Диверсант. Том 3 Дмитрий Бурдин, Сергей Шиленко Советский разведчик Станислав — раненый, лихорадящий, едва держащийся на ногах — выводит группу бойцов из окружённого немцами Гродно. План прост: отвлечь врага ложным донесением, выбраться из больничного подвала, подорвать склад боеприпасов. Но в подземельях остались его люди, а за спиной — сжимающееся кольцо патрулей с собаками. Когда обман раскрывается, единственный путь прочь лежит через немецкие посты, замаскированную под санитарную команду с тележкой мёртвецов. Станиславу предстоит выбирать: спасти тех, кто ещё дышит, или не дать врагу унести то, что убьёт сотни других. ==================== Глава 1 Глава 1 Фельдфебель Карл Мюллер стоял у больничной ограды и курил за час третью сигарету. Пальцы мёрзли, хотя июньская ночь в Гродно была тёплой. Просто они почти не двигались. Он стоял на посту, а на посту полагалось стоять — смотреть в тёмный переулок и не думать о том, что творилось за спиной. Сигарета догорела. Мюллер затянулся в последний раз, раздавил окурок о каменный столб ограды и сунул в жестяную коробку. Ротный старшина Лемке однажды назначил ефрейтору Хайнцу три наряда вне очереди за брошенный окурок. — Порядок есть порядок, — сказал тогда Лемке. Мюллер был призван на действительную службу в тридцать восьмом. Сначала пехотный полк, потом связь: катушки, кабель, изоляционная лента, аппараты, которые всегда ломались в самый неподходящий момент. В Польше он прокладывал линии далеко за передовыми ротами. Во Франции — то же самое. Стрелял только на полигоне и считал, что ему повезло. А потом начался поход на восток. В Гродно они вошли на второй день войны. На шоссе горели разбитые грузовики, у дороги тлела рожь, занявшаяся после налёта. Сам город дымился. Разбитая техника, пушка без колёс, дохлая лошадь с раздутым животом. И трупы. Первые настоящие трупы, которые Карл Мюллер увидел за всю свою жизнь. За три ночи в городе стреляли столько, сколько он не слышал за всю прежнюю службу. Патрули пропадали во дворах. Двух солдат нашли в подвале с перерезанными горлами. Комендант ввёл комендантский час и приказал стрелять по каждому, кто не остановится после окрика. Сегодня ночью больница почти успокоилась. Только почти. Оттуда по-прежнему доносились звуки, которые Мюллер уже научился различать. Стон — раненый. Крик — допрос. Хлопок двери — обход. Топот сапог по лестнице — смена. Тишина была хуже всего. После неё обязательно что-нибудь случалось. Когда со стороны чёрного хода раздалась стрельба, Мюллер вскинул МР-40 раньше, чем успел испугаться. В свете мотоциклетной фары он увидел людей, вываливавшихся из двери. Кто-то тащил носилки, кто-то ломал калитку. Немецкий жандарм в коляске уже заваливался набок, а водитель пытался удержать тяжёлый мотоцикл. Мюллер нажал на спуск. Ствол дёрнулся. Пули выбили кирпичную крошку над головами беглецов. Он мог опустить автомат ниже. Мог провести следующую очередь по спинам. Расстояние было смешное, промахнуться трудно. Но второй раз он не выстрелил. Потом из пристройки выбежал Стефан — больничный фельдшер в белом халате. Мюллер знал его в лицо. Поляк что-то кричал по-немецки, размахивал рукой и уводил погоню в сторону соседнего двора. Там хлопнул одиночный выстрел. Следом ударила короткая очередь. Мюллер остался у ограды. Стоял, сжимал автомат и смотрел в темноту, куда убежал фельдшер. «Я мог попасть, — подумал он. — Просто не захотел». * * * — Есть третий вариант, — выговорил я наконец. — В госпиталь мы сейчас не полезем. И по старому следу не побежим. Сначала заставим немцев искать нас в другом месте. Тарасов и Зыков замерли. Оба ждали. Я попробовал приподняться, но грудь тут же свело кашлем. Костя подхватил меня под плечи, дал отдышаться и подложил под спину свёрнутую шинель. Над потолком скрипнула половица. Один связист прошёл к окну, второй что-то пробурчал в трубку. Я вслушался. За последний час они дважды выходили на связь. Оба раза представлялись одинаково: седьмой пост, северная больничная линия. Хорошо. Значит, хотя бы не придётся выдумывать позывной. — Над нами телефонный пост, — продолжил я уже тише. — Один связист периодически выходит во двор. Второго берём живым и передаём по линии, что беглецов видели у реки. Не навсегда их обманем, но один-два наряда туда дёрнутся. Нам хватит. Зыков хмыкнул. — Если немец на другом конце не начнёт вопросы задавать. — Поэтому сначала посмотрю бумаги связиста. Они записывают позывные, время докладов, номера линий. Если ничего не найдём — звонить не станем. Пустая хитрость хуже никакой. Тарасов потёр щетину. — А мои люди в госпитале? — После того как выведем нынешнюю группу, возвращаемся малым составом. Не спасать вслепую — разведать. Сначала подвал и отсечённая колонна. Если живы — вытаскиваем. Потом склад. — Склад? — Да, именно он. Вы же сами видели и слышали, что немцы начали рыть и пробираться в подвалы. Больничный пункт, себе, они уже сделали. Как думаете, для чего им склад? — Оружие? — предположил Зыков. — Еда? — спросил Тарасов. — И то, и это, — кивнул я. — Делали они это ещё вчера. Значит, уже пришёл их там… как его… короче главный, снабженец, или кто-то в этом роде, и дал распоряжаться, чтобы всё это заполняли. Наше присутствие там и побег, наоборот подбили их к тому, что внутри нет врага. Да, несомненно, после нашего шуму, патрулей и охраны стало больше, но, снаряжения — тоже. И моя цель, последний склад, чтобы знатно пошуметь, а перед этим, набить вещмешки патронами. Только вот пока в зоне обрушения остаются наши или больные, никакого подрыва не будет. — А если склад охраняется сильнее, чем мы думаем? — спросил Зыков. — Не лезем. Не найдём безопасный вход — не лезем. Не найдём заряд и детонатор — не взрываем. Люди первыми. Всё остальное потом. Тарасов смотрел на меня долго. Потом коротко кивнул. — Это я и хотел услышать. Я загнул палец. — Зыков — старший при основной группе. Выводишь раненых, Воронова, Костю и Прохора. Если я свалюсь — не ждёшь и назад за мной не возвращаешься. Старшина дёрнул щекой, но спорить не стал. — Архип — разведка и тыл. Тарасов опознаёт своих. Гена, когда найдём, ставит ложный след. Я иду только туда, где нужен немецкий. — Ты никуда не идёшь, — буркнул Зыков. — Тебя до лестницы тащить надо. — Вот до лестницы и дотащите. Дальше посмотрим. Сил на спор у него не было. У меня, если честно, тоже. По земляным ступеням спустилась Ядвига. Лицо у неё было белое. — Пан… один вышел. Во двор пошёл, к калитке. Второй возле телефона остался. Я посмотрел на Архипа. — Без выстрела. И аппарат не повреди. Старик уже поднимался. * * * Ядвига вошла в комнату первой. Поставила на стол миску с горячей водой и начала что-то говорить немцу — про баню, про грязь, про то, что постель ещё не готова. Связист отмахнулся, даже не повернувшись. Архип вырос за его спиной бесшумно. Обхватил за шею, сдавил. Немец дёрнулся и ухватился за его рукав, но Зыков уже подоспел — перехватил руки и прижал к полу. Через несколько секунд связист обмяк. — Живой, — шепнул Архип. — Минут сорок точно проспит. Может, больше. Меня подняли наверх. Костя и Прохор тащили под руки — сам я мог только переставлять ноги, чтобы не висеть мёртвым грузом. В доме пахло табаком, кислым сукном и горячей водой. Телефонный аппарат стоял на столе у окна. Рядом лежали огрызок карандаша и сложенный вчетверо лист. Я развернул его. Сверху было выведено: «Meldepost 7. Lazarett Nord». Ниже — время выходов на связь и несколько коротких записей. Смена в шесть. Проверка линии в половине шестого. Последний доклад — двадцать минут назад. Повезло. Пока повезло. — У двери, — шепнул я Зыкову. — Если тот, второй, вернётся — берёте тихо. Я снял трубку, покрутил ручку вызова. На том конце ответили быстро: — Leitstelle. Kommen. Прикрыл глаза и заставил себя вспомнить голос связиста над потолком. Низко. Недовольно. Словно его разбудили. — Leitstelle, hier Meldepost sieben, Lazarett Nord, — прохрипел я по-немецки. — Flüchtige Gruppe am Flussufer gesichtet. In der Nähe der alten Mühle. Stärke etwa zehn Mann. Fordern Verstärkung an. — Центральная, говорит седьмой пост, северная больничная линия. У реки, возле старой мельницы, замечена группа беглецов. Около десяти человек. Запрашиваю подкрепление. В трубке зашуршало. Кто-то переспросил: — Wer meldet? Кто докладывает? Твою мать. Я посмотрел на связиста, лежавшего у печки. Возле последней записи на листке стояла подпись: «Gefr. Krause». Ефрейтор Краузе. Значит, так его и звали. — Krause, — выдохнул я. — Der zweite Mann verfolgt die Gruppe. Kabel möglicherweise beschädigt. — Краузе. Второй связист преследует группу. Возможно, кабель повреждён. Пауза затянулась. — Verstanden, Posten sieben. Bleiben Sie auf Position. Streife ist unterwegs. — Вас понял, седьмой пост. Оставайтесь на месте. Патруль уже выслан. — Verstanden. Я положил трубку и только тогда позволил себе выдохнуть. Лоб был мокрый, будто я не по телефону говорил, а на себе Воронова сюда тащил. — Один патруль отправили, — прошептал я. — Не весь гарнизон. И минут через двадцать могут перезвонить. Уходим. Но просто оставить здесь немца было нельзя. Очнётся — расскажет, что Ядвига помогала. А если его прирезать, дом всё равно перетрясут. Живой немец хотя бы подтверждал нападение. — Ядвига, — позвал я. — Дочь Стефана прячешь не в погребе. Где-нибудь под крышей, в стене, где у тебя тайник есть. Женщина перекрестилась. — За печью ниша. Ещё с польской войны. Двоих детей спрятать можно. — Хорошо. Этого оставим в кухне. Свяжем. Вас тоже. Она посмотрела на меня так, будто не поняла. — Если найдут свободной рядом со связанным немцем — повесят. Если найдут связанной, с разбитой комнатой, вы жертва. Скажете, ворвались русские, забрали еду, заставили показать дорогу. Лиц вы не видели. Поняли? Ядвига быстро закивала. Архип перетащил связиста к столу и связал его же ремнём. Голову немцу обмотали полотенцем, чтобы, очнувшись, не разглядел погреб и людей. Ядвиге стянули руки спереди мягкой тряпкой — так, чтобы она могла освободиться, если станет совсем плохо, но со стороны узел выглядел настоящим. Зыков опрокинул табурет, разбросал по полу посуду, выдернул ящик из комода. Я заставил Ядвигу лечь возле печи и набросил ей на голову платок. Красиво не получилось. Но хоть какая-то легенда. — Девочку не показывайте никому, — сказал я. — Для немцев она ваша родственница, приехала до войны. Про Стефана ни слова. — Я поняла, пан. Поверил ли я ей? Да какая разница. Лучшего выхода у нас всё равно не было. Выбирались через задний двор. Зыков и Прохор несли Воронова. Костя тащил санитарную сумку и мой вещмешок. Я спускался последним. На середине лестницы ноги подломились, и Архип поймал меня за ворот телогрейки. — Ещё раз так, командир, и на спину взвалю. — Только попробуй, — просипел я. У сараев нас ждал Гена Сидоров. Живой. Целый. На нём по-прежнему был длинный мятый плащ, из-под которого торчал край больничного халата. Увидев меня, он выдохнул: — Стас… я уж думал, не выйдешь. — Вышел. Слушай задачу. Кабель к реке мы тянуть не стали. Он привёл бы немцев прямо к дому. Гена взял окровавленный бинт, две немецкие гильзы и старую больничную тряпку. Должен был пройти к нижнему городу, оставить след возле мельницы и уйти по каменной мостовой, не таща хвост к нашей группе. — Следы сделай на троих-четверых, не на роту, — сказал я. — И не геройствуй. Увидишь патруль — ложись и жди. — Понял. — После — к риге. Зыков знает. Гена растворился между сараями. Основную группу уводили к старой риге на окраине. Прохор знал её ещё с довоенных времён. Зыков должен был довести туда раненых, переждать облаву и уходить дальше, не дожидаясь нас. Тарасов, Архип и я остались в сарае… * * * К рассвету у больницы всё стихло. Мюллера так и не сменили. После нападения, гибели жандармов и начавшейся облавы Лемке приказал держать пост до особого распоряжения. Когда небо посерело, прибыла следственная группа: офицер полевой жандармерии, представитель комендатуры и писарь. Мюллер пошёл следом как сопровождающий, хотя сопровождать было некого. У чёрного хода лежали два жандарма. Обоих зарезали ножами. Чуть дальше, у перевёрнутого БМВ, нашли третьего — расстрелянного в коляске. Водитель мотоцикла был ещё жив. Его оттащили в лазарет. Стефана обнаружили за углом. Он лежал у стены, на спине, раскинув руки. Белый халат был залит кровью. Рядом валялся «Вальтер», из которого фельдшер успел выстрелить, прежде чем его срезала очередь. Офицер жандармерии присел на корточки, осмотрел тело и поднял пистолет. — Стрелял в наших. — Это больничный фельдшер, — тихо сказал Мюллер. — Поляк. Работал при лазарете. — Работал, — повторил офицер. — Потом вывел русских через чёрный ход и оказал вооружённое сопротивление. Мюллер хотел сказать, что всё было не так. Что Стефан уводил погоню, чтобы остальные успели выломать калитку. Но офицер уже диктовал писарю: — Вооружённый пособник. Ликвидирован на месте. Мюллер промолчал. Он смотрел на лицо Стефана и чувствовал, как внутри что-то ломается. Этот человек продал собственную жизнь, чтобы спасти других. А теперь его превращали в строчку отчёта. «Я стрелял выше, — подумал Мюллер. — Но я стоял в этой форме. Охранял эту больницу. И помогал тем, кто его убил». Когда тело унесли, он попытался закурить. Руки дрожали, спички падали. Наконец огонёк занялся. В этот момент из больницы вышел ротный старшина Лемке. — Мюллер! Иди в хозяйственное крыло. Там оборудуют временный склад боепитания. Внутренний караул нужен. — Надолго? — До темноты. Снаружи поставили двоих. Смена задержится — людей отправили к реке. Давай, шевелись. Значит, сообщение с седьмого поста приняли всерьёз. По крайней мере, пока. Мюллер затушил сигарету о столб, убрал окурок в жестянку и пошёл за Лемке. * * * Мы обнаружили трёх солдат. Один часовой остался у двери, ведущей в подвал, один стоял поодаль, у каких-то бочек, а третий ушёл вовнутрь. — Вот здесь можно пройти, — шепнул Тарасов. — Все подвалы взаимо… — Знаю, — перебил его я. За ночь я не стал здоровее, порошок не успел совершить чудо. Жар немного спал, зато слабость навалилась такая, что зубы сводило от каждого шага. Но голова работала и этого пока хватало. Мы дождались, когда ситуация немного изменится. И вскоре, тот, что стоял у бочек, несколько раз прошёл вдоль стены, потом спрятался от ветра за кирпичным выступом. Архип подполз первым. Не полез на часового в лоб. Подбросил камешек к стенке. Тот услышал стук, выругался и сделал два шага в сторону. Этого хватило. Архип вынырнул из-за выступа, обхватил немца за шею и дёрнул назад. Тарасов подхватил винтовку прежде, чем та ударилась о камни. Немец забился, но старик держал крепко. Через несколько секунд обмяк. — Живой, — прошептал Архип. Убивать без необходимости мы не стали. Связали, заткнули рот куском его же шарфа и уложили. Очнётся — не скоро. Дверь оказалась заперта изнутри на простую задвижку. Тарасов просунул нож в щель, подцепил железо. С первого раза не вышло. Со второго задвижка царапнула по металлу так громко, что я едва не вжался в землю. Мы замерли. Часовой, который стоял поодаль от нас у стены, кашлянул. Тарасов попробовал ещё раз. Задвижка подалась. — Чисто, — прошептал он, приоткрыв створку. — У стены тоже снять надо! Архип только коротко кивнул. Испарился и вернулся через минуту, довольный, но запыханный. Дверь подвала отворили. Первым залез Тарасов, за ним, Архип. Меня втащили последним — за ремень и ворот телогрейки. Внизу я чуть не рухнул на колени, но успел упереться рукой в кирпич. — Пять минут посиди, — сказал Тарасов. — Пять минут у нас нет. — Тогда две. Спорить не стал. Съехал по стене, перевёл дыхание. В груди булькало, но кашель я задавил, прижав кулак ко рту. Подвал был частью той же больничной системы. Сырой кирпич, трубы под потолком, запах плесени и машинного масла. Из-за следующей стены доносились шаги. Медленные. Три шага в одну сторону, три обратно. Внутренний караульный, тот самый, третий. Архип показал на себя, потом на проход. Я покачал головой. — Живым, — одними губами сказал я. — Нужны ключи и сведения. Тарасов нахмурился. — Возьмём. Они ушли вперёд. Я остался возле стены, с ножом в руке. В таком состоянии смешно было изображать штурмовика. Моя задача — дождаться, когда караульного свалят, а потом говорить. Из основного помещения донёсся скрип табурета. Потом шаги прекратились. Архип выглянул из-за угла и махнул: подходи… * * * Мюллер не заметил, как снаружи стихли шаги заднего часового. Не услышал, как открыли дверь. Он не спал почти сутки. Пост у ограды, стрельба, следственная группа, потом этот склад. Глаза закрылись сами. Когда тень легла на ящик с патронами, Мюллер открыл глаза. Дёрнулся — и замер. Холодная сталь уже лежала у самого горла. Лезвие было прижато плотно. Любое резкое движение — и оно войдёт под челюсть. Над ним стоял юноша. Лет двадцати, может, младше. Бледный, мокрый от пота, с воспалёнными глазами. На нём была рваная телогрейка поверх нательной рубахи. Одной рукой он держал нож, второй опирался на ящик, словно без этой опоры не мог устоять. За его спиной маячил старик в кафтане. Ещё один русский держал под прицелом вход. Автомат лежал на коленях Мюллера, бесполезный. Он даже не попытался дёрнуться к нему. Просто смотрел на этого парня — больного, измученного, но всё ещё опасного — и понимал: вот он. Один из тех, кто прорывался через чёрный ход. Один из тех, ради кого погиб Стефан. — Bitte… töte mich nicht, — прошептал Мюллер, чувствуя, как лезвие царапает кожу при каждом слове. — Ich habe auf deiner Erde niemanden getötet. Verschone mich. — Прошу… не убивай, — повторил он уже медленнее. — Я никого на твоей земле не убивал. Пощади… ---------- Глава 2 Глава 2 Я смотрел на немца сверху вниз и пытался понять, что с ним не так. Не знаю, как это описать, но почему-то, разглядывая его лицо, я не мог убрать навязчивую мысль, что он не такой, каким кажется на первый взгляд. Лицо у него, к слову, было самое обычное. Бледное, с испариной на лбу, глаза зелёные… да обычное лицо! А ещё он боялся меня и дрожал так, что мне пришлось покрепче перехватить рукоять ножа, чтобы случайно не чиркнуть его по артерии. — Stefan… der Feldscher, — выдохнул он по-немецки, торопливо и сбивчиво. — Стефан… фельдшер. Он вывел вас через чёрный ход. Я был у ограды. — Was? — переспросил я, не сразу поняв. — Ich habe hinter euch geschossen, aber mit Absicht zu hoch! Ein zweites Mal habe ich nicht geschossen. Und ich habe nicht verraten, wohin ihr gegangen seid, — Я стрелял вам вслед, но нарочно взял выше. Второй раз не выстрелил. И не сказал, куда вы ушли. Я это скрыл! Я, если честно, охренел. А немец, тем временем, боялся даже пошевелиться. Его глаза метались так, словно за мной стояла целая рота. — Stefan. Ein Pole. Der Feldscher, — он запинался. — Стефан. Поляк. Фельдшер. Он умер. За вас. Только я хотел спросить, но горло снова свело кашлем. Я согнулся пополам, едва не потеряв равновесие, но левая рука намертво вцепилась в край деревянного ящика. Кашель рвал грудную клетку, выворачивая наизнанку. Каждый спазм отдавался в голове взрывом белых искр. Когда приступ отпустил, я сплюнул на бетонный пол тёмную слюну и снова навалился на немца. — Ich weiß nicht, woher du ihn kennst, aber ich frage dich, — я наклонился ближе, почти касаясь его лица своим, и отвечал ему по-немецки. — Хочешь умереть за тех, кто его убил? Или хочешь прожить ещё один день? Выбирай. Немец разлепил побелевшие губы. — Ich… ich will leben… — прошептал он. — Я хочу жить. Просто скажи мне, русский, что тебе нужно⁈ — Wie heißt du? — я чуть отодвинул нож, позволяя ему глотнуть воздуха. — Müller… Karl Müller. — Hör zu, Müller. Wie viele Mann sind in der Wache? Wo stehen sie? Welche Türen öffnen deine Schlüssel? — Сколько людей в карауле? Где стоят? Какие двери открывают твои ключи? — Vom Wirtschaftsflügel und von den Lagertüren. Die anderen hat Lemke, — немец судорожно закивал, глядя на меня с жалким, трусливым облегчением. — Ключи от хозяйственного крыла и складских дверей. Остальные у Лемке. Связка в кармане. Архип бесшумно вынырнул из‑за его спины, запустил руку в широкую штанину и выудил связку тяжёлых, ребристых ключей на стальном кольце. Старик вопросительно посмотрел на меня. — Weiter, — я снова прижал лезвие, но уже не так сильно. — Сколько человек снаружи? Кто ещё внутри? — Drei draußen: einer am Wirtschaftseingang, einer bei den Fässern, der dritte an der Kohlenrutsche, — затараторил он, видимо, решив, что сотрудничество — его единственный билет в жизнь. — Трое снаружи: один у хозяйственного входа, второй возле бочек, третий у угольного спуска. Внутри — только я. Сменить нас обещали к вечеру, но людей задержала облава. Если пропажу караульного не заметят, раньше никто не придёт. Клянусь! «Ага. Знает он мало, к сожалению. Да и не понял, почему-то, что если мы здесь, то наверху уже никого нет». — У хозяйственного входа снят. Тот, возле бочек, связан, — негромко напомнил Архип. — Остаётся третий, у угольного спуска. Мы его отсюда не видели. — Значит, снаружи один, — кивнул я. — Пока не трогаем. Шум нам сейчас ни к чему. — Где боеприпасы? — Тарасов шагнул ближе, его ТТ смотрел немцу прямо в лоб. Но тот ничего не понял. Я перевёл, и послышался ответ: — Hier. In diesem Saal und im nächsten, hinter der Trennwand. Patronen, Granaten, Minen… alles in Kisten, — Здесь, в этом зале и в соседнем, за перегородкой. Патроны, гранаты, мины… всё в ящиках. Я только сегодня ночью принял. — Was ist hinter der Wand, die eure aufgebrochen haben? — спросил я по-немецки. Он глянул на меня с лёгким изумлением, потом, видимо, сложил два и два. — Alte Lager. Davor stapeln sie jetzt die Waffen, — Старые склады, перед ними теперь складывают оружие. До дальних комнат ещё не дошли — проход завален. Я посмотрел на Тарасова. Капитан был бледен не меньше немца, но его бледность была от злости и напряжения. Он сжимал пистолет так, что костяшки пальцев побелели. Я знал, о чём он думает. Немцы складывали оружие у самого подхода к дальним комнатам. К самим комнатам ещё не пробились — проход завален. Значит, был шанс, что наши, оставленные там, ещё живы. Только вот нам нужно было ещё в одно место, где тоже должны были быть наши, — те, кто побоялся пойти за нами. — Führ uns, — коротко бросил я по-немецки. — Покажешь эти дальние комнаты. В груди снова влажно хрипнуло, но приступ прошёл легче прежнего. Или я просто себя уговаривал. Психосоматика, чтоб её. Мы двинулись вглубь больничного подземелья. Архип шёл первым, держа немца за воротник формы. Тарасов следовал за ними, я — последним. Мои ноги двигались с трудом, стены подвала, покрытые зеленоватой плесенью и потёками влаги, плыли перед глазами. Приходилось постоянно касаться шершавого кирпича рукой, чтобы сохранять равновесие. Под ногами хрустели осколки стекла и куски штукатурки. Где‑то наверху, глухо и далеко, хлопнула дверь — может быть, сквозняк, а может быть, кто‑то из охраны вышел подышать. Я задержал дыхание, прислушался… Тишина. Мы прошли через длинный коридор, заваленный пустыми деревянными ящиками и мотками телефонного кабеля. Здесь пахло сыростью, машинным маслом и почему‑то кислой капустой — видимо, где‑то рядом находился старый больничный пищеблок. Воздух был спёртый, тяжёлый, его с трудом хватало, чтобы наполнить горящие лёгкие. Немец шёл впереди, пригибая голову, и бормотал что‑то себе под нос — то ли молитву, то ли ругательство. За складским залом коридор упёрся в наскоро расчищенный пролом среди битого кирпича. Дальше стояла массивная ржавая дверь на висячем замке. Замок был новый, а пыль у порога — нетронутая. — Hier, — выдохнул немец. — Здесь. Архип вырвал у него связку, примерил один из ключей. Замок щёлкнул, открылся со скрежетом. Старик потянул дверь на себя. Из темноты пахнуло мёртвым запахом. Не тем свежим, каким пахнет на поле боя, а застарелым, тяжёлым — кровью, гноем, мокрой повязкой, которой не меняли уже несколько дней. Тарасов втиснулся в проём первым, подсвечивая себе дорогу тусклой немецкой карманной лампой. Я привалился к дверному косяку, потому что зайти внутрь физически не мог. Ноги просто отказались держать мой вес. Я медленно сполз по холодному металлу двери, усаживаясь на грязный бетонный пол. Помотал головой в разные стороны и понял, что сижу среди старых пустых ящиков. — Эй, — хрипло позвал Тарасов в темноту, уже вдалеке от меня. — Эй, живые есть? Никто не ответил. Я уж было подумал, что всё, — немцы дошли до дальних комнат и перебили раненых, — как из глубины донёсся хриплый голос: — Не подходи, сука… — прохрипел надтреснутый голос из темноты. — Я тебя, тварь немецкая, на ремни порежу! «Живы… твою мать, они живы!» Я попытался подняться с первого рывка, не смог, ухватился за косяк и всё-таки встал. Потом заковылял на голос. Когда я подошёл, Тарасов уже что-то говорил, и до меня донёсся только конец фразы: — Рыжий, это я. Тарасов. Луч света выхватил из мрака кучи битого кирпича, перевёрнутые носилки и фигуры людей, прижавшихся к дальней стене. На ящике сидел мужик с перебинтованной головой; из‑под бинта на правый глаз стекала тёмная полоса крови. В одной руке он сжимал немецкую «колотушку», другой держал винтовку за ствол, как дубинку. Рядом суетился молодой боец, весь в грязных бинтах, — тот самый, что вызвался остаться с ранеными. Санитарную сумку он, видно, подобрал уже здесь. А на полу, прямо на мокрой грязи, лежали остальные. Я обвёл их взглядом и подсчитал. Из шести, которых Тарасов оставил здесь, двое уже не дышали — их прикрыли шинелями у стены. Ещё двоих после перевязки можно было поднять: не идти, а ковылять с поддержкой. Оставались двое тяжёлых — один на носилки, второй на спину. Четверо живых. Такая арифметика мне не нравилась, но другой уже не было. — Командир… — одноглазый опустил руку с гранатой и положил её на ящик, а затем сделал то, чего никто не ожидал. Он закрыл лицо грязными ладонями и беззвучно зарыдал. Тарасов опустился перед ними на колени. — Тихо, тихо, мои хорошие… — говорил он. — Мы вернулись за вами… Я сидел у дверного косяка и смотрел на всё это. Хотелось выть от собственного бессилия. Таскать я уже не мог — зато мог считать и распоряжаться. Архип и Тарасов вскрывали перевязочные пакеты, подтягивали сползшие бинты и ремнями укрепляли носилки. Кровь была повсюду — на стенах, на носилках, на руках санитара. Мюллер застыл рядом. Взгляд ходил от почерневших бинтов к его собственным рукавам, будто он впервые увидел, что на нём надето. Когда санитар поднял окровавленную руку, немца передёрнуло. — Man muss sie hier rausbringen, — прошептал он по-немецки. — Их надо выводить. Русский… я знаю проход к медицинской кладовой. Там бинты и перевязочный ящик, Verbandkasten. Этим людям нужна помощь. «Нихрена себе заявление…» — Рыжий, — прохрипел я, откашлявшись. — Ты как? Идти сможешь? Одноглазый поднял голову. Глаза лихорадочно блестели. — Смогу, — он сплюнул на пол густую слюну. — Тогда берёшь одного ходячего под руку. Второго поведёт немец. Архип с Тарасовым — носилки. Ты, — я кивнул санитару, — примотаешь последнего простынёй и понесёшь на спине. Других носилок нет. Меняться некому, поэтому груз сразу распределяем так, чтобы никто не свалился на первом повороте. Люди зашевелились. Я перевёл дыхание и добавил: — Оружие и патроны возьмём на обратном пути, в складском зале. Только сколько унесём без остановки. Винтовочные, семь девяносто два, и девятимиллиметровые к МП‑40. Вещмешки не перегружать: кто начнёт отставать — бросает боезапас без команды. Мюллер тоже понесёт. Немец, услышав своё имя, только коротко кивнул. Сказать, что он не ждал такого, — ничего не сказать. Но спорить не стал. Когда раненых подготовили к выходу, Архип с Тарасовым по одному вернулись в соседний складской зал и принесли оттуда картонные пачки с патронами. Я подозвал Мюллера и заставил показать, что ещё держат в этом крыле. Опираясь на стену, я выбрался вместе с ним из дальней комнаты обратно к складу. Именно здесь, перед заваленным проходом, немцы успели поставить патронные штабели. В дальнем углу стояли открытые ящики с гранатами и минами, а сбоку — короб с подрывным имуществом. На одном из ящиков лежал кобурный пистолет; я проверил магазин и сунул оружие за пояс. Только тогда стало ясно: склад можно вывести из строя изнутри. Оставлять всё это немцам было нельзя — они этим же и будут убивать наших. Но и рвануть сейчас означало похоронить и себя, и раненых, и завалить единственный выход. Значит, склад должен перестать существовать — но после того, как мы уйдём. — Архип, дай мне одну колотушку. И размотай жилу из телефонного кабеля. Старик принёс немецкую M‑24 с длинной деревянной рукоятью и моток кабеля. Я сел, привалившись к патронному ящику. Пальцы дрожали так, что колпачок на конце рукояти поддался не сразу. Под ним показался фарфоровый шарик вытяжного шнура. Дёрнешь — запустится тёрочный воспламенитель, и через четыре-пять секунд сработает детонатор. Мало. Слишком мало, чтобы уйти самому. Значит, дёргать должен кто-то другой — уже без нас. Гранату я уложил в открытый ящик с немецкими гранатами и намертво примотал к внутренней распорке, чтобы её саму не сдвинуло. К фарфоровому шарику привязал тонкую жилу, выдернутую из кабеля. Второй конец пока оставил свободным — цеплять его к двери было рано: наши ещё не вышли. — Командир, — Тарасов присел рядом, глядя на мои руки. — Ты что затеял? — Растяжку, — я кивнул на дверь. — Второй конец пойдёт на створку. Распахнут дверь до конца — жила выберет слабину и выдернет шнур. Через несколько секунд граната рванёт в открытом ящике. Дальше как повезёт: либо подхватит соседние гранаты и мины, либо просто устроит пожар. На весь склад я бы не рассчитывал, но встречу им испортит крепко. — А если сунутся раньше? — Сунутся, когда хватятся караула или придёт смена, — не важно. Нас к тому времени тут быть не должно. Мюллер, наблюдавший за мной из угла, побледнел ещё сильнее. Он понял, что эта штука убьёт того, кто первым распахнёт дверь. — Всё, — я опёрся на ящик. — Возвращаемся к людям и выводим. В дальней комнате раненых подняли. Одноглазый подхватил ходячего под руку, немец — второго. Тарасов с Архипом взялись за носилки, санитар примотал последнего простынёй и взвалил на спину. Двинулись к пролому. Я повернулся к Мюллеру. — Du hast gesagt, du hast zu hoch geschossen und nicht verraten, wohin wir gegangen sind, — сказал я по-немецки. — Ты сам это сказал. — Ja. — А про тех, кто оставался в первом подвале, знал? — Nein, — он торопливо замотал головой. — Нет. Но их… тех, кто там был… убили при проверке. Прости, русский. Я ничего не мог сделать. Я не знал, что там ещё кто-то есть. Десять человек, может, больше. Те, кого отрезало от нас у чёрного хода. Ещё одна группа, которую я вывел почти до самой двери. Считать мёртвых было некогда. От этого они не становились менее мёртвыми. Тарасова прорвало. Он шагнул к немцу и с размаху ударил рукоятью пистолета в лицо. Мюллер отшатнулся к стене, рассёк губу и закрылся руками. Капитан занёс руку снова. — Остановись! — я успел перехватить его за локоть. Меня шатало, но я повис на его рукаве. — Тарасов! Очнись! Он нам нужен живым. Живым, понял⁈ Капитан с ненавистью смотрел на немца, прижимавшего ладонь к окровавленному рту. Потом сжал челюсти, медленно опустил пистолет и отступил. — Мюллер, в строй, — я сглотнул металлический привкус. — И двигаемся. Живее! Пока люди выбирались из дальней комнаты, Архип проверил её ещё раз — своих там не осталось. Затем вся колонна прошла через складской зал к пролому. Когда последний раненый миновал дверь, я выбрал слабину и закрепил жилу на внутренней скобе. Створку оставили прикрытой, но замок не навешивали: теперь она держала шнур. Распахни её кто до упора — и всё. Я привалился к стене, переводя дух, и заковылял следом. Мы потянулись обратно по коридору. Медленно — носилки цеплялись за кирпичную кладку, раненые стонали при каждом толчке. Мюллера я вести приказал рядом, не связывая. — Bleib neben mir. Und keine Dummheiten. Sonst… — сказал я ему по-немецки. — Ich verstehe alles, — выдавил он, промокая рукавом разбитую губу. — Я всё понимаю. Мы прошли, казалось, всего ничего — половину пути, — когда впереди, наверху, что-то изменилось. Сначала — топот множества сапог. Звук хорошо шёл по перекрытиям, и вскоре мы различили голоса и свист. Потом — крик: — Der Wachposten ist gefesselt! Караульный связан! «Значит, нашли того, между бочками». Ёп твою… Свист повторился, ближе. Потом послышался грохот двери где‑то наверху, в дальнем конце коридора. Лязг оружия, топот множества ног по каменным ступеням. Немцы спускались в подвал. Если они пойдут по основному коридору, они упрутся в склад. И наткнутся на мой подарок. Но если свернут туда, откуда мы пришли… мы покойники. Нас прижмут в этом узком каменном мешке. Мы просто не успеем добраться до выхода. Я посмотрел на Тарасова, а тот и так всё понимал. — Не успеем, — одними губами произнёс он. — Перекроют выход, если им повезёт. Да и в любом случае нам не убежать. — Надо отвлечь, — не согласился я. — Шансы есть. Надо увести их к складу. — Как? — Тарасов обвёл рукой группу. — Кого отправишь? Мой взгляд упал на Мюллера. Немец стоял, вжавшись в стену, его трясло. Он слышал голоса своих товарищей и понимал, что через несколько минут они найдут его. А потом найдут и нас. И тогда ему конец: объявят пособником русских. Таких в вермахте не щадили. Я подошёл к нему. — Müller. Deine Leute kommen, — сказал я по-немецки. — Твои идут. — Bitte… lasst mich gehen. Ich schwöre, ich sage nichts… — Пожалуйста… отпустите меня. Клянусь, я ничего не скажу… — Schweigen darfst du gerade nicht, — я перехватил его за ворот и говорил быстро, по-немецки. — Молчать тебе как раз нельзя. Выйдешь к повороту, крикнешь, что русские у склада, и выстрелишь поверх голов. Внутрь сам не заходи. Дверь склада не открывай — ни за что. Как поднимешь их на себя, отступишь к нише у телефонного кабеля, бросишь пистолет и скажешь, что тебя заставили. Если успеешь — у тебя будет шанс. Я достал пистолет, что прихватил на складе, и вложил ему в руку. — А не сделаешь — умрёшь сейчас. От меня. Мюллер смотрел на меня. Глаза бегали от пистолета к моему лицу, к потолку, откуда доносился топот. — Stefan ist gestorben, weil du kein zweites Mal geschossen hast, — тихо сказал я по-немецки. — Стефан умер, потому что ты не выстрелил второй раз. Тебе решать, зря или нет. Сейчас ему пришлось выбирать не между жизнью и смертью, а между смертью труса и жизнью предателя. И он выбрал жизнь. Мюллер судорожно вцепился в пистолет, сунул мне свой вещмешок, набитый патронами и гранатами, провёл рукавом по разбитой губе, развернулся и, спотыкаясь в темноте, бросился к повороту. Мы слышали его шаги, неровные, торопливые. Потом он скрылся за углом. Секунды тянулись мучительно долго. Десять. Двадцать. Тридцать. Рядом тихо дышали раненые. Молодой санитар зажимал рот ладонью, чтобы не закашляться. И тут впереди, за поворотом, грохнул выстрел. Потом ещё один. И истошный, срывающийся крик: — Hierher! Die Russen sind im Lager! Sie haben Sprengstoff! — Сюда! Русские на складе! У них взрывчатка! Загрохотала очередь. В ответ — свист, крики, лязг затворов. Топот сапог изменил направление. Немцы бросились к складу, к Мюллеру. — Пошли! — я рванул Тарасова за рукав. — Быстро, пока они там! Группа двинулась, как могла. Тарасов с Архипом подхватили носилки, санитар — раненого на спине, одноглазый и второй ходячий поволоклись следом. Я ковылял позади, держась за стену. Коридор вывел нас к угольному спуску. Связанный часовой всё так же лежал между бочками. Архип отбросил задвижку и толкнул створку люка. Передний караульный выскочил из-за кирпичного выступа на шум — Тарасов выстрелил первым, и немец рухнул поперёк прохода. — Наружу! — прохрипел я. Мы выбрались в переулок. Носилки несли на пределе сил, санитар хрипел и на ходу сплёвывал кровь. Архип тащил меня за ворот, и всякий раз, когда ноги подламывались, не давал упасть. Я перебирал ими, чтобы не висеть мёртвым грузом. За спиной, в больнице, не стихала стрельба. Значит, Мюллер пока не дал им войти в склад. Жив ли он ещё — я не знал. Разница была. Просто вернуться и проверить я уже не мог. Мы кое-как пересекли пустырь и нырнули за уцелевшую капитальную стену разрушенного дома. До больницы по прямой оставалось не больше сотни метров, но теперь между складом и нами стояли два кирпичных массива. Архип подставил мне плечо и опустил за стеной. Я сполз на колено, хватая ртом воздух. Стрельба оборвалась. «Дошли до двери». Земля вздрогнула раньше, чем я услышал звук. Из-под ног будто выдернули опору — глухой, тяжёлый удар пришёл снизу, из больничных подвалов, и прокатился по кирпичам мне в колени. Я и без того едва держался — завалился на битый щебень и приложился головой. Следом, приглушённо, сквозь стену, зачастили разрывы. Один за другим, всё глуше и глуше, будто кто-то бил кувалдой по огромному железному листу: рвались ящики на складе. По проулку потянуло гарью и кирпичной пылью, а с уцелевших крыш где-то рядом посыпалась черепица. Архип что-то кричал, Тарасов накрывал собой носилки, санитар волок раненого за стену. Я видел только, как открываются их рты. Звука не было. В ушах стоял ровный, бесконечный звон. Сквозь него я увидел, как Тарасов вскинул пистолет и беззвучно заорал. В проломе дома, через который мы только что прошли, одна за другой показались три серые фигуры… ---------- Глава 3 Глава 3 Я лежал на спине, ощущая затылком осколки кирпича. Больно было, просто… п…! Перед глазами плыли мутные круги, красные и чёрные пятна, сменявшие друг друга… а ещё, я нихрена не слышал. Я видел, как шевелились губы Тарасова, как летели куски штукатурки, как вздрагивали плечи санитара, но слышал только этот бесконечный звенящий гул. Где-то за спиной всё ещё рвались ящики на складе — приглушённо, будто под водой. Земля вздрагивала мелкой дрожью, в нос лез запах гари и кирпичной пыли. Архип, Тарасов, санитар — их рты открывались в беззвучном крике. Я видел движение, но не слышал ничего, кроме этого высокого, ватного звона. Я моргнул, пытаясь прогнать пелену перед глазами. Не с первого раза, конечно, но зрение начало восстанавливаться. Правда, когда чёткость мира вокруг вернулась, увиденное — мне очень не понравилось! Первым в пролом протиснулся немец в длинной шинели. Он водил головой по сторонам, словно искал кого-то. Хотя, чего это я? Не кого-то, а явно нас. За ним шло двое солдат, заметно моложе «шинели». Они переступали через битый кирпич, держа винтовки наперевес. Стволы ходили из стороны в сторону, выискивая цель в разрушенном дворе. Самым паршивым было то, что меня контузило: я ещё цеплялся взглядом за мелкие детали — каплю пота на виске «шинели», грязную, сбившуюся набок каску одного из молодых, из-под которой выбивались светлые волосы, — но оценить угрозу целиком не мог. Общая картинка была непонятной. Я реально не мог додуматься, что же нам надо было сделать? Но тут, как оказалось по «знакам» отличия, ефрейтор поднял руку. Один из солдат остановился, а второй, повернувшись боком, начал медленно отступать к пролому. Он уходил. В моём сознании, наконец, всё сложилось так, как надо. Ефрейтор показал своему, чтобы тот позвал подмогу. Они нашли нас. Нашли того самого врага, который что-то натворил. Теперь, времени у нас было просто в обрез. Я попытался крикнуть, но горло свело спазмом. Изо рта вырвался лишь сдавленный хрип. Пальцы скребли по щебню, пытаясь найти опору, но тело не слушалось. Я видел, как Тарасов, лежавший за перевёрнутой тачкой, резко перевернулся на живот. Его правая рука, державшая ТТ, выпрямилась и… Звука не было, была только небольшая вспышка оружия! Я увидел только короткую оранжевую вспышку, осветившую лицо капитана, и дёрнувшийся затвор пистолета. Ефрейтор, стоявший ближе всех, откинулся назад. Колени врага подогнулись, и он осел на битый кирпич, выронив винтовку. Второй немец, тот, что остановился по приказу ефрейтора, бросился вправо, за остатки кирпичной кладки. Ствол его винтовки плюнул огнём прямо в нашу сторону. Кирпичная крошка брызнула мне в лицо. Острый каменный осколок резанул по щеке, оставив горячий, влажный след. И, опять же, я почти ничего не слышал. Как будто весь мир сделался ватным. Он распадался на рваные контрасты: вспышки выстрелов, темнота между ними и это глухое безмолвие. Любое движение казалось замедленной съёмкой. Запахи ещё оставались — но забитый пылью нос различал только гарь да что-то металлическое. Третий немец, тот самый, что отходил поднимать тревогу, прибавил шагу. Его спина мелькнула в проломе и исчезла где-то у соседнего двора. «Этого урода надо догнать…» Солдат за кладкой торопливо передёргивал затвор. Он стрелял беспорядочно, панически и из-за этого не мог попасть. Скорее всего, его тоже контузило, после всех этих взрывов, и он просто не мог собраться. Архип лежал за выступом уцелевшей печи. Я не видел, когда он успел изготовиться к бою. Старик медленно поднял трофейную винтовку, упёр приклад в плечо и закрыл один глаз. Он не торопился, выжидал, когда немец высунется из‑за кладки для очередного выстрела. И тут враг высунулся. Я видел этот выстрел… ну, блин, реально, в каком-то замедленном режиме. Сначала была вспышка, затем, отдача, а после немец за кладкой помер. Его винтовка взметнулась вверх, он сделал непонятный шаг в сторону, и плашмя, рухнул на битый кирпич. Он ещё пару секунд дёргался, а затем замер. В этот момент со стороны больницы докатился новый раскат взрывов. Земля подо мной заходила ходуном. Детонация боеприпасов на складе продолжалась. И на наше счастье, этот грохот маскировал нашу короткую стычку. Никто из соседних нарядов не мог расслышать выстрелы на фоне такого грохота. Тарасов вскочил на ноги. Рот его открывался, он что‑то кричал, но до меня долетали лишь обрывки звуков, словно сквозь толстое стекло. По его жестам я понял всё: нужно было уходить. Третий немец уже бежал за подмогой, и счёт мог идти на секунды. Архип подскочил ко мне. Он убрал винтовку за спину, подхватил меня под мышки, и, рывком, поставил на ноги. Картинка перед глазами качнулась, в затылке что-то стрельнуло больно… да так, что глаза опять пошли по одному месту, но, благодаря Архипу, я устоял на ногах. Вследствие контузии он буквально потащил меня к выходу из двора, в пролом разрушенной стены. Мои ноги волочились по щебню, ботинки скребли по камню. Я был обузой, мёртвым грузом, но Архип не бросал. Тарасов жестами раздавал команды. Кому? Зачем? Почему? Ответа у меня не было. Оборачиваясь, я увидел, как Рыжий мастерил растяжку. Одноглазый отвинтил колпачок на конце рукояти «колотушки», вытряхнул наружу фарфоровый шарик вытяжного шнура и привязал к нему тонкую жилу. Саму гранату приткнул за выступающий прут арматуры у самого прохода, а жилу протянул поперёк — низко, у земли. Кто первым сунется следом, тот и выдернет шнур — и через четыре секунды получит своё. «Умно, — только и мог подумать я.» В общем, мы двинулись через пролом в разрушенный дом. Носилки с тяжелораненым тащили Тарасов и Рыжий — одноглазый сам едва держался на ногах, но руки у него были целы. Молодой санитар нёс на спине второго тяжёлого, примотанного простынёй. Двое ходячих ковыляли сами, держась друг за друга и за стены. Меня же волок Архип — только меня, больше на него ничего не вешали. В какой-то момент ноги немного пришли в себя, а звуки стали чуть чётче и громче — отчего голова заболела ещё сильнее. Внутри разрушенного здания было темно и сыро. С потолка, сквозь дыры в провалившейся крыше, натекала вода, образуя на полу лужи. Мы пробирались сквозь каменные обломки, торчащие балки и кучи мусора. Под ногами хрустели черепки битой посуды, какие‑то обгоревшие деревяшки и штукатурка. В одном из углов валялся раздавленный детский ботинок, покрытый серой пылью. Я старался не смотреть по сторонам. Архип тащил меня вперёд, не обращая внимания на стенки. Мой бок ударился о выступ кладки, в глазах потемнело от боли, но я, напрягшись, переступал ногами, превозмогая дурноту. Останавливаться было нельзя. Нельзя было даже замедлять шаг. И тут носилки зацепились за торчащий из стены кусок арматуры. Санитар дёрнул их в сторону, пытаясь освободить. Раздался сухой треск. Одна из несущих жердей лопнула пополам, носилки накренились, и тяжелораненый с глухим стоном сполз на край. Если бы не Тарасов, державшийся за передние ручки, он бы рухнул на пол. Вся группа тут же остановилась. Тарасов махнул рукой и до меня, наконец, донеслась членораздельная речь: — Бросай носилки! Мы так застрянем! Только вот раненого надо было как-то нести. Первым отреагировал Рыжий. Одноглазый пошарил взглядом по углам и приметил под слоем мусора и обвалившейся штукатурки старое, покрытое пятнами покрывало. Рванул его на себя, отряхнул от крупного сора и расстелил на полу. «Плохая ткань, — я как привороженный смотрел на всё это. — Порванная, не поможет.» Но Рыжий нашёл решение. Недолго думая, сложил покрывало вдвое, чтобы хоть немного усилить прочность. Вдвоём с Тарасовым они переложили на него раненого, а потом, схватившись за скрученные углы, натянули ткань. Получились, так сказать, импровизированные носилки‑гамак. Подняли, проверили — держалось как надо, и мы двинулись дальше. Я видел, как тяжело им обоим от такой ноши. Через некоторое время мы выбрались во двор. Здесь было немного светлее. Небо над городом подсвечивалось заревом догорающих пожарищ, отбрасывая на разрушенные стены неровные тени. Мы двинулись цепочкой через разрушенные дворы, и эта дорога была крайне тяжелой для всех нас. Нам приходилось перелезать через кирпичные заборы, спасибо, что они были низкими и разрушенными. Приходилось протискиваться через щели, между обрушенными стенами… а иногда, переступать через трупы. То ли местных, то ли врагов… в пыли, в грязи, в этих вспышках, которые не прекращались, все это разглядеть было просто невозможно. «Свозили-то не первый день — вот и рвётся долго», — подумал я, вслушиваясь в нескончаемую канонаду за спиной. Постепенно мой слух начал возвращаться. Он и до этого так сказать, был, я уже слышал звуки, голоса, но это доносилось до меня так, словно я был под водой. Плюс ко всему, был гул, который всё это смешивал в неразличимую херню. Потом гул начал распадаться на отдельные звуки. Я услышал дыхание Архипа рядом с собой, скрип ботинок по гравию, стоны раненых. А вместе со звуком вернулась и боль в голове. Я снова стал частью происходящего — и это было хуже глухоты. Внезапно один из раненых, которого вели под руки, начал задыхаться. Он закашлялся — громко, захлёбывающее, как это делал я. Только хуже и громче. Мы тормознулись, я обернулся и увидел своё будущее. Из уголка его рта потекла густая, тёмная кровь. Он хватал ртом воздух, но не мог вдохнуть, задыхался от собственной крови, скопившейся в дыхательных путях. Глаза его вылезли из орбит, наливаясь краснотой, лицо посинело от нехватки кислорода. Кровь пузырилась на губах, стекая на воротник шинели. Полноценная остановка была невозможна. Если мы остановились хотя бы на минуту, преследователи настигнут нас. Это могло нас погубить. Я оттолкнулся от Архипа, заставив себя устоять на ногах. Тело ещё висело мешком, но голова вдруг включилась — впервые с той секунды, как рвануло. Не паника, а холодный счёт: кровь в дыхательных путях, захлёбывается, перевернуть, очистить. Мой рефлекс, вбитый годами, не чужой. — На бок его, живо! — просипел я и сам, вместе с санитаром, рванул бойца, перевалив почти на живот. — Пальцы в рот, чисти! Санитар выгреб ему из глотки сгустки крови и слизи. Раненый дёрнулся, выгнулся дугой, и его вырвало тёмной массой прямо на битую щебёнку. Воздух с хрипом ворвался в лёгкие. Боец жадно глотал его, кашляя и сплёвывая остатки крови. — Тащи его, — уже твёрже сказал я санитару, вытирая окровавленную ладонь о штаны. — Не бросай. Санитар перекинул руку бойца через своё плечо и потащил его дальше. Я споткнулся, Архип снова подхватил меня за ворот телогрейки. Мы пробрались через хозяйственные проходы между стенами, и вышли к улице. Я приказал Архипу придержать группу у угла последнего дома. Сам, окончательно придя в себя, и не реагируя никак на ломоту, выглянул из‑за покрытого копотью кирпича. Прямо передо мной, по мощёной улице, грохоча ходовой частью, проехал немецкий грузовик. В кузове, на скамьях, сидели солдаты, с винтовками между колен. Грузовик спешил к старой мельнице. Ложный доклад, переданный мной по телефону с седьмого поста, всё ещё работал? Охренеть… Получается, основные силы стягивались туда, оставляя для нас простор для манёвра. Кто бы мог подумать, что основные силы рванут туда, после этой диверсии. Но стоило мне опустить взгляд на соседние дворы, как иллюзия безопасности рассеялась. Ближайшие наряды перекрывали подступы. В переулках мелькали лучи фонарей, слышались свистки… где‑то совсем рядом, через два‑три дома, залаяла собака. Немцы прочёсывали дворы вокруг больницы. Патрули шли плотным кольцом, сжимая петлю. Лучи света резали темноту, выхватывая из неё куски разрушенных стен и поваленных деревьев. Прямой путь к риге по улице стал смертельной ловушкой. Мы бы не прошли и ста метров, прежде чем на нас наткнулся бы патруль с собаками. Я втянул голову обратно, за угол. — Дворами до риги не дойдём, — просипел я. — Перекроют. Архип повернул ко мне лицо. — На задворках старое кладбище, — негромко сказал он, кивнув куда‑то в темноту. — Я помню ещё по довоенной школе. Там тропы есть, через огороды к риге выведут. За порушенной стеной — голый перегной, любая собака след потеряет. Дойти бы только до неё. Для меня это было новое направление. Я не знал местности так, как Архип, но любой путь, уводивший от патрулей, был сейчас спасением. Прямо идти — смерть. Оставался один вариант. — Веди, — коротко кивнул я. Группа двинулась следом за Архипом. Мы покинули цепочку дворов, перебрались через насыпь какого‑то старого бомбоубежища и вышли к краю территории, где начиналось старое кладбище. Кто бы мог подумать, что я буду рад этому месту? Мы прошли небольшой заборчик, попали на местность, где нас окружали покосившиеся деревянные кресты с облупившейся краской, и непонятные ограды, заросшие высокой, по пояс, травой. Под ногами пружинила земля, покрытая толстым слоем перегноя. Кое‑где из земли торчали обломки старых надгробий, покрытые мхом и лишайником, с едва различимыми, стёртыми временем буквами имён. Мы двигались гуськом, стараясь не наступать на ветки. Трава глухо шуршала под ногами. Носилки с раненым несли горизонтально, стараясь не задеть кресты. Я шёл, опираясь на плечо Архипа, пытаясь соединить всё происходящее воедино: «Куда нам дальше?» Здесь, на территории кладбища, мы, хотя бы, могли спрятаться от фонарей и пуль. Трава реально была высокой, так что местность удачная. Правда, если припрётся патруль с собаками, придётся ой как несладко… но мы должны успеть уйти! Где-то впереди, за оградой, у края поля, ровно тарахтел мотор — на холостых. Я списал его на далёкую колонну и на звон, что ещё гулял в контуженной голове. Зря списал. И в какой-то момент, пока мы шли, грохот стих. Его место заняли крики на немецком, и эхо голосов пришло аж сюда. Там, за нашими спинами, кто-то нашёл тела во дворе, откуда мы ушли. — Стрелянные! — кричал один немец. — Враг здесь! Следом, послышались новые звуки свистков и лай собак. «Сука… они прочесывать начали…» Пришлось идти ещё быстрее, на грани собственных сил. Когда мы почти добрались до окраинного направления, Архип остановился, выставив руку в сторону. Я выглянул из‑за его спины. Мы подошли к краю кладбища, где разрушенная ограда граничила с открытым полем, ведущим к окраинным огородам. И там, перекрывая этот единственный выход, стоял немецкий «Опель‑Блиц». Я не слышал, работает ли двигатель, но видел, как выходил дым из выхлопной трубы… «Чёрт возьми…» И тут, из кузова начали выпрыгивать солдаты. Они выстраивались в цепь, перекрывая выход к огородам. После, вышел какой-то офицер, что-то им приказал и, солдаты, сняли с плеч оружие. Что будет дальше — было и так понятно. «Вот тебе и мотор, который я проморгал на подходе». Самым хреновым было то, что следом, сзади, до меня донёсся треск сучьев и лай собак. Видимо третий из той поисковой группы всё-таки добежал до своих и поднял наряд. Теперь же, немец шёл по нашим следам, прямо через могилы. Шаги преследователей становились всё отчётливее, хруст веток под их сапогами звучал всё ближе. Собаки рвались с поводков, их лай эхом разносился по кладбищу, отражаясь от старых стен. Группа замерла: люди не понимали, куда двигаться. Впереди — взвод у грузовика. Сзади — собаки и фонари. Куда ни ткнись, всюду огонь. Вот только я больше не висел мешком. Голова, наконец, работала зло и быстро. Слева, шагах в тридцати, чернел провал разрушенного дома — обвалившийся угол, пустые окна, обломок стены. Не спасение. Но единственное пятно, куда не смотрели ни стволы у «Опеля», ни фонари за спиной. Если нырнуть туда прежде, чем цепь сомкнётся… Я поймал взгляд Архипа и мотнул головой в сторону чёрного пролома… ---------- Глава 4 Глава 4 Мы нырнули в чёрный пролом за секунду до того, как цепь у «Опеля» сомкнулась. Успели. Собаки стали заходились лаем, — когда нас уже проглотила темнота разрушенного дома, куда не доставали ни фонари, ни стволы. Я вжался в стену, стараясь не дышать глубоко: каждый вдох отзывался где‑то внутри грудной клетки хрипом, и этот звук казался мне громче всех немецких команд, что звучали вокруг. Рядом так же вжимались в кладку остальные. Впереди, шагах в пятидесяти, урчал мотор второго «Опель‑Блица», который приехал на подмогу. Подтягивали оцепление — значит, кольцо станет только плотнее. Через дыру в стене было видно, как из кузова спрыгивали новые солдаты, и тут же, расходились по разные стороны, подсвечивая себе дорогу фонарями. Офицер, который приехал вместе с новой группой, стоял у кабины и орал, выдавая команды. Солдаты проверяли каждый пролом, каждую яму, каждый завал и находку в виде раненых русских солдат, они бы… нашли, спустя некоторое время. Но сто процентов, нашли бы. А позади, другой наряд. Те, что шли по следу с собаками, которые, сволочи, так лаяли, что аж здесь было слышно. Отчего было ещё неприятнее… было ощущение, будто они совсем рядом и вот-вот, нам будет… не побоюсь этого слова — ЖОПА! Мы сидели в мышеловке, и я это понимал. Впереди два грузовика с людьми, сзади — поисковый наряд, который шёл по нашим следам, и собаки, которые этот след держали. Слева — капитальная стена, справа — заваленный обломками проход, заблокированный рухнувшей балкой. Выбора не было. Вернее, он был: умереть здесь или умереть чуть дальше, и до этого «чуть дальше» нужно было ещё добраться. Тарасов подвинулся ближе. Пригнувшись, он прошептал: — У нас куча патронов, но… людей нет. Если завяжем бой, сюда сбегутся все патрули в радиусе трёх кварталов. Я молчал, ибо прекрасно и без него это знал. А вот он смотрел на меня и ждал ответа. Команды. Только вот, устраивать перестрелку — было максимально глупо. Я чуял, есть выход. Понимал, что можно выбраться живыми отсюда. Но все ждали, не только Тарасов. — Можно снять ближайший пост, — продолжил тот. — Двое заходят с тыла, двое отвлекают и сразу через пролом в заборе. Я покачал головой. Медленно, чтобы он увидел, что я не отказываюсь, а думаю… и в то же время, смотрел на эту «улицу». На цепь солдат, на грузовики, которые перегородили нам дорогу… и выстраивал всё в своей голове. — После столкновения у разрушенного дома они уже знают, что тут группа с ранеными, — ответил я, тоже шёпотом. — Если будет второй бой, они точно поймут направление отхода. Начнём стрелять? Класс. Убьём ну, пять, ну, десять фрицев. А их тут больше. Стрельба привлечёт всех в округе, и у меня, если честно, на наши задницы другие планы. Не десять немцев убить, а несколько сотен. А для этого нам надо выбираться. Тарасов поджал губы, но не отступил: — А что предлагаешь? Куда нам выбираться? — Он не сдавался. — Сидеть и ждать, пока нас перещупают поодиночке, — не по мне. Я не ответил, потому что в этот момент с соседней улицы докатилась новая волна команд. Кто‑то очень громко закричал, затем послышался хлопок, как будто кто-то так хренакнул дверью, что та должна была слететь вместе с дверным проёмом. А после, послышались шаги… очень много шагов. Группа замерла, и я замер вместе с ней. Люди вжались в кирпич, даже раненые, те, что лежали, старались не стонать. Один из ходячих бойцов закрыл глаза и стал что‑то шептать, то ли молитву, то ли просто слова, которые помогали ему не кричать. А вот я продолжал смотреть, только, на сей раз, не на грузовики, а на то, что происходило на улице. Там, из больницы, шёл поток людей. Санитары в белых халатах, немецкие солдаты без кителей, видимо, их подняли по тревоге прямо из казармы, больничный персонал и подневольные местные тащили носилки, волокли тележки. Кто‑то тащил дверь, сорванную с петель, использовал её как щит или как платформу для перевозки. На углу стояла женщина в белом халате и кричала что‑то; голос срывался на хрип, слова уже не разбирались. Мой взгляд зацепился за проход у больничных ворот. Там, где стоял пост, солдаты не останавливали тех, кто шёл с грузом. Пропускали — быстро, без обыска, лишь бы двигались. Они проверяли направление, но не лица. Они проверяли, чтобы никто не шёл в сторону от маршрута, но тем, кто двигался в общем потоке, не препятствовали. Немцы держали кольцо наружу — чтобы из города никто не ушёл. А внутри, к сборному пункту, своих же подневольных с грузом гоняли и не всматривались: кто по доброй воле полезет к трупам? Вот эту щель я и разглядел. — Смотри, — позвал я Тарасова, указав на проход. — Посты! Они пропускают группы рабочих с грузом, если те идут по больничному маршруту и не пытаются бежать. Тарасов прищурился. Его глаза двигались, он смотрел то на пост, то на поток, то на нас. Он обдумывал, что делать. Я видел это. — Они не ждут от нас попытки сбежать или какой-то маскировки, — быстро заговорил я. — Они ждут боя с нами. А если двигаться вместе с их же суматохой, можно пройти мимо них. Тарасов повернулся ко мне, и на его лице было что-то такое… непонятное, что я и не знал, о чём он думает. Впрочем, следующий вопрос был… глупым. — Ты хочешь не прорываться, а раствориться? — Да. — Я поморщился. — Так мы не будем выглядеть как беглецы. Мы будем частью этого хаоса. Он молчал, и, наконец, начал соображать. Думал о моих словах, и прикидывал, какие могут быть последствия. Если нас раскроют, это будет конец для всех. Раненых расстреляют на месте, а тех, кто сможет идти, допросят и тоже расстреляют. Или повесят. Зависит от настроения комендатуры. — Похоже на самоубийство, — наконец выдавил он. — Раскроют — положат прямо у тележки, вместе с ранеными. — Прорыв с боем — точно самоубийство, — ответил я. — А так хоть один шанс, но на всех. Тут у нас один выход. Архип, который до этого сидел молча, слушая, поднялся. Старик не вмешивался в спор, он ждал решения. Когда решение было принято, он просто указал рукой в сторону бокового прохода: — Мы сможем там обойти и вернуться, втиснуться в эту колонну. Но по пути можем встретить врага. — Веди, — приказал я. Архип повёл группу через разрушенную мастерскую. Мы протиснулись внутрь сквозь узкую щель в кирпичной кладке, и я ободрал плечо. Внутри было темно, и только через провалившуюся крышу падал косой луч от далёкого зарева, выхватывая из мрака перевёрнутые верстаки, рассыпанные по полу инструменты. Мы вышли во внутренний двор, и я наступил на что‑то мягкое. Опустив взгляд, увидел руку. Потом — тело. Один из жильцов лежал у стены, накрытый грязной тряпкой, которая сползла, обнажив мёртвое лицо. Рядом ещё один, ничем не прикрытый. Женщина, судя по платью. Она лежала на боку, подтянув колени к груди, и одна её рука была вытянута вперёд, будто она пыталась дотянуться до чего‑то. До чего… уже неважно… Группа обходила их. Люди старались не смотреть, но каждый всё равно смотрел. Застывшие позы, обрывки одежды, сломанные вещи рядом — разбитая чашка, детский ботинок, рамка от фотографии без стекла. Детали вгрызались в память, и я знал, что они останутся там, но сейчас было не до них. Сейчас нужно было пройти. В углу двора Архип остановился. Старик нагнулся, потянул за что‑то, и из кучи мусора выехала тележка. Ржавая, скрипучая, но крепкая. Деревянные борта её были покрыты тёмными пятнами, и мне не хотелось думать, от чего эти пятна. — Тяжёлых на неё, — негромко сказал Архип. — А сверху… — он обвёл взглядом двор, и его взгляд остановился на телах. — Ну, ты понял. Мы действовали быстро. Тарасов и санитар уложили в тележку несколько трупов — тех, что лежали во дворе. Между ними, в образовавшиеся пустоты, бережно, как могли, опустили раненых. Тех, кто не мог идти. Тяжёлых — двоих. Придавить тяжёлого мертвецами — почти прикончить его; того, что харкал кровью, я велел класть на бок и грудь не заваливать. Плохо. Но «плохо» было единственным вариантом против «насмерть». Рыжий помогал, держа борт одной рукой, а другой прижимая к голове сползающую повязку. Сверху всё накрыли грязными простынями, которые оборвали в разбитом доме. Ткань пахла сыростью и кровью, и этот запах был тошнотворно‑сладковатым, но он же придавал картине ту правдоподобность, которая была нам нужна. Никто не стал бы разглядывать содержимое тележки, которая выглядела и пахла так. Оружие спрятали под телами и тряпьём. У Архипа, Тарасова и меня осталось по пистолету, которые мы припрятали под одеждой. Плюс ко всему, остались ножи, на тот случай, если придётся обороняться в тихую… Тяжёлых приняла тележка — значит, Архипу больше не надо было тащить ещё и меня. Ноги пока держали, и на том спасибо. На переговоры сил хватит. На большее — вряд ли. Когда подготовка к «поездке» была завершена, я раздал последние наставления: — Тарасов, санитар и двое ходячих, вы носильщики. Идёте с одной скоростью, и если кто-то вас окликнет, отвечайте коротко. Я в любом случае буду впереди, рядом, буду изображать контуженого из хозкоманды. Немного немецкого у меня есть — бросить пару слов посту, не больше. Так что… пройдём. Архип и Рыжий — вы вторая пара рабочих, идёте за нами, но с дистанцией между друг другом. Понятно? Вскоре, мы выкатили тележку из двора. Рядом, тяжело дыша, прошли настоящие санитары, таща носилки. Двое мужчин, один постарше, с седой щетиной и красными глазами, другой молодой, почти мальчишка. Они несли раненого немца и что было немаловажным, даже не смотрели по сторонам, не оглядывались. Так что… нам не составило труда подстроиться под этот ритм. Я шёл впереди, опустив голову, прижимая ладонь к виску. Изображал контуженого — это давало возможность не смотреть немцам в лицо. Тарасов и санитар двигались за мной. Архип и Рыжий отстали на несколько метров, как я и велел. Рыжий шатался, спотыкался, и со стороны это выглядело так, что и не подумаешь — играет. Мой слух полностью вернулся, и звуки улицы обрушились на меня всей массой. Скрип колёс, стоны, лязг металла, грубые окрики. Где‑то рядом кто‑то ругался по‑польски, кто‑то плакал, кто‑то командовал по‑немецки. Всё смешалось в один непрерывный гул, и в этом гуле мы были просто ещё одной группой людей, тащивших груз из разрушенного здания. Таких групп было десятки. И тут, навстречу нам попался немецкий солдат, который водил мордой по разные стороны, косясь на людей. Им был молодой парень — лет девятнадцати, может, двадцати, с едва пробивающимся пушком на щеках и белобрысыми ресницами. Он старался выглядеть как настоящий… солдат! Гордость его сраной армии. Урод, одним словом. В общем, этот пацан, а иначе я его назвать не мог, выпятил грудь, сжал винтовку и расправил плечи. Со стороны, он казался, прям грозным! Только вот, я видел его глаза, его взгляд. Он боялся! Не нас, возможно, но боялся наказания, если что-то пойдёт не так, если он кого-то проглядит. — Wer ist das? Wir haben schon mehr als genug Leute! — спросил он, и голос его дрогнул на последнем слове. (Кто это? У нас и так людей навалом!) Я поднял голову, моментально успокоился и ответил, на немецком, но коротко, без пояснений. Этот солдат и так всё видел. — Из хозяйственного крыла. Увозим раненых и убитых на место сбора. Приказ обер‑фельдфебеля. Голос у меня был усталым, и это сработало бы само по себе. Немец должен был поверить и пропустить нас, но тут случилось то, чего я боялся. Один из тяжёлых, лежавших под шинелью, застонал. Звук был тихий… но солдат тут же вскинул винтовку. — Tuch runter. Zeig, was da drunter ist, — потребовал он. (Убери ткань. Покажи, что там под ней.) Я не стал спорить. Пожав плечами, медленно откинул грязную простыню, которая прикрывала тела. Под ней лежала убитая женщина. Я не вглядывался в неё. И так, в горле стал ком, а в груди что-то неприятно кольнуло. Больно это — находиться рядом с трупами. — Sie ist tot, — произнёс я, глядя солдату в глаза. — Wir bringen sie zum Sammelplatz. (Она мертва. Мы отвозим их к месту сбора). Только вот солдат всё равно не мог уняться. Шагнул к нам ещё ближе. Уставился на эту бедную женщину и начал осматривать телегу «глубже». Видимо, что-то в его башке кольнуло, и он понял, что у нас могут быть не только тела, но и что-то другое. И в этот момент Рыжий вступил в игру. Он явно понимал, что дело может закончиться очень хреново и шагнул к нам. Сделав вид, что ему очень плохо, он рванул на себя край тележки и сделал вид, что споткнулся. Следом, он упал на колено, бормоча что-то невнятное. Я слышал только маты, что-то про уродов в этой серой форме, и что-то про кузькину мать. К слову, действиями одноглазого, получилась настоящая, живая неразбериха. Крики, ругань на смеси языков, торопливые объяснения. Санитар, будто поправляя тряпьё, перевернул стонущего на бок и вдавил ему ладонь под лопатку — стон оборвался. Тарасов придерживал край, а я пытался удержать Рыжего, который раскачивался на коленях, как пьяный. Театральное представление сработало как надо. — Он контужен, — сухо произнёс я. — Простите нас! Молодой солдат у тележки отшатнулся, раздражённо замахал рукой. Затем, потребовал, чтобы мы прекратили этот шум. А затем и вовсе — психанул и потребовал, чтобы мы убрались с дороги. Казалось, всё получилось, только вот спустя мгновение, сзади раздался голос. Я обернулся и увидел солдат в дальнем конце улицы. Они шли быстро, и это был очередной немецкий наряд. Рыжий не видел подходящих солдат, он стоял на коленях, уткнувшись взглядом в мостовую. Но он чувствовал… не знаю, как объяснить это иначе. Он чувствовал, что что‑то изменилось, и сделал то, чего я от него не просил, но что оказалось лучше любого приказа. Он споткнулся снова, на этот раз рухнул всем телом на мостовую, потянув за собой тележку. Тарасов и санитар едва успели схватиться за борта, чтобы не опрокинуть поклажу. Тележка накренилась, простыни съехали, обнажив чью‑то безжизненную ногу в разорванном сапоге. — Mist! — выругался молодой солдат у поста. Он махнул рукой своим товарищам и заорал на подходящий наряд, требуя объяснений — почему те гонят людей сюда, к перевалочному пункту, где и без того тесно. Вокруг поднялся гул. Немцы переругивались между собой, и этот шум был нашим спасением, потому что в нём тонули все остальные звуки и стоны, и скрип колёс, и стук моего сердца, который бил мне прямо в горло. У нас оставались секунды. — Тянем, — прошипел я сквозь зубы. Мы рванули тележку вперёд. Рыжий поднялся… как именно, я не видел, кто‑то из ходячих подхватил его под руку. Я шёл впереди, не оглядываясь. Мы миновали пост. И слава тебе, госпожа Удача, никто не крикнул «стой», никто не схватил за рукав. Молодой солдат уже повернулся к нам спиной, продолжая ругаться с подошедшим нарядом, и его внимание было приковано к перебранке, а не к грязной тележке, которая укатывалась в темноту. Мы вышли из зоны внимания немцев и это… было что-то восхитительное, будто с шеи сняли петлю, после осознания, что всё может закончиться прямо сейчас. — Не останавливаемся, — бросил я через плечо. — Не смотрим назад! Мы двигались вместе с потоком ещё минут десять. Мимо проходили санитары с носилками, мимо тащились рабочие с грузом, мимо проехал немецкий фургон, и никто не обращал на нас внимания. Потому что мы ничем не выделялись! Наконец, у перекрёстка, где дым стоял особенно густо и руины подступали к самой дороге, мы свернули. Отделились от потока, нырнув в узкий проём между двумя обрушенными стенами и попали в мёртвый квартал. Почему мёртвый? Да потому что, дома здесь были без окон, улицы были завалены обломками бетона, мертвецами. Вокруг была разруха… а ещё, здесь было глухо. После стрельбы, шума улиц, после рёва моторов немецких машин звуки будто отступили — доносились только редкие разрывы где-то за спиной, и от этой глухоты сильно давило по нервам. К тому же, здесь стоял такой смрад, который даже описывать не хотелось. Но самое главное, здесь не было чужих глаз, патрулей, собак. И ради отсутствия внимания, можно было и потерпеть эту вонь. Наконец, за очередным поворотом, среди разросшегося кустарника и пожухлой травы, показалась старая рига. Она стояла на краю поля — тёмная, с покосившейся крышей, которая просела с одного края так, что казалось, вот‑вот рухнет. Когда наша оборванная процессия выкатила тележку из‑за угла сарая, показался Зыков. Он, разглядывая нас… открыл рот и просипел: — Вы как будто из‑под земли вылезли, — хрипло произнёс он. Я устало кивнул. Говорить не было сил. — Почти, — выдавил я. Тяжёлых сняли с тележки и перетащили внутрь риги. Внутри пахло сухим сеном, старым деревом и сыростью — запахами, которые были настолько обычными, настолько мирными, что от них хотелось плакать. Кто‑то из бойцов сел на землю, привалившись к стене. Кто‑то просто упал на колени, не в силах стоять. Санитар тут же принялся за работу, достал сумку, начал разворачивать бинты. Рыжего усадили у стены, и он сразу отключился: голова упала на грудь, руки повисли вдоль тела. Тарасов опустился рядом со мной, положив на колени пистолет. Архип устроился у входа, выставив наружу ствол трофейной винтовки. Зыков подошёл к тележке. Осмотрел ржавые борта, грязные тряпки, покрывавшие мёртвых и живых вперемешку, следы на пыльной земле. — Это был единственный способ? — наконец, спросил он. — С… мертвецами? — К сожалению, да, — устало ответил я. — По-другому, мы бы не вышли… пришлось взять с собой, чтобы влиться в общую колонну. Зыков ничего на это не ответил, лишь кивнул спустя пару секунд, после чего развернулся и пошёл к входу, где сидел Архип. Они обменялись несколькими фразами, которые я не расслышал. После чего, я выдохнул. Закрыл глаза и попытался успокоиться. — А Гена? — вспомнил я вдруг и разлепил веки. — Сидоров вышел? ---------- Глава 5 Глава 5 — Нет его, не приходил, — Зыков отвёл взгляд в сторону тёмного угла риги, где на ворохе гнилой соломы лежали раненые. Я промолчал. Говорить не было сил, да и спорить с очевидным не хотелось. Гена не появился у установленного места. Я надеялся, что он просто задерживался, но не… не хотел думать, что с ним что-то случилось. За последнее время, Сидоров стал мне очень дорог, как боевая единица и как человек. Навязчивая мысль, что он больше не придёт, лезла в голову сама. Я не стал с ней бороться. Просто загнал её туда, откуда доставать некогда. «Гена — потом, — сказал я себе. — Сейчас — раненые, охранение, выход. Начну думать про него, не сделаю ни того ни другого.». На удивление, это сработало. Я выдохнул и повернулся к старшине. — Пока сидим — докладывай. Люди, раненые, боезапас, охранение, выход. Всё коротко. Зыков присел на корточки рядом, заговорил ровно, по-солдатски: — Всего под двадцать. Из них пятеро сами не идут: двое на носилки, один на спину, ещё двое — доковыляют, если вести под руку. Патронов навалом, взяли на складе. Носилки из жердей готовы, вещмешки собраны. Охранение — Архип у входа, я по тылу. Выход через задний пролом, Архип его ещё днём приметил. Готовность — пять минут. — Раненые. — Воронов… ты и сам видел. Ранение, которое гноится. В бреду, гангрена пошла. Без нормального врача и лекарств — сутки, край. У Гаврилова ещё хуже. Сквозное через грудь. Дышит, ну ты слышишь как. Тоже сутки, если повезёт. Прохор на ногах, осколком зацепило бок у чёрного хода — кровотечения нет, но загноится, станет носилками. Пока идёт сам. Я кивнул, оглядел ригу. Здание, к слову, уцелело каким-то чудом. Крыша просела с одного края, черепица осыпалась, оставив в пролётах зияющие дыры, сквозь которые пробивалось зарево далёких пожаров. Стены, состоящие из брёвен, все были в трещинах, да и попахивало от них так… словно здание гнило изнутри. Но запах брёвен не мог перебить то, чем воняло внутри. Я постоянно морщил нос, когда сквозняком приносило запах плесени, крови или двойную эту смесь. Я сидел на перевёрнутом ящике у входа, привалился плечом к шершавому косяку. Тело ломило так, будто меня прокатили между жерновами мельницы. Контузия вновь напомнила о себе: в ушах звенело, перед глазами периодически плыли мутные круги, а в груди при каждом движении хрипело и булькало. Но голова работала, и это было главным. — Костя, — позвал я санитара, что сидел над Вороновым. — Что по лекарствам осталось? Костя порылся в сумке, отозвался тихо: — Три пакета сульфаниламида. Склянка йода. Бинтов на пару перевязок. Морфия — две ампулы. — Порошок — Воронову и Гаврилову. По полтора пакета. Морфий не колоть без команды, только если совсем зайдётся. Бинты — по счёту, не мотать зря. — А тебе? — Мне пока не помрёт. Работай. Костя кивнул и склонился обратно над Вороновым — его он вёл всю дорогу от больницы, знал каждую его повязку. Молодой санитар, тот, что вышел с нами из подземелья, возился с Гавриловым. Гаврилов дышал так… что аж на душе кошки скребли. Я понимал, что и меня может ждать такое будущее. Дыхание мужика было слышно на расстоянии. Он свистел, булькал, кашлял с очень неприятным звуком. — Ты как? — спросил у него молодой санитар. — Легче не становится? Гаврилов лишь помотал головой. — Помрёт, — донёсся до меня голос одноглазого. — Я бы не тратил на него бинты. Санитар только было хотел что-то возразить Рыжему, но быстро прикрыл рот. Он и сам понимал, что этот боец не выкарабкается. Прохор сидел рядом, привалившись к стене, придерживал бок. Ему повезло больше всех — если такое вообще можно назвать везением. Тарасов расположился чуть поодаль, спиной к стене, положив на колени ТТ. Он перебирал патроны, потом поднял голову: — Мои двое ещё одного марша по темноте не переживут, — сказал он глухо. — Если уходим — уходим один раз и до конца. Без возвратов. Я своих второй раз бросать не стану. — Не бросим, — ответил я. Самым хреновым в этом затишье было то, что мы держались на честном слове. Я понимал, ещё чуть-чуть, и кто-нибудь сорвётся. Сил — просто нет и не будет. Единственное, что не давало окончательно скиснуть, — это мысли о Сидорове. Он должен увести немцев по ложному следу. Он должен вернуться, и мы двинемся дальше. А если не вернётся — я сам приму это решение. И оно будет моим, ничьим больше. Время тянулось мучительно медленно. За стеной риги густел ветер, раскачивая ветки старой ивы, которые скребли по крыше с мерзким звуком. Где‑то вдалеке, через два‑три двора, хлопнула дверь. И после этого нервы, так сказать, натянулись до предела. Слышали это все. И всем это очень не понравилось. Я вслушивался в темноту, пытаясь разобрать, свои ли это, чужие, или просто ветер играет пустыми дверями. В тот же момент ко мне подошёл Зыков. Присел рядом на корточки, посмотрел мне в глаза. Что-то в его лице мне не понравилось. — Стас, — Зыков понизил голос. — Хватит ждать… нам пора уходить. — Знаю, — хрипло ответил я. — Только вслепую тоже нельзя. Мы не знаем, что творится на путях, а идти нам мимо них. — Он не вернётся, — Зыков покачал головой, будто и не слышал. — Если бы смог, был бы здесь час назад. Ты сам знаешь правила. Нельзя рисковать всеми ради одного. У нас пятеро не ходячих, они без помощи не протянут сутки. Ни еды, ни тепла. Возьмут немцы след и накроют — ляжем все. Все. Я смотрел на него и понимал, что он прав. Военная логика была на его стороне. Ты меняешь двадцать жизней на одну. Но другая логика — человеческая, фронтовая, та, что держала нас вместе все эти месяцы, — упиралась намертво: бросить своего нельзя. И всё же старшина был прав по счёту. Значит, спорить надо было не с ним. А с самим собой. — Слушай сюда, — сказал я, и голос сел ещё сильнее. — Двадцать минут. Не час, не «сколько выйдет» — двадцать минут. За это время: тележку оттащить в кусты, подальше, и опрокинуть — пусть след ведёт в сторону. У входа затоптать, что натоптали. Носилки — к пролому. Воду разлить по флягам. Архип — на тропу, слушать. Через двадцать минут выходим. С Геной или без. Зыков молчал, ждал продолжения. Он знал, что это ещё не всё. — А если не придёт, — я посмотрел ему прямо в глаза, — я его спишу сам. Вслух, при всех. Тебе этого делать не дам. Старшина не сразу ответил. Потом медленно кивнул: — Двадцать так двадцать. — И вот ещё, Зыков. Ты всё делал правильно. Довёл людей, дождался. За это спасибо. Он ничего не ответил. Просто положил мне руку на плечо, сжал крепко, как будто это должно было что-то изменить, и поднялся. Начал раздавать команды бойцам — тихо, без лишних слов. Архип, не оборачиваясь, повёл плечом в мою сторону. Старик был прагматиком до мозга костей и лишнего не говорил, но этот жест я понял: он был согласен со старшиной. И всё равно принял моё решение без спора. Тарасов проверил крепления носилок из жердей, распределил патроны между ходячими, назначил своих в носильщики. Молодой боец, тот, что ковылял сам, держась за стену, приволок трупный запах с тележки — её как раз поволокли к пролому. Работа пошла. Оставалось минуты три из моих двадцати, когда снаружи раздался треск. И он был такой… словно кто‑то наступил на ветку. Не та дверь, что хлопала через пару домов. А именно ветка, у самого укрытия. Архип медленно поднял винтовку; ствол двинулся в сторону щели в стене. Я вытащил пистолет и коротко кивнул Зыкову. Треск повторился ещё раз, ближе. Затем — какой-то шорох. Кто-то шёл к риге. Я привстал, опираясь рукой о ящик. Тарасов уже лежал на полу, выставив ствол ТТ в сторону двери. Зыков медленно отступил в сторону, увлекая за собой Костю. Послышались шаги, тяжёлые, шаркающие, и стихли у самого входа. Потом дверь начала медленно отворяться. Зыков рванул к двери, открыл её на себя, а Архип в это время вскинул винтовку и прицелился. — Не стрелять, — раздался хриплый, едва узнаваемый голос. — Стас… это я. У меня аж ноги подкосились. Я чуть не упал, ухватившись за косяк. В дверном проёме стоял Гена Сидоров. Живой, мать твою. Измученный, мокрый от пота, в рваном плаще, из‑под которого торчал край больничного халата. Лицо его было чёрным от грязи и копоти, на щеке — свежая ссадина, губы обметаны, глаза воспалены и лихорадочно блестели. Я хотел броситься к нему, обнять, ударить — сделать что‑то, чтобы поверить, что он настоящий, а не мираж, порождённый контузией и усталостью. Но я только стоял и молчал, не в силах разжать горло; свело судорогой. — Ну, наконец‑то, — Тарасов первый нарушил оцепенение. Он опустил пистолет и сел прямо на пол, вытирая лицо ладонью. — Гена, мы тебя уже списали. Сидоров ввалился в ригу, прикрыл за собой дверь и привалился к ней спиной. — Чуть… чуть-чуть и не дошёл бы, — прохрипел он. — Короче, там у мельницы целый наряд попался, с собаками… мне аж в воду лезть пришлось, чтобы обойти это оцепление. Да и чтобы запахи сбить. Вы не представляете, что там происходит! — В смысле? — я прищурился. — Там… эшелоны гонят, Стас. Понимаешь? Всё… я не знаю, что будет с городом, и что будет дальше! Не знает. Да, не знает. А вот я знаю. И это чертовски хреновое время. — Так, что за эшелоны? — я включился в диалог. Гена оторвался от двери и подошёл к нам. Руки его тряслись. Он достал из кармана скомканный, мокрый кусок бумаги и разгладил его на колене. На бумаге — карандашные каракули: время, чёрточки, цифры. — Считал вот. Я по каменной мостовой шёл, в канаве прятался. А там, за насыпью, — составы. Один, второй, третий. Лежал в кювете, пока два эшелона мимо прошли. Первый — платформы с техникой. Танки, тягачи, пушки на прицепах — в темноте толком не разобрал, но много, платформ двадцать. Второй — теплушки. Личный состав. Часа полтора назад шли, я время черкал. — Молодец, что считал, — сказал я. — Это дороже автомата. Куда шли? — На восток, — кивнул Гена. — К переправе. И у моста ещё бригады пути ковыряют, ремонтники. Охраны на перегонах вдвое против прежнего. Он замолк, задумался о чём-то, потом добавил: — Ещё у моста что-то перегружали. Ящики какие-то. — После того, что мы устроили в больнице, они теперь свои запасы стерегут как зеницу ока, — сказал я. — А техника с пехотой на восток — дело обычное, их тут каждый день гонят. Меня другое цепляет. Я переглянулся с Зыковым. Тот и так всё понимал. Дело было не в том, куда шли эшелоны. Дело было в том, что вокруг станции сейчас — столпотворение. Разгрузка, ремонтники, охрана в два кольца. И если мы полезем к путям напролом, нас там перемелют, даже не заметив. — Значит, к станции не суёмся, — заговорил я быстро, чувствуя, как адреналин прогоняет усталость. — Обходим стороной, полем и оврагами. И уходим сейчас, пока эшелоны не разгрузили, а солдаты не рассыпались по округе. Гена, ты молодец. Зыков, собираем людей. Немедленно. В этот момент со стороны поля раздался лай. Не далёкий отголосок — близкий, яростный. — Нашли след, — Архип произнёс это тихо, но все услышали. — Идут по колее от тележки. Говорил я, что след останется. Гена вскинулся, побледнел: — Или я их за собой… чёрт, может, не сбил до конца. — Потом разберёмся, — отрезал я. — Сейчас — уходим. Я подтянулся к щели в стене, держась за брёвна. Сквозь неё было видно тёмное поле и кустарник на краю. В просветах между ветками мелькали фонари. Два, три, четыре. Они двигались цепью, огибая старое кладбище и направляясь прямо к риге. — Hier entlang! — донёсся до нас громкий голос. — Sie sind hier! (Сюда! Они здесь!) Они шли быстро. Собаки заливались лаем, немцы переговаривались, звякало снаряжение. Время вышло. — Подъём! Уходим! — скомандовал я. — Бросаем всё, кроме оружия и раненых! Группа моментально отреагировала на приказ. Кто‑то подхватил Воронова, кто‑то — Гаврилова. Костя взялся за конец носилок, молодой санитар — за другой. Прохор, придерживая бок, всё же подставил плечо ковыляющему бойцу. Рыжий, стиснув зубы, ухватился за второй край. Гена вытащил из‑под плаща немецкий автомат — подобрал, видно, у мельницы в переполохе — и передёрнул затвор. — Зыков, тыл! — крикнул я. — Прикрываешь! Гена, веди к оврагу, в сторону от путей! Мы выскочили через заднюю стену риги, в проломе, который Архип нашёл ещё раньше. Ноги путались в высокой мокрой траве. — Schnell! Sie sind hier drüben! — крикнул кто‑то из немцев. (Быстро! Они здесь!) Луч фонаря скользнул по мне, осветил на миг дорогу перед глазами. «Твою же мать!» Я упал в траву, перекатился. Тарасов, бежавший рядом, развернулся и дважды выстрелил из ТТ. Фонарь, который «нашёл» меня, тут же упал, раздался крик и звук падающего тела. Только вот… всё, позицию мы сдали. — Halt! — рявкнули в темноте, уже вслед. — Halt! — Бежим! — просипел я, поднялся и рванул вперёд. Первые метры я держался на адреналине. Ноги несли сами, злость гнала. Но уже на второй сотне тело вспомнило, что оно едва живо. Дыхание рвануло горлом, в груди забулькало, перед глазами поплыли круги, и земля качнулась под ботинками. Я споткнулся, полетел вбок — но Архип уже был рядом. Подхватил под мышку, потащил, не давая рухнуть. — Держись, командир, — выдохнул он мне в ухо. — Немного осталось. Мы неслись через поле, спотыкаясь о кочки, проваливаясь в ямы. Впереди чернел овраг, заросший кустарником. За спиной свистели пули, немцы открыли беспорядочный огонь, пытаясь понять, куда именно мы побежали. Архип, дотащив меня до гребня, на миг оставил, вскинул трофейную винтовку, прицелился. Грянул выстрел. Один фонарь, маячивший на краю поля, дрогнул и упал. — Гранату! — крикнул Зыков. Старшина швырнул немецкую «колотушку» в сторону преследователей. Раздался глухой хлопок, и на несколько секунд стало тихо. Немцы залегли. Следом Гена метнул вторую, из трофейных. Время, которое мы выиграли, хватило, чтобы скатиться в овраг и нырнуть в темноту кустов. Меня сволокли вниз по склону, я приземлился на четвереньки, хватая ртом воздух. Подняться сразу не смог. Так, на карачках, и выхрипел: — В воду. По руслу, вниз — сколько выдержим. Собаки след потеряют. Мы побежали по дну оврага, по щиколотку в грязи. Носилки раскачивались, раненые стонали, но мы не останавливались. Через некоторое время над головой вновь засвистели пули. Немцы не видели нас, били вслепую… и кто-то из наших вскрикнул и осел. — Кто? — просипел я, но Зыков уже подхватил упавшего под руку. — Ходячий, зацепило ногу. Тяну! — Не бросать! — Архип снова вздёрнул меня на ноги. — Идём! Через сотню шагов, у поворота русла, я всё-таки заставил остановиться на десять секунд. — Считаемся, — прохрипел я. — Быстро. Считались на ходу, вполголоса, передавая по цепи. Все были. Раненного в ногу тащили двое. Тяжёлые — на носилках и на спине, живые. Никого не потеряли. Пока. — Дальше, — выдавил я. — Давай, давай. — Давай, давай, давай! — шипел Зыков, подталкивая в спину отстающего. Вскоре Гена вывел нас к разрушенному дому на другом краю поля. — Отсюда можно уйти по развалинам, — прорычал он. — Передышка? — Какая на…й, передышка? — прохрипел я. — В воду, я сказал. По ручью. Собаки в развалинах нас за минуту вынюхают. Мы свернули к руслу. Холодный воздух драл горло, каждый вдох резал под рёбрами, ноги не слушались, но мы шли по воде. Сзади всё ещё стреляли, но уже не по нам, а наугад. Люди хрипло дышали, устав от этого марш-броска. И вот тут собаки начали отставать. Сначала растерянно заметались по берегу, потеряли след, потом лай захлебнулся и отдалился. Вода сделала своё. Небо над станцией уже серело — не рассвет ещё, но его предвестие. Где‑то там, за спиной, гуднул паровоз, длинно и тяжело. Эшелон вышел на восток. Я слушал этот гудок, скорчившись на плече Архипа, и думал не про немцев за спиной. Про рельсы. Про то, что вся эта силища, что немец гонит на восток, идёт по одной ниточке. По железной дороге. Мысль мелькнула и пропала — сейчас было не до неё. Сейчас надо было просто дотащить своих до леса… Уважаемые читатели, сегодня день ВМФ. А один из соавторов, моряк. Бурдин. Поэтому, я сегодня буду пьяный, красивый, и счастливый! Завтра выходной) ---------- Глава 6 Глава 6 Из ручья мы выбрались, когда небо на востоке уже отдавало серым. Вода была холодная, а воздух — ещё холоднее, и людей начало трясти сразу, как только перестали двигаться. Сапоги полные, портянки — тряпки, шинели тянут вниз. Хуже всего пришлось тем, кто нёс: у носильщиков руки уже не разжимались, их приходилось разгибать чужими пальцами. Я сидел на корточках у куста и пытался понять, где заканчиваюсь я и начинается озноб. Так и не понял. Адреналин, который тащил меня всю ночь, кончился. Просто взял и кончился, как патроны в обойме — только что были, и вот уже пусто. И пришло всё разом: жар, ломота, звон в затылке и поганенькая такая мысль — ляжешь сейчас, уже не встанешь. Значит, ложиться нельзя. Вот и вся моя стратегия на утро. — Четверть часа, — сказал я. — Отжать портянки, перевязаться, поесть, если есть что. Костя — раненые. Зыков — считай людей и что у нас на руках. Никто не спорил. Уже хорошо. Пока люди возились, я перебрал то, что мы вынесли из города. Патронов было навалом — вещмешки плечи резали. Богачи, мать вашу. Только вот все они немецкие: винтовочные семь девяносто два и девятимиллиметровые к МП-40. К нашим карабинам — что в подсумках осталось, то и есть. К моему трофейному маузеру — две обоймы в кармане. Сам маузер я снял с убитого у риги. Ещё бинокль. Немецкий, поцарапанный, с треснувшим правым окуляром — подобрал там же, у крайних кустов, где Архип снял того, с фонарём. Штука бесполезная в темноте и золотая днём. — Всего девятнадцать, — доложил Зыков, присев рядом. — Пятеро не ходячих. Носилки одни. Вторые так и не сделали — не из чего было. Того, что зацепило в ногу, ведут двое. — Значит, одного понесём на покрывале. Как в городе. Рыжий покажет как. — Покажу, — отозвался одноглазый, не открывая единственного глаза. — Костя, лекарства. Санитар подошёл, сел на пятки, полез в сумку. Достал, посчитал, помолчал. — Полтора пакета порошка. Йод. Бинтов на одну перевязку, если по-честному. Морфий — две ампулы. — Понял. Не трогай пока ничего. — Стас… — Я сказал — пока. Работай. Он ушёл. А я остался думать. И думать было о чём. По уму сейчас полагалось встать и уйти в лес. Днём — днёвка, ночью — движение, вода, следы, всё как учили. Правильно. Красиво. Только вот у меня на руках был Воронов с гангреной и Гаврилов с дыркой в груди, и у обоих счёт шёл уже не на сутки, а на часы. По бездорожью, с носилками, через кустарник и мочажины мы будем ползти до вечера и притащим в лес два трупа. А по просёлку до заболоченной низины — половина дня. «Ну и что ты выберешь, командир? — спросил я сам себя. — Тихо и мёртвых или быстро и, может, живых?» Я подозвал Зыкова и Тарасова. — Идём просёлком. До полудня. Зыков дёрнул щекой. — Днём. По открытому. С воздуха нас там возьмут за милую душу. — Возьмут, — согласился я. — Если проспим. Поэтому: между парами шагов пятнадцать, не толпиться. Головной — ты, метрах в тридцати впереди. Услышал мотор — не ждёшь команды, все валятся в канаву. Сами. Без крика. — А если не мотор, а патруль? — Тогда мы его увидим раньше, чем он нас. Ты для этого впереди и пойдёшь. Тарасов потёр щетину. Он всё понял быстрее — он своих двоих слушал всю ночь. — Мои до вечера бездорожьем не дотянут, — сказал он глухо. — Ни один. — Вот и я о том. К полудню сходим с дороги и дальше кромкой, как бы ни вышло. Это не «если получится», это уже решено. Просто до полудня мы рискуем, а после — нет. Зыков помолчал, потом кивнул. Не согласился — принял. Разница есть, но сейчас мне хватало и этого. * * * Дорога, если этот просёлок можно было назвать дорогой, петляла между полями. Слева тянулась чёрная полоса. Рожь. Выгорела после налёта дочерна, торчали одни стебли — как щетина на небритой щеке. Дед бы сказал: хлеба не будет. А сейчас и не надо хлеба. Надо, чтобы ноги несли. Справа поле было ещё живое, зелёное понизу. От такого соседства делалось совсем нехорошо. А пыль была от колеи. Мелкая, серая, с гарью пополам. Она оседала на одежде, на лице, и, сволочь, забивалась в рот и нос. Как будто мало мне было моего «родного» кашля. Так теперь ещё и это… Я шёл в центре колонны. Не потому, что там безопаснее, а потому, что оттуда меня хуже видно. В боку ломило так, что хотелось лечь прямо в придорожную пыль и полежать минуты три. Глотка пересохла, глотать было больно, будто внутри всё ободрали наждачкой. Носильщиков я менял часто. Не по доброте. По расчёту: выдохшийся человек роняет носилки, а упавшие носилки — это ещё один труп. Простая арифметика. Я в ней последнее время поднаторел. Костя, тащивший передние ручки, начал спотыкаться о собственные ноги. — Зыков, меняй его с Прохором, — скомандовал я. — Санитар, иди назад, помоги Рыжему с покрывалом. Молодой попытался возразить, мол, ещё выдержит. — Выдохнешься — уроните человека. Меняемся. Это приказ, а не просьба. Он посопел и пошёл меняться. И правильно. Не потому, что я страшный, а потому, что он и сам знал: я прав. Это, кстати, работает лучше страха. Зыков шёл впереди, метрах в тридцати, вёл разведку. Иногда останавливался, присаживался на корточки, разглядывал землю. Один раз поднял руку, остановив колонну, и указал на след у обочины. — Тут проехали. Часа три назад. — Грузовик? — Мотоцикл с коляской, — поправил сам себя старшина. — Шли быстро. Не останавливались, не разворачивались. Значит, не поиск. Связной или курьер. Дорогу пока не перекрывают — но ездят по ней исправно. Ещё один довод сойти с неё вовремя. Люди работали. Каждый — своё, без напоминаний, и это было единственное, что меня грело. Гена шёл в хвосте и путал за нами след: присыпал отпечатки, заламывал ветки в стороны от нашего направления, уводил ложные следы на боковые тропы. Архип шёл справа, по краю поля, и время от времени исчезал совсем, а потом появлялся с другой стороны, будто и не уходил. Тарасов держался у носилок, подменял, поправлял сползшие бинты на ходу. — Терпите, братцы, — бормотал он, перетягивая повязку на ноге Воронова. — Дойдём до своих, там вас в госпиталь определим… выкарабкаемся. Только Воронов не слышал. Он бредил, звал жену, ругался на какое-то окружение, которое видел явно не здесь. Гаврилов, наоборот, молчал. Дышал редко, с бульканьем, губы синие. На каждой остановке молодой санитар тряс его за плечо, что-то говорил ему в ухо, и тот открывал глаза — секунд на пять. Я смотрел на него и понимал, что смотрю в зеркало. Паршивое такое зеркало: показывает не сегодня, а неделю вперёд. «Не сейчас, — оборвал я себя. — Сейчас — ноги. Ноги переставляй». На одной из остановок Костя подошёл ко мне сам. Сел рядом на корточки и раскрыл сумку так, чтобы я видел. — Полтора пакета. Кому? Вот оно. Пришло. Я посмотрел на Воронова. Потом на Гаврилова. Потом на сумку. И посчитал. Вот же дрянь. — Весь порошок — Воронову. Костя моргнул. — А Гаврилову? — Гаврилову порошок не поможет. У него не заражение, у него лёгкое. Ему хирург нужен и стол, а не сульфаниламид. Мы ему этим пакетом только смерть подсластим, и всё. — А тебе? — спросил он тише. — А мне пока не помрёт. — Стас, у тебя жар. Я слышу, как ты дышишь. — Слышишь — молчи. Я тебе не пациент, я тебе командир. Работай. Он молча высыпал порошок. А я сидел и слушал себя, и внутри было пусто и мерзко. Потому что я только что вслух посчитал человека мёртвым. При нём. Он, может, и не слышал. А может, и слышал. Не спросишь ведь. Такая арифметика. Другой у меня всё равно не было. * * * К полудню мы вышли к заболоченной низине. За ней начинался переход к лесному массиву, через который мы и планировали выбираться к Новикам. И тут сзади, со стороны города, донёсся звук. Сначала — будто шмель где-то. Далеко, едва слышно. Я даже успел подумать про шмеля, дурак. А потом звук вырос, залил собой всё поле, и стало ясно: мотор. Авиационный. Мерный, тяжёлый. — Воздух! — заорал я. — С дороги! В канаву! Люди посыпались в придорожную канаву, скатываясь по склону к воде. — Носилки! Не бросать на виду — в осоку, перевернуть, забросать! Рыжий среагировал первым. Рванул жерди на себя, опрокинул в траву, в два движения накидал сверху рогоза. Молодой санитар — то же самое с покрывалом. Молодцы. Учатся. Я обернулся. Из-за кромки леса, там, где ещё висел дым над городом, вынырнула тень. Двухбалочная, с широкой прозрачной мордой. «Рама», — сказал я себе, и внутри что-то ёкнуло. Слова этого здесь пока никто не говорил. Оно придёт позже, вместе с траншеями, похоронками и привычкой. А пока для всех это просто немецкий разведчик, и слава богу. Вслух я сказал другое: — Тяжёлых в воду не класть! Гаврилова — в осоку, на бок, голову выше. У него грудь пробита, утопим — сами и убьём! Тарасов подхватил, поволок. Мы уложили Гаврилова на кромке, в рогозе, лицом вверх, подперев плечо кочкой. — Всем лежать, — выдохнул я. — Не шевелиться. Головы вниз. С воздуха видно движение, а не человека. Кто дёрнется — убьёт всех. И стало тихо. Только рокот. Он наваливался сверху, давил на затылок — будто кто-то не спеша опускал на нас крышку. И примерялся, плотно ли легла. Прямо перед моим лицом по стеблю рогоза полз жук. Чёрный, блестящий, с длинными усами. Он деловито перебирал лапками, огибая каплю грязи, и ему было ровным счётом наплевать на то, что там наверху. А наверху шёл человек, которому достаточно было один раз посмотреть вниз. И тогда Гаврилов дёрнулся. Он открыл глаза — мутные, ничего не понимающие — и рванулся вверх, будто хотел сесть. Рука взметнулась из осоки. Он захрипел, набирая воздух для крика. — Держи! Тарасов упал на него, вцепился в плечи, вдавил в кочку. Я перехватил запястье и прижал ладонь ему ко рту. Губы под ладонью были мокрые и горячие. Он бился. Он пытался кричать, и я чувствовал этот крик рукой — он шёл в мою ладонь и там умирал. — Тише, тише… лежи, родной, лежи, — шептал Тарасов ему в ухо. — Тише… Плоская тень скользнула по полю, где-то в стороне от нас. Если лётчик посмотрит вниз, если заметит движение — развернётся и пройдёт на бреющем. И всё. Гаврилов выгнулся ещё раз. И обмяк. Я не отнял ладонь. Не мог. Пока эта тварь висела над нами, я держал руку на лице человека и не знал, дышит он подо мной или уже нет. Вот это и было самое поганое за всю ту неделю. Не подвал, не взрыв, не собаки. А десять секунд, когда ты зажимаешь рот своему и не имеешь права проверить. Рокот стал удаляться. «Рама» прошла круг над полем и ушла обратно. Мы не двигались ещё минуты три. Потом Зыков первым поднял голову от воды и сплюнул тину. — Ушёл. Я убрал руку. Гаврилов дышал. Редко, с провалами, но дышал. Я почувствовал это ладонью раньше, чем увидел, и только тогда понял, что у меня самого перехвачено горло. Выбирались тяжело. Ноги не слушались, жижа держала намертво: нога выходила из сапога, а сапог оставался в грязи, и его вытаскивали руками, по локоть уходя в бурую воду. Люди кашляли, отряхивались, с тоской осматривали промокшие бинты. Я подал руку молодому санитару, помогая ему встать. Тот вытащил из-за пазухи кусок хлеба — размокший, серый, разваливающийся в пальцах, — откусил, пожевал медленно, без аппетита, и молча протянул половину Рыжему. Одноглазый взял. Кивнул. Съел. — Проверьте раненых, — сказал я, отжимая полы телогрейки. — Собираемся. Дороги больше нет. Идём опушкой, как договаривались. * * * Мы тащились ещё часа два. Кустарник сменился редким сосняком, чавканье под ногами — хрустом. Пахло нагретой смолой — до того мирно, до того по-довоенному, что от этого делалось не по себе. Местность повышалась. На этом участке мы едва не потеряли двоих сразу. Сначала Гаврилов перестал дышать — совсем. Молодой санитар зашипел, замахал руками, и мы встали. Костя перевернул его на бок, выгреб изо рта сгустки, надавил под лопатку. Гаврилов всхлипнул и задышал снова. Потом сел Рыжий. Просто сел на хвою и сказал, что дальше не пойдёт, пусть его тут и оставляют, а он посидит. — Помрёт всё равно, — сказал он про Гаврилова, глядя в сторону. — Я бы на него больше ни бинта, ни спины не тратил. Тарасов шагнул к нему быстрее, чем я успел что-то сказать. Я знал этот шаг. Такой же был в подвале, перед Мюллером. — Тарасов. Он остановился. — Рыжий, — сказал я. — Встал. Пойдёшь у левой жерди, спереди. Двадцать минут, потом смена. — Я ж говорю… — Ты говоришь правду. Он, скорее всего, помрёт. А ты, скорее всего, дойдёшь. Поэтому ты и понесёшь. Вставай. Он посидел ещё немного. Потом матюкнулся, поднялся и взялся за жердь. Я тоже поднялся. Медленно — чтобы никто не видел, как меня ведёт. Ухватился за ветку, подождал. Мир наклонялся вбок сам по себе, без моего участия, и надо было дождаться, пока ему надоест. Надоело. А в середине колонны этого всё равно никто не видел. Пусть так и будет. Командир может быть больным. Командир не может быть жалким. Впереди, сквозь стволы, забрезжил просвет — опушка, за которой, по словам Архипа, должны были быть старые окопы. Наши, отрытые в первые дни и брошенные при отходе. Зыков остановил колонну. Стоял за толстой сосной и смотрел вперёд, не мигая. Я подошёл, пригибаясь. Пригибаться, к слову, тоже больно. Но это уже мелочи. — Вижу бруствер, — шепнул старшина. — И людей. Я всмотрелся. Ни черта. То есть бугры, корни, тень — а людей нет. Потом глаз начал выцеплять по кусочку, как из мути. Край плащ-палатки на кольях. Блеснуло что-то — котелок? Ствол? Тень у бруствера. Нет. Две тени. Сидят и не шевелятся. — Свои или фрицы? — спросил я. В горле пересохло раньше, чем я договорил. — Не пойму. Снаряжение наше. Винтовки вон… тоже. Одна фигура шевельнулась. Пилотка. Каски у немцев другие, это и я вижу. Ну вот. Пилотка. Значит, свои. Ага. Свои. Только в сорок первом немцы наши пилотки и шинели тоже уважали. Когда в разведку ходили. И в затылке стало холодно. Не мысль даже — холодок. Экран, чей-то голос, слово «переодетые». Откуда это у меня — не помню. А затылок помнит. «Пожалуйста, — подумал я. — Только не это. Мне бы сейчас просто дойти». — Стас, — Тарасов подошёл сзади. — Может, наши? Сборный пункт? — Может, и наши. А может, и нет. Всю колонну туда не поведу. Я оглянулся на своих. Попадали, кто где стоял. Сил не осталось ни у кого — они уже не на силе шли. А на том, что впереди обещали лес и своих. — Тарасов. Берёшь Прохора и двоих ходячих. Идёте к ячейкам. — Иду. — Стой. Слушай задачу, а не кивай. Он остановился. — Дальше тридцати шагов не подходишь. В окоп не спускаешься. Никогда, ни под каким предлогом, даже если тебе там родного брата покажут. Понял? — Понял. — Спрашиваешь три вещи. Часть и номер. Фамилию командира — и не просто фамилию, а чтобы сам назвал, без подсказки. И как называется вот эта деревня, — я мотнул головой назад, где мы проходили полем. — Свой ответит сразу, чужой — заученно или наугад. Тарасов прищурился. До него дошло. — Ты думаешь… — Я не думаю. Я проверяю. Дальше. Оружие не прячьте, но и не наводите — идёте открыто, спокойно, как усталые. Если окликнут, не бегите обниматься. Ответили и стоите. — А сигнал? — «Назад». Я крикну один раз. Услышал — падаете, где стоите, и не оборачиваетесь. Дальше работаем мы. — А вы где? — По сторонам. Зыков, — я повернулся к старшине, — левый край опушки. Архип — вправо, к тем кустам. Гена — центр, на случай, если придётся прикрывать отход. Костя и санитар — тяжёлых сразу тянете назад, в чащу, без команды. Всё. Мы разошлись. Зыков исчез в кустах слева, Архип неслышно скользнул вправо. Сидоров лёг за стволом поваленного дерева, положив на него МП-40. Я обошёл по дуге и залёг за корнями вывороченной сосны, метрах в семидесяти от ячеек. Достал бинокль, протёр треснувший окуляр рукавом. Тарасов с тремя бойцами шёл к брустверу. Медленно, спокойно, как я и сказал. * * * Он не дошёл шагов тридцати. Один из сидящих поднялся. — Эй, кто такие? — донеслось до меня. Голос был громкий, хриплый. По-русски. Чисто, без акцента. — Свои! — крикнул Тарасов. — Выходим из окружения! Раненые есть! — Откуда идёте? — С запада. Из-под Гродно. А вы чьи? Человек в ячейке сплюнул на землю. — Сто тридцатый полк, первая рота. Собираем выходящих из мешка. Командир — старший лейтенант Зубов. Знаешь такого? Тарасов остановился. Я видел в бинокль, как он опускает пистолет — медленно, но из руки не выпускает. — Зубов? — переспросил он. — Зубов погиб в первые дни. Я сам видел, как его накрыло миной у переправы. Человек в ячейке замер. Секундная пауза. Одна. Ровно столько, сколько нужно, чтобы придумать. — Ошибаешься, командир. Ранен был, в госпитале лежал. Вчера только догнал. Ага. Вчера. Догнал. Из госпиталя. В мешке, где второй день никто никуда не догоняет, а только теряется. — А деревня за спиной у нас как называется? — спросил Тарасов. Пауза стала длиннее. — Ты, командир, вопросы не задавай. Ты подходи. Подойдёте — там и проверим. Оружие предъявите. — Не пойдём, — отрезал Тарасов. — Если свои — выйдите к нам. На открытое место. — Не усложняй. У нас приказ всех проверять. Мало ли кто бродит. — Я сказал — выйдите. В ячейке шевельнулись. И я увидел то, чего боялся. Из-за бруствера подался ствол. В темноте ячейки тускло обозначился круг диска ДП. Свой не выставляет пулемёт на подходящих своих. Никогда. Он его убирает. — Наза… Я не успел. — Стоять! — рявкнул старший. — Куда собрался? По-немецки. Он сорвался на родном, потому что Прохор вскинул винтовку, а рефлекс всегда быстрее легенды. «Ё… твою мать». Я откинул бинокль в мох, под левую руку, и подтянул к себе маузер. — Немцы! — Тарасов уже разворачивался. — Стас! Засада! — Назад! — заорал я. — Ложись! — Schießt! Alles kaputt machen! — заорал человек у бруствера. (Стреляйте! Всех кончайте!) Прохор среагировал раньше всех. Он немецкого не знал — он просто услышал не тот язык. — Ложись! — гаркнул он и бросился на Тарасова. Толкнул его в плечо, сбивая с ног, вбок и вниз, к промоине. И в этот миг ДП застрочил. Первая очередь ушла верхом, срезая ветки на соснах, — пулемётчик открыл огонь раньше команды, из неудобной ячейки, и собственный бруствер задрал ему ствол. За это ему сразу что-то заорали. Но Прохора он всё-таки достал. Тот дёрнулся, сделал неловкий шаг, будто оступился. Левая рука повисла вдоль тела, как чужая. На гимнастёрке под ключицей расплывалось тёмное. Тарасов и двое бойцов скатились в промоину — узкую, в полроста, метрах в сорока от ячеек. Кромка над ними сразу вскипела от пуль. А Прохор остался наверху. Я бил редко, прицельно, из-за корней, с упора — целил в круг диска. Слева ударил МП-40 Сидорова, справа сухо защёлкал карабин Зыкова. — Прохор! — Тарасов приподнялся из промоины. — Не высовывайся! — крикнул я, загоняя последнюю обойму. Прохор был жив. Он лежал на спине и смотрел в небо, и грудь его тяжело ходила. Потом он перевернулся, упёрся здоровой рукой и пополз. Не к лесу — к промоине. Правильно пополз, к своим. Ему оставалось метров пятнадцать. — Ползи, друг! — заорал Тарасов. — Ползи! Лучше бы он молчал. Пулемётчик его услышал и наконец нашёл. Первая очередь легла в стороне. Вторая — на метр ближе, взбив землю прямо перед лицом ползущего. Пристреливался. — Лежи! — матерился Зыков, работая из-за дерева. — Лежи, дурак! Прохор замер. Потом медленно поднял голову и повернул её к лесу. Держал так — секунду, другую. Лица я не видел, да и не надо было. Потом опустил её на руку и больше не двигался. Третья очередь прошла по нему. — Отсечь от леса! — крикнул старший из ячейки. — Flanke rechts! (Фланг справа!) Архип выстрелил. Немец, пошедший в обход справа, споткнулся и упал, выронив винтовку. Второй отпрянул за бруствер. — Отходим! — скомандовал я. — К лесу! Гена, прикрой! Сидоров пополз вперёд, к валежнику — сократил, сколько смог, — приподнялся на колено и метнул гранату. Она рванула на скате, не долетев до бруствера, но подняла столб земли и пыли прямо перед ячейкой. Пулемёт захлебнулся на секунду. Этой секунды хватило. Тарасов рванул из промоины, волоча за собой одного из ходячих. Второй выбрался сам. Я сгрёб бинокль в карман, вылез из-за корней, пригнувшись, и пошёл им навстречу, стреляя в сторону ячеек — не целясь уже, а просто чтобы там пригнулись. — Давай, давай, давай! — хрипел Зыков. Тарасов добежал до первых деревьев, свалил бойца в мох, обернулся — и дёрнулся назад, туда, где на скате лежал Прохор. Зыков навалился на него сзади и вдавил в землю. — Нет! Поздно! Я упал рядом. — Отходим, — прохрипел я. — Вглубь. Мы отступали перебежками. Жерди с носилками бросили в подлеске — с ними по чаще было не пройти, они цеплялись за всё подряд. Тяжёлых понесли на руках и на покрывале. Костя и молодой санитар оттащили обоих ещё в самом начале, без команды, как я и приказал. Немцы в лес не пошли. Стреляли ещё какое-то время, беспорядочно, наугад. Значит, зацепили — Архип одного свалил наверняка, да и Зыков стрелял не в белый свет. Мы углубились метров на триста и рухнули под развесистыми елями. Дальше десяти шагов уже ничего не было видно. * * * Тарасов сидел, привалившись к стволу, и смотрел назад. Лицо у него было мокрое от грязи и не только от грязи. Он молчал. Зыков перезаряжал карабин. Руки у старшины подрагивали, а пальцы всё делали сами: оттянул затвор, вложил обойму, дослал патрон. Тело помнит, когда голова уже не хочет. — Засада, — процедил он, не поднимая глаз. — Переодетые. Сволочи. — Не только переодетые, — сказал я. Он поднял глаза. — Он назвал полк. Номер. Фамилию командира роты — сам, без подсказки. По бумажке такое за ночь не выучишь, Зыков. Это знать надо. Старшина понял сразу. Он вообще соображал быстро — когда речь шла о плохом. — Значит, с ними наш. — Значит, с ними наш, — повторил я. — Пленный, которого раскололи. Или местный, который сам пошёл. Про деревню он, кстати, не ответил. Сказал я это ровно. А внутри сделалось холодно и погано. Потому что если такой сидит здесь, у брошенных окопов, — что мешает ему сидеть и там, куда мы идём? И знать. Про болота. Про гати, про хутора. Про Новики. Шрайбер ведь говорил про второго проводника. А я тогда решил — потом. Успеется. Вот и успелось. — Слушайте все, — я сказал это громко, чтобы дошло до каждого, и голос сорвался на середине. Ничего. Дошло. — С этой минуты и до конца. Никаких «своих» на веру. Встретили кого угодно, хоть маршала: стоим за сто шагов, вперёд идут двое, остальные по сторонам, с оружием. В окопы не спускаемся. В дома не заходим. В машины не садимся. Сигнал — «назад», один раз. Услышали — упали. А кто побежит обниматься с земляками, того я сам застрелю. Чтобы не мучился. Никто не усмехнулся. Хотя на такое обычно усмехаются. — Гена. Следы. — Уже, — Сидоров кивнул. Дышал тяжело, лицо белое. — Минут десять, и уходим. Сунутся в лес — на растяжки нарвутся. Архип молча сунул мне фляжку. Вода тёплая, затхлая. А всё равно хорошо. Горло драло. — Прохор, — Тарасов заговорил хрипло, надломленно. — Я его из подвала вытащил. Я ему обещал… — Вытащил, — сказал я. — И у него были трое суток, которых не было бы вовсе. — И для чего? Чтобы он тут лёг? — Чтобы ты сейчас сидел под этой елью, а не лежал на том скате. Он тебя сбил с ног, Тарасов. Он всё сделал правильно и всё видел до конца. Капитан опустил голову. Вытер лицо рукавом. — Вставай, — сказал я. — Он тебя туда толкал не для того, чтобы ты тут сидел. Он поднялся. — Идём. Я хотел встать следом и не смог с первого раза. Ухватился за ветку, подтянулся. Сраные фрицы. Ублюдки. По-другому и не скажешь. Внутри свербело вернуться и добить. Их там осталось немного, они с потерями, и Архип бы их выбрал по одному, как на охоте. Только вот у меня в чаще лежали два тяжёлых, восемнадцать человек, которые сутки не спали и не ели, и по паре обойм к нашим карабинам, если считать честно. Немецких — хоть завались, да только под них у меня Архип с трофейной да Гена с автоматом. Два ствола на всю войну. А эти сейчас снимутся и уйдут — они уже поняли, что фокус не удался. Не сегодня. Всё не сегодня. — Считаемся, — сказал я. — Быстро. Считались вполголоса, передавая по цепи, как ночью в овраге. Раненного в ногу вели уже втроём, меняясь. Восемнадцать. Было девятнадцать. Прохор. Я закрыл глаза на секунду, чтобы уложить эту цифру в голове, и пошёл вдоль колонны — посмотреть, кто на чём держится и кому кого нести дальше. Воронов лежал на покрывале, дышал часто и мелко, губы шевелились — всё звал. А молодой санитар стоял, повернувшись ко мне спиной, и держал на себе Гаврилова. Тот висел у него на плечах, свесив руки. Голова моталась в такт шагам — свободно, без всякого упора, как у мешка. Я смотрел на эту голову, и что-то во мне не сходилось. Секунды три не сходилось. А потом сошлось. Так висит не человек без сознания. Так висит мёртвый. Я догнал санитара, взял свисающую кисть. Она была холодная. В такую жару — холодная. Сжал пальцы — ничего. Наклонился к уху, окликнул по имени — ничего. Санитар остановился и смотрел на меня, не понимая. Он поднял его там, в чаще, и просто пошёл. Как несут любой груз, когда сил хватает только на то, чтобы переставлять ноги. Значит, давно. Пока мы лежали у окопов. Пока хоронили глазами Прохора. Мы несли его через весь бой. И я не заметил… — Стой, — сказал я. Горло не послушалось, вышел хрип. Я набрал воздуха и сказал так, чтобы услышали и в голове колонны, и в хвосте: — Всем стоять! ---------- Глава 7 Глава 7 Слова, которые надо было сказать, царапали горло. Я не сразу произнёс то, что хотел… стоял, молчал и думал. Тяжело это, вот так вот… — Гаврилов мёртв, — произнёс я, наконец. — Опускай его… Санитар, тот самый молодой боец, который нёс его на спине последние несколько часов, сначала ничего не понял. Он стоял, вжав подбородок в грязный воротник шинели, и часто моргал. — Он мёртв, — повторил я. И тут до него дошёл смысл моих слов. Его колени подломились, и он рухнул на землю вместе с безжизненным телом, которое продолжал удерживать, будто боялся отпустить. Гаврилов сполз с его спины, завалился набок, и из его открытого рта вытекла густая тёмная слюна. Одна рука так и осталась согнутой — та, которой он последние часы держался за плечо санитара. В группе всё посыпалось. Люди, которые держались на чистом упрямстве и страхе смерти, разом сломались: кого‑то затрясло мелкой дрожью, а один из ходячих бойцов просто сел на землю, уронил винтовку между колен и закрыл лицо ладонями. Паника была немой, оттого ещё более страшной. Мы тянули мёртвый вес. И тут прорвало Тарасова. — Мы что, трупы на горбу таскать будем⁈ — проорал он. — Пока мы этого дохлого тянули, Прохор лёг! Кто следующий⁈ Воронов⁈ Мы сдохнем все, потому что тащим мертвецов! 'Это он не про Гаврилова, — понял я. — Это про Прохора, которого он вчера не дотащил пятнадцати шагов. Орёт, потому что если замолчит — завоет. Мне бы его пожалеть. А надо — заткнуть. Жалеть будем, когда дойдём.' — Замолчи, — процедил Зыков. Но Тарасова уже несло. Он матерился, тыкал пальцем в тело Гаврилова, требовал бросить его здесь. Он кричал, что мы роем себе могилы собственными руками, что это безумие, тащить трупы. А санитар, слушая всё это, зарыдал. Не всхлипывал — ревел в голос, взахлёб. А паника расходится быстрее огня. И убивает быстрее. Я не стал церемониться. Подошёл к пацану, который всё ещё ревел на земле, и отвесил ему звонкий подзатыльник. Голова бойца дёрнулась, он подавился слезами, замер и уставился на меня, ничего не понимая. — Вставай, — рявкнул я. — И отойди от него! Живо! Я умел возвращать людей к реальности. Грубостью, матом, затрещиной — но возвращал. Группа замолчала. Тарасов тоже осёкся, тяжело дыша и вытирая рукавом лицо. — А ты, — я повернулся к нему. — Ты прав. Он моргнул. Не ожидал. — Мёртвых мы больше не понесём. Ни одного. Никто не знал, что он мёртв, — не до того было. Теперь знаем. Поэтому ты сейчас берёшь его за ноги. Я за плечи не могу, сам видишь. Он смотрел на меня секунды три. Потом молча пошёл к телу. Работает это лучше крика. Проверено. Только вот сначала надо было решить, что с ним делать вообще. Я отошёл, встал у дерева и упёрся ладонью в ствол сосны. Мне нужно было подумать… Сил не было ни на что. Времени — ещё меньше. Хоронить по‑настоящему? Чем? Лопат нет. Палками и руками эту землю не одолеешь. Рыть могилу — значит загубить последние часы тех, кто ещё дышит. Воронов на грани. Я на грани. — Хоронить не будем, — сказал я. Голос сорвался на хрип, пришлось откашляться. — Нет времени. Снять с него ремни, документы забрать. Патроны, если есть, еду — всё в общую кучу. Никто не двинулся. Люди смотрели на меня стеклянными глазами. Тогда я сам, шатаясь, подошёл к телу. Наклонился, и мир качнулся, поплыл перед глазами. Я ухватился за лацкан Гаврилова. Ткань была холодной, влажной. Пальцы плохо слушались, но я стянул с него ремень с подсумками. В нагрудном кармане — сухарь, кисет с махоркой и чёрный эбонитовый пенал. Гладкий и тяжёлый, как патрон. Я отвинтил крышку. Внутри лежала свёрнутая трубочкой бумажка. Пустая. Не заполнил. Многие не заполняли — примета такая: запишешься, значит, отметят. Вот его и не отметили. Просто теперь некому написать его жене. Если она есть. Я даже этого не знаю. — Гаврилов, — сказал я вслух, чтобы это услышал хоть кто‑то ещё. — Запоминайте фамилию. Больше записать некуда. — Оттащите его вон туда, под ельник, — приказал я. — Накройте лапником, валежником. Просто чтобы… тело не было на открытом месте. Ясно⁈ Зыков и Тарасов взяли тело за руки и за ноги. Гаврилов был тяжёлым и уже начал деревенеть. Его оттащили шагов на двадцать вглубь чащи, забросали ветками, мхом, сухой хвоей. Получился невысокий холмик, который не обманул бы ни одного немецкого патрульного, но для нас это было всё, что мы могли сделать. Нельзя его было бросать прямо тут. Нельзя. Когда процесс был завершен, я отошёл от группы, встал перед этим холмиком и… завис. Молчал. Мне нужно было что‑то ему сказать, так сказать, попрощаться… потому что это было бы по‑человечески. В тот момент, когда ко мне подошёл Архип, я заговорил: — Прости, брат. Это война, и по‑другому мы тебя похоронить не можем. Земля тебе пусть будет пухом. Старик положил мне руку на плечо, дождался, когда я повернусь, и негромко сказал: — Пора идти, командир. Времени и так нет. — Считаемся, — сказал я. — Быстро. Считались вполголоса, передавая по цепи, как ночью в овраге. Час назад было восемнадцать. Только в эти восемнадцать входил человек, который уже не дышал. Семнадцать. Мы развернулись и пошли дальше. * * * Мы с Архипом шли почти последними. И если старик двигался практически бесшумно, я пыхтел, как старый паровоз, и с каждым шагом терял связь с реальностью. Контузия, воспаление в лёгких и жар, который поднимался с каждой мокрой ночью, наваливались разом и отпускать не собирались. За нашими спинами работал Гена. Замыкал, приседал у каждого мягкого пятна, присыпал отпечатки, заламывал ветки в стороны от нашего направления. Один раз догнал меня и сказал коротко, не глядя: — Растяжек больше нет. Гранаты кончились. Только следы и путаю. — Путай, — ответил я. — Пока хватит и этого. Я шёл и считал не только людей. У Тарасова на предплечье третий день чернела тряпка — ещё от риги. Смотреть он не давал, а нести помогал, и я пока не лез. Рыжего зацепило там же, в бок. Он молчал двое суток, а теперь молчал уже сквозь зубы, и это было хуже. Мир перед глазами плыл. Контуры стволов расплывались, звуки искажались, и вскоре лес вовсе исчез. Для меня. Перед глазами полыхнули яркие пятна, и вот я находился совершенно в другом месте. В больничном подвале. За моей спиной сидел Мюллер, смотрел на меня своими зелёными глазами и тараторил: — Это из‑за тебя, Семён, я погиб. А ведь я был хорошим, добрым! Ни одного русского не убил! А затем где‑то рядом послышался голос Стефана. Его акцент, и его крик… такой, что мне было больно слышать его на физическом уровне. Словно он орал мне прямо в ухо, не умолкая, а только набирая громкость. Я попытался сделать шаг, но ноги провалились в бетонный пол, словно и бетона тут никакого не было. — Отче наш… — начал шептать Мюллер. — Спаси душу раба твоего Семёна… И вдруг моя нога за что‑то запнулась, и я полетел лицом вперёд. Но не в бетон подвального помещения, а прямо в землю. Ударился о влажный, пружинистый мох. Рот наполнился землёй и кровью. Тут же попытался встать, но тело просто не хотело меня слушаться. Я тупо лежал, уткнувшись носом в хвою, и не мог пошевелиться. Архип подхватил меня под мышки, рывком поставил на ноги. — Командир… Стас… — голос Архипа дошёл до меня с опозданием, будто он крикнул это раньше, а я услышал только сейчас. Я открыл глаза, увидел лес, почувствовал запах сырости, прели, смолы… Это был не подвал. Это был лес. Но самым хреновым оказалось осознание кое‑чего важного: я превращаюсь в обузу, и командовать людьми в таком состоянии просто не могу. — Зыков, — позвал я, и когда увидел старшину, тут же прохрипел: — Марш, охранение, темп — твоё. Куда идём и с кем говорим — моё. Если поплыву совсем, забирай и это. Я — в середину строя. Если сяду — не ждать. Ботинки снимите, они ещё кому‑нибудь сгодятся. Всё. Иди. Зыков не стал спорить, не стал произносить патриотических речей. Он только напряг скулы, так что на лице обозначились жёсткие линии, и коротко мотнул головой. Принял командование молча. Носилки с Вороновым теперь несли Костя и Рыжий. Одноглазый матерился сквозь зубы, сплёвывал, но жердь из рук не выпускал. Меня вели под руки два ходячих бойца. Я перебирал ногами, чтобы не висеть на них мёртвым грузом, но реальность то и дело ускользала. Я проваливался в бред, снова слышал голос Стефана, видел лицо Мюллера, потом выныривал обратно, слыша тяжёлое дыхание бойцов рядом. Лес начал менять характер. Сухой сосняк уступил место осине и берёзе, а потом земля пошла вниз, стала мягкой, податливой. Мы вышли к топи. Архип, шедший головным, пытался найти тропу, но местность изменилась после недавних дождей. Места, которые когда‑то были твердью, теперь превратились в чавкающую, засасывающую жижу. Начался изнурительный переход через трясину. Ноги проваливались в чёрную, пахнущую сероводородом грязь. Сапоги засасывало так, что приходилось тянуть ступню с силой, от которой рвались портянки и хрустели суставы. Воздух был густой, тяжёлый, битком набитый комарами и мошкарой. Тучи кровососущих облепили наши потные, грязные лица, лезли в глаза, в нос, в рот. Я не мог их отгонять — не было сил поднять руку. Из‑за них раздувались волдыри на скулах, на лбу, на шее. И тут Воронов начал бредить, но не как обычно, а очень громко. Он звал жену. Голос был сильный, надрывный, он шёл поверх болота ровно и далеко, как по воде. Он рвался с носилок, дёргался, пытался перевернуться. — Нина! Нина, забери меня! — хрипел он, вырывая руки из‑под тряпья. Рыжий не удержал, носилки накренились. Воронов чуть не полетел головой вниз в топь. Рыжий вцепился в него, процедил сквозь зубы грязное ругательство. Костя бросил свой край, повис на носилках, прижимая раненого всем своим весом. — Укол! — зашипел Зыков. — Заткните его! Быстрее, пока нас не услышали! Костя дрожащими руками раскрыл сумку. Посмотрел в неё и достал одну из двух ампул. Набрал шприц и вогнал иглу в бедро Воронова, прямо через штанину. Тот дёрнулся, захлебнулся воздухом и обмяк. Бред прекратился спустя минуту. — Вторую не трогать, — сказал я. — Она чья‑то последняя. Я пока не знаю, чья. Зыков объявил привал на относительно сухой кочке, поросшей чахлой осокой. Люди попадали в грязь, не заботясь о том, что сидят в луже. Я лежал на боку, прижимая холодные ладони к пылающему лбу. Мозг ещё работал, хреново, но работал. Мох на стволах я разглядывал ровно две секунды. Мох — это для кино. Мох растёт там, где сыро и тени больше, а не там, где север. Я дождался, пока в разрыве туч мелькнёт солнце, посмотрел на тень от ствола, прикинул время — и мне это очень не понравилось. Мы забирали к югу. Заметно. Так можно было пройти мимо Новиков, мимо единственного места, куда мы шли. — Архип, — позвал я. — Заберись наверх, на ту сосну. Старик посмотрел на меня, потом на высокую, раскидистую сосну на краю болота. Забираться туда мокрому, уставшему — риск сорваться и сломать шею. Но он не спорил. Снял винтовку, сунул её Зыкову, подошёл к стволу и, вцепившись в кору, полез. Он лез долго. Я смотрел, как медленно двигались его ноги в обмотках. Наконец он устроился в развилке веток высоко над землёй. Вглядывался несколько секунд. Потом спустился. Упал на землю, тяжело дыша. — Просека, — прохрипел он, отирая пот с лица грязным рукавом. — Заросшая. И остов сгоревшего грузовика, далеко. Значит, Новики близко. Но Архип добавил: — А между нами и просекой — овраг. Глубокий, с ручьём. И там кто‑то стоит. — Кто? — Лиц я не видел, командир, — он мотнул головой. — Я видел, как в двух местах блеснуло. И дым стоит, от папирос. Наши сейчас так не курят. Наши сейчас вообще не курят. Немцы перерезали путь. Они либо знали, что мы пойдём этим маршрутом, либо просто перекрыли все подходы к населённым пунктам, собирая окруженцев. — Обходить овраг будем с краю, — решил Зыков. — По краю топи, где начинается суша. Архип и Сидоров — головными. Идём низом, молча, дистанция пять шагов. Спорить я не стал. Он вёл — и вёл правильно. Мы прошли шагов четыреста по самой кромке, там, где вода уже была, а тропы ещё не было. Потом Архип поднял кулак, и вся цепочка легла в осоку. Голоса. Шагах в полусотне, за кустарником. Смех. Кто‑то уронил котелок — железо о железо, и звук пришёл к нам через воду, как через трубу. Рыжий, лежавший рядом со мной, сам зажал себе рот ладонью. Я даже не успел показать. Мы пролежали в воде минут десять. Потом голоса сместились вправо, и Архип пополз первым. Это и есть война. Не бой. Десять минут в тёплой болотной жиже, от которой меня колотило, как от ледяной, пока чужой ефрейтор допивает свой кофе. Мы прошли ещё с версту, и голоса остались далеко за спиной. Группа спускалась к оврагу, когда Архип замер и вскинул руку, показал сжатый кулак. Мы остановились. В зарослях орешника, метрах в пятидесяти от нас, кто‑то был. Не немецкий патруль, идущий цепью, а одиночная фигура в советской гимнастёрке, но без знаков различия, без пилотки. Человек собирал сухие ветки для костра. Нагибался, осторожничал, постоянно оглядывался. Я вспомнил своё собственное правило, которое озвучил Тарасову: никаких «своих» на веру. Война научила меня не доверять чистым мундирам и правильной речи в лесу, где все ходят в грязи и крови. Зыков показал: Тарасов вправо, сам ушёл влево, пригнувшись, держа оружие наготове. Гена лёг за корягой, положив на неё МП‑40. В маузере у меня было пусто со вчерашнего — последнюю обойму я загнал ещё у окопов. Я всё равно пошёл с ним: пустой ствол со стороны пугает ровно так же. А ладонь держал у пояса, где под телогрейкой лежал пистолет. Шатаясь и спотыкаясь, я вышел напролом. — Эй! — окликнул я. Человек вздрогнул, выронил охапку веток и резко обернулся. Это был парень лет двадцати пяти. Лицо не загорелое, нервное, а выражение такое… как будто он был перепуган до смерти. — Свои! — пискнул он, вскидывая пустые руки. — Не стреляйте, свои! — Кто такой? — Лейтенант Седых, — затараторил он. — Вышел из окружения пару дней назад! Отстал от своей группы. Почему у меня такое дурацкое чувство дежавю? — Я голоден, сил нет… Возьмите с собой, братцы! — Стоп, — я выдохнул, зрение более‑менее вернулось в норму. — Куда вышел и в каком окружении был? — Да там, — он махнул рукой куда‑то неопределённо, — к западу! Шёл лесом… оружие потерял, документы утопил в болоте, чтобы немцы не нашли. Оружие потерял. Серьёзно. Парень был слишком чистый для леса. Гимнастёрка хоть и в пыли, но не грязная, как и сапоги. Не было у него того слоя болотной жижи, которая покрывала нас с ног до головы. — Когда ты вышел? — уточнил я. — Почти неделю назад! Я помолчал секунду. Дал ему эту секунду. — Пару дней назад, говоришь, вышел? — Пару… да. Пару. — А минуту назад была неделя. Он моргнул. Один раз. И вот тут я увидел его целиком — от чистых сапог до запаха, который шёл от него за три шага. Хлебом. От него пахло хлебом. В лесу, где такие, как мы, делят последние крошки на четверых, он где‑то раздобыл хлеб. И говорил мне тут, что голоден. Сука… — Хлеб где взял? — Нашёл… — он попятился. — Ещё раз. Он сглотнул. Посмотрел мне за плечо, где из орешника беззвучно вырос Зыков. — Дали, — выдавил он. — Дали, братцы. Один раз всего. Я ничего им не говорил, вот те крест, ничего… — Сколько их в деревне? Техника есть? — Не знаю я! — он почти взвыл шёпотом. — Броневик там стоял… и наши. То есть в нашем, в форме нашей, а говорят не по‑нашему. Я потому и в лес ушёл, я потому и… Вот оно как. — Знаешь деревню, — я кивнул назад, — там, где старые окопы. Как называется? Лейтенант замялся, глаза забегали. — Ну, эта… Сосновка, что ли? Не помню, я с другой стороны вышел. Архип, стоявший справа, коротко мотнул головой. Нет там никакой Сосновки. «Балабол.» Тарасов молча схватил его за руку, заломил за спину. Парень охнул, попытался вырваться. — Ни звука, — процедил Зыков, обыскивая его. За пазухой у него нашёлся немецкий компас. В кармане штанов — свежий, твёрдый армейский сухарь немецкой выпечки. А под мышкой, на бечёвке, висел «вальтер». — Компас маршрутный, — Гена вертел находку в пальцах и смотрел на неё почти с обидой. — Такой не выкидывают. Такой выдают. Потом он поднял из кустов у кострища автомат — МП‑40, с двумя подсумками. Обтёр цевьё ладонью и посмотрел на меня почти весело, впервые за сутки. — Три, — сказал он. Я понял. Было два ствола под немецкий патрон. Стало три. Это был не шпион и не диверсант. Шпион бы смотрел и слушал, а этот собирал хворост. И не засада — он один. Это был дезертир или мародёр. Бродил по лесам, промышлял на трупах, может, обирал раненых. Или ходил к немцам за хлебом — на тех условиях, на которых немцы этот хлеб дают. Лейтенант Седых рухнул на колени и заревел. Зыков коротко ткнул его кулаком под лопатку, и рёв ушёл внутрь, в захлёбывающийся шёпот. — Братцы… свои же… — всхлипывал он. — Я просто жить хотел. Не хотел умирать. Я свой, ей‑богу, свой! Свой… нет. Не свой. — Может, разоружим и бросим? — Архип появился справа от меня и прошептал. — Русский он. По морде видно. — Русский, — согласился я. — И за хлеб он их уже один раз к кому‑то сводил. Раз сводил — сводит и второй. Только вторыми будем мы. Архип помолчал. Потом кивнул. Один раз. — Кончать надо, — твёрдо сказал Зыков. — Стас, это не человек! Сам понимаешь. А я ведь и вправду понимал. Только вот боролся с желанием просто пристрелить его. Нельзя было шуметь. — Компас, оружие, сухарь — забрать. Зыков, — повернулся я к старшине. — Сделай тихо. Я отошёл первым. Не потому, что смотреть не мог. Потому что если я останусь смотреть, значит, я палач, а не командир, и разница между этими словами у меня в голове держалась на честном слове. Когда Зыков вернулся, он вытирал руки о траву и молчал. А меня минуты три трясло. Не от холода. * * * К сумеркам Архип вывел нас к заброшенному лесничему кордону. Крыша его обвалилась с одного края, но печь уцелела, и внутри, под уцелевшими стропилами, было сухо. Я сам сказал вчера: в дома не заходим. Сказал при всех, и правильно сказал — дом это ловушка с одним выходом. Только у меня были люди, которые вторую ночь на голой земле уже не переживут. — Архип, Гена — обойти по кругу. Оба выхода, подпол, чердак, — прохрипел я. — Внутрь никто не заходит, пока не скажут. Спим по половине. Ноги в тепло, оружие под руку. Зыков, охранение на тропе. Правило я нарушил. Но не бесплатно, а это уже другое дело. Мы занесли раненых. Воронов лежал без сознания, Костя от него не отходил. Мне становилось хуже. Меня трясло в лихорадочном ознобе так, что зубы стучали, а потом бросало в жар. Я рухнул у печи, не в силах пошевелиться. Костя уложил меня, расстегнул телогрейку, попытался растереть грудь. Кашель шёл с кровью — тёмными нитками в мокроте, ржавой и тягучей. Я сплёвывал её на землю рядом с головой. Каждый вдох давался с трудом, лёгкие свистели… Пока группа отдыхала, Зыков сел рядом со мной. — Не верю я, Стас, — сказал старшина, глядя в темноту. — Не верю, что дойдём все. Тяжёлых не дотянем. Сгниют по дороге. — Командир не имеет права умереть первым, — ответил я, давясь кашлем. — Пока я дышу, мы идём. Как умру — ты веди. Но я не умру. Внезапно проснулся Воронов. Он открыл глаза, и они были осмысленные. Костя потом сказал: боль отпустила, вот он и всплыл. Я знал это иначе и по‑другому называть не хотел. Он приходил в себя ровно на то время, которого хватает, чтобы понять, что умираешь. Он попросил передать жене письмо. Только вот письма у него не было. Он просто говорил, что нужно передать, и Костя, наклонившись, ловил слова. Воронов просил прощения за то, что стал обузой. Я подполз к нему, взял за холодную, влажную руку. — Терпи, Воронов, — соврал я ему в лицо. — Мы вытащим тебя до своих. Новики рядом. Там у нас есть врач… там безопасно! Он улыбнулся. В полутьме я видел, как дёрнулись его губы. Потом закрыл глаза и затих. Всё. Костя держал пальцы на его шее, и я видел, как по его лицу катились слёзы. Потом санитар медленно покачал головой. — Пульса нет, — прошептал он. Вторая потеря за день. Группа молча похоронила его в сенях кордона. Его могилой стали кирпичи от обвалившейся печной трубы и старые доски. Мы завалили его тело, а Зыков вырезал ножом из бересты кривую пятиконечную звезду и положил сверху. Я промолчал. Хотя знал, что это след, и что первый же немец, который сюда сунется, всё поймёт. Иногда след — это единственное, что мы можем человеку оставить. — Считаемся, — сказал я в темноту. Шестнадцать. * * * Утром, когда свет начал просачиваться сквозь дыры в крыше, я заставил себя встать. Нам нужно было идти дальше… нужно! Санитар послушал меня, покачал головой и сообщил, что хрипы стали сильнее. Но жара не было. По‑хорошему, это должно было радовать. По‑плохому это значило, что тело перестало спорить. Мы попрощались с Вороновым и пошли дальше, за Архипом. Идти пришлось больше пяти часов. К середине дня мы выбрались на опушку, и в низине показались крыши домов. Я выдохнул. Но только на миг. — Что‑то не так, — я стоял и рассматривал деревню через бинокль. Рядом со мной лежали Зыков и Архип. — Нет дыма… собак не слышно. Я приказал всем залечь на опушке, в густом кустарнике. Сам, лёжа на мокрой земле, навёл бинокль на крайний дом. Сначала всё казалось мирным. Бревенчатые избы, покосившиеся заборы, пустые дворы. Но потом я заметил у крайнего дома свежие следы гусениц. Глубокие борозды в чёрной грязи. Между двумя сараями был натянут брезент. И стоял часовой. Он стоял, прислонившись к забору, и курил. Часовой был одет в советскую шинель и пилотку. Но на поясе у него висел немецкий подсумок, а плащ‑палатка была накинута по немецкой привычке — через одно плечо. — Это не Новики, — выдохнул Архип мне в ухо. — Это Красное. Новики отсюда левее, за оврагом. Красное. Броневик. И наши, которые говорят не по‑нашему. Балабол не соврал хотя бы в одном. Я опустил бинокль. За спиной лежали измождённые, больные люди. Тяжёлых у меня больше не было — были те, кто ещё шёл сам, и Рыжий, который шёл на одной злости и гноящемся боку. Патронов к нашим винтовкам кот наплакал. — Что там? — одними губами спросил Зыков. — Немцы, — ответил я. — Уходим назад, в кустарник. Гена — след путать здесь же, сразу. Архип, ты… Я не договорил. Потому что часовой у забора вдруг выпрямился и шагнул в сторону, пропуская человека в гражданском. Тот вышел из‑за сарая неторопливо, по‑хозяйски. Остановился, огляделся по сторонам и поднял руку. Он показывал не на дорогу, а на лес. На тот самый спуск, по которому мы должны были выйти к оврагу. Нас там ждали. Ждали, наверное, ещё со вчерашнего дня. Черт, у них же был второй проводник… И тут сзади, совсем близко, в лесу, откуда мы только что спустились, зашлась лаем овчарка. И следом отозвалась вторая. — Вот чёрт!… ---------- Глава 8 Глава 8 Лай овчарки бил по нервам, как тупая пила. Этот «голос» я узнал бы из тысячи — и знал, чем он кончается. Нюх у них такой, что дурно делается. А эти псы уже взяли наш след. Впереди — Красное с броневиком и ряжеными. Сзади — собаки. Слева и справа — открытая низина. — В воду, — просипел я. — По дну низины, где мокро. По сухому берегу не идти, там след остаётся. Костя — Рыжего и хромого первыми. Гена — след здесь путаешь и уходишь последним. Архип, вправо, слушать. Люди пошли. Молча, без вопросов — за эти сутки они разучились спрашивать. И вот тогда, когда они уже пошли, я услышал стук. Три удара по сухому пню. Пауза. Два. Следом — тихий, едва различимый свист. Я замер. Этот код завёл Зыков ещё на заимке, гонял по нему Петьку с Чуком до одури, и знали его человек десять на всём белом свете. — Наши, — сказал я. — Или тот, кто их взял. — Отзыв, — Зыков уже полз к краю кустарника. — Если наши — ответят. Он стукнул сам: два и один. Ответили сразу. Правильно ответили. Со стороны оврага, из зарослей, которые я считал непроходимыми, поднялись две фигуры. Первой шла женщина. Лицо тёмное от грязи, платок низко надвинут на лоб, в руках — ни оружия, ни узла. За ней — парнишка, тощий, босой, с обветренными ногами, покрытыми царапинами и засохшей кровью. — Ганна, — выдохнул Зыков. — И Чук. Ганна… Чук… Я всё равно не двинулся, пока не разглядел лица. Правило есть правило, я его сам орал на весь лес, и первым же нарушить его было бы очень по‑человечески и очень глупо. Разглядел. Она. Он. Только тогда махнул рукой группе, и люди, оставляя на мху комья грязи, поползли вниз, в овраг. Чук не издал ни звука. Просто показал рукой на чёрную жижу, провёл ладонью параллельно земле — мол, идём низко, не поднимаемся, — и двинулся впереди. * * * Он вёл не по руслу, а поперёк — по чему‑то, чего под водой видно не было, но что держало ногу. Гать. Старая, притопленная, шириной в две доски. — Строго за мной, — только и сказал он. — Шаг вправо — и провалитесь по горло. Вода была тёплая, как парное молоко. А меня трясло так, будто я стоял по пояс в проруби. Я знал, что это значит, но позволить себе слабину не мог. Каждый шаг отдавался в груди, и я давил в себе кашель, зажимая рот мокрым рукавом. Мошкара лезла в глаза и уши, и отогнать её было нечем — руками держались за плечи друг друга, за ремни, за что угодно, лишь бы не сесть в жижу. Позади, на опушке, зашлись лаем собаки. Вышли ровно на то место, где мы лежали. И встали. Они честно дошли до кромки и честно потеряли единственное, что у них было, — след. Вода и торф не держат запах: у болотного газа своя вонь, и она перебивает всё, включая шестнадцать немытых мужиков. — Теперь пустят по берегу в обе стороны, — сказал Чук, не оборачиваясь. — Искать, где вылезли. — Пусть ищут, — выдохнул я. — Мы вылезем за полверсты отсюда, на торфу. Немецкие голоса за спиной покричали, посвистели и стали тише. Этой ниткой мы шли почти полчаса. Когда болото начало уступать место твёрдой земле, Чук свернул в густой орешник. Мы выбрались на небольшой пустырь, заросший крапивой, и остановились у покосившегося забора. За ним виднелся старый хутор. Две почерневшие от времени хаты, сарай с провалившейся крышей и заросший бурьяном двор. — Это не Новики, — сказала Ганна, поймав мой взгляд. — Новики за леском, версты полторы. А сюда чужие не ходят. Место, куда приводят тех, кого нельзя вести в деревню. Понятно. Мы ввалились во двор, и… я не знаю, силы закончились у всех именно на этом моменте. Люди падали на землю, не в силах сделать ни шагу больше. Кто‑то просто лежал лицом в траве, не реагируя на комаров, кто‑то хотя бы уселся. А вот я привалился к шершавым доскам забора, сполз по ним на корточки и опустил голову. Дыхание… да что моё дыхание? Оно сбилось, в груди свистело и булькало. Если считать, сколько мне осталось дней, хватило бы пальцев одной руки. И то не всех. И тут дверь ближней хаты скрипнула. Я поднял голову в тот момент, когда на порог вышла девушка. На ней была застиранная гимнастёрка, перетянутая брезентовым ремнём, и юбка из грубой шерсти. Волосы убраны под косынку. В руках — санитарная сумка с красным крестом, выцветшим от стирок. Она спустилась со ступеней, быстро окинула взглядом нашу оборванную, грязную колонну. Я смотрел на неё, пытаясь пробиться сквозь муть в собственной голове. — Кто не идёт — в правую хату, — голос был знаком. — Кто идёт — на сеновал, там сухо. Оружие сложить в погреб, отдельно от людей. Окровавленное снять и закопать. Она подошла ко мне, и я, наконец, узнал её. — Даша? — прохрипел я. — Лежи, Стас, — она опустилась рядом на корточки. — Я думала, вы не дойдёте… — Как же я… Даша не дала мне договорить. Она встала и начала сортировку, оборвав меня: — Ганна, к ночи разведёшь их по деревне, через задний двор. Чук, показывай тропу. Малыми группами, по двое. Ганна кивнула и начала поднимать бойцов. Оружие собирали в старую бочку и прятали в погреб под кухней. Окровавленные бинты, рваные телогрейки, измазанные грязью и кровью, стаскивали прямо во дворе и бросали в небольшую тележку. Куда это должны были деть, я понятия не имел, но и не спрашивал. — Вера? — выдавил я ей в спину. — Живая, — не оборачиваясь, ответила Даша. — И мальчишка живой, орёт как оглашенный. В Новиках они, у Зинаиды. И Янка при них. Вот и всё, что мне надо было знать. Глядя на происходящее, я не заметил, как ко мне подошёл пацан. Петька… Он пытался держаться по‑солдатски, как это делал и раньше. Вытянулся, открыл рот, чтобы доложить обстановку, — и осёкся. Его взгляд упал на мою руку. Я проследил за ним и только теперь заметил, как меня трясёт. Тем более что рука была в тёмном — в том, что я откашливал последние сутки. И тут, подняв голову обратно к пацану, я увидел кота, которого тот прятал в своей телогрейке. Рыжая морда высунулась наружу, облизнулась и уставилась на меня огромными зелёными глазами. — Мурзик, — прохрипел я. Кот мяукнул, будто бы узнал меня. — Так точно, товарищ командир, — Петя судорожно кивнул. — Мы его… чуть не потеряли, но я нашёл! Кормлю, чем могу! Я закрыл глаза и задумался о своём. О Зоське, о младшей сестре этого тела. Я помнил, как она плакала, когда я не полез вслед за ними на поезд. Вспомнил, как на меня смотрел дедушка. Вспомнил своё обещание… я говорил ей, что прослежу за Мурзиком, что мы вернёмся к ним вместе с котом… а потом всё пошло по одному месту. И вот он — живой. На руках у этого пацана, который прятал его под одеждой и делил с ним последние крошки. — Береги его, — выдавил я. — Слышишь? — Слушаюсь! — Петя вскинулся, прижал кота крепче и отступил в сторону. Даша подошла к Рыжему. Одноглазый лежал на досках у стены сарая и дышал редко, с присвистом. Даша разрезала ножом слипшуюся от крови и грязи рубаху. Бок был вздут, края раны разошлись, из‑под них шло густым и жёлтым, а вверх, к подмышке, тянулись красные полосы, и мухи тут же облепили одноглазого. — Кипятку, — не оборачиваясь, сказала Даша. — И тряпок чистых, каких найдёте. Она распустила края, промыла, заложила в рану марлевую полоску — чтобы гной шёл наружу, а не внутрь. — Даша, — позвал я. — Сульфаниламид. Она обернулась. А порошка у меня не было. Весь порошок ушёл Воронову ещё вчера, я сам это приказал и сам за этим смотрел. И тут Костя присел рядом и молча сунул мне в ладонь скомканный бумажный пакетик. — Я тогда не всё высыпал, — сказал он, глядя в сторону. — Я тебе оставил. На щепоть. Надо было наорать. Приказ есть приказ, и обсуждать его санитару не положено. — Сначала ему, — я протянул пакетик Даше и кивнул на Рыжего. — Потом Тарасову. Даша посмотрела на пакетик, потом на меня. Потом на Костю. — А тебе? — Мне позже. Работай. Она взяла порошок, кивнула и склонилась над одноглазым. — Сутки покажут, — сказала она. — Раньше не спрашивай. Тарасов сидел неподалёку, на перевёрнутом бревне. Он не моргал, не шевелился, смотрел в одну точку, мимо нас всех. Даша размотала грязную тряпку у него на предплечье — ту самую, на которую он третий день не давал смотреть, — и он даже не дёрнулся, словно не чувствовал боли. Я попытался встать, только вот ноги не держали. Ухватился за забор, подтянулся — и тут мир накренился, поехал в сторону. — Люди размещены? — спросил я у Зыкова, который возник из темноты. — Всех по хатам распихали, — тихо ответил старшина. — Тяжёлые здесь, ходячие в деревне, по двое. Охранение на опушке. Архип с Чуком, по моему приказу, пошли тропы проверять. — Хорошо, — я чувствовал, как сознание ускользает, утекает сквозь пальцы. — Связь… наладьте. И тут меня затрясло уже по‑другому — крупно, с зубовным стуком, так что я прикусил язык. Я успел подумать, что это, наверное, хорошо. Значит, тело всё‑таки решило спорить. Двор качнулся и поехал вбок. Я рухнул в мягкую, пахнущую сеном темноту. Того, что было дальше, я не видел. Это мне потом рассказали Архип, Зыков и сам Тарасов. Складываю, как услышал. На третьи сутки после того, как мы вышли на Ганну и Чука, Тарасов вернулся туда, где погиб его друг. Он ушёл на рассвете, никому не сказав ни слова. Архип видел, как он перешёл ручей и углубился в лес, в сторону старых окопов. Зыков хотел остановить, но Архип покачал головой. — Надо, — только и сказал старик. Шёл он налегке и дорогу знал — сам по ней шёл двое суток назад. Гать обходил посуху, крюком, и потерял на этом полдня. По лесу он двигался механически, переставляя ноги. Не смотрел по сторонам, не искал следов немцев. Он в те часы не воевал. Он шёл хоронить. И всё‑таки он нашёл то место. За это время немцы подтянули технику к окопам и к деревне за ними, прошлись по лесу, выискивая следы русских. Окопы были смяты, брустверы разровнены. Своих убитых они забрали. Прохора не забрали. Он лежал там же, на скате. Босой. Без ремня, без часов, которые ему подарила сестра, с вывернутыми наружу карманами. В лицо Тарасов смотреть не стал. Через трое суток в такую жару в лицо не смотрят. Он узнал его по рукам — по родинке на кисти — и по тому, как тот лежал. Стащил с себя шинель и накрыл. Сначала накрыл, а уже потом всё остальное. Он оттащил тело к кустам и завалил ветками, как умел. Не проронил ни слова. И только после этого достал из кармана ложку. Прохорову, с зарубками на черенке, — тот сунул её ему ещё в подвале, когда делили последнее. Выкопал ямку рядом, положил ложку туда и засыпал землёй. Сверху положил камень и выровнял его, чтобы не бросался в глаза. А эбонитовый пенал он вынул у друга из‑за пазухи на ощупь, не глядя, и сунул к себе, во внутренний карман. Пенал был заполнен: Прохор оказался из тех, кто примет не боялся. — Напишу, — сказал Тарасов вслух. — Когда будет кому и откуда. Капитан не плакал. Слёзы остались там, в промоине, когда пулемётная очередь прошла по телу его друга. Сейчас внутри была пустота, и в этой пустоте медленно, как вода в яме, поднималась злость. Он просидел у холмика до полудня. Обратно шёл уже в темноте и на хутор вышел за полночь. Наутро он двигался иначе. — Так, караулы, — голос был хриплым. — Менять каждые два часа! Списки смен — на бересте, и после развода в печь! Но если я увижу, что кто‑то спит на посту — расстреляю на месте! Он построил бойцов, разделил их на тройки, распределил сектора наблюдения. Вооружённых рассредоточили по чердакам и подполам. Хозяева молчали. Хозяйка той хаты, куда положили двоих наших, сказала Ганне только одно: «Пусть лежат». И хлеб потом делила ровно, будто они свои. Ни о чём не спрашивала. Спрашивать в те дни стало опасно для обеих сторон. Потом Тарасов зашёл в хату, где на печи лежал я. Командир бредил, метался на соломе, звал Стефана, кричал по‑немецки. Зыков, сидевший рядом на табурете, держал его за руку, когда тот начинал рваться с печи. — Стефан… дочь Стефана… — хрипел Стас. — Командир, — Зыков наклонялся к самому его уху. — Всё хорошо, Стас. — Девочка у Ядвиги в Гродно, — сказал Тарасов, глядя на него. — Она надёжно спрятана. Зыков обернулся на капитана, кивнул и добавил: — Ты всё сделал правильно, командир. Стас не слышал. Он бился в ознобе, стучал зубами, срывал с себя мокрую от пота рубаху. Но Зыков повторял эти слова снова и снова, как заклинание, пытаясь достучаться до того, кто был где‑то далеко, в больничном подвале Гродно, среди огня и бетона. А это мне рассказал Рыжий. Коротко, в четыре фразы, как он умеет. Остальное дорисовали те, кто сидел внизу. Перед светом, когда все ещё по домам, в Новики вошёл немецкий патруль. Сначала на окраине залаяли собаки, а потом местные увидели своих же — троих мужиков с белыми повязками на рукавах. За ними шли немецкие солдаты, человек десять, не больше, с винтовками на изготовку. — Обычная проверка, — прошептала Ганна, лежавшая рядом с Архипом на краю поля. — Они уже третий раз приходят. Архип кивнул. Небо к тому времени серело, и в бинокль уже кое‑что различалось. Враги заглядывали во дворы, выгоняли на улицу мужчин и сверяли их с подворными списками, которые им переписал староста, — знать, появился ли кто новый и не прячут ли местные чужих. Рыжего к тому времени перевели в деревню: на хуторе стало тесно, а он к третьему дню сел сам. В одной из хат, на чердаке, он и лежал. Рана подзатянулась, но всё ещё была воспалена, плюс ко всему пришла простуда, и он еле‑еле сдерживал кашель, который так и рвался наружу. Он сдавливал себе рот руками, царапая кожу ногтями, только бы не выдать себя. Немцы в тот момент были прямо под ним, в избе. Одноглазый слышал, как повязочники орали на хозяйку, требовали муку. Слышал лязг котелков, звуки удара — то ли кулаком, то ли прикладом. И тут Рыжий не выдержал. Грудь его содрогнулась, и изо рта полез кашель. Тарасов лежал в двух шагах. Он метнулся к нему, зажал рот ладонью, прижал всем своим весом. Рыжий выгибался под ним, лицо налилось тёмным, он задыхался, но Тарасов не отпускал — вдавливал его в сено, чувствуя, как ходят под руками рёбра. Внизу стало тихо. Затем послышался звук сапог по половице, и скрипнула лестница, ведущая на чердак. — Was war das? — спросил голос снизу. (Что это было?) Ни Тарасов, ни Рыжий не поняли ни слова, хотя всё слышали. Лестница скрипнула второй раз, ближе. И тогда снизу заголосила хозяйка: — Паночку, не ходите туда! Сыпняк у меня там! Сын лежит, вторую неделю горит, я к нему сама не хожу! Мужик с повязкой перевёл — и голос у него на середине сел. Внизу стало очень тихо. Потом немец коротко и зло выругался, крикнул что‑то своим, и лестница скрипнула в обратную сторону. Через минуту хлопнула дверь. Сыпняка немцы боялись сильнее партизан. Им про это писали в приказах, а приказы они читали. В подполе соседней хаты сидели четверо, и им оставалось полшага до того, чтобы вырваться наружу и перестрелять всех. Они слышали всё: как у хозяев отнимали последние яйца, как ругались, как уходили, забрав мешок муки. Бойцы сидели в темноте, сжимая оружие, и не двигались. Руки сами лезли к затворам — каждый это чувствовал. Но они сидели. Слушали, как грабят, и молчали. Иначе — смерть всем. И местным первым. Сидоров в темноте нащупал колено соседа и сжал, призывая к терпению. Кризис у меня случился на четвёртые сутки. Я этого, разумеется, не помню. Помню только, что в какой‑то момент перестал гореть. Даша потом сказала, что рубаху с меня выжимали, будто из речки вынули, что она в ту ночь обтирала меня и переворачивала, чтобы я не захлебнулся, и что пульс считала каждые полчаса. А утром меня разбудил спор. Я открыл глаза, несмотря на то, что голова просто адски раскалывалась. Самым занимательным было то, что муть отступила. Я двигал конечностями, хотя тело было слабым. Спустя несколько попыток сесть я сполз с печи, опираясь на стену. Постоял… подумал и вышел во двор. Там стояли Зыков, Тарасов, Ганна и Даша. А ещё там был неизвестный мне мужик, невысокий, кряжистый, который жестикулировал, высказывая что‑то моим людям. Я застал самый «сок». — Надо выводить окруженцев! — его голос срывался. — Следующая проверка… да вы понимаете, что будет⁈ Заложники! Они и так в прошлый раз у Прохоровны Вальку забрали! Представьте, что будет, если они с собаками явятся хаты прочёсывать? Найдут оружие, и всё! Всех перестреляют! А деревню сожгут! — Михась, ты… дурной? — спросил Тарасов. — Ты что нам предлагаешь, бросить всех раненых на произвол судьбы? Серьёзно? — Он прав, — Зыков потеребил ремень. — Прошлая проверка и так была… не очень. Если в следующий раз еды будет ещё меньше, они просто начнут выносить хаты. И тогда наших перебьют, и местных тоже. Ганна выступила вперёд и закрыла собой того самого низкорослого мужика. «Блин, а кто он вообще?» — Михась верно говорит, — она смотрела то на Тарасова, то на Зыкова. — И он за всё это время ни разу не ошибся! Местные и так с горем пополам приняли нас, а если им ещё и за новыми следить… да ни на кого еды не хватит! А если проверка? А если он прав, и в следующий раз осмотр будет ещё серьёзнее? Тарасов только было открыл рот, как вперёд вышла Даша. — Вы сами‑то понимаете, что говорите? Уйти всем? А с тяжёлыми что? — Нужно уходить всем, — просипел Михась. — Ага, сейчас! Здесь печки и вода! В лесу все те, кого мы вытащили, просто помрут! И все наши старания… Понимая, к чему приведёт разговор, я решил вмешаться. Сначала, конечно, закашлялся — но не так жёстко, как раньше, — и спор моментально затих. Все повернулись ко мне, и, судя по лицам, охренели. Ну не думали они, что я на ноги встану. К слову… а сколько я так провалялся? — Четвёртые сутки пошли, — сказал Зыков, будто услышал. — Слушайте решение, — мой голос был хриплым, но, на удивление, не тянуло сплюнуть кровью, да и свиста не было. — Михась говорит правильно. А то, что вы из его правды хотите сделать, — дерьмо. Все так и стояли. Смотрели на меня, будто я вот‑вот сложусь обратно. — Сегодня уходят те, кто держит винтовку и не валится с ног. Малыми группами, по трое, с разрывом. Фрол и Архип ставят лагерь. — А тяжёлые? — Даша шагнула вперёд. — Тяжёлые остаются здесь, под тобой. Трое суток. За трое суток в лесу будут землянки и сухой настил, и мы забираем их туда. Всех до одного, лежачих — на волокушах. Это не «если получится». Это уже решено. — А если проверка раньше? — Тогда мы выносим их ночью и кладём в мокрый лес. И половина умрёт. Поэтому у нас трое суток, а не неделя. Даша молчала. Потом коротко кивнула. Не согласилась — приняла. Как Зыков тогда, на просёлке. Мне и этого хватало: у меня давно никто ни с чем не соглашался. Я повернулся к Михасю. — Местным направление не говорить. Никому. Возьмут кого — пусть говорят, что мы ушли на восток. Связь через Чука, дважды в сутки. А здесь останешься ты. Один человек, который знает местность и держит нитку между лесом и деревней. Больше не надо. — Командир, — первым в себя пришёл Зыков. — Ты чего это не на печи, пойдём я… — Я могу стоять, — оборвал его я. — Михась, ты у нас… — Свой он, — Ганна была хмурой и смотрела на меня как‑то непонятно. — Мы его по пути подобрали, когда он немца своими руками душил. И спасал нас уже дважды. Хороший… Я поднял руку, показывая, что продолжения не нужно. Спорить никто не стал. А вот с Тарасовым я поговорил отдельно, у сарая, когда все разошлись. — Ещё раз уйдёшь один, никому не сказав, — пойдёшь совсем один. Насовсем. Он посмотрел мне в глаза и не стал спорить. — Понял, — сказал он. — Больше не будет. — Похоронил? — Похоронил. Больше мы к этому не возвращались. В тот же день началось разделение сил. Архип и Чук ушли проверять маршрут, Зыков организовывал охранение, а Тарасов сортировал людей. К вечеру появился Фрол, который был безумно рад видеть и Архипа, и меня. Старика‑сапёра давно тут не было: когда пришли немцы, он бегал на свой схрон и растаскивал заначки по округе. Так что после короткой беседы была выбрана точка для лесной стоянки. * * * Следующие дни прошли без стрельбы. Это не значит, что они прошли спокойно. На третий вечер Петька доложился мне по всей форме — вытянувшись, с фанерной дощечкой в руках, на которую был нанизан мятый огрызок бумаги. — Товарищ командир! За трое суток через деревню прошло чужих: одиннадцать. Из них беженцев девять, двое неизвестных, шли к старосте, ушли на закате. Местных за околицу выходило четверо, все возвращались. Староста ездил в Красное один раз, на телеге, вернулся порожняком. — Порожняком? — Так точно. Ехал с мешком, вернулся без. Я посмотрел на этого пацана в железнодорожной куртке, из которой он вырос ещё в прошлой жизни, и подумал, что вот это и есть настоящая разведка. Не подвиги. Мешок, которого нет на обратном пути. — Молодец, — сказал я. — Записывай дальше. И запомни: не подходи, не спрашивай, не заглядывай. Только смотри и считай. — Есть только смотреть и считать! А на пятый день Ганна вернулась из деревни пустая. Просто пришла, поставила на лавку порожнюю корзину и села рядом. Ни на кого не глядя. — Всё, — сказала она. — В трёх дворах отказали. Не со зла. У Прохоровны трое своих, и мука кончилась. Никто ничего не ответил. Все всё поняли. Я, к слову, шёл на поправку. Кашель с кровью стал реже, слух и равновесие возвращались, силы — понемногу. И между мной и Дашей что‑то менялось. Не разговорами. — Дыши, — говорила она, прижимая ухо к спине. — Ещё. Не так глубоко, дурак, ты сейчас закашляешься. Я закашливался. — Вот, — говорила она без всякого торжества. Потом молчала, сматывая бинт. И один раз сказала: — Коля так же дышал. Под конец. — Я знаю. — Ничего ты не знаешь, — она встала и сунула мне кружку. — Пей отвар. Он мерзкий. Пей. Про те четверо суток Даша мне не рассказала ничего. Рассказала Ганна — сама, без вопроса, когда мы столкнулись у колодца. — Она с тебя рубаху за ночь по четыре раза снимала. Кору ивовую варила, липу варила. Жиру гусиного у Прохоровны выпросила, в первую же ночь, — последнего, а у той трое своих. И не ложилась ни разу. Я потом спросил у Даши сам. — Работала, — сказала она и пожала плечами. — Что тут рассказывать. А перемену между нами Ганна заметила первой. — Хозяйственная пара, — бросила она однажды, проходя мимо с охапкой дров. — Один командует, другая лечит. Эвон как слаженно. Я промолчал. Даша отвернулась, пряча лицо. Но губы её тронула улыбка — короткая, будто случайная. На девятый день Сидоров приволок добычу. Довоенный батарейный радиоприёмник, тяжеленный, в деревянном футляре. Нашёл в заброшенном доме на отшибе. — Его ещё в июне сдать должны были, — сказал Гена, обтирая футляр тряпкой. — Не сдали. Спрятали под полом. А хозяев уже нет. Несколько дней он с ним возился, паял, менял детали. — Работает, — доложил он наконец. — Только батареи садятся. Анодной хватит вечера на три, не больше. Аппарат снесли на хутор: в лагере с ним было нечего делать, а тут за огородами стояло пустое гумно, и чужие сюда не ходили. Сидоров поставил приёмник на перевёрнутый ящик, покрутил ручку настройки. Сквозь треск и шипение прорывались далёкие звуки — то ли музыка, то ли морзянка. — Тише, — Сидоров прижал наушник к уху, водил стрелкой по шкале. — Есть! Он вывел звук на динамик. — Который день подряд передают, — сказал он тихо. — Я его третий вечер ловлю, всё обрывками. Тихий, искажённый помехами голос заполнил пустое, гулкое нутро гумна. Мы слушали, стоя в полумраке. Голос был спокойный, медленный, с лёгким акцентом, и в паузах было слышно, как звякает стакан о графин. — В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов, обозов. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия! Гумно молчало. Зыков стоял вытянувшись, будто на плацу, и смотрел в стену. Тарасов сидел на ящике, уперев локти в колени, и не поднимал головы. Фрол пошевелил губами и сказал в темноту, ни к кому: — Мосты. Он сказал — мосты. Даша стояла у двери, обхватив себя за локти, и я знал, о чём она думает. О том, что теперь это надолго. Она была права. Я знал, насколько надолго, и никому не собирался этого говорить. А сам думал не про мосты. Про одну ниточку, по которой немец гонит всё своё железо. Про рельсы, по которым в то утро, когда мы отходили от риги, длинно и тяжело прогудел паровоз. Тогда я эту мысль отогнал. Было не до неё: надо было просто дотащить своих до леса. Дотащил. Настало время её хорошенько обдумать… ---------- Глава 9 Глава 9 Радио мы дослушали ночью в гумне, а разбираться сели наутро — в лесу, на временной стоянке. Люди расселись вокруг меня на мокрой траве и поваленных стволах. Тарасов сидел на корточках и крутил в пальцах цигарку. Закуривать не стал — побоялся демаскировать позицию. Да и после самовольного похода к окопам на него всё ещё косились, и он это знал. Зыков стоял за его спиной, скрестив руки на груди, и смотрел на Ганну и её пустую корзину так, будто заранее знал, что она скажет. Ганна расположилась рядом с Дашей. Михась — тот, кого мы оставили ниткой между лесом и деревней, — сегодня говорил за новиковские дворы. Он переминался с ноги на ногу, нервно теребил край своего пиджака. Архип стоял за моим плечом, а Сидоров, Фрол, Петя и Чук устроились на бревне чуть поодаль. — Ну, — начал Тарасов, глядя на меня исподлобья. — Услышали мы радио, и дальше что? — Ну, чтобы принять решение, я вас всех и собрал. — Стас, — Тарасов сунул цигарку за ухо. — А что тут принимать? Сталин сам всё сказал: склады, дороги, связь. Вот она, дорога, — за болотом! Дай мне пять человек и одну ночь — свернём им рельсы, пока они не опомнились. Мои люди готовы! «Его люди. Те, которые еле-еле дышат. Ну-ну.» Он мыслил категориями боя: удар, отход, новый удар. Больничный рейд и подрыв склада стали для него эталоном, и теперь ему хотелось повторения. Только этот темп убил бы нас быстрее немцев. — Готовы, — Зыков даже голоса не повысил. — А уходить после удара куда? Сюда, где до Новиков верста с хвостиком? Ни базы, ни путей отхода, ни еды. Ударить — дело нехитрое. Жить после удара — вот задача. Сначала тыл, потом война. — А лежачих я никуда не потащу. — Даша подняла голову. — Ни к рельсам, ни глубже в болота. Рыжий с гноящимся боком, боец с простреленной ногой, твоя рука, Тарасов, и трое свалившихся после переходов — вот весь мой лазарет. Костя при них один. Начнёте войну с этой стоянки — понесёте их на себе. Под облавой. Ганна тяжело выдохнула — громко, так, что все оборвались на полуслове. Потом молча перевернула корзину. Пусто. — Вот весь мой счёт, — сказала она. — В трёх дворах отказали. Не со зла — нет у людей. Деревня нам не склад. Начнётся стрельба — не станет и этого. Михась дождался паузы и тоже заговорил: — Люди боятся, — сказал он тихо. — И не немцев, а вас. Они боятся, что вы приведёте за собой облаву, что из‑за вас погибнут их семьи. Я слушал и складывал. Тарасов считал окно для удара. Зыков — пути отхода. Даша — тех, кого нельзя трогать. Ганна — сколько деревня ещё выдержит. А Михась просто озвучил страх гражданских. И каждый по-своему был прав. — Хватит, — сказал я. — Мы это уже жевали у хутора. Тогда спор был — куда бежать. Теперь другой: как жить и чем бить. Все уставились на меня. — Дорогу мы трогать будем, — продолжил я, стараясь говорить ровно и не сорваться. — Но не сегодня и не отсюда. Эта стоянка нас спасла на первые дни. Постоянной базой она быть не может: воду носим вёдрами, безопасный подход один, вокруг уже натоптано, а до Новиков рукой подать. Начнём отсюда воевать — облава выйдет прямиком к деревне. Нам нужна постоянная база, с которой мы сможем действовать. Тарасов хмыкнул. — База? Здесь? В этом лесу? — Да! Но не эта. Прости, Фрол, твоё место не подойдёт. — Я посмотрел на старика, а тот лишь кивнул, соглашаясь со мной. — Нам нужно другое место, — отрезал я. — Базу поставим там, где есть вода, сухая грива и два пути для отхода. И так, чтобы был внешний круг наблюдения. Новики — продовольствие и связь через Михася, не больше. Лечим у себя. Жить в деревне не будем — и висеть на ней не будем. Зыков нахмурился. — И где ты найдёшь такое место? — Искать будут Архип, Фрол и Чук, — я кивнул в сторону троицы. — Но сначала давайте кое-что уясним. Мы не «партизанский отряд» и не «бригада». Никакой самодеятельности. Никто не стреляет, никто не уходит в разведку без приказа. Сначала обосновываемся, находим снабжение. Обучаем тех, кто есть: воевать, жить, снабжаться. Всё ясно? Тарасов отвёл взгляд — явно разочарованный моими словами, — но всё-таки кивнул. Зыков чуть расслабил плечи и посмотрел на меня с лёгкой улыбкой. И… Да твою мать, опять всё легло на мои плечи. И теперь я не просто командир диверсионной группы. Теперь у меня не отряд, а целое хозяйство: жильё, еда, раненые, дисциплина — и всё на мне. — Так что сразу решим, кто за что отвечает, — я загнул первый палец. — Зыков, за тобой теперь охранение и дисциплина. Ты умеешь держать тыл. Тарасов — окруженцы и рабочие группы. Командуй ими и учи воевать. Даша — полная, непререкаемая власть в лазарете. Ганна — связь с жителями и снабжение. Сидоров — связь и учёт немецкого движения. Фрол — сапёрные и подрывные работы. Архип — разведка. Петя и Чук — наблюдение и связь. Общее командование — на мне. Вопросы? Вопросов не было. — Фрол. — Я повернулся к старику. — Чук и Архип, ваша задача — искать новое место. На это у вас два дня. Если ничего не найдёте — выйдем с этой местности, и Зыков уведёт выживших в болота. В поисковой группе Фрол за главного. Старик молча кивнул, поправил ватник и тут же направился к деревьям, Архип и Чук последовали за ним. Я проводил их взглядом, закрыл глаза и привалился к берёзе. Самочувствие было куда лучше, чем неделю назад, но голова всё ещё порой раскалывалась, а кашлял я редко, зато сильно. Два дня. Не найдут — Зыков уводит людей в болота, и половина лежачих там останется. Значит, найдут. Точка. * * * С базой определились на исходе вторых суток. Я в это время дремал у костерка, укрытый шинелью, в обнимку с Мурзиком. Мне снилось что-то из прошлой жизни. Что именно — не помнил. Проснулся от того, что ко мне кто-то подошёл и подёргал за плечо. Я открыл глаза, растерянно посмотрел на грязную физиономию Архипа и нахмурился. — Есть, — с улыбкой доложил он. — Есть куда уходить! — Где? — Я аж вскочил. Кот недовольно зашипел и выскользнул из моей хватки. — Показывай. — Тут сухой остров, между двумя заболоченными низинами. Он чем-то напоминает старое место Фрола, но поинтереснее. Там есть родник, старая вырубка и выходы к просёлкам. И второй ход есть — гать притопленная, через рукав топи! Я взбодрился, мотнул башкой и приказал: — Веди! Место, которое нашли мужики, и вправду годилось. Перебираться со временной стоянки начали в ту же ночь. Но переносили всё малыми партиями. Тарасов распределил людей на группы носильщиков. Шли по двум подготовленным ниткам, с участками воды, — чтобы не натоптать тропу и не оставить веер следов. Сухой остров оказался именно тем, что нужно. Небольшая возвышенность, поросшая старыми соснами и густым кустарником. С трёх сторон — топь. С четвёртой — густой ельник, переходящий в вырубку. Второй выход — цепочка сухих кочек и притопленная гать через рукав топи. Её я сразу запретил топтать: резервная нитка — на чёрный день. Родник бил из‑под корней огромной старой сосны, вода была ледяная, прозрачная и, самое главное, её можно было пить. Минусы, конечно же, были: место оказалось неудобным для доставки. Тащить сюда тяжести — продовольствие, стройматериалы — было адом, на самом-то деле. Зато место было скрытым. Не неприступным, нет — таких мест не бывает. Просто прочёсывать его долго, грязно и дорого: машина не пройдёт, лошадь увязнет, а собака теряет след в воде — и берёт его снова там, где мы вылезли. Значит, выходы с острова — только по воде и по кочкам. Это правило я вбил всем в головы в первый же час. Зыков и Фрол сразу принялись за дело. Они размечали дозорный круг, выставляли первые секреты на подступах к болотам. Ходили по периметру, хмурились, прикидывали сектора обстрела и намечали запасные позиции. Архип с Фролом, когда тот освободился, начали выбирать места под укрытия. — Здесь землянку, — говорил Фрол, тыкнув пальцем в пологий склон. — Сток пойдёт в ложбинку! — А здесь — склад, — говорил Архип. — Разнесём все постройки подальше, чтоб один взрыв всё не похоронил! — И накатник в два бревна, сверху дёрн, — продолжал воодушевившийся Фрол. — Дёрн снимаем пластами заранее, им же и кроем. С воздуха никто не увидит! Даша молча смотрела, как размечают лагерь, а потом тоже вмешалась. И первым делом потребовала сделать лазарет, а потом уже всё остальное. — Я не поведу лежачих в сырую яму, — отрезала она, глядя на Фрола. — Сначала выройте и утеплите землянку! Костя один при них на временной стоянке сидит, и сидеть ему там, пока здесь не будет сухо. — Ага, а ещё натаскайте лапника, — поддержал я её. — Чтобы было сухо и тепло. Фрол и Архип, ясен хрен, сами за ветками не пошли. Зато помогали Ганна и добровольцы из людей Тарасова. Они таскали лапник, отводили воду канавками, стелили хвою. Костры — только малые, под пологом, и лишь когда дождь глушил дым. Даша работала наравне с мужиками, по колено в глине. Я же не принимал никакого участия в строительстве. Силы хоть и были, но мне всё ещё надо было как следует отлежаться. Так что я проводил время с Мурзиком в самой высокой точке острова. Я сидел у входа в свою будущую землянку, укутанный в шинели, и смотрел, как строится база. Люди выматывались от непривычной работы. Ругались, валились с ног, но работали. Иначе — смерть. Из Новиков мы приволокли себе лопаты и топоры, так что большая часть моего «населения» рубила деревья, таскала брёвна, копала землю. Фрол ожил. Он гонял людей с отводными канавками, разносил постройки подальше друг от друга, следил, чтобы контуры крыш не ложились ровными линиями. Без него мы бы жили в шалашах. На третий день база начала приобретать очертания. Готова по-настоящему была одна землянка — лазарет. Самая сухая: дренажная канава, настил, широкий выход под носилки. Туда Даша и уложила своих лежачих. Две жилые ямы перекрыли начерно, в один накат. Склад — под навесом, укрытым лапником. Позиции Фрол только разметил: пока вместо амбразур — щели, и стройке этой конца ещё не видно. Зыков выставил дозорных на подступах к болотам, натянул сигнальные верёвки. Петя и Чук обустроили наблюдательный пункт на высокой сосне — ниже кроны, чтобы силуэт не читался; оттуда просматривалась просёлочная дорога. Я же больше лежал, приходил в себя и строил планы. Ещё при разметке базы я отправил Сидорова с Архипом и Гринем — пацаном из тарасовских — к насыпи: смотреть, считать, не трогать. Вернулись они к вечеру четвёртых суток на новом месте. Сидоров вышел к лагерю промокший, грязный и с очень мрачным выражением лица. Увидев меня у моей землянки, он молча достал из‑за пазухи блокнот и протянул мне. — Что там? — спросил я, разворачивая мокрые листы. — Немцы, — коротко ответил Сидоров. — Мы с Гринем и Архипом отлежались у самой насыпи. — Незаметно, я полагаю? — Именно, командир. Составы, время, охрану — всё посчитали. Дорогу мы и так знали. Новость в другом: у разъезда разгрузочный тупик, составы там ползут шагом. И караул меняется в одно и то же время, минута в минуту. — Он еле заметно улыбнулся. — Очень славное место… Глянь сам! Я кивнул и начал читать. На первой странице блокнота корявым, но разборчивым почерком были записаны данные: время прохождения поездов, количество вагонов, тип грузов и знаки на платформах. — Там разгружают по большей части боеприпасы, — продолжил Сидоров, присаживаясь на корточки. — И приезжает свежее мясо. — В смысле? — Ну, немцы. Мы увидели две роты, как минимум. — Разговоры слушали? — спросил я. — Что говорят? — Так Гринь и слушал, — усмехнулся Сидоров. — Он до войны при немцах-колонистах батрачил: команды и бытовое понимает, говорить не говорит. Так что… по большей части они ворчали, что грязно тут и сыро. Но солдатам выдавали болотные жерди и верёвки, а у пакгауза Архип разглядел собак с проводниками. По отметкам на грузах и по разговорам выходит одно: готовят прочёс болотного района. Не облава по науке — ищут тех, кто рванул склад. Нас ищут, командир. Я опустил блокнот. Картина прояснялась. Прочёс без дороги не живёт: патроны, еда, подкрепление — всё едет по одной нитке. Порвём нитку у разъезда — им придётся перегружать на машины. Это дни. Несколько дней, если повезёт — неделя. Про месяц можно только мечтать. Но и неделя, когда у тебя недостроенные землянки и лежачие, — это жизнь. — Хорошо, — сказал я. — Это цель. Но по цели не бьют с голыми руками. Сначала — точные данные. И тыл, который выдержит ответ. Сидоров кивнул, но задержал взгляд. — Есть ещё кое‑что, — сказал он медленно. — На обратном пути Архип связался с местными лесниками. — С кем с кем? — искренне удивился я. — Ты понял, с кем. В общем, выяснял, что происходит в деревнях поблизости и… вот, короче, через одного рабочего, сочувствующего, мы вышли на человека на станции. — Кого? — Некий железнодорожник — Богатырёв. — И что он хочет? — Ищет связь с лесом. Осторожно ищет, через третьи руки. Готов передавать сведения о графиках движения, слабых местах охраны. Я насторожился. Слишком уж занятно это звучало. И слишком нехорошо. — Звучит заманчиво. Только давай по порядку, Гена. Кто заговорил первым — рабочий или вы? — Рабочий. Архип его с довоенных лет знает, тот сам вполголоса и завёл: есть, мол, на станции человек, ищет связь с лесом. А к рабочему Богатырёв сам подошёл. — Что рабочий знает о нас? Сколько нас, где стоим? — Ничего. Ни числа, ни направления. — Хвост за собой смотрели? — Дважды петляли, шли по воде. Чисто. Но врать не буду: ночью, по кустам, головой не поручусь. — Почему Богатырёв сам из города не выйдет? — Привязан к станции. Смены, ночной пропуск. Шагнёт за черту — хватятся в тот же час. Короткие ответы. Половина — «не знаю» да «не поручусь». И это было честнее любых клятв. Зыков и Тарасов, подошедшие под конец разговора, переглянулись. — Ловушка, — коротко бросил Зыков. — Слишком удобно. Предатель сам нас ищет? — Может, и не предатель, — возразил Тарасов, но по лицу было видно, что он тоже сомневается. — Может, местный, хочет помочь? — Так, успокойтесь, — оборвал я обоих. — Как вы проверили рабочего? Что вы о нём знаете? — Работал в третьей бригаде. Что-то знакомое… — Эшки? — уточнил я. — Третья бригада — их так в депо звали. — Угу. — Гена нахмурился. — Мы так, вскользь про работу спрашивали, но знаешь, что меня зацепило? — и, не дождавшись моего ответа, сказал: — Он назвал своего бывшего руководителя, или… бригадира, не понял. Короче, Ковальчик. Я охренел, если честно. Рабочий, получается, работал с моим дедом. Ниточка была настоящая, семейная. Только радоваться я не спешил. — В общем, когда я услышал фамилию, спросил про то, знает ли он внука этого Ковальчика. Тот кивнул, назвал тебя… — И что ты ему сказал? — Сказал, что есть у меня один такой знакомый… на этом и сошлись. Он описал и тебя, и твоего деда, сказал, что у тебя сестра есть… — Зоська, — я прикрыл глаза. То, что он знал Зоську, меня не успокоило. Наоборот. Значит, кто-то уже собирал сведения о Ковальчиках. Вопрос — зачем и для кого. Сидоров продолжил: — В общем, этого самого Богатырёва я видел. Он тоже знает про тебя и твоего деда. И у него есть условие: он согласен встретиться и передать документы только со «внуком Фёдора Ковальчика». Никому другому он не доверяет. Так что… — Так что условие будет и у нас, — перебил я. — До встречи Богатырёв передаёт через рабочего одно проверяемое сведение. Время внепланового состава, номер пути, смену караула — что угодно, что мы сможем увидеть с насыпи своими глазами. Сойдётся — говорим. Не сойдётся — забываем дорогу к станции. — Передам, — кивнул Гена. — Завтра к полудню схожу. И вот ещё: ждать он будет три ночи, начиная с завтрашней. Возле депо. Дальше — уйдёт на дно. Палка была о двух концах: мы не доверяли ему, он — нам. Только двойника вместо себя тут не пошлёшь. Богатырёв будет спрашивать про деда, про дом на Тельмана, про третью бригаду — такое по бумажке не выучишь. Я сидел с блокнотом Сидорова и считал. Две роты. Жерди, верёвки, собаки. Они придут — через неделю, через две. А у нас — сырые ямы вместо землянок и люди, половина которых ещё не держит винтовку. Отсидеться не выйдет: прочёс сожрёт всё, что мы начали строить. Значит, бить по дороге надо раньше, чем они ударят по нам. Для удара нужны точные данные. Данные — у Богатырёва. А Богатырёв разговаривает только с внуком Фёдора Ковальчика. Оставались Даша, Зыков, Тарасов. Только мне предстояло не спросить у них разрешения, а объявить решение — и выдержать то, что за этим последует. Кто останется за меня, я уже решил: Зыков. Не вернусь через двое суток — командует он, и к станции никто не суётся. Я сложил блокнот Сидорова, убрал в карман шинели. Посмотрел на Зыкова. Потом на Тарасова. — Сидоров, свободен, позови сюда Дашу, — сказал я тихо. — А вы двое — останьтесь. Зыков тут же нахмурился, а вот Тарасов уставился на меня долгим взглядом… ---------- Глава 10 Глава 10 Сидоров вывел Дашу к моей землянке и сразу ушёл — я мотнул ему головой, и он понял. Я остался сидеть на бревне у входа и смотреть, как муравьи тащат сосновую хвою в расщелину между корнями. Смотреть было проще, чем думать. Даша остановилась в шаге от меня. Молчала, разглядывая меня так, будто я был не командиром, а одним из её лежачих, который надумал сбежать из лазарета. — Гена сказал, что ты собираешься в город, — произнесла она наконец. — Стас, ты… — Понимаю, — перебил я. — У нас появился контакт. Прощупать его может только один человек, и это не Гена. — Встань, — сказала она. Вот тут я и вспомнил, что сам, при всех, отдал ей лазарет. Полную власть, непререкаемую. Своими руками вложил. Теперь платил. Я встал и молча расстегнул ворот телогрейки. Даша шагнула ближе, приложила сухую прохладную ладонь к моему лбу, потом к шее. Её пальцы легко нашли пульс. Я стоял неподвижно и смотрел, как шевелятся её губы, пока она считает удары. — Дыши, — приказала она. — Глубже. Я расправил грудную клетку. Воздух вошёл с хрипом, и где-то внизу, под рёбрами, привычно заскребло. Кашель я задавил, но она услышала. Глаза сузились. — Ещё раз. Я повторил. На этот раз не вышло: грудь скрутило, я согнулся пополам, хватая ртом воздух, и кашель пошёл наружу — долго, взахлёб, стыдно. Потом вытер рот рукавом и посмотрел на рукав раньше, чем успел подумать, что делаю это при ней. Чисто. — Сегодня чисто, — сказала Даша. Без всякого торжества, как всегда. — Это не значит ничего. Это значит только сегодня. — Я не прошу разрешения, — выдавил я, когда отдышался. — Я и не даю, — отрезала она. — Разрешения тебе никто не даст: ты командир. Я даю условия. Не выполнишь — я тебя во второй раз не вытяну. Мне нечем, Стас. Она загнула палец. Как я загибаю, когда раздаю людям задачи. Научилась. — Первое. Не бежать. Совсем. Пошёл шагом — идёшь шагом, хоть за тобой собаки. — Даша… — Второе. В воду не лезть. Ни по затопленной гати, ни по канаве. Промокнешь ночью — к утру жар, и всё, что я из тебя четверо суток вытаскивала, вернётся обратно. — Гать не обойти. — Обойдёшь по кочкам. Или пусть Архип тебя на закорках несёт, мне всё равно, как ты при этом будешь выглядеть. Третье. Спать. Не сидеть и думать, а спать. Часа четыре в сутки, хоть в яме, хоть под кустом. Я хотел сказать, что это не от меня зависит. Промолчал. Она была права по счёту, а спорить с правотой я разучился ещё у риги. — Четвёртое. Отвар. Дам с собой во флягу. Он мерзкий. Пить. — А пятое? — Пятое ты и сам знаешь. Пойдёт кровь — поворачиваешь в ту же минуту. Не «дойду и вернусь». В ту же минуту. — Принято, — сказал я. — Всё, кроме первого. Побегу, если придётся. — Знаю, — сказала она. — Потому первым и поставила. Чтобы ты помнил, что нарушил. Она сунула руку в карман и вложила мне в ладонь тряпичный узелок — тугой и тёплый от её руки. Внутри тихо шуршало. — Ива и липа. Заваришь, если будет чем. Не будет — жуй так. Я сжал узелок в кулаке. — Вернёшься — доложишь пульс, — сказала она. — Сам сядешь и дашь руку. Как все. И ушла к лазарету, не оборачиваясь. А я стоял с этой тряпочкой в кулаке и думал, что вот так оно, оказывается, и выглядит. Не разговоры. Не взгляды. Кора в тряпке и «как все». Разговор с Зыковым и Тарасовым у нас уже был — короткий и злой, сразу после того, как я объявил решение. Тарасов тогда сказал, что это не решение, а самоубийство с курьером. Зыков не сказал ничего, и это оказалось хуже всего. Раз они пришли ещё раз — значит, приняли. К вечеру у землянки собрались Зыков и Тарасов. — Двое суток, — сказал Зыков, глядя на меня из темноты. — Считаю с того часа, как вы отсюда уйдёте. Не днями считаю — по часам. Не вернёшься — командование на мне. — Так и есть, — согласился я. — Тарасов при тебе заместителем. И вот ещё, старшина. Если немцы полезут в болота, а меня здесь нет — никаких засад у гати. Уводишь людей резервной ниткой. Лазарет первым, лежачих на волокушах. Остальное бросаешь. Остальное — барахло. — Понял. — По какому маршруту пойдёшь? — спросил Зыков. — К насыпи выйдем по кочкам, дальше как ляжет. Возвращаться буду через старое кладбище и овраги. Если не вернусь — заслонов не выставлять. Базу не менять. И меня не искать. — А если тебя схватят? — подал голос Тарасов. Он сидел на перевёрнутом ящике и крутил цигарку. — Думаешь, я вас сдам? — спросил я. — Думаю, что там не спрашивают, — сказал он ровно. — Там просто делают. И человек говорит. Любой. Врать ему было бы неуважением. Он это знал не по книжкам. — Значит, у вас есть двое суток на то, чтобы уйти, если я заговорю, — сказал я. — Вот поэтому срок и жёсткий. Не потому, что я герой. Тарасов качнул головой. — Я пойду вместо тебя. Или с тобой. — Богатырёв требует именно внука Фёдора, — возразил я. — Это семейная ниточка, Тарасов. Если придёшь ты, он может закрыться. А если мы уйдём оба, на базе останется один Зыков. Ему нужен ты с окруженцами, а не ещё одна дыра в командовании. Я видел, что Тарасову это не нравится. Он хотел прикрыть мне спину. Но логика была на моей стороне. — Сидоров идёт со мной, — продолжил я. — Он знает связного. Ещё возьму Архипа. Только его. Остальные остаются. Всем ясно? Старшина хмыкнул, но спорить не стал. — Ещё раз повторюсь, — сказал я, глядя на Зыкова и Тарасова. — Никаких спасательных операций. Они кивнули. Тарасов — последним. * * * Остаток ночи и весь следующий день я провалялся в недостроенной землянке, слушая, как за досками хлюпает грязь, и уговаривая себя, что дойду. Спал, кстати. Часа четыре, как велено. Не из послушания — просто понимал: не высплюсь, не дойду; не дойду — подставлю Сидорова с Архипом, и возьмут нас всех троих где-нибудь на подходе к станции. К закату Сидоров вернулся из города. — Передали, — выдохнул он, присаживаясь рядом со мной на корточки. — Самого я не видел, всё через рабочего, как договаривались. Богатырёв дал проверку. Я кивнул и отхлебнул из кружки Дашин отвар. Он был мерзкий, как и обещано. — Сегодня ночью, в час сорок, на третий разгрузочный путь подадут двенадцать вагонов, — сказал Сидоров. — Восточную пару караула временно снимут к рампе. Я прокрутил данные в голове. Не расплывчатое «немцы что‑то готовят», а конкретное время, конкретный путь и конкретное перемещение охраны. Такую деталь либо знаешь, либо тебе специально кладут в ладонь. — По какому времени час сорок? — спросил я. Гена ответил не сразу: — По немецкому. Я сперва сам не спросил. Рабочий вернул меня уже у переезда и велел повторить дословно: «По немецкому». А Богатырёв добавил: внук машиниста должен был спросить. Между нашим и немецким временем сейчас час. Достаточно, чтобы зря пролежать в канаве и решить, будто нас обманули. Приятного мало. Старик ответил на мою проверку своей. — И вот ещё. — Сидоров вытащил из-за пазухи две жестянки на шнурках, тусклые, с номерами. — Пропуска. Путейские. Ночные. На двоих. Через того же рабочего. Я повертел жестянку в пальцах. Штука была хорошая и очень плохая одновременно. Хорошая — потому что без неё ночью на путях нас взяли бы у первого фонаря. В городе комендантский час, а станция — объект. Плохая — потому что человек, который за сутки достаёт два ночных пропуска, точно так же за сутки достанет и двух конвойных с собакой. — Наблюдение выставляем до личной встречи, — решил я. — Проверим время, путь и караул. Если совпадёт, то пойдём к Богатырёву. Если нет, то… сам понимаешь. Сидоров кивнул. * * * Вышли в сумерках. Архип впереди, я в середине, Гена замыкающим — как ходили всегда. Только теперь в середине шёл не раненый, а командир, и от этого было противно. Первые вёрсты дались легко, и я даже подумал, что Даша перестраховалась. На третьем часу тело напомнило, кто здесь хозяин. Гать я обошёл по кочкам, как обещал. Сорок лишних шагов, зато сухой. Оступился дважды, и оба раза Архип поймал меня за локоть. И оба раза промолчал. Один раз мы легли: по просёлку прошла машина, фары закрыты щитками, свет — узкой полосой под колёса. Пролежали в бурьяне минут пять. Я дышал в рукав и повторял про себя, как заведённый: не бежать, не мокнуть, спать, пить мерзкое. Смешная штука. Чужой приказ выполнять легче, чем свой. Привал я объявил в полуверсте от города — сказал, что людям надо. Людям — это Архипу и Гене, которым ничего не надо. Никто не улыбнулся. К полуночи мы вышли к нужной нам насыпи. Услышали даже, как за рекой пробили городские часы. Вот это меня и зацепило. Город я видел две недели назад, изнутри, своими глазами, и знал, во что он превращён. А часы кто-то завёл. Кто-то поднялся на башню, открыл механизм, подтянул гири и выставил стрелки. Значит, немцы наводят порядок. Свой. Я лёг на мокрую землю у края канавы, прижавшись щекой к гальке. Отсюда хорошо просматривались стрелочные фонари и тёмные громады путей. Архип ушёл правее, к штабелям брёвен, Сидоров залёг левее, у разрушенного кирпичного сарая. Фонари на стрелках были прикрыты сверху жестяными козырьками: свет падал вниз, узкой полосой на щебень. Правильно. Значит, авиации боятся и здесь. Часы у нас были одни на троих, трофейные, и лежали у меня в кармане — Гена сверил их с часами рабочего ещё перед выходом. До срока оставалось полтора часа. Время тянулось медленно… я слушал ночные звуки: далёкий лай собак, скрип стрелок, гудки паровозов на дальних путях. В час тридцать пять где‑то в депо загудел паровоз. Я услышал его раньше, чем увидел: тяжёлый, утробный гул, шипение пара. Через пару минут из темноты выполз манёвровый — приземистая «овечка» с искрогасителем на трубе, — толкая перед собой вереницу вагонов. «Один есть… так, два… три.» Я считал тёмные коробки, проезжающие мимо фонарей. «Восемь… двенадцать. Богатырёв не обманул, здесь ровно двенадцать вагонов!» Паровоз замедлил ход, визг тормозов резанул по ушам, и состав остановился у третьего разгрузочного пути. Я перевёл взгляд на восточную оконечность путей. Там, у запасных путей, маячили две фигуры. Караул. Причём довольно безалаберный: стояли, курили, о чём-то переговаривались, один даже засмеялся. Служба как служба. Война для них была где-то впереди, километрах в трёхстах отсюда. Я уже начал думать, что сведение пустое и Богатырёв понятия не имеет, что здесь делается, когда один из караульных махнул рукой другому, и оба неспешно потопали к разгрузочной рампе и скрылись за штабелями ящиков. Всё сошлось: время, путь, караул. Я отполз назад, в тень канавы, и никакой радости не почувствовал. Сошлось — значит, к движению он допущен. И только. К движению допущен и тот, кто будет ждать нас здесь завтра. Сведение могли и подложить: караул сняли, дырку показали — а мы в неё полезем всем, что у нас есть. Проверка доказала только одно: старик не пустой. Но на кого он работает — нет. Мы встретились с Архипом и Сидоровым у зольного отвала. — Двенадцать вагонов, — тихо сказал Архип. — Третий путь. Караул ушёл к рампе. — Видел, — кивнул я. — Идём дальше. Архип — обходом. Посмотри, что у будки: подходы, второй пост, свежие следы. Ждёшь нас у водокачки. Понял? Тот лишь кивнул и исчез между вагонами. — Куда нам? — спросил я у Гены. — Далеко? — Прилично, — хмыкнул тот. — К одной из путевых будок. Переодеваться, чтобы беспрепятственно дойти до информатора, не пришлось. Я уже был одет в одежду путевого рабочего, которую Сидоров притащил с базы. Грязные штаны, рваная телогрейка, на голове — старая кепка. В руках — пустая маслёнка. Вещь полезная: человек с пустыми руками ночью на путях — вопрос, а с маслёнкой — работяга. Оружие я всё-таки взял: «Вальтер» за пазухой, под телогрейкой. Найдут при обыске — конец сразу, без разговоров и без легенды. Не найдут — будет шанс. Я это взвесил ещё на базе и решил, что шанс дороже. Сидоров пошёл вперёд. Мы двигались по дренажной канаве, вдоль зольного отвала, не реагируя на грохот вагонов, шипение пара и свистки. Гена дороги не искал, он её знал. Но в какой-то момент он остановился. Я держал сектор справа, там, где между вагонами могло мелькнуть что угодно, и потому едва не влетел ефрейтору в спину. — Что? — шепнул я. — Пост, — он показал рукой куда‑то в темноту. — Там, за путями. Его не должно быть. Я выглянул из‑за его плеча. В свете дальнего фонаря я увидел немецкий патруль. Двое солдат стояли прямо на нашем пути, курили и о чём‑то переговаривались. Внеплановая разгрузка, видимо, заставила их сместиться. Сидоров замер, быстро оглядел подходы. Ближнего обхода не было. — Назад? — спросил он. — Через горловину обойдём? — Нет, — я покачал головой. — Обход через горловину — это лишние полчаса. Значит, у будки мы будем под утро. А старик до утра там сидеть не будет. Я посмотрел вперёд. У третьего пути, под козырьками фонарей, шевелилась бригада: человек шесть, тачка, ломы, ящик с костылями. — Идём к ним, — сказал я. — Двое рабочих, которые идут мимо поста, — это двое рабочих. Двое рабочих, которые пост обходят, — это диверсанты. Берись за тачку и молчи. Мы вылезли из канавы, дошли до бригады и просто взялись за тачку. Никто не удивился и ничего не спросил. В такие ночи не спрашивают: пригнали — значит, пригнали, начальству виднее. Тачку мы катили минут двадцать. Двадцать минут, которых у нас не было, и полсотни килограммов костылей по щебню, от которых у меня в боку встал раскалённый лом. Даша посмотрела бы на это отдельно. У поста бригаду остановили. Не досматривали — считали. Немец с фонарём прошёл вдоль, задерживая свет на каждом, а старший, пожилой поляк с обвисшими усами, называл число вслух. Он дошёл до нас с Геной и задержал взгляд на секунду дольше, чем надо. — Acht, — сказал он. (Восемь.) Немец кивнул и махнул фонарём: проходи. Мы прошли. Старший ещё шагов двадцать смотрел мне в затылок — я чувствовал это спиной, — потом отвернулся и заорал на своих, что тачка идёт криво. Теперь пост запомнил восемь. Назад с бригадой вернутся шестеро. И был человек, который знал, куда делись двое. У первой стрелки тачку перехватил другой рабочий. Мы с Геной пропустили бригаду вперёд, отстали на два шага и нырнули в промежуток между вагонами. Сидоров снова вышел вперёд. Мы остановились у штабеля шпал, и я привалился к нему плечом, переводя дух. Воздуха не хватало, в груди свистело. Постоял так, пока земля не перестала качаться. Рядом, у третьего пути, начали разгружать вагон. Я посмотрел туда — и замер. Жерди я узнал сразу. Длинные ровные шесты, которыми кладут настил по топи, — про них Гена писал в блокноте. Потом мотки верёвки. Потом тюки. А дальше пошло то, чего в блокноте не было. Из вагона выкатывали лодки. Плоскодонки, лёгкие, каждую несли четверо, — такие можно спустить в любую канаву. Значит, кто-то у них уже понял, что по нашим местам ходят не только пешком, и что вода — это дорога, а не стена. Потом вывели собак. Потом из следующего вагона посыпались солдаты: свежие, в полной выкладке, с ранцами. Я считал. Гена докладывал о двух ротах. Теперь прибывали новые — и конца вагонам с людьми пока не было. А на бортах платформ стояли чужие знаки — не те, что мы видели в городе две недели назад. И ещё одно, самое важное. Всё это сгружали здесь, на разъезде, а не гнали дальше. Значит, дальше их состав не идёт: колея за станцией под немецкие вагоны ещё не перешита, и всё, что немец тянет на восток, упирается сюда — в горловину станции и эту рампу. Плохо и хорошо одновременно. Плохо — потому что под болота везут больше, чем мы думали. Хорошо — потому что вот она, нитка. И она одна. Я тронул Сидорова за плечо. — Пошли. И это всё — в блокнот, отдельной страницей. Лодки, знаки, счёт. — Понял, — шепнул Гена. Архип возник у водокачки, как всегда, из ничего. — Будка одна, окна заколочены, — доложил он тихо. — Дверь с той стороны, от путей. Второго поста нет. Зато у угла тропа. Свежая, натоптанная. — Кто ходит? — Сапоги и ботинки. Двое, может, трое. Один раз — подкованные. Значит, к этой брошенной будке ходят чаще, чем должны ходить к брошенной будке. Может, к старику. Может, к водокачке мимо неё. Гадать было некогда, а знать — надо. Заброшенная путевая будка возле депо стояла в тени водонапорной башни. Окна были заколочены досками, крыша просела, но дверь была целой. Архип залёг за кучей угля — оттуда просматривалась дверь. Сидоров ушёл к разрушенной стене сарая, лицом к горловине. — Двадцать минут, — сказал я и сунул Архипу часы. — По ним и считай. Не выйду — уходите оба. К будке не соваться, меня не искать, дальше всё как договорено. — Двадцать, — повторил старик. Больше ничего не сказал. Я посмотрел на эту дверь и честно проговорил себе, что делаю. «В дома не заходим». Моё правило, я его орал на весь лес, и за него уже заплатили другие. А теперь я лез в дощатую коробку с заколоченными окнами и одним выходом, к человеку, которого видел первый раз в жизни. Второй раз нарушаю. Как и в кордоне — не бесплатно. Дверь я подпёр маслёнкой, чтобы не закрылась. Внутрь шагнул боком и встал не посреди комнаты, а слева от проёма, спиной к стене, так, чтобы между мной и улицей ничего не было. На столе горела керосиновая лампа, прикрученная почти до нуля. Свет шёл снизу, и лицо человека за ней сначала было просто пятном. Потом глаз привык. Ровесник деда. Такой же седой, с глубокими морщинами, с тёмным обветренным лицом. Руки только другие: тяжелее, и в кожу намертво въелся мазут, который не отмывается ничем. — Стас Ковальчик. Рад видеть тебя живым, — сказал он без удивления. — Я видел тебя на перроне в первый день войны. И деда твоего… думал, ты уехал вместе с ними, а тут вон оно как получилось. — Получилось то, что получилось, — сухо ответил я. Он достал самокрутку, чиркнул спичкой, затянулся и кивнул на табуретку напротив. — Садись. Я не сел. Стоял у стены, там, откуда видна дверь, и смотрел на него. — Ты передал сведения, — сказал я. — Мы проверили. Вагоны, путь, караул. Всё совпало. — Я знаю, что совпало, — он пожал плечами. — Иначе бы ты не пришёл. Он не начал с предложения диверсии. Он не стал расхваливать свои возможности или жаловаться на немцев. Вместо этого он прищурился и спросил: — Третья бригада ещё в депо? Я замешкался. Вот что я должен был ему на это ответить? — Понятия не имею, — сказал я. — А «Эшки»? — продолжил Богатырёв. — Где они? — Кто? — не понял я. — Паровозы серии Э, — пояснил он. — Те, что с довоенным клеймением. — «Эшки»… — я пошарил в чужой памяти, но она молчала. — Не знаю. — Иван Максимов ещё работает? — Нет. Его в первый день под завалом придавило. Жив или нет — не знаю. Злился я ровно полминуты. Стою под чужими фонарями, двадцать минут горят, а меня экзаменуют по депо. — А Михалыч? Тот, что взял Фёдора в паровоз? О, это я знал. — Уехал вместе с ним, — сказал я. — В первый день войны. Богатырёв кивнул, словно ожидал такого ответа. Он смотрел на меня, и в его глазах было что‑то вроде оценки. — Какой паровоз водил Фёдор? — спросил он. — Я понятия не имею, — ответил я. — Что за допросы? Машинистом был мой дедушка, а не я! Когда война началась, я только собирался идти стажёром! — А золотники на ней какие стояли? Вот тут можно было ляпнуть наугад. «Плоские». «Цилиндрические». Полсекунды у меня на это и ушло. А потом дошло, что он делает. Он не экзаменует. Он проверяет — единственным способом, какой у него есть. Ровно так же, как я его проверял вагонами и караулом. И если я сейчас начну умничать, он услышит: человек тридцать лет слушает, как ему врут про сорванный график. — Не знаю, — сказал я. — И не узнаю, сколько ни спрашивайте. Богатырёв не отвёл взгляд. — Ладно, — сказал он. — Про железо ты не знаешь. Тогда не про железо. Дом какой? — Тельмана, семнадцать. — Бабку как звали? — Ядвига. — Кот был? Я промолчал на секунду дольше, чем надо. — Мурзик, — сказал я. — Рыжий. И меня повело. Не от болезни — от слова. Перрон, гарь, расплетённая косичка и «поклянись, что вернёшься за ним». Кот сейчас спал на болотном острове, у Петькиной телогрейки, за много вёрст отсюда. Из всего, что я людям обещал, это оказалось единственным, что я пока сдержал. — За что Фёдор соседу при всех пинка дал? — спросил Богатырёв. — За дрова. Тот их со двора таскал. Старик коротко выдохнул через нос — будто что-то у себя внутри закрыл. А меня скрутило кашлем. Не вовремя, зато честно: я согнулся, зажал рот кулаком, переждал. Потом разжал ладонь и посмотрел на неё раньше, чем сообразил, что делаю это при чужом. Чисто. Сегодня чисто. Даша была права: это не значит ничего. — Значит, не врёшь, — сказал он наконец. — Это хорошо. Те, кто врёт, обычно начинают умничать. А ты признал, что не знаешь. — Теперь я, — сказал я. Он поднял брови. — Про сестру мою вы откуда знаете? Про Зосю. — Депо знает всё, — он пожал плечами. — Фёдор ею хвастался. Девять лет, косички, читает быстрее взрослых. — А про то, что Михалыч взял деда в паровоз? Вас там не было. — Не было, — согласился он. — Мне это его кочегар сказал. Он в тот день не поехал: у него мать под завалом осталась. Живой, ходит. Только не говорит больше. Он отвечал ровно, без обиды и не торопясь. Врать так, чтобы каждая мелочь была проверяемой и при этом бесполезной, умеют немногие. Правду так говорят чаще. — Кто ещё про Ковальчиков спрашивал? — сказал я. — За последний месяц. Богатырёв помолчал. Дольше, чем на всех предыдущих вопросах. — Спрашивали, — сказал он. — Потом скажу. — Сейчас. — Сейчас — дело, — отрезал старик. — Времени у нас с тобой на двоих меньше, чем ты думаешь. Он раздавил самокрутку о край стола. — Давай так, — сказал он. — Движение, пути, стрелки и железнодорожные люди — моя часть. Я знаю, когда и куда пойдёт состав, сколько в нём вагонов и кто его охраняет. Это моя территория. Он показал пальцем на меня. — Оружие, прикрытие и отход — это твоё. Ты военный, я — машинист. Каждый делает то, что умеет. Я кивнул. Это было справедливо. — Среди работников есть группа, — продолжил Богатырёв. — Саботажники. Они могут немного замедлить работу, испортить путевой инструмент, перепутать ведомости. Но у них нет оружия. Нет защищённой связи, безопасных явок. И главное… у них нет возможности вывести семьи после провала. Возьмут одного — возьмут и семью. Жену, детей, свояка. По списку, с того же двора. — Я понимаю, — сказал я. — Я предлагаю повредить линию, — сказал Богатырёв. — Так, чтобы задержать немецкое снабжение. Пустить состав под откос или разрушить путь. У меня есть люди, которые могут подготовить путь. Но нам нужно прикрытие, чтобы они не попались, и план отхода, если что‑то пойдёт не так. Я молчал, обдумывая его слова. — Я не обещаю участия, — сказал я. — Пока не узнаю состав поездов, охрану, возможность отменить удар и цену для гражданских работников. Если из‑за нашей диверсии немцы расстреляют полдепо, это не поможет нашему делу. — Немцы не расстреляют полдепо, — возразил Богатырёв. — Им нужны работники. Но они могут взять заложников. — Вот об этом я и говорю, — кивнул я. — Сколько у вас людей? Богатырёв помолчал. — Имён я тебе не назову, — сказал он. — Ни одного. Пока не увижу, что вы вообще что-то можете. — Имена мне и не нужны, — сказал я. — Наоборот. Чем меньше я знаю, тем меньше скажу, если меня возьмут. И вы про нас должны знать ровно столько же. То есть ничего. Он посмотрел на меня по-другому. Так смотрят, когда человек напротив вдруг оказывается не тем, за кого его держали. — Мне нужно другое, — продолжил я. — Сколько рук и что они реально могут: задержать, перепутать бумагу, подложить, снять. Кто у вас решает — вы один или ещё кто-то. Связной должен быть один и всегда один и тот же: не рабочий сегодня, не племянник завтра. Где вы сами будете, когда рванёт. И самое главное — куда уходят семьи. — Куда уходят семьи, — повторил он. — Да. Не «если возьмут», а сразу. В ту же ночь, до того, как мы тронем рельсы. Иначе это не операция, а расстрельный список. В таком я не участвую. Богатырёв долго молчал. Потом кивнул — коротко, по-рабочему, будто принял наряд. — Разумно, — сказал он. — Про семьи я думал. Только выводить их некуда. — Значит, сначала найдём. Не на базе и не в Новиках. Пока семьям некуда уходить, рельсы не трогаем. Он наклонился вперёд и продолжил: — Один из ближайших составов доставит подразделения, предназначенные для прочёсывания района Новиков и прилегающих болот. — Просто пехота? — Если бы. — Он качнул головой. — Охранный батальон. С ними полицейские из местных, проводники, собаки. А саму линию прикроют бронедрезиной. Ваши болота им поперёк горла встали. Батальон. Не взвод с собаками, который мы уже водили по воде за нос. Батальон. — Когда? — спросил я. — Через два дня, — ответил Богатырёв. — Может, через три. Я стоял и считал — так, как считают чужую задачу, чтобы не мешала своя злость. Жилые ямы в один накат. Вместо амбразур — щели. Готов один лазарет, а в нём лежачие, которых Даша никуда не поведёт. И люди, половина которых ещё толком не держит винтовку. А у меня двое суток от выхода, и вторая встреча — завтра ночью. На бумаге успевал: после неё сразу в лес, и к полудню — на базе. На бумаге у меня последние дни вообще всё выходило складно. Стоит Богатырёву задержаться на час, постам перекрыть горловину или моим лёгким вспомнить о себе — и срок сгорит. Зыков дождётся назначенного часа, поднимет базу и уведёт людей резервной ниткой. К станции не пойдёт: я запретил, а он приказы выполняет. Но хуже было другое. Предупреждение о батальоне придёт к людям только через сутки. Сутки, когда у нас на счету каждая лопата и каждая волокуша. Значит, Архип уходит сегодня. Не завтра — сегодня. Один он пройдёт быстрее и доведёт приказ без бумаги. Зыков начинает готовить эвакуацию сразу, а не после моего возвращения. А я останусь в городе ещё на сутки — с одним Геной и без разведчика. Плохо. Хорошего на столе не лежало вообще. — Мне нужно точное время, — сказал я. — И маршрут. Богатырёв поднялся с табуретки. — Принесу тебе два расписания, — сказал он. — Одно — то, что висит на стене и по которому у них всё красиво. Второе — как поезда ходят на самом деле. Разница между ними и есть вся наша война. — Завтра, здесь же, в этот же час, — сказал я. — По вашему времени. — По нашему, — согласился он и усмехнулся одним углом рта. Двадцать минут были на исходе. Я чувствовал их спиной — как там, за стеной, Архип отсчитывает последние минуты. Я шагнул к двери, подобрал маслёнку и уже взялся за скобу, когда старик заговорил снова. Негромко, в спину: — Стас. Я обернулся. Он стоял над лампой, и свет резал его лицо снизу, отчего глазницы сделались чёрными. — Ты спрашивал, кто про Ковальчиков спрашивал. — Богатырёв помолчал. — Про сестру твою, про Зосю, меня спрашивают не первый раз. И не наши… ---------- Глава 11 Глава 11 — Не наши, — повторил я. Маслёнка была уже в руке, дверь приоткрыта, и двадцать минут, которые я сам себе отмерил, догорали за стеной, в кулаке у Архипа. Уходить надо было секунду назад. Я не ушёл. — Кто? Богатырёв прикрутил фитиль ещё ниже. Лампа стала как уголёк в печи. — Двое приезжали. Разные. — Он говорил тихо, ровно. — Первый — этот, из полевых, с бляхой на пузе. Ходил по депо, орал, списки требовал. А второй в штатском. Плащ хороший, ботинки городские, чистые. И по-русски чисто. Слишком чисто, понимаешь? Как по книжке читал. У нас так никто не говорит, у нас у каждого своя каша во рту. — Что спрашивал? — Не про паровозы. — Он смотрел мне в переносицу. — Про Ковальчиков. Где Фёдор. Каким составом ушёл. Кто его в паровоз брал. Есть ли внук. Есть ли девочка. Сколько девочке лет. В сарае было тепло, а меня продрало холодом от затылка вниз. Не от болезни. Это я к тому времени различал хорошо. Зося. Девять лет. Косички, одна расплетена. Кто-то в чистых городских ботинках стоял в чужом депо и спрашивал, сколько ей лет. «Тот, кто не может найти человека, ищет его через родню. Это работает в любой армии и в любом веке. Вопрос один: кому я так понадобился, что меня ищут через девятилетнюю девчонку за тысячу вёрст отсюда?» — И что вы сказали? — Что Фёдор уехал двадцать второго и где он теперь — один бог знает. — Богатырёв пожал плечами. — Что внук на перроне остался. Что внук, надо думать, там же под насыпью и лёг, в тот день там много кто лёг. Соврал. Жандарму. Про пацана, которого видел один раз в жизни, издали, на перроне. Это ещё ничего не доказывало. Врут и те, кто потом сдаёт, — врут даже охотнее. Но человек, который так врёт, хотя бы знает цену вопроса. — Ещё придут — что скажете? — То же самое. — Он усмехнулся одним углом рта. — Я памятью не богат. Старый. Двадцать минут кончились. Я чувствовал это спиной, как чувствуют сквозняк. — Договорим завтра. — Завтра не сюда, — качнул он головой. — Сюда больше не ходи. Место передам через рабочего. Вот это мне не понравилось. Человек, который меняет правила сразу после первой встречи, делает это по одной из двух причин: он тебя бережёт — или он тебя ведёт туда, где удобнее не тебе. Только тропа у угла этой будки, про которую доложил Архип, мне нравилась ещё меньше. Свежая, натоптанная. Сапоги и ботинки, двое-трое. Один раз — подкованные. Я толкнул дверь плечом и вышел в холод. * * * Архип поднялся из-за угольной кучи так, будто он там из земли рос. — Двадцать одна, — сказал он. Не в упрёк. Просто цифра. — Знаю. Слушай задачу. Идёшь сейчас. Один, на базу. Зыкову передашь дословно. Он кивнул и чуть повернул ко мне ухо. Записывать он не умел. Зато держал в голове тропы, которых нет ни на одной карте, и чужие слова держал так же. — Первое. Сюда идёт охранный батальон. С ним полицейские из местных, проводники, собаки. Два дня, может, три. Линию прикроют моторной дрезиной с бронещитами и пулемётом. Второе. Эвакуацию лазарета готовить сегодня же: волокуши, настил, резервная нитка. Не выносить — быть готовыми вынести за час. Третье. Мой срок — не двое суток, а трое. Считает с того же часа. Не вернусь через трое — уводит людей и не ищет. Четвёртое. Фрола с Чуком — к сухой гриве, к вешке, где мы стояли. Чук доводит и назад, в город не суётся. Фрол идёт со мной, со всем подрывным, что у него есть. Повтори. Он повторил. Слово в слово. Потом ещё раз, потому что я велел. — Понял, командир. — Иди. Он ушёл между вагонами, и через три шага его уже не было. А я стоял и считал, во что мне это встало. Я отдавал единственного разведчика и вытаскивал в город единственного сапёра. Возьмут нас с Фролом вместе — у отряда не останется ни человека, который умеет обращаться со взрывчаткой, ни самой взрывчатки. И был ещё один узкий момент, который я проглотил и озвучивать не стал. Приказ шёл без бумаги, через одного человека. Не дойдёт Архип — Зыков в назначенный час поднимет базу и уведёт людей резервной ниткой. И будет прав. * * * Из города мы вышли перед рассветом, по канаве, вдоль зольного отвала, и залегли в полутора верстах от насыпи — в старой яме для гашения извести, на самом краю болота. Яма лежала под той самой сухой гривой, шагах в двадцати от вешки, которую мы заранее назначили местом сбора. Стенки осыпались, дно заросло крапивой в мой рост. Сверху Гена натянул кусок толя, найденный тут же. День провалился в тяжёлый сон. Проснулся после полудня, когда толь над головой уже нагрелся, а во рту стоял вкус извести и горькой коры. Кипятить было нечем и не на чем — дым в двух шагах от станции это приглашение. Я развязал Дашин узелок и сжевал щепоть коры всухую. Кора горчила так, что сводило скулы и слезились глаза. «Мерзкий. Пей». Права была по всем пяти пунктам, и это раздражало отдельно. Кашель приходил дважды. Я откашлялся в рукав, лёжа на боку, и долго ждал, пока отпустит ломоту под рёбрами. Гена спал сидя, уронив голову на колени, и во сне двигал пальцами, будто крутил ручку аппарата. Я лежал, смотрел в толь над головой и думал не про стрелки и не про эшелоны. Про чистые городские ботинки. Я обещал Зоське кота. Кот был жив и спал сейчас в Петькиной телогрейке на болотном острове. Больше у меня для неё ничего не было — и, выходит, теперь и это надо было беречь так, чтобы никто не догадался, что у меня вообще что-то есть. * * * К вечеру Чук привёл Фрола. Пацан вынырнул из ольшаника без звука, босой, с ободранными до крови щиколотками, и первым делом доложился — коротко, по-зыковски, как его учили: — Дед Архип дошёл к утру. Старшина всё принял. Лазарет собирают. — Молодец. Обратно один? — Мне велено не соваться, — он мотнул головой. — Доведу и назад. — Правильно велено. Фрол вылез следом, злой, мокрый до пояса и с мешком за спиной. Вместо приветствия он оглядел яму, крапиву и толь. — Ну и дыра. Я думал, у нас на болоте сыро. Я даже улыбнулся. Первый раз за двое суток. Чук ушёл обратно засветло, унося одну фразу для Зыкова: «Трое суток от первого выхода. Без изменений». Врать своим я не любил, но правду в такие дни носят только тогда, когда её есть куда донести. Через час Гена ушёл к переезду, где рабочий должен был передать новый адрес. Вернулся уже в темноте, дважды обойдя нашу яму с разных сторон. — Хвоста не заметил, — доложил он. И тут же, как всегда, добавил: — Но головой не поручусь. Сарай между путями и болотом. Вход со стороны станции, сзади выбиты доски. У двери три полена крестом. Если лежат иначе — не заходим. * * * Место Богатырёв выбрал мудрёное. Сарай на отшибе, между станционными путями и началом болот, обвалованный землёй по самые окошки, — не то бывшая ледня, не то хозяйский погреб, которому нарастили сруб. Я обошёл его кругом раньше, чем зашёл внутрь. Дверь — одна. Зато в задней стене, за прелой поленницей, был провал: доски выбиты, лаз в человека шириной, а дальше — канава и осока. Два выхода. Уже не ловушка. Внутри горела керосиновая лампа, абажуром ей служила консервная банка с прорезями. Тусклый свет резал глаза после темноты, и я несколько секунд привыкал, вглядываясь в лица. Сидоров уже сидел на перевёрнутом ящике, Фрол устроился на охапке сена, поближе к свету. Богатырёв стоял у кривого стола, сколоченного из горбылей. Про то, что старика к нашей базе не поведут ни при каком раскладе, мы условились ещё в яме. Возьмут кого-то из нас — хвост выведет на пустой сарай, а не на людей. — Ну, показывай, — сказал я, опускаясь на чурку у входа, спиной к стене, лицом к двери. Богатырёв вытащил из-за пазухи свёрток из промасленной тряпки. Развернул. На стол легли две тетради в клеёнчатых обложках. — Вот это — официальное расписание. Переписал своей рукой. — А бумагу? — спросил Гена. — А бумагу со стены не унесёшь, — старик посмотрел на него как на маленького. — Хватятся в тот же час. И первым спросят с того, кто в диспетчерскую вхож. Меня и спросят. Он раскрыл тетрадь. Столбцы, аккуратные, с наклоном, как пишут люди, которые всю жизнь заполняли бланки. — Товарный в семь сорок. Отпускной, для ихних, в восемь двадцать. Угольная хозчасть ровно в девять. И сразу говорю: время везде немецкое. Я иначе и не пишу. Сказал он это буднично, как «здравствуй». А я вспомнил, как он гонял меня через рабочего с этим самым «по немецкому», и понял, что старик проверял меня не один раз и, наверное, проверяет до сих пор. — А зачем две? — Фрол ткнул пальцем в стол. — Расписание — оно и есть расписание. Что там ещё придумывать? — Затем, что по этому у них всё красиво, — сказал Богатырёв и шлёпнул ладонью по второй тетради. — А вот тут — как поезда ходят на самом деле. Я это три недели с поста писал, из дежурки, когда своя смена. Смотрите. Гена подтянул тетрадь к себе, прищурился, поводил пальцем по строчкам. Я подвинулся ближе, заглядывая через его плечо. — Вот, — сказал он и остановил палец. — По бумаге товарный в семь сорок. У тебя — в восемь пятьдесят. Час десять разницы. — Потому что в семь двадцать загнали военный эшелон. Товарный убрали в тупиковую ветвь и держали, пока военный не разгрузился. Час десять он там и простоял. Гена поднял на меня глаза. Он уже понял. Я тоже. — Официальный график нужен, чтобы составы лбами не встретились, — сказал я. — А военные идут по приоритету. И в бумагу не вписываются вообще. — Верно, — кивнул Богатырёв. — Немцы порядок любят на стене. А на путях у них военная необходимость. Сегодня один путь занят, завтра другой. Двигают всё по телефону: диспетчер дал добро — дежурный исполнил. — Стоп, — я поднял руку. — Богатырёв, раздели записи. Вот тут — что видел сам, своими глазами. А вот тут — что предполагаешь, что слышал краем уха, что показалось. Без обид. Он не обиделся. Взял огрызок химического карандаша, послюнил и начал ставить пометки на полях. — Факт. Я видел, как состав переставили на третий путь. Видел, как дежурный вышел из будки после звонка. Слышал свисток и видел, как открыли семафор. А это — предположение: я думаю, что звонок был от диспетчера, потому что дежурный на аппарат смотрел. О чём говорили — не слышал. Вот это было другое дело. Врать он, может, и не врал. Только человек, который трое суток не спал, легко путает, что видел, а что додумал. На додуманном мы уже теряли людей, и я хорошо помнил, как их зовут. — Позывные? — спросил Гена. — Есть список. — Богатырёв полез в конец тетради и тут же честно добавил: — Только половина уже сменилась. «Пост семь», «Северная ветка», иногда просто номер. Они их крутят. Свежие дам в ту ночь, когда пойдём, — раньше смысла нет, протухнут. — А провод? — Гена подобрался. Это была его вотчина, и голос у него стал другой, рабочий. — Где идёт линия? По столбам на изоляторах или в кабеле? Сколько жил? Аппарат какой — с ручкой? — По столбам, вдоль пути. Аппарат с ручкой, как везде. — Значит, врезаться можно, — сказал Гена. — Значит, сам и посмотришь, — сказал я. Богатырёв присел на корточки, выгреб из кармана горсть камешков и щепок и разложил прямо на земляном полу. Чертить он не стал. — Вот основной путь. — Длинная щепка. — Вот стрелочный перевод. — Короткая, поперёк. — Вот тупик с разгрузочной рампой, в хвосте станции. — Камешек. — А вот будка. — Второй камешек, рядом. — Стрелка переводится из будки, туда же от диспетчерской идёт телефон. Будка, стрелка, тупик — всё в одном кулаке. — Немцы дураки, что ли? — Фрол наклонился над камешками. — Не охраняют? — Охраняют, — Богатырёв пожал плечами. — Только не так, как саму станцию. Я смотрел на щепки и прикидывал. Перережем связь — они найдут обрыв, вызовут бригаду и починят за пару часов. Испортим рельс — заменят за ночь. — А если состав встанет в тупике? — спросил я. — Что они сделают? — Переставят, — не задумываясь ответил старик. — Стрелка исправна — перецепят и вытащат на запасные. Вот и ответ. — Значит, бить надо не по связи и не по рельсу, — сказал я медленно, вслух, потому что так думается лучше. — Бить надо по тому, что нельзя быстро переставить и нельзя быстро заменить. — По стрелке, — сказал Фрол в темноту. — Сначала мы на неё посмотрим. Своими глазами, всю ночь, от звонка до последнего движения. Слушайте задачи. Они подобрались. Даже Богатырёв. — Гена. Линия. Где идёт, сколько жил, где к ней можно встать так, чтобы тебя не было видно ни с путей, ни с дороги. И часы. Засекаешь по секундам всё, что делает дежурный: звонок, выход, стрелка, семафор, возвращение. Всё. — Понял. — Фрол. Механизм. Но к рабочей стрелке ты не полезешь. Старик поднял голову. — А как я его тогда пощупаю? Глазами с холма? — Богатырёв. На станции есть такой же перевод, брошенный? Чтобы не ходили. Старик подумал ровно секунду. — Есть. На старом запасном, за зольным отвалом. Заросший весь. Немцы туда не суются, там и путь-то в траве. — Вот там и щупай. Руками, сколько надо, хоть до утра. К рабочей мы подойдём один раз — уже зная, что делаем. Фрол пожевал губами. — Умно, — буркнул он наконец. — Я бы полез. — Знаю, что полез бы. Потому и говорю. — А я? — спросил Богатырёв. — А вы остаётесь. Он выпрямился. — Я эти пути тридцать лет ногами меряю. — И потому вы мне нужны на станции, в дежурке и живым, а не в кустах у насыпи. У вас смена и ночной пропуск. Возьмут вас в бурьяне — и кончится не только операция. Кончится всё. Он поспорил ровно две фразы и сдался. И вот это мне понравилось меньше, чем если бы он упёрся намертво. Человеку, которому очень хочется полежать ночью рядом с твоими людьми и посмотреть на них вблизи, я бы задал ещё пару вопросов. Просто пока было некогда. — И вот ещё что, — сказал старик уже в дверях, застёгивая ватник. — С завтрашнего дня линию будут прикрывать моторной дрезиной с бронещитами и пулемётом. Ночами. Я кивнул, будто это была мелочь. А про себя сложил: броня пойдёт по той самой линии, вдоль которой человек уходит быстрее всего. Значит, уходить придётся не вдоль. Значит, поперёк, через открытое — и я пока даже не знал, сколько там этого открытого. Сутки из трёх сгорели. * * * На разведку мы вышли в ту же ночь. Богатырёв довёл нас до водопропускной трубы, показал в темноте рукой три направления — старый запасный, столбовую линию, зольный отвал — и ушёл на смену. Ему в дежурке и полагалось быть. Это было и его алиби, и наша страховка: если ночью что-то пойдёт не так, он будет сидеть под лампой на глазах у своих. Дальше мы разошлись. Гена ушёл влево, к столбам. Фрол, кряхтя и матерясь шёпотом, уполз вправо, за отвал, к своей заросшей стрелке. А я забрался в кусты на низком бугре, откуда просматривался и стрелочный участок, и будка, и длинная прямая, уходящая к станции. И лёг один. Без Архипа рядом было пусто и неуютно, как в комнате, из которой вынесли печь. Двадцать дней у меня за плечом стоял человек, который слышал лес раньше меня. Теперь я сам себе был охранением, и это тоже была цена, которую я заплатил вчера, за одну минуту, в тёмной будке. Фонари на стрелках горели под жестяными козырьками, свет падал вниз, узкой полосой на щебень. Пахло мазутом, углём и мокрой глиной. Смотрел я, к слову, не столько на стрелку. Стрелку изучали Фрол и Гена. У меня была своя задача, и я себе её назначил сам: понять, как отсюда уходить. Труба под насыпью. Канава вдоль неё. Отвал — рыхлый, следы держит, но сверху с него всё видно. Дальше — низина, осока и болото, до которого от путей выходило шагов четыреста открытого места. Четыреста. Вот и посчитал. Вдоль линии уходить было нельзя. Вдоль линии завтра пойдёт моторная дрезина с бронещитами и пулемётом, и от неё по прямой не убежит никто и никогда. Значит, поперёк. Через трубу, канавой, и в воду. Я лежал, считал шаги до каждого укрытия и запоминал, где на этих четырёхстах шагах человека видно, а где нет. Вскоре после полуночи в будке зазвонил телефон. Я не услышал звонка — я увидел, как в щели ставен дёрнулся свет. Потом дверь открылась, и вышел дежурный. Немецкий унтер в шинели, с фонарём. Он прошёл вдоль пути, посветил под ноги. Потом взялся за рычаг, и стрелка лязгнула — остряки прижались к рельсу коротко и зло, будто клацнули зубы. Унтер наклонился, проверил рукой, накинул замок. И только после этого пошёл к семафору. «Вот так, — отметил я. — Сначала стрелка. Заперли. Потом сигнал. И не иначе, потому что иначе — под откос». Крыло семафора поднялось, фонарь на нём сменил цвет. Через минуту из темноты донёсся стук колёс. По основному пути шёл маневровый: приземистый паровоз с тендером и несколько пустых платформ. Он подошёл к стрелке шагом, встал, дежурный махнул ему фонарём — коротко, вниз и в сторону, — и состав, шипя, осадил в тупик. — Сигнал, — выдохнул я себе в рукав. — Проверка. Стрелка. Замок. Семафор. Движение. Всё было именно так, как описывал Богатырёв, только в правильном порядке. Система работала. А потом дежурный вернулся в будку — и я увидел, как он сел к аппарату и закрутил ручку. Он докладывал. Я вцепился в эту мысль обеими руками и потащил её к себе. «Он не просто исполняет. Он отзванивается обратно. Значит, у любой команды есть хвост». Дальше пошло то, чего я не ждал. На соседнем пути загрохотало, и из темноты со стороны станции вынырнул состав. Не маневровый — длинный, тяжёлый, шёл ходом, не думая тормозить. Я вжался в землю: пахнуло горячим железом, паром и угольной гарью, и мимо, мимо, мимо потянулись вагоны. Пустые. С распахнутыми дверями, гулкие. Порожняк уходил назад. Туда, откуда пришёл гружёным. «Оборот, — понял я. — Они гонят сюда гружёные, вываливают всё у рампы и гонят пустые обратно. Одна нитка, и по ней всё ходит туда и сюда, как челнок». Хвост порожняка прогремел и растаял, и в наступившей тишине вдруг зашипел маневровый в тупике. Он тронулся. Медленно выкатился обратно на основной путь — и встал поперёк, перегородив и его, и выход из тупика. — Что за чертовщина? — шепнул я в мох. Из будки вылетел дежурный. Он орал и махал фонарём так, что свет метался по щебню. Машинист высунулся из окна, ответил что-то в темноту. Никто никого не слышал. Я лежал и смотрел, и до меня доходило. Дежурный махнул фонарём порожняку — а понял это машинист маневрового. Пар стлался между путями, порожняк грохотал рядом, оба фонаря работали в одном секторе. Окрик утонул в железе и шипении, а из будки паровоза машинист видел только свет. Сделал не то, что ему велели, а то, что успел разобрать. Это была не чертовщина. Это была лазейка. А потом из будки вышел второй человек. Не дежурный. Этот был с винтовкой за спиной — охранник. Он пошёл вдоль стоящего маневрового, светя фонарём под колёса, под буксы, под раму. И шёл он в сторону зольного отвала. Туда, где лежал Фрол. Рука сама поползла к телогрейке, под которой был «вальтер». Машинально, само, без меня. «Нельзя стрелять». Я убрал руку и заставил себя смотреть не на охранника, а на фонарь. Луч ходил низко. Он не поднимался ни на кусты, ни на отвал, ни на насыпь. Он шёл по земле, под вагоны, вдоль колёсных пар. «Он не ищет людей. Он проверяет габарит: не подложено ли чего под колёса и не зацепило ли что при осадке. Ему до отвала дела нет». У нас с Фролом было условлено: фонарь пошёл в твою сторону — не двигаешься, лежишь, дышишь в землю. Шумит и решает кто-то другой. Гена сидел у линии с горстью щебня в кармане и ждал моего свиста, чтобы бросить камень в сторону водокачки. Я эту монету не потратил. Потому что охранник искал не нас, а бросок в темноте немцы запомнят, и завтра здесь будет ходить не один человек с фонарём, а трое с собакой. Одна ночь тишины стоила дороже, чем спокойствие моих нервов. А в следующую секунду меня скрутило. Грудь дёрнулась изнутри, поднялось знакомое, сухое, режущее — и пошло вверх, к горлу. Охранник был шагах в сорока. По воде и щебню звук идёт как по трубе. Я успел. Сунул руку за пазуху, выдрал из узелка щепоть коры, забил её в рот и прикусил, вжался лицом в мокрый мох и выпустил кашель на выдохе — коротко, в рукав, в землю, в самого себя. Грудь рвало. В глазах поплыли красные пятна. Горькая ивовая слюна текла по подбородку. «Не сейчас. Что угодно, только не сейчас». Второй толчок я поймал и раздавил в горле. Третий сам сошёл на нет. Я лежал, уткнувшись носом в мох, и дышал через раз, как через соломинку. Охранник дошёл до края отвала, поводил фонарём по чёрной насыпи, зевнул так, что я услышал, и повернул обратно. Он ни разу не посмотрел вверх. Потом что-то крикнул дежурному. Маневровый загудел, осадил назад и убрался в тупик. Унтер снял замок, перевёл стрелку обратно, запер и погасил семафор. А после — вернулся в будку и снова закрутил ручку. Я лежал ещё долго. Не из осторожности. Просто пока перестала трястись рука… ---------- Глава 12 Глава 12 Уходили мы, когда небо у горизонта только начало сереть. У края поля, там, где пути расходятся к станции, я поднял голову и увидел людей. Их было десятка полтора. Они копошились в грязи у насыпи, при двух фонарях, — таскали шпалы, подносили костыли, ковыряли балласт. И это были не немцы. Женщины в платках. Двое стариков. Подростки. Один был в куртке не по росту — рукава до пальцев, полы до колен, — и он таскал костыли в подоле, прижимая их к животу обеими руками, чтобы не рассыпать. Ему было лет пятнадцать. Может, четырнадцать. Он спотыкался и шёл дальше. Я смотрел на него дольше, чем следовало. Петька так же прижимал к себе кота. Так же — обеими руками, к животу, чтобы не выронить. «Чинить будут они. Всё, что мы тут наворотим, будут таскать на горбу вот эти. И если рванёт не вовремя — лягут тоже они». Я это понимал и раньше — головой. А теперь оно у меня было в глазах, и деться от него было некуда. * * * Собрались у водопропускной трубы. Все трое мокрые, грязные и злые. — Докладывайте, — сказал я. — Гена первый. Сидоров вытер ладони о штаны и заговорил быстро, как всегда, когда речь шла про его провода. — Линия по столбам, вдоль пути, две жилы. Встать можно за отвалом: там столб просел, провод низко, а под ним куст и канава. Оттуда меня ни с путей, ни с дороги не видно. Аппарат у них с индуктором. Если подключусь чисто и в эту секунду никто не держит трубку, щелчок в станционном грохоте могут не заметить. Могут и заметить. Гарантии нет. — Время. — От звонка до выхода дежурного — сорок секунд. Перевод и замок — минута с небольшим. Семафор — ещё полминуты. — Он поднял на меня глаза. — А потом самое важное. Через четыре минуты после звонка он крутит ручку и докладывает обратно. — Оба раза? — Оба, командир. И когда принимал, и когда стрелку возвращал. Он не исполнитель, он в цепочке. — Гена помолчал. — Значит, вот тебе всё окно. Не пять минут. Четыре. От нашего звонка до его доклада. — А доклад этот, — сказал я, — кто-то на том конце должен принять. Гена посмотрел на меня и медленно кивнул. Он уже думал в ту же сторону и, судя по лицу, эта сторона ему не нравилась. — Фрол. Старик присел на корточки и стал показывать руками. — Пощупал. Свежий перевод, после перешивки ставленный: костыли ещё светлые. А рама и тяги — как везде. Заряд класть надо не сверху, где его дурак увидит, а ниже, у тяги и конца остряка, под щебень. Аммонала у меня на один заряд. Капсюль один и один исправный натяжной взрыватель. Тола нет и взять негде. — Когда сработает? — спросил Гена. — Шнур горит сколько горит, ты в секунду не попадёшь. — Шнура не будет. — Фрол осклабился в темноте, показав дырки в зубах. — И на первом ходе не рванёт. Когда стрелку поведут в тупик, проволока только выберет слабину. Спрячу её вдоль рамы. Состав целиком зайдёт, дежурный станет возвращать стрелку — тяга пойдёт назад и дёрнет взрыватель. — А если не вернёт? — спросил я. — Тогда не рванёт. — Оба раза возвращал, когда последний вагон уже сходил с перевода, — сказал Гена. — Не раньше. Фрол кивнул. — Заряд возьмёт не одну тягу. Положу так, чтобы погнуло остряк, рамный рельс и две шпалы. Одну тягу они за час сменят. Тут придётся кусок вырезать. Вот это была хорошая новость. И сразу за ней — плохая. — Значит, класть надо заранее, — сказал я. — Ночью, до срока, — кивнул Фрол. — И лежать он там будет, ждать. Час, два, сколько понадобится. А по путям обходчики ходят с фонарями и смотрят как раз под тягу. И вот ещё что, командир. — Он посмотрел исподлобья. — Второго взрывателя нет. И второго капсюля тоже. Второго раза не будет. — Значит, первого нам хватит, — сказал я. Потом дал свой доклад — короткий, потому что докладывать было особенно нечего, и всё же он был главным. — Отход. Вдоль линии не уходим ни при каких раскладах: там пойдёт моторная дрезина с бронещитами и пулемётом, и по прямой она нас догонит и разложит. Уходим поперёк: труба, канава, отвал, потом четыреста шагов открытого и — в воду. Эти четыреста шагов и есть вся наша операция. Всё остальное — детали. Гена тихо присвистнул. — Четыреста шагов с фонарями за спиной. — С фонарями за спиной их будет вдвое больше, — сказал я. — Поэтому уходить надо до того, как рванёт. * * * Богатырёв пришёл в сарай перед рассветом, прямо со смены. От него несло мазутом, углём и той особой станционной сыростью, которая въедается в ватник намертво. Камешки и щепки так и лежали на земляном полу с прошлого раза. Никто их не тронул. Старик присел на корточки, посмотрел на них и начал. — Значит, так. Первое, что можно сделать: перерезать связь и покорёжить рельс. — Дальше, — сказал я. Он поднял бровь. — Не хочешь даже послушать? — Связь они восстановят за пару часов, обрыв найдут по проводу, как по нитке. Рельс заменят за ночь, у них плети на станции лежат. — Я мотнул головой. — Это не операция, это хулиганство. За хулиганство они возьмут заложников в депо и повесят их у водокачки, а движение не встанет ни на час. Дальше. Богатырёв помолчал и сдвинул камешки. — Тогда второе. Мы даём ложное разрешение от имени диспетчера. По телефону. Ставим конкретный военный эшелон в тупик. — Он целиком туда войдёт? — спросил я. — Если хвост останется на переводе, это не план. Это общая могила на рельсах. — Тупик берёт восемнадцать обычных вагонов, — ответил Богатырёв. — Состав выберу не длиннее пятнадцати. Длину дам заранее, по ведомости, и сам пересчитаю на подходе. — Дежурный пропускает хвост и возвращает стрелку, — продолжил я. — На обратном ходе выбирается проволока. — Взрыватель срабатывает, — вставил Фрол. — Раму ведёт, остряк гнёт, шпалы рвёт. Тут молотком не выправишь, тут кусок перевода менять. — Рампа сколько вагонов берёт сразу? — спросил я. — Четыре. Пятый уже наполовину мимо. Обычно состав протягивают по тупику частями: четыре разгрузили, подтянули следующие. — И что мы имеем? — я смотрел на камешки. — Четыре вагона у рампы они ещё разгрузят. Остальные останутся за ней, а протянуть состав нельзя: стрелка мёртвая. С земли будут снимать, на руках. И следующий эшелон к рампе уже не подашь. — Именно так, — кивнул Богатырёв. — Сколько они будут менять перевод? Старик ответил не сразу. И этим он мне нравился всё больше: врать про сроки на железной дороге — самое лёгкое дело на свете, и самое дорогое. — Если возьмёт только тягу — починят за несколько часов. Если Фрол положит так, как сказал, и подход будет свободен, — за сутки управятся. Запасной перевод у них в депо есть. А если в тупике встанет эшелон, закроет рампу и не даст подвести кран — двое. Может, трое. Точнее скажу — совру. Сутки, если подойти свободно. Двое, может, трое, если само железо закроет им дорогу к ремонту. Я сидел и считал, и считалось плохо. Даже трое суток — это не деньги. Это три ночи работы на базе. Мне нужно было пять. Мне нужны были жилые ямы в два наката, вывезенный лазарет, топлёная печь для Рыжего и хотя бы двое суток на то, чтобы половина моих людей перестала держать винтовку как лопату. — Мало, — сказал я вслух. Все замолчали. — Мало, — повторил я. — И раз этого мало, значит, я неправильно выбрал цель. Мы бьём по стрелке, а надо бить по рампе. — Так это одно и то же, — не понял Фрол. — Нет. — Я взял с пола камешек с рампой и подвинул его на середину. — Стрелка — это железка, её меняют. А рампа — это место, где немец сгружает своё болотное хозяйство. Другого места нет: дальше колея не перешита, всё, что он тянет на восток, упирается сюда. Пока в тупике стоит эшелон, который нельзя протянуть вдоль рампы или вытащить обратно, нормальной разгрузки у них нет вообще. Богатырёв смотрел на меня и медленно кивал. — И потому мне нужен не любой эшелон, — сказал я ему в лицо. — Мне нужен тот, где жерди, лодки, верёвки, собаки и патроны для тех, кто пойдёт в болото. Пусть их прочёс постоит в тупике вместе со своим составом. Пусть выгружают его с земли, на руках, и тащат на машинах по нашим просёлкам после дождей. Старик усмехнулся одним углом рта. — Такой скажу. У меня на это глаза есть, для того и сижу. Я посчитал ещё раз, уже с рампой. Пяти суток всё равно не выходило. Выходило трое. Трое — это землянки в накат, это вывезенный лазарет, это резервная нитка, пройденная не в темноте и не под собаками. Трое суток — это те, кто останется жив, когда батальон полезет в болото. Я взял трое. — Второй вариант, — сказал я. — Работаем по нему. Но только в наше окно. Если нужный эшелон не приходит до конца третьих суток — мы уходим. На четвёртые не остаёмся. Ни ради лодок, ни ради батальона, ни ради красивого взрыва. Богатырёв хотел что-то сказать, но я поднял руку. — Ты даёшь то, что есть. Не подгоняешь ведомость под наш срок и не суёшь первый попавшийся состав, лишь бы мы не ушли. — Понял, — сказал он. — Есть третий, — тихо сказал Богатырёв. Он смотрел на свои камешки и не решался, я это видел. — Крайний. Мы даём двум встречным составам разрешение на один путь. Лобовое. Путь заперт не на сутки — на неделю, пока растащат. И оно встало у меня перед глазами. Само, без спроса. Два паровоза в темноте, свет на свет. Пар, огонь и крик, который не кончается, потому что кричат не все сразу, а по очереди, из-под железа. Меня замутило. По-настоящему, до слюны во рту. — Нет. — Они везут войска, — попробовал старик. — Технику везут. — А если пленных? Или раненых? Или наших баб на работы? — Я посмотрел ему в глаза. — Ты готов на это подписаться своей рукой? И это ещё не всё. Крушение растащат кранами за двое суток, а разбираться будут всерьёз. И первыми возьмут не меня. Первыми возьмут тех, кто в ту ночь был на смене. Всех. И семьи. Богатырёв молчал. — Я и не хотел говорить, — сказал он наконец. — А сказал. И правильно сделал. Теперь мы оба знаем, чего не будем делать. * * * — Тогда самое неприятное, — сказал Гена. — Кто даёт приказ по телефону? — Я, — сказал я. — По-немецки у нас один ты. — Он смотрел в пол. — Гринь команды понимает, а сказать двух слов не свяжет, и тот на базе. Больше никого. Только дежурный своего диспетчера слышит каждую смену. Он его по голосу узнаёт, как ты меня по кашлю. Вот это был правильный вопрос. И я был рад, что задал его не я себе, а он мне вслух, при всех. — Короткую команду через треск я, может, и протолкну, — сказал я. — Но потом он перезвонит. И услышит другой голос. — Не обязательно узнает, — сказал Богатырёв. — В диспетчерской двое немцев. Сам диспетчер и помощник. Команды дают оба: один смотрит движение, второй читает ведомость и передаёт цифры. Пост обязан повторить номер поезда, путь и время. Если всё сошлось — исполняет. — А голос? — Голоса там и так два. На чистой линии третий услышат. На этой — может пройти. Особенно если формула правильная и отвечают с их аппарата. Гарантии я не дам. Вот теперь это звучало честно. — Где в эту минуту будут оба? — У рампы. Военный эшелон они принимают вместе: диспетчер сверяет пломбы и номера, помощник держит ведомость. Я три ночи засекал. Обычно их нет в дежурке минут семь-восемь. Самое короткое — пять минут сорок. — Факт? — Факт. Видел сам. Часы были перед глазами. Четыре минуты у нас было. Не пять сорок — четыре. Запас смешной, но он хотя бы существовал. — Кто останется у аппарата? — Человек, который и сейчас бывает в дежурке по работе. После двадцать второго его сняли с паровоза и поставили при станционной смене: носит ведомости, чистит сигнальные лампы, бегает с распоряжениями. Немцы его не замечают. Для них он мебель. — Почему? Богатырёв ответил не сразу: — Потому что он немой. Гена перестал крутить щепку. — И по-немецки он говорит? — спросил Фрол. — Говорил. Лучше меня. Я посмотрел на камешек, который обозначал дежурку. — Тогда первый приказ даёт он, — сказал я. — И доклад принимает тоже он. Один голос, один аппарат. Я снаружи только страхую. Гена слушает линию: если до команды услышал не тот голос или диспетчер вернулся раньше — снимает клипсы и уходит. Стрелку не тронут, заряд останется несработавшим. — Так надёжнее, — согласился Сидоров. — Надёжнее, — повторил Богатырёв. — К этому я вас и вёл. — А выходит он как? Старик опустил глаза. — Дверь одна, в освещённый коридор. Окно со двора заколочено. Если уйдёт сразу после подтверждения, может успеть до возвращения немца. Может не успеть. А когда рванёт, пост снова начнёт звонить. Кто-то должен будет держать их ещё хотя бы минуту. — «Может» меня не устраивает, — сказал я. — Пока я не увижу комнату, второй выход и самого человека, это не план. Это предложение убить своего работника чужими руками. Тишина в сарае стала плотной. Фрол смотрел в стену. Гена крутил в пальцах щепку и не поднимал головы. Я слишком хорошо знал, что мы сейчас делаем. Мы сидели вчетвером на земляном полу и распределяли, кому умереть. — Кто он? — спросил я. — Пока без имени, — ответил Богатырёв. — Имя мне не нужно. Мне нужны его доступ, задача и право отказаться. Он сам понимает, чем это кончится? — Понимает. — С чего ты решил, что он досидит до конца? Люди задумывают одно, а в нужную минуту у них дрожат руки. Я это видел. Не раз. Богатырёв поднял голову. — Он не держится за свою жизнь, — сказал он. — С двадцать второго июня не держится. — Мне не нужен человек, которому всё равно, умрёт он или нет, — ответил я. — Такой сорвёт операцию не хуже труса. Мне нужен тот, кто понимает задачу, может сейчас отказаться и всё равно будет искать выход до последней минуты. Решать за него ты не будешь. Я спрошу сам. * * * — Теперь отход, — сказал я. — Пока мы его не проработаем, никаких рельсов не будет вообще. Тарасова тут не было, и жаль. Он бы послушал. — Фрол закладывает заряд ночью, до срока, и уходит сразу. Не смотрит, не проверяет, не любуется. Заложил — ушёл. — Заложил — ушёл, — повторил старик без всякой обиды. — Гена стоит на линии, у столба за отвалом. Отработал — снял клипсы, смотал, ушёл по канаве. Провод не бросать: провод — это подпись. Точка сбора — водопропускная труба, ждём десять минут, не больше. Дальше — четыреста шагов и в воду. Вдоль линии не идёт никто и никогда: там дрезина. Я повернулся к Богатырёву. — И последнее. Самое главное. Семьи. Сколько человек ты задействуешь? — Четверо. — Он подумал. — Трое путейцев, они на путях делают, что скажут, и один — на аппарате. — У троих кто? — У одного жена и двое малых. У второго мать и сестра. У третьего свояк с семьёй в том же дворе, а это тот же список. — А у четвёртого? Богатырёв помолчал. — А у четвёртого никого. Мать была. Я закрыл на секунду глаза. — Тогда так. Семьи уходят первыми. Не «если возьмут» — а в ту же ночь, до того, как ваш человек снимет трубку. Сколько их всего? — Восемь, — ответил Богатырёв после короткой паузы. — Пятеро взрослых, трое детей. — Ночные пропуска? — У двух мужчин путейские. У женщин ничего. — Значит, пока у нас нет маршрута, — сказал я. — Есть восемь человек, которых вы хотите вывести через комендантский час. Это не одно и то же. Богатырёв сжал губы. — Через старую кирпичку можно. Огородами к канаве, потом за шоссе. Один из путейцев знает ход. — Один выход. Все вместе. Три раза возвращаться по одному следу он не будет. Взрослые несут детей. На семью — один узел: еда, тёплое, документы. Никаких сундуков и походов обратно за подушкой. Я подвинул камешек с рампой в сторону. — Не в Новики и не к нам. У Ганны есть дальние хутора за топью, но пока она не согласилась и Чук не проверил дорогу, этого места для нас нет. Сначала передадим ей число людей. Получим ответ и проводника. Не получим — рельсы не трогаем. — Тяжело им там будет, — сказал Богатырёв. — Тяжело, — согласился я. — Голодно, далеко и чужие люди. Зато живые. И назад после выхода никто не возвращается. Совсем. Если хоть одна баба через неделю придёт в город за узлом — всё, что мы здесь придумали, кончится верёвкой. Богатырёв молча передвинул вслед за моим камешком ещё три. Семьи он теперь считал частью операции. * * * Я поднялся с чурки. В груди свистело, и я переждал, держась за косяк. За выбитыми досками в задней стене небо уже было серым. — И вот ещё что, — сказал я. — Я хочу его видеть. Богатырёв застыл. — Зачем? — Затем, что подписывать чужую смерть заочно я разучился, — сказал я. — Я его в глаза посмотрю. Может, откажусь. Может, придумаю ему выход, хоть какой-нибудь. — Выхода нет. — Значит, буду знать, кому я его не придумал. Старик долго стоял, глядя на камешки на полу. Потом повернулся к задней стене и стукнул по бревну два раза. Костяшками, коротко. За поленницей зашуршало. Он вошёл через лаз — согнувшись, боком, как ходят люди, привыкшие к тесноте паровозной будки. Молодой, лет тридцати. Обритая голова, тёмные пятна мазута в порах на руках, которые уже ничем не отмоешь. Он выпрямился и посмотрел на меня. И я его узнал. Перрон. Гарь. Толпа, крик, паровоз под парами. Человек на подножке подаёт руку — а по железным ступенькам лезет наверх мой дед. — Кочегар Михалыча, — сказал Богатырёв. — Тот, что двадцать второго не поехал. У него мать под завалом осталась, у водокачки. Откопали через неделю. Человек не двинулся. Он смотрел мне в лицо спокойно и внимательно, как смотрят на топку, прикидывая, сколько ещё осталось до конца перегона. — Он с того утра не сказал ни слова, — добавил старик. — Ни одного. Ни мне, ни жандарму, ни попу. Немой, считай. — А по-немецки? — спросил я. — А по-немецки он до войны с германскими наладчиками в депо говорил лучше всей смены. Я посмотрел не на Богатырёва — на кочегара. — Ты сам решил? Он медленно кивнул. — Отказаться можешь сейчас. Без объяснений. И тогда мы уйдём отсюда и придумаем другое. Кочегар не отвёл глаз. Поднял руку, показал сначала на себя, потом на камешек дежурки. После — на задний лаз, словно спрашивал одно: где выход? Вот это был не человек, которому всё равно, умрёт он или нет. Этот уже искал дорогу назад. Ему нужно было заговорить всего однажды. В последний раз… ---------- Глава 13 Глава 13 День мы пролежали в яме под гривой, вышли в сумерках и к базе добрались на рассвете третьих суток. Последнюю версту я мерил не шагами, а вдохами. Вдох — куст. Вдох — кочка. Вдох — ещё одна. Фрол сопел сзади, мешок с подрывным тянул старика к земле, и от этого он шёл ровнее меня. Гена оглядывался. Не на меня — на след. Дозорный окликнул нас из ельника раньше, чем я его увидел, и отзыв потребовал целиком, до последнего слова. Это было хорошо. Значит, Зыков эти трое суток не спал. Сам старшина ждал у кочек. В руке — часы. — Пятнадцать часов у тебя оставалось, — сказал он. Ни радости, ни упрёка. Просто цифра, как тогда у Архипа под будкой. — Я уже разметил, что берём, а что жжём. — Не жги, — сказал я. — Пригодится. Даша стояла у лазарета и ждала. Не бросилась навстречу, не спросила, как шли. Показала пальцем на чурбак у входа. — Садись. Руку. Я сел и дал руку. Как все. Она держала мои пальцы своими — сухими, холодными, в цыпках — и смотрела мимо, на воду. Губы шевелились. Я сидел и слушал, как в груди на каждом вдохе что-то по-стариковски поскрипывает. — Сто двадцать четыре, — сказала она наконец. — Бежал? — Один раз. Шагов сорок. — Мок? — По колено. Тоже один раз. — Спал? — Часа три. За трое суток. Она отпустила запястье. — Три пункта из пяти нарушил, — сказала она. — Зато честно. Кора? Я вытащил из-за пазухи тряпочку. От узелка осталась половина: щепоть я сжевал у зольного отвала, когда меня скрутило в сорока шагах от немца с фонарём. Даша подержала тряпочку в ладони дольше, чем нужно, чтобы прикинуть остаток. Потом вернула. — Значит, пригодилась, — сказала она и ушла к своим лежачим. Вот и весь отчёт. Я посидел ещё немного, пока остров не перестал качаться, и занялся тем, ради чего вернулся. Счётом. Мои трое суток догорали, и их можно было забыть. А второй счёт шёл дальше, и пока его видел только я. Богатырёвское окно — три ночи на нужный эшелон. По его ведомости счёт начинался с наступающей. Оставались три. Три ночи на то, чтобы отряд научился уходить с острова быстрее, чем немец успевает поднять цепь. Три ночи на то, чтобы вывести из города восемь чужих душ, которых я никогда не видел. Три ночи на то, чтобы старик у себя в дежурке высмотрел нужный состав. А потом — как ляжет. * * * Совет я собрал у родника, там, где сосны стояли гуще. Богатырёва здесь не было и быть не могло. Старик сидел в своей дежурке, под лампой, на глазах у своих — это и его алиби, и наша страховка. Из города он не выйдет: смена, ночной пропуск, шагнёт за черту — хватятся в тот же час. Возьмут кого-то из нас — пусть хвост выведет на пустой сарай, а не на людей. Собрались Зыков, Тарасов, Даша, Ганна, Фрол и Гена. Архип пришёл последним, с трёх маршрутов, мокрый до пояса и в глине по локоть, и молча встал за моим плечом. — Столкновения поездов не будет, — начал я. — Я его отменил там, в сарае, и обратно не откачу. Работаем по второму. Нужный состав загоняем в тупик, стрелку рвём, рампу запираем. Тарасов дёрнул бровью, но смолчал. — Дальше — по-честному, без песен, — продолжил я. — Если заряд возьмёт одну тягу, они починятся к вечеру. Если ляжет как надо и подход будет свободен — сутки. Если эшелон встанет в тупике, закроет рампу и не даст подвести кран — двое. Может, трое. Точнее не скажет и сам старик, а врать про сроки на железной дороге — самое лёгкое дело на свете. — А сколько нам надо? — спросил Зыков. — Пять. Есть трое. — Значит, всё, чего мы не успеем за трое, мы не успеем никогда, — сказал он. — Именно так. Тишина. Где-то за спиной один раз тюкнул топор и замолчал — рубили только под порыв ветра, чтобы звук не тянуло к просёлку. — Теперь мне нужны не мнения, — сказал я. — Мнения я слушал у хутора. Мне нужны числа. Зыков, начинай. Старшина не заглядывал никуда. Он это держал в голове, как патроны в подсумке. — На острове двадцать одна душа. В вашу ночь вы четверо уйдёте к путям, Ганна — за семьями. Останется шестнадцать. Трое лежачих. Из тринадцати ходячих один сам себя еле несёт — Рыжий: бок закрылся, а силы не вернулись. Реально тянуть вес и держать охранение смогут двенадцать. — Отход. Считай вслух. — Три волокуши. На волокушу двое. По этой воде подмена нужна через сотню шагов — значит, четверо на каждую. Двенадцать. Медицинское, продовольствие, инструмент — ещё четверо. На охранение отхода — не меньше пятерых: две пары на нитку, один при мне. — Он посмотрел на меня. — Двадцать один. У меня двенадцать. — Не сходится на девять человек, — сказал я. — На девять, — согласился Зыков. Я оставил эту цифру лежать, где лежала. Она была честная, и она никуда не собиралась деваться. — Даша. Сколько тебе на свёртывание лазарета? — Полтора часа, — сказала она. — Это если по-людски: снять, уложить, закрепить, вынести. Сорок минут — если по-вашему. Тогда двое из троих доедут до гряды мёртвыми, и я вам это говорю сейчас, а не потом. — Принято. Тарасов. Капитан поднял голову. Руку он держал у груди, не как раненую, а как занятую. — Носильщик из моего окруженца выйдет один раз, — сказал он. — На второй он бросит винтовку в грязь и не подберёт. Они месяц выходили из котла, Стас. Они не мулы, они пехота. Отдам восьмерых — останусь без своих. — Отдашь шестерых, — сказал я. — И это не торг. Это меньше, чем нужно. Он подержал паузу и кивнул. Мне не понравилось, как он при этом посмотрел на своих. Тарасов держал людей на злости, а злость — ресурс расходный: горит быстро, а второй раз не поджигается. — Фрол. — Полторы минуты, — буркнул старик. — Две, если руки замёрзнут. И заряд один. Второго капсюля нет, второго взрывателя нет. Тола нет и взять негде. — Гена. — Окно четыре минуты, — сказал Сидоров. — От нашего звонка до его доклада. Врезаться могу, но щелчок в трубке может пройти, а может и не пройти. Гарантии нет. — И тут же, как всегда: — И вот ещё. Свежие позывные, номер эшелона и длину состава старик даёт только в последнюю ночь. Через связного, у переезда. Мне за этим идти, и идти заранее. — Он подумал и добавил: — И по срокам. По ведомости старик кладёт наш состав на третью ночь. Раньше — только если у них самих что-то сдвинется. — Пойдёшь сегодня в ночь. Чук доведёт до ямы и вернётся с ответом. Оставалась Ганна. — Восемь человек, — сказал я ей. — Пятеро взрослых, трое детей. Их нужно вывести из города в ту же ночь, до того, как мы тронем рельсы. Не в Новики и не сюда. Если им некуда идти, рельсов не будет. Ганна пожевала губами, прикидывая. — Есть место, — сказала она. — Замошье, за Чёрной топью. Три двора. Чужих там отродясь не видали, потому и не ищут. Дай мне сутки: схожу, спрошу, вернусь с ответом. За спасибо не возьмут — за соль возьмут и за то, что я поручусь. — Сутки есть. Чук дойдёт с тобой до Чёрной топи, проверит воду и вернётся. Ночью ему вести Гену. — И вот что, Стас. — Она наставила на меня палец, как на нашкодившего. — Бабам тем ничего не говори. Ни про рельсы, ни про мужей. Пусть каждая знает один двор — тот, куда её ведут. Возьмут мужика — он про Замошье не скажет, потому что не знает. Возьмут бабу — она про рельсы не скажет, потому что и не слыхала. Нитку рвём на каждом узле. Я слушал и думал, что она сказала то же самое, что я говорил старику в сарае. Только короче и понятнее. — Принято, — сказал я. — Теперь причины, по которым мы никуда не идём. Их пять, и они не обсуждаются. Я загибал пальцы, а они смотрели. — Первое: груз не опознан. Второе: на платформах пленные или гражданские. Третье: связной не вышел. Четвёртое: тревога — на станции или здесь, всё равно. Пятое: нужный эшелон не пришёл до конца третьей ночи. — Любая одна, — сказал Зыков. — Любая одна. Заряд снимаем, прячем, уходим. Не спорим, не досматриваем и не говорим «ну ещё часок». — А если пятая? — тихо спросил Тарасов. — Батальон-то приедет всё равно. — Приедет. Тогда будем воевать не по плану, а как получится. Мне приходилось. Хорошего мало. Он не стал возражать. Это было хуже, чем если бы стал. — И последнее, — сказал я, поднимаясь. — Девять человек у нас не сойдутся ни от разговора, ни от моего желания. Значит, проверим на земле. Не на пальцах. Сегодня к ночи — тревога. Полная, с весом. * * * База за трое суток стала другой. Пахло свежестёсанным деревом, мокрой глиной и хвоей. Ямы, которые я оставлял звериными норами, обросли накатником и дёрном. До готовности было как до неба, но это уже был лагерь, а не нора. Зыков разводил людей по местам сам, без бумаги. — Ты — охранение. Сектор от ельника до родника, — говорил он бойцу с винтовкой. — Ты — нитка. Идёшь по ней до гряды — полверсты по воде — и снимаешь всё, что трещит. Не рубишь. Снимаешь и уносишь. — И, обернувшись к здоровому мужику в разбитых сапогах: — Ты у меня в подмене. Винтовка при тебе, но если Даша скажет взяться за волокушу — кладёшь винтовку и берёшься. Спорить будешь со мной, не с ней. Тарасов ставил своих на работы. Он стоял у недостроенного склада, опираясь на длинную жердь, и голос у него хрипел так, что слышали все три группы. — Первая группа — накат. Вторая — дренаж. Третья — лапник и дёрн. Двое из третьей переглянулись, и один сказал негромко, себе под нос, но так, чтобы слышали: — Мы вроде воевать шли. Тарасов дошёл до него в три шага. — Воевать пойдёшь послезавтра, — сказал он. — А сегодня ты копаешь себе крышу. Не выкопаешь — послезавтра тебя закопают другие, и без крыши. Мужик отвернулся и взял топор. Но взял он его так, как берут не работу, а обиду. Я это отметил и отложил. Не сегодня. Сигналы Зыков оставил прежние: удар по стволу, дёрганая верёвка, посыльный. Свистка на острове не было ни одного, и я не собирался его заводить. Звук здесь идёт по воде, как по трубе, — я это на своей шкуре проверил у зольного отвала, в сорока шагах от чужого фонаря. Даша сидела в лазарете на перевёрнутом ящике. Бумагу мы берегли под другое, поэтому она царапала тупым гвоздём по обрезку бересты — бересту не размочит и не сожрёт болото. — Первая, — говорила она Косте и молодому санитару. — Кто идёт сам. Выводим первыми, в связках по двое, чтобы в темноте не потерялись. Вторая — кого несут. Волокуша, ремень поперёк груди, ремень поперёк колен, шинель сверху. Костя ждал. Потом всё-таки спросил: — А третья? Даша подняла голову и посмотрела на него так, что он опустил глаза. — Третьей у меня нет, — сказала она. Я стоял у входа и слышал. И ничего не сказал. Фрол устроился в тени старой сосны и работал с макетом: остряк, рамный рельс, тяги — всё из обструганных палок и куска проволоки. Заряд у него был не заряд, а мешочек с песком по весу, обшитый мешковиной. Аммонал лежал отдельно, в схроне, и трогать его до дела было запрещено — им же самим. — Не выходит, — сказал он, не оборачиваясь. — Думал, в минуту уложусь. Полторы выходит. А если пальцы застынут — все две. Гена сидел рядом и учился врезаться в линию вслепую: клипсы, две жилы, счёт про себя, потом обратно — снять, смотать, не бросить. Провод — это подпись, я это сказал в сарае и повторять не стал. — Формулу, — сказал я ему. — Номер, путь, время, — отозвался он. — «Такой-то, третий путь, ноль-один сорок». Номер и время старик даст в ночь, у переезда. Пост обязан повторить всё, слово в слово. Не повторит или переспросит — снимаю клипсы. — Повторишь ты? — Нет. Он. Он — это человек, который с двадцать второго июня не сказал ни слова. Ни мне, ни жандарму, ни попу. И скажет одно: в ночь, в трубку, чужим голосом, чужим языком. Я эту формулу нигде не записал. Держал в голове, как Архип держит тропы. И держал ещё одно — как он поднял руку и показал на задний лаз, спрашивая про выход. Не про смерть. Про выход. Петька подошёл ко мне у наблюдательной сосны и вытянулся так, что Мурзик недовольно завозился у него за пазухой. — Товарищ командир! Прошусь к стрелке. Я быстрый. — Нет. — Я успею… — Успеешь, — сказал я. — Только твой пост дороже. Слушай задачу. Сосна и просёлок. Всё, что идёт с юга: люди, подводы, машины, собаки. Считаешь и передаёшь через Чука или сам, если Чука нет. Мы будем на путях, за много вёрст, и в ту ночь на всём острове ты — единственный, кто увидит, если они пойдут не туда, куда мы думаем. Если ты бросишь сосну — сюда придут раньше, чем вернёмся мы. Понял? Он подумал. Не про то, обидно ли. Про то, правда ли. — Понял, — сказал он. — И вот ещё. Кота на тревогу с собой не берёшь. Оставляешь в землянке. — Он же тихий… — Он тихий. А руки у тебя заняты. При отходе за кота никто не возьмётся, потому что все возьмутся за людей. Петька вспыхнул. — Я его за пазуху, — сказал он упрямо. — Руки свободные. Проверьте. Я посмотрел на него — четырнадцать вёрст назад точно такой же пацан в куртке не по росту таскал костыли в подоле, прижимая к животу обеими руками, чтобы не рассыпать. — Проверю, — сказал я. — На тревоге. Станет мешать работе — оставишь. Ганна ушла в тот же день. Михася на остров не звали и не позовут: он встретил её на условленной точке у трёх сосен, за версту от нашей воды, взял, что дали, и ушёл обратно в Новики. Деревня по-прежнему знала, что мы есть. И не знала, где. А Гена с Чуком ушли в ночь — к яме под гривой, за словом от старика. * * * Резервную нитку я до этого запрещал топтать. Теперь запрет пришлось снять: проверять отход по одному пути, а уходить по другому — верный способ утопить людей в первой же мочажине. После каждого прохода Архип с Фролом должны были убрать след у входа и вернуться к острову по воде. Нетронутой нитка уже не была. Зато была проверенной. Тревогу я объявил в первом часу ночи. Зыков дёрнул верёвку, дозорный на дальнем конце стукнул по стволу дважды, и остров зашевелился. И пошло всё вкривь. Первая волокуша встала через семьдесят шагов: жерди легли поперёк корня, ремень поехал, и боец, который изображал тяжёлого, съехал набок и обложил носильщиков матом от всей души. На него зашикали, он замолчал, но было поздно: в темноте на воде это слышал весь остров. Вторую волокушу тащили трое вместо четверых, потому что четвёртый ушёл за медицинским имуществом и не вернулся — искал в темноте свой же ящик. Даша металась между землянками с фонарём, прикрытым ладонью, и ругалась шёпотом. Костя таскал за ней два мешка и не поспевал. Петька прошёл мимо меня, прижимая ящик обеими руками. Кот сидел у него за пазухой и не мешал. Одна мелочь за всю ночь. Я остановил всё через двенадцать минут, когда голова колонны ещё топталась у первой мочажины. — Отбой, — сказал я. — Возвращаемся. Люди возвращались злые и мокрые. Кто-то сзади бросил вполголоса, что игрушки эти нам боком выйдут. Я не обернулся. Пусть говорят: злость на командира дешевле, чем паника на нитке. Фрол сидел у своей сосны и в свете лучины разбирал развалившийся макет. Проволока путалась у него в пальцах. — Не выходит, — сказал он и швырнул моток в мох. — Две минуты, командир. И на путях они будут не две, а все пять, потому что там я буду не на кочке сидеть, а на щебне лежать. Ищи другого. — Другого нет. — Тогда ищи другой способ. — Ищу, — сказал я и сел рядом. Блокнот Сидорова я к тому времени знал наизусть, но всё равно достал — руками думается лучше. Гена писал корявым почерком, зато писал всё подряд, и в этом было его главное достоинство. Обходчик. Прошёл в час двадцать. Прошёл в час пятьдесят две. — Тридцать две минуты, — сказал я вслух. — Чего? — Дважды обходчик прошёл с интервалом в тридцать две. Это ещё не расписание, и всех тридцати двух у тебя нет. Но есть момент, когда твои две минуты безопаснее всего: сразу после его прохода. Старик поднял на меня глаза. — Тебя не надо гнать. Тебя надо запускать вовремя. Гнать старика — последнее дело: гонишь — он роняет капсюль, а капсюль у нас один. Фрол пожевал губами. — А кто меня запустит? — Архип. Он ляжет так, чтобы видеть обходчика от самой водокачки. Пройдёт мимо — Архип даёт знак, ты идёшь. Не увидишь знака — не идёшь вообще, хоть до утра лежи. — А если тот вернётся раньше? — Тогда ты лежишь и не дышишь, а решает кто-то другой. Как у отвала. Старик долго молчал, потом подобрал из мха проволоку и начал сматывать её обратно на палец — аккуратно, виток к витку. — Я думал, ты меня гнать будешь, — сказал он. — Я тебя гнать не могу. Ты у меня один. — Вот и я про то, — буркнул Фрол и снова полез в свой макет. Архип, который всё это время стоял у меня за плечом, сказал ровно одно слово: — Лягу. Больше от него и не требовалось. * * * Утро выдалось серым и промозглым. Я сидел у входа в свою землянку, укутавшись в телогрейку, и в третий раз считал по блокноту то, что уже сосчитал. Голова побаливала, но жара не было, и это я записывал себе в прибыль. Петька дёрнул сигнальную верёвку: три коротких, пауза, один. Идёт человек. Один. И вот тут я увидел то, ради чего гонял их всю ночь. Зыков не суетился. Махнул рукой — и охранение легло на подступах, без окриков. Тарасов ушёл за толстую сосну и выставил ствол на тропу. Фрол сгрёб своё имущество в мешок и утёк вглубь острова, к схрону. Никто не спросил у меня ни слова. А лазарет встал. Даша с Костей вытащили волокушу, начали перекладывать бойца с простреленной ногой — и он зашипел, и рана открылась. Даша бросила ремни и полезла подбивать повязку. Правильно полезла: кровь на переходе — это потом мокрая шинель, холод и смерть. Только пока она это делала, волокуша стояла, Костя стоял, и второй санитар тоже стоял. Две минуты. Ровно те две минуты, которых у нас не будет. «Если бы сейчас пришли не свои — мы бы их встретили. Часть положили бы. А потом кончились бы патроны, и всё, что мы тут строили, кончилось бы вместе с ними». Пришла своя — Ганна. Зыков окликнул её из-за дерева и отзыв взял полностью, до последнего слова, хоть и узнал по голосу. Ганна вышла на поляну, и по лицу я понял, что новостей две и вторая хуже первой. — Замошье примет, — сказала она с ходу. — Восьмерых. За соль и за то, что я поручусь своим именем. Веду сама, двое суток на всё. Значит, в вашу ночь меня здесь не будет. — Знаю, — сказал я. — Что второе? Она вытерла рот рукой. — Немцы на дорогах. С самого утра. Не патруль — группами, по трое-четверо, и при них местные. Хуторян опрашивают: где брод, где гать, где летом скот гоняли. — Она помолчала. — И верёвки у них. С узлами. И шесты. Я сидел и складывал. Верёвка с узлами и шест. Дорогу так не мерят — дорогу мерят колесом да глазом. Так мерят брод. Глубину, дно, где держит, а где нет. А жерди я видел сам, из-под штабеля шпал, — длинные, ровные, которыми кладут настил по топи. Их выгружали у рампы вместе с лодками. Значит, они не собираются упираться в болото и разводить руками. Они собираются его промерить, положить настил и войти. И входить будут не по дорогам, где мы их ждём, а по таким же ниткам, как наши, где их, по нашему разумению, быть не должно. — И лесников таскают, — добавила Ганна. — Двоих увезли. Третий сам пошёл. Тарасов, стоявший рядом с Зыковым, не выдержал: — Вот поэтому и бить надо сейчас! — Уходить мы не успеваем, — сказал Зыков. — Я вчера ночью видел, как мы уходим. Оба были правы, и от этого не легче ни на грамм. — Хватит, — сказал я. — Спорить будем, когда у нас заведётся лишний час. Дальше я говорил коротко, чтобы каждый унёс своё. — Архип. Не завтра — сейчас. Мне надо знать, какие броды они меряют и ставят ли вехи. Ставят — считай и не трогай ни одной. Тронешь — они поймут, что тут кто-то есть. — Погляжу, — сказал Архип и ушёл в ельник раньше, чем я договорил остальное. — Ганна. Восьмерых поведёшь только водой. На дороги не выходишь. Во дворы, что стоят у дороги, не заходишь — ни переночевать, ни к своим. — Водой так водой, — сказала она. — Полдня лишних. Зато детей донесу. — Зыков. Петьке передай: пусть считает не только людей и подводы. Колышки, вехи, зарубки — всё, что немец оставляет на земле. Что оставили, то и скажет, куда они пойдут. Зыков кивнул и ничего не спросил. — А теперь идём мерить, — сказал я. — С весом, по часам, по-настоящему. * * * Пошли через час. С низкого неба сеял мелкий холодный дождь, ветер гнул верхушки сосен, вода в болоте поднялась на ладонь — то есть погода была ровно такая, какая будет в ночь, и это единственное, что играло за нас. — Полный отход, — приказал я. — Все, кроме охранения. Волокуши, медицинское, продовольствие. По резервной нитке. Шинелями я мешки набивать не дал. На волокуши легли живые: Кузьмин с простреленной ногой и двое из тех, кто свалился после переходов. Пусть им будет плохо сейчас, при мне, а не потом, при немцах. Я шёл в хвосте и смотрел. Мочажины обошёл по кочкам — сорок лишних шагов на каждую. Даша видела и ничего не сказала. Это было хуже, чем если бы сказала. Первую мочажину прошли за шесть минут: волокуша просела, жерди ушли под воду, и носильщики встали по бедро, вытягивая её на кочки. Вторая пара сменила первую на сотне шагов, как учили, и через тридцать шагов запросила смены сама. Костя нёс два мешка и один потерял, потом нашёл. Даша шла рядом с Кузьминым и на каждом рывке прижимала ладонью повязку на бедре, чтобы не пошла кровь. Зыков молчал и смотрел на часы. Гряду мы взяли на двадцать восьмой минуте. Люди валились в мокрый вереск. Кузьмин лежал с закрытыми глазами и дышал часто, мелко, как загнанная собака. — Двадцать восемь, — сказал Зыков. — Полверсты за двадцать восемь минут, — сказал я вслух, чтобы услышали все. — После сигнала дальнего секрета у нас будет не больше часа. Если повезёт. Сорок минут лазарет уже съел. Считайте сами. Зыков подошёл, отряхивая грязь с сапог. — Носильщиков не хватает, — сказал он. — Дай мне ещё девять — уложусь в пятнадцать. Девять. Ровно те девять, которых у меня не было ни вчера, ни сегодня, ни завтра. Я стоял и додумывал то, от чего уходил всю ночь. Три волокуши съедали двенадцать человек. Убери их — девять закроют недостачу. Трое останутся Зыкову в запас. Вот и вся арифметика. Больше в ней ничего нет. — Тяжёлых не выносим, — сказал я. Стало очень тихо. Даже вереск перестал шуметь, хотя это, конечно, ветер стих. Даша поднялась с колен. — Нет, — сказала она. — Даша… — Ты мне при всех отдал лазарет. Непререкаемо. Своими руками отдал. — Отдал, — сказал я. — И одно решение сейчас забираю обратно. Одно. Кого мы можем поднять и унести — это не медицина. Это арифметика. Я не умею растянуть двенадцать человек на двадцать одно место. — А что тогда медицина? — тихо спросила она. — Всё остальное. Что с ними делать, чем поить, как уложить, сколько они протянут. Это твоё, и это твоим останется. Она смотрела на меня, и я видел, как она перебирает возражения — одно, второе, третье — и как каждое из них разбивается о двадцать восемь минут, которые она сама только что прошла ногами. — Я останусь с ними, — сказал Костя. Я обернулся. Он стоял, вцепившись в лямку мешка, и был белый. — Нет. — Товарищ командир… — Нет, Костя. — Я подошёл ближе, чтобы не орать на всю гряду. — Ты знаешь обе нитки, гряду, схрон и родник. Останешься — тебя возьмут вместе с ними. И через час ты покажешь всё, что знаешь. Не потому, что ты слабый. Потому что там не спрашивают. Там просто делают. Он опустил голову. Даша отвернулась и закусила губу. Спорить она больше не стала, и это было хуже любого крика. * * * К лежачим я пошёл сам. Не отправил Дашу, не послал Зыкова. В дальней землянке пахло сырой глиной, хвоей и гноем. Они лежали втроём, и все трое не спали — на острове всё слышно. Я сел на корточки у входа и сказал им то, что есть. Что мы уходим по воде и с волокушами не успеваем: до гряды нас догонят ещё на кочках. Что вход закроем дёрном и лапником, а ходить к ним будем только по воде, чтобы у самой землянки не натоптать. Что свежий след уведём в сторону, к дальней мочажине, и там оборвём в воде. Что немцы могут пройти мимо. А могут и не пройти. Что оставим воду, сухари, вторую печурку и лапник. Что вернёмся, как только можно будет вернуться. Про «если» я не сказал. Они взрослые. Потом я положил у изголовья три гранаты. По одной на брата. Никто не сказал ни слова. Только Кузьмин повернул голову и посмотрел на меня своими сухими от жара глазами. — Командир, — сказал он. — Ты дверь-то снаружи не заваливай. Мы тихо будем. Я вышел и постоял снаружи, пока не отпустило. Гаврилова мы несли, пока он не умер, и санитар не заметил когда. Тогда я сказал: живых несём, пока есть шанс. Сегодня я это правило переписал собственной рукой, и подписи под ним не было ничьей, кроме моей. * * * Вечером я собрал всех на гряде — не строем, а как сидели, вповалку. — Двенадцать минут, — сказал я. — До гряды. И пять, чтобы раствориться в ельнике. Не двадцать восемь. — За счёт чего? — спросил Зыков. — За счёт трёх вещей. Первое: двенадцать человек, которых съедали волокуши, возвращаются в расчёт. Пятеро — в охранение, четверо несут медицинское и патроны, трое — резерв Зыкова. Второе: имущество не таскаем в ночь. Сегодня же, до темна, всё остальное — в схрон на гряде. Уходить будем налегке, а не с хозяйством. Третье: Фрол, на нитке две мочажины. Клади жерди. Притопи так, чтобы с трёх шагов не читалось, и вешки поставь тычком, не затёсом. — Сделаю, — сказал Фрол. — Даша. Без волокуш на свёртывание лазарета у тебя пятнадцать минут. Всё, кроме того, чем лечишь ночью, снимаешь и увязываешь заранее. Тогда по тревоге эти пятнадцать минут — вынести, а не собрать. Она кивнула. Один раз, коротко. И тут из ельника, снизу, от кочек, вынырнул Чук. Босой, мокрый по грудь, с ободранными щиколотками. Отдышался ровно два вдоха и начал не с себя — с чужих слов, как учили: — Дядька Гена велел слово в слово. — Пацан набрал воздуха, будто нырять собрался. — «Связной вышел не в полдень, а раньше. Старик передал: наш эшелон подан на сутки раньше. Сегодня в ночь. Жерди, лодки, собаки — тот самый. Номер и позывные отдаст у переезда, как стемнеет. Я от ямы не ухожу, жду ответа». На гряде никто не шевельнулся. — Повтори, — сказал я. Чук повторил. Слово в слово, как Архип под будкой. Значит, не ослышался. Я стоял и считал. Не потому, что не понял, а потому, что считать было легче, чем принимать. Фрол укладывается в две минуты на кочке и в пять — на щебне. Жерди на мочажинах ещё не положены. Имущество не снесено в схрон. Отход — двадцать восемь минут, а не двенадцать; двенадцать я объявил только что, и пока они существовали только у меня в голове. А если их болотное хозяйство едет на сутки раньше — значит, и в болото они могут полезть на сутки раньше. Значит, у базы отняли не ночь. Сутки. И восемь человек — пятеро взрослых, трое детей — сегодня ночью будут спать в городе. В трёх улицах от депо. Ганна ничего не сказала. Просто подняла два пальца. Двое суток до Замошья. Хоть режь. Даша на меня не смотрела. Она смотрела в сторону острова. — Значит, сегодня, — сказал Тарасов. Тихо сказал, без торжества, и от этого стало хуже, чем если бы он заорал. Вчера у родника я загибал пальцы и называл пять причин, по которым мы никуда не идём. Пятая была про то, что нужный эшелон может не прийти в наше окно. Про то, что он придёт раньше, чем мы будем способны по нему ударить, я не подумал. А про семьи я в список не вписал. Не потому, что забыл. Потому что это была не причина отменить, а условие, без которого операции просто нет. Вот оно и оказалось первым, с чем придётся разбираться. Восемь душ в городе. Трое в дальней землянке. Один капсюль, и второго не будет. А до темна оставалось часа полтора… ---------- Глава 14 Глава 14 Имущество таскали без остановки. До темноты оставалось полтора часа. Я стоял у схрона на гряде и смотрел, как они работают. Паники не было. Строя и общего сбора тоже — каждый знал своё место, и это была единственная хорошая новость за день. Зыков гонял их по одной ему видимой схеме: двое несли ящик, третий тащил мешки, четвёртый увязывал ремни. Люди двигались молча, не тратя сил даже на ругань, хотя по лицам я видел, как старшина их достал. Говорили мы на ходу — стоять было некогда. Я шёл рядом с Зыковым и Ганной и вслух перебирал то, что уже сосчитал. — Пять причин отмены. По порядку. Груз: жерди, лодки, собаки. Только старик его назвал, а я ещё не видел. Значит, пока не факт. Проверю сам, у горловины. Связной вышел: Гена лежит в яме под гривой и ждёт ответа. Тревоги нет ни здесь, ни на станции. Эшелон пришёл внутри окна: вторая ночь из трёх. Раньше срока — но не позже. Гражданские на платформах — проверю на месте. Я остановился и посмотрел на Ганну. — Ни одна из пяти не сработала. Отменять пока не из-за чего. — Помолчал. — Только причин теперь шесть. Шестая: пока семьи в городе, трубку в дежурке никто не снимает. Вчера у родника я загибал пальцы и семьи в тот список не вписал. Считал их не причиной отмены, а условием, без которого операции просто нет. Условие и стало задачей номер один. — Номер, длину, час и свежие позывные старик отдаст только после темноты, — продолжил я. — А до Замошья двое суток ходу. Времени у нас нет вообще. Зыков сплюнул в мох. — Значит, упрощаем то, что планировали, — сказал он. — Разводим на два этапа. Первый — до звонка: семьи выходят за городскую черту и ждут в одной точке. Второй — после взрыва: Ганна уводит их к Замошью, пока немцы стягивают патрули к станции. Я повернулся к Ганне. — Точка одна. Старая кирпична за шоссе, печь и глиняный карьер. Безопасной я её не называю: после тревоги такие места смотрят первыми. Она нужна мне не как укрытие, а как место, где я своими глазами пересчитаю восьмерых. Из города до канавы их ведёт путеец, тот, что знает проход через огороды. У печи он передаёт их тебе и уходит на смену. Знаешь это место? Ганна кивнула. — Знаю. Печь стоит, карьер оплыл, из карьера пролом в канаву. Оттуда можно уйти и назад, и вбок. — Хорошо. И считай сразу худшее: как рванёт, немцы закроют выходы из города в первые же минуты. Значит, к тому часу твои восемь душ должны быть уже за шоссе, а не у шоссе. — За шоссе будем, — сказала она. — Ты другое посчитай, командир. Там трое детей. Дитё в темноте орёт не со страха. Дитё орёт, когда мать его за руку рванёт. А мать рванёт, если рядом чужой шаг, — потому что разобрать его она не умеет. Ганна упёрла руки в бока. — Мне нужен человек с оружием. Такой, чтобы немецкую ругань от команды на слух отличил. И услышал раньше баб. Я посмотрел на Зыкова. — Гринь. Старшина не стал возражать. Он уже всё просчитал. — Гринь тебя по-немецки не заменит, телефонную формулу не выговорит, — сказал Зыков. — Но команду и окрик понимает. На отходе базы было двенадцать работоспособных. Станет одиннадцать. Я кивнул, и тут в разговор влез Тарасов, который всё это время шёл за нами молча. — Я пойду вместо Гриня, — сказал он. — Нет. По-немецки ты не слышишь. И капитан мне нужен здесь: Зыков решит уходить по другой нитке — своих поведёшь ты. Они держатся на тебе. Уйдёшь — сломаются на первой мочажине. Он кивнул, отвернулся и пошёл. Не к своим: сначала свернул к схрону и постоял там, глядя на воду. — Чук, — позвал я. Пацан вынырнул из‑за валуна, где ждал ответа. — Гене слово в слово. «Семьи выводим первыми. Клипсы не ставить, пока не будет моего сигнала. Точное решение — после данных у переезда». Повтори. Чук повторил. Слово в слово, как учили. — Иди. Он кивнул и растворился в ельнике. Я смотрел ему вслед и складывал то, что получилось. Сначала люди, потом рельсы. Не пересчитаю восьмерых у печи — не будет сигнала. Не будет сигнала — Гена не поставит клипсы, немой не снимет трубку, и стрелка останется целой. А заряд после этого придётся снимать уже завтра, под усиленной охраной, с одним капсюлем на всё. * * * Я шёл к дальней землянке, где лежали тяжёлые. Даша ждала у входа, скрестив руки на груди, и смотрела так, будто я пришёл забрать у неё последнее. — Отсрочка на сутки, — сказала она без предисловий. — Если немцы войдут раньше, чем вы вернётесь, они останутся вообще без ухода. — Сутки отсрочки — это разгруженный эшелон. Настил, лодки, патроны. Батальон в болоте. Отсрочка спасает троих сегодня и убивает шестнадцать послезавтра. Спорить она не стала. Двадцать восемь минут до гряды она вчера прошла ногами и знала их лучше меня. — Тогда два вопроса, и оба мои, — сказала она. — Чем я их оставляю и когда вы возвращаетесь. Вода на пять суток, сухари на пять, вторая печурка. Повязку Кузьмину я перебила час назад, следующую менять на третьи сутки. Не сменит никто — заражение пойдёт выше, и тогда ему уже не повязка понадобится. — Возвращаемся, как только убедимся, что за гатью не следят. Если нас не будет двое суток, на третьи идёшь ты. Одна, по воде. Потом — раз в сутки; след уводишь в мочажину. — А Костя? — Костя сюда не ходит совсем. Ни за забытым мешком, ни потому, что ему покажется, будто стало тихо. Он знает обе нитки, гряду, схрон и родник. Скажешь ему это сама, при мне и при Зыкове. Даша кивнула. Один раз, коротко — как вчера на гряде. — Идите, — раздался из землянки хриплый голос. Кузьмин лежал на спине, укрытый до подбородка, и его трясло крупно, рывками, как на морозе. Губы были сухие, в трещинах. От повязки на бедре шёл тот самый сладковатый душок, который я хорошо помнил по Воронову и ещё лучше — по Чечне. — Идите, — повторил он. — Мы тихо отлежимся. Он делал понятное дело: закрывал наш с Дашей спор и снимал с меня вину. Ни того, ни другого я ему не позволил. — Кузьмин, ты… — начала было Даша, но я приложил палец к губам. Я вошёл, опустился на одно колено и снял с плеча мешок, который тащил от схрона. Фляги, сухари, соль, вторая печурка, жестянка с огарками. Оружия в мешке не было: гранаты лежали здесь со вчерашнего вечера, по одной у каждого изголовья. И тут третий, тот, что справа, повернул голову. Хомутов. Я вспомнил его по риге: он тогда держал одну из задних ручек носилок и не выпустил её, хотя у самого из-под ремня текла кровь. — Забери, командир, — прохрипел он. — Мою забери. Он смотрел не на мешок. Он смотрел на гранату у своего изголовья. — Смерти я не боюсь, — сказал он, выдавливая слова по одному. — Меня жарит так, что я себя не помню. Очнусь ночью, руку протяну — и всех троих заберу. Оно нам надо? Отдать её Кузьмину на хранение — переложить решение на человека, который сам через раз в сознании. Забрать совсем — отнять у него последнее, что осталось от собственной воли. — Даша. Бечёвку. Я обмотал гранату бечёвкой крест-накрест, прихватив кольцо, затянул два тугих узла и положил её обратно — не у изголовья, а в ногах, под лапником. — В бреду не нащупаешь, — сказал я. — В ясной голове развяжешь. Два узла — и она твоя. Хомутов смотрел на бечёвку долго. Потом закрыл глаза. — Годится, — сказал он. Я простился с каждым по имени и вышел. Свежие края дёрна у входа притоптал сам, лапник уложил заново, чтобы не белели срезы. Потом увёл след на сорок шагов в сторону, к дальней мочажине, и оборвал в воде. Работа была на десять минут, и сделать её мог любой. Я сделал сам. Не из недоверия — просто пока руки заняты, легче. Еды и воды им хватало на пять суток. Не больше. Даша вышла следом. Глаза были на мокром месте, но говорила она о деле. — Флягу я поставила справа от Кузьмина, левой рукой он не достанет. Печурку топить только ночью и только сухим лапником: сырой даст дым. Коры им оставила на трое суток, больше у меня нет. — Принято, — сказал я. * * * К наблюдательной сосне я подошёл, когда стемнело окончательно. Петька окликнул меня из темноты раньше, чем я его увидел, и отзыв взял целиком, до последнего слова. — Кто учил? — Дядька Зыков, — отозвался он сверху и слез на нижний сук. В руках у него был обрезок бересты и тупой гвоздь. — Докладывай. — С юга за день — две подводы и шестеро пеших. Собак не было. — Что‑нибудь новое заметил? Он нахмурился, вспоминая, чему его учили накануне. — Я теперь не просто людей считаю, а смотрю на метки. Немцы ставят пары кольев, а на них делают зарубки так, чтобы скошенный край смотрел на север. Я присмотрелся: в темноте береста белела пятном. — Сколько таких пар ты насчитал? — Три. Они стоят примерно в пятидесяти шагах друг от друга. И все эти скошенные края смотрят на север — прямо в сторону нашего ельника. В это время из темноты вынырнул Архип. Старик был мокрый по грудь, грязь лежала на нём слоями, а лицо было злое, словно он лично поспорил с каждым болотным духом. — Обошёл три брода, — он отряхнул руки о штаны. — Два промерили — вехи стоят. К третьему не полезли: дно илистое, там пусто. Вех не трогал, только считал. Я свёл Петины колья с Архиповыми бродами. Получилась одна линия. Немецкая разметка тянулась не по дороге и не по гати Чука. Она шла вдоль гривы, параллельно нашей резервной нитке. Триста шагов. Для болота — почти рядом. Фрол выбрал гриву потому, что на ней можно положить настил: единственная сухая полоса среди топи. Немцы нашей базы не нашли. Они нашли то же место, что и Фрол, и читали болото не по нашим следам, а по тем же законам, что и он. Такое совпадение не устранишь казнью проводника. Короткий отход, рассчитанный на двенадцать минут, теперь выводил людей прямо навстречу цепи. И была вторая цифра, которую я досчитал уже сам. Дальняя землянка с тремя лежачими находилась в двух сотнях шагов от размеченной линии. Ближе, чем гряда. Ближе, чем схрон. След от неё я увёл в воду час назад собственными руками. Теперь это было единственное, что стояло между тремя ранеными и теми, кто ставит вехи. — Стас, — окликнул меня старшина. — Ты чего там завис? Я обернулся на голос, увидел Зыкова, который направлялся к нам. — Епифанцев на второй мочажине жердь поднял, — сказал он. — Решил, что мешает, и вытащил на кочку. Вот это оставлять до утра я не стал. — Показывай. Мы дошли до мочажины вдвоём. Жердь лежала поверх мха, светлым срезом вверх: с трёх шагов её видел даже я. Я разулся, влез в воду по колено, нащупал ногой дно, уложил жердь обратно и притопил, придавив двумя пластами дёрна. Потом отошёл и посмотрел с трёх шагов. Не читалось. Даша посмотрела бы на это отдельно. Зато Фролу теперь не тратить на это ночь. — Не наказывай, — сказал я, вытирая ноги о траву. — Объясни. Он не вредил, он думал, что помогает. Не понял — значит, ему не сказали. — Скажу, — ответил Зыков. Я коротко пересказал ему то, что принесли Архип и Петя. Зыков не стал ни ахать, ни ругаться. Постоял, посмотрел в сторону гривы и предложил обход. — Можно уйти по воде мимо гряды, — сказал он. — Крюк выйдет с версту. И схрон останется в стороне. Зато на инженеров этих не наткнёмся. Я посчитал вслух, чтобы посчитал и он. — Верста по этой воде — это ещё двенадцать минут сверху. Значит, не двенадцать до укрытия, а двадцать пять. И всё, что мы сегодня перетащили на гряду, там и останется. — Останется, — согласился Зыков. — Тогда так. Пойдёшь по длинной нитке — берёшь только то, что на людях: оружие, патроны, медицинское. За ящиком не возвращается никто, даже если кажется, что успеет. — А если они у гривы всё-таки не пойдут? — Тогда идёшь по короткой нитке и забираешь схрон. Решаешь сам, на месте. Не спрашиваешь, не ждёшь и не объясняешь. Зыков посмотрел на меня чуть дольше, чем обычно. Потом кивнул и пошёл к охранению. — Слушай новую задачу, — сказал я Пете. — Если вехи начнут переставлять ночью, дёрнешь верёвку три раза. Не дожидаясь утра и не проверяя, кто их переставляет. — А если это свои? — Свои вехи не переставляют. Дёргай. Ганна с Гринем ушли к городским огородам отдельным путём ещё засветло. Они начнут собирать семьи, пока я буду брать у переезда номер, длину и свежие позывные. Наши маршруты не сходятся до самой кирпични. Перед выходом я посчитал себя, как считал всех остальных. Связной у переезда — как стемнеет. От переезда до кирпични канавой, не спеша, — сорок минут. Пересчитать восьмерых и выпустить Ганну — ещё десять. Обратно к путям — час. Нужный состав подадут глубокой ночью. Выходило впритык. Но выходило. Опоздаю на любом из этих отрезков — сигнала нет. Нет сигнала — Гена не ставит клипсы, немой не снимает трубку, и мы просто уходим с невзорванным зарядом в мешке. Вышли налегке. Аммонал, капсюль, натяжной взрыватель и проволоку нёс Фрол. Оружия взяли по минимуму, только короткое. Винтовки, лишние подсумки и шинели остались в схроне. Человек с винтовкой на путях — уже не рабочий, а диверсант, и разбираться с ним будут не разговором. Даша перехватила меня у выхода с острова. Обняла коротко, ткнулась щекой в плечо и сразу отстранилась — будто это была часть работы, а не прощание. — Одно условие, — сказала она, глядя мне в подбородок. — Пойдёт кровь — ты больше не командуешь. Не спорь: человек, который харкает, через десять минут перестаёт слышать. А кто ведёт вместо тебя — назови сам и вслух. — Архип ведёт до воды, — сказал я так, чтобы слышали оба старика. — По заряду последнее слово у Фрола. На отходе все идут за Архипом и не спорят. Архип кивнул. Фрол буркнул что-то в бороду. Даша сунула мне в ладонь новый узелок — тугой и тёплый от её руки. — Ива и липа. Старую отдай, перетру. Я отдал. В моей тряпочке оставались труха и горький запах — всё, что уцелело после зольного отвала. Петька подошёл, когда Даша уже ушла к лазарету. Мялся, переминался, и Мурзик недовольно завозился у него за пазухой. — Товарищ командир. Возьмите Мурзика. — Почему? — Я на сосне до последнего, — сказал он, не глядя на кота. — Дёрну верёвку и слезу последним. А если наши пойдут по длинной нитке, догонять придётся по воде, по грудь. С ним за пазухой не догоню. Он всё посчитал сам и посчитал верно. Именно поэтому ответ был «нет». Рыжая морда, зелёные глаза. Перрон, гарь, расплетённая косичка и «поклянись, что вернёшься за ним». Брать кота на диверсию нельзя: это лишний звук, лишний груз и лишняя жизнь, за которую придётся отвечать в минуту, когда отвечать будет нечем. — Кот остаётся здесь, — сказал я. — Перед выходом занесёшь его в землянку и придавишь дверь, чтоб не вышел. На сосну идёшь без него. — А потом? — А потом — как выйдет. Твоя задача — верёвка, не кот. Петька прижал его крепче и ушёл, не сказав ни слова. Тарасов подошёл, когда мы уже выстраивались у кочек. Я подозвал Зыкова, чтобы капитан говорил при нём. — Разреши бить, — сказал Тарасов. — Если полезут в болото раньше, чем мы вернёмся. Хоть чтобы задержать. — Слушайте оба. Бой за остров запрещаю. Короткое прикрытие отхода разрешаю: залегли, три‑четыре выстрела, ушли по отходной нитке. Кто ведёт отход — Зыков. Кто прикрывает и сколько — по его слову, не по своему. — Есть, — сказал Зыков. Тарасов кивнул, развернулся и ушёл в темноту. Согласился он слишком быстро: человек, который спорил со мной три дня подряд, сегодня не спорил ни разу. Зыков довёл нас до края воды. — Нитку меняю сам, — сказал он. — Схрон бросаю, если иду по длинной. — Меняешь. — И за вами никто не идёт. Ни при каких. — Верно. — И людей я вывожу, когда решу. Хоть в ту же минуту. — Выводишь. — Есть, — отрезал старшина. Впереди, за камышами, чернел город. Кот остался в землянке за моей спиной, дверь придавлена жердью. Девочка, которой я его обещал, — за тысячу вёрст, если жива. А человек в чистых городских ботинках ходит по депо и спрашивает, сколько ей лет. Из всего, что я людям обещал, сегодня у меня на руках не было ничего. Выход был по воде. Тёмная стоячая жижа доходила до щиколоток. Мы двигались медленно, стараясь не плескать. Архип шёл последним и убирал след у входа. Голыми руками поднимал примятую траву, разравнивал мох, расправлял камыши, чтобы примятые стебли не указывали направление. Мы прошли с версту, когда навстречу из ельника выскользнул Чук. Босой, мокрый по грудь, щиколотки в крови от осоки. — Дядька Гена сам вышел мне навстречу к вешке, до ямы я не дошёл. Сначала Чук доложил своё. Потом передал чужие слова, как учили: — Старик перенёс точку. Не переезд — водокачка. Час прежний. — Повтори. Чук повторил. Слово в слово. Я остановился. — Третий раз за трое суток, — сказал я Архипу. — Будка, сарай, переезд. Теперь водокачка. Архип промолчал, но по лицу было видно: ему это нравилось не больше, чем мне. Версий было две, и обе рабочие. Первая: старик бережёт людей — места засветились, за переездом могли следить, и он сдвигает точку, чтобы оторвать хвост. Вторая: он ведёт нас туда, где удобнее не нам. Водокачка стоит на открытом, подходы просматриваются, прятаться там негде. А была и третья мысль, и она мне не понравилась отдельно. Водокачка — то самое место, откуда Архип должен видеть обходчика, чтобы запустить Фрола к стрелке. Старик перенёс встречу ровно туда, где в эту ночь и без него будет лежать мой человек. Совпадение. Или кто-то знает про нас чуть больше, чем должен. Отменять я не стал. Отменить — значит потерять ночь, а ночь у нас одна. Значит, проверяем подходы. Я распределил задачи вслух, чтобы Архип и Фрол услышали. — Архип. Идёшь первым, ложишься за час. Смотришь не на площадку, а на подходы. Больше двух посторонних, свежая боковая тропа или человек, который не уходит после срока, — контакт отменяется, и ты уходишь, не дожидаясь меня. — Понял. — И считай время назад. К часу встречи ты уже должен лежать на своей позиции у водокачки, а не добегать к ней в последний момент. Не успеваешь закончить проверку — говоришь сразу. Тогда Фрол к стрелке не идёт вообще. Старик подумал. — Успею. Если у старика там чисто. — Не будет чисто — значит, старик сам всё отменил. — Фрол. После развилки — к яме под гривой. Сидишь там и один к путям не суёшься, даже если тебе покажется, что мы опоздали. — И заряд при мне, — буркнул старик, поправляя мешок на плече. — И заряд при тебе. Возьмут тебя — у отряда не останется ни сапёра, ни аммонала, и всё это кончится вместе с тобой. — Тогда не возьмут, — сказал Фрол и ушёл первым. — После встречи я иду к кирпичне, к Ганне, — сказал я Архипу. — Пересчитаю восьмерых своими глазами и только после этого дам сигнал Гене. Не пересчитаю — сигнала нет, и никто ничего не начинает. — Чем сигнал? — спросил Архип. — Через Чука. Он передаст Гене одно слово: «вышли». Не дождётся Гена этого слова — клипсы не ставит и уходит по канаве. Архип ушёл к водокачке — ему ложиться за час. Я дал ему отойти шагов на триста и пошёл за ним. К водокачке я вышел за полчаса до срока. Залёг в бурьян у насыпи и стал ждать знака. Условились просто: Архип дважды подаёт голос выпью — значит, чисто, можно идти. Крика выпи не было. Зато наверху, на площадке водокачки, где света не бывает ни в одну ночь, кто-то зажёг фонарь. ---------- Глава 15 Глава 15 Фонарь наверху горел ровно. Не качался, не шарил по путям, не искал. Стоял у самых перил площадки и светил вдоль линии — туда, где под жестяными козырьками темнели стрелочные огни. Я лежал в бурьяне и думал, что это может значить. Крика выпи не было. Ни одного, ни двух. Вместо него из темноты поднялся Архип — шагах в четырёх от меня, оттуда, где полминуты назад была только трава. — Голос не подал, — сказал он. — Побоялся. Наверху уши. — Докладывай. — Четверо путейцев подходили со смены. Постояли внизу, покурили, ушли к депо. Эти пустые. — Он помолчал. — А наверх лазили двое. С фонарём и с узлом, тяжёлым. Вниз не спустились. Лестницу за собой не убрали. — Немцы? — Сапоги немецкие. Один в шинели. Я лежал и прокручивал в голове факты. Двое сидят на высоте, с фонарём, который светит вдоль путей, и с узлом, который тащат наверх только тогда, когда собираются сидеть долго. Наблюдательный пост. Свежий, сегодняшний. Оттуда видна линия до самой стрелки. И оттуда же видно всё, что ползает понизу, — если посветить. Пока они светят вдоль. Пока. И тут я упёрся в собственный приказ. «Больше двух посторонних, свежая боковая тропа или человек, который не уходит после срока, — контакт отменяется». Я сказал это вчера, вслух, Архипу в лицо, и Архип запомнил, как он запоминает всё. Трое пришли и ушли. Двое не ушли и до утра не уйдут. По моему собственному счёту встреча была отменена дважды. — Идём, — сказал я. Архип не шевельнулся. — Ты сам сказал… — Я помню, что я сказал. И отменяю это сам, вслух, при тебе, чтобы потом не врать себе, будто оно как-то само так вышло. Ночь одна. Без данных мы не операция, а четверо мужиков в темноте. Он посмотрел на фонарь наверху, потом на меня. — Тогда я лягу ближе, — сказал он. — К основанию. Оттуда меня сверху не видать. Это было всё, что он думал о моём решении, и мне хватило. Я посмотрел на часы. В первую ночь, под будкой, они лежали у Архипа, и он вернул их: свои сроки старик всё равно считал мысленно и за трое суток не ошибся ни разу. До времени оставалось восемь минут. * * * Она вышла из темноты за минуту до срока, и это была женщина. Не рабочий, которого я ждал. Не тот, кого водил Гена. Женщина в тёмном платке, туго завязанном под подбородком, в мужском ватнике не по росту. Связь должна быть через Богатырёва. Рабочий засветился — старик мог его сменить. Но нового я принимал только после двух отдельных проверок. Это было моё условие, я выложил его старику в первую же встречу, и он его принял. Значит, либо прежний рабочий засветился и Богатырёв задействовал замену, либо мне подводили чужого человека. Отличить одно от другого можно было только здесь. Она шла по тропе и оглядывалась — не так, как проверяют хвост. Так оглядываются, когда боятся сбиться с дороги, которую показали один раз. Я дал ей постоять у основания водокачки. Полминуты. Минуту. Одна. Тогда вышел. Пароль она проговорила чисто, без запинки, тем ровным голосом, каким читают заученное наизусть и непонятое. Отзыв приняла правильно. Мне этого было мало. — По какому времени тебе назвали срок? Она моргнула. — Он велел передать: по немецкому. — И тут же, торопливо: — А что это значит, я не знаю. Я не спрашивала. Стало теплее. Старик гонял меня этим самым «по немецкому» ещё через рабочего, и человек, которому положили в рот чужие слова, донёс их, не поняв и не отполировав. Я поставил вторую проверку. — Он про синий фонарь ничего не передавал? — Нет, — сказала она сразу. — Про фонарь ничего не было. Подставная согласилась бы. Подставная всегда хочет знать чуть больше, чем ей дали. — Ты как сюда прошла? Ночь. Она приподняла руку. На локте висел котелок, обвязанный тряпицей, и из-под тряпицы тянуло варёной картошкой. — Мужу на смену несу, — сказала она волнуясь и размахивая котелком. — Меня тут третью неделю видят. Жестянки у неё не было и быть не могло: ночные пропуска на станции у двух мужиков, и оба сегодня нужны на путях. Зато баба с котелком на станционной тропе — это не событие. Событие — это рабочий, которого уже спрашивали в депо. Значит, старик нитку не порвал. Он убрал с неё засвеченного человека и дал новой связной ровно столько, чтобы я мог проверить её отдельно. Моё лицо на путях подорожало, а её — нет. — Говори. Она закивала и начала загибать пальцы, вспоминая. Я остановил её, достал огрызок карандаша и обрывок бересты и записал сам, переспрашивая по два раза. Номер она выговорила по цифрам, как стишок. Час подачи — я вычел немецкий час и положил рядом по-нашему. Длина: семнадцать единиц, из них две платформы под жерди. Позывные — два слова, которые она произнесла с чужим, вывернутым выговором, потому что запоминала звук, а не смысл. И число осей. И метку, за которой хвост обязан освободить перевод. Три часа двадцать. Больше, чем я насчитывал себе у наблюдательной сосны. Радости в этом не было никакой: лишнее время на войне в кармане не лежит, его отбирают по частям, и первый кусок у меня отняли через минуту. А пока я посчитал вагоны и понял, что первая беда уже здесь. Осей она назвала тридцать восемь. Пятнадцать крытых по две да две платформы по четыре — сходилось. Значит, старик не переписывал ведомость, а считал сам, ногами вдоль состава: в вагонах врать легко, в осях неудобно. Тупик берёт восемнадцать обычных вагонов. Старик в сарае обещал мне состав не длиннее пятнадцати — с запасом, по-хозяйски. А дал семнадцать. И две из них платформы, а платформа под жерди длиннее крытого вагона на добрую треть. Пятнадцать крытых плюс две платформы — это и есть те самые восемнадцать. Впритык. Может, с метром. Может, без. И это ещё не всё. Вагоны в тупик сами не заедут: их туда затолкают, а паровоз останется снаружи и должен будет потом сам сойти с перевода назад. Не влезут вагоны — паровоз встанет на остряках, и стрелку не вернут ни через час, ни к утру. «Если хвост не сойдёт с перевода, дежурный стрелку не вернёт. Не вернёт — проволока слабину не выберет, взрыватель не сработает, и наш единственный заряд останется лежать под тягой до утра. А утром по нему пройдёт обходчик с фонарём». Заряд, который не рванул, — это не осечка. Это подпись. И не под моей фамилией: первыми возьмут тех, кто в ту ночь был на смене. Я это отложил. Разбираться было с кем, но не с ней. — Дальше, — сказал я. — Третий не вышел на смену. — Она заговорила тише. — Его в депо забрали. Документы проверять. — Когда? — Днём. К вечеру не вернулся. Я молчал секунды три. Третий — это тот, у кого свояк с семьёй в одном дворе. Свояк, жена свояка и их малец — трое из моих восьми. Если он к ночи заговорил, у того двора уже стоят. А если не заговорил, то стоят всё равно, просто позже. — Богатырёв про него что сказал? — Что работу его теперь делать некому. Коротко и по существу. Старик даже через чужой рот не тратил слов. Значит, у остряка Фрол будет один. Укладка на нём, щебень на нём, трава на нём. Пять минут превращались в семь. Может, в восемь. — Ещё что? — Тот, в штатском, опять приходил. — Она сказала это совсем шёпотом. — Спрашивал про молодого, что с бригадой ходил на третий путь. «Приметы описаны. Злой путеец с маслёнкой отработан и больше не мой». Я снял кепку и сунул её за пазуху, а на голову натянул то, что нёс в кармане с самого выхода, — рваный треух. Телогрейку застегнул под горло. Делать это надо было не завтра и не после кирпични, а сейчас, пока я ещё никому на глаза не попался. — Всё? — Всё. Она сделала шаг в сторону — и обернулась, и взяла меня за рукав. Крепко, всей пятернёй, как берутся в темноте за поручень. — Пан… — Она смотрела снизу вверх, и лицо у неё было не испуганное. Оно было решённое. — Мой муж просил передать… чтобы вы увели меня и детей первыми. Его ждать не нужно. Я стоял и держал в кулаке бересту с номером эшелона. Человек, который отдаёт своих и остаётся, всегда думает, что делает нам подарок. Он не понимает, что платит вперёд за то, чего ещё не случилось. Я разжал её пальцы. Мягко. — Мы выведем вас, — сказал я. — Всех. Иди домой и жди. Постучат — выходишь сразу, с одним узлом, и в хату больше не возвращаешься. Ни за чем. — А он? — За него отвечаю я. Она кивнула и пошла. И до самой темноты оглядывалась. Я смотрел ей в спину и думал, что взял на себя ещё одного человека, которого не видел ни разу и вытащить не могу. — Ну? — сказал Архип, поднявшись рядом. — Двое суток мы ходили за этими цифрами, — сказал я. — А получили половину и один вопрос. — Какой? — Влезет ли в тупик состав, который старик обещал короче. — Я сунул бересту за пазуху. — К кирпичне. По канаве. * * * От водокачки до кирпични канавой выходило ближе, чем от переезда: тридцать минут вместо сорока. Единственное, что мне подарила эта перенесённая точка. Шли молча, и всё это время у меня в голове стояли семнадцать единиц, паровоз и предельный столбик. Огороды начались с запаха: подгнившая ботва, зола, сортир. За кривым забором горбились грядки, а у самого пролома стояли люди. Я насчитал восемь силуэтов раньше, чем разглядел лица. Восемь. Значит, у двора третьего путейца сегодня ещё не стояли. Радости и в этом было немного. Человека взяли днём, а его свояка с семьёй выпустили к пролому вечером: стало быть, он пока молчит и его пока бьют. Или бумага с адресом просто не успела пройти по инстанциям. И то и другое кончается одинаково, вопрос только в часах. Девятым был мужик. Путеец. Он передал их молча — просто отступил в сторону и мотнул головой: принимай. — Дошли чисто? — Чисто. — Он не смотрел ни на кого из восьми. — Мне на смену. По уговору он должен был довести их до печи и там сдать Ганне. Ганна вышла ему навстречу сюда, к пролому, — на четверть версты ближе к городу. Правильно вышла. У него за спиной смена, а у неё ноги. И тут я понял, что среди этих восьми — женщина в тёмном платке и двое малых у неё в подоле. Та самая. Она успела дойти домой раньше, чем к ней постучали. Мужик постоял ещё секунду, глядя мимо жены, повернулся и ушёл. Не обнял. Не попрощался. Так уходят, когда знают: скажешь хоть слово — не уйдёшь. Ганна выступила из-за забора. — Узлы смотрел? — Сейчас. Я прошёл вдоль всех. Один узел на семью — так было условлено, и так у них и было, кроме одного места. Женщина у крайнего столба держала обеими руками деревянный короб. Швейная машинка. «Зингер», немолодой, с потёртым лаком по углам. — Это не узел, — сказал я. — Это хлеб, — сказала она. — Я ею кормлю. Двоих. Я не стал ни уговаривать, ни орать. Её ребёнок спал на руках у соседки — соседка держала его и свой узел разом, и было видно, что долго она так не пронесёт. — Слушай сюда. Идти двое суток, по воде, детей несут на руках. Машинка — или свободные руки. У тебя десять секунд. Она открыла рот. Задышала часто, как рыба, и стала оглядываться на других, ища, кто заступится. Никто не заступился. Я считал про себя и молчал. На восьми она всхлипнула и разжала пальцы. Короб мы спрятали в подполе сгоревшего сарая, в трёх шагах от забора, и завалили горелой доской. Место я показал пальцем ей одной. Это не отняло у нас и минуты, зато отняло у неё главную причину вернуться. Она не бросила своё добро. Она его спрятала до лучших времён — а за спрятанным не бегают ночью через комендантский час. — Восемь, — сказала Ганна вслух, обводя их взглядом. — Пять больших, трое малых. Всё, как сговорено. — Восемь, — подтвердил я. И в эту секунду за забором зашуршало, и в пролом протиснулись двое: женщина, которая тут же попятилась обратно в темноту, и девочка, которую она подтолкнула вперёд. Женщина ушла раньше, чем я успел сказать хоть слово. Просто растворилась в огородах. Девочка привалилась к столбу. Худая, лет девяти. Левая нога ниже колена замотана тряпками, и тряпки были мокрые не от воды. Я присел и, не разматывая, поднёс ладонь. Несло сладко. Дочь Стефана. Та, которую мы вынесли из больничного подвала, а её отец увёл от чёрного хода немецкую погоню и лёг под очередь на мостовой. Та, которую прятала старая Ядвига в нише за печью. — Гринь, — сказал я, не поднимая головы. — Кто её привёл? — Баба. Немолодая. Ушла сразу. — Место знала? — Пришла прямо к пролому. Не искала. И это оказалось хуже гноя на ноге. Про огороды и кирпичню знали Ганна, путеец и я. Теперь знал кто-то четвёртый, кого мы не выбирали и не проверяли, и этот четвёртый ходит по городу, где идут подворные проверки. — Меняем порядок, — сказал я. — В печи не сидим и рассвета не ждём. Пересчитал — и сразу за шоссе. — С детьми, без роздыху, — сказала Ганна. — С детьми, без роздыху. Она поджала губы, но кивнула. Потом посмотрела на девочку и сказала то, чего я ждал: — Девятую я не возьму. — Ганна. — Не «Ганна». — Она упёрла руки в бока и говорила тихо и зло. — Три двора. Я именем своим ручалась за восемь ртов. Приведу девять — не пустят и восьмерых. И вторая беда: она не пойдёт. По воде двое суток с такой ногой — я её донесу. Мёртвую. Я посмотрел на девочку. Она не плакала. Она следила за нами, переводя глаза с меня на Ганну и обратно, и ждала, чем кончится. Так смотрят те, при ком уже решали. Отказать было нельзя. Не потому, что жалко. За то, чтобы она где-то лежала живой, уже заплатил человек в белом халате, и второй платёж по этому счёту принимать было не с кого. — Пойдёт, — сказал я. — Не своим ходом. Её понесут по очереди, вместе с малыми. — Некому нести. У меня бабы с детьми на руках. — Гринь идёт с тобой не до Чёрной топи. До Замошья. И обратно только после того, как посадит их по дворам. Ганна выпрямилась. Гринь за её спиной шевельнулся, но смолчал. Он понял сразу, и я понимал не хуже. Гринь — единственный на базе, кто слышит немецкую речь. Четверо суток его не будет, а немцы уже меряют броды шестами. Полезут в болото в эти четверо суток — Зыков будет слушать лес глухим ухом. Вот и вся цена девятой. Не соль и не поручительство. Четверо суток без слухача, когда на счету каждый час. И решил я это один, за Зыкова и за Тарасова. Они узнают о своей потере тогда, когда Гринь не выйдет из ельника на четвёртые сутки, и спросить с меня будет некому и некогда. Вторая подпись за сегодня. Первую я поставил у дальней землянки, под лапником. — Донести донесу, — сказала Ганна. — Только ртов девять, а сговорено восемь. Этого мне Гринь не решит. — И что скажешь? — Что она моя. Внучка. За чужую спорить будут, за свою — нет. — Она посмотрела на девочку и поджала губы. — Второй раз за ночь своим именем плачу, командир. Ты учти. — Учёл. Больше она об этом не заговаривала. А я отметил себе: три двора ждут восемь ртов, придёт девять, и разбираться с этим будет она — через двое суток пути и за много вёрст от меня. — И ещё. Лечить её нечем. У меня нет, у Даши нет, в Замошье тем более. Мы её выносим, а не вылечиваем. — Знаю, — сказала Ганна. — Не первую. Я нагнулся к девочке. — Как тебя зовут? Она открыла рот и не сказала. Только повела головой — то ли от жара, то ли ей стало нечем. — Потом скажет, — тихо сказала Ганна. Я подхватил её на руки. Она была лёгкая, как охапка сухого лапника, и тут же перестала держаться сама — обмякла, устроила голову у меня под ключицей и вцепилась пальцами в телогрейку. И меня повело. Перрон. Гарь. Толпа, крик, паровоз под парами. Косичка, одна расплетена. Горячая ладонь в моей руке и «поклянись, что вернёшься за ним». Девять лет. У этой те же девять. Я сжал зубы и пошёл. Лёгкие напомнили о себе на первом повороте: под рёбрами заскребло, в горле встало знакомое, сухое. Я поймал это на выдохе и задавил, не сбив шага. — Дай мне, — шепнул Гринь. — За шоссе дам. Два сорок до подачи. ---------- Глава 16 Глава 16 К шоссе шли канавой, по глине, гуськом, прижимаясь к склону. Свет пришёл сверху и сразу: жёлтая полоса метнулась по краю и пошла обратно. Я поднял руку, и колонна легла на дно. Все девять. Без единого звука — этому Ганна успела выучить их за те двадцать минут, что вела от забора. Фонарь был у водопропускной трубы, шагах в сорока. Голоса: один немецкий, ленивый, второй местный — полицай. И тут закашлял ребёнок. Сначала тихо, в кулачок. Потом громче. В ночной тишине это било, как топор по стволу. Мать сунула ему ладонь на рот. И держала. Держала слишком долго. Я видел, как маленькое тело перестало упираться и обмякло у неё на локте и голова свесилась назад. До неё было четыре шага по мокрой глине, и каждый из этих шагов было слышно. Я прошёл их на четвереньках, за три вдоха, и взял её за запястье. Она не отпустила. Вцепилась мёртво, и глаза у неё были круглые и пустые: она уже не соображала, что делает, она только знала, что нельзя шуметь. Я разжимал ей пальцы по одному. Молча. Она дёрнулась, и я придавил ей плечо к глине, чтобы не поднялась. Ребёнка перевернул на бок и мизинцем прошёл у него во рту. Пусто. Ничем не подавился — ему просто не давали дышать. Я запрокинул маленькую голову и приподнял подбородок. Секунда. Вторая. Девочка втянула воздух с тонким скрипом и закашляла — но уже в мою ладонь, потому что ладонь я подставил заранее. Фонарь наверху качнулся в нашу сторону. Я лёг рядом и не дышал. Луч прошёл по краю, задел бурьян, ушёл обратно. Полицай наверху заговорил громче — он там что-то доказывал, и по одному голосу было слышно, что чужой самогон занимает его сильнее, чем чужая канава. Я нашёл руку матери и вложил в неё голову ребёнка. Набок. — Так держи, — сказал я ей в самое ухо. — Считай до ста. Про себя. Начинай сейчас. Ей нужно было занять руки и голову, иначе через минуту она бы завыла. Она зашевелила губами. Гринь подполз сзади. — Самогонщиков ищут, — выдохнул он мне в затылок. — Не оцепление. Полицай ругается, что их с поста сняли и гоняют за спиртом. Пересидеть их было нельзя: искать они будут долго, а у меня на дне канавы девять человек, трое из них дети и один почти не дышит. Значит, патруль надо было не пересидеть, а убрать. — Лежите все, — сказал я. — Что бы ни было. Архип шевельнулся где-то за спиной. Я не оборачивался: он и так знал, что делать, и знал, что стрелять нельзя ни при каком раскладе. Я вылез из канавы шагах в тридцати от них, со стороны шоссе, и пошёл на фонарь открыто, вразвалку, как ходит человек, который всю ночь ковырялся в балласте и хочет спать. — Halt! Немец вскинул винтовку. Полицай отступил на шаг и посветил мне в лицо. Я сунул руку за пазуху — медленно, чтобы у него ничего не дёрнулось, — и вытащил жестянку ночного путейского пропуска. — Ну что вы тут светите, — сказал я устало и зло, глядя не на немца, а на полицая, потому что говорить с ним было естественнее. — Двое со спиртом ушли к банькам за депо. Четверть тащили, я сам видел. Туда светите, а не мне в глаза. Полицай перевёл. Немец буркнул что-то себе под нос. Слово «баньки» полицай понял раньше, чем я договорил, — по лицу было видно, что он их знает и что бывал там сам. Он толкнул немца в бок и заговорил быстро. Фонарь качнулся и пошёл влево, к депо. Пропуск мой немец так и не взял. Даже не глянул. Я постоял, сплюнул и побрёл в ту же сторону, что и они, только по кювету, — потому что человек, который после разговора с патрулём сворачивает в поле, интересен вдвойне. Двести шагов по кювету. Потом канавой обратно. Шесть минут. Ровно те шесть, которых у меня не было. И заплатил я не только минутами. Полицай видел моё лицо в свете фонаря. Молодой. Путеец. Ночью, у огородов, не там, где ему положено быть по пропуску. А по депо ходит человек в чистых городских ботинках и спрашивает про молодого, что ходил с бригадой на третий путь. Эти две нитки сойдутся не сегодня. Но сойдутся. * * * Пока фонарь уходил, Ганна протащила всех через трубу и за шоссе. Я догнал их в кустах на той стороне. Ребёнок дышал. Нехорошо, с присвистом, но сам, и уже пробовал хныкать, и мать держала ему голову набок, как было велено, и всё ещё беззвучно шевелила губами. До ста она досчитала давно. Просто считать было легче, чем понимать. А потом поняла. Успокаивать её не пришлось: она не кричала. Она просто перестала идти. Ноги ставились, а вперёд не двигались. Двое взрослых взяли её под руки, и колонна поползла со скоростью, с какой ходят по своей улице старухи. До кирпични оставалось полверсты открытого места. Два десять до подачи. Гринь ушёл вперёд и вернулся уже у самой печи. Наклонился к моему уху: — Полицай, пока уходил, ругался. По-нашему, себе под нос: немец его вся равно не понимает. Сказал: на третий путь ночью баб с околотка сгонят. Разгрузка. И вот это было хуже всего, что я услышал за ночь. Потому что «бабы с околотка» — это те самые женщины в платках, двое стариков и подросток в куртке не по росту, который таскал костыли в подоле, прижимая их к животу обеими руками. Они будут стоять у рампы в ту минуту, когда состав зайдёт в тупик. * * * В печи было сухо и черно, пахло старой золой и пережжённой глиной. Ганна рассадила их сама: детей к дальней стене, взрослых полукругом. Никто не заговорил. Считать их заново я не стал: восьмерых я пересчитал у пролома своими глазами, а девятую полверсты нёс на руках. Я просто прошёл вдоль и запомнил лица. Пять больших, трое малых и та, что лежала на соломе у стены. Девять. — Теперь ты, — сказал я Ганне. — Слушай и переспрашивай, если непонятно. — Говори. — Первое. Взрыва можешь не услышать. Он может быть тихий, а может не быть вовсе. Не жди его. Ждать нечего. — А идти когда? — Как только выйдешь отсюда. Немедленно. Если рванёт по дороге — ляжете и переждёте полчаса, не больше: они начнут стягивать патрули к станции, и дороги за спиной опустеют. Это твои полчаса, других не будет. — Приняла. — Второе. Назад не возвращается никто и никогда. Ни за узлом, ни за машинкой, ни к мужу. Одного из мужей сегодня уже забрали. Вернётся хоть одна — возьмут и тех, кто ещё на путях. И её саму. — Это я им сама скажу. И не так ласково. — Третье. Гринь идёт до Замошья и обратно. Он тебе не охрана, он твои уши. Услышал немецкую команду — ложишься, не спрашивая зачем. Гринь кивнул. — Четвёртое. Девочку несут по очереди, меняются часто, ногу не трясти. Придёте — ногу показать первой же бабе, которая понимает в травах. Ей всё равно, а вам потом жить рядом. Ганна слушала и не перебивала. Потом сказала своё: — А если нас возьмут? — Тогда вы шли из-под Кукуевки к родне, потому что деревню жгли. Про рельсы не слыхали. Про меня не слыхали. Про болото не слыхали. Это правда для всех, кроме тебя. — А для меня? — А для тебя правды нет. Ты просто баба, которая ведёт баб. Она перекинула свой узел с правого плеча на левое, чтобы правая рука осталась свободной, и это был весь её ответ. — Чук, — позвал я в темноту. Пацан появился у пролома. Босой, мокрый по колено. — Гене. «Вышли». Одно слово, больше ничего. Он на линии, у столба за отвалом. Донесёшь — назад к нему не возвращайся, иди в яму, я буду там. — «Вышли», — повторил Чук. — К дядьке Гене на линию, потом в яму. — Иди. Он исчез. Вот и всё. Семьи вышли. Теперь можно было трогать рельсы. Час тридцать пять до подачи. * * * Дорога до ямы под гривой заняла тридцать пять минут, и все тридцать пять я считал. Считалось плохо. В яме сидел один Фрол. — А Гена? — Ушёл на линию, — буркнул старик, не поднимая головы от мешка. — Как договорено. Тебя ждать не стал. И правильно сделал. Я ему сам это разрешил ещё на базе: система должна работать, когда командира нет. Приятно, когда она работает. Неуютно — тоже. Чук свалился в яму через десять минут после нас и начал, как учили, с чужих слов: — Дядька Гена велел слово в слово. — Он набрал воздуха. — «Позывной поста слышал дважды. Слово одно и то же, запомнил по звуку». — Пацан выговорил это слово, вывернув его так же, как выворачивала связная. — «Клипсы поставлю, но команду не пущу, пока не решишь. И ещё: обходчик прошёл дважды. Первый раз через двенадцать минут, второй через девятнадцать. Ритма нет». — Повтори. Чук повторил, не сбившись. Я достал бересту и на ощупь нашёл пальцем две последние строчки. Гена её не видел и видеть не мог: он принёс мне звук, а сверять было моим делом. Не сходилось. Я сел на дно ямы, спиной к стенке, и стал разбирать это по одному. Позывной. Три объяснения. Старик ошибся — не похоже, за трое суток он не ошибся ни разу. Позывные сменили после того, как он их отдал, — похоже: их крутят, он сам говорил, что половина списка протухла ещё в тетради. И третье: нам подложили не тот позывной нарочно, чтобы наш человек в дежурке сказал в трубку слово, которого сегодня нет. Третье было хуже двух первых вместе. Только проверять его было нечем и некогда. Зато была лазейка, и лежала она на поверхности. Передать в дежурку я не мог ничего: между мной и немым не осталось ни человека, ни провода, ни минуты. Только ему это и не требовалось. Он сидел там весь вечер и слышал их доклады своими ушами, а мы с Богатырёвым знали позывные с чужих слов и вчерашней бумаги. Человек, который неделю молчит и всё слышит, знает их лучше нас обоих. Мы просто ни разу его об этом не спросили — привыкли считать немого источником молчания, а не сведений. — Чук. Обратно к Гене. Слово в слово: «Позывной ни с чем не сверяй. Что скажет наш человек — то и есть сегодняшнее: он слышит их из комнаты, а мы из канавы. Твоё дело — голос. Чужой голос или диспетчер вернулся раньше — снимаешь клипсы и уходишь по канаве, никого не дожидаясь». Пацан повторил и ушёл. Теперь обходчик. Двенадцать минут. Девятнадцать. Ритма нет. Всё, что я построил вокруг Фрола, стояло на тридцати двух минутах и на том, что Архип ляжет у водокачки и увидит обходчика от самой башни. Наверху водокачки сидят двое с фонарём. Значит, Архип туда не ляжет. Значит, обходчика от башни он не увидит. Значит, знака не будет вообще, и старик просидит в кустах до утра с аммоналом на коленях. Пускать Фрола было нечем. Оба конца оборвались разом. — Ну? — сказал Фрол. Он всё понял по моему лицу раньше, чем я открыл рот, и уже начал сматывать проволоку на палец, виток к витку. — Обходчика ты не ждёшь, — сказал я. — А чего жду? — Шума. Я вспоминал ту ночь у бугра, когда мимо прошёл порожняк. Грохот. Пар, который стелется между путями и режет всё пополам. Оба фонаря работают в одном секторе, и дежурный орёт машинисту в двадцати шагах, а тот его не слышит и делает не то, что ему велели, а то, что успел разобрать. Три минуты, когда на станции нет ни ушей, ни глаз. — Пойдёшь под подачу, — сказал я. — Не после обходчика. Состав подходит к стрелке шагом, паровоз шипит, порожняк с соседнего идёт навстречу. Вот тогда ты и встаёшь. Фрол пожевал губами. — Это ж мне работать под колёсами. И стрелка к тому часу уже переведена будет. — Будет. Мешает? Старик подумал дольше, чем я ждал, и я не торопил: он считал железо, а не свой страх. — Наоборот, — сказал он наконец. — Проще. По уговору я клал со слабиной: стрелку поведут в тупик — тяга слабину и выберет. А если она уже ушла вперёд, выбирать нечего. Ставлю проволоку внатяг, и первый же обратный ход рвёт чеку. Только после этого тягу шевелить нельзя никому. И мне тоже. — Замок не помешает? — Замок остряк держит. Мне под тягу лезть. — Тогда считаем дежурного. Он придёт к стрелке раньше тебя: переведёт, проверит рукой, накинет замок и уйдёт к семафору. Вот с этой минуты и до того, как последний вагон сойдёт с перевода, стрелка твоя. Показался обратно — тебя там уже нет. — И работаешь под колёсами. Не восемь минут, а сколько дадут. — Восьми и не будет, — спокойно сказал Фрол. — Укладку сделаю за три, если руки не сведёт. А маскировку не сделаю. Щебень так и останется развороченный. — Дождь идёт? Он поднял голову к краю ямы, подставил ладонь. Помолчал. — Сеет. — Свежий щебень под дождём темнеет. К утру будет как весь остальной. — К утру, — согласился Фрол. — А обходчик пройдёт раньше утра. — Пройдёт. И либо посмотрит, либо не посмотрит. Старик хмыкнул в бороду. — Ну хоть не врёшь. — Тебе — нет. Оставалось последнее. Моё. — Семнадцать единиц, — сказал я. — Из них две платформы. Тупик берёт восемнадцать. Хвост может не сойти с перевода. — Тогда дежурный стрелку не вернёт, — сказал Фрол. Про железо он думал быстрее, чем говорил. — И заряд мой останется лежать. — Останется. И утром его найдут. И повесят у водокачки не нас. — Кто-то должен смотреть хвост. — Я. Фрол поднял голову. — «Заложил — ушёл» ты сам придумал. — Для тебя. Ты сапёр и должен уйти живым. Моё дело — смотреть хвост. Твоё — сейчас сказать, когда я вообще имею право трогать заряд. — Руки у тебя не те, — сказал он. — И кашель у тебя не тот. — Других нет. Но последнее слово по заряду — твоё. — Моё, — согласился Фрол. — Груз не тот или хвост не освободил перевод — снимаешь. Только пока тяга стоит и дежурный не показался обратно. Увидел его, тяга дрогнула или сам не уверен — руки убрал и ушёл. — Значит, мои глаза, твоё решение. — Так. Он посмотрел на меня исподлобья, потом полез в мешок и вытащил взрыватель: показал, за что можно браться, а куда не лезть ни при какой погоде. Провёл моей ладонью по железу в темноте. Дважды. Больше он ничего не сказал. * * * Я выглянул за край ямы. Станция дышала не так, как в прошлые ночи. Фонарей стало больше. Один шёл вдоль третьего пути, второй стоял у горловины, ещё два пересеклись у водокачки — там, наверху, наши двое сидели уже не одни. Обходчик мелькал совсем не там, где ему полагалось быть. Немцы суетились, и суетились не по нашему поводу: иначе тут были бы не фонари, а собаки. Просто где-то в их бумагах сдвинулся эшелон, и вся станция дёргалась под этот сдвиг, как дёргается больной зуб. Нам от этого легче не становилось ни на грамм. Я сел обратно и сжевал щепоть коры. Горько — значит, пока не кашляю. Потом честно перебрал то, что сегодня держалось не на моих глазах. Комнату немого своими глазами я не видел. Но белым пятном её не оставил. На земляном полу мы разобрали всё: дверь в освещённый коридор, заколоченное окно, нижнюю доску, угольную кучу и канаву за ней. Одного я не знал — подастся ли рассохшаяся доска именно тогда, когда понадобится. Зато кочегар знал границу лучше меня. Доска не пошла с двух толчков — трубка молчит. Диспетчер вернулся до повторения номера, пути и времени — кочегар уходит. Пост повторил формулу — кочегар подтверждает и тоже уходит. После взрыва на второй звонок отвечает пустая комната. Передать ему теперь я всё равно ничего не мог. И не надо было: новый приказ в последнюю минуту стоил хуже старого, понятого заранее. Если у них там что-то сдвинется, кочегар отменит свою часть молчанием, а я узнаю об этом по тому, что ничего не произойдёт. Груз я тоже не опознал. Ни жердей, ни лодок, ни собак своими глазами не видел. В сарае я сам отдал эту часть старику: движение, вагоны, ведомость — его. Он выбирает состав, он считает его на подходе, он и даёт своему человеку знак. Значит, первое из пяти моих условий сегодня проверяю не я. Увижу я его в одну-единственную минуту — когда состав пойдёт мимо меня к стрелке. Платформы с жердями видно и ночью: жерди длинные, светлые, торчат за габарит и белеют. А собак слышно раньше, чем видно. Только к тому часу трубку уже снимут, и отменять будет нечего. Останется одно: снять заряд, пока стрелку не вернули. Тогда состав просто постоит в тупике, утром его вытащат, а мы уйдём ни с чем — зато без чужой подписи на путях. А ещё где-то в двух сотнях шагов от немецких вех, в дальней землянке, лежали трое, и один из них держал гранату, обмотанную бечёвкой в два узла. И Петька сидел на сосне и держал верёвку. И кот сидел за придавленной жердью дверью. Я подумал о них ровно столько, сколько мог себе позволить. — Слушайте, — сказал я. — Что меняется — говорю один раз. Остальное как договорено. Фрол перестал возиться с мешком. Архип у края ямы даже не повернулся — он и так слушал. — Первое. Фрол идёт не после обходчика, а под шум подачи, по знаку Архипа. Знак — паровоз у стрелки. Второе. Хвост у предельного столбика смотрю я. Прочее по-старому: заложил — ушёл, к трубе, десять минут, вдоль линии никто и никогда. — А если груз не тот? — спросил Архип. — Команду к тому часу уже дадут, и обратно её не возьмёшь. Тогда я снимаю заряд, пока стрелку не вернули. Вы уходите к трубе и ждёте те же десять минут. — А если у перевода люди? — сказал Фрол. — Бабы эти, которых на разгрузку сгонят? Я посчитал вслух, потому что промолчать тут было бы удобнее и подлее. — От перевода до рампы триста шагов и два ряда вагонов. Железо туда не долетит. Значит, сегодня ночью я их не убью. А завтра они будут снимать эти вагоны с земли, на руках, и таскать по грязи вдвое дольше. И если немец решит, что стрелку тронули свои, возьмёт он тех, кто в ту ночь был на путях. Не меня. Фрол молчал. — Я всё равно иду, — сказал я. — И говорю это вслух, чтобы потом не рассказывать себе, будто не знал. — А на самом переводе? — На переводе будет дежурный, он там по службе, его считаем как часы. Окажется кто-то ещё — рабочий, баба, обходчик не в свой час — отменяем всё. Без разговоров и без «ну ещё часок». — Понял, — сказал Фрол. Я поправил под телогрейкой «вальтер». Сорок минут до подачи. Впереди было четыреста шагов открытого места, один капсюль, семнадцать вагонов, которые могли не влезть, и телефонная трубка, которую должен был снять человек, не сказавший ни слова с двадцать второго июня. — Пошли. Архип поднялся первым и вытек из ямы в темноту, не сдвинув ни камешка. Мы двинулись за ним — вдоль канавы, к зольному отвалу, потом низом, вдоль насыпи, туда, где под жестяными козырьками свет падал вниз, узкой полосой на щебень. У самого перевода Архип встал и опустился на одно колено. Я лёг рядом и посмотрел туда, куда смотрел он. У стрелки стоял человек. Один. С фонарём. В путейском ватнике и в кепке — не немец, не караул, ни погон, ни винтовки. Он не работал. Не проверял тягу, не подбивал щебень, не шёл дальше. Он стоял и ждал, повернувшись лицом к горловине, откуда должен был прийти состав. И стоял он ровно на том месте, где через двадцать минут полагалось лечь Фролу. ---------- Глава 17 Глава 17 Человек у стрелки стоял и ждал. Я лежал в бурьяне на низком бугре, локтями в холодной раскисшей глине, и разбирал его по частям — так, как разбирают чужой след: что делает, чего не делает, куда смотрит. Ватник на нём был путейский, стёганый, с обмятыми плечами. Кепка. Из-под штанин — голенища резиновых сапог. Фонарь висел на поясе, а не гулял в руке, и это уже кое-что значило: человек, который ищет, светит. Этот стоял. Он не проверял тягу. Не подбивал щебень. Не шёл дальше по пути, как ходит обходчик, которому положено дойти до столба и вернуться. Он повернулся лицом к горловине — туда, откуда должен был прийти состав, — и переминался с ноги на ногу. Потом достал из кармана часы на цепочке, щёлкнул крышкой, посмотрел и убрал обратно. Через минуту достал снова. «Человек, который ждёт смену, на часы так не смотрит. Смену ждут спиной. На часы так смотрят, когда знают точный час и боятся его пропустить». Он полез в карман, развернул что-то, сунул в рот. Фантик сложил вдвое и убрал обратно за пазуху. Вот это меня и добило окончательно. На щебень тут плюют, бросают окурки, шелуху, тряпки. Человек, который в третьем часу ночи, один, в темноте, аккуратно прячет бумажку в карман, — это человек, который знает, что после него здесь будут смотреть на землю. И не хочет оставить своего. Я отполз на локтях к Архипу. Он лежал у самого основания водокачки, в тени, там, где сверху его не видели те двое с фонарём. Мокрый, вымазанный глиной по грудь. Он не спросил ничего — просто повернул ко мне ухо. — Смотри на него, — сказал я в мох, одними губами. — Стоит на переводе. Лицом к горловине. Часы вынимал дважды. Оружия нет. Фонарь на поясе. — Ватник путейский, — отозвался Архип. — Сапоги наши, резиновые. Немец в резиновых по щебню не ходит. — Он ждёт наш состав. Архип помолчал. — Или нас. — Или нас, — согласился я. И сел на это, как на гвоздь. Вчера, в яме под гривой, я говорил вслух — при Фроле, при Архипе, при собственной совести: окажется у перевода кто-то, кроме дежурного, — рабочий, баба, обходчик не в свой час, — отменяем всё. Без разговоров и без «ну ещё часок». Он был. Стоял в двадцати шагах от того места, где через полчаса полагалось лечь Фролу. Значит, по моему собственному счёту всё уже было отменено. Я лежал и считал дальше, потому что счёт — единственное, что у меня работало исправно. Богатырёв говорил: четверо. Трое на путях и один на аппарате. Третьего днём забрали в депо проверять документы. Из двоих оставшихся один сегодня ночью должен был обеспечить подход к переводу. Путеец подходил по счёту, по одежде, по точному часу. Так же гладко подходит человек, которого положили тебе под руку нарочно. — Может, это он, — прошептал я. — Может, — повторил Архип. Слова было мало. На слове Фрола под рельс не пошлёшь. — Проверим, — сказал я. — Только издали. Потянется к фонарю, полезет к откосу или останется на переводе — уходим. Освободит место — пропускаем Фрола. Архип кивнул и медленно, не меняя положения тела, вытянул руку. Пальцы нащупали кусок шлака, отколотый от насыпи. Старик повертел его в ладони, прикидывая вес. Я приподнял бинокль. Трофейный, с треснувшим правым окуляром: в правом мир двоился и расплывался, левый брал честно. Держал его одной рукой, прижимая к глазнице, а второй упирался в глину, потому что пальцы шли мелкой дрожью и картинка прыгала. Порошок коры стоял во рту горечью. Жар держался ровно, как фонарь наверху водокачки. Под телогрейкой по спине тёк пот, зубы то и дело сходились сами, под рёбрами скребло на каждом вдохе. До подачи оставалось сорок минут. С телом я разберусь потом, если это «потом» кому-нибудь выдадут. Архип чуть приподнялся — только плечо — и бросил. Шлак пролетел над щебнем и стукнул о старый рельс, брошенный у откоса. Звук вышел короткий, тупой, железный. Так падает костыль из подола, так стукает ключ о рельс, так по ночам разговаривает станция сама с собой. Путеец дёрнул головой. Замер. Вслушался. Фонарь остался у него на поясе. Чужой уже шарил бы лучом по бурьяну и откосу. Этот постоял, повернулся к звуку и сделал два шага в сторону, освобождая перевод. Потом будто вспомнил, что скучает, сплюнул на щебень и побрёл по пути, засунув руки в карманы. У будки свернул за штабель шпал и исчез. Перевод остался пуст. — Наш, — сказал Архип. Теперь у меня был поступок, а не догадка. — Наш, — сказал я. — Работаем. К нему никто не подходит. Ни ты, ни Фрол. Он нас в лицо не знает — и правильно. * * * За порожними вагонами на соседнем пути темнела низкая коробка бронедрезины. Щиты закрывали борта до половины, пулемёт смотрел вдоль линии. Пока между нами стояло железо, бугор для него был слепым. После подачи вагоны уйдут в тупик и откроют склон целиком. Из депо загудел паровоз. Гул пришёл тяжёлый, утробный, снизу, через землю в локти. Я его услышал раньше, чем увидел свет, и в груди стало пусто и легко — как всегда перед тем, что уже нельзя отменить. Из будки вышел дежурный. Немецкий унтер в шинели, тот самый, которого мы с Геной смотрели по секундам две ночи подряд. Он прошёл вдоль пути, посветил под ноги. Потом взялся за рычаг. Стрелка лязгнула. Остряки прижались к рельсу коротко и зло, будто клацнули зубы. Унтер наклонился, проверил прилегание ладонью — так, как учили ещё до всякой войны, — накинул замок и только после этого пошёл к семафору. Крыло семафора поднялось. Фонарь на нём сменил цвет. С этой минуты и до того, как последний вагон сойдёт с перевода, стрелка была наша. Из темноты выполз маневровый — приземистая «овечка» с искрогасителем, — толкая перед собой вереницу. Пар пошёл низом, стелясь между путями, и всё, что было дальше двадцати шагов, растворилось в белом. Архип рядом со мной поднял руку и опустил её ребром вниз. Знак. Фрол пошёл под этот шум. Я его не видел. Я и не должен был его видеть: если бы я разглядел его с бугра, разглядел бы и любой другой. Была только канава, белый пар, грохот буферов, и где-то внутри этого грохота старик с единственным капсюлем лез под рамный рельс. Архип коснулся моего локтя одним пальцем: Фрол лёг под перевод. Я считал вагоны и ждал второго касания. Оно пришло, когда четвёртая колёсная пара миновала нас. Два пальца легли на рукав и тут же исчезли. Фрол выбрался в канаву. Под стрелкой остались заряд, натянутая проволока и разворошённый щебень. Я продолжил считать. Первый. Второй. Третий. На четвёртом пошли платформы, и я узнал их сразу, без бинокля: жерди торчали за габарит и белели свежим тёсом. Длинные, ровные — те самые, которыми кладут настил по топи. Дальше — лодки-плоскодонки, перевёрнутые вверх дном, увязанные попарно. Груз был тот. Первое из пяти условий закрылось само, без меня. Дальше пошли крытые вагоны, и что было внутри, я знать не мог. Мог только считать оси и складывать с тем, что мне на бересту выговорила по цифрам женщина в тёмном платке. Восемь. Двенадцать. Двадцать. На середине состава лежали под брезентом длинные ящики. Формой и длиной они говорили сами за себя: либо пулемёты, либо миномёты в разобранном виде. За ними — платформа с мотками колючей проволоки, туго перетянутыми накрест. Они везли всё, чтобы запереть болото и не пустить обратно ни одного человека. Тридцать. Тридцать четыре. Тридцать восемь. Тридцать восемь осей. Связная донесла число без ошибки. Значит, Богатырёв пересчитал состав сам, ногами вдоль вагонов. Я перевёл бинокль к рампе. И вот тут меня взяло. Их согнали, как и сказал полицай под нос самому себе, думая, что немец его всё равно не понимает. Они стояли у рампы плотной кучей, ждали, когда подадут: женщины в платках, двое стариков, подростки. Один был в куртке не по росту — рукава до пальцев, полы до колен. Он держал руки у живота, будто уже нёс костыли в подоле. Тот самый или другой такой же. С трёхсот шагов не разберёшь. «От перевода до рампы триста шагов и два ряда вагонов. Железо туда не долетит». Я это сказал вслух в яме под гривой, потому что промолчать было бы удобнее и подлее. Я это посчитал честно и посчитал правильно. А теперь смотрел, как они переступают в грязи, и понимал, что арифметика у меня сходится, а внутри всё равно скребёт, и скрести будет долго. Отменять было нечего. Трубку в дежурке уже сняли. * * * Состав шёл шагом. Дежурный стоял у перевода с фонарём и махал машинисту — коротко, вниз и в сторону. Вагоны пошли в тупик. Я лежал и считал секунды, и каждая из них была тем самым «может». Может, рессоры сядут под весом и тяга дёрнется раньше времени. Может, щебень, который Фрол подбивал вслепую, под колесом просядет. Может, обходчик выйдет не в свой час — в эту ночь у него и так не было своего часа. Хвост подошёл к предельному столбику. Вот здесь у меня и был мой кусок работы. Не бинокль, не счёт вагонов — этот столбик. Хвостовой вагон полз к предельному столбику. Между последней колёсной парой и переводом оставалось всё меньше места. Встанет раньше отметки — дежурный оставит стрелку в прежнем положении, а заряд пролежит под тягой до обхода. Тогда у водокачки будут висеть люди, которые сегодня вышли на смену. Я приподнялся на локтях, готовый спускаться к переводу. Снимать заряд полагалось мне: Фрол должен уйти живым. Пока тяга стоит и дежурный не повернул обратно, я ещё могу тронуть взрыватель. После первого движения — только руки убрать. Последняя колёсная пара прошла столбик. Вагон прополз ещё полметра, может, меньше, и встал. Буфера отозвались по всему составу коротким железным перестуком. Паровоз выпустил пар и отцепился. Перевод был свободен. Я опустился обратно в бурьян и вытер лицо рукавом. Ладонь тряслась, и это была не болезнь. Дежурный пошёл возвращать стрелку. Он снял замок, взялся за рычаг и потянул на себя. Механизм внутри перевода двинулся, тяга пошла назад — и выбрала последнее. Хлопок пришёл снизу. Не грохот, как я себе представлял, а короткий тугой удар от щебня, будто под насыпью лопнуло что-то большое. Меня подбросило на локтях, уши забило ватой. Кусок щебня просвистел над головой и упал в бурьян за спиной. Архип вжался в землю, прикрыв затылок ладонями. Остряк вывернуло наружу с длинным лязгом. Рамный рельс повело дугой, и в свете фонарей я увидел, как между ним и остряком встал чёрный кривой просвет, которого там быть не должно. Молотком это уже не выправишь. Тут менять кусок перевода. Состав остался в тупике. Выход на основной путь закрылся, и рампу закрыло тоже — этими же семнадцатью единицами, которые немцы сами туда и загнали. Дежурного, стоявшего в двух шагах, швырнуло на щебень. Он поднялся на колени, зажимая лицо ладонью, попытался встать и снова рухнул. Кричал уже лёжа — тонко, захлёбываясь, а я не разобрал ни слова: в ушах стоял звон, как после угольного склада в Гродно. * * * Дальше пошло быстрее, чем я успевал думать. У рампы кто-то свистел. Немцы бежали к переводу, и по путям заметались фонари. Один солдат, потеряв в темноте направление, побежал прямо на наш бугор, споткнулся о шпальный обрубок, выругался и повернул обратно. «Уходим. Сейчас». И в эту секунду наверху, на площадке водокачки, вспыхнул прожектор. Те двое, что днём затащили туда узел и фонарь, дождались своего часа. Луч упал на насыпь и пошёл по щебню, по путям, по бурьяну — медленно, вдумчиво, останавливаясь на каждой кочке. Потом началась стрельба. Немцы били вслепую, в темноту, туда, где им мерещилось. Винтовочные хлопки мешались с трескотнёй пистолетов-пулемётов, пули шли в металл и рикошетили от рельсов с тем поганым визгом, от которого хочется врасти в землю по самые уши. Кто-то — по голосу офицер — орал, чтобы прекратили и слушали. Его никто не слушал. Одна пуля вошла в бурьян в полуметре от моей головы, и я услышал, как срезало стебель. Архип рядом шевельнулся. Я повернул голову и проследил за его взглядом. Луч уходил вдоль насыпи к зольному отвалу. А Фрол был ещё там. Я поймал его в бинокль: он шёл по канаве низом, на четвереньках, и шёл медленно, тяжело, переставляя руку за рукой, как переставляет человек, у которого кончилось всё, кроме упрямства. До отвала ему оставалось шагов двадцать. Луч дошёл бы туда раньше. Архип не колебался ни доли секунды. Он поднял винтовку, лёг щекой на приклад и выстрелил дважды. Наверху закричали. Луч мотнуло вбок, он погас, и больше его не зажигали. На площадке началась беготня, что-то тяжёлое покатилось по железу. Я лежал и понимал, во что нам это встало. «Вдоль линии никто и никогда» — это я придумал. «Не стрелять, пока не отойдём» — тоже я, и говорил это в яме, при них обоих. Архип нарушил приказ молча, в ту секунду, когда луч уже шёл к Фролу и выбирать было поздно. Он купил Фролу двадцать шагов и заплатил за них тем, что немцы теперь знали направление. Внимание переключилось мгновенно. Стрельба по путям стихла, стволы развернулись к водокачке. С бронедрезины, стоявшей на соседнем пути, ударил пулемёт: пули пошли по перилам площадки, высекая искры. Архип лежал не шевелясь, вжавшись в землю, и ждал, пока огонь встанет намертво в той стороне. Только пулемётчик на дрезине оказался башковитым. Я слышал, как ему кричали с путей — про башню, про верх, про то, что бьют сверху. А он огрызнулся коротко, одним словом, и повёл ствол ниже и правее. По кустам. По бурьяну. По бугру. Так, навскидку. Проверить. И попал. Архип дёрнулся всем телом. Очередь прошла по склону, взрывая глину, и одна пуля нашла его — вспорола левое плечо, вскрыв мясо до кости. — Архип! Я пополз к нему, но он уже поднимался. Лицо у него было белое, как мел, и он не издал ни звука. Левая рука повисла плетью, из-под лохмотьев телогрейки пошло тёмное. Он перехватил винтовку правой, подтянул её к боку и пошёл вниз, к канаве. Фрола он нашёл там, где я его потерял из виду. Старик замер, услышав выстрелы, и лежал, вжавшись между кочек, потому что так и было условлено: шумит и решает кто-то другой. Архип забросил винтовку за спину, здоровой рукой взял его за воротник мокрой телогрейки и потащил. Я шёл за ними низом, вдоль насыпи, и видел, как Архипа ведёт в сторону. На ровном месте он дважды цеплял носком землю, каждый раз рывком ставил себя обратно и тащил дальше. Левая рука болталась, кровь стекала с пальцев и оставляла на глине тёмные капли. К трубе сходились две канавы. Наша тянулась вдоль насыпи, вторая шла от дежурки, огибала угольную кучу и вливалась в первую под острым углом. На этом стыке кочегара я и нашёл ногами. Я споткнулся о что-то мягкое на дне канавы и едва не полетел через голову. Успел упереться ладонями в глину. Внизу, в вонючей луже, лежал человек и хватал ртом воздух. Я узнал его раньше, чем разглядел: обритая голова, тёмные пятна мазута в порах на руках, которые уже ничем не отмоешь. Он выбрался, как мы и разбирали на земляном полу в сарае. Наверху, шагах в тридцати, я разглядел проём в стене дежурки — низкий, у самой земли, в оконном заколоте. Нижняя доска. Та самая, рассохшаяся, с одним расшатанным гвоздём и вторым, снятым перед сменой. За ней была угольная куча, а за кучей — этот откос. Он скатился по нему до самого дна и лежал теперь, набирая воздух и глядя вверх пустыми глазами. — Вставай, — прохрипел я, взяв его за шиворот. — Вставай. Он поднялся и качнулся так, что я едва удержал его от нового падения. По лицу было видно: человек ещё в комнате, а не здесь. Я развернул его за плечи в сторону трубы. — К трубе. Бегом. Не оборачиваться. Он побежал — неловко, путая ноги, как бегает человек, который всю жизнь стоял у топки и ни разу не бегал от пуль. * * * У водопропускной трубы собрались все. Гена был уже там — пришёл раньше нас, по канаве, как и договорено. Первое, что я увидел: моток провода у него за пазухой, топорщащийся под телогрейкой. — Снял? — спросил я. — Обе клипсы. И смотал. — Он говорил быстро, глотая концы слов. — Провод при мне. Подписи не оставил. Архип стоял у входа в трубу с винтовкой в правой руке и смотрел назад, на насыпь. Гена уже перетянул ему плечо поверх телогрейки собственным ремнём. Кровь всё равно шла, пропитывая ткань чёрным, и старик на это внимания не обращал. Фрол сидел на корточках, привалившись спиной к бетону, и дышал так, что слышно было за три шага. Мешок висел у него на груди, пустой и плоский. — Уходим, — сказал я. Четыреста шагов. Я мерил их сам, две ночи назад, лёжа на бугре, и запоминал, где на этих четырёхстах человека видно, а где нет. Теперь их надо было пройти под фонарями. * * * Мы побежали. Земля под ногами шла мягкая, раскисшая; сапоги проваливались, скользили на мокрой траве, и каждый шаг забирал вдвое больше, чем должен. За спиной свистели, орали, где-то заходились собаки. Потом сзади ударил мотор. Дрезина пошла по линии, забирая вправо, и с неё снова заработал пулемёт. Очереди ложились по низине веером, вслепую, наугад: земля вставала фонтанами, комья и щебёнка били по спинам и по ногам. Мне было плохо. Лёгкие горели. Кашель поднялся от самого низа и пошёл наружу, и я его выпустил на выдохе, коротко, в рукав, потому что задавить его сейчас означало встать. Я загнал за щёку остаток коры и жевал на бегу; горький сок обжигал глотку и держал меня в сознании лучше всякой воды. Воздуха не хватало. Я хватал его ртом порциями, и он не шёл в грудь — упирался где-то на середине и возвращался обратно. Перед глазами поплыли тёмные круги, и я бежал уже почти вслепую, держась за спину Гены впереди. Считал шаги. Сто. Двести. На двухстах пятидесяти упал Фрол. Он рухнул в кочки лицом вниз и прижался к земле, будто хотел в неё войти. — Стас… — прохрипел он, когда я упал рядом. — Я не… Дальше он не сказал. Договаривать было незачем. Я взял его за рукав, Гена подхватил с другого бока, и мы поволокли старика по земле — нести на руках сил уже не было ни у кого. Он бормотал что-то бессвязное, короткое, злое, и мешок бился у него под грудью. Архип шёл сзади, оборачивался и что-то кричал нам в спину — я слышал голос, но слов не разбирал. Пули шли слева и сзади, и каждая из них была на всех. * * * Небо у горизонта посерело. Я поймал это краем глаза на бегу и понял то, что и так знал: подача была в три двадцать, взрыв — около четырёх, а в эту пору светает быстро. Если мы не уйдём под воду до света, нас снимут сверху. «Рама» пройдёт над болотом, и всё, что мы тут сделали, кончится тем, что за нами придут по прямой. До канавы оставалось шагов пятьдесят. Мы их прошли. Скатились вниз, в глину, и каждый первым делом оглянулся — посчитать. Пятеро. Все. Гена сплюнул грязь и просипел: — Двести шагов, братцы. Дотянем. И мы тянули. Ползли, утопая в жиже, продираясь сквозь камыш. Ступни засасывало так, что вытягивать приходилось руками, и мышцы сводило судорогой от бедра до пятки. Один раз я обернулся и поднял бинокль. Дрезина стояла на насыпи. Пулемёт с неё поливал предболотный кустарник длинными, но пули уже не доставали: между нами легла низина, и они шли выше. Спускаться с насыпи в темноту немцы не стали. Ждали рассвета. Рассвета ждали и мы. Только нам к нему нужно было исчезнуть. Бинокль я утопил там же, в камышах, вдавив каблуком в ил. Тащить в болото чужую вещь с чужими цифрами на кольце — это тащить за собой ещё одну подпись. * * * Вода приняла нас чёрная и тяжёлая. Сначала по пояс, потом по грудь. Она забирала последнее: делала ноги чужими, тянула вниз, гасила всякое движение. Мы шли, растянувшись гуськом, и Архип шёл рядом со мной. От его плеча по воде расплывалось тёмное облако и уходило назад, к камышам. Он ни разу не сбавил шаг и ни разу не пожаловался. Лицо у него было такое же серое, как эта вода. Кочегар начал захлёбываться на середине. Он не умел так ходить. Он сбивался, останавливался, задирал подбородок и хватал воздух судорожно, как хватают его перед тем, как уйти под воду совсем. Я подгрёб к нему, взял за шиворот и потащил. И тут меня достало. В горле поднялось горячее, и я сплюнул в воду, и в темноте это было просто чёрным. Я знал, какое оно на самом деле. Второй раз — тоже. Оно набиралось снова, быстрее, чем я успевал избавляться. «Пойдёт кровь — ты больше не командуешь. И кто ведёт вместо тебя — назови сам и вслух». Она сказала это при двух стариках, у выхода с острова, глядя мне в подбородок. И я тогда назвал, чтобы слышали оба. Я развернулся к Архипу. — Кровь пошла, — сказал я. Голос вышел чужой, с сипом. — Веди через воду и до гривы. Как договорено. Он посмотрел на меня одну секунду. — Веду, — сказал он и забрал левее, туда, где под ногами держало. Гена подхватил его под здоровый бок. Архип один раз дёрнулся, собираясь сбросить руку, потом оставил. Шёл он сам, дорогу выбирал сам, только часть его веса теперь нёс другой человек. И на этом мне стало легче — не в груди, там уже ничего не могло стать легче. Просто одной ношей меньше, а ноша к тому часу была лишняя. Кочегара я не отпустил. Я тащил его за шиворот и понимал, что ещё немного — и пойду ко дну сам, и тогда он пойдёт следом, а Архип с одной рукой не вытащит нас обоих. Я держался на том, что если встану я, встанут все. * * * Сухая гряда вынырнула из тумана. Это была условленная граница: дальше своих Зыкову выводить запрещалось. На гряде ждали Зыков, Даша, Костя и двое бойцов. После взрыва старшина вывел их к воде и остановил ровно там, где кончалась наша нитка. Первым из тумана проступило его лицо. Зыков не спросил ни отзыва, ни слова. Посмотрел, в каком мы виде, и махнул рукой. Бойцы вошли в воду по бёдра и подхватили: Фрола — под руки, Архипа — под здоровый бок, кочегара — за плечи. Костя шагнул ко мне. Он успел подхватить меня под локоть. Ноги всё равно сложились. Я осел в мох, и меня накрыло сразу, всем разом. Кашель встал стеной, и я захлебнулся тем, что шло изнутри. В глазах потемнело, в ушах поднялся ровный звон, и время растянулось так, будто я лежал и давился уже с час. Кто-то повернул мне голову набок. Правильно повернул. Кто-то прижал флягу к губам. Вода была тёплая, с привкусом травы. Я глотнул, и на секунду отпустило, а потом накатило снова. Надо мной ходили лица: Даша, Костя, Зыков. Голоса шли глухо, будто из-за стены, из соседней комнаты. — … на бок держи. И не подымай. — Ремень режь, к телу присох. — Стас. Стас, слышишь меня? Я слышал. * * * Гена сел рядом на корточки, мокрый, в глине по самые брови, и заговорил — не мне, а всем, кто был рядом, потому что доложить надо было при командире, а командир уже мало на что годился. Он рассказывал про дежурку, и я слушал сквозь звон, кусками. Что немой сидел на своём месте у стены, где сидел всякую смену, и чистил сигнальную лампу. Что унтер напротив курил трубку и читал газету и на него не смотрел — для них он мебель, тряпка, движение в углу. Что позывной он взял свой. Тот, который я велел передать через Чука: не сверять ни с чем, потому что он слышит их из комнаты, а мы из канавы. И он сидел весь вечер и слышал, как пост отзванивается, и запомнил сегодняшнее слово своими ушами. Что когда унтер повернулся к окну — глянуть, как подходит состав, — кочегар взял трубку и крутанул ручку индуктора. И заговорил. Первый раз с двадцать второго июня. По-немецки, ровным чужим голосом, четыре слова и три числа: позывной, номер поезда, путь, время. Пост повторил всё, слово в слово. Он подтвердил и положил трубку. А потом, когда в дежурку с грохотом ввалились солдаты и заорали, он не двинулся с места. Стоял в углу с лампой в руках и смотрел, как они переворачивают стол и шарят по полкам, и ждал, пока они выйдут в коридор. И только тогда упёрся ногой в нижнюю доску. — Она пошла со второго толчка, — сказал Гена. — Он мне на пальцах показал. Со второго. * * * Я лежал и уходил. Мир расплывался красными и чёрными пятнами. В них проступила дальняя землянка, в двух сотнях шагов от немецких вех. Кузьмин у стены, фляга справа. Хомутов и граната в ногах, под лапником, два узла на бечёвке. Потом — Петькина рука на сигнальной верёвке. Придавленная жердью дверь. Рыжая морда в темноте, зелёные глазищи. Перрон плыл в гари и пару. Зоська махала из паровоза, одна косичка расплелась. Дед стоял у неё за спиной, неподвижный и печальный. Сквозь всё это я держал одно, потому что за него было заплачено: рампа заперта. Остряк вывернут, рамный рельс погнут, шпалы рвануло. Батальон постоит со своим настилом и своими лодками в тупике и будет таскать их с земли, на руках, по нашим просёлкам после дождей. Двое суток. Может, трое. — Стас… Стас… — донёсся голос Сидорова. — Командир, твою… Я разлепил глаза. И увидел не Гену и не Дашу. Рядом на коленях сидел кочегар. Он держал мою руку обеими своими — тяжёлыми, с чёрными порами, — и губы у него шевелились. Он говорил. Тихо, хрипло, будто пробуя каждое слово на вес, как пробуют лопату угля перед броском в топку. По-русски. Первый раз за всё это время. — Спасибо… внук Фёдора… ---------- Глава 18 Глава 18 Я лежал на мокром мху и пялился на странное белое небо, пытаясь понять, где нахожусь. Но самое хреновое в этом неведении было то, что я «свистел» на каждом вдохе. Рядом дышал кто‑то ещё. Я слышал его, но не мог понять, кто это мог быть. «Что происходит?..» Меня смущала белизна вокруг: мысли, если честно, были всякие. Мол, погиб, мол, в бреду, мол… мол-мол-мол. Надо было двигаться. Повернул голову, и тут что-то щёлкнуло в шее… следом пришла боль, и в голове появилась мысль, что вообще не нужно было двигаться. Почему? Да хрен его знает, состояние такое. Но зато я понял, что это за «небо» и белизна вокруг. Это был туман. Понял я это, когда через эту «белизну» увидел лицо Архипа. Он сидел рядом со мной, где-то в метре. Туман качнулся, поплыл, и через него я различил его бледное лицо. Старик был спокоен и смотрел куда-то перед собой, а вот я смотрел на его рану. Левая рука по‑прежнему висела плетью, перетянутая ремнём поверх телогрейки. Повязка на плече потемнела, что говорило о банальном: кровь пропитала её насквозь и уже подсыхала по краям, стягивая ткань. Справа, шагах в пяти, сидел Фрол, привалившись спиной к корню, вывороченному из земли. Он был в каком-то «астральном» состоянии, как будто и не здесь находился. Его руки постоянно теребили пустой мешок, который он держал на коленях. Как будто он искал взрыватель, капсюль и всё в том же духе. Контузия? Возможно. Дальше Фрола лежал на боку Гена. Он, если судить по моим наблюдениям, дышал глубоко, а значит — просто спал. «Ну и слава богу… здоров». Кочегара я обнаружил у валуна, где тот сидел, обхватив колени руками. Он не двигался и не спал, а, как и Архип, пялился куда-то вперёд. И… пора было двигаться дальше. Через боль и на одной лишь воле я заставил себя сесть. Правда, это заняло какое-то время. Сначала перевернулся на бок. Потом упёрся правой рукой в мох, подтянул колено. Поднялся рывком, и мир накренился, поехал вбок… пришлось подождать, повторить попытку, ну и, собственно говоря, получилось. Даша сидела на корточках в трёх шагах, и я её не сразу заметил, ибо туман держал плотно. Она смотрела на меня, но ничего не говорила — ждала, когда я сам открою рот. — Воды, — просипел я. — Воды, пожалуйста. Она коротко кивнула и протянула мне флягу. Я не стал пить сразу: сначала прополоскал рот, выплюнул тёмное пятно и только после этого выпил немного тёплой воды с какими-то травами. Затем развернул тряпочку, что она дала мне перед выходом на диверсию, посмотрел на её содержимое и сжевал щепоть. Кора обожгла горло и на секунду сбила кашель. — Как Архип? — спросил я через минуту. — Больно ему, очень, — отстранённо ответила девушка. — Я не знаю, сколько он… — У нас оставалась ампула морфия, — перебил я её. — Последняя. Даша не шевельнулась. Смотрела на меня, прижав губы, потом перевела взгляд на Архипа. — Осталась. — Дай ему. — Он много крови потерял, Стас. Морфий снимет боль, только кровь ему не вернёт. И дыхание может придавить. — Поэтому следишь за дыханием. И одного его не пускаем. До острова дойдёт между двумя. — А если не дойдёт? — Понесём. Доставай. Даша открыла рот, но промолчала, затем посмотрела на Архипа. Тот сидел уже с закрытыми глазами и дышал через раз, и при каждом выдохе из его ноздрей выходил тонкий свист. И всё же, немного подумав, она достала из сумки ампулу, посмотрела на неё на свет и пошла к старику. — Костя, — позвала она. — Держи его. Костя вышел из тумана, опустился на колени позади Архипа, упёр ладони ему в плечи, а тот сразу же открыл глаза: — Что вы… — Терпи, дед, — сказала Даша. — Сейчас больно, потом легче. Я отвернулся, встал и отошёл к валуну, на котором и разместился. Свесил руки, запрокинул голову и закрыл глаза… кора горчила во рту, и я давил её языком о нёбо, пока горечь не растеклась по всему рту и не заглушила то, что поднималось снизу. Меня не покидало странное чувство, что это ещё не конец. Что в ближайшее время должно что-то произойти, но вот что? Откуда эти ощущения? Это всё из-за лихорадки? Боже… Я подавил новый приступ кашля. Я так и не долечился, твою мать… «Сколько я ещё протяну в таком состоянии? Неделю? Хрена с два…» В какой-то момент моих раздумий подошла Даша. Я не слышал её и дёрнулся от неожиданности, когда она взяла моё запястье. И через пару секунд до меня донёсся её голос: — Сто тридцать два, — сказала она. — Стас, у тебя… «Пульс… высокий, но некритичный». — Меньше, чем я думал. — Это потому, что ты сидишь, — сказала она. — Встанешь — сердце забьётся ещё чаще. Пойдёшь по воде — его понесёт так, что считать не успею. — Бегать не буду. — И ходить тебе нельзя. — Даша встала передо мной, заслонив валун и людей за ним. — Сто тридцать два, пока сидишь. Поднимешься — сердце забьётся ещё чаще. Полезешь в воду — обратно тебя вынесут без сознания. — Ты помнишь, сколько шагов до острова? — При чём здесь это? — Триста пятьдесят до острова. Ещё двести до цепи, если Зыков не ошибся с вехами. Носилки там застрянут на первой мочажине. — Значит, сделаем из жердей. — Сделаем. И понесём, когда ноги откажут. До тех пор я иду между двумя. Снова пойдёт кровь — не спорю. Вяжете к жерди. — Не «если» и не «снова». Когда пойдёт. — Когда пойдёт. Она взяла меня за подбородок, повернула лицом к свету и долго смотрела в глаза. — Гена идёт рядом. Остановиться скажу — остановишься. Упадёшь один раз — дальше тебя не спрашивают. — Принял. Только после этого она отпустила меня. Гена за это время поднялся. Сел, стряхнул с лица мох, посмотрел на меня, затем улыбнулся и махнул рукой, мол, подойди, командир. И когда я оказался рядом, он достал из‑за пазухи смотанный провод и положил рядом с собой на мох. Посмотрел на него, как смотрят на вещь, которая сделала своё и теперь может лежать. — Чисто снял? — спросил я. — Обе клипсы. Подписи нет. — Он помолчал. — Есть ещё кое‑что… Я видел. Он коротко пересказал то, что успел понять от кочегара. Тот показывал руками, Гена переспрашивал, а потом складывал его жесты с тем, что сам слышал у линии. — Когда он положил трубку и немцы ввалились в дежурку, то не сразу ушёл. — Почему? — Ждал, пока они отвернутся. А потом вынул из аппарата что-то маленькое и сунул за пазуху. Вот так показал. — Что именно? — Не понял. Он пальцы свёл — меньше спичечного коробка. Я посмотрел на кочегара. Тот сидел у валуна с открытыми глазами, но взгляд по-прежнему упирался куда-то за туман. Одно слово он из себя уже вытащил. На второе могло не остаться сил. — До острова донесёт, — сказал я. — Там посмотрим. Зыков возник из тумана в полном снаряжении, с карабином, мокрый по грудь. За ним, чуть позади, держался боец — один из тарасовских, тот, что покрепче. — Рад тебя снова видеть, — сказал я. — Как обстановка? — За ночь вехи переставили. — Зыков говорил без пауз. — Те, что стояли в пятидесяти шагах друг от друга, теперь стоят у самой воды. Итого: три пары. Скошенный край — на север, на наш ельник. Разметка идёт вдоль гривы, параллельно нашей резервной нитке. — Откуда знаешь, что за ночь? — Вчера вечером Архип отходил туда и вернулся. Тогда последняя пара стояла в пятидесяти шагах от первой. Значит, её ночью подтянули. Понимаешь? — Значит, утренняя «рама» покажет им направление. — Если пройдёт. — Зыков чуть помедлил. — Я Петьку на сосну не поднимал. Он сам полез, как только рассвело, сказал, что верёвку дёрнет, если что. — Думаешь, не пройдёт? — Я нахмурился. — Может, нас пронесёт, и никаких самолётов не будет? — Конечно. Размечтался, — буркнул Зыков и посмотрел на меня. — Кстати… Антось пришёл с дальнего секрета. Говорит, слышал собаку. Далеко, за топью, но лай шёл вдоль нашей гривы. — Одна? — Антось говорит — одна. На длинном поводке. Он различает: короткий поводок — собака рвётся, голос рваный. Длинный — собака работает, голос ровный. — Антось разбирается в собаках? — До войны псарню держал, — Зыков сказал это так, будто я должен был знать. Я кивнул и посмотрел на него внимательнее. После крови в воде вести должен был он. Я передал ему людей вслух, при Архипе, и обратно слова не забирал. — До острова командуешь ты, — сказал я. — Я считаю, что у нас впереди. Если отключусь, моего мнения больше не ждёшь. — Я и сейчас ждать не собирался, — ответил Зыков. — Ты говори, пока можешь. Вот и договорились. Вскоре в нашей компании появилось пополнение в лице Чука. Он нёс в руках бересту, свёрнутую трубкой. Увидев меня, он, конечно, знатно прифигел. Но, увидев ранение Архипа, аж побледнел. — Что же там случилось… — пробормотал парнишка. — Старик, ты как? Архип ничего не ответил. Поднял голову, посмотрел в глаза Чуку и медленно качнул головой. — Чего пришёл? — нахмурился Зыков. — Петька послал, — выдохнул он, присаживаясь на корточки. — Велел передать, что утром, когда туман ещё не лёг, он слез с сосны и подошёл к ближней паре кольев. — Один полез? — Один. Сказал, от сосны недалеко. У меня под языком сразу стало горько и без коры. Полез без приказа, к немецким меткам, на виду у самолёта и наземного дозора. Доберусь до острова — выдеру. Если доберусь и если он к тому времени снова не решит, что стал бессмертным. — Что он там делал? — Посмотрел цифры на кольях и срисовал. Он развернул бересту на колене, подозвал меня и старшину и показал цифры, выцарапанные гвоздём наспех, но разборчиво. «Сорок один. Сорок два. Сорок три». Три пары кольев. Три номера подряд. Я провёл ногтем по первой цифре. Это могли быть точки промера. Пикеты вдоль одного створа. Участки пути, которые сапёры должны пройти по очереди. Чего именно они считали — я пока не знал. Знал другое: случайный кол не получает номер. Если на земле стояла сорок первая точка, где-то на бумаге уже существовала сороковая. И место для сорок второй выбрали раньше, чем вбили её в мох. — Старшина. Смотри. Зыков взял бересту. Палец остановился на второй цифре. — По порядку идут. — Вот именно. Они не просто щупают болото, куда шест попал. Сверяют точки с бумагой. — С какой ещё бумагой? — С мелиоративной картой. Шрайбер говорил: карта тридцатых годов. На ней должны быть канавы, старые гати, сухие гривы. Немцы идут по старым отметкам и проверяют, что сохранилось. Где держит, где провал, где можно протащить пулемёт. — А высота сто двенадцать? — Оттуда удобно смотреть, куда выходят люди и где тянется лес. Но глубину топи с бугра не увидишь. Её сейчас меряют ногами и шестами. Зыков ещё раз посмотрел на цифры. — И что ты предлагаешь? — Найти тех, кто ставит колья. — Ты себя видел? — Видел. Поэтому ведёшь ты. Сначала идём по свежей разметке и смотрим издали: сколько их, куда возвращаются, у кого планшет. Если можно взять бумагу без стрельбы — берём. Если нельзя — запоминаем маршрут и уходим. Даша поднялась рядом: — А Архип? Фрол? Ты их тоже поведёшь за немцами? — До острова идём вместе. У развилки ты уводишь раненых с Костей и бойцом. Чук идёт с вами и передаёт Петьке, чтобы с сосны больше не слезал. Дальше Зыков решит, кто способен продолжать. — Зачем тебе их бумага? — спросил старшина. — Чтобы увидеть следующую точку раньше, чем там появится кол. Если линия поворачивает к острову, мы должны уйти до того, как по ней приведут людей и собаку. Я кивнул в сторону болота. — Эшелон мы задержали. Промерщиков — нет. Им для этой работы хватает шестов, верёвки и старой карты. Значит, наши двое суток могли уже усохнуть до нескольких часов. Зыков сложил бересту и сунул за пазуху. — До развилки веду всех. Потом отправляю раненых на остров и сам выбираю, кто идёт дальше. — Так. — Тогда поднимай людей. Порядок предложил я, а Зыков переставил людей так, как счёл нужным. Сам пошёл первым. Следом поставил Архипа, под здоровый бок ему — одного из тарасовских. Дальше шли Фрол и кочегар; между ними держались Даша с Костей, чтобы видеть обоих. Чук нёс медицинскую сумку. Гена шёл передо мной, шагах в пяти, и то и дело оборачивался. Второй боец замыкал и следил уже за мной. Морфий убрал с лица Архипа боль, но руку не вернул и крови не добавил. Старик шёл, опираясь на чужое плечо, и на каждой кочке ставил сапог дважды, прежде чем перенести вес. Гряда уходила в туман, и туман стоял по грудь. Я видел головы, плечи, а вот ниже — ничего. Мы шли по гряде, и под ногами тянулась единственная сухая полоса среди топи — мох, корни и сухая хвоя. Сухая полоса среди топи сама звала человека под ноги. Поэтому немец и тянул колья вдоль неё. Здесь могли пройти сапёры, за ними солдаты, а потом носильщики с пулемётом. Для такого вывода карта не требовалась. Я щупал дорогу перед собой жердью. На каждом шагу втыкал её перед собой и проверял: держит или нет. Если держала, то делал шаг, если нет, то обходил. Да, это растягивало дорогу — мы шли дольше, но другого выбора не было. Первая мочажина прошла чисто. Жерди, которые Фрол притопил ещё позавчера, держали. Мы прошли по ним гуськом, и вода поднялась до колен, но не выше. Фрол шёл посередине, и я видел, как он на каждом шагу проверял ногой: жердь под водой или пустота. Старик знал, что делал: он сам их клал. Потом началась вторая мочажина, и тут Зыков остановился. Поднял руку, показал кулак, и все замерли. Я подошёл вперёд, низом, пригибаясь к воде, хотя пригибаться было некуда — туман и так скрывал нас до груди. — Что такое? — Пролёт разобран. — Зыков показал вперёд. — Две жерди лежат в стороне, комлями вместе. Я проследил за его жестом и увидел, что жерди лежали на кочках, метрах в трёх от линии настила. Их не сломали — кто-то просто снял их и отложил… Тот, кто снимал, знал, зачем это делает: открывал проход для воды или закрывал проход для людей. — Промерщики, — сказал я. — Да. Видимо, прошли тут ночью. — Зыков кивнул. — Нас тут не было, а они были. — Мы можем как-то обойти? — Можем, правее, по воде. Там, правда, глубже, но мы проскочим… я вчера проверял. — Ну тогда веди. Зыков шагнул вправо, обходя разобранный пролёт. Мы потянулись за ним. Вода поднялась до бёдер. Тёплая, стоячая, с запахом сероводорода и гнили. Мошкара облепила лица, и отогнать её было некогда — руки держали шест, жерди, ремни. И тут Фрол оступился. Я видел, как это случилось. Старик шагнул — нога его поехала по илистому дну, и он ушёл вниз, не успев толком качнуться. Вода поднялась ему до груди, потом до подбородка. Он ухватился за жердь, но жердь поехала вместе с ним, и его повело вбок. Гена сработал раньше всех. Он шагнул в воду, правой рукой взял Фрола за ворот телогрейки и одним движением поставил его обратно на настил. Фрол качнулся, схватился за его плечо, встал. Вода текла с него ручьями. — Спасибо, — просипел Фрол. Гена кивнул, но руку с его ворота убрал не сразу. Фрол не был ранен. Зато всю ночь пролежал под рельсами, потом бежал под пулемётом, захлёбывался в болоте и теперь смотрел сквозь людей, перебирая пустой мешок. Взрыв мог приложить его сильнее, чем он показывал. Или старик просто вычерпал себя до дна. — Дальше возле него идёшь ты, — сказал Зыков Гене. — Ещё раз поплывёт — берёшь под руку. Без разговоров. Фрол хотел что-то сказать, но старшина уже отвернулся. Но не успел я и толком подумать, как сверху пришёл звук. Сначала послышалось гудение, где-то далеко… так далеко, что едва можно было различить. Но затем оно стало ещё громче… Я уже знал этот звук, да и мои люди — тоже! «Рама». — В воду! — скомандовал я шёпотом. — Под камыш. Не плескать. Лица к кочкам! Люди опускались медленно. Вода закрыла плечи и спины. Зыков уложил Архипа возле поросшей осокой кочки, оставив раненое плечо сверху, а боец придержал старика под подбородок, чтобы тот не ткнулся лицом в жижу. Я лёг на спину между двумя пучками камыша, утопил затылок и плечи, натянул на грудь ряску. Над водой оставил нос и глаза. Тёплая жижа сомкнулась над ушами, и звуки ушли. «Рама» прошла первый раз вдоль гривы, с юга на север. Я следил за ней краем глаза, стараясь не шевелить даже подбородком. Крылья легли точно над сухой полосой, по которой тянулись колья. Самолёт ушёл за туман, развернулся и вернулся чуть правее. Второй проход лёг параллельно первому. Третий — ещё дальше над топью, на таком же расстоянии. Искали они людей, снимали местность или проверяли работу сапёров — снизу не разберёшь. Но случайности здесь уже не было: колья на земле и три ровных прохода над ними тянулись в одну сторону. Лётчик смотрел тот же участок, который ночью мерили ногами. Гул ушёл на юг, стал тише, растворился. Я лежал в воде и смотрел в белёсое небо, и мошкара, которая сидела на моём лбу, почему-то даже не кусала… — Подъём, — приказал Зыков. — Быстро, без плеска. Люди поднимались из воды, мокрые, злые, с лицами, залепленными ряской. Архип встал с помощью бойца. Боль отпустила его лицо, зато ноги дрожали так, что кочка под сапогами шевелилась. Я подошёл к жердине, на которую Гена поставил Фрола. На ней, на сухом месте, выше уровня воды, я увидел то, чего не видел раньше: там был след! Причём чёткий, свежий, с отчётливыми отпечатками гвоздей на каблуке. Но самое главное — это был след немецкого сапога с подкованным каблуком: такие носили в полевых частях, а не в гарнизоне. А рядом, на мху, валялся обрывок шпагата. Я поднял его, растянул между пальцами. Узлы шли через шаг — ровно, аккуратно, как их вяжут для промера глубины. Грубо говоря, завязал, опустил до дна, посчитал узлы — и получил глубину. Простой дедовский способ, которому не нужны ни рулетка, ни рейка. И это было прямо здесь. ---------- Глава 19 Глава 19 — Гена, — позвал я. Он подошёл, посмотрел на шпагат, на отпечаток. — Промерщики, — Гена повертел обрывок в пальцах. — Малая группа. С бумагой, рулеткой. Тут ещё, глянь, — он указал на отпечаток рядом. — Собака с ними. Он покосился на меня. — След свежий. Часа четыре-пять. Назад уже не пойдут. Думаю, сейчас они на базе. — И что это нам даёт? — спросил Зыков. — Они нам нужны, — я повернулся к старшине. — Взять их, когда начнут мерить следующий участок. Забрать планшет старшего, узнать, какие точки уже промерили и куда пойдут завтра. Зыков посмотрел на меня внимательнее. — По-тихому снять группу и забрать бумаги? — Верно. Но по следу сейчас не пойдём. До острова ведёшь ты. Антося надо вызвать уже сейчас. Если промерщики выйдут ночью, второго случая не будет. Зыков посмотрел на кровь в мху, потом на след. — Ефремов! — Я! — Антося в лицо знаешь? Нитку до секрета помнишь? — Так точно. По зарубкам на орешнике. — За сколько доберёшься? — Час, если по кочкам. — За час и вернёшься, — сказал Зыков. — Не гони так, чтобы самому остаться в топи. Боец кивнул, скинул сапоги, оставшись в портянках, и нырнул в туман. Брызг почти не было — умел ходить по болоту. Я посмотрел ему вслед и тут же согнулся пополам — накатил кашель. Я давил его, прижимая рукав ко рту, пока не почувствовал во рту знакомый металлический привкус. Выплюнул тёмное в мох. Зыков молча забрал у меня жердь и поставил Гену рядом. — До острова между вами, — сказал он. — Ещё раз кровь пойдёт — понесём. Я кивнул. Спорить тут было не с чем. Мы двинулись дальше, длинной ниткой пробираясь между мочажинами к нашему острову. Туман начал редеть, и над ним проступили верхушки сосен. Где‑то там, впереди, за топью, был наш остров, и к нему мы вышли к середине утра. Даша встретила нас у родника. Молча, без вопросов. Посмотрела на Архипа — тот шёл сам, но левая рука висела, и морфий начинал сдавать, — и повела его в лазарет. — Кипяток. Соль. Чистую марлю. И свет сюда, — Даша ткнула Косте пальцем в сторону печурки. Костя растопил печурку, и, когда вода закипела в жестянке, Даша начала работать. Сняла повязку. Края раны разошлись, из глубины снова сочилась тёмная кровь. В размочаленной ткани застряли земля и волокна телогрейки. Даша промывала рану тёплой кипячёной водой со слабым раствором соли, выбирала то, что видела, и в конце рыхло прикрыла чистой марлей, оставив край для оттока. Архип сидел на нарах, и Костя держал его за плечи, и старик не издал ни звука. Только выдохнул — длинно, рвано, — и закрыл глаза. Даша подняла снятую повязку. Губы у неё сжались, складка между бровей стала глубже. — Двое суток. Может, трое, чтобы добраться до хирурга, — сказала она. — Потом можем опоздать. Рана грязная, рука не работает. Пойдёт жар, запах или почернеют края — начнётся заражение. Тогда потеряем не только руку. Нам нужен хирург, стол и эфир — то, чего у нас нет. — За двое суток мы что‑нибудь придумаем, — я упёрся ладонью в край нар. — Ты это говоришь каждый раз! Где ты его достанешь? — Даша скомкала повязку, и между её пальцами выступила мутная влага. — Даша, мы каждый раз что-нибудь да придумываем, — я покосился на неё. — И каждый раз мы выпутываемся из сложных ситуаций. Она разжала пальцы, свернула повязку и сунула в жестянку с кипятком — кипятить, чтобы использовать снова. Ткань была дефицитом, и Даша экономила её, как патроны. Я вышел к роднику. Совет я проводил сидя у пня, уперев локти в колени. Так тело меньше мешало соображать, а соображать надо было много. Собрались Зыков, Тарасов, Гена, Фрол. Даша осталась в лазарете. Её часть решения уже прозвучала: двое суток. — С базы снимаемся, — начал я. — Завтра. Базу сворачиваем. — Почему? — Тарасов шагнул вперёд. — Мы столько всего здесь сделали… — Потому что такими темпами уже завтра они выйдут к этой гриве. С промерами, с собакой, с картой местности. Тарасов промолчал. Спорить он умел, но здесь слова кончились. — Вес распределяю заново. Зыков, ты берёшь оружие и патроны. Тарасов — продовольствие и инструмент. Гена — связь и провод. Фрол — всё своё, что осталось. Всё, что не входит в одну ходку, — в схрон на гряде. — Куда уходим? — Зыков присел над картой, уперев ладонь в край пня. — На запасной остров, через дальний рукав. Место, которое Чук показывал, — сухая кочка с ельником. Меньше, хуже, но подальше от гривы. Оттуда пустим след к восточной стороне Кукуевки, не заходя к домам. Тарасов поднял голову. — К Кукуевке? Зачем? — Не в деревне. На старой вырубке восточнее. След к жилью не подводить. Я расстелил на пне карту, которую мы сняли с Высоты 112 ещё неделю назад. Рваная, мятая, с грязными разводами — но сетка на ней была видна. Квадраты, нанесённые от руки, с номерами в углах. — Смотри, — я положил рядом Петину бересту. — Пикеты сорок один, сорок два, сорок три. На карте эти номера ложатся вдоль одной линии — через соседние клетки, прямо к нашей гриве. Тарасов наклонился, посмотрел, потом поднял на меня глаза. — Значит, они знают, где мы. — Они знают, где болото. Где мы — ещё нет. Но промерщики ходят каждую ночь, и каждый раз ближе. Тарасов провёл пальцем от нашего острова к Кукуевке и задержал ноготь на пустом квадрате. — А ложный лагерь — зачем? — Чтобы они нашли. Костры по мокрому лапнику — дым, но не огонь. Следы к воде — свежие, множественные. Гильзы — наши, трофейные, немецкие, вперемешку. Ветошь на кустах, обрывки бинтов. Всё, что говорит: тут было двадцать человек, и они ушли на восток. — Кукуевка — это далеко, — Зыков отмерил расстояние на карте двумя пальцами. — Недалеко. Вёрст пять, если водой. Тарасов берёт двоих своих: с одним ставит лагерь, второго сразу пускает на отвод. К ночи все трое должны вернуться назад. — Моих и так мало! — Один поможет тебе с лагерем. Второй уведёт след. Меньше не выйдет. Тарасов кивнул. Принял молча — с той злостью, которая не выходила наружу, а уходила куда-то в голову. И я понимал, что рано или поздно он сорвётся. — И последнее, — я повернулся к Зыкову. — В городе мы оставили след. Вчерашней ночью, когда Ганна вела семьи к кирпичне, у пролома появилась посторонняя баба. Привела дочь Стефана и ушла. Про точку знали Ганна, путеец и я, а эта пришла прямо к пролому, не ища. Значит, кто‑то четвёртый сказал ей, куда идти. — И этот четвёртый знает про кирпичню, — Зыков провёл большим пальцем по ремню автомата. — Знает. После взрыва кирпичню будут проверять. Но главное — в Гродно за одну ночь опустели три двора путейцев. Восемь человек ушли оттуда к кирпичне, девятая пришла отдельно. Если немцы проверяют подворные списки, а они проверяют, то три пустых двора… — Это трое исполнителей, — Гена сдвинул лежавшую на пне карту и посмотрел на меня. — Верно. Если немцы сложат пустые дворы с диверсией на путях, они возьмут всех троих. И Богатырёва — первым. — Связь с Богатырёвым, — Зыков посмотрел на меня. — Надо… оборвать. Больше никаких встреч и так далее. — Связь обрываем молчанием, — сказал я. — Никаких людей в город. Любая записка сейчас приведёт к Богатырёву быстрее нас. Я позвал Чука. Пацан вынырнул из-за земляного вала, где сидел, поджав ноги, и ждал. — На сосну. Снимешь Петю, заберёте верёвку и всё, что оставили у наблюдательного места. Потом — в землянку за Мурзиком и оба к Даше. Из лагеря больше никуда. — А Богатырёв? — Если он умный, сам ляжет на дно. Если нет — ты его уже не спасёшь, только приведёшь к нему хвост. — Понял, — Чук кивнул и ушёл. Бесшумно, как всегда, — только щиколотки блеснули в тёмной воде и пропали. Я остался у пня, и меня трясло. Мелко, непрерывно, от усталости и от того, что кора перестала действовать. Даша вышла из лазарета, посмотрела на меня, ничего не сказала. Прошла мимо, к роднику, набрала воды в кружку и поставила рядом со мной на пень. — Пей и иди ложись. — Не могу. — Можешь! Архип спит, Фрол сидит, Зыков на охранении. Ты — не нужен им сейчас, иди отдохни. На этот раз я не спорил. Лёг у стены лазарета и провалился до сумерек. Разбудил меня Зыков — уже собранного Антося привели, Тарасов возвращался, а кашель впервые за день оставил мне несколько спокойных вдохов. Ложный лагерь восточнее Кукуевки был готов, а отводный след огибал деревню и уходил дальше на восток. Тарасов доложил это коротко, не садясь. К ночи мы сидели на тропе, за поворотом гривы, — я, Зыков, Гена, Ефремов, Слава и Антось. Тропа шла по сухому, между двумя мочажинами, и была единственным путём, по которому можно было пройти от южной окраины болота к северной, не увязнув. Антось сидел рядом со мной, и его лицо в темноте было тёмным пятном без черт. Он говорил тихо, ровно, без запинок. — Старший — силезец. Выговор тяжёлый, «р» картавит по‑ихнему, не по‑нашему. Он говорит мало, команды короткие. Второй — младший, баварец или откуда‑то с юга. «Ш» мягчит. Просил горячего, когда проходили мимо меня вчера. Я лежал в орешнике, метрах в двадцати. Он жаловался, что чай остыл. Третий не говорил. Может, местный, может, просто молчит. Четвёртый — с собакой. Собака на длинном поводке, овчарка, сука. Голос ровный, не рвётся. Ходит по сектору между кольями. — Откуда знаешь, что по сектору между кольями? — я наклонился к Антосю, чтобы не повышать голос. — Собака ходит зигзагом. От кола к колу, не от запаха к запаху. Если бы по следу — то шла бы по прямой, с рывками. А эта ходит ровно, поводок натянут влево‑вправо. Ведут её, а не она ведёт. — Значит, собака — не следовая. Сторожевая. — Сторожевая, — подтвердил Антось. — На длинном поводке, при проводнике. Если учует чужого, то загавкает, но сама не пойдёт. — То есть, просто остановится и будет лаять? Сомневаюсь в этом. — Поверь, командир, я в этом разбираюсь. — Хорошо. Старшего берёт Слава. Гена — второго. Ефремов — третьего. Зыков — проводника собаки. Я держу всю тропу и того, кого мы не посчитали. Антось, собака твоя. Антось лишь кивнул. — Лаять она не должна. Как управишься, оставайся слева, у мочажины. Если кто-то рванёт в болото, по темноте за ним не лезем. Кого сможем — берём живым. Старшего в первую очередь. Что делать дальше, решим после бумаг и тревоги. — А если местный вооружён? — Гена поправил ремень автомата на плече. — Тогда снимаем. Но моя работа — не дать ему уйти, пока вы заняты своими. Я положил вальтер перед собой на мох. — И ещё. Если кашель поднимется, Зыков отменяет засаду без моего согласия. Это условие я произнёс сам, чтобы потом не притворяться, будто его не было. Мы сидели и ждали. Через час Антось поднял руку. — Идут, — выдохнул он. — Собака идёт первой! Я прислушался, но ничего не услышал. Подумал: мол, может, ему показалось? Но нет. Вскоре послышался лёгкий шелест и негромкий рык. Антось тут же ушёл в темноту. Гена показал рукой: мол, движение где-то левее, у края мочажины, где тропа сужалась и кусты подступали вплотную… и тут мимо прошла собака. Я услышал её дыхание и шорох поводка по траве. Проводник шёл за ней метрах в пятнадцати, а то и больше. Звук, который издала собака, был коротким и тихим. Выдох, даже… как будто ей выбили воздух из лёгких, и она не успела ничего, только выпустить его. Поводок дёрнулся, натянулся и ослаб. Дальше была очередь проводника. Я слышал, как он остановился — поводок ослаб, собака не подавала голоса, и человек замер, не понимая, что случилось. Он стоял секунды три, может, четыре, и этого хватило. Зыков убил его быстро… и потащил тело к нам, в кусты. Фонари показались раньше, чем я успел различить следующие шаги. Немцы шли следом за собакой и проводником. Старший — силезец — держался шагах в тридцати позади проводника; за ним, с промежутками, ещё двое. За последним, почти вплотную, двигалась четвёртая тень — без фонаря. Старший дошёл до Славы и исчез — будто провалился в мох. Коротко хрустнула ветка, немец дёрнулся, но Слава уже прижал его лицом к земле и завернул руку за спину. Я не поднялся. Лежал на второй стороне тропы с вальтером на мху и держал в прицеле последнюю тень, шедшую без фонаря. Моя работа начиналась там, где наш счёт не сходился. Второго взял Гена. Быстро, без шума — обхватил сзади, прижал, и тот обмяк, может, от удара, может, от страха. Третий, похоже, заметил, как Ефремов поднялся ему навстречу. Бросил фонарь, шарахнулся влево — туда, где Гена держал второго, — и с ходу полез через кусты. Ефремов метнулся ему наперерез, ветки затрещали, а потом один за другим прозвучали два хлопка. — Ушёл? — я приподнялся, всматриваясь в темноту. — Ушёл, — отозвался из кустов Ефремов. — По мне стрелял, но промазал. Я в ответ палить не стал. Его двух хлопков и так хватило — сейчас за полболота услышат. — Плохо, — я повернулся к Антосю, который уже вернулся от мочажины. — Если выберется к своим, поднимет тревогу. Отсюда до их базы сколько? — По сухому ходу около часа. Если в темноте тропу не потеряет. — Значит, работаем быстро. Потом уходим. Ефремов выбрался на тропу, прижимая ладонь к рассечённой веткой щеке. Мотнул головой и зло сплюнул под ноги. Слава стянул старшему руки его же ремнём, затолкал в рот свёрнутый рукав и уложил лицом в мох. Зыков появился рядом ровно в тот момент, когда Гена обо что-то споткнулся. Послышалось человеческое поскуливание, и Гена, матерясь, схватил с земли немецкий фонарь и посветил туда, где была «преграда». В темноте, в грязи, прямо на животе и с руками на затылке лежал человек. — Не стреляйте, — просипел он по‑русски. — Я не с ними! Меня заставили! Я подошёл, присел рядом, вгляделся в лицо, которое подсвечивал Гена. — Кто ты? — Сам я из Кукуевки. Жена с дочкой там. А мельница у меня возле Бойска, на ручье. — Почему ты с ними? — Они утром на мельницу пришли, — он не убирал руки с затылка и всё сильнее вдавливал пальцы в волосы. — Сказали: либо ведёшь, либо расстрел на месте… а у меня жена… и дочка… — Бойск далеко? — Хутор в паре километров отсюда. Мельница на ручье, за околицей. — Ты знал про тропу? — Знал. Я её сам чистил! От корней, от валежника, чтоб по ней ходили. — Зачем? — Она в обход идёт! — мельник наконец оторвал одну руку от затылка и махнул куда-то в сторону камышей. — Мимо Кукуевки, через топь. Я хотел, чтоб они здесь ходили, а не через деревню. Чтоб не топтали огороды! Чтоб не заглядывали в окна! Чтобы они ушли… Убить его было проще всего. И хуже всего. «Прибить? За то, что пытался увести немцев от своей деревни?» Пойдёт с нами. На острове разберёмся. — Вставай, — я ухватил его за рукав. — Пойдёшь с нами. Он убрал руки, упёрся в грязь и начал медленно подниматься. Пальцы скользили по мокрому мху, плечи он втянул и всё время косился на мои руки. За спиной коротко завозились. Старший каким-то образом вытащил из рукава плоский нож, резанул по мокрому ремню и поднялся на колено. Кляп выпал в грязь. Слава дёрнул его назад и полоснул ножом по горлу раньше, чем тот успел набрать воздух. Немец захрипел, забил сапогами по мху и через несколько секунд обмяк. Второй так и не пришёл в себя. Гена присел возле него, приложил пальцы к шее, потом поднял на меня глаза и покачал головой. Зыков за это время обыскал старшего. Вытащил планшет, пачку бумаг, карандаш, перо, флягу. Протянул мне планшет. — Цифры вижу, — сказал Зыков. — Завтрашняя дата, пикеты сорок четыре, сорок пять и сорок шесть. И стрелка сюда. Остальное сам читай. Я открыл планшет, подозвал Гену, чтобы тот подсветил, и начал осматривать карту. На первом развороте была аккуратная сетка, ровные квадраты, номера, пометки карандашом. Рядом с ними — цифры глубин, отметки промеров, стрелки, указывающие направление движения. На обороте — список фамилий, должности, номера подразделений. — Гена, — я протянул бумаги. — Смотри. Это то, что нам нужно. Гена взял, быстро пробежал глазами, кивнул. — Это карта болота. С нашими маршрутами она совпадает. — И ещё, — Зыков достал из кармана старшего маленький блокнот. — Тут тоже какие-то записи… я не понимаю немецкого… сам глянь. Я взял блокнот, пролистал и увидел кучу всяких дат, цифр и перечёркнутых записей, но самое важное, что было там, — это одна строчка, обведённая дважды. Там была завтрашняя дата и точка — остров. Твою же мать… — Что вы должны были проверить завтра? — я посмотрел на мельника. — Остров? — Д… да… Я задержал палец на обведённой строке, потом захлопнул блокнот. — Завтра на остров придут немцы… и… так, стоп, немцы… — я вновь повернулся к мельнику. — Группа, которую ты вёл, — она единственная или ещё есть? — Каждый день группа меняется, — мужик покосился на тела и втянул голову в плечи. — Бригад всего четыре… сегодня — эти. Завтра — другая… вторая. — Значит, утром сюда должна выйти вторая бригада, — я сунул блокнот за пазуху. — Но ждать утра они не станут. Тот, который ушёл, поднимет тревогу раньше. — Тогда поисковая группа может выйти уже ночью, — Зыков подхватил с земли планшет и затолкал бумаги обратно. — Нужно уходить прямо сейчас, Стас! — Верно. Забираем бумаги и возвращаемся. Мы тут же выдвинулись обратно. Мельник шёл между мной и Зыковым, и я видел, как он вздрагивает от каждого шороха, как будто ждал выстрела в спину. Пускай идёт. Пока что я видел в нём человека, который хотел, чтобы его деревню не трогали. На острове мы оказались через полчаса. Первым нас встретил один из дозорных, который тут же получил информацию и умчался предупреждать остальных. Так что у землянок нас уже ждала Даша — возле лазарета, с сумкой, набитой бинтами и склянками. — Я всё собрала, — Даша перехватила сумку повыше и шагнула ко мне. — Что случилось? Дозорный говорил так быстро, я ничего не поняла. — Один ушёл, — я стянул с плеча планшет и перехватил ремень в руке. — Если доберётся до своих, поисковая группа может выйти ещё ночью. А утром сюда в любом случае придут промерщики. — Но… как? — Даш, потом, — я потёр ладонями лицо и оглянулся на землянки. Возле них уже двигались люди, вытаскивали мешки, оружие, свёрнутые одеяла. — Сейчас надо собираться. Даша прижала губы, подхватила сумку и повернулась к лазарету. В этот момент из-за земляного вала выскочил Костя — растрёпанный, в одной гимнастёрке: — Сколько у нас времени? — Не знаю, — я поймал его за плечо, когда он попытался проскочить мимо. — На сборы — полчаса. Потом уходим, готово всё или нет. Даша перехватила того самого дозорного за рукав и подтолкнула к Косте: — Носилки делайте. Четыре. Архип и трое из дальней землянки сами не дойдут. Через десять минут у лазарета лежали четверо наскоро связанных носилок. Косте и дозорному помогли Ефремов и двое тарасовских. Весть уже разошлась по базе. Зыков отправил двух связных снимать дальние секреты: возвращаться на остров им запретили, оттуда они должны были идти прямо к запасной кочке. Тарасов открыл схрон на гряде, и туда полетело всё, что не помещалось в одну ходку. Троих лежачих принесли из дальней землянки первыми. Кузьмин ещё понимал, что происходит; Хомутов лежал с открытыми глазами; третий дышал часто и неглубоко. Все, кто мог идти сам, сбросили часть груза. Под каждые носилки назначили по двое, а носильщиков меняли на каждой сухой кочке. Петя пришёл вместе с Чуком. Из-за пазухи у него торчала рыжая голова Мурзика. Кочегар шёл рядом с Геной; провод, как и прежде, висел у связиста за пазухой. Перед самым выходом кочегар отдал ему маленькую деталь, вынутую из телефонного аппарата. Гена завернул её в тряпицу и убрал к проводу: разбираться будем уже на новой базе. Через двадцать минут мешки легли на плечи, оружие разобрали, землянки опустели. Архип лежал на передних носилках, Даша шла рядом, держала его за руку. Мельник нёс мешок с припасами — вызвался сам. Мы сошли с острова и длинной ниткой двинулись к дальнему рукаву топи. Зыков вёл, Ефремов замыкал. Я шёл в середине, рядом с мельником; Гена держался с другой стороны. Костя сунул мне жердь и предупредил: один раз оступлюсь — дальше понесут. Мельник шагал рядом со мной. — А если они найдут мою деревню? — мельник крепче прижал мешок к груди. — Если поймут, что я ушёл с вами? Если они доберутся до жены и дочки… — К деревне следа нет, — сказал я, придерживая его за локоть, когда он оступился на подводном корне. — Тарасов пересёк вашу тропу дальше и увёл отпечатки на восток. Если немцы пойдут за нами, мимо домов пройдут боком. К рассвету мы добрались до запасного острова. Маленькая сухая кочка, поросшая ельником, со всех сторон закрытая водой и камышом. Передние носилки с Архипом упёрлись в нижние еловые лапы. Остальные встали за ними, вплотную, плечом к плечу… ---------- Глава 20 Глава 20 Четыре часа мы дали себе на работу и отход. Больше было нельзя: следующая группа могла выйти в любой момент. Костёр на новом острове не разводили: ельник стоял гуще, чем на старом, и дым из‑под него лёг бы между стволами. Вместо огня воткнули лучину в расщеп пня. Она тлела медленно, коптила и света давала ровно столько, чтобы разглядеть буквы, если пригнуться к самой земле. Бумаги из планшета убитого силезца разложили на плоском спиле старой ели. Рядом легла наша карта с Высоты сто двенадцать — рваная, с грязными разводами, но с читаемой сеткой квадратов. Антось сидел над немецкими листами, водил пальцем по строчкам и шевелил губами. С чтением немецкого у него было куда лучше, чем у меня: он разбирал слова по слогам, а я давно растерял даже школьный запас. — Ab…teilung… — выговаривал он. — … geht in zwei… Ket‑ten… im Ab‑stand… von einer Werst… vor… — Две цепи, — я провёл ногтем под строкой. — Интервал — верста. Что дальше? Антось ткнул пальцем в следующую строку. — Mit der Kont‑roll…prüfung… der Mar‑kie‑rung… be‑auf‑tragt: Unter‑of‑fi‑zier… — он запнулся, сверился с соседней строкой, потом поднял глаза. — Контрольная проверка разметки. Поручена унтер‑офицеру. — Какому? Антось выговорил фамилию по буквам. Я её уже слышал — этой ночью, когда Зыков обыскивал убитого старшего. Тот самый силезец, которого Слава взял на тропе и который потом погиб, пытаясь освободиться. — Подпись его. — Антось прижал лист пальцем. — Тут дата — сегодняшняя. Значит, проверка разметки назначена на это утро. И поручена человеку, который мёртв. Его начальство об этом пока не знало — иначе у нас над головой уже висели бы ракеты, а по следу шла бы цепь. Мельник говорил, что утром выйдет вторая промерная группа. Бумаги добавляли другое: перед её выходом уже сделанную разметку должен был принять убитый силезец. Я подтолкнул лист к Антосю. — Дальше. Он перевернул бумагу и уткнулся в цифры. — Пикеты… сорок один, сорок два, сорок три — отмечены как готовые. На сегодня: сорок четыре, сорок пять, сорок шесть… — он провёл пальцем по графе. — Тут ещё: «Torf… ab‑bau». Торфяные выработки. Они как раз на карте отмечены. Я подтянул нашу карту ближе и положил рядом немецкую. Сетка квадратов совпадала — немцы пользовались довоенной мелиоративной картой, перерисованной на кальку. Карандашные пометки ложились на наши квадраты идеально, всё сходилось. — Где торфяные выработки? — я ткнул пальцем в немецкую карту. Антось сверился, подумал полминуты и ответил: — Квадрат К-41. Тут… нарисованы контуры и написано: «tro‑cken». Сухо. Я прижал ноготь к слову. — Сухо? Что-то тут не сходится… Я придвинул нашу карту и нашёл тот же квадрат. Контур выработок совпадал, но рядом карандашом было выведено: «воду пустили, 35 г.». Я провёл ногтем по надписи. Карьер стоял залитым уже шесть лет. Немецкая калька врала именно там, куда вела разметка. — Антось, — я ткнул в немецкий лист. — Тут что? План прохода цепи? — «Kette eins… folgt der Markierung… bis zum End‑punkt…» — он водил пальцем. — Первая цепь следует по разметке до конечной точки. Вторая — с интервалом, одна верста. — Конечная точка — где? Антось сверил карту и планшет. — Квадрат К-41. Торфяные выработки. Тут стрелка. Они должны выйти на сухое дно карьера и развернуться веером. На сухое дно, которое шесть лет как под водой. Я выпрямился и посмотрел на Зыкова. Старшина стоял за моим плечом и слушал, не перебивая. Теперь он понимал то же, что и я: первая немецкая цепь должна была идти по разметке к залитому торфяному карьеру. Вторая двигалась с интервалом в версту и зависела от темпа первой. По их карте карьер был сухим. На деле вода там могла оказаться по пояс, а то и глубже. — Погоди, — Зыков наклонился к карте. — Они что, вслепую пойдут? — Нет. Они пойдут по кольям, которые сами поставили. По разметке, которую к утру должен был принять убитый унтер. Колья ведут по сухой гриве, а потом должны вывести на «сухое» дно карьера. Если колы стоят как есть — первая цепь доходит до конца гривы и разворачивается на карьер, который по их бумаге сухой. — А если колы переставить? — Если переставить — цепь уходит правее, в карьер раньше, чем планировалось. И не по сухому дну, а по топи. Там, где почва рыскает под ногами и каждый шаг уходит по колено. Зыков молча свернул карту и затолкал её за пазуху. — Значит, до выхода цепей. — До выхода цепей. Последние пикеты разворачиваем с гривы в залитые выработки. Делаем это по их же почерку: та же глубина забивки, тот же наклон, та же тряпка узлом наружу, номера подряд. Чтобы проверяющий, если придёт, не отличил. — А кто проверяющий? — Зыков кивнул на бумаги. — Подписан‑то мёртвый. — Мёртвый. Значит, принять разметку в назначенный час некому. Либо они потеряют время на замену, либо пошлют людей по тому, что уже стоит. Оба исхода нам подходят. Я повернулся к мельнику. Тот сидел у еловой лапы, подтянув колени, и не отрывал глаз от планшета. Я поманил его двумя пальцами. — Поди сюда. Он поднялся, посмотрел на меня с явным испугом на лице, но всё-таки подошёл и остановился в двух шагах от плахи. Я взял его за правую руку и повернул ладонью вверх. Мозоли лежали не там, где им полагалось бы у мельника: не на основаниях пальцев, а поперёк, роговые, жёлтые, глубокие. — Ты ж говорил, что ты мельник, — сказал я, не отпуская его руку. — А мозоли у тебя… как у того, кто в земле роется. — И мельник тоже, — он не дёрнулся. — Я уже лет десять при лесничестве состою. При Козловском, при старом: колышки вбивал, делянки размечал, просеки чистил. Я отпустил его руку и посмотрел на его сапоги. Подкованные, с высоким каблуком, стоптанные неровно — левый сильнее. Такие следы мы видели на тропе. Язэп — так его, оказывается, звали, — стоял и ждал, пока я закончу его щупать. — Выверни карманы. Он вывернул, но внутри ничего интересного не было. Так, крошки от табака, обрывок какой-то бечёвки, огниво, кусок бересты с карандашной отметкой — наверно, его собственной, и сухарь немецкой выпечки, надкушенный. — Когда последний раз ел? Он покосился на надкушенный сухарь. — Вечером. Покормили… — И чем у нас нынче враг кормит? — я сощурился и уставился в его лицо. — М? — Да как всех. — Он пожал плечами и сразу втянул голову, словно ждал удара. — Кофе дали, суп из общего котелка. Немцы, которые были со мной… они другие. Не такие, как… Он оборвал себя и сжал вывернутые карманы в кулаках. Кормили его не из доброты. Без местного проводника промерщики на первой же мочажине теряли и темп, и дорогу. — Тут против сорок второго пометка. — Я развернул к нему лист. — Что там было? Язэп всмотрелся в графу, помолчал и отвёл глаза. — Корень под мхом. Кол не лез. Я проволокой верх обмотал и загнал глубже, чтоб не вылетел. Командир ругался, но кол стоял крепко, и он отстал. — Зачем проволока, а не тряпка? — Тряпка на мокром месте гниёт за два дня. Проволока — нет. Я думал, не скоро тут будем, хотел, чтоб держался. — А сколько их всего? Кольев? — Сорок три. Сорок первый, второй и третий поставили вчера вечером. — Сколько человек было в вашей группе? Язэп загнул на ладони пять грязных пальцев. — Старший — обычно унтер, двое солдат-промерщиков, проводник с собакой и я. Проводник тоже солдат, только на промере идёт впереди. Собака немецкая. Без команды не бросается, но чужого почует — подаст голос. Пять. Теперь ночной счёт сходился: четверо немцев и местный, которого Антось не разглядел. — Эту карту узнаёшь? — я развернул к нему немецкую кальку. Язэп придвинулся, но руками бумагу не тронул. Провёл ногтем над контуром выработок, потом перенёс палец на нашу карту. — Старая, довоенная. Отец при лесничестве состоял, я с ним делянки размечал. Только тут неправда: карьер после тридцать пятого залило. Твёрдый край идёт левее, до трёх ольх. Правее вода местами по грудь, а под нею резаный торф — ноге не за что зацепиться. Вот этого на картах не было. Карты говорили, что выработки затоплены. Язэп показал, где именно человек перестаёт идти и начинает тонуть. Я отошёл к пню и сел. Голова работала, и работала хорошо — первый раз за несколько дней. Лекарство, сон и Дашин отвар сделали своё дело, и я собирался воспользоваться этим, пока снова не полегло. Зыков подошёл и молча встал рядом, ожидая, когда я вынесу вердикт. — Итак, что мы имеем. — Я прижал пальцем последний отрезок разметки. — Проверяющий мёртв. Первая цепь держится кольев; вторая идёт с заданным интервалом и зависит от её темпа. Всю линию трогать не надо: достаточно плавно отвернуть последние пикеты с гривы туда, где под водой резаный торф. — А толку? — Зыков тяжело выдохнул. — Ну сменим мы их планы, они ведь всё равно поймут, что где-то и что-то не так. — Верно. Но первая цепь свернёт в резаный торф и встанет. Вторая упрётся в неё сзади. Пока немцы проверят карту, снимут людей и протянут новый створ, мы уведём своих. — А сколько тогда кольев придётся переставлять? — Два существующих: сорок второй и сорок третий. Сорок первый оставим якорем, а сорок четвёртый поставим новый — так, чтобы створ плавно ушёл правее, в карьер. Номер на нём нужен тем же почерком. Зыков провёл пальцем по цифрам в ведомости. — Кто ставил номера? Старший? Язэп отлепился от ели. — Нет. Я. Мы оба повернулись к Язэпу. Он стоял у ели и смотрел на нас, и лицо у него было как у человека, который ждёт приговора, но уже не пытается его избежать. Зыков положил ладонь на рукоять ножа. Мельник увидел это, попятился и упёрся спиной в ствол. Я поднял руку. — Отставить. Зыков не убрал руку. — Стас, он водил немцев по нашим тропам. Он знает остров, знает гряду, знает тропу к Кукуевке. Вернётся к своим, придут немцы, заберут его, и он приведёт их… — Он вернётся к тем, кто его послал. К тем, кто держит жену и дочь. — И приведёт их сюда, — Зыков сильнее сжал рукоять. — Сюда — может. Поэтому после его ухода этот остров для нас кончился. Вернёмся мы с кольев или нет, до назначенного часа уводишь людей на следующую кочку. Если Язэпа дожмут, он приведёт немцев к пустым елям и старым следам. Зыков посмотрел на четыре носилки у лазарета, затем на чёрную воду между стволами. Только после этого убрал руку с ножа. — Язэп, — я повернулся к мельнику. — Расскажи нам про жену, про дочь, про то, как ты оказался с немцами. Он начал с Кукуевки, сбился на мельницу, потом вернулся к тому утру, когда пришли немцы. Жена и дочь жили в одном доме у края деревни. Когда немцы пришли на хутор, его вызвали к коменданту. Не били, не допрашивали — просто сказали: ты знаешь болото, ты будешь водить померщиков. Если откажешься или сбежишь, жену и дочь расстреляют. Если будешь послушен, их не тронут. — Я бы убежал, — сказал он, глядя в землю. — Я бы утопился в этой топи, если б не они. Но они там. Кто-то из хутора, когда пришли немцы, рассказал им, что у меня есть родня… и если я не сделаю то, что они просят, они придут в Кукуевку и… вы и сами всё поняли. Если я не вернусь к назначенному часу… — Вернёшься, — перебил я. Он поднял голову. — Вернёшься. — Я придвинул к нему планшет. — До назначенного часа. Расскажешь правду ровно до того места, где она начинает вредить нам: началась стрельба, ты рухнул в мочажину и пополз от тропы. Кто напал, не видел. Кто из немцев выбрался, не знаешь. До Кукуевки добрался один, мокрый и ободранный. — Тот солдат, который ушёл, расскажет про засаду. — И пусть. Ты засаду не отрицаешь. Ты в неё попал и спасал свою шкуру. Тебе не обязаны поверить навсегда — достаточно, чтобы несколько часов не поставили к стене и не потащили твоих из дома. Он провёл ладонью по лицу, размазывая подсохшую грязь. — А колышки? — Сначала покажешь нам глубину, наклон, узел и номер. Потом уйдёшь. Если спросят про остальных — после первых выстрелов ты никого не видел. Ничего не придумывай сверх этого. Он несколько раз перенёс вес с ноги на ногу, потом выпрямился. — Сделаю. Я посмотрел на Зыкова. — Мы должны успеть до выхода первой цепи. Работаем втроём: я, Фрол и Язэп. И Петьку надо взять. — Фрол только смотрит и меряет, — Даша перехватила меня за запястье прежде, чем я успел отвернуться. — Колья забивает Язэп. Ты ничего не несёшь и не лезешь в глубокую воду. Один раз упадёшь или снова пойдёт кровь — поворачиваете назад, готов створ или нет. — Принял. — Я пойду, — Зыков отпустил ремень автомата и шагнул от плахи. — Нет. Ты остаёшься за старшего. Вернёмся мы или нет — через четыре часа уводишь людей на следующую кочку. Всех. Этот остров Язэп уже видел. Он принял это так, как принимал всё последнее время: молча, с той тяжёлой покорностью, которая была хуже спора. Мы вышли вчетвером. Язэп шёл первым, я — за ним, Фрол замыкал. Петька нёс узел с тряпками и верёвкой и старался ступать в мои следы. До гривы было полверсты по воде. Язэп шёл по кочкам и на каждом опасном месте показывал жердью: здесь держит, здесь под мхом корень, здесь яма. Первый кол стоял шагах в двадцати от края гривы. Язэп присел у него и отвёл ладонью мох от основания. — Смотрите. Кол был вбит в мох на глубину ладони, наклонён влево — градусов на десять от вертикали. На верхушке, обмотанная вокруг сучка, висела тряпка, завязанная узлом наружу. На боковой грани кола, вырезанная ножом, стояла цифра 41. — Глубина — ладонь. Не больше и не меньше. — Язэп упёр ребро ладони в основание кола. — Старший мерил сам. Наклон вот такой. Ставил солдат, старший проверял. Узел всегда наружу. Почему — мне не ответил. — Почему наружу? — Фрол присел рядом. — Чтобы видно было издали, — пояснил я. — Узел наружу — тряпка торчит. Узел внутрь — тряпка прилегает, и с двадцати шагов не разглядишь. Фрол обхватил кол у основания, пощупал срез и проверил, как тот держится в мху. — Сосна. Свежая. — Фрол провёл большим пальцем по срезу. — Ножом тесали. Заготавливали заранее, пачками. — Так и есть, — кивнул Язэп. — У них были готовые. Привезли на подводе, вязанками по двадцать штук. — Расстояние? Язэп вытянул руку вдоль створа. — Пятьдесят шагов. — Покажи, как делаешь номер. Язэп достал из кармана нож с рукоятью, обмотанной чёрной тесьмой, и вырезал на ближайшем сухом сучке цифру. Резал короткими движениями: сначала вертикаль, потом наклон, потом засечки. Цифра вышла ровная, с лёгким наклоном вправо. Фрол повторил в воздухе последнее движение ножа. — Смогу. Сорок первый мы не тронули. Фрол отмерил назад до предыдущего пикета и покачал головой: — Этот якорный. Сдвинем — между ним и сороковым сразу лишние шаги появятся. Значит, поворачивать надо было постепенно. От сорок первого Язэп отсчитал пятьдесят шагов, забирая чуть правее прежней линии. Сорок второй вынули из старой лунки и перенесли всего на десять шагов к карьеру. Проволочную скрутку оставили как была: два оборота, короткий хвост вниз. Язэп вогнал кол глубже соседних, а Фрол, стоя рядом, проверил наклон ладонью. Петька вернулся к старой лунке, наполнил её водой, уложил сверху пласт мха и прижал жердью. След от кола исчез. Осталась примятая кочка, каких вокруг были сотни. Сорок третий отвели ещё правее. Язэп забивал, Фрол мерил расстояние и дважды заставил переставить кол на полшага, пока между пикетами не осталось ровно пятьдесят. Под ногами уже хлюпало; линия не перескакивала в сторону, а медленно загибалась к тёмной кромке выработок. Для сорок четвёртого Фрол выбрал на гриве молодую сосенку той же толщины и показал Петьке, где резать. Язэп вырезал номер своим ножом. Новый кол встал через пятьдесят шагов от сорок третьего, у развала старой ольхи, ещё на десять шагов правее прежнего направления. Узел наружу, наклон влево, глубина в ладонь. Мы вернулись по старому створу и закрыли обе пустые лунки мхом и водой. Фрол осмотрел новую линию от сорок первого пикета: сначала почти прямо, затем лёгкий поворот, а дальше — гладкий сфагнум над резаным торфом. — Теперь поведёт, — выдохнул он. — Не сразу. Тем и хорошо. Перед уходом Язэп повёл меня вдоль кромки карьера. Шли медленно, по колено в воде, и он показывал мне границы по зарубкам на ольховых стволах, что росли по краю. Зарубки были старые, довоенные, и он их обновлял, проходя с немцами: три косых зарубки на высоте пояса, на каждом третьем стволе. — Это чтобы знать, где твёрдо, а где нет, — сказал он. — Под зарубками — кромка. Левее — держит. Правее — провал. Если идти по зарубкам, выйдешь к дальнему ручью, а оттуда — к Кукуевке. — Немцы эти зарубки видели? — Нет. Я бил, когда отставал. Они шли впереди, я — позади. — Хорошо. Запомню. Мы вернулись к гриве. Фрол и Петька ждали у последних кольев. Язэп остановился между нами. Рука с ножом повисла у бедра; взгляд перескочил с Фрола на меня и замер. — Я могу уходить? — Да, — кивнул я. — Помни: началась стрельба, ты упал в воду и пополз от тропы. Кто напал и кто ушёл — не видел. Ничего сверх этого. Он кивнул и ушёл вдоль зарубок, к дальнему ручью. А потом с южной стороны, от Красного, донёсся звук. Сначала — глухой, мерный, как стук сердца большой твари. Потом он распался на шаги. Много шагов. Немцы поднимали людей. Тот, который ушёл с тропы, добрался до своих раньше, чем мы думали, и поднял тревогу. Или командир в Красном решил не ждать выхода промерщиков. Я толкнул Фрола в плечо. — Пошли. Мы ушли с гривы, и последним, что я услышал с той стороны, был лай собаки. ---------- Глава 21 Глава 21 Интерлюдия. Гродно Утром в Гродно, в бывшей табельной при депо, топилась печь. Печь была голландская, облицованная изразцами с отколотыми углами, и топили её теперь не дровами, а старыми шпальными обрезками, которые давали жар и копоть. В табельной пахло папиросами, печной гарью и потом. Юзик Барташ сидел на табурете у печи и смотрел на огонь. Его выдернули прямо со смены, и он не знал, чего ему ожидать. Он был дежурным путейцем в свои тридцать четыре года, а ещё состоял в знаменитой бригаде Ковальчика. Правда, это было до войны… теперь же его смена была под номером два. — Ну и шо там? — Он пялился на огонь и говорил сам с собой. — Это из-за случившегося, да? Он не знал, что его ждало дальше. Смена кончилась в шесть, в шесть ноль-пять его окликнул польский полицай у деповских ворот и сказал: «Пройдёшь со мной». Его не пытались там арестовать или обыскать, просто сказали: «Иди» — и указали направление. Собственно говоря, Юзик пошёл без лишних вопросов, ибо понимал: ему некуда деваться. И тут послышались шаги за спиной. Юзик обернулся и увидел человека в чистом плаще. Он не был ни жандармом, ни немецким офицером. На вид самый обычный штатский. Правда, вся одежда выдавала в нём немца. Не наша она была… совсем не наша. Вслед за человеком пришли двое солдат, которые волокли за собой небольшой стол. И по их лицам было видно, что стол — тяжёлый. Сам «гость» не представился. Сел рядом с Юзиком у печи, дождался, когда между ними поставят стол, и подвинул к нему жестяную коробку с печеньем. Такого на родине Юзик ещё не видел. Чужое оно было. Вражеское. А затем «гость» заговорил, причём по‑русски. Мягче, чем говорили в Гродно: без местного твёрдого «г», без белорусских оборотов, которые лезли в русскую речь. Чистый, ровный, выглаженный русский, но с еле заметным иностранным акцентом. — Тёпло здесь у вас. — Человек придвинул коробку вплотную к Юзику. — Держи. Тебе надо поесть: разговор будет долгим. И человек заговорил о ремонте путей, о графиках смен, о том, что депо работает и работает хорошо, и что работники железной дороги — люди нужные, и новая власть это понимает. Юзик слушал и кивал. Брал печенье и жевал, потому что лучше было молча кушать, чем отвечать явному врагу. Но когда «разговоры» про работу закончились и, казалось бы, немцу больше нечего было говорить и спрашивать, он начал выкладывать бумаги. По одной, не торопясь… клал на стол перед Юзиком, давал посмотреть и убирал. Первой легла ведомость смен. Знакомая для Юзика, ибо тот сам заполнял такие. Там всё было просто и однообразно: графы с фамилиями, разрядом, сменами и участками. Второй бумагой был рапорт о простое. Третьей бумагой был список путейцев, допущенных к ночным работам. Четвёртой — перечень инструментов, выданных со склада. Юзик смотрел и молчал. Бумаги были настоящие, деповские, и в них не было ничего, чего он не знал. Он держался, потому что бояться было пока нечего: бумага — не пистолет. А что от него хотел враг, он просто не понимал. Но потом человек положил на стол часы. Они были карманными, на цепочке: латунный корпус, потёртый, с одной вмятиной на крышке. И самое паршивое было то, что Юзик узнал их. Такие часы носил Бронислав, третий путеец из первой смены. Бронислав вынимал их дважды за ночь: первый раз — перед обходом, второй — после. Проверял время у стрелочного перевода, где ручных часов не полагалось, а время знать надо. — Узнаёшь? — человек щёлкнул крышкой часов и повернул вмятину к свету. — Скажи мне, Барташ, ты же раньше их видел? — Нет. — Юзик прижал ладони к коленям, а сердце у самого аж в пятки ушло. Человеку это не понравилось. Он раздражённо качнул головой и облизал губы, не сводя взгляда с Юзика. Затем ухмыльнулся одной стороной лица и еле слышно добавил: — Это часы твоего товарища, Бронислава. Третьего путейца. Ты ведь знаешь, где он сейчас? А Юзик ведь знал! Бронислава забрали вчера днём на проверку документов, только Бронислав не вернулся после этого… никто ничего не знал о его судьбе, но предположений было много. — Не знаю. — Юзик сжал колени ладонями. Человек не настаивал. Убрал часы и достал другую бумагу. Развернул, разгладил на столе и положил перед Юзиком. Там был список из тринадцати строк, с пометками: возраст, адрес, родство. Юзик читал знакомые фамилии, видел адреса и понимал, о ком речь… Петрович — первый путеец, Богатырёв — второй, Бронислав — третий. Жена Петровича и их двое детей. Мать Богатырёва, сестра. Свояк Бронислава, жена свояка, малец… Но среди них были ещё две, которых он не ожидал увидеть: его мать и его сестра. Юзик поднял глаза на человека в плаще. — Вижу, что мне удалось освежить тебе память. — Человек провёл ногтем по двенадцатой строке. — Понимаешь, в чём дело, Барташ… три дома в Гродно, в которых жили семьи твоих друзей, опустели в одну ночь. Среди ушедших — двое твоих родных… — Я не… — Подожди, — улыбка на лице «человека» стала ещё шире, но он всё так же улыбался только одной стороной. — Подумай перед тем, как ответить. И услышь меня, — он наклонил голову набок. — Мы знаем, в какую ночь они пропали. Мы знаем, чьи они родственники, и мы лишь хотим узнать, куда они ушли. Всё, нам больше ничего не нужно. Юзик молчал. Он смотрел на фамилию матери и думал, что вот так, значит, и бывает: тебя не бьют, не пытают, не кричат. Тебе просто показывают список, в котором твоя мать — двенадцатая строка, и всё. — Третьего путейца мы уже взяли, — продолжил человек. — Он даёт показания, но, к сожалению, знает он немного. Он не знает, кто увёл твоих людей… А ты явно знаешь, Юзик. — Имя он выговорил хуже, чем фамилию до этого. — А ты знаешь, кто это сделал, потому что всё видел. Всё! — Кого? Кого я видел⁈ — голос Юзика дрогнул. — Женщину, которая увела их из города, проводницу. Юзик молчал. Человек подождал, потом наклонился ближе. — Ты не предашь их, понимаешь? Я хочу, чтобы ты спас свою маму и свою сестру… — Они… — Ты не подумай обо мне ничего плохого. Я не солдат. В этом списке — те, кого расстреляют. — Он откинулся на стуле. — Но я могу убрать оттуда фамилии твоих родственников. Понимаешь? Они вообще не должны были быть в нём. — Но… они там… — Они в нём потому, что живут в одном дворе с теми, кто ушёл. Мы уберём их фамилии, я даю тебе своё слово! Прямо сейчас! Мне несложно! Но мне нужно имя проводника, или приметы, или направление, куда она увела людей. Он достал карандаш и положил рядом со списком, остриём к Юзику. — Подумай. Юзик взял карандаш. В левой ладони ещё лежало надкусанное печенье, и теперь он крошил его большим пальцем, сам того не замечая. Крошки липли к потной коже, забивались под ногти. Карандаш он подержал над списком, потом положил поперёк двенадцатой и тринадцатой строк. — Тёмный платок, — он сжал печенье, и оно хрустнуло в кулаке. — Повязан низко. Лет двадцать пять. Может, чуть меньше… Говор местный, только не городской. Деревенский. Человек в плаще накрыл пальцем фамилию матери. — Что-нибудь ещё? — Она букву «о» тянет, — Юзик разжал ладонь. На коже осталась жирная сладкая каша. — Словно из-под Скиделя. За дверью прошли двое. Один задел сапогом косяк; посыпалась известка. Юзик дёрнулся на звук и посмотрел на карандаш, лежавший поперёк двух фамилий. — Направление? — человек повернул карандаш остриём к себе. — Дай мне направление, Юзик. Тот провёл ладонью по штанине, оставив на сукне светлые крошки, и только тогда поднял глаза. — Она повела людей огородами, на восток, к воде. Человек заулыбался ещё шире, даже вторая половина лица растянулась в ухмылке, а затем он записал информацию на листок. После этого вычеркнул две фамилии из списка — мать и сестру Юзика — и положил перед ним вторую бумагу. — Это свидетельство. — Он прижал бумагу двумя пальцами к столу. — Ты записан как свидетель. Сотрудничество добровольное. Если спросят… ну, скажи, что ты ничего не знаешь, ничего не подписывал. Эта бумага для нас, а не для тебя. Он встал, застегнул плащ и вышел. Печь ещё топилась, печенье лежало на столе, и Юзик Барташ сидел один, смотрел на огонь и думал о том, что женщина в тёмном платке, которая ведёт девять душ за Чёрную топь, ещё не знает, что её теперь знает общий враг… А за Чёрной топью, в это же самое утро, человек по имени Стас уводил от немецких кольев старого сапёра и шестнадцатилетнего пацана. * * * С гривы мы ушли по зарубкам Язэпа. Лай держался слева, за новой линией пикетов, и становился всё гуще: к первой собаке добавлялись голоса людей, бряцанье железа, короткие команды. — Третья, — Фрол коснулся ладонью ольхи с тремя свежими резами. — Дальше корень. За ним вода по колено. Он считал зарубки и первым ставил ногу туда, где держало. Старик вычерпал себя под стрелкой, потом в бегстве, потом у кольев, а всё равно вёл. Потому что эту дорогу сейчас помнил лучше меня. Петя шёл между нами, прижимая к боку узел с тряпками. На первой сухой кочке я развернул его за плечи к северу. — На еловую кочку. Один. Зыкову передашь: немцы подняли цепь, собака на гриве. Потом остаёшься при нём. — А вы? — Мы с Фролом следом. Бегом, Петя. По зарубкам и ни шага в сторону. Он сглотнул, кивнул и пошёл. Первые десять шагов осторожно, потом быстрее. Туман принял его по плечи, оставил одну тёмную голову и наконец закрыл совсем. Я двинулся за Фролом и на следующей мочажине поймал пустой вдох. Воздух вошёл со свистом, упёрся под рёбрами. Пришлось вцепиться в ольху и переждать, пока чёрные круги перед глазами разойдутся. — Ближайшую кочку выбираешь ты, — выдавил я, когда смог отлепить язык от нёба. — Я иду следом. Фрол посмотрел на меня через плечо, но спорить не стал. Только укоротил шаг и повёл левее, по корням. До еловой кочки мы добрались, когда туман начал подниматься над водой. Людей там уже не было. Лучина в расщепе пня погасла, мох возле срубленных лап был продавлен носилками, а под нижней веткой лежала вывернутая светлой стороной щепка. Я поднял её. На обратной стороне Зыков прорезал две косые черты и одну длинную — следующий остров, через старое русло. Наш условный знак. Снялся раньше четырёх часов. Значит, услышал немецкую цепь и не стал ждать, пока она подойдёт к кочке. — Правильно, старшина, — прохрипел я и сунул щепку за кору, как она лежала. — Догоним на русле. Колонну мы сначала услышали. Впереди, за туманом, скрипнула жердь, кто-то выругался сквозь зубы, и вода тяжело плеснула сразу под несколькими ногами. Фрол поднял руку. Мы свернули к старому руслу и через сотню шагов увидели хвост. Тарасовский боец шёл спиной вперёд, держал передние концы носилок Ерёмина и смотрел только под пятки. Рядом Костя придерживал край шинели, чтобы тот не волочился по воде. Петя уже был здесь. Шёл возле Зыкова с пустыми руками и то и дело оглядывался в туман, откуда мы должны были появиться. Увидел нас, выдохнул и сразу показал старшине. Зыков остановил колонну на широкой кочке. Люди замерли там, где стояли: четверо носилок, мешки, оружие, мокрые до пояса ноги. — Снялся раньше срока, — я подошёл к старшине и упёр жердь в мох, чтобы не качнуло. — Правильно сделал. — Цепь услышал, — Зыков снял с плеча флягу, но протянул её Фролу. — Потом Петька прибежал. До старых срубов ведёт сухое русло, дальше одна вода. Я носилки уже пустил попарно. На первых лежал Архип. Лицо серое, глаза закрыты, винтовка под здоровой рукой. За ним несли Кузьмина. Его трясло под шинелью так, что тонкие жерди постукивали одна о другую. Третьим шёл Ерёмин — тихий, с редким дыханием. Хомутов на четвёртых носилках приподнялся на локте, увидел меня и тут же попытался спустить ноги. — Лежать, — Даша придавила его колено ладонью, продолжая другой рукой поправлять Кузьмину узел под затылком. — До русла тебя несут. — Двое мужиков из-за меня заняты, — Хомутов всё-таки сел, переждал, пока перестало мотать, и взялся за край носилок. — На сухом сам пойду. В воду полезем — хоть за уши тащите. Даша посмотрела на его лицо, на дрожащие колени, потом ткнула пальцем в Костю. — До первой воды идёшь рядом. Поведёт — укладываете обратно. На краю мочажины носилки Кузьмина переделали в лежанку. Зыковские бойцы ещё на еловой кочке связали жерди крест-накрест и подложили под шинель свёрнутые мешки. Получилось низко, хлипко, зато вода держала большую часть веса. Фрол проверил каждую перевязь. Одну распустил, затянул заново и сунул мне конец верёвки. — Ровно держи. Я снизу подтяну. Я налёг на жердь. Дерево впилось в ладони, мокрая верёвка поползла между пальцев. Фрол дёрнул снизу раз, другой, и лицо у него пошло красными пятнами. Узел схватился. — Теперь выдержит, — он вытер лоб рукавом и перекинул тягу через плечо. — Только рывками нельзя. Черпанёт бортом — Кузьмина зальём. Я встал рядом и взялся за вторую верёвку. Прошёл пять шагов. На шестом грудь стянуло, будто под телогрейкой затянули ремень. Внутрь вошло полвдоха, ноги сразу стали пустыми. Гена молча отцепил мои пальцы от верёвки и забрал её себе. — Я дорогу вижу, — выдохнул я, упираясь жердью в кочку. — Ты тяни. На развилке слушаешь меня. Он только кивнул и подал Фролу плечо под вторую тягу. Хомутову я отдал свою запасную жердь. Тот встал с носилок медленно, под надзором Даши, и сделал первый шаг по сухому мху. Костя держался справа, ладонью под локтем. Колонна снова двинулась. Зыков шёл впереди и нащупывал кочки носком сапога. Иногда мох держал, иногда нога уходила по щиколотку, и тогда старшина смещался туда, где под ряской темнели корни. За ним тянули Архипа. Потом шла лежанка Кузьмина: Фрол и Гена на верёвках, Даша у правого края. Она то и дело наклонялась, поправляла шинель и придерживала голову, когда жерди задевали корягу. Я держался сбоку, с жердью, и показывал Фролу повороты. Хомутов шагал позади меня; Костя не убирал ладони с его локтя. Носилки Ерёмина замыкали эту часть колонны. Туман понемногу рассеивался, и сквозь него проступали очертания старой просеки — полоса вырубленных стволов, давно поваленных и заросших мхом. Там, где просека уходила в воду, кочки кончались, и начиналась настоящая топь: ряска, тёмная вода, в которой не видно дна. — Здесь мелко, — сказал я, останавливаясь у края просеки. — Но всё равно смотри под ноги! Фрол кивнул, не отрывая взгляда от лежанки. Вскоре мы вошли в воду. Сначала по щиколотку, потом по колено, потом вода поднялась выше, и я почувствовал, как сапоги тяжелеют, как тянет вниз каждый шаг. Но самое главное — лежанка держалась. Она не тонула, но и не скользила настолько легко, насколько бы хотелось. На середине топи, там, где вода стояла выше колен, а ряска липла к сапогам, Хомутов вдруг остановился. Он отпустил верёвку и привалился к тонкому стволу ольхи, который едва держал его вес. — Не могу, — прохрипел он. — Ноги… Я обернулся и увидел, что Даша уже была рядом, поддерживала его под локоть. — Ещё немного, — сказала она спокойно, будто это была не топь, а обычная дорога, и Хомутов просто устал после долгого перехода. — До той кочки! Видишь? Она всего в трёх шагах! Ты там сможешь сесть… отдохнуть! Он посмотрел туда, куда она показывала, на тёмную кочку, выступающую из ряски, как остров, кивнул и пошёл. До сухой полосы вдоль старого русла добрались уже на упрямстве. Здесь земля поднялась над водой на ладонь, корни переплелись под мхом, и носилки можно было опустить, не окунув края в жижу. Фрол положил тягу, сел рядом с Кузьминым и уткнулся лбом в колени. Гена растирал плечо, на котором верёвка продавила телогрейку до красной полосы. Хомутов опустился прямо там, где стоял, и вытянул перед собой ноги. Даша прошла мимо Кузьмина к третьим носилкам. Ерёмин лежал всё так же тихо, только рот приоткрылся, а грудь под шинелью поднималась через раз. — Костя, голову держи, — она разорвала ворот гимнастёрки и подсунула ладонь под затылок. — Ровно. Вот так. Костя опустился в мох. Даша очистила Ерёмину рот уголком тряпки, выдвинула челюсть и наклонилась ухом к губам. Один вдох пришёл — слабый, тёплый. Следующего пришлось ждать. Я стоял в двух шагах и считал вместе с ней. Десять. Пятнадцать. Даша прижала пальцы к шее, передвинула, прижала снова. Потом начала растирать ему грудь обеими ладонями, будто могла вытянуть из человека ещё один вдох силой. — Даш, — я опустился рядом и взял её за запястье. — Всё. Она выдернула руку и ещё раз наклонилась к его лицу. Костя держал голову Ерёмина, смотрел на Дашу и даже не моргал. Я дал ей досчитать самой. До двадцати. До тридцати. Только тогда она выпрямилась и накрыла Ерёмину лицо краем шинели. — Несём дальше, — я поднялся, опираясь на жердь, и указал бойцам на носилки. — До срубов вместе со всеми. Меняетесь на каждой кочке. Даша уже была возле Кузьмина. Его трясло сильнее прежнего, зубы стучали, из горла выходило невнятное бормотание. Она приложила ладонь ко лбу, поправила мешок под головой. — Жар растёт, — она достала часы из-под гимнастёрки, глянула на стрелки. — Полдесятого. К полудню выйдем к срубам, если русло дальше держит. Там печка и сухие нары. — Русло держит до двух старых ольх, — я показал вперёд. — Потом правее, через воду. Дойдём. Даша поймала меня за запястье раньше, чем я успел поднять жердь. Пальцы легли на пульс. Она считала, глядя не на часы, а мне в лицо. — Сто двадцать восемь, — её большой палец сильнее прижал вену. — Гена идёт возле тебя. В воду один не лезешь. — Гена занят Кузьминым. — На воде его сменит Ефремов, — Даша отпустила руку и сама подозвала бойца движением подбородка. — До острова Стаса видишь перед собой. Закачается — сажаешь на носилки, чьё бы место там ни пришлось освободить. Ефремов перехватил тягу у Гены. Тот подошёл ко мне, поправляя автомат на груди. — Слышал, командир. Теперь попробуй потеряйся. — Мечтай. Мы снова двинулись. На сухом русле Хомутов шёл сам, тяжело переставляя ноги и опираясь на жердь. Когда земля оборвалась и вода поднялась выше колен, Костя подхватил его под руку, а второй боец пошёл с другого бока. Ерёмина несли следом. Мокрая шинель закрывала лицо; вода лизала нижние концы носилок, но до тела не доставала. Остров показался через еловые лапы. Сначала низкая сосна у воды, потом сходня из двух жердей и три старых сруба. У крайнего провалился угол, зато средний стоял крепко, а под корнями большой ели бил родник. Зыков вышел нам навстречу по сходне. Он привёл голову колонны минут на десять раньше и уже успел выставить дозор. Кузьмина перенесли в средний сруб, уложили на нары поверх сухих мешков. Архипа устроили у дальней стены. Ерёмина положили в соседнем, на еловый лапник, и накрыли шинелью целиком. Хомутов добрался до порога сам, сел, прижал затылок к косяку и закрыл глаза. — Дотащили, — Фрол выпустил тягу из ладони. Пальцы так и остались согнутыми, словно верёвка всё ещё была в них. Зыков дождался, пока Даша и Костя уйдут к раненым, и отвёл меня к роднику. — С еловой кочки снялся на сорок минут раньше твоего предела, — он зачерпнул кружкой воду, подал мне и продолжил, пока я полоскал рот. — Дальние секреты пришли прямо сюда. Срубами пользуемся одну ночь. Мешки даже не развязывали. — Тарасов где? — Ещё на кочке взял Гриня и Славу. Пошли к восточному ложному лагерю: посмотреть, приняла ли немчура след, погасить дымовые точки и вернуться северным рукавом. Если наткнутся на цепь — расходятся и тянут её к пустому лагерю. Я выплюнул воду под корень. Тёмного в ней не было, но в груди всё равно поскрипывало на каждом вдохе. — Когда должны вернуться? — До темноты. За туманом, там, где мы оставили новую линию пикетов, ещё слышались голоса. Один раз залаяла собака, потом звук ушёл правее и стих. Если немцы приняли створ, первая цепь уже подходила к залитому карьеру. Если проверяли каждый кол, у нас оставалось меньше времени. Я посмотрел на три старых сруба, на мокрые носилки у сходни, на Дашину тень в дверном проёме. До темноты нам требовалось одно: чтобы Кузьмин дожил до печки, Архип — до новой перевязки, а Тарасов вернулся без хвоста. Потом можно будет считать дальше. Следующий том читать ТУТ:https://author.today/reader/635462/6078751 ---------- Nota bene Nota bene Книга предоставленаЦокольным этажом , где можно скачать и другие книги. Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, черезAmnezia VPN : -15% на Premium, но также есть Free. Еще у нас есть: 1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее. 2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность» . * * * Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом: Диверсант. Том 3 ----------