Дикий граф. Негоциант Виктор Коллингвуд, Игорь Гринчевский Зима на Аляске — время считать. Граф Фёдор Толстой торгует ромом на мех, держит аманатов, крутит цены, пока соседний вождь Котлеан трезвеет и копит силу. Но настоящая монета здесь — медь: у глубинных атна она стоит золота, а колошские перекупщики перекрывают дорогу. Чтобы вырвать торговлю из чужих рук, графу нужно пройти туда, где чужака режут раньше, чем он до рудника дойдёт. С малым отрядом, с товаром и с проводником, который уже едва унёс ноги. Баранов упреждал — бумага лежит в сейфе. Толстой всё равно едет. Потому что кто откроет эту дверь, тот соберёт кассу за вход. ==================== Глава 1 Глава 1 — Не возьму! Хоть вы мне этой медяшкой весь склад обвешайте! Голос Архипыча долетел до меня от самых ворот. За полмесяца торговой должности старик выучился орать так, что чайки снимались с частокола. Я как раз шёл к торговому двору мимо новых пакгаузов, хрустя под ногами снегом и вдыхая морозный воздух. После долгой ситкинской туманной хмари молодое тело морозу только радовалось: щёки горели, шаг пружинил. Зима спохватилась ровно через неделю после того, как «Эбигейл» увезла мой лёд за море, и Ново-Архангельск за эти две недели сильно переменился. Частокол, наконец, замкнули, над крышами тянулись дымы, между домами протоптали тропинки, у ворот скучала охрана. Выпал, наконец, первый снег, а отмели у берега прихватило первым ледком. Спасибо, погода. Очень вовремя. Дела, впрочем, шли отлично. Зерно приняли и заперли в амбары — Баранов над ведомостью едва не пел. Картечные патроны Архипыч отстрелял ещё до морозов: на полусотне шагов пуля с тремя картечинами дырявила доску так, что старик перекрестился и запер их отдельно ото всего. А ромовая торговля развернулась — куда там ярмарке. Зима только началась, а четверти запасов рома как не бывало. Люди Каунхана приходили снова и снова, за ними потянулись другие кланы — и каждый новый оставлял аманата, а то и двух. Аманатов мы держали без цепей, прилично кормили, с роднёй видеться не мешали. Родня разносила по берегу: русские слово держат. Слух работал лучше грохота пушек, и в Ново-Архангельск потянулись разные прибрежные племена. Только племя Котлеана упорствовало. Но меня огорчало одно: русских пленных как не было, так и нет — загул на том берегу шёл, судя по всему, третью неделю. Я обещал, что без сведений о них цена вырастет, — и цена росла. Сначала бочка стоила шестнадцать добрых шкур и шесть скверных. Потом стала — двадцать и восемь. Теперь — двадцать четыре и девять. Плати или иди домой. Ну, они и платили. Вот и сейчас возле склада стояли люди Каунхана, — десятка полтора. На расстеленных циновках лежал мех, и даже издали было видно: маловато. Кусков ворошил шкуры с лицом человека, которого пытаются обмануть с самого рождения. — Вот, батюшка граф, полюбуйтесь, — Архипыч ткнул пальцем. — Каланов добрых — восемнадцать всего. Остальное — рвань да сухопутные меха. Несортового меха натащили от души: медведи, рыси, две росомахи. Рядом — связки юколы, мешочки сушёной ягоды. Кусков переводил всё это в шкурный счёт, шевеля губами, и выходило, что на бочку они не набирали. — Пропились, — сказал он мне вполголоса. — Вчистую пропились. Вот и скребут по сусекам. И тут вперёд вышел молодой воин — тот самый, с простреленным нагрудником. Сняв нагрудник через голову, он шагнул к циновке, положил его поверх мехов. И посмотрел на меня так, будто спор окончен, а мы ещё и сдачу должны. Тлинкиты разом замолчали. Все, даже те, что переругивались у бат, теперь стояли и смотрели на меня. А я все никак не мог взять в толк — а что они от меня ожидают? В этой пластине фунтов пять, от силы — шесть. Красная цена цене этой дырявой медяшке — пять рублей. Против каланьей шкуры даже плохонькой— смех один. Только пятнадцать вооружённых индейских мужиков ни хрена не смеялись. — Что смотрите, ваше сиятельство? Медь у них — первое богатство, — негромко сказал Мезенцев за моим плечом. — Тут исстари так повелось: железо у них пришлое, от белых, а медь — своя, старая. Для колоша его медная пластина — что у нас родовое серебро. — Верно, — буркнул Кусков. — Мы и сами медь в обмен пускаем. Только наша цена ихней не родня: у них за медь — как у нас за золото. Гм. Стало немного понятнее. Парень выложил на циновку не три рубля лома, а самый что ни на есть родовой капитал — с дырой от моей пули вместо пробы. Я взял нагрудник, взвесил на ладони, провёл пальцем по рваному краю. Обидеть его сейчас было проще простого — и дороже всего. — Переведи, — сказал я Тыгаку и протянул медь обратно, обеими руками, как подают саблю. — Эту вещь оставь себе. Родовую медь на ром не меняют — за неё твои предки платили. А своей медью лучше выкупите наших людей. Ром вы всё равно сами выпиваете — потому и цена растёт. Тыгак переводил долго. Парень слушал, не двигаясь. Потом принял нагрудник — обеими руками, как я подавал, — и надел. Старейшина каркнул что-то своим, и к циновке полетели остатки: ещё юкола, ещё ягода, две рысьи шкуры, которые до того придерживали. Кусков считал безжалостно. Одну шкуру перевёл из добрых в скверные, юколу брал по весу, ягоду нюхал из каждого мешочка. Наконец кивнул Архипычу. Бочку выкатили по жердям, и, пока её грузили в бату, я сказал вслед: — Вернётесь без наших людей — дешевле уже не будет. Обещать нам ничего не стали. Погрузились и отгребли. Под конец торга подошёл Баранов и стоял теперь рядом, глядя батам вслед. — Неладно получается, Фёдор Иванович, — сказал он. — Что именно неладно? Мех — вот он. Аманаты — вон сидят, целые. — То и неладно. — Баранов кивнул на уходящие баты. — Каунхановы люди аманатов дали, мир держат, торгуют честно. А мы их за это спаиваем. Котлеан же — вон, за проливом. Сидит трезвый и силу копит. Его люди рома в глаза не видали. Выходит, друзей гноим, а врага бережём. Я попробовал отбиться от гнусного навета: — Мирные кланы несут мех. Аманаты — верный залог. Соседи глядят и видят: с русскими можно иметь дело. Верное же дело, Александр Андреевич! Политика! — Политика, — согласился Баранов. — И инструмент знатный. Только работает не на ту сторону! Пленных как не было, так и нет: Каунхан с каждой бочкой беднее, а Котлеан — он слабее не делается. Поразмыслив, я решил, что он прав, и перевёл разговор: — Тогда объясните другое. Малый этот с нагрудником. Кусков говорит: медь у них — что золото. Откуда ж она к ним идёт, коли своей тут нет? — С севера, от медновцев — атна они себя зовут. — Баранов повернулся ко мне. — Сами к себе никого не пускают, а медь колошам продают. Те её по всему берегу развозят — посредники. За медь берут железо, ткань, котлы. А британцы, прости господи, и ружья с порохом дают. Мы — нет! — И почём тут медь ходит? — На алтын медью можно шкурок на цельный рубль накупить, — сказал Баранов со вкусом, как приговор зачитал. Я мысленно присвистнул. Один к тридцати, вот это ни хрена себе! Даже в девяностые, когда совершались самые безумные сделки, с такой маржой открывали банк. Правда, здешним вкладчикам пришлось бы наливать ром и держать их в аманатах. — Так скупайте медь. Хоть корабельную казну выгребайте. — Считали уже, — Баранов махнул рукой. — Доброе железо в глубине ещё дороже стоит, а весу в нём против цены меньше. Железом менять выгоднее, навару больше. — Тогда зачем вам Медная река? Вы же от неё который год не отступаетесь. Баранов вздохнул. — Зверь уходит, Фёдор Иванович. Сами же говорили: калан не вечен. А Компания одним каланом жива. Завтра меня пайщики спросят: «Где выплаты?» А я в ответ что, руками разведу? — Понимаю. Сам о том же вам говорил. — Ну вот! Медь же… коли самородки в торгу не переводятся — значит, где-то лежит целая гора руды. Я и мастеров медного дела сюда заманил, двоих: руду сыщут, выплавят, огнём очистят. Всё есть… Хода нет. Не пускают нас атна к себе. Один человек туда сходил и живым вернулся — да и тот едва ноги унес. Ага, вот в чем дело: не пускают. Значит, есть дверь, перед которой все топчутся, — а тот, кто её откроет, соберёт кассу за вход. — Опять же, граф, взять того же Котлеана с его племенем. Он ведь чем силён? Не только ружьями. Он на торговой дороге сидит: всё, что идёт с глубины на берег, идёт мимо него, и он с этого кормится. Вот тут меня заело. Идея перехватить торговый путь у прямого врага — эту уже не про деньги, а про выживание. — Значит, нам надо заняться этим вплотную! Надо искать выход на медные рудники, а заодно — союзников. Тех, кому Котлеан поперёк горла. Выйти на этих «атна» напрямую, в обход колошских перекупщиков: наше железо и ткань — на их медь и мех. Заодно про наших пленных спрашивать — торговые дороги вести разносят лучше почты. А там поглядим, кто из глубинных с Котлеаном не в ладах. Баранов слушал молча — только губы шевелились, как над ведомостью. — Складно, — признал он наконец. — Только атна не одно племя, а десять. С одним родом сговоришься — другой обидится. Котлеан ждать не станет, пока вы у него дорогу из-под зада вынимаете. А главное — ходил уже человек. Насилу ноги унёс. — Вот его мне и давайте. — Дам. А допрежь того поглядим, что мы этим атна дать-то можем. С пустыми руками к ним и соваться нечего. — Отлично. А что ценят атна? — Да что все, то и они ценят! Железо доброе. Ткань, котлы, табак. Ружья с порохом — первым делом, да этого не дадим. Ну и ром, конечно, пьют, не хуже колошей. — Железа у нас сколько? — Привозного — кот наплакал, и всё расписано. Топоры лесорубам, инструмент плотникам, корабельное не тронь. — А своё варить пробовали? — Пробовали, да не сильно что выходит. Сейчас покажу…. Баранов кликнул человека, и со склада принесли тесло. Рабочая кромка была замята и завёрнута, будто им тесали не бревно, а гранит. — Вот всё наше железо, — сказал он с отвращением. — С виду инструмент, а в деле горе. Руду берём болотную, варим сами. Крица выходит, а доброго железа не выходит. Кузнецы привозное чинить горазды, а своего сварить не умеют. — Баба ухватом в печи шевельнёт — ухват и гнётся, — добавил Кусков. — Хоть плачь. Я повертел тесло. Поплавский внутри честно доложил всё, что помнил о металлургии: «я ни хрена не знаю». На «ни хрена» его инженерное образование заканчивалось. Ладно. Не боги горшки обжигают — боги нанимают горшечников. — А отчего железо такое плохое? Может, руда скверная? Или плавить не умеете? — Того и другого понемногу, — Баранов забрал у меня тесло, поскрёб ногтем замятую кромку. — Руда у нас болотная, дерновая — ржавец по-простому. Руда, что говорить, не из знатных. Да только на Руси из того же ржавца мастера доброе железо варят — умеючи. Стало быть, не в одной руде дело. — А берёте где? — Известно где — в болоте. Летом туда не сунешься, топь. Зимой иное дело: мороз болото скуёт — снимай дёрн да режь руду, как хлеб краюхами. Я и прикидываю который день: посылать людей на ржавец, не посылать… Руки-то все при деле, каждый мужик на счету. Прикинув, я решил, что пожалуй, этот самый «ржавец» стоит запасти. Руда лежит даром, мороз работает на нас бесплатно, а железо — это и свой инструмент, и товар для атна. Пусть варить научимся хоть к осени — сырьё должно копиться уже сейчас. А не научимся — тоже ничего. Все равно загоню лохам каким-нибудь. Где наша не пропадала! — Тогда так. Пока зима, добывайте эту руду, сколько подымете, да и складывайте под навес. Только кладите раздельно, где какая взята, — чтоб знать, которая добрее. Пока болота стоят, добудем руды побольше, угля нажжём, а летом станем думать, как из неё доброе железо сварить. — Людей нет, — привычно сказал Баранов. — Много и не надо. Малую артель — из тех, кто с частокола освободился. Кускову поручили сыскать места, отобрать людей и поставить старшого — чтоб добыча не обернулась очередной каторгой без счёта и толка. Хозяйствование я любил именно в таком виде: утром придумал — к вечеру поручил. — Теперь дорога, — сказал я. — Нужно судно до тех берегов. Собаки и нарты. Проводник. Толмач. И товар для первого раза. Хочу я проехаться по окрестным селениям, против колошей народ поднять, да и насчет этих медных залежей потолковать! — Толмача нет, — извиняющимся тоном ответил Баранов. — Язык у атна такой, что и Тыгак плюётся. Не колошская речь, вовсе другая. — А тот ваш человек, что ходил и вернулся? — Баженов, Семён. Он по-ихнему малость разумеет, — встрял в разговор Кусков. усмехнулся в бороду. — Он ведь с Медной реки не один пришёл, а с бабой. Она его и выучила. Теперь венчанная жена ему. Тут они, на Ситке, зимуют. — Зовите завтра же. — Позову. — Баранов поскрёб подбородок. — А судно… «Елисавету» ждём, с Кадьяка. Ежели не застряла — со дня на день покажется. Её лейтенант Сукин ведёт. — Тот самый? Фамилию эту забыть было невозможно при всём желании. Сукина мне ещё с осени сулили — в помощь по батареям, а я все никак не мог его выловить. Между тем, если я поеду в экспедицию, заместитель мне крайне нужен. Конечно, навряд ли зимой кто-нибудь сюда припрется, но кто знает… — Тот. Вот вам разом и судно, и батарейный помощник. Баженова привели назавтра, к полудню, в контору Баранова — туда, где на столе лежала грубая, в полпальца врисованных заливов, схема побережья. Мужик оказался средних лет, крепкий, с загорелым, изрезанным ранними морщинами лицом. Вошёл, степенно, с достоинством поклонился, сел, куда показали, руки положил на колени. Из тех, кто слова не боится, но и лишнего не даст. За ним в контору скользнула женщина — и встала у двери, у самого косяка, будто её тут и нет. Невысокая, крепкая, скуластая. Юбка суконная, платок ситцевый, а поверх — парка мехом внутрь, по подолу расшитая иглами дикобраза. В тёмных косах медные кольца. В ушах медные подвески. На запястье гнутый медный браслет. Ходячая ярмарка меди. Я ещё слова не сказал, а уже знал, откуда она родом. — Жена моя, — ровно сказал Баженов. — Дарья. По-ихнему Цедина. По-русски мало говорит. Дарья чуть наклонила голову и осталась у двери. Про приключения я расспрашивать не стал. Спросил про дело: где видел медь, кто ею торгует, сколько шёл, где высаживаться, что берут тамошние люди, и кто его хотел убить. Отвечал он медленно, взвешивая. Где не знал — так и говорил: того не ведаю. — Вёрст сотен пять прошёл, может и больше. Медь у всех: у кого кольцо, у кого пластина, у тойонов — щиты целые. Большая медь — в верховьях, далеко. Слыхал и про ближние места, к морю. Проверить не поспел. — Почему? — Резать меня собрались, — сказал он спокойно, как о дожде. — Один тойон посулился показать, где медь лежит. Образцы мои забрал, а после удумал кончить меня. Чтоб я, значитца, других не привёл. — За что так? — А за то, ваше сиятельство, что им медь — первое богатство. — Баженов впервые подался вперёд. — Одна у них торговля: эти самые корольки медные. Ну а коли русские сами место найдут — они без торговли останутся. Потому чужого, что про медь расспрашивает, там режут раньше, чем он до места дойдёт. А придёте с солдатами — будет война со всеми родами разом. — А ушёл-то ты от них как? Баженов на миг глянул на дверь. На жену. — Добрые люди упредили. Понятно. Вся история, без романов. — По-ихнему сколько разумеешь? — Мало-мальски. Поздороваться, о простом сторговаться. Дарья учила. Мудрёный разговор не сдюжу. — Зато вдвоём сдюжите, — сказал я и покосился на дверь. Дарья глядела в пол. Баженов сжал лежавшие на коленях руки — и не ответил. — А теперь слушай, Семен Батькович, зачем зову. Мне надо открыть торговую дорогу. Малым отрядом, с товаром: железо, ткань, подарки. Про медные места — ни слова, ни в первый день, ни в десятый. Сначала понять, кто с кем в родстве и кто с кем в ссоре. Найти тех, кому колошские перекупщики поперёк горла. Предложить прямой торг, а если дело пойдет — то и союз против Котлеана. А еще и искать наших: говорят, одна баба и двое мужиков проданы куда-то за большую реку, а куда дальше — никто не ведает. Глубинные дороги вести разносят лучше почты. Баженов думал долго. Потом спросил то, что надо было спросить: — А коли они железо ваше возьмут, а воевать за вас не захотят? Им Котлеан не сват…. Да ведь и вы — не брат. — И не надо воевать. Для начала пусть с Котлеаном не торгуют: на себя всю негоцию перевести надо. Мех несут нам, а не перекупщикам. Укроют моего человека, коли прижмёт. Война — услуга последняя, Семён. Сперва покупают дружбу помельче. — Это можно, — согласился Баженов. — Это по-ихнему. — А кто поедет-то? — Баранов, слушавший от печи, шагнул к столу. — Уж не сами ли, Фёдор Иванович? — Сам. — Ну уж нет! Крепость на ком? Батареи на ком? Вам тут сидеть надо! — Александр Андреевич. Баженов дорогу знает, а обещать ничего не может. Пошлём приказчика — кто с ним говорить станет? Товаром распорядиться, условие переменить, слово дать — это всё моё. И спросить потом, ежели обманут, — тоже моё. Вожди нюхом чуют, кто пришёл: хозяин или посыльный. К ним должен прийти человек, который может обещать. Внутри, признаться, оба моих жильца для разнообразия сошлись. Поплавский видел суть: медь, мех, железо, дорога в обход всех посредников. А Федькина кровь просто хотела туда, где опасно и куда никто ещё не совался. Баранов поворчал ещё — про батареи, про весну, про «А ежели что случится?» — Но все же затею одобрил. Дал срок: к весенней воде я должен быть в крепости. Людей брать самых нужных, гарнизон не оголять. И бумагу составить, самую настоящую: он, правитель, меня упреждал, а я, граф Толстой, пошёл своей волей. — Компания спросит — а у меня отписано, — объяснил он без малейшего смущения. Ну что, молодец. Одобряю. Баженов выставил свои условия: — Отряд малый, не боле десятка. Про землю и захват — ни слова. Про медь не спрашивать, покуда сами не покажут. Вперёд меня к чужим не соваться. И первый разговор — мой: кому что говорить, кому что дарить, я скажу. — Принято. Всё, кроме одного: последнее слово — моё. Баженов посмотрел на меня, на Баранова, снова на меня. — На то вы и граф, — согласился он. Оставалась дорога по тамошним снегам. Ответ был известен: собаки. Упряжки и нарты, которых в Ново-Архангельске не водилось: алеуты особо по земле не промышляют, это народ, целиком привязанный к морю. Делать было нечего, и я послал за Тыгаком: пусть скажет колошам — граф покупает две упряжки с нартами и платит хорошо. Знал бы я, что из этого выйдет, — формулировал бы аккуратнее…. Новость уехала с очередными ромовыми батами. А через день меня разбудил вой. Многоголосый, тоскливый — будто за частоколом хоронили вожака стаи. К воротам согнали, по-моему, всех собак с юго-восточной Аляски! Буквально сотни псов, привязанных к кольям, к нартам и друг к другу: старые, молодые, ездовые, охотничьи и просто лишние. Всё это мохнатое счастье выло, грызлось, рвалось с ремней и валило сложенные у склада шкуры. Нарт пригнали добрых полтора десятка, и возле каждой стоял хозяин, уверенный, что его псарня тянет никак не меньше бочки отменной огненной воды. Архипыч метался вдоль этого зоопарка, прижимая к груди связку ключей. — Уберите псарню от казённого добра! Батюшка граф, да что ж это! Вы же две упряжки просили! — Просил. — Они, видать, решили, что ваше сиятельство здесь, прости Господи, собачье царство основывает! Люди Каунхана тем же заходом привезли очередной мех за ромом — и с ходу попробовали засчитать собак в бочковый счёт: псы, мол, знатные, добавь бочку. Бочку! За саночки и свору бобиков! Наглость — второе счастье, но не за мой счёт. Порядок я навёл быстро. Мех за ром — по нынешней цене, отдельным счётом. Собаки и нарты — отдельным. За старых, больных и дурных не плачу вовсе. И лишней бочки за то, что псов много, не будет: я собак покупаю, а не псарню содержу. Платил, понятно, ромом — чем же ещё, другой валюты этот берег пока не имел. Сговорились отдать бочку за три своры с тремя нартами. Дикари пошумели, но согласились. Выбирали втроём: Баженов, Тыгак и Кусков. Баженов щупал псам лапы, смотрел зубы, гонял на ремне по кругу. Тыгак заключал коротко: — Этот — плохой. Кусать. — Этот — сильный. Бежать долго. — Нарты старые. Ломаться. Попутно выяснилась и родословная товара: своих ездовых у береговых колошей отродясь не водилось — и собак, и нарты они сами выменивали у глубинных народов. Сукины дети. Даже собак мне продавали через прокладку. Прям как в Москве в 94-м: денег ни у кого нет, один сплошной клиринг с бартером. Взяли три полные упряжки и четырёх запасных псов, две нарты покрепче и одну грузовую постарше — Баженов сказал, сойдёт. Плюс запасные полозья и упряжь выторговал отдельно, сверх счёта. Отвергнутые владельцы шумели и требовали рома хотя бы за то, что пришли. Архипыч стоял насмерть. В разгар торга у лучшей нарты обнаружилась Тея. Она обошла её кругом, села, примерилась и объявила: — Эта — моя. Кататься. С горы. Как волокуша, только хорошая. — Да ты што, охальница! — охнул Архипыч. — Она казённая! Его сиятельству для походу! — Поход — потом. Гора — сейчас! — Ваше сиятельство, извольте же ее унять! Она сейчас и собак запряжёт! — Обязательно запряжёт, — согласился я. — Но не этих и не сейчас. Тея вылезла из нарты. Отступила — но, судя по задорному виду, не сдалась. Стало быть, сани у моих жён из головы не выветрились. Зима обещала быть весёлой. И тут с частокола заорали: — Пару-у-ус! Берег снялся с места, как всегда при этом крике. Из снежной мороси на входе в бухту медленно вылепился парус. Баранов глядел из-под руки долго, до слёз на ветру, потом выдохнул: — «Елисавета». Всё-таки дошла. ---------- Глава 2 Глава 2 «Елисавета» тяжело шла к берегу. Выглядел корабль не очень: борта у ватерлинии обросли грязным льдом, парусина пестрела заплатами, снасти обвисли от изморози. Но шла умно. Паруса убирали вовремя, люди на реях не суетились, и якорь лёг ровно там, где Баранов сам велел бы встать. Кто бы ни стоял на шканцах, дело своё он знал. — Довела, матушка Богородица, — Баранов стянул шапку и перекрестился. — Ну, теперь заживём. Берег уже гудел: от складов бежали к пристани, сталкивали лодки, кто-то орал про амбары. Второе судно за месяц — по ситкинским меркам просто навигационный бум. Шлюпка отвалила от борта, едва загремела якорная цепь. На гальку сошёл офицер — молодой, года двадцать четыре, тёмный от ветра, в шляпе, сдвинутой с гонором. Флотский гонор вообще виден издали, раньше лица. — Лейтенант Сукин. «Елисавета» с Кадьяка. Судно цело, груз в сохранности, людей не потерял, — доложил он так, будто отдавал долг трактирщику. Баранов подождал продолжения. Продолжения не последовало. — Мы вас, Иван Андреич, ещё по осени ждали. — Обследовал острова. Искал гавани для Компании. Погода стояла дурная, рангоут требовал починки. Слова он ронял скупо, по одному, и вообще стоял с видом «как вы мне все надоели». Ох, не люблю я таких типчиков. Ох, не люблю! — Где ж искали? Какие места описали? — Изложу в своё время. Журнал на судне. — Так пошлите за журналом. — Александр Андреевич. — Сукин качнулся с пятки на носок. — Я корабль привёл. Не разбил, людей не поморил. Остальное — когда судовые дела позволят. Сейчас мне разгружаться и ставить команду на ремонт. Дерзко. Но, зараза, по существу: корабль-то вон он, стоит. По здешним местам, где суда бьют о камни чаще, чем посуду, — уже характеристика. Баранов проглотил и это. Куда денешься: других офицеров у Компании нет, других судов, считай, тоже. — Ремонт — дело доброе. Судно к выходу готовить надо: граф с отрядом на материк пойдёт, дорога зимняя, спешная. Сукин ожил. Повернулся ко мне, окинул взглядом — титул он в этом взгляде уместил куда-то между балластом и грузом пассажирским. — Наслышан про ваш провиант, ваше сиятельство. Команде после перехода положено усиленное довольствие: работы на морозе, люди измотаны. Крупа крупой, а без рома на холоде матроса не удержишь. Здоровье людей — забота командира. Сколько бочек отпустите — распределю сам. Вот так. Про рангоут — сквозь зубы, журнал — потом, а ведёрный счёт рому у него был готов, похоже, ещё до якоря. — С ромом заминка, лейтенант. Ром в Ново-Архангельске не компанейский. — А чей же? — Мой. Весь, до последней бочки. Сукин оглянулся на Баранова. Тот развёл руками. — Компания, полагаю, выкупит потребное… — Не выкупит. Ром — товар меновой, за него мех идёт. Переводить его на пьянки я не стану. — Зерна дам, — вставил Баранов примирительно. — Рису, кукурузы, солонины. Только всё под запись: сколько, кому, под какую работу. Порядок таков. — На судне распоряжается командир, — отрезал Сукин. — А не береговые сидельцы с ведомостями. — Распоряжайтесь на здоровье, — сказал я. — Только сперва получите то, чем собрались распоряжаться. Лейтенант смерил меня взглядом — так, наверное, прикидывают осадку чужого судна: сколько груза и где предел. Что-то он для себя понял, потому что козырнул — на волос ниже положенного — и пошёл к шлюпке. — Постойте! — окликнул Баранов. — Вы ведь графу в помощники по батареям обещаны, ещё с осени! — Сначала судном распоряжусь, — не оборачиваясь, ответил лейтенант. Запрыгнул, зычно приказал «Греби!», и шлюпка пошла к «Елисавете». Вот сукин сын это Сукин! Баранов рядом сопел, как самовар перед закипанием. — И на Кадьяке так же разговаривал. С конторою разругался, приказчика с борта согнал… А все одно терпим-с, Фёдор Иванович. Некем менять. Я смотрел шлюпке вслед. Навидался я таких в девяностые: руки золотые, машину водит — любо-дорого, но к кассе подпускать нельзя. Оставишь на подобного типчика магазин — вернёшься к пустым полкам и честным глазам. А мне, уходя в поход, надо на кого-то оставить батареи. Похоже, придется мне вплотную заняться этим морским сукиным сыном! * * * Наутро я вышел к нартам, готовый овладевать наукой каюра. Ожидалось что-то знакомое: сани, вожжи, сел да поехал — эка невидаль после «гелендвагена» по встречке след-в-след за «Скорой». Ага, щас. Вожжей — не было. Нарты ничем не управляются! Вообще. Вместо них передо мной кипела живая куча: собаки путались в постромках, грызлись, гавкали, огрызались, вертелись и рычали. Одна деловито жевала ремень постромок, а самая шустрая уже неслась по кругу с рукавицей Архипыча в зубах. — Отдай, ирод! — Архипыч гнался за ней, оскальзываясь. — Отдай, нечистая сила! Не мое, казённое! Рукавица, конечно, была его собственная, но в минуту скорби старик всё имущество называл казённым. — Батюшка граф, — он остановился, отдуваясь, — да что ж это за войско без начальства? Перво-наперво сыскать у них главного. А остальных — выпороть, чтоб чин знали! — Ты предлагаешь пороть личный состав до знакомства? — А как же-с! Порядок наперёд знакомства идёт! — Страшный ты человек, Архипыч! Хорошо, что ты мой камердинер, а не управляющий в тамбовском имении! Тыгак, не слушая нас, молча брал псов за загривки и расставлял по местам. — Вожак — вперёд. Умный. Дорогу знать, — ронял он. — Эти — сзади. Сильные. Плохой собака — середина. Лениться — кусать ноги. — Всё так, ваше сиятельство, — подтвердил Баженов. — Впереди самый разумный идёт, у нарты — самые крепкие. Молодые промеж них науку перенимают. Стая сама за порядком глядит: замешкался кто — соседи его зубами поправят. Нормально. Идеальная вертикаль: начальник бежит первым, подчинённые кусают его за пятки, а главный акционер орёт сзади, свято уверенный, что главный тут он. Видал я такие конторы. Даже, собственно, владел парочкой. Баженов показал команды — трогай, стой, право, лево. Слова были короткие, гортанные, из глубинных наречий. — Вы звук запоминайте, а не букву. Собаке слово без надобности — ей голос надобен. И упаси вас бог орать три приказа разом: она первый исполнит, второй не поймет. А на третий, глядишь, обидится. Тут прибыл бабий десант. Тея — закутанная до глаз, но с ходу рванула к нарте: — Я еду! — Але, осади! Это тебе не лодка. — Волокуша тоже была не лодка. Хорошо ехала! Моана подошла степенно, в меховой рубахе, и села в нарту без единого слова — так, как садятся люди, чьё решение обсуждению не подлежит. Архипыч ахнул: — Государь мой! Эти звери и пустые сани через силу терпят! А вы на них цельный гарем грузить намерились! — Грузим, — решил я. — Какой же праздник без женщин. Становись помощником, Архипыч. — Я⁈ Я к лошадям от рождения приставлен, а не к псам поганым! — Считай повышением. Был при конюшне — стал собачий департамент. Старик перекрестился, помянул грехи наши тяжкие и полез в нарту с лицом человека, всходящего на эшафот. Я встал на полозья. Баженов указал на тормоз — железную скобу под ногой: — Вот ваша главная команда. Остальные — баловство. Собаки стараниями Баженова уже стояли смирно и делали вид, что они — хорошие песики. И только я набрал воздуху для гортанного слова, как Тея вытащила из рукава кусочек юколы и показала вожаку. Твою мать! Упряжка рванула так, что мир дёрнуло. Архипыч не успел сесть — повис на борту, загребая валенками снег. Я заорал команду — и, видимо, не ту: собаки поняли её как «наддай». Моана замахала рукой, то ли командуя, то ли крестясь по-своему, и локтем сбила меня с ритма. Я надавил тормоз — не той ногой, не туда, — и нарты пошли боком, как баржа на течении. Поворот. Сугроб. Дальше всё было быстро: я — через передок, Архипыч — поверх меня, жёны — куда-то в белое колючее месиво, а собаки с пустой нартой ушли ещё саженей на двадцать и стали, оглядываясь: чего, мол, бросили-то? Весело ж было! А вожак, гад, еще и зевнул так вызывающе: мы, мол, таких ездоков каждый день по утрам на завтрак хаваем. Из сугроба выкопалась Тея: — Ещё! Моана вылезла молча, сгребла снегу и швырнула в меня, будто я виноват! Последним воздвигся Архипыч: весь белый, шапка на ухе, борода в снегу, чисто дед-мороз после запоя, он шкандыбал за нами и причитал в голос: — Всё-с! Отслужил! Увольте от этого лиха! Дайте помереть тихо, по-христиански, на печи, а не по-собачьи, вверх тормашками! Тут я просто, аки конь, взоржал. В пятьдесят три после такого кувырка я бы неделю ходил боком и вёл переговоры с позвоночником. В двадцать один — снег за шиворотом бодрил лучше шампанского. За одно это стоило умереть, даже в такой дыре как Камбоджа. Пока Баженов возвращал упряжку, началось братание. Один пёс повалил Моану обратно в сугроб и вылизал ей лицо — та хохотала и отбивалась. Другой, тот самый вор, подкрался и унёс у Архипыча вторую рукавицу. Тея влезла в запасную шлейку и объявила: — Я сильная. Побегу с собаками! — Стоять в строю, — скомандовал я и повернулся к Архипычу: — Право! Стой! Молодец, старик. Получишь юколу. — У вашего сиятельства, — с достоинством отвечал он, выковыривая снег из бороды, — и без собак слуг довольно-с. Извольте псами командовать, а я человек крещёный. Баженов балаган прекратил. Согнал лишних, поставил меня на полозья и взялся учить всерьёз: как стоять на одном полозе в повороте, как переносить вес, когда соскакивать и бежать рядом на подъёме, как не дёргать тормоз без нужды. — Нарта не телега, ваше сиятельство. Она живая. С ней уговариваться надо, а не понукать. Вторая попытка вышла лучше — ровно до середины круга, где моя упряжка углядела чужую и решила выяснить, кто на этом берегу хозяин. Свалка получилась знатная. Мы с Архипычем растаскивали постромки, Баженов раздавал подзатыльники по-хозяйски, без злобы, жёны держали смирных псов — и больше мешали. Тыгак оглядел всех и вынес приговор: — Люди — много. Ум — мало. На третьем круге все сошлось. И стронулся без рыбки, и поворот прошёл лихо, на одном полозе, затем притормозил у спуска и вернул нарту к месту, не потеряв ни одного пассажира. До настоящего каюра мне было как до Кантона пешком, но убиться я теперь мог только с усердием. И собак я к вечеру видел уже иначе. Не свору бобиков — команду, которую подбирают, как экипаж: вожака не заменишь первым встречным, кормить их в дороге надо лучше людей, запасная упряжь весит столько же, сколько ружьё, а ссора в стае посреди перехода — это стоянка до вечера. Вот тебе и саночки. Вернулись мы в сумерках, голодные, как та упряжка. Архипыч, прихрамывая, шёл впереди и вслух прикидывал, которого угодника благодарить за чудесное спасение. — Завтра о еде думать будем, — сказал Баженов. — В настоящей дороге кашей вас никто кормить не станет. Тут пеммикан ихний нужен. Моана обернулась: — Пеммикан? Кто такой? Его едят — или он ест? Ответ на Моанин вопрос ждал нас назавтра, в тёплой поварне, где на большом столе разложили всё мясное богатство Ново-Архангельска: сушёную оленину, вяленые куски прошлогодней заготовки, горшки с жиром, мешочки мороженой ягоды. Короче, оказалось, что этот «пеммикан» — такой типа паштет из мяса и ягод. Индейцы его всегда берут в дорогу, он хранится хорошо и нажористый. — Пеммикан ихний в пути — первое дело, — подтвердил Баженов. — И сытный, и скорбут не возьмёт. Фунт эдакого харча трёх фунтов иного стоит. Только приготовить его оказалось сложнее, чем настоящий плов. Осмелевшая Дарья шла вдоль стола, сортировала, и мясное богатство таяло на глазах. Брала кусок, мяла в пальцах, нюхала, ломала на сгибе, и почти все браковала: — Котёл. — Котёл. — Дорога. Кучка «дорога» выходила обидно маленькой. Анна Григорьевна поспевала следом и переводила приговоры на хозяйственный язык: — Жирное в дорогу нельзя — прогоркнет. Недосушенное — заплесневеет. Это всё в котёл годно, а в путь — только сухое да постное. Спорить с Дарьей никто не пытался. По-русски она говорила два слова из десяти, но у стола распоряжалась, как Баранов на приёмке зерна: жена Баженова знала это дело лучше всех в крепости, и все это поняли за первые пять минут. Постепенно дело наладилось: сухое мясо ломали и толкли в деревянных ступах почти в порошок, жир перетапливали и снимали дочиста. Ягоду молола Тея — с таким усердием, что брызги летели до потолка. Потом Дарья мешала мясную пыль с горячим жиром и утаптывала месиво в кожаные кишени — плотно, кулаком, без единой пустоты. Архипыч толок оленину и комментировал: — Замазка-с. Чистая оконная замазка. У нас этакой дряни старому псу стыдно в миску класть… Прости Господи, чистое наказание за грехи наши… — А ты попробуй. Старик отщипнул, пожевал. Помрачнел. Пожевал ещё. — Есть можно-с, — признал он с достоинством. — Коли смерть совсем близко. Моана запустила пальцы в мясной порошок и не поняла главного: — Почему не есть сейчас? Почти вкусно. — Ягоды мало! — вставила Тея. — Больше ягоды — будет совсем еда! — Не еда, — отрезала Дарья. — Сила. Заглянувшая Анна Григорьевна развернула: — Это не лакомство, девоньки. Оно должно год лежать и не портиться, на морозе камнем не стыть, места брать мало. Его в дороге по горсточке едят — и весь день идут. Тушёнка по-дикарски, подумал я, глядя, как Дарья утрамбовывает очередную кишень. В походе этот пеммикан становился чем-то вроде парашюта: хочешь вернуться живым — убедись, что укладывали при тебе. А ещё лучше — сам укладывай, да под присмотром понимающего в этом деле человека! Баженов ту же мысль выразил проще: — У нас всяк бывалый человек свою долю сам глядит, при укладке стоит. Чужая ошибка в дороге аукнется, когда до жилья вёрст сто и все — по горло в снегу. К вечеру итог подвела арифметика. Гора сырья, полдня работы всей поварней — а готовых брусков пеммикана на столе лежало всего ничего. — Дней на пять этого, ваше сиятельство. Много — на шесть. На десяток людей, переход в месяц, собакам своя доля, на потерю и порчу накинь… Дарья молча повела рукой над столом: остальное — котёл. Жиру в крепости было хоть свечи лей, ягоды — тоже. Кончилось постное мясо! — Так купим у колошей. Оленину возят же. — Возят, да не так, — Баженов покачал головой. — Зимой всякий своё мясо сам бережёт. Свежей оленины на цельный отряд у них и за ром не соберёшь — по куску натаскают за месяц. — Что предлагаешь? — Охоту, вестимо. — Он сказал это буднично, как про дрова. — День пути, много — два. И мясо возьмём, и лыжи ваши поглядим, и собак в настоящем деле спытаем. Заодно и увидим, каков ваше сиятельство ходок. В дорогу-то допрежь того лучше узнать, чем посередь пути! Вот это разговор! Охоту я любил. Душа просила снега и ружья. — Завтра и выйдем. Сборы заняли вечер: лыжи, подбитые камусом, штуцер и два гладких ружья, порох, верёвки, топоры, копья — Баженов взял два, не объясняя зачем, — одна нарта, лучшая упряжка. Дарья отловила меня уже в дверях и произнесла самую длинную свою русскую речь: — Олень нужен целый. Постный. Не рваный, — она показала на ружьё и поморщилась. — Картечь — худо. Мясо грязно. — Привезу почти целым, — пообещал я. Оставалось всегоничего: уговорить оленя. Выступили затемно, при звёздах. Архипыч провожал меня, как на турецкую войну: перекрестил, сунул за пазуху свёрток с юколой и высказался в том смысле, что коли его сиятельство и там ума не сыщет, то хоть мясо пусть привезёт. Тея прокричала с крыльца наказ: мяса много, самим — не вверх тормашками. Собаки на выходе дружно попытались свернуть к складу, где им выдавали рыбу, и Тыгак долго ругался на трёх языках сразу. Вёрст десять прошли берегом на нарте. У приметной сопки Баженов остановил упряжку. — Дале вам на лыжах, ваше сиятельство. Собачий дух да лай оленя за версту сгонят. Я по вашей лыжнице тихонько пойду, а на выстрел подтянусь с нартой. — Он затянул ремень на моём плече и добавил главное: — И упомните: оленя догнать нельзя. Ни человеку, ни собаке. Его можно только заставить уходить — покуда сам не свалится. Идите ровно, не гоните. Гнать станете — себя загоните, а его нет. След нашли через час. Тыгак присел над цепочкой лунок, потрогал край пальцем: — Один. Большой. Ночью шёл. Близко. Дальше вышло то, что и должно было выйти. За кустами мелькнуло серое, живое — и я рванул. Молодое тело взяло с места, как со светофора: двести шагов я летел, распахнув душу. На двести первом лыжа ушла в пустоту под настом, я провалился по пояс, и лёгкие сообщили, что морозный воздух — это битое стекло. Тыгак подъехал не спеша. Постоял надо мной, усмехаясь. — Бегать — нельзя. Олень смотреть и смеяться. — Он показал рукой ровный, скользящий шаг: — Идти так. Всегда так. Наст — его ноги резать. Снег — его сила брать. Наша сила — лыжи. Его сила — до полдня. Наша — до ночи. Я выбрался, отдышался и пошёл, как подсказал алеут. Черт с вами, вам из погреба виднее. Короче, зимняя охота на оленя оказалась крайне нудным делом. Почти как работа. Сначала мы долго молчаливой шли без единого выстрела. Первая лёжка оказалась ещё тёплой: снег протаял до мха, а зверя нет. Пошли по следу: сначала прямо, потом зверь завернул широкую петлю, и Тыгак, не пройдя её и трети, срезал напрямик — угадал, вышел на свежий след. Потом была протока: олень ушёл по прибрежному льду на соседний остров, и мы тянулись за ним через серое ровное поле, а лёд под лыжами потрескивал, и Ефимка вслух поминал всех святых по списку Архипыча. Часу на четвёртом я перестал существовать отдельно от шага. Пот стыл между лопаток, ноги гудели, снег скрипел одинаково — версту за верстой. Разговоры кончились сами. Увидели его на краю редколесья, саженях в трёхстах: тёмный, крупный, уже не бегущий — бредущий. Рука сама потянула штуцер с плеча. Ладонь Тыгака легла на ствол: — Далеко. Ранить — до ночи бежать. Порох беречь. И мы пошли дальше. К исходу дня олень начал вставать, отдыхая. Постоит, поведёт боками, сделает десяток скачков — и снова стоит, проваливаясь уже всеми четырьмя. Снег забирал у него остатки сил. На опушке он обернулся, шатнулся — и вдруг развернулся к нам мордой, склонив рога. Уходить ему стало дороже, чем драться. — Теперь — можно, — кивнул Тыгак. Штуцер ударил, эхо покатилось по распадку. Зверь принял пулю, как принимают удар в драке — не поверив. Прыжок, ещё прыжок — и колени подломились. Подошли поближе. Над тушей стоял пар, и в этом пару тяжело дышали трое людей, вымотанных одним оленем до последней жилы. Торжествовать не хотелось совершенно. Ефимка зачем-то стянул шапку. Дальше пошла работа: спустить кровь, вспороть, выбросить требуху на снег — Дарье нужно чистое, постное, целое. Солнце уже цеплялось за сопки. По моим прикидкам, Баженов с нартой должен был поспеть в самый раз. Первыми прилетели вороны. Расселись по вершинам. А потом из-за распадка донёсся вой. ---------- Глава 3 Глава 3 Первым не выдержал крупный зверюга, что пришёл раньше всех. Он поднялся со снега и пошёл к туше медленным шагом, опустив голову и не глядя на огонь, будто нас тут не стояло. Ефимка заорал и замахал головнёй. Волк даже ухом не повёл. Я вскинул штуцер. Ладонь Тыгака второй раз за день легла на ствол: — Ближе. Мимо нельзя. Ближе. Легко сказать. Перезарядка на морозе, в рукавицах, трясущимися пальцами — это минута, если повезёт. Минуту эту стая мне давать не собиралась. Волк перешёл на рысь — и метнулся к оленьей ноге. Грохнул штуцер, зверя развернуло в прыжке, швырнуло в снег: пуля пришлась в плечо. Он закрутился, взбивая красное, с визгом, от которого захотелось перекреститься по‑архипычевски. Серые тени в темноте подались назад. И остановились. Ждать сели, сволочи. Одним выстрелом голодную стаю не пугают. — Тушу — сюда, — Тыгак мотнул головой на выворотень. — Совсем близко. Спина — корень, перед — огонь. Кругом оборонять нельзя. Взялись за верёвку. Мороженый олень весил, как сейф, ноги вязли, и, пока мы волокли его вплотную к корню, костёр, оставшись без присмотра, сник до синих язычков. Тень пришла слева, низом. Волк ухватил тушу за заднюю ногу и потянул — молча, всерьёз, упираясь всеми четырьмя. Тыгак ударил копьём. Зверь извернулся, наконечник чиркнул по кости, древко рвануло так, что алеут еле удержал. Волк отпрыгнул в темноту — и там остался. Дальше работали молча. Завалили полукруг из ветвей, накидали в огонь смолистых щепок — пламя нехотя поднялось. Кое-как перезарядил штуцер, ободрав пальцы о мерзлую сталь, проверил Лепаж за кушаком — последний из пары, второй остался лежать где-то у тлинкитской крепости. Четыре скорых выстрела. Потом у нас останутся копья, ножи и мое неповторимое обаяние. — Может, отрубить им ляжку? — предложил я. — Кинуть подальше, пусть жрут. Время выиграем. — Нельзя, — Тыгак даже не обернулся. — Дать мясо — волк понимать: люди слабый. Наглеть. Давить сильнее. И рубить нельзя — от туши отходить. За спиной, из-за выворотня, снова заворчало. Тыгак ошибся в одном: они уже наглели. И один, самый дерзкий, подлез сзади, продравшись под стволом. Все это молнией сверкнуло в мозгу, а тело уже действовало: развернувшись, я выдернул Лепаж и выстрелил в упор. Грохнуло, обдало дымом, зверь грянулся оземь в сажени от огня, проскрёб лапами и затих. В ушах звенело. В пороховом облаке я не видел ни стаи, ни леса — ничего. — Хорошо, — сказал Тыгак из дыма. — Быстро. Хорошо. У меня руки только к третьему вздоху перестали ходить ходуном. И тут стая завыла. Вся разом, слаженно, как спевшийся хор. И из дальней темноты, из-за распадка, им ответили — другие голоса. Много! Стоя с разряженным пистолетом, я впервые за вечер честно допустил, что нарты могут не успеть. * * * Лай мы услышали раньше звона. Собачий, злой, накатывающий — и у меня отлегло ровно на два вздоха: собаки почуяли волков и шли не к нам. Они шли драться. Баженов вылетел на поляну на полном ходу, стоя на полозьях, — и всё смешалось. Упряжка ревела, рвалась из постромок, вожак тащил нарту прямо на тушу, Баженов висел на дуге, ломая разбег. Стая, вместо того чтоб отойти, хлынула вперёд: волки переключились с людей на собак. И ставки взлетели. Мясо — это неделя. Упряжка — это вся экспедиция. Крайнюю собаку сбили первой. Волк взял её за лопатку, покатился клубком, постромки захлестнуло, вся упряжка сбилась в орущую кучу. — Держать! — рявкнул Тыгак. — Не пускать! Ефимка повис на нарте, удержал — и в упор разрядил ружьё в зверя, зашедшего сбоку. Я схватил головню, копьё и пошёл в свалку. От огня передний волк шарахнулся. Второй пришёл из темноты, сбоку, беззвучно — я успел встретить его копьём, наконечник скользнул по ребру, и в следующий миг меня снесло в снег. Тяжесть, вонь псины, клацнувшие у самого лица зубы — и тут над головой ахнуло: Баженов с размаху опустил приклад. Зверь обмяк. — Целы, ваше сиятельство? — Кажется. Рукав висел лоскутами, бок ныл, поперёк запястья набухала царапина. Дёшево. Я до этой ночи не знал, как быстро волк съедает три сажени расстояния. Теперь знал — и знание это стоило рукава. Перелом наступил буднично. Тыгак распутал постромки и поставил упряжку за нарту, Ефимка выгреб с нарты сухую растопку и вывалил в костёр всю — огонь взял её с рёвом, круг света раздался вдвое. Собаки, четверо людей, два ружья и гора волчьих трупов у огня, наконец, перевесили, и стая отошла. Не ушла, а именно отошла, недалеко. Из темноты за нами продолжали следить. Считать убытки было некогда. Собака с разорванной лопаткой скулила и не вставала — её сняли с постромок. Упряжь порвана в двух местах, связали сыромятиной. Зарядов сожгли шесть. И заднюю ляжку олень всё-таки потерял: пока шла свалка у собак, кто-то их серых своё урвал. Тушу взвалили на нарту, раненую собаку уложили сверху, к тёплому мясу. Я велел закинуть и волка — того, что лёг у самого огня: заслужил, да и шкура. Тыгак пожал плечами: — Волк — плохой мех. Мясо важнее. — Мясо на нарте. А этот поедет за наглость. Пошли. Баженов правил, мы трое шли на лыжах по сторонам, я — замыкающим, с перезаряженным лепажем в руке. Стая провожала: то справа, то слева между стволами переливались тусклые огоньки и гасли, стоило повернуть голову. Никто не разговаривал. Собаки шли ходко и не оглядывались — умнее нас были. Последний провожатый отстал, когда за деревьями замигал огонь Ново-Архангельска. Никогда ещё недостроенный частокол не казался мне такой убедительной архитектурой. Ворота нам открыли раньше, чем мы доехали: крепостные собаки почуяли упряжку за версту и подняли такой ор, что на стену высыпало полгарнизона с фонарями. Дальше всё завертелось — тушу стаскивали, раненую собаку принимали на руки, кто-то уже бежал за Дарьей. В этой суете на меня налетел Архипыч, вцепился и начал меня ощупывать, как барышник лошадь, — плечи, руки, бока. Фонарь в его руке ходил ходуном. Было от чего: рукав у меня висел клочьями, а полушубок был в бурых разводах от ворота до подола. — Батюшка граф… Куда⁈ Куда укушен, показывайте! — Да все нормально, отстань, старый! — бодро ответил я. — Отставить панику. Кровь не моя. По большей части волчья, немного оленьей. Моей — на сущая ерунда. — Ерунда⁈ — Старик задохнулся и обрёл голос уже на другой ноте: — Люди добрые, слыхали⁈ Его сиятельство собственную кровь ерундою почитают-с! Середь волков ночевать удумали! Промышленных в крепости — три десятка, а на зверя граф самолично бегает, ровно у него другой службы нет! Ругался он ещё долго, попутно стаскивая с меня рваньё и накидывая сухой тулуп, — у Архипыча гнев и забота всегда шли одной упряжкой. Раненую собаку отправили в тепло, к печи, кормить и перевязывать; тушу до Дарьи не трогать; ружья — сушить и чистить сегодня же; мясо — под замок, подальше от собак и от аманатов с их голодными глазами. Дарья явилась к туше со своим ножом и в полминуты разогнала помощников, уже примерившихся рубить оленя, как дрова. — Не так. — Она провела ножом вдоль хребта, показывая. — Пласт резать длинно! Кишки — прочь, мясо не трогать ими. Жир — отдельно класть. Бородатые промышленные слушались её, как унтера. И правильно делали. — А вы куда⁈ — Архипыч поймал меня на попытке встрять в разделку. — Ещё час на морозе постоите — к собственным сапогам примёрзнете. Извольте в баню, государь мой. Пока вы по лесам с волками цаловались, плотники сруб ваш доконопатили и полки настелили. Каменка с обеда топлена-с. Баню я заложил ещё по осени, между батареями и частоколом, — и за зимними заботами почти забыл о ней. А зря! Из всех моих здешних строек эта, как выяснилось, была самая полезная. — А пойдём-ка обновим ее! Девчонки за мной! — скомандовал я, и мы пошли смотреть баню. Сруб стоял за домом: предбанник, каменная печь, полки в два яруса, кадки с горячей и студёной водой. Пахло свежим деревом и дымком. Моана с Теей встали в предбаннике, всем видом выражая недоверие. — Зачем раздеваться, когда мороз? — Тея смотрела на дверь парной, как на волчью пасть. — Там темно и жарко. Так пленников наказывают? — Не. У нас так милуют. Плеснул ковш на камни — каменка ахнула, выдохнула белым. Показал островитянкам, как дышать — ртом, не спеша, — и куда садиться: сперва вниз, под потолок не лезть. Тея, разумеется, тут же полезла под потолок. И ссыпалась оттуда пулей: — Там воздух кусается! — А я говорил. — Ты говорил «не лезь». Про кусается — не говорил! Моана перебралась от двери на нижний полок, расплела косы и затихла. Какое-то время медленно и серьёзно молчала. Потом сказала: — Морем пахнет. — Только море — тёплый стал, — отозвалась Тея сверху: под потолок она всё-таки влезла со второй попытки. Пар и вправду отдавал морем — от сушёных водорослей на полке да от соли, въевшейся в нашу одежду. Я сидел, чувствовал, как отпускает избитый бок, как расходятся окаменевшие от лыж ноги, и понимал простую вещь: цивилизация — что бы ни думал Баранов со своим частоколом — начинается именно с бани. В прошлой жизни я платил за такие ощущения дикие деньги в местах с мрамором и охраной, только постоянно чувство тревоги не оставляло и там. А здесь совсем другое дело. Волки мертвы, мандраж боя уходил, наступал блаженный расслабон. Ефимка подал в дверь кружку горячего брусничного отвара. Жизнь удалась! Увы, спокойно полежать на полоке мне не удалось. Тея вылетела в предбанник, распахнула наружную дверь и с визгом ушла в сугроб солдатиком. Криков было столько, что, полагаю, у Котлеана за проливом насторожились посты. Моана сперва хохотала в голос, потом прыгнула следом. Пришлось соответствовать. О своём решении я пожалел ещё в полёте, а в сугробе укрепился в этом мнении окончательно — но назад в парную мы ввалились втроём, ржущие и ошпаренные морозом, и пар после снега стал вдвое слаще. Снаружи, у поленницы, застыл Архипыч с охапкой дров. Проводил взглядом голого хозяина, воющих басурманок и высказался в пространство: — Волки, стало быть, не докусали-с. Теперь сами замёрзнуть решили. Удивительно, как быстро уроженки далеких Маркизских островов освоились с забавой суровых северных жителей! Через полчаса жён было не выманить из парной — Тея требовала топить «ещё и завтра», Моана деловито выспрашивала у меня, отчего камни шипят и куда уходит дым. А я добрёл до дому и уснул, едва коснувшись подушки. Впервые за много дней — не комендантом, не купцом и не охотником, а просто молодым богатым бездельником, у которого нынче всё получилось. * * * В заботах и хлопотах прошла еще неделя. Мы ещё дважды сходили на оленей. Первый раз зверь обманул: увёл нас петлями в распадки, к сумеркам вышел на морской лёд и был таков — не ночевать же снова среди волков из-за одного рогатого хитреца. Второй раз всё сложилось, как по-писаному: взяли ходкого быка за полдня, нарта с Баженовым подоспела к разделке, и домой мы въехали засветло, с целой тушей и без единой волчьей морды за спиной. Наука пошла впрок. Дальше дело пошло само по себе. Баженов с Тыгаком отобрали четверых промышленных потолковее и гоняли их на лыжах и при упряжках — к концу недели в крепости завелась своя охотничья артель, и мясо стало прибывать уже без графского участия. Сверх того, понемногу докупали у тлинкитов: те, приходя за ромом, привозили теперь то заднюю часть, то пару мороженых боков — куском-двумя с каждого прихода, как Баженов и обещал. Не бог весть что, но тоже дело. Всё в масть. Собаки окончательно меня признали: вожак при встрече уже не смотрел сквозь, а снисходительно позволял трепать себя за ухо. Раненая в волчьей драке сука выжила, но в упряжку не годилась — лежала у печи на почётном довольствии. Довольствие ей, как вскоре выяснилось, шло двойное: Моана тайком носила ей лучшие обрезки, хотя Баженов ворчал, что перекормленный пёс выздоравливает вдвое дольше. Моана слушала, кивала — и носила дальше. А в поварне тем временем развернулась мануфактура. Дарья ставила дело, Анна Григорьевна командовала. Под ее руководством мужики носили и пластали туши, бабы резали мясо тонкими лентами, сушили над жаром, сухое толкли в ступах, жир топили и цедили, ягоду мололи. Моана с Теей прошли весь путь ученичества: сперва резали толсто, как на жаркое, и получали от Дарьи короткое «Худо. Тонко надо»; потом пытались улучшить рецепт двойной ягодой; потом переругались, кто из них лучше толчёт. К концу недели обе на глаз отличали мясо «для дороги» от мяса «для котла», и страшно этим гордились. На «Елисавете» тоже что-то происходило. Стучали топоры, матросы таскали снасти, часть команды жила на берегу, и Сукин через день докладывал Баранову о ходе работ — коротко и свысока, как о своём одолжении человечеству. На общих работах лейтенанта не видали ни разу. Приметил я и другое, вполглаза, между своих забот: мешки с выданным командным зерном носили не только на судно, но и в тёплый складской закуток у берега, туда же прошла корзина сушёной ягоды, а на вопрос встречного приказчика матрос буркнул, что командир-де велел готовить команде зимнее питьё. Я пожал плечами и пошёл дальше: морской командир за своё довольствие отвечает сам. Своих дел было по горло. К исходу недели Дарья с Анной Григорьевной подбили итог: запасов для похода на Медную реку набрали достаточно. Только выяснилась новая напасть. — Соль, — сказала Дарья и показала ладонью на дне туеска, сколько её осталось. — Мало. Совсем. Анна Григорьевна подтвердила: корабельные запасы вышли, по семьям соль уже занимают друг у друга по горсти, и отдать нам в нарты последнее — означало бы оставить без соли всю крепость. Приехали! Мясом мы себя завалили, а посолить его было нечем. Архипыч, узнав про беду, высказался в своём жанре: — Кругом целое море стоит, прости Господи, — а щи посолить нечем. Издевательство Господне, иначе не скажу-с. Сказал — и пошёл себе с дровами. А я остался стоять, потому что старик, сам того не зная, ткнул пальцем в решение. Море…. Целое море соли — вон оно, свинцово-серое, плещется в ста шагах. Даровое сырьё в любых количествах, бери — не хочу. Вся загвоздка в том, что из пуда морской воды соли выходит около фунта, а дров на выпарку уходит много: топливо съест всю затею. Потому и возят соль кораблями через полсвета. Но у меня был мороз. Бесплатный, казённый, работающий круглые сутки — я его уже нанимал на болотную руду. Лёд на луже — это почти пресная вода, сбежавшая из рассола; сколи его — и в остатке соли гуще. А ещё у меня была баня, которую и так топили: жар от каменки уходил в небо задарма. В девяностые за неучтённое тепло я бы с котельной содрал деньги. Здесь предстояло содрать соль. У бани как раз доканчивали купель — для тех, кому сугроба мало. Её я и мобилизовал: залить морской водой, дать прихватиться, лёд сколоть и выбросить, долить свежей, снова сколоть. Раз за разом — пока в яме не останется рассол злой, как тыгаковская ругань. А рассол уже нести к печи. Через три дня морозов я зачерпнул из ямы и лизнул. Рот свело. Годится. Дальше я, каюсь, поспешил. Вечером, в парной, вместо пресной воды плеснул на камни ковш своего рассола — для пробы. Пар вышел знатный: густой, тяжёлый, духовитый. — Море! — обрадовалась Тея. — Тёплое море пришло! Моана потянула носом и одобрила. Наутро я явился соскребать урожай. На камнях белела корка — я её наковырял, растёр в пальцах, попробовал… и сплюнул. Соль пополам с золой, сажей и каменной крошкой. Этим можно было чистить котлы, но никак не солить еду. Архипыч, наблюдавший за моими раскопками, отпустил со всем почтением: — Отменная соль, батюшка граф. Ею только грехи присыпать-с. Ладно. Первый блин. На камни лить — дурь: соль должна выпариваться в чистой посуде, а не по всей печи. Я стребовал с хозяйства широкие котлы, пару старых медных тазов и всё плоское, что имело борта. Кусков упёрся, как всегда: — Посуда кухонная, другой не привезут. И медь крепким рассолом травить — жалко: где лужение худое, там швы поест. — Начнём с битой и лежалой. Целую не трону, пока не выйдет толк. Тазы поставили не в парной, а подле каменки, на приступке: пусть берут жар со стенки и сверху, пока баня топится, и досыхают на остаточном тепле после. Первый вечер дело шло позорно медленно — рассол лениво парил и не думал густеть. Я потребовал огня. Архипыч встал стеной: — Куда ещё⁈ Тут и так не баня, а кузня, люди веники роняют! Жар добавили с умом, вполсилы. И на вторые сутки по краю таза пошла белая кромка — первые кристаллы, мелкие, как иней. Тут я вовремя вспомнил то немногое, что знал о соляном деле из прошлой жизни, — досуха выпаривать нельзя. В последнем остатке сидит вся горечь; упаришь до дна — испортишь продукт. Стало быть: кристаллы снимать по мере роста, тёмный остаток сливать прочь, соль сушить на чистых досках у печи. Пробу снимали комиссией: я, Дарья, Анна Григорьевна и Архипыч. Соль вышла сероватая, с лёгкой горчинкой — но соль, честная, своя. — Годна, — вынесла Дарья и тут же построжела: — С чистой не мешать. Отдельно держать, пока не проверим. — Первую партию — на рыбу пустим, — рассудила Анна Григорьевна. — Рыба горчинку скроет. А что почище выйдет — то для похода. Архипыч попробовал последним, долго жевал и признал сквозь зубы, что «солоно», — в его устах это была овация. Дальше оставалось превратить разовый фокус в постоянный промысел. Я расписал порядок: в каждый мороз заливать яму свежей морской водой; лёд скалывать ежедневно и выбрасывать подальше; рассол отстаивать от песка и водорослей, в баню грязь не таскать; выпаривать только в чистых сосудах; до дна не упаривать никогда; готовую соль — в сухой ларь и под замок. Ключ от ларя получил известно кто. — Прежде я у вас ром считал, — Архипыч принял ключ, как вторые вериги к первым. — Теперь, стало быть, соль. Скоро воздух по кружкам выдавать станем-с? — Станем, если дармовой кончится. А он при таком хозяйстве кончится, помяни моё слово. Побочное следствие обнаружилось через неделю: баня, топленная теперь почитай ежедневно — соль же варится, дело важное! — сделалась самым людным местом крепости. Промышленные записывались париться с рвением, какого я не видал у них ни на частоколе, ни на батареях; бабы отвоевали себе отдельные часы; Моана с Теей ходили как на службу. Архипыч бухтел, что половина поселения сыскала законный способ не работать вечерами, — и был, разумеется, прав. А я был доволен. Люди мылись, соль капала, тепло не пропадало зря. Нормальное хозяйство во все века строится одинаково: отходы одного производства — сырьё для другого, а служебная надобность — любимое развлечение персонала. За полдюжины топок набралось несколько фунтов. Для колонии — слёзы, но походный запас мы закрыли, по домам занимать перестали, и главное — метода работала. Кузнецу я заказал на будущее широкие выпарные противни: раз пошло, будем расширяться. Соль из моря. Даром. Ну, почти. Казалось, жизнь налаживается. На следующее утро я встал в убеждении, что все хорошо, все получается и дальше будет только лучше и лучше. Сглазил! Снаружи вдруг донесся какой-то гомон и крики. Выглянул на крыльцо и оторопел: через двор ко мне неслась баба — простоволосая, в наспех накинутой шали, красная, как её же рябиновые бусы. Бабу звали Фёкла, — жена промышленного из камчатской партии. Летела она так, будто началась ядерная война, ну или, в местном эквиваленте — пришествие Антихриста. — Судите его, ваше сиятельство! — грянула она с десяти шагов. — Судите ирода! Он нам хряка испортил! — Кто испортил? Волки? — Кабы волки! Лейтенант ваш, Сукин! Муж мой хряка с самой Камчатки привёз, на руках, почитай, нёс! Пуще дитя берегли — один производитель на всю крепость! А теперь не хряк, а наказание господне! По дороге к её двору Фёкла вываливала подробности кусками, не переставая креститься: скотина третий день будто бесом одержима — перегородки ломает, никого не подпускает, всё рвётся в один и тот же тёплый сарай у берега, давеча дитё едва не стоптал. А лейтенант заместо ответа грозится мужа выпороть — за дурное, вишь, содержание скота! Обычная хозяйственная свара, думал я на ходу. Разберём. У сарая уже стояла толпа. Изнутри неслись грохот, треск досок и визг — не поросячий, а какой-то загульный, с переливами. Хряк обнаружился при входе: здоровенный, пудов на восемь, он стоял, широко расставив ноги, и раскачивался, как матрос в увольнении. Глаза мутные, морда по уши в жидкой каше, и всей своей тушей он снова и снова наваливался в сторону дальних бочек — трое мужиков с жердями еле сдерживали. Походка у зверя была… знакомая. Где-то я такую видел. Каждую пятницу девяносто четвёртого года, возле каждого ларька. Потом до меня дошёл запах — сладковатый и тёплый бражный дух. Им тянуло из закутка, как из хорошего шинка. Там, в тепле у задней стены, рядком стояли кадки под рогожами, валялись порожние мешки с компанейским клеймом, темнела россыпь давленой ягоды и блестела на земляном полу разлитая жижа. — Ихние матросы тут питьё ставили! — Фёкла ткнула пальцем. — Лейтенант, вишь, приказал! А хряк дверь выбил да всё и вылакал! Цельну кадку! Вот тебе и «зимнее питьё для команды». Рома лейтенанту не дали — так он поставил себе брагу сам, из казённого зерна, выданного под работы. Вот куда уходили мешки с ягодой в тёплый закуток, и вот отчего на «Елисавете» так бодро стучали топоры при полном безлюдье на общих работах! Хлеб, которым Баранов собирался дотянуть до весны, булькал тут по кадкам. Ну и сукин же сын этот Сукин! Пока я предавался размышлениям, хряк Борька вырвал жердь, качнулся, уставился на меня мутным глазом — и пьяно, с достоинством икнул. — Ваше сиятельство, — переступил с ноги на ногу кто-то в толпе, — лейтенант Сукин сюда идут-с. ---------- Nota bene Nota bene Книга предоставленаЦокольным этажом , где можно скачать и другие книги. Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, черезAmnezia VPN : -15% на Premium, но также есть Free. Еще у нас есть: 1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее. 2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по ссылке и 3) сделать его админом с правом на «Анонимность» . * * * Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом: Дикий граф. Негоциант ----------