrUr6ojwsnm+U0gxIC+N392sWjTmPRxdaS+yY3cUhYcfvVpNLNg4mt454XL7pMqw3Af8AfVecP/akobyryFzHxjOc1USa9spCi3kcbqucsu1qn2d+pVz0FZrS45SaRzG37wsNu367fmq5a6no8VoZog02Ti4LZUBf7q7q86sNYvDIobVY1A6nDf8Aj1Nu9Qumu5iLohlG4eWzY/4DuqZxk9Coyjud/wD23FM7PBK0MecBdpz/AOPLmiuItJZbiEF3h+T5f9Z/9aipVJFc7LN9Ddsxs3up5F3fcdtxbd/+qhdKcXTSxXr+UHzuMnWr1y866vc2s2svOqbWW4bbIzfL937tVL9b2NgjXkfzgHlVPy/3a6+bzPPFh0fzXKyXobG3GC38VTWaMsRVZLQZRT+8h5+b/gNOtby4kk+yW5smlSOP55VXa3zN/wB8/e9KauqzxvANQMMkLLtLD5cf7OP4aiUpMpJCXNrJqF7b6fGqMsatLOOmV710EEM1zHEW1p7cTPtO9R8q7cLVzRfE3gvTJbqVdJle2nCqGlZJCrL/AL1Vrm/8KXV3Abu9urYJ5W0rGrA/LEzfxf3masuaRorEcIEGlrENZuDKp2xoiqxz81cxNOI9fmEz3FrJKzDbCvzbs/drpfEtlpL3Vhb+G9XmkynmS3My7PKjXv7t81clIVudcmvvMbbCkb7Cv3l/i7/5zVRu0SdNb2lyu6Q3kt4ilUVGCr/E235e33f0pIop4JEENsVQIX2E/wC1zit/TF8H6rEt0i6lHcGL92SC6L81USuiT67/AGZtuIV+88mOY/mX5VP/AH1WTn3ARpWmcu0EBaL5Iy4yrgA7vu/7tVrG7Ml6dPZoIoI/3wOxuG+Xn+9/31V7Ubaxsbq1lspr64tmkUt5h+8u7a2F/wC+6oeIdCmtryTUJrlo7prVpdm396G2rt6fdzUqrG1gsUdZ17z/ACbHWLZofJk8zfalm8xf4d278axdU8UQ3Fr9juopzCrZjRX2/L7blro/EOmPdLBd6XKLq1IXc0wbzNu7+L/0Gubv7aGXUyDEqrjgJG2BXTSSkroGQrqdrBKs9o0ke7YxLOp+Zf8AgNS3+v29/wCXtgiUxf6xwG+bO3/4n9azL9HS5jAb5mLYH5UlqJFOyQ/uflyPp/8ArrVxsSejeFtSk8TXFvY2Gm2oWNGN07N8uW+6G3f7orobxGtrSHT2htpGA2vJFcdt33a8z0e4tbB5A+6VftED7lfaGVWb/P411NhrBF5fvEPJAMkin7SuxuY9v8PPeuWrFqXkXHU6bWtKTUbWOCCwS5+xhnjt0k3Bjnb+HrWNeR2N/aQ6TZaWLm7s2VZEDqoHy1n63qV1azavJvEkQNwYts+/A3KN3+1+lUBYXA1O+1CGKN1NwvmOsrRqNyyD5fvfL8v/AI7UarqJnUaTpR0xkF5BcxZ/do8Ug2/e71ZgtdHjaKJYdVb7OxLOjKqlf7n+196uYjka+aWK8W72wKJI9lwrc/L/AHmX+9VFZ7rERkN6jtt2Y/z7ildvZhzyPQ7tNL1R3jkOosYpP3CuybQvl/K33fvdaw7TTreHz2hkErmdh5ckhLRovf8A4FXO21/cW9vbxvqV5HGyBtnlsVX5fur/AHqSSa6eE/YtTm84zYbg/d3Nt/8AQapKSja5Enc6G5bzoi88sSkrmNYxx/u/eq1otog8HamLkIQlvvBTqdrSfLmuatre+m05mur9YkGNiOrAn/x2uullH/Cub2NJvNKAmSbZt3HdIwqpTv1NqC94808PSNFdWYWJJCCRhv7u2u9s7k291FeSOzKnLKVzu/3a838Lo93rdpEX2IiMrHbnna1d8NRa31C3sUuC0b7sSGNm2/Lu27aVSVmKW5z+sNnx7HMAD50asoY/o1bWjWL6r420nTZpA1u1wqyiNvm2/wAX9K517Y3PjWDzmMKBA/mBd+F+ZlZf4q7Lw9Fe+LNJ1DStM1K3j1V9scIKhZmh3MBt/L5v4qhjjBylZH0Hf33hbSNIh0karY2SzQvE7ZV8Nt+Vf9n/AHVr5V+JOrSzTrdxXChVPkS+XHtV+OPl+627+9Xqv7QH/Ek8G6Z4MtJ3luYURFVW+Qt/EP8AgP3ql+H3gSfVLP8Atrxhc2j4txHbxO8m+32rwysv3f8A0LbUQaj77PQqU7e6cd8HfAtrq1qNyqWlt/MRuoLnZ8zf8Cb9K3JPA9hEqI12sU93JseOFh+5iVvmPy/8tGbavy/3m/u1o21pcN4xW+0Oy11FuoPJZkVJYy2NqyNJuX7u7738W2uqstC8MeD208azcfa5UVVid9qhmUjhm2/NWNSq5SumVToXjaxF8L/hZp1og8U61AttfJlre3dVkaFf4W+bo1dH4pvpYh9ttLqxNqiM32SVl/d8fLIvp3rzPxT8YNOsfEY+wxiXSfMHyJJuIY+it/6DXLeP/EOj60ZbzS9YulsYJMypuTdz/wAtGjbb/Fu/NauMZ1EZy5YOxf8AEPiHxD9mTTtdFpHpMW66FwqiNpgflVmX73/Aa8Eju/8AiZSXBG5ZZGJGfuhj96tvxVrFlqtvHY6W08jEZnll43EVi+WY7bbj94XZVP8Au16uGo8sdTgq1LyOjtZZYi5bvBtH+7uqv4vgWO+tZDtUNarjb3b5qh0S4L/JMolCJsXHOF/hqLxPK9/fxEIEVIVRT6hd1Jw5ZDXvRJ/B13Na3zyoW3B2wVroLG7e61uGFiD5kkm5gOPmZW+X6ba5vw95cdxIg/13mYQ/zrpvB7R/2va3N4NyJ5mVP3mrCqk7s0pq2hI0SxzahLEBCDfsFQfw/u6r2Un2vUYy/wDrI5m+VTyfvU+OUlpdkuVlvGVt3Vvl+X+lR6NIseoCdnTH2hnww/u7ttZGhR8UeelrbLhW2TMvI6/LVTwrHA9vM0rxF1X5cMoz/wCPVY8YT5ttyZCSS7g5+9uZf/2q5eza7jk8iGNnDN90H5a6qV/ZmEtJHWaWxuYpYWJCuyttH+zurN8Usr6hcLKCoZFXhuu1V/8AiabpMk9neK8lswDMi/OuQWb5aPGMP/Eykmjj2eaNxXPIqY/EU9ImUlnGAoNwAXGQDzWxaeENTnt1niM7K7YyI9y1TsLkOg3Q/dx93bXRwa7IgtrdroosCtGCoXb/AOO/erSc5MzSiULTw75shia4dnQ46Rx/+hVcbwrLOplts7c48zarAf8AjtQw6kxkkliUFt3O1v8A7Kuq0fxisESxyxZlC8Pt3f8AAdrN8tYzcuhpHl6nDTeGrxJUja4lB29lqzDoE8hVm83/AIE//wBjXoEGu2F3JLLeSbdq7gfsv+9/d3f3awNSvYvtg+yvOC/zklWVf/Hvu1HtZS0ZbikY0fhuZpjA80yJ22Mpq5YeCrv7RGYZTdRZ+ZBy2Kv2uuM9wYYnwdu1fMjxtFXk1Zo7J4UtLa4ldWy0qMf9r/Py1Eqkti4wiUrvwXPGypHKiY6qXXiiqUOqakq7RYWrIPu7SR/Oii0w906S48KanqFubprcIxC4Yuu7C/ez+X6VTvPD0tvmO32Pv+Vi/b5d3+dteh+Hb+y8QwrcoJbS53zQ+YymQQ7T8q/3fm/3amsrGwlcQS38guzloy7fM/UfIyr/AHv4a5PrE4ysc0aETyZPDOtQ3LTW+lWk0v8Ay03tuXH+7WxYWsdpLBaaxoGlPEy7S0jszMf+At/DXWSWNuIbi3a4WJ2lZRBIV8xFVju/z7UkekW8uGiDXbxK2IzJ5cnzfL/FTliZMr6v2OLk/sMalKzaRG9sV/49oVkxu6f8B/8Asq2/sPhG5t1tE0+TTJZRnItWkx/c+bc3/oNdJqfh27sxPL/Z95bq67TvG3/2asyKykws9xdsOMldjBv+Bbf/AIqs/azL9g1uc+vgspqUxTV/tMs+Q0TxyIu3+7822q0vgjXLfWXEEsG1Vwx3KFj/ALvzVsw6zNBbxzSttkQyJFB9kaX+H5WkZvx/WpbXxoUsZYb+wtL8xRfM72caNjouV7f/AFqtVahnKEY7kVnoPiLRrVRpNxBDcfMoCyo2W47q26tiyt0j0E3GpmAXCfNIC7Rhi3P3lb5f4qwrLxdBBMHvtLS2RztMZm6MnzfdqtH4rt7e8ae0s4grP5kaN8zDP+Of/HqTU57xKU6a6HTyaudStLdbTS5Wd491zIjZaPp8uf8Ad+asCbVZrPxBNqVnapcK6MttbvJuDfwn7v8AF0+XdUB8TW84a4t7C2OcszzQeZuP8X9KqReKo7ZY7dNLgUDO4JbcN/wGrhSkvsESrQexR8QanrcxnNxDFaO0i+YFHVv7rbfu7f8AarOstt3tkhRbh8EsByQ1asHiGBXkiuLKUpJySWAyf4a1LUaTHdSPG0O6R8zHYq7dv8629tKlHYyvc4240a5a5ZpQu6NlXaDncW/hqbWtKl+T7Iyzq0OFZU2htq/P8rfSvRbGPTdQjS4MtvBPkNCXMcyhua2LfWriHVobOA6bcXES7XbC7mH+yP4ayeYzX2SlBy2PCoFVJk3F+Tj7lakF/ckmBRIWkJU7YlYt93lf++RXqM2h6PfGeb7PKtyXKt9lRY1VmXr/ALv/AMUKyYfBdtYJcPJcS25A3LG0bOF/h+9tqf7Rpy+IHCS2KSaPPq0Rjhh3RTwt5zXMSo27cu5VC/d7baLjS9bRriL+xxco7dIgq46fw/3fmrd0/S/sTrc2OtwDG4EEna3TtWsl7KEME2rSsWiMau0sewf7W6uWWNblZfqXGm3ucRe+HJv3It4by12j95IsCuP+BelXk8LT301jZq8q2qRsPtQiyvmfeKt+Yro9MjuPtEBmvHuYQzBiF+/tb5mxWxrtz9gfas6CPa4fn7rbt27/AL5X9KyljKilYv2S6nmkHhaG4uJbVNQW5ePhVQMuGJ/2lp1z4PubRwftE4I6qw/Pv/vV2k9mqpBfQXEccrlXZkbqv3m421Z1C7u/IjWOS3Zt4HyhlH/s1Dxs07XF7KJwdxod5cw/ZxdO8YGR8pH/AKDW3KyaV8MorEOklxczTM20/dVF/wDsq60CZLPcqquP4owpK/LXL+IJLVtKhtWUxO63EoBPT5FXLf8AAq0oYqVSVioLlZ5p4dRn1yG1XDFl24j/AIhtau9OhXbyx3N1PMs5XdGuza6tt+7XBeCLlYfFmmgjhZhgZ/2a9OmWDWNQfUjaTRwxSFYy0u1m/wDHq68XUnCasQ0mcNbRXEvxBtbKMxtLJDDb4cfLnaw219DeGtF0HwPOmqadp1ndX0VnI73Ms6nLrHltuOi/MtebfB/Q7XxF8SfEF35QVLSwMcBkXKx3Eisu4/7q+Y1N16+1KOWbwxJM3ktbyWqctuYyL8p/76T/AMeWirJ3R3YamviZZ1XXZfFl9oPi6S2WeebVisduYGk3RooVn/2vm3V61qcN1BPHcNqJngmbMVlIB/rG/hkX+FVUFm/2VrhPgz4bt3+xXs91FHb6dZ/Zot7bWCszyNn/AL6/8dqt41uYbW+mtrKGSCxufLtcrKct5kn7z738TKtYVKl/didcbOd2dZfeLNN0m3mNvGsNrFaNcIyr0jztjb23Y3f7teZDRtX8dXT65PfSWGiwFljZi3mTnvt/z3roNB8N3/iezg1LVVaCwvbyOX7PK3Fy7fLbx+8aqu7H+1Wz4guvEVvE9lp4jtVZdzLblVLH/eNKlo7iqz0seajwFp4NxfT/AGTSdO3PturpmkmMafek5rznXtTuJYJbVLkHTHZTEjqpleNfu+Y33sf7NdX8YNXuvMtNHurSaa58hZrh7iRmxG33VB/9mrhG1FDDFB5McCqMMyd697CU3Jc8zxa9W0rIrW9ubEtqUkW0AfulYdKqW8jq1oWB2F2kSi6lfUZwkaERRrwDTLspJdqsTfu4I1ReP4v/ANqu61jnepreF50VpA6j+7C4bbj5vvf7VacunadI0Lv9rMW3kLLHv/8AQflrG0BobZLhZnkQsq4I2/MP+BL71alMbPuTUJhk87lX/wCJrjqK9Q6IPQ24J/DmkypcxaRq0ly3zZkuFZW/vfw0kl7Z3MqywaZq0L/M2UZSoFY0cqnKNcSyFurNCrH/ANCqdP7Stz5sEkbKOnybf/QWrKUblc9jX06C3aVpbqS9jBbc3nKrDd/laj1O1YXKSK4ILd+PlqMalrU4kE8sMiFc7Tuqp9svSNstlDNE3XLN/wDE1moMvnQ3Xbe7miS28qJY0dpTI0y4YGqGholrcSlpUc7WUld23d65rXtNRntWlSPSVKN1G/dUVnaGaPzbqK4Rf4vI8urjJRjZky956Fnw7GsupbZo3MQaNiobcazfE0anUJwsjEIFABrTDwJG1sXuYImZWaQx7OF3f/FVkeLbnZcyQqVzsAZh/GP4WqIt+0uhzVoWMUypApi+cp67VDCiO6RVwRk9z61oW+nzPbi48rcG5JyorYs2tRblrmOWAIy7hhfmO77tbyaW5kU7a7t4gJYWaONl8uVmjYoG/wArVYam8m8kozsMs0jnP+9V2Q/aZ3iMRWKJ2RR93cM/LuqeCSx010aSOLax6o39GrME11MprqZ5SFVmHcCZacLy4jGUO3PRic5rXVLO5m32ssaiRv3ihuOf4mqSXS9JMnlXQUSKv8EW0P8A+O1PNE1Wpji7uQ7R3kTeYR8u6FSx/Sllu9MlgUvbSebzmRXyDW0fDMd1dJFBJG20fdB3Kv8AwKrd14JW2hVneGOST93GQVb/ANmpKUBqLOZhlt/KUiXbnsUI/k1FbMXhC1uGcTSXMTRnbmJVIb/x6ir5qY+WRsaNcXVmN1nM0fl6g0a+W3zb2X/7GrGo6nNBrqagk5ZSzK+eibl6/wDfS1gTTxw3Go7Sxl+3LPGVH97v/wCPf+O0uuorYFurMqDeoI3bPm3Vi4RXQVzstG8VRi+tZPE0DzQiKO3jufL8xol242H+Jvut8ytuX/aWuq0nxVaW8327S9d1F7N/lsj5Ijbcv3vM+98vNeWX0hSwRpissS3H71OrEK3/AO3XUfCW4tbdL+1vFllAkaNSPupu3f8Aj3FctehG1y1I7GPx7BqF9aWWsrFcqJESK6lT92Fb12/N6fMv/fNdFPcTvb29sdOt/Nm+8srMpKj/APXXgfivWb7UdQghuEji2lbdsDbuVfVf4erV23wn1rV7zXZB/a/2tbW2aK3tp5N208Z2/wDAVC1hUwsuXmiy4Su7Ho01jBavCuoaQscXm/uY1VTjd821WX5mOR/FXLa74P8ADc1/JeXtjLHAp2gwQsq/7v8AvL/tetXU8RLrHxFfQLzTwRCjrJFIdrNKu37rf3e/41tIi3gki0aN2nyzKuOVC4/2dy7eK5JRrQejNFZnPWngXw3eqj6a00snlBEa7+UIP9n/AOyqKw0SK0d4p9BguAch3hkbcq/xNj8q1dQvrixuQv2TzQiZCRF1k8zb/C21flrOS51IW6Xxa6sgx+eJAZmZP4l2/wAK9KXtKq+IXJF9DEk0jTmhmMOkXiKu1ERl2qw/3trZ3f1pJ/COkjS2u0VLERWjXFxLPLuVTx8q7V3fdrptMkt59MmJmiQyErEgVo9q9ty/eX+KqHj+5itfDU8TSQLFMFRYh95h93p/wL9a0pVHKW7M5UInKvoXh+9toXj15p3KhkV7dRIq7f738Vavh/4ZyzTiOaSWJDG2SFzVzwlFcW3h/SzZwxXuJ2EnnRszJGv93b8veun1jxLff2ncpuWKKWJRFIpZQy/3drL71U61ZSsmQqEOqOCPhDT7HVL21j1TUpVtf9aWMYEv8Xy+v3l/2qvWGl6XNDL/AGWlzHeJEzJNcK3znd/Dtpuk61N/wm5W4k2Wlyki+aYt5G3/AGfpV6y8R6NqVxepbXEt4scjRFvL+Z+PvKv8P3aWIVTfUfsqSG6VZX1vdpJLcyNEUw6vFsbPqPmrR0Kw1fUxPbRTRNcLJnzmONnzfL/6D92ma5qrzpYtb2MiwRP+8dot235R93b/AMBWs6LXbPRLO8srWxkXynbIf5mw38Odv+9zXFFKSv1FJxS0L0loLSCys40s7uWRWfESqY+vJ3fxdqr7LGLzEkiVGxn5NqqJF+98v+8vrVbQ9akObgQ2lpbWsLLuCNuU53MVz8vzbdu3bU17pw1S/F1pFqbd1i2p5TKQv+17bs0p1JRdmwjzNXRpaMov7XUNVurGJEsnYxRRja1xuH97+HGBXMajcX11Et87BLSGcRvbzESeWqr90f7PytVfxdqySMpe+drqMeXIm5th/wB7b8rfeZaZY6s3/COXBt7YD7QzLHDCvyou77qt97d/49VwhJrmsKTtdGXpeqx2sVxBNLMuRtTbyw9GzWnpkh1vR7addaSFrV8LbpKwO5fus396odP0bShp1w95e3MF5PKsKI9pu8pf9r/x6r6xQaVpN3Jp9xDJDEpmC2Zwyr91g3+zXXywWsdzOMrbmlBPfWLSyR3McrSGMiFPnI3L97/x6sb4gXF3LZpqEUTput5kYo+fm2x1UtPEN1FbTS3FzPFKzoGKjGOF/h/3aNZ1I33hW9vURkR4LhrZS7Hy1Ekf/sqt+VaYai41Lsu5zD6Rp0NvZ3dnqTyXvmFnWK6j8xPl7L96uwXWL6K3E8OueIGaTtLJHIGP+18q7a8aa3aabz1bAPOK1tM0TULp91rcuJVOAoO1t1ezOC5dWKMrux9S/CHT9Ig8JaldWTIk920s0zkMGZtrKv8A6C3503XtGs21bTLq+tI5ZLmBYWmdsbl/9m/hrW+H+mQaT4Wnici4FnAsb+UNysyqqtuA/wB1v++qy/Hl5J9k0mS0hiWONlaMn+Bf7u3/AGq8atNOWh6NNcsbF7XtA+z2UNgkttFHeDyiBHuXH3l+X/gP/j1LqOl+HbfRYI9Q0qK+1B23Wdu67tjfd3bais7tp9Q0/VrgI8cUW5VB+XzN23ndTbCPUde8ZS6g5EiQjagG0oePl/Bd38q5uV33NYknxT1SOwtPD9ktuwj+2ea6hs7tq7dvyj+9ms3xJq7ya+9yojKz2q7dx5kH3eKw/jLc2a+IrOGG588QKvmJGdyr/F8tUfij4gis/Cy31kHe9itlWNli/wBW23GW3fe/+yruo0m2kc1Se55T4012y8QeP9cvpPNhjnfbby7v+Waqsar/ALvy1iSeHZpJ1dn86Bhn9396saSUGG2lHLFdjVce9nsoY5beYGT7oxX00Eox5TxpayuX7qW1tbc2mnokU8igTZGfL6/MWrIX91cAW9v9ol/vbN1Z7bxKJJeWzyfWu1TxJLFpiWMV/LD5ZUqFnZQgX5h8rLWNSpJbIuKuZUGjarcEMLa4Xd91FhZj/wCO9a2LbwxrDTIJYzEwUcTNt/8AQq2rfxY1pbmS21f7ZKy7pGuJVZv93DKvy/7tZ13481y4MMcGopEojBPyKi++773/ALLXNKVR9DoUVFF+HwjJNEssUsL7m5MbKVI/vVYg8JXRkZVs1vCv3kWT5l/753VwN9rurXKFZtXnnO/dhQOP+BVVXVb1gq/aLh0+7/rGGV3UvZT7i5o9UeqX2k2Wi3JbUrE2LSKG2yyKrCsO4vfD0jM/2+4iK8bI/wB5/wChVxt3eTXqKLgTM+ctJJJuLPVWO1kMpWBn+btmhU77sTmdpZ65oNujnzri4+qrxVObxwgytvp8Ui7fm3/xVzkFhfF9obbn2ojtblbltzgfKetX7KHUPaM6CXxdJJHldJ05d691+YVnXOuiZHkMUCXDZ2lV+WP/AHaz1QSHZs3t0VP7zUXenSwSSfPHIkKqwaPlWDVUYRiTKbZLA11dJI0kroNrLEfL2q7cfLmqcV0VILEhc5Yd60Le+L6bJp0mfJjVCqBtqswb7zerfNVNP31yDcrkHG+Tbt2L/u1VrmbuaM13FDbqYrgyiRR5eOx/2v8Ax35aYi+d5sl3KwMTfvM/Lu3YptwtvaFQltOrA+YBN8uVYfK3/Asirct5a3Wl5uYjHJtZiqH5c/w8VDWolqVL25jtbgpGhVG+Zee38NXYdSjFr54Aa6kblSGO4VzzC4uZFMjFsLtVj6Vft9JikX5pH3/3f4hUypwW5rGbRsW2p31nfKskqwk8qWl6r/Sr7X0MSLcXMJMnmHM/meZ/49XMLo7P912461J9muhKIhJcrF/tQ/MFpezg9jVTZ08msN8rx6lJCGGdqy5ormZrJDI3lam+wHA80c0UeyiVzyNPxAIrbXGVHMYMGw4+7uVv/wBmtq1lM9qs0EbbA22RvT7v/wAVWd48gtrbTNOuFVjPNG0hBP3Vbbt/9mqx4Znmfw/cLC6rsxuRf4vvVnJe5cS1di7q1uzaO8X8KzRsw/u7l27v/Hqu+D9TWz1i1tpT5UN1JsuGQfOMfdZar20Qn0SWQ/62W3WX6Mrf/s1jeHD5N7FeB9nlT7omA6NWTjzQaYdTS8fwvaeJLxIlLIOS6jru+YH9aZ8PZ5IPFsOoI6xrFLG0mT/DJ+7b/wBCrV+Jyh9UEkUSofKWSbbxvbnp6VzegXdzp92bq0CFsYYOuRtoiuajYe0z0LxrarYeLV1X7RHGsm1tw52r91q6/XvJh8O21xpmpTw3TMp/ethfm77m/hrlPihcpqep6ZKru5nVhK2FATcvy7drN/ermPEHxFvpLWfRVs0gW2dJLR937yKRV2n/AHlbdu+7XHHDykkuxqpWPSLO8l1QuGsdVWaFPJnaMKoTb975t3yruWmyatpFpZ/ZWutTtJ3OyN7mNpAf93cv/j38Wa5j4Ta5Dd6YkF28MN3EGVJCFDTRqdx3Fvlb8f8AZrS8YSR3OjyatH9mgiiRjBGjKf3qlcq3/fJqJUEpcrHGaOn8pDbSslzBenaGcSx/8C7VyvxYEF34YiKSwNcs6vtRm27fvH73+5WppOrLqelecmtW8G4bSr27ZhX7235fvdq5Xxm0lxokUI1GExw3DeUqlQW+Vire27b/AMBoo01CpZDnK8Sp4Q1O4lsm0yW2eQRKshZJD8275f7v95a7nS59NitHtWndZS3LG4Zcf8BkWvPPhldX8Xi6Z7SJJ1MEiFHHysqNur1E29nZ2q6jqsLW5nKibEhwF3cr95V/2v8AgNXVilUskKlrHU88OpR2Fxc3tw0flWXnCNgfmMn91v8Avo1zfw41NtO8RSXsTKVMTb1IUg/xdW/i+WsjxlcmfWr+WNx5dzJK6rGPlwzMv/stZthKwR1bnLL+HWu72SdKSfUwb94991zxXCY4NStre2BgkBeKM71VWZm+bn73NU9Q1TQNWluL640Oexg6TEtIwj+X5ZGZVb5m4+X/AIFUniG/Onp9ohknMN3Zxkm4DMmdu5Vl/vN8vy5rCfU7yHwnJpNrf6f59x+8mZ7ZTJtk+78zfd/i/u14GHoqfQyrTSkdb4gsfDcPg63V9Sit4bhP3bujSMGkXcpZfvfwiueF6NK06+1QTQ3+q+VH5oJYDDbdvy/L/s/e9Ki8K+GLbXNVtJ9Y1C0gtLv7syMIWDJ8v3furuZdtdh8QfBWmOm+PV4r61SXfNGrkptjb5m3L/F1+WuhYWN0nsYvESWxy+haY2vbLHz4IfNjP2kw/wATZ3MvbLcVy+t2Ft4O1lbY6pDc27SrwIZBkj+La/8Ad3Fa27qxu9O8RDU9CVHt7iZWj8ttyrIrcfN/D8pqv8QrWC/1Wyt76KVVYblkQq7rGWb7x/2T8tKL5a/IvhZam2rsm1a90pdOiEBmiV0WRUln8nmNv4VXq3zfLTL+z/tDV9QisNEuIYC8YAD+Y0abfmZvf7tc5cWdnLfC8ubqefybiNVVpFwx3fNGrflUd7rd3s8yG0ju4tzPJJIFwX4bav6V0xw9rKI+ZM6+X4c+MbuOS0e0jjjZP3ckzqAdv3WZvm29fu0uqfD7xZH4cstGXT/PuhDJE7QOzLht3+z/ALVefr4yvor2R5ft1mDzH9llZcH/AL6pIfFd0mpR3ces6sjqcjzriR67Y0Zx2NoKC3Lt/wDDnxLpNrKLq3tozGckG4Wr3gXRdRm8eaV5xjhigdrgStJhdsa+Z1/4DWvb/Eq41GVPPGlSzRqFBljO5/8Ax6urtvHFpqWiait3DYaTfiKOKAHbJ527738PHRPxaqk5rRlrl6Hpnw9urW18JXF22GNzIWViOZNvRqqeJFWXR7dp4Vdmm25X5h/erltN+Jvgm80ex0K6cWU7qsM0knyqFXczfMvytuatfwdrNvqcV5pd0qzWcDqY3baw37f4a8rEUZp81jsp1E9C00iQaWkUjbVZeT6V0nhOK3svDz3UEKxukWP9Xh23Pt/756Vzivc3p2wxK4MsawhIWZZtv3Wb/wCJqfxXqWpDU7G1t4wtvNtS5aH940zfxbf93+tYRjd2Nm7K55d4pT7R4wu0gi8v94VVYZN20bvl+aqHxkv7u28E/ZMsYr27UM0u3cyxr8q/pWzbytHq941kYZRLPwok+6Fb+Jq4D4yX93deJdNsZYxFBHExjKnIcM20t+lerhFzVEjhrS5U2ee2eJLdovxWpVtpNxnuF2xJHkVAmYJpYuu04qdtQnkJtg3lwoNrDFe4zzSjOuwxZPKjJq7o9o16rpvy6/dX+I1Uv8NdEIuCeD7tWnozRW77HkMcm07sd6xqbFxHQaOt3OscO+TLY3KOKueIvDUukWNtcSKgV2UBmHXdu/8Aia0rW9haeIXUStINoLNyp+daTxjeJLpsMUOQizZT5m2qf7rL/ermU3zJHQ0krmBp1ukjwgQqyk/M23OauyzWkc5hEeMf7oqlFfW8dkYowxm+6dvFVpY2+zNORFGyH+98xrblMLl+bbIMKm3P3cPu3VJ5DW8atKVj3fdNYs13O8WMKce1ILi9I3GeQZ/utto5WFzZ8xVYyTS+cp/2tq1S8+0xIzuik8j7zVkr5k0gQs0jE4UZyasxW+YQc7m2dMVXLYXMEUkIuVOQFLZORW1fXtountDGzzXAkXc5X5Y4/vbV/wCBVguiBVO37x3VNAkh24O3cPm96UoqQjcN3ZMzJcRFrkxLlnK/Odv3f7qrWfeNf3llBLJDLHAmFVlX93u/+KqlFEbm6Khtqryxz/D3roILl7VfIsZZJ7AqpkWRVG5f/ZazkuRXQGXIt0bfeS7LF8jHd1/uirsM14bR7aO0WQG3J5tldo4z1bd/D81bM2iXniC9yrpC0cG/DfdRNvyr/n1qx4e32uoRx3Fv9raBZDuiO7y1Vfu7f7u7+9WEq8UvMdjkrEKtvO8kYYfdXL7fm3VNb3avcgRRuoPbriotYvriVonMX2d90kmem7c9Vs4RWWJSSvPFdHJz6scToZRBFGx3Sj/bRN2P96pbK4zLHF/aO7KYxjP/ALNWVpmpOmPOjiH93Y23BrpdGPn3O4TyTbvuq4Xaawlo7M3ir7DDcGE7o72Aq/PzW6n/ANmorbZlR2B06LdnlpB976fL0oqOY0szz3Xp/tZt4s/PDD5OfXazVt+GN1vY3lm7bZDEsg/z/wB9VSv7bRIJ3kt9XkursSqqQG1ZVO77252b+H/dq/oMsSamhO/esX7xW/vK1dNT4TG9pk9pez29iFUY8k+X8w/vfNWddGdYliifrdeYox+VaOoxE3t3GgYRwsW2kddrK3/oNVdWVopGVHACkFSaxiipM2/GOpabdFLjStWj1GS43eZIIfJZty/d2/w7f61zmkXf7qRN33ocZ9Plqi1lqUlnbztHI1vDJJsY/dVd3zVDp9yUnyBjnFXyLlsib2PRdbmmtfDFhLJCZjMu+GaMdF+7/C31/wBquO8Ti3nht9TRwHulbeoHzKy//tVEiyRap5k1rIyRheQWHzL8u760LfzXF+tleXctxaq7SRxMfkjZurLShFR2HKRa8L3k1lrttFDD5yyNt279v3u1eieM10e48Jo+mG4dopf3hWdVX/vla8700fZb9dSgyHtplaMf7rela+jeMbq4lu7bUtK0+RGGP9HjW3ZmUfN93726s5025cy6Dizd+GF3p9np8/2yUrLCWCiRGYD5v9n/AHq6Tx3Ay+FoEW+W8SJvPLDa2P8AgOK4LwnqdjaeI/7VS1vZraFd07RyKmwsNvzbq2Nb8X+FJJ5W0gXcTXYZZ0uYlZWb/Z2rXPKlL2nMjVVOVWM34W6jjxBCkm1FdD8zDIHyV6J4v1JNV8KXFqxhVF6CVGWSTa38P5/w15V4Qu5LHxLaSRXdtZ7HVlkaXy9v/Amr0Xx5qKyPHf6VfWd6IYvJna3mjZf/AB7/ANlWirCXtFYKcrQPKJIF+3COc7S27oMf3f8A4pqoWUDeRIpfaF243GtnxBd3E7R3scLtGrcfLllb+KqmxjbNIOvl8luGrqjfkszFtHp0kWn6l4Zja5kdtRzGyt5rDf8AL83y/wCyq/8AxNctdT3DXs0UFnbLBP8AMAm4Muw/xf3vlrqNJt7rXNF03TLDi8RmKyRtgiPHzZb/AD92oY9I0fw/fX7X+pi5nWMM0SsxU/7O77vH/wBjXmU6Lop6nLUleVhJ9G1NNNtfJshaxlVkdI41b5mbcoU/e4//AGqt6fqU2g+Gza6xbma/nO9nZm3R/N/q2j+7n5apXHjjXdX0Sx0/Qbe3i+xuwRBs+dd25fmb/vmuO8R61eajPFb7d1ynzzLAPm3L8rK3+761rTpzkrMho6STWLyJZ5Zy7wKBK+E6M38Lf+O1n6Tq+oXKXLmUSTeX5hhb+Jv7q+lVbawuJ5PNVWaKNQzTNubJ/h/WuosPB0Wv3Z1O2vLKxjxsfzLpWkaRe/lr823motG7aNIxb0OFu9aW8smWaDyJvMDLhf8Ax1qqarrsdy6QJaqluJFkCp2+bn+le3ar8Kor/TbSzTULVr6Mlnhs/vbf/Zf++asWPwu0HSbq1F3oGoSCGLc7TT53r97K7dvzV0RnG3NY3hQkeF+IbS1K+ZAVXy5o41Xfu3YH3t3f+KpxpsUsXlBSZB1Hy9e/3q9P8VeAvD2rFG0IS6Wsxysc/mR4b+781Z8Pwq1u3hVp7mONQOfl3Z99y7TWvt4qO5uqEmjzo6DHvjW6JA3NmRAG29Oi1FqNqLRJLi0mLov7va0bL/wKuw1Pw34ms2aD+zLhkPAnHyq3pWHbGSFms9QWFmWX95vHQf3cVrQqKo0zGrBxjYjv9Hs4tKslH+vMWTuG3a1ZbatqlnqsP2G+ntkLLhUb5fl/2a2vE4bUNN+0JexrvP7mMKq4X/8AaWsG6jW6htCksbTJGxbaf7telJRlGxxxconoNj8X/EGhwQ2q6dC80a482KVlDJj5fl+b/erU1b4veTBa7tF2TW0bMEVgY/Mb+L7qt94f+O15zpml3NxCNcvF8iBWKiR+7L6/3qoatqEWoXVxMiOMLtJxnOK5fqdHsdCxNSPU7TwPr2i3cn+mTLHJ95Ru2HLNt2r/AOhVzvxU1OO68cyG3Zvs9vtt4wz7tqqv/wAUzVg6XbRyXOy4TKFTz6VU1OHyp/L3ZCOctiqp4aNOV0J1nKPKWr6zeOcSrgCVchicYalijaysLuRosFk8vcw/vNUlqIjAsUpKgei5xTPEF0zRRQBAsaruIH8RrobRkb/gjw7peoZn1HUki2tu3OjKrfjXcHwn4X1GFJ7bWLaS1hG2XzIWZv8AgP3cLXkelaldxIYYVZhnqD0q9ba75VvdQmEt9pjaNj0+99K4JRnKR1wlCKPQ5bXwDFeyMmpWU8dlFuSO3Dq0n/fK/M3/AAKuQ8RX2m3lw7afGUPdt/8AF/usvNctJeRRIEjtcyj/AJaOePyqXT5mWB/MAYSLmND3b1oVKzuKdRPRFW2jU3eCpwxzVzUbcRmUKo8v7yZptuQLvayj+6O1XNak8yxbIXcq4PFa815GRkrFm33g8n5QcVK294ZG6qu35aZES1sqhFI78Utn57T+XFuJkPyjrVkvQsafGUZZljwflI3D7vzfK1TCRpo7h95dy3y/Lt61ZsPtE/l2FxEI2h+eMu23+L+L/vqopo7aGyuFVphvm8tSwwoValysSZbI7uU24KttNWLpZo2SFwkZKhtq7SFWr95DFbK8a4nZwCzH7v8A8VuqylqsyRDyoJNi7SrfeK7fl+b8qnnuDkZukaNdakssttH5gjXdJs/5ZrTrmBba5nt4ZJVJHluTx8392tWK8i0y5jOn/urlHDl4x8p/2ferFpMl7NGrmKCaSQKZJBnLHP8AFWcptPUn2hiWV5dadAkkZlUyN0DMoP8A8V/FWhaS3ujX9xc2t5GRcJJGx3ZEnFdlr1jpuoNa2KsHnt9uShyq7f8Ax1htNYHjPQXGoKbS2e3tw6RsXGMFv4v92pumVGqmYV/dJexqBbyNcquGaNPl2/SmaGsSwyTSxJJvbbhxwFrYvFtLOI6faxRtdCNhcMJN3zK3y/8AjtYscv2a3eCNOEYjGM4pKV1ZFqRqalawRazayW0UccG0+YjN8rFavQWlrEzzi2/eqreQ2371YYezkkhaVpUk28Ln5Wata0dJmaaS+gjUDlGH/stTKLaOiEjS0+Fb6SdxLfQbSoxHM2D8oopYlhYZLWyf9c34NFY8zNDkNbgka9e72gAnJUD7tTWciw6ogmYoSjNuB+9u+WrEMLX+hrL5g3wrhlzx/vNWbft9mFlKhcboGjkO6uxe9oYSXU6pLlJtXvIcLBG0S7cHduXbWdqsakfvHyFUbTjrUGjz7rqG5kcDzI9hwv3h93/2apNVd5LOZW2Dfyir/DtqGrMEzp/BFvb6zpVzYi5W2uY2kXc/3XVtv3v7v3jXB6lp76XeeQ7hmV9pI7tXpfwyFumlapPLMkTSxo0LMcMCa5z4u6bHZ+JpVtZopYJCrx7CxwrLu/i/3mrKNSSqOPQctjQ+G8h1O11HSJrhkiljDSbj16r/AOzVBa6Aktpe2kMCmVYml3NHvdWX+6y/d+ao/h3eGx1iIQzGOaYbVLKv3tvNesCwsNNtpJJWginumLNbQxbJg391Wb5V+b/ZrCtWdOoVGCkrs+eYbye0laP+JcqR0ruofD1jf6Al9p6hZpJP9I3yfeH+z/drktZ00WmrTwl2DxzNHkfxD+Gu6+D95bvcXFjLE8zErMBtLL8rfMK6ak/d5oiirSsc34t0W58OwQSwRqY7gNgMPmZR94/99VNofhS61PSTqAMaRId7M5wsaqdrV2nj+2e8sJbqNLeeICNw0QbdGuGX5v7v3v8Ax2qHgzybfSZLbfJNchy7RKc+X/wH+L7tcyxEnSuaOB5xcXcRuZobhSwibar7A3K//rrTTTNSXTI7q4sn+wO21ZflG1gF/wDil/P2p3xBslttYmcKEMpdmAXAB613MUdvaeBYrpbXy7hrXcAsYwGVf9Z/vfLXROromiEjhbG/t7RFS1uyl8owP3rIv/jvSkt9WurdyDfKJWOQ00nmY/7661zmpW6G6llQkbmJHtTzYSLEnzOH579K2srGbZ13hi+kvb3U7a7vJGi8tmhEf3UYt/Cv3VX5jUd5p7xW8n2G9nlllbzkC/3F3Kx21b+GqulvfwxlPPd8ZYfNt+Za7yx0nwfBaSNrF3tnjl+b7O8bSB2O77ob7v8Au+tebiq3sZt2KjQ51c88gFr4ft5UuHvxcyBiLeGZlU4/1fzL/wB9f8BrNtNEzfQzhrt4JZFVpY4zuy33vr/9evU73VvC02qS6s2mPcTqUjjDDyy20fIzfL/s1Yu/E6fYl0iyW1eWNmcCIs6l2P3drL/tfw/+PVz/AF6p9iJKo2YWmnp/YNroltb3kK3UzxxGT/XRqu5lYLu3f71ef+ONMm0HdOsmCJmEC7WdQB/tf8Crp4PFq29il5c2jW19BN9/GNob5dy9v96sPUobu8sHkub0PAkjEKZFZV7r9N3/ALLU0I1Y1OaWxTi1sYlt8RvE1pHFbQa3fQxRBjHH5h2pXSaJ8V/Fs91CdYv01G0Uf6lmGP8Ax37teearaILY7I/4tx2ipYLNPIWTyfnPfNe1KMJRKjOR73oHxY8ONd+ZeWUlqWjYF3lWVQ38Pysu71rbufEPhLxDe2UNxrOGhIlgf7c1uFPr821f+A181tpVyIhvklET/dAkBzipbNr6zhk8l8ozbW+Zo2JH8Nc7w8ejNo1pI+pX8jUbX7A+qNP8gVDcS7mk/iVvMZfmryf4h6fYzXv9kSvpwnCtJKrNtX/vrd7fw151o3iK50+UtKbiJWZGMkb7DuX7v3as6hr41i1/fapLJcRhjum2sxz/ALW2ro0uR3JnU51ZmVd2MGnWkjtKiyKwACt/7L1rKiu4raSGURLIM7iGqwbWcOElmDxn72xFate00TSzbXJlvJIpVX92ksR+f/gS7lrt9qkcrjcZY+ILdEgElu0kUHy4dflKs26s7VbhNjSW6RpHP1VOgNaWpatZrYwRRadYebBujaSNmXd/vK1Y8a/alYQWvzj+6Wq/aWIdM0PD4AlikL+XJn+78tVL6KWd5QU4Z9ynPy1Ha2Grs+IoGOPlw1PjF5CpWa2kjaP5TuqvaIXJLoX4Fi02D7Rch3Ur8qfdLVhXQeSB7tz/AKxuPpW2lhq+pWjKR5wT5gcrxVey0DWb1RbQ2zOqclal1IjUJFfR1d1ZY5DGPvcV08OkpLoi3drGlxFD99j95f8Aaqk3hTW7GFYzH/rD2+9W94cGq6fpsthNYzpaljmVFZgf++f73/stctSXNrE6KcbbnnhWNwp8scnG0d6sM0lsIlx8wX7tSQwbNU2SBy4baR93j/a/u1FO/nXe8/hWtzCxZ8L263mtWdpPKI0luVUuf4etWb6wur+8kOl6ZJIrlhHBEjSMq8Ln+VbPhbRBF4Y1PxXNaW92NPuo4IIXdl2yMd3mMqj5lVc/xCooZpbmNopJpki3M2zzGWM7u9S3Yu2hUm8NanDbRXc2nvFu5iQyKrFf722r9voup20DXkOmFriNlXYGXn/gKtVK3FxFK6KkDBv3fToKveRM3ybR83fPIpOTJ5U9zD1C21UTySXlpPC07/vDLG3yr/vU65E90kQjjG9ht+ZvlOPvMy9f+BV0VtFLbjFtNIHT/nnIGVvvdquafZxakqwTWvl3MsmFuIlbr/tRr/D8tTzjlTstDk7LT5ru4YIyIGPyu/r/AHc1taTpUVhaH7TeRSzuCkEaj5WX/eH/AAKorm2v7HN1JAs1r5xWUoeWX+6v+9mmSyHU0jl0iKVDC2PIZt2P7uGoTfQ5pC21gb2TZLcx2SR5WRmTLK3pXR6JPoUs2z7CIWyQLglto/8AsttYWsx6cSIftLDVGb98kA3bW/ut/D8uK3PB1v4cufstnvvLeQS+ZI0jNI0ns0f3aievUhpluX7Po8Emqpci6tVClwPlLA+38Q3fL+FM1y4vNYbyLHUUXaUaVpgrD7u4/wCf9kVVvvszXlxFNB9nguIpUaMj5UkVW+6v8NX/ABC+n3F6800kVoi7d5UNuZtqr0/3floWhCiYNx4esoL3fbxfbJViZkiTcQ3yrhm/763bvaq19pNjYWtzHcTWzXLKsjMr5VWf+FW71sXninT9Lgms9FV4/NGyW5b/AFjL/d/3fu1wV/f3z3DPMvzTt5mcZcLWsVc1psg1Rrj7WrKcEIeavRy3Nq+FnzlfusvK0LYT3UscrlV3fKWY9f8AgPWk1KKWOEzS7BuXAXowql2Ojns7EtrrmqNHuVImU9Aw6UVS01YTarkg0UvdNLs2/B5gkWe0lJILLwR1Xa39axNRfzNIttoy6GQN+dXvDMzWt0+1Q2+PPPb5qpaimbu9ijVAon3ZU/KFoivfG3eNy9NJFFErou2RIlkXn/d/9mNVbaVpWvmJ+Xa2P++qriUG2ihA+cqRirdrCGuhEv8Ay2Xkf8B3f4UpKzsQbHgW+lbVLK0ZnMDqYpgv8Sq29W/8drV+KEGfELRb3aBo1kjLjAX5Nv8A8TXKaK0trqsckJYvFKucD/gP+Ndr8VJ7iS8Fx5MyoseC7W3lhjt+b5v4u9c89KiZTOZ0K5gtdYtjc52pKu4f7Ne66zLZ2Cx6rY2oFxHnYTPudX/hb5v/AEKvA9OlWO4ivRChZHLsGG4E/e6f8Br2PRfM8QWMGpW1i4iCYkldvvN92uXHRtaRtTfunAfEiPzNUtNQInb7UPndl6srVF4Pla012EW8oaWT5V27v93+H/arZ+Idm66LbzLMjPHNsaNR/q/f/wBBrh7OclkuVVleJgy4b5lb/wDaran79IH8R7fa2BkWR5bWZpJw3zFm/dmP+JuV2/eXbu/utXC6HczL4quHFrIXadkLbVJC5X/2Za6+312OW/tITGAptYnTcPvL/F7d/wBK5/xPfWEckt9pyPG5fcv+2393/aript6xZV11OV+JzyT+JZ0KYYpz8u3+Ff4e1dh4bu5dR8GfZbuINMjNHG2cb1auW+ICmW8hvlkEyyW6sxUfNv8A4v8Ax6rXgG8kuvDv2WF4GlN5HuUtt+Xvz97+Gu216aZnc461gQnDDeMFVb/P+9VqeONUQt1OasXTvZ6sYnHyrPukPptaquqBQ0XlDLD/AMd2tXQrtkPU2vhm0MetzRTwJLEwzl32hfnr1CLS9Pt7K4eJFsbfGZgY88rj7xX/AOKrzP4ahP8AhI4o5GiCzbj+827d23d/F1r05tBvTPFf2NpDOpm8xdrrKrfwqqtt+9XnYtXqHZR0iMttMtliVX1O5u4mGY5WQ+X/AHl2uq1i3EVsXaW3hspbh2PmPMnyNWp4hXxJbMWNvaWskYJUvCxZOn3st8v/AAFa5KWLWrm0tYprtcojbVH71Gdvm3Lj7rf41ioNjl5In1K0b+11iuhaxWyKqyLbSZVmzt2j5du1vmqve6Y8unMul2ss1ugCM0rKsabRtP8As7mx8vzbqx4NIvHhZr0XaJExZjHIrAy/MuPatDUNSe406CwsbyVbW0h8tLeHbudt3zMzN3ardOd1ZmEnpY5/XfDt9b6mNJsmhupmf94qybWiXdtVW3fdqpqZNszxNA8ckDfOs4xlu+K6azhid0uJMzQuP3kLo0lzIq/ePy/7K1m3ixzaZIImuEjMhJ89VCu5/hX/AIDXZGtpZmKVjPt7qNMCMyqZPmwW+WtYSRPEkCRJsLbi2OG/2ap6ppDWtlA1syMCFkSRz+8Hy/d2/wAPzUmlrfTxC4UbrhXUFY4+W3N975aftE1dMqL6FrULCzZE/dRJIrcxqaw7/RrcnzbcSL7havf2yzrtumcsrH9433o2pBqV4zGQXGQ3ylsVceccuWRzx0m7PFu7t7ZpIH1OzkJHmbozjHSuk+2QIxluIgT2aM8qtNN1DLeSLIu8EbuQp/8AZq19rLqieVGDcXkDzo0sEkZ3EtkZro7XxS9io+yXtusaqP3c9ssn/fO5agMNndwMywPLIp/h/wDQqoz6C8i5t4JlG373Vf8Ado5oy3BHZaf4ws5dThl1S0sr2zlx5zxQbZFb/ZrXsNU8BSyyW72s8BRtsc8vHy/7W3+KvI54tRsUMJhljU9Q1L5l+Y94gVh3yvzUvY32ZftLdD3O40zQJoVWz1nSrmXcqhJ/kkPX/dasXxBqGi6VcQxT3FrbTWvyL9hvFuAT0+Zfl/u/7VeWrqt7Ddo8ltEpAwp2/wDxNVH8t5GSWHeqjPyfeNCw+vvCdW2x3R+IOq3ErS2k7GTIG+ZV+7n+Kuf13xTr2t3v+lXxID7fLiRY1/75VVWsZk+YtGvkn/aqKMKkwkkb5Rwxx95q1jSjHZEOq5F242w2yJGvmSP94t/C1RTTbWxGgQq3Ve/+7T2je8kkihXp90ev+flqmoldizBzGoLfN3ppXMnI9O+G+rXGleH7pbd2EeoXH2e4hJ/dzLldyt/vLXR3/hPwzrsVxPp96fDt2JGDWk8bTWxX/ZkX5l/4Etcb8NbidrG9iNm13bW8scrptUt83p/3ytXYJbSeWRI7yW2V5WxGTjHzD+Fv/iq86q6kKr5TupRi6a5hw8Ju8jJb6xpV7OEJxHd8su3dlVbburYXwbqOn3cUGpX+kwM0+1pH1KHCf721mauUvnsdMmuIBJFOSv7oAFH+b/a+b0rOvrmCWWR/OSJlOCschxv/AO+a1TqMicYHdzW/hrRy8kniHTL65DHbFbtJIX9Nrbdu6q1142svDzmLw3bTf2gkUkE99e+XJtblW8kD7v8AvV53fHaqrPDIm4ZBK/8AxVRXMsIRvI5x0atIx7kOVtjUGt6hNAqWkNssaH955vzbz/e2tVWK6aCwmmsb91kZhvaNmjZcVS08wS7mdCpC8Lu+U0sd6PtZsxGBA8nzeWd2+tXHscbOr8GaOsr+YUQs/JMrfcbb973/AEq1eW1vpWqlIp3NwV2tIjtHs/vbm9qp6ZqUnkwWqBHlC5lilGPu/d/z7Vf1O7ku723Y2kNn5ce6fzWKpg9P/Qf++mrzp8yndg0jMOq6fFbC0OlKlzbxlVnjlZvMb+Ldu/vVDqzanq6Wc0zQw2lrAsMkjuqBRu4z/wB9VDNC4v5Zo7c3AZtiuicbm/h/z/erLt0NskkV3bypcSHMSZ+4fWu6GquZtG7/AGLpsMv2q+vHaAttV2PyvVS8trXUpWuUgMcFrGuzsx9Fb33Vk/2esSws90+zb5jfKavQ3V9a2axRxzhpCscfmqrKP/sq0QNWLczahNATDaeRFDjzm2YPf+L+JetUrtIrmKQs5zGxGYypDfNT7mXWYrRrSW4kmgfcuFX+H/arFlhaG4AhjaJu+fmqikbDwJawRqIrdd2Tnewz0orLN9HE7LMjP6fNRS5GaW8yRHaK/jlICBW6gc1o6wsT6m7B/wDW7furtU7ah8RxD+15IkkD/KGBHQ06/UtoNtPGMtG6r8q0RldKRv0MzTYfNknaThN6gj03bq2rtki1G3njIHm7WXI+VfRaxvM2tIplfm2DLxj5vvf/ABVWr+dXtLYgfdx3omtSbiIzjUXSPOS3/A66Ca8urqxaCacyvLtlRMt91fl6f7u6sG7T7NeiRWZ0ZF2yk8bv8rW5BDZR/Ybm7Sdty+WRH93/AGWz/FWU1d3GYVuzRT+S5y4yor0j4faoV0MW05kWSOV3h8lsZf8Ah+XP3flb5q81uYpZLkkJmQnf93PzL/8ArrpvB80An8q7+0FD83nRH5k912/71Z4mClT1HFnS3Ukt1Z32lSQ4M26SMNL8o2/3t3/Avl+X71cARJb3s0I4H3hXeJLZ+TbStcE39yoSFVi2qo/i3f8AAa4zWYzFr7Ayh4gSinP8PFY4aV3Yaep6L4HtLnWdIS8S7jt/s8bRq8jqvlsu1vrt+an+MdP0+18N26G8jnvkcvJCoxn/AGlb+L+9XJeE70TWUtv5UjIy+YVi+823O7/x1q6PVvE1raeHPsc+nQyTvIVLlPm2bf7zVy1IyU9F1NLx6nK+Iri+uNLs2nkCwo8kccknyhV/hX/x1qztFvLax026jjELy7d6sow29c/db8P+BU7xZM0emWcEZ3PGAZBt2suW+7VXwzCJbx45kjBdfL2vzt3fxfhXpKNqZhOXK9CbxXJIuozJdI32p/3zER7d3mLu3KvaqF64WZ2YYY5IX1q1rpZmdZGLXMa4mk67vvL8v/AcVTlRpoos5Y+5/wBn/wCxq4OyHub3h2drbUrdnVZlcKhXHHPZfyr1SCbTFsrf91cTXDhSRJFuK/Kf4V+6teHWN2yTw4dn2Ko5P1r1e1S/n0WGRL5bWKRNkcsZ2SKNrbl+9/sstcGKVpXOilOysRXmowWWpwXryX0tusgX93Eyq/8Adbd97722rVteaTDcJcSaDu835BN9oki/efwjd+daFtNprzQNfMIbgYZhHFu+b727d+f51NJfaNHezObZ77c3mDcmdzbf4m3LtqUzoT0OPv4o5JpbmHVIt3HlwvN/NvvNVCDSNZ+3vcrbNK0o5dkMgP8A31XW3un6ZqKvcRabc4/1jBWYqi9x91qzlsLuW8ljtUtLZZI2jj/eSfKq/e3D7v8A31V2ZlaL3MmGwuWCC53NtGcT26xqct2b+KrpuLiC3gIWzvH++kUTLx838Kt8q1o3vg69i00FfElmJWT5khfdyf4fu/N0rnr/AEKbTlEg1Ehwu6KTy8eZ/n/aqVFsJRUehpS3kU2xxbTacGmzJuulMrj/ANl/2qo6mLe3EVlptnHa7t2LmSVlZl/2tvzfd+Wq0trfxyDzG8yESYJz976+tR32rW+nxeSsUjzEj5o03/8Aj1EKSWxm0ZNzo01tbyWkcwlyPMkSOH5dn+996skRSwQ5N7GwVTuBXdj6D0rrLlnngMdvpss80iBS4g3My+lNi8B+J72RWtvC+oRxN/y0e08sD/x6umnW5fiIcH0Ryt1qUEbRTRCSF1XEmfvNmqn22KXqfLf643V69p/wJ8RalNbRGHT7ZpG/eS3E7bvyXdXSWfwMminNlLqECokzYmjt94ccfd3fLSljaKKVCrLoeLrdT2MKPCXdzH5jI+1hUQv5drOYSvmL8xRtv/jtfRsP7Pvh6xkEl/qV/dNPtYx5Vfu9vlXiulh+F/gH7Utvb+DraVEGA0jSSsf97c1YSx1FdDWGFm1qfKKzkTbzcyyAruKuOKZc2d3Jo32uC2lVQ23zNu5f++u7V9taX4A8N6dGpsdDsbVtuD5USq2KyvEOh/2lpV7oOoSK9ncqViMwyYX/ALy/3azWYW2Rf1SXc+LoI457ZfOSRSDlcelYzwvaN+8HI7V1OvWeq6Pq8ul6hAFa2naFz/CWU8stc1csftSgl2w38VevTd1c4KmgyW9ndt27b7LwKupYteWttNBC2Q2yQnr9afb29navtu2WSK55V1P3Mfe/+JrQ083tvqaf2WQi+W2FA/2acqltiNytpV3FYXebiQSfe/dOm4HC/wAX+82KWwsJL5xEkkSM7bg8jBmx/F/n2rZ0jw9LNc/aLmCO4m4YxOCqsx5+b171WW3urqSDTLW0QPJIyPIvV9v/ALLWEqyb90TizZ+GUkNhe3YWZWWdVKyDvtb5flrq5tIt9SsZrfzVJ81p4pCMMys25h/48a5rw7otlpupTwm+j+0LuUpG+5VZWrpLbWrZZGZWQbi0Ttt/h27d3/jtebXnKVS8T0sPNezszJv/AA1pqQ6zGN0bWjwoN3Y7V3f+PCuSu9FhFxdxp5rRI+YyN396uk1PUWuo7qRGZQ02G/2mVFrMjncNPvfeRBuJZvvMzMf/AGat6cpx6iq8sjmZLf5RGrHn1qJtqNLETgBeP96tG9cEwFSD61j6hmaR4+jZB+td0PeOSegi3NqiEBWbY33sdav28SmdZ0Rd+3crlsYNZkkeyJk2hNrdSMZrZgv1t5Esm8oj+8X3K3+9TqX+yc7RP9hvL+BJbe6ZpWZsgpjf06N/FXRaBqtumkXNnqpYhU3Bm6t6f1rO02aKwjtbq4kVUDszLHxiTPyt/Kud1fUXub6cJIpiC8f/AGPturncJVdOgWudHp+p3Eqw21tdMifdwBxv3f3qW/t5G1eS1ubuG38lFzvj6Hbu3VyB1K4KFSE2nqNtatvrNtHBumtXmKphUdufbkfjWzpyWxLjYDq6W+kNYyn7Q0lyW83P8Pap9bmit7O1ntXWWUgBt0Y2stc3GJmjMp3CMdWFXIbp5cROvyL8wOFDZ/3q15OxXKnua2patYy26yWqSrdIflV+q+v9KqRa5MXfMSpuBOf9mqNraJJMx3Bep5qs6MmfNlcr/D/tU1BCSSEmguJHLFP1oqa2lt0UhkJoqrss6PxPFKjR3MxjaUx7t0ZzuH3f8arwDb4eg3HJ+0bXH+zWxrsunjRobVbe4+1IzfaDJ0XrtWsREme0IYcZ3CuWlK6NmYMTP9pyw6cVoLGJNNdgjfKqnpVF0C3UjY+Xd/F3+YV0DoDpLCGMMFjbdt/4C1dEncmIapKk1nDEzkkbZWI+7t4XrURN01lFJGZVgiYR5VvlVqrwsssIQHjy8Guns3ZvCV1HK8SwKY2SIt8zSfMu7H+7WTGznryWKRS8YKgSFmUj5l/4FVzRpnhu4WR0XaQwZl3Ef3d3/jtZGmNHNcSxsME/dqxAVuRKkpVQuV5PWm1pZko2pr1zfG8d4pxF+/cE8H+98v5VTu5m1fUfMCxq/l9Iuhx/7NzVWzm33EtvHLG0RjZchP4KgR2g1qIPJ8u8oTjtWcKUU7jRf8N3a6frbGIM4YbQB/dNbtnINWvppLi4T7JaBZv3sOfm+6v/AMV81cxZZstQS8IRpIz5ioy5VwrfdqVdS+1JcQwW8VvHdPudIwyqV/3t1OdPmd0U9R+rXH23VZZP3nlqc4cfM3+1UcN1I19EIZDuDYSQ/eZf9o1Wsb0pd+QkZHmfKWMm41Ys7ezj1aNr2dgsW1vKA/1g5q+RKNjOSNLSliuYSJI1W4deVKY+f7qru/2v6VTuoruCDdNFsl2coCu5FX7x/wA+laZ1LTYbmaKW2EK3a7JGjG1R/tKPx/76rGtYANRmmt5FfKfuTLiMFfuqcflSURcw2zjJk8q4TyO7GRfm9v6119vqF3aeF4xczbYIrny0VT8yja27/wBCrkJZonv2lBDRyHZgr/s0S3H2gLbpBHuH38feZvWs6lJS3KjNpnos99PFBHObbUgqnasbKpVmYfw7lX+Bt1F0gmQ6i0VvBLCisxeErtHP3mX5areGNQ06/uI7K8kWO2tI+Zo4dzKNvzL8zfxN/KnT2QvbgSwNEsAwY2PysDu+6P736VyP3JWOqM7oyL7VNevmCG7BgHK+WNwQ/wDoNRm5kiZ4Z5JboEgYI3Kev3v71bzaZMssVmmoRWbXDfeW2Zmj6/eb7v8A49/FTrKw0PSrhVvLq4vJ1n272jVY2+b+9/drWMo2Bq5i2t1PhYZ7f/Rwm4J823d/31W5FfXuo+Rb/YtPCHMBfDfKGz/31Wlq0ejarbSSW19q8SJEfLgj3Sf+Pfw/+g1jPB9lUWx8+O3txlWlbG7/AIDSbQbHr7eAfCVnpelRSW0txd3iM8xkk2427f4V210Gg/D/AMPRut1HpVlCfaAc/wDfVZfw8uxrukadNcTrK0MckbANko27t/tfLur0Ga2xdCFJmCIOAGzXh4mtOM7XPRpQja5Us7LT7bdbrBGWLYwVrUtIJLeIwbDsHXd91hVzTtNiULKwAcdyetaMkEbruLbtvtWF2a2SMPVZksLBZ2QB3kWPbjd96ufi1GaG/iuJrtBBczKq/LuVNv3tv8S/ertp40ljMUq7gfvLXJav4bu57l/si25z8p2swyN3361ppPSRMr9DT0GZdTvJFux80fzK38PzVtiO3bpsH+6KwdI017Hyre+nlEiKzCFG+XDf3v8Aa3VqNbfuvM81Nn96T/GplbmsguaAfy0CxuSPQ9qo3ttLcqXEO75s5Wo5NTsEX95qEbkD1/2d3/srf981ImoWkjmJTKZVRpMbcbl4qkD0PA/2lvhvJPEPFmiWQZwuLtIiwyvG2Tb+VfPt7o99bSA6lps9rsjIRWj2lv8Aa+avvu1a0vbfcRJNZODvVh0Vuq7a+fvipo+jWnieSxv9OSKOXc1vc+S2XX/eX+7Xq4XFuK5WcNbDxl7x8+gQTWyoUCENlmTlmretNXtrg29iZriCDIL7trbm43f8B+Wul1XSfDturJFtaHbtL20W6RTTofCHhy7VPs+qwwO33WT5jXa5RlucrptfCYI1bUru7nltpTdQQw7EYru2ru/ut8tMz4b0y2dbhZry5+8izJtUfKvysqs38X8VaOoeD9Mltz/Z3iSbZ/zxmtn4b/gK/wDstYA8Oa7ayLbwWk80ZbaskMWOW/8A1fxUlCHRkOM0WLK/0m0t1vrqC4N1JBs/d/dP+1TzdXSaPeXGpWbqzbU3SN83zfMo9dtUNQtLmxkSW5tZGMb7CkisF+9tZcrVCSVrvzY7ryYleRpBj5fm9qapxZScoouiePypJRP5cjbWCq/A61FdakhSZZJVV/kCqAGU7f4qrpP5VrOtoiTMVXcJBnCrWZJ5skqkKkblR82a1jSRPtZEyXMpwv31TcPlH/s1MtpoJ7iY3IC4X5NrbcVCYn6BzIWboaY6OFWN1jB56bTXQoozbuSTfu4yftBfzNvIqB2ElzmLag6GpPLeVhv+VQ2FO3qa0dI0i4v75IrSJmG7a0u1sBfr/u0cyitRNCQXMl7st764Lxp0O7B/LvUclnJbyyR+Xj5Tz61vXuheXcQ2pDwPM+1eN2R23f7XX71ZmoaVcWF7KDdJKscmw/Ouc/7qmsYzT2HYxJFMMxV1+6cGnb1mYs8jE+9bVzGZ4IY54FhX/norbtyrn7tZ4itIj5iNvUnDIx7VqpXFYfcRoNNtowr7gzH5l27/APgXaqyxRBQW43NS3HmllleRhESdgPOFq0yNcS7niQFVGAx+8aBWKiXEtsz/AGcBkZSqsac8rXMiwScsD8p/2qNhCMUbawbcVBpsCIZkMq8CncLEMuUbANFaMYcMzPCshY59MUVPOUdhrk8NzYTxPdytfcogHEaru+b5e38Vc+5ZIRG8uEK/MVP+7Urzy2conugHZM7mbn5v9ms6e6JaSYDYpVmjOMZ96wpU3HcOYzLk7maQDA3YC+lb3h6SK5s7i3m5Yxkqo/8AZa52WTzSxznJzV7Qbl7DUoLrA247966pLQIvUsadIlrMquxPmboxn/apNVkmltowW5BPyq3AqTVLZItUlt4vlRnyrdlO6oNaZTqM6Q4WNvmXIxuFZoq90xdDty0zTyFQgGASf71LOpivXMQchHIx1qtI77EjKgL5m8beNtbhuIXj+027GOV1+ZWXcyt/DtolqZ82g/Uzo8Olx/ZXSS4eTMrKPlXav8Pf+KsaGcXExlmiBZfQ4p9rb3M05ErIio3COMct/dHb+GkNlNbItpdQtE55I+Xd97bxQlYOYJd5uVuo+I2Gdv8AdqKebypxGiKuTjIqQOkeYS26NhgtirWnWlqrTNPJE7eWvkSeZt+b6fjVFcxlu8RYOiHzO7A8Gr1+5Fvb3G0th2RW/v8AP8VZxidGXehVG6O6/wAVWrVxcQLbS/xdKbQr3CRlvV3FXQbsDnrTLVzJB9nRPnRmIfPNORfLYRBSvlDcwP3c/wAVTx3NrF5kUIBcsMSN83y7W3balCehXlkX93zhlbbU0XmxXa3KbQE3LuFOt9NxKsbTKxZ1Aqxaw3Bv0jMO1SzLu3f+PbqLoLjIbudl8yF5Ipj8rYbiTH95a2dD1fUkijSSNbx4z+7E3zKhDfe21RxFJK7PyjLuBf5tzf71XtEtY5nMFvfeWrLuPy/e/WspxTRtC511hfnVbdLhYGjkhZm27lZiq/3lXbu/4EtUvtNvInnxzSOUO790flP+f92ooLPUBewImn3F9dNtjjXZvbb/ALXHyr+deiaLpek6NA1p4n0uIzzoyYhk3JH/ALTSZ2r/AN8r/vVyP3WdEU2cQlxqNzYma1SSRW5KxWzNz6/7NaUfh/XL+zmEMEsUyPseG4Oc4/2dv/s1dA2h+F7vVTB4b1uOyA5b7PMy87fk8xlb73+9VbUrHxTpcgQ3zalEYUkMpYuzB/8AaX5l2/1qZv3jRU77kfwk8Zz6V4zfQrqCKMXo2ACPy9kq/d/m3/fVfSUaqZjlPnAwOMZr4+8UWOpw3aagtm8E1sVkiaNvMUpn+9X1b4Q1u113w/Za9Yz7hPCpZJR8ysv3krzcdSi5KpE6qMre6b0uo2djbshnhR1VpJAx/hX73/oVOl1GJ0iMAVkMnlSbf+WTYXKt/wB9LWHd6e+syGaf/j3C/u0Yf727d/ssp21paXp9qTKjq7rKm0lmYbht2/N/wGuXc1GXeuKIP3EEqN5ckjqw+bEbbWX/AHl/u/7NQjWbw2vmR2sb3EUmJY92BJt+Vl3fwtu+7u+8tacVrbJKzR2yqkh3FhyC396pdRt5YrKT7NCs0pXcsYO3dQkBmabc3V1LKuoO0kDruhkZPLZT/wCy/e/RqW5027kt/vt5ZXyzGW3bl6/N/tK27a3+ytP0qVL0O7QGNY2ZASMMrLn5Sv8AeqS11WR7jBeedorhA0UcflpIny7mH97blv8AgNNiMg+HyhjkuJl+791B0b733f8Ae3N/wJlrVS0sLmSFomfMS7I1kk2tGv8AdrXZIWkaQWipu+6ZJKhMOxSxlQAf3Y91JaSBkVxHFFA7RsFJ2q2F6qvy/wDoNc38S7W2n8MT2tgyy35RWt5lG4r/AHl2/wDAf/Hq62G12xGSQgk+lZM6JA7TRzIJB3rfWPvIm1z5v0+/jjuGtb+a1luFGcS2jJt/3q1PsULBphBE0TD50sn3L/e3bVbdurpPjz4WlRY/Fti9xJDIdt6I5VTyW/hk+b5drV41/bc7TbXigWeBdqzHcrNjqd27bXpUpKrHmOaa5XY7bULXTJJUmjvZGO75U8wxtu/2ty06zvZ4r1Y1he3jf70m1WX/ANC21xUGp3l6BbCVXmX5pYwVZtv+622tKzkFlE7STT2srDesn2dlVv8A0KnNWQonVRXLRfaotmk3aO+UW6hVS/8A481Vbm9gld7uXw5YW04P7xpZmnR1+7t2tub5qwLp7u5GWu4kVurL8pP/AH0taWlXjJEEn1C6mGSojef5Sv8ASpTlbQrlT3Kmu+CrTVdht7Oy0uPDbmb90W/2dytt/wDHawovh0syulvJdTyuMbbZY7j5P9lVb/2aurW5a1lRX0qSLrvkJ37/AF+7Vw6lZSxIsVqm/cWCm4MchXv93pTVepHcTowPNm+HWrB5RE87CMfcezlVl9tq7qyrnwX4gtbaO8lsYJIiM4SdfMX/AHl+9Xqo1nWBaNaTavqdvEAvlCL5gxx95eN393+KroTWLkpbTavYamqkOIyu24HX+H5a2WM7mUsOnseCTwy2d6rPEYudx82Nufbmtex17UbNilorqVHysjf99Nn8q9gnt7LUYVsLwRO23dJGD/q2/u/e+7WHrnhnSYZraJNPSNXGPMyqA/8AAlqniadSPvIh4e3Q83fUbrUri5nnnjXevBO4f981RAaJJFbac4xg5r0dfA1i7g2t1Ikka5iHn7vm/vfMu3b/ALtRa54D1rywy6l50nOIXHX/AHf9n/dpxq0+hLoyPPYrWeOJZ2Rxn7u6obkOMxuoWP0D7jXQXnhLWLSRo5rWJkPRopx/6D96qkunPYzhLqOKJhhlSXoFrVVYmbpyRixwLKoeZ9nqc0SRfeRx9K0XigeYiRwB/eEKkVJPZQpIqjz5NpyuI2VQf96tFO5PKZ32J9qlHRlIzj+7TFRdwcx4cd89avmxuZZf9UvzN3fpSy22UEZMuV+b5eeaTmFjNeBy25HlwaK0Y4p3Zv8ARvMx3xiiquPlM2F52dY2ZWizuLsKbei4hQfMsySZ7fKKVC0uIpUUKvzbgKsXUjbVl3sFX7u9d27dV7MxM+zs/tRPl/6wLu+Yrtq6NOAYNcO3kR/u2Ze/8Xy1Ugl8t/3S9evy1bieWS1Ztyx7GXqfmNJyYI0XV7KC1mvrSWdPKdrYv6bvl3bW+WnCwv8AW7V7y3sFUbmZP93iq1/dm/CyiWbYWKyLIdyj/Oajj1C/iCRWssqyMy7o1c7Wz92s9em5Tt0Kt1Y3cLtDcRyLIF3EbegqyI/scIeW4DhcMyMcN/wH2rqdQjSLR5FjwzOMKRyRzuaNt33fvfL/AMBrlNQt2n5Q8HvUwqObsxSVnYvC41BrdW0+zjXzYxG37tSzjb1rKeT7WkKbiZo4lXaR8zfNWlaaxLb2sEBiEhgbucqV29K0/CN/YtcutyiRfvPPYxQZ8xh0Xb/vf3ac5OEW7EpFZtGhj06OW/ffK8ZAVl2lOn/fWP61mPaRvZ74ZVaRTjzR3Uf+g9a7TxDPp99bM1jZWkdwsbRq/mYjG1t33f73+9XC2fmpcI2Nko5Ue/rUU5yauxsdcXCMFiuo2lVehH3lb/dq3YWAFykz3tsG25KO20io7COCa4kuLsmOOFdxLj/WfN92oJo5ZUkulkhZ2lLLjvW8m3ogJ9RtfMvJBGq4aTam3t/tVSit0j3codzGPr81Ps7lxMHuDGIw3zq7squ3/AelaEssF1MyMsFuinAy25NtJJoRmojw3byzSlM5VQOrLWjF9s4lfm06E7v4f7q0skFkZz9nif8AdDOBJ8q/j3qxFbsICFJQFuF3Yyv96hspRuMEKhkdYd6K2cMM/wDfS9q6QajqPhcp5mm2MayR73MihpNrf3v4l/4Dtb5lrGdGiHmPC7KE3cM3FYctydQlcyzszOSys3JPtUcvMbR90+gfB3jHTPEPhtRqV4tvLHGVZY2+z279F/vbmb5j8zferauk0RI7W/uZd0ckCqBCGjxJ93733Vr5dkkmij8uM+SG5yv3TWn4f8WeK9BkLafqt1CuMFfM+Vh7j+KspYa+xtCvy7n0FqXhy1ivbiWOwFt5rAvIOC67fl/eL0+b5qxLzQ/EJ02O4troiBH4aRVYL/e+Zf8Aa3Vy2j/GfWG8y11XT9MmR2/jhIx/tfL0/wC+a7fSfFOmeKNPltTNZaVOybgFvVVmX/Zb5a5qtKaNlViypq1tFJpcSQ3h2v8ALO0sbKJDt/4E3/jq1q/s5ahe6c2q6FcAu1nKswhJ+8jZ5U/73/oVZeq6HrdveteloGk2KjxeXJJIw/vbo/u/7v8A47VaLxNp3hfxRo2o/wBnzxhGeG7nR2KsjY/vKrVhUjzw5OppGXvXPpKGVXgkkJQxlvlXb13YqWCe5GDHChRerMdxNUdJ1fRNV0uzuI7uIDb5gjC7JNrVqS3Ntb3ypDpt5JHIoYs7LtJry2tbHRurlyORYYi7b957N2qvLOk9wIpYC6Ou1t5+Uj/dqOaa4mWQEKuF+VRVZ4La5mhkuNREc4VlVZGUMfut/wCO7d1VazGXbmS0a0kmjuEEcW7cynds2/eqJrmS0lWRrZ2doGEC7Qqybf7o/vc/+PVHFLolubm4iv4JfMl+cRPvy/3v4f8AZ/8AHVqlN4gt1iDxWDusK7olSIqNrfd/76xTsLYQa/e30ttFDp8u138tndWdo05+Zl/75b/vqtJ7qeGwaSXbDOQVcJ/vcf8AstZd9qd7cpZfYYkW7nVpGjb5hHGo/i3bf4tq1WhtNS1VjPPcRxW0M+5dv8ZVm6ev/wBjRYRurO0kaOzlQVGPlxUBeGaGWWKzWQbtpZ5FO7/arM/4RpZ5ppby6mkLbiys2F+b+7/7L/vVq6Rp1pbRCAK3l7twAZjTYypqUK3el3mkzKrW1xD5U0Py7dtfKXjDwPrnhPVjBqksNzZbd9sXXZui/hfcvRsV9dXiWEEyRCNfMfooX5ttch8XNKh1Xw2rWtpFcX1rGzQxyL95fvNHW+GrexduhnUpqUT5hQXOnzLqFlC3PE8W/cZR/tbW+7V2w8RSWska3UlhNG43RxvuRfrVd9XtXmRUtmQnDeWu1j/7LV0SWtzCGspVifAEm77sZP8Ast9K9N8r3OaPNHYlj1iOaZoNOuJIXV/mRfut/wB9fL/wKr763LJEhmikcA7clF3L9VVWrlZbXUo7K5hZ7fUIZjv2xjbIH/vbsbqk0TXdWs4glrBFLuTo6537f7y7lz1qXTu7xKUv5jpYH0+9h2SahHEiscLLuG3/AICvzVFJZRQwyG1vluIVKiFTc7nTr/Cy1R0zxh4nO5p7PTSmOixfZ5No/h3Mu3/vqm6zPdXlumpG+vbSJSFmjmlVR/ssu35W7fNUypy6hzroWItTeO3C2yTxuThtq7VU/wDfVLePNHLLMtrnzcqRlfmJ/wBll9qpS3KC6Q77WSIncpkkZv8Ae+b7tbtjpMOpSBpoCild2+PbtX/gX/1qzajFXZceaT0Mu21XUY4HeK2gkKN8mwt8qn7ytu3e1Txaxp2oTztNZSW8yoqq8e5tqn5f4at3ujWdhAknkTiZjjzoG3Y9mX5f/ZqxXk0y1uGxc+Xj70hSSNd3/AlpJKS90G5Lc6/SJYrQRRxahEbUj57cSx/vP7rb/vLVy1FuZy1lYlVY7syl5lK/7O2uRl1TUTGJhFaSQH7k8kSyBl/3qbB4klhCLJBBcRAYSOIfKp/u527qzlCa2LUjtZmuVRd9hDPGgKvGf4unzf71ZVxHo2oQlZ9Ims5o8AiR9wbb/u/X7tZtp4stJNr+ZdQGQKNpdWT7v+1U0OrxJcgmQXDy/LvkVvmG7cv3W/8AZale0XQr3ZFy98JeGLqGGYw4aRPMKpbrsLf3dy7dtZEPw01aYyyaRqNtc2ybtsZk+Zc/eqRvEF5BJcJa7o5JJlaaFZ/LQrtOVVSvy1oWmp22pXoe9a/tJU4+S4D/APAv4V2VrGtURm6MTndc+G2t6dHC9tbvcyScO6lQq/7PzVg6p4b8RaSrJcWFxGH+VvL5ZvpXpFprcmjhxHNf3tuUyMgqpZv9pdy9qmm8WaRLtWeO43scCRPmx/vbf/Zq6IVJPcxlSieOahY3cEixyxybwvIlRgwor0/WJ9LmkiksNQmwYxv/AHR6/iBRV+1ZnyHh15a7FDk7Tu2kYpbeJ5rny5XkSNl6t94r/s1XTz5HYSMxX7zZqcuxRsR/M48tOfu16Bwl3VLCCzjS6Rv9kooPzf8AAv4abLBbXNtHcwh3klDKyMeFb/Z/KmTKPtDQvIjMNqnA+9t/vVe0WEXMi7V+ZY5AhVlIZv8Ad/4FUSlZXKRP4ettN+xPBdxZnEpQDzNv8LY/pVa002b7fdD5QYQfLlK7oy271FWbGyvrXU4iiOGjf98rLzj727/a7Ul092bGf7VbtK6yYx5eVRjj7rL/AJ+7WXtHe6Y0h2kOY9KurrUbryg67cFNxfrw3/Aq19PjfX/Dym2dYmtJURVjQhsMrL/9lXNxXl00ghaLMLgNKg25K/xbm/8ArV0tv4h0xdPRbm0y8W6JriF9rPuG35V/2VrOspfFHctcv2jmNRgZLiSIKzNwpfy9v+ztP+1UMjNZw71xEd6n5e/WmPcSxTEmdpYg5kLbvmY+9WYbiN74XF3p/mp0KscfMfu7q6bmRBaTG3VrkQMfNZFj3HG4rWrabrp44VgWJhhRk/w8f+g8/wCTWXfQ+e8l3G6tEZGfI7Af/rqBLqaC581XJ+XaQx+WplG6HE7ibw7aNZQ2MV6bq6kH7wpu5+b7n3f/AIqsO+8OXul3JleDy1Q5Ub92F/u1SsNSuIbg3VpM6TEMuFbbtHG5v5Vf0rVZXikW53SKdu1UbhcN/wCPVhGNaHUt2MhrBJNxAaL/AGpO1Edonyx27gj0Vq63fb3UW0NIZH6s3U1m3mn3dopZwcBd3BzW0Z3FymctleljKJ5OOo6VZtlk3q8yGQj7vl/Lt/4FUsFvKIhJJEh3tuHzK1WIUWJELgxRk4YkfMv/AAGnKVilEJM7DbXImCo3JkPzbawHW0kvJ57Wf5C3yxt94V1cNrIylnPnLIc/KMn/AOxrlb/TpLWZ5kKr+8zsA24/+Joi7jKqXBkUBtruq7f87qmty4tpFXLfLhVP3Vquk8Ea7wpaUttdXarUyyqoe3VWB7VTEyOdyVw8Jhc/c2NuVqbarcMrTpKjGEqyn+I1JLdxTvHGw8tvu4kX5aUQypAUCq6su7chpiNDQfEt3okplSO5E3ykTwXUkbLx/D/DXRHxe+qRra6pqUM8UnEiy2+2Zv7v7wfLu/2q4Fd6IBH1HelLLJ5e87XPynutTOEZIpTkj7D+C3iSx1zwbFbN5TXNj/o7yJ1+X/7HbXolhI0OoGEztuAwqhui+tfIXwH1250/xv8A2a1y3+noohLHJ3r91f8AgS7l/wC+a+t9Ov7R0tr+5tngnRNpbbzXzmNo+xq37nrUKinAW9tZJ/tk97e+XHKuGyxK/wC6tRQ+HtPh+z/aXLgR7Qc/w/8AAa1TaxSTI1rcIsJXox+U0+ZII4xGAJCewPy1zu7NCCHTNPhtgLaGPyw24Df/AMB/9BrRsUjihcx+XGNvRB8v51FDC1rAjRRoR67t26oJbkzwmIYU7drgetK4EGs2lvOl06ztDPPCIWcn7q7vX/gRqvrV9HpWhQvayRhSyrEQ3y7f4uf/AGap4bRY3W5Ec0sQVs7F3BTx/D3qn4hv5HtQuxIkjZeZVXafy3N/47VpgUNOv7TSy1zdxMk/kDMKnc25vm2tz/d27f8AgVXYtevZIgLTSZo42bYrzv5a/wCz96mRwSapcRPczrbRQ7SsQG1mK/xyf/E1YvNHt7x4mWVpmjbfxJ/F/SqZNi7b/aiZLrUhF8wAhWLlo1/umq0s67C0ibhuO3cKfBZeU+JIFy/y7pf3jE/8CqsCGsRaPyYAsaepqWNHhnxg8AwR6lJ4j0yBYrS5AW4VFXbHJ/fP+9/6F/vV5gtjK3nufP3NjPH/AMVX1r4n1LwtpWkahD4rvLWO2mtWRreQ7mkVfm+7/F0r5hg8m7tv9AvImty/BZPLwu75d391s/w16WEnOULnLVioy0M21upVga1UIw3LxJG2e/8AvVMbmVOZf3efmDbc8H/gVbBsdsc225mEwj+XePlO1dtVyqwXMcYkgnz/ABBuv/Aa3c0yFFvYo3N28caK87s7v9+OPazL3Vqkjv4YpFeaacRu/mBZmjkG3+781a9t/ZZxbT7IwW3At8m1f977tZtx4Yhu7lwqo0X8Myr5i/8AjtLmXUp8y2IYdY0vT7gXNvaEDzC67I2AHy7cbfmVqrW+qyXD/aEkmjHuvyn/ANmWkfwPNFEjyXzKjrkBZtrbf9w1UmGoWEMUDWxeDa/72WBo93P/AAJR/wAB21aVNmbc0R3SzvcQb7o5Enz+d1x/dVqsSXDSxKB5UyjcrKDu54/4FV63isbpzNDGss/l72VR+8Y/99VUeTT7eZjGY7WXjfFKWG7/AMdptgm76j7e0SKKK586ON933AcY/wDZqW/RVtJXgugTghViulbj+8y7WarpsFvbZGhimMSnIWOTdGD/AOhf+PVm3FtdOu7z5Dt7Osn3f+BbmqN2aSehlTG5j2xPAWf7rFofvD3Zaje8VGTypAAPmVAzKBWrHBdeaZI7iLH+zJ1qu9pPdwl5o3dlXqqq2a1vF7kq5GdVKSqHfUokKjmSPdn/AD/vVPZ30WrSM32mPzByd0bKP/HagV9UEscYnSQNhQkqbNx/3qv2MbPE1wba3SdVywDqu75v4aTUOgNy7iW8d/ays1qzt77mA/75atbSNSnkuFF5G7bcfukj+VutTaXfQSqbeYOjcdsqV/8AZq1DBYS2gmh1JLcI3y+fukVfl/8AHf8AvmklHqK8uhFqd5p9w8f2O1lsgi7Xi/eRYb/dorC1+0GoTxzXlxJHhdqY4Yj3opewiHtJHn13B9jlePbIn8OOlQtNEYlEgZtg2jj5a0Htb6Yy/a3lDO3SRdzbv4vpT7m08pYx5RRI+cyLuVv9qu7mPPsQcSQBiyJuwzZX7xq3plskMTywRmcxSYLCXja38P8AtU6OyZrTz4ZEnkWTaQ23cBt+7t/76qtHcfZJGgnRYmCndyy7G9f96p+PRDWh0VrqQm1iPzdGtpSH8wRSNtWNf4lXdT9SurSO7aaGzis7eX/j4hZs7l/h/h+Vum75a5Uy7UZgvRd37w/yp73ZntpEeHLqBiRWDf8AfVZ+xcSotFzU4kubed4pSzEK+xAAPJ/3u7bqx7hXe3CLlViGHH8K/wD2Va8Vy0sfk3Fryse1cfdx9KlHhqUabFcyXHl+cWaGMqNrL/e+98v/AAKtIyUdx8jlsYNsJpVRmG6GIDqv1qV7iVt8ZG5Rlhz0HetOGwT7LMvmP8vH7v8ArVOJJRKsc0kp2jBCnDbaq92TyleRkkVVUgDb95vmY1CsGVJxux7VqG2DqPve6sF20x4oUXzGVsL8vFUHLYpgRP8Auy21D2bhg1WLESRAxxiQMw+Vi3FTMLJoImitpGc/6wNL8q/7tTWjI0pEG2OQKeN+aGwNNRvZWR4GTupZuBTka9inaUyRPCpxtdfmP02/xVStbu4WN43JkdlO4+WpIP8Avfw0ix+WrbpDvH3ldv3YqLFovw3RlZWSJ4XDfN5i/wAVW90H2weZ5ckgXLHPyr/7LWQ0p2xxRiFvM64jqaVoppAFkyf4kqZaDUieW4tXleGO2Vdo3MWHT/aqKeS0SJZUkaR9vJVGYVcttMuLwrBAqKZF5cchf92lj0K6t5mtZ47Zgy7lcP8AyqPaJF8kjAutHiu3FwpljkLbmesdroWtyyh96L/d/hNdvfWkttC8K3BfYrMBj6fw15zdIwuHztH+7W9N8+5lPQ3Yrq3uInuHRGJ+VgG2tVa18tbwiKTY4P8AF8q1jNVmC6cbQ0QcDuByK05CeY2blo2bcoXJbOTy3/fVV5beJn3Fin1/vf7NJBfwXWFmAWRV2q27bViAxBcMEUyd9uelZtWKbI4DPZalFdQSPbyQSLJGc7WVlr7O8Ga//b+h2N1mO8tb21WZUc52Sbf3kYb+Ha1fF7Pt3fKTt9BXt/7M3iZIrK68P3jtCUn82BmPKbv/AGX5f1rzszoupS5l0OzCzs7H0ZYz232FftNrPE0f32J3Lu/vU9TmdWt3R04baRWPf65psF1FdJqKtZzx7bueN1MUbr/eb7v97/vmsOT4n+Ao4CttdXepSP0jtbdtxx/tNtWvFUJHdc71rpvK+Q7HPoOlUnMryjM3zsx/1nAKjNeZ3XxeuJW32Ph9YYowT5l3cquB/uqtZN78ajbIZrvW9CsQx+aGC3a5mH/Afu/99VdPDzk9ES6kUe228N7LGI4mwh6FQGFUDqOg6AzXOqX8Ec2MF5ZFUj3WvmXXfjZprzkxQ6vqYV87p7ryI3H/AFzj+7XKal8RryecTaZ4X0vT8D528syn65Y11rLq76GUsRCPU+nbDxnpuqz391ZLqv2cTYjkGnsyy/7rdv8AgW2o9Z8eJo1sXS1isiqbmbUb+O33++371fLenePdbha5ludXvZDOpDRJO0Syf3V2r8qrWYupabf3AOo2rRq7bXlV97Fv91vm/wDHq3hlbTvJmUsV2Petd+NchWCVfFekWDE5ZLW0kuTH/wAC+7XLv8VNLN0LiC88Tapdn72ZI7VP/Zv/AEGuGh0/wvHAJY9QjeIffPk+YV/4D96p0jtra1jmtzZXNtI2yN5VaLd/s/5WtpYGit0Qq0maHiH4h3mrB2svBumWxfcrTSiS6uG/3mZvm/75rI0l9OSwVLpPs83fhs7/APgVaH2aGa4a2ZYrbd/Bnk/7tTaZozR30kUlzD5Crljs3YrRKMFaOhK5pyNOw0OeCzkuLbWL5YcDC+WvJ+9jFPkuZliEmoWdrcxN/teX/wCyrUlvbXFvHlGvLW1Z8ERDesm3+L/Z61Yu5rsysLe9SaKTaTksmBz977ymuOdS8tToUbFOTT9Muo2uLVoraUncUaRt0g/uqzfxe3y1UvNGiEZa2e5huZOdjhsOfw/zzWg72KoILjTNssij94W2KzD7vyrVcaZqVvcLc2lxbx7DnbcH/wBBPSmncpk2meHdaZd8ckjvHjdibO7cfl+WRvf+9UTWupWm6XUfNMaKyl/I3eWRj7zL8tauj694hsxcS6hO97BtCxpazRqY+v8Ayzb7y/7NYupapHf27XWqXVwzlTHsmDIQN26nF3diZtRVzG+0aXrG9rnTnEifddW8olv+AqzVd07UGt4Wig1ZnjjP7yC6kWZc/wDAlrIZldllt5ZTGPvBxytRpbJMrsYIwW+Ul2Vl/wDia65KLOdNs3HTTT5l0NHgjiONskRaElv4vutVe/iubQxvG8nlhfu3S5x/wL73/fTVlHRw0e2K+a3Ma7nR2bbtq9CviC0DSwoLuIcBmfzFkWosPmZopJIkEQWJZDu5OcUG4tLNDbyLFbuwwDNH8q/8CWs5tT23ZafSTbv/AH7ct5bf8Bq9/acYl2LHt2/6vzl3Kvv/AL3+1Uyp33KjLsWUlvoXBghWeJfmZkZW+X2//arD8X2L3V5DIlo9sTH8xZVVW/4Fu21tDzHtS0E0SrJ8x8pvKb/x3bVdIppLiFRrupQj7sqSNvjdf+A7aUI8sroubvGxyQutT0y5dmnkwxyc8qa0rPxi4jSK5tbdyPvN92tTxFp/nq8ymTejCPyw+6Pb/e+b5lrBudBjkuGWIzsWyc7cqP8AgS10rke6MLtbG3LqSXsglihksE2DClHkLdechsUViWFje/vY8YCNtFFHKK5FoYQvI76oIGHzK0nzfN/vUsy2u2O4gKPMW6N1X/eqp5MIjDtFkf3TwaLOUxo0VqInyvzeYv3dv8VU43lc5lqTCfPyybSvckZ4/wB78fTvVZLMC4cTtsBxvZB5is3tXR2Xh651W2luPOhRo1bKg4x/7N/47VuDTra0to7rUJw2G3tDHJuKr/ez93b92odTldol+ztuc/Jp6ho5ZYoJYSFKMCV+97dq0rLw35s0axx2JRtzSbJMsvTlv/sasatqmhXeSbZSqNwUVtxrDm1BiP3ciIvVCu3haqPtJFJRXQ0ktVtWAS+g2bdsm9V2orf3fyqrqU7zKN87zbRgMqbY9lZf2vZzGPKB7qetJdrPdqM3SO5+8qlav2YXL1g83mNHbpcGRoyytGOi/wC9/dqe6tJBtuftU0aDPzNE1VbWcWtsiEoQT/C+1ttXNdDXm0WsStb+WrSKrbfm/vU0/fJM03s0kkjtIsnpJ5aq3/AqG8tk3eQ+AnzCn/2XPIzNLDFGoTcs/mbs/wDfNVZLb7OixZz/ABLjdVx5QGSwtIfk2x87TlasW3mR3DShA5+62/8AjohtZZi81ve7WX+HdhqtI5iUmRxICu1gP/Zf7tK4cupJK2iyPE0AladsfuoGZt/r9KsWlo8+6KOaKVzjAP3v/HqZp8DMyrBDG7tnbk4rU022lslD2tk/msww2xmY/wC1/tVlOXKjWEb7g/h2aExwSWMjs6b/AD49pB/4DU+iWFnBLKZ457yVF/gZjt/u/L/D822tK3tbpXZ77UYoEB8xoid7M3+792nXOr6ZbwyTaVcCaUsm9tuW+X/Z/wCBVy+0lI3UYxLWn2ZgicaibexTqk7vtLH+JW4retI7ZrESR3iHKjDN8y9/7vzVwrarHM4e90iHUHkOFULjH/Av/iatm/jRZIIw0USDPlJ0X2rOUZFqpEueLF0/7HcPFMlw7xncI0wytt+7XjF4GWQh1KSAnehH3a9L1K4tDp7RRRASSKyqzScLxXnE0T+YUnJaX+X/AALpXo4aPKjkry5is+HCq3B7tTlgwPvrRAhXPP0NOVHaQqQGPaum5zWI4fJaQJIrAM3pUol8lmihMseeGzyG/CiWFgyyBcf7SVEAyz/cBz60wuyZbtw4JSNR3KLg1seHPEM+k6lJc2zn95E0LKG2syt/7NWW4V4cxr9R6VSZGbLr2qJQjJWZSnJHdw+KrM2T2Z0+6EW5ZEhW7/dySf7a7ap6h411SYeVbW9lZBflLRQ7mP8A31urj4pWTO3vT438yQvJlj7ms/q1NO9i/bSNHUb/AFLUGzdXssw9JHO2s9ggYjIkI6sDxVpTs4IbJ6DqDVeOJ+flT8K1hGysTKVx9vHHJ1WrClYMeWHj9MvuWi3xGy+cihf7ynipJYo3UPGVZfaocgSJHnil8tpgdq/3aZLZ/aZd0DYz/BjpVeKJVbMz4X2q2D5SHad3y+lK9th+o0LcWrgNII2H3W3ba3tG166s0liuo1kjYr1O3a397dWCZpfNUjbKCo3I3zK1XJ7h0zLNbhdy8hP/AImpkubcpPsdrZeNPDtwxh1e1Mkoj/dsY8fN/tMv/wATU1n4qtW3wf2fJErPi3uIm84H5vusvy7V/wCA15ojpLMyhlVv4Sw2tVhBcW+wx3ZEit97djbUOjFlKpJHvOiaYusoyaVcQXcTscwxS4J/4CzK1UtatPsm6CHCnzP9VIitJs/4F/7K1eRx+KNShGycrKytuSQ/eVv95ealGs67qCNNPq0zpEn7tZi0jf8AAa5pYS7uaquzvJLki3STznmTndtZl/8AHfmFVna8vYoX0+7mtlPy7Zm3IW/XFR2mraJc6TBJqWpb2mPlyOI/KkQ++12X/wAdWtqDw3ot3CG0zxColk5AuZU2zD/ZrKUOU1jPmMOWy1CNHXUJ7Zhu+UbcfX+lQNDqUoEa6hKFx8q/eVW9P++a6O/sdRjjZZ5LeJP70bc//E1gz2zIZJLrEjs3yErs3f8AfNKEu4SVxLaIWoZ5oFYrIwyjr5bt/s7f9mpIBZSXUvm2213GC4farf722qQnhleWNog+SCreTv27f/HlFX4bSFlBiurcM33Zmj8tW/76DbWok30EkkPaxkhFyphUMgyse5jGcf8Ajy/+PVli92SOz28llPFtykTbvWtSaaWB0ZNsnllghI6r/wDE1W1MQ3dsqXVjFGyclwu3b+NODl1CSXQzJ5/NXM97FHOfvkKy7l/3amSOWSJ1EyTx/eB+6q/+PfLVa5t0uUaNraMlX2qzjcQKpQW95ZymS2uHXZ/dLfL/AMBrotdGd7Gt9knDhIZFWQ9FZvlb/P8AvVMY7uMNazWkkbsNyqg3YFZcep+IITt80vj0+X5aivNZu7+3YXs8nKnDMu7DfSp9nIrnj2NFL9IrsCNpo2C7SVfKlf4qsXlxFcRbVebCr02bfm/3u1YjXk7IodbS8ihOWdTtYVVt7hvMzBd3duyN0l5WnyEORbvyJXVooUC46CSiq6zTRu6CSGfDffZcmitbkFi0s7oJGt8wjgLKsg+Xdip9XsLvS71mtkhZJ18yNo5N21f7tPi8T3E7T20lvBLFMu5Y9qjywv8AdqzY+IbhIJrOOz/cypuEbSHK/wC1WU3VUthciM/R7e6kYeY7I+4S7UdsfLiq2q4QpGJPlOfKx97/AGqh1G7F6/ms8glG5SfM3daLdrgHCoHVuua3UdLifYrwCS4kAMhZ/wCFzuzUiW7lWlaXdIiFTt+b5f71KLdI5Ud0fheAr7al81mtyiRphf4WCtiqulsSQrITBsVFkMY/u7ttVGDicAx49Rn5atFG7/8Aoa7akhULHIJbdJH/AIG8zbt/+Kp81twbsMt7WW5hdVXy045bhVWt3R9EeNo3EXnsW2yR72+ZazLVVdAoMmD/AAr1Nbp1YWFukVnbMpdSu+R9xJ3fw/3ayqKT0ia0+XqdfD4csYdPFtNeRW7uS6+XLu3H0+Vflb/arndUSxkjCx6VOGX/AJ6Pyf8AgX8VUG8R3EsRZraVZ5WVWeOf5n2/73+eazptQ1CXcIrmXa/ZW+VqwVOp1LlKA3ULGSwlDefGZcZVQW+U/wDAasRK/mK09tG7MMiST5dzf/FVXtppHDreqxnPyqw61dg1C6tkeIAEyeoy3/fVaSUyVymvHFb2loXLxSTtyyrtUv8A7VQXZuvtCo7vArScqG2q/wDDu21kedcXEm9jCyoxVv7+2ta1lsrfE8bzSMxwrSIqqP61Eky00WLXTo0uC0hScbtwj8tm/wDH6q3SHYzmyWFT1WN8N/3y1Umuw8j3Bv2Dg4y1x9339q0dEvoILZ5FtILjzPumaTIWoUWgvct6dexJGumWsnknGB+62jdWdd2l9AI2u7oziZ8qQ+3/AIFUw1p1sJoUtrMSM3mSSLGuF/3f7tYU2sRTgp9rZlH977xarUJCcka16IIJeZvMYMq4bhQ3NcBcqRezojrMrtw4NdPb3tmJXeazkuGb5tpfqP8Aa+auVniVJHRTt+YMp9DW9F2VmZT1JFMbp5LxNHL/AA7qTP2ZZBKrAMuM4/ipJnkm2o0oI9xU9lIwZY93mfw/dra5FtCvEqSw7yWL9+etOiiUM3mbM44JonjjklkxIseT91egpqnPMoDOf4g3NFyCMRbZCRKUI6N1FNZJVO1gpDdCKczvux5uVHZqFYISqgf7SmrTBorPFGykq7Bh2ao9skZyu4N6itESD5kZM5/iJ+YVXBbADsrCq5iSGFZZt7Kcleq/3qdbzhTiRNyhccVNGI1fdhWpkqRCTfExj9i1O4ItR3lnJGUYNC3Yr0pSio/moyujfxLVFrfec70H0FPRXjjYLKMGpcUUpGghA+bbhW+9/epkgaM4hbeo+7z8y1FbzsqneFk+bBZZMMKmt7jy9wjbejDBVqzaKTJreQSopaYcfw/dNT3AQnYx8tgvf7zVnzxoU3LuXPbOadAJI/mEu4Fdu0/NSaHcWeJj8zWyzL6Z+ao90KOuI2iJ6M7Vft7iJfkltVyP4kb/ANloZ7eQncJOfusrLS5mO0SoqSs26LZLjrtamTZWMgq8R7hhUggjU5SUqw7inzW0jQ/eyOxY9aaZPUpwqqMftH75D1aF+auzT3KRGGzTzINu51KbqatqjwcwLk/8tEqGJrmym3RTMOCBnmq0YzqPDvikC2hs7uGCPYMKdrDIrtLHVNI1CBXaVYDlgTNN5h28fKv/AOzXkUlyk0Yjmt0D7smSM/8AstNhlZU2q5ZPQ1hPDxk7msazW56ZY6vpd5qbRLAbXO4W92w3K7L/ALtaNunmpJarc2Q/vqX+Zq8rjvFXbiAK6c8GtKXxK1y0bXVjHM6dZC7bm/4E1Zywz6FqvH7R27g+V9kMzNEvzLtZqimsoBEHiud8yp+7HzVyv/CRoYFWG0nDqcjdLvX/AOK/8eqzZ687ygXAntw38aNWfsZIv2kS09nd2kbmeN2jk7x/3qhWXYoZFkO7rhasQa9JDCY1c3NtJ1XHzBqbfaxC+HhsfKkUfNh+v+1TUJkuUSJLzaokkAMat90Pk7f+BU0/Zbp2lgikhG45Vk5qtPI0y+YtvvQt1baOv+1SxzW6ZEkc6j0DYK1qkyGWriwijj58m4O7O8L5bD/Z/u0kcbxJHHZypIxGfLkZdyn+61URqDxkrHL58Z/56CmySQTru2hXb070OFxXLLrchVElhPnHWBflNFVo2uUXbGZAKKXLIrmP/9k=</binary></FictionBook>
