Пульс на двоих Людмила Балашова Майор СОБРа Глеб Полосатов привык контролировать всё: операции, отряд, женщин. Но после взрыва он оказался прикован к больничной койке — беспомощный, злой и зависимый от медсестры Маши, которая каждое утро приносит ему домашнее печенье и краснеет от его взгляда. Каждый вечер та же Маша возвращается пахнущей мятой, со шприцем в руке и дерзостью, от которой пульс срывается чаще, чем от ран. Глеб не понимает правил игры, но уже не может ждать выздоровления — он ждёт следующего хода, рискуя обнаружить, что власть над сильными мужчинами — не её единственная тайна. ==================== Глава 1. Глава 1. Открываю глаза с трудом. Белизна вокруг стоит такая резкая, что зрачки режет сразу, без предупреждения. Первая мысль выходит идиотская и совсем не героическая: неужели всё-таки сдали в психушку? Потом до меня добирается запах, и мозг нехотя возвращается в рабочее положение. Военный госпиталь, чтоб его. Знакомая территория. Память поднимается рывками. Задание. Подвал. Сырой бетон под ногами. Урод, который успел нахимичить с самодельной взрывчаткой и решил, что умнее всех. Рвануло знатно. Меня швырнуло так, что воздух выбило вместе с парой приличных мыслей, но гада мы всё-таки взяли. Пробую пошевелиться и сразу жалею. Тело отвечает болью. Не одной, понятной и честной, а целым хором. Где-то тянет, где-то жжёт, где-то пульсирует глубоко и зло, будто внутри забыли железку и решили проверить мою выдержку. Болит, значит, живу. Уже неплохая новость. Кошу глаза вниз, пытаясь оценить масштаб бедствия. Бинты. Повязки. Трубки. Меня замотали так старательно, что в дешёвом ужастике на роль мумии взяли бы без грима и ещё спасибо сказали. Ладно. Одним рубцом больше, одним меньше. Не впервые. Пытаюсь вдохнуть глубже, но рёбра тут же напоминают, что самодеятельность в моём положении не приветствуется. Грудь простреливает тупой, тяжёлой болью. Я замираю, пережидаю, медленно выдыхаю и мысленно обещаю себе не геройствовать хотя бы ближайшие десять секунд. Хватает меня секунд на пять. Потом начинает чесаться нос. Сначала терпимо, почти по-человечески. Потом нагло, с нарастающим издевательством, будто туда запустили взвод голодных муравьёв и выдали им приказ рыть окопы. Хочется выть, материться и требовать эвакуацию носа отдельным рейсом. Медленно тяну правую руку вверх. Боль тут же собирается вокруг плеча, цепляется за бок, ползёт в грудь. На секунду мелькает дурацкий страх: а палец-то на месте? Нащупываю. На месте, родимый. Чешу нос. Вот оно, простое человеческое счастье. Теперь бы воды. Глоток. Полглотка. Хоть мокрую тряпку на губы, потому что во рту не пустыня даже, а заброшенный полигон после пожара. У самой койки вдруг шуршит одежда. Я замираю. А это ещё кто тут у нас нарисовался, да ещё такой голубоглазый? Рядом стоит девушка в белом халате. Светлая, аккуратная, с медицинской шапочкой на голове, из-под которой выбились два упрямых локона. Глаза у неё нежные, чистые, почти прозрачные. Руки двигаются спокойно, без больничной резкости, от которой пациенты заранее начинают ненавидеть весь медперсонал. — Майор Полосатов? — спрашивает она мягко. — Как вы себя чувствуете? Хочу ответить нормально. По-мужски. Мол, слышу, жив, готов портить статистику выздоровления. Из горла выходит хриплая пародия на голос. Прекрасно, Глеб. Просто легенда. — Я сейчас дам вам воды, — говорит она и наклоняется ближе. И тут я понимаю, что живой не только по приборам. Передо мной красивая девушка, а мой организм, предатель в бинтах, реагирует раньше головы. Боль болью, осколки осколками, но древняя мужская система распознавания целей включается без команды. Я хочу её. Не влюбиться. Не прочитать ей стихи под луной. Не узнать, какой чай она пьёт и плачет ли над мелодрамами. Я хочу провести взглядом ниже воротника халата, задержаться там, где ткань мягко натянулась на груди, опуститься к талии, к округлым бёдрам, к ногам под белой формой. И я смотрю. Нагло, медленно, насколько позволяет полуживое состояние. Халат на ней закрытый, строгий, медицинский, но в этом и беда. Он почти ничего не показывает, зато заставляет дорисовывать. А воображение у меня после наркоза работает грязно, быстро и без согласования с командованием. Девушка поправляет трубку, склоняется ко мне и не знает, что я уже мысленно снял с неё этот белый халат раза три. Проклятье. Я бабник, и смысла строить из себя монаха не вижу смысла. Женщины мне нравились всегда. Нежные, резкие, смешливые, наглые, опасные, домашние, с мягкими руками и ядом под языком. Я умел смотреть так, чтобы женщина понимала всё без перевода. Умел улыбаться. Умел говорить нужным голосом. Умел уходить утром без лишних спектаклей. Но сейчас вся моя прославленная техника соблазнения лежит в бинтах, сипит через пересохшее горло и мечтает хотя бы нормально сглотнуть. Позорище боевого масштаба. К моим губам прикасается влажная прохладная марля. Я вцепляюсь в неё ртом жадно, без всякого достоинства. Звания, награды, командирская выдержка, всё это тихо выходит в коридор и делает вид, что меня не знает. — Ещё, — выдавливаю я сипло. — Вам пока нельзя много пить, — она качает головой и аккуратно убирает марлю. — Скоро начнётся утренний обход, доктор придёт и оставит назначения. Жестоко. Очень женственно и очень жестоко. Я смотрю на её губы. Пухлые, розовые, мягкие на вид. Они произносят правильные медицинские слова, а у меня в голове к этим губам совсем другие задачи. Неприличные. Горячие. Такие, после которых приборы рядом точно начали бы орать громче. Кстати, прибор уже пикает чаще. Сдай меня, железная скотина. Девушка бросает взгляд на монитор, потом на меня. — У вас пульс поднялся. Ещё бы ему не подняться. — Бывает после взрыва, — хриплю я. Вру уверенно. Почти профессионально. Она хмурится, проверяет датчик, касается моей руки. Пальцы у неё мягкие, прохладные, аккуратные. И от этого простого касания у меня внутри всё стягивается тугим узлом. Не там, где надо. Точнее, именно там, где сейчас совершенно не надо. «Эй, хрен ты тигровый, чтоб тебя разорвало», — мысленно шиплю я на самого себя. — «Ты лежишь в госпитале, тебя собирали по кускам, у тебя давление пляшет, пульс орёт, а ты строишь глазки медсестре». Нормальные раненые в реанимации о душе думают, а у меня в голове сплошная Камасутра среди капельниц, бинтов и мониторов. Она поправляет край простыни. Наклоняется. Тонкий локон выбивается из-под шапочки и падает ей к щеке. От неё пахнет чистой кожей, мылом и чем-то сладким. Не тяжёлыми духами для охоты, не клубной приманкой, а домом. Домом, мать его. Свежей выпечкой. Тёплой кухней. Простынями после солнца. Женщиной, возле которой можно встать за спиной, положить ладони ей на талию и не торопиться. Эта мысль бьёт странно. Почти больнее осколков. Я злюсь на себя. На слабость. На бинты. На то, что не могу нормально поднять руку и убрать этот чёртов локон с её лица. На то, что в ней одновременно есть мягкость, которую хочется испортить, и нежность, которую почему-то хочется беречь. Стоп, Глеб. Беречь? С каких пор ты начал использовать такие слова рядом с женщиной, которую увидел пять минут назад? Мозги после наркоза работают в режиме помойного радиоприёмника. Ловят всё подряд и выдают самое неподходящее. Я едва живой лежу, а уже успел отметить её глаза, губы, грудь под халатом, талию, запах волос и то, как она краснеет, когда ловит мой взгляд. Она правда краснеет. Совсем чуть-чуть. Нежно. По щекам проходит лёгкий розовый оттенок, и внутри меня довольно щёлкает что-то мужское, наглое и победное. Понимает. Значит, не ледяная профессионалка. Значит, мой взгляд дошёл куда надо. — Вам больно? — спрашивает она тише. Голос у неё нежный. Слишком нежный для человека, который держит в руках доступ к моему обезболиванию. — Терпимо, — отвечаю я. Она мне не верит. Это видно сразу. Ничего не говорит, только поправляет повязку осторожнее, чем нужно. Без сюсюканья, без жалости, без этих липких слов, от которых хочется попросить пистолет и тишину. Такое молчание хуже. Оно цепляет. В таких руках даже умирать, наверное, не так противно. Хотя нет, мысль дрянная, лучше её сразу выбросить. Умирать я не собираюсь, особенно если по этим коридорам ходят такие девушки. Маша. Имя замечаю на бейджике, когда она поворачивается боком к свету. Машенька, значит. Короткое, домашнее, мягкое. Подходит ей до неприличия. Я уже представляю, как это имя звучит не в палате, не под писк приборов, а где-нибудь ближе к ночи, когда оно срывается с губ не служебно, а совсем по-другому. Прибор снова пищит чаще. Да заткнись ты уже. Маша смотрит на монитор, потом на меня. В её глазах появляется тревога, настоящая, без игры. И вот это почему-то сбивает сильнее, чем её губы. — Майор Полосатов, вам нужно спокойно лежать, — говорит она. — Не напрягайтесь. Я бы рад. Очень бы рад. Но организм, видимо, решил устроить бунт в честь знакомства с голубоглазой медсестрой. — Я спокоен, — хриплю я. Она смотрит на меня с таким тихим сомнением, что даже возразить стыдно. Дверь палаты распахивается. Внутрь входит целая делегация в белых халатах. Главный среди них высокий, худощавый, с лицом человека, который давно не верит ни пациентам, ни их героическим историям, ни фразе «я нормально себя чувствую». Маша отступает в сторону. И сразу становится холоднее. — Майор Полосатов? — спрашивает врач. Я моргаю. А кто ещё тут лежит такой красивый, замотанный и морально спорный? Врач подходит ближе, листает бумаги, смотрит на приборы. Начинает говорить. Осколки. Операция. Состояние тяжёлое, но стабильное. Потеря крови. Повторные обследования. Ограничения. Реабилитация. Нагрузки исключить. Слова проходят мимо. Я ловлю отдельные куски и всё равно ищу глазами Машу. Она стоит чуть поодаль, руки сложены перед собой, взгляд опущен на планшет. Свет падает на её ресницы, на розовые щёки, на тот самый упрямый локон. Потом врач говорит ей что-то вполголоса. Она кивает и выходит из палаты. Тихо. Без оглядки. «Ах ты гад», — мысленно злюсь я на врача. — «Весь терапевтический кайф обломал». После её ухода боль возвращается гуще. Сознание начинает плыть, белый потолок расползается мутным пятном, врачебные голоса уходят куда-то за стекло. Кто-то спрашивает давление. Кто-то щёлкает ручкой. Кто-то трогает повязку, и я едва сдерживаю мат. Но перед глазами всё равно стоит она. Голубые глаза. Пухлые губы. Белый халат, который ничего не показывает и потому доводит до бешенства. Дышу самостоятельно. Это главное. Значит, буду жить. А ранение, осколки, ограничения и прочая больничная радость пока идут лесом. Если в этом госпитале по коридорам ходят такие Машеньки, процесс лечения обещает быть крайне полезным. Особенно для пульса. Хотя врачам я бы об этом не докладывал. ---------- Глава 2. Глава 2. Просыпаюсь от солнца. Оно бьёт прямо в лицо, нагло, горячо, без всякого уважения к раненым офицерам. Щёку печёт. В глазах щиплет. Во рту снова пустыня. Потолок уже другой. Не тот стерильный белый ад из реанимации, а обычный больничный, с трещинкой в углу и пятном возле лампы. Значит, меня всё-таки перевели в палату. Из мешка с осколками в пациента. Рост по службе сомнительный, но жить можно. Пробую вдохнуть глубже. Зря стараюсь. Рёбра тут же напоминают, что геройство должно быть согласовано с лечащим врачом. В груди скрипит, бок тянет, плечо ноет густо и зло. Ноги под одеялом шевелятся. Пальцы слушаются. Уже праздник. Нос не чешется, что тоже можно считать подарком судьбы. Вода, правда, не появилась, но на чудеса я после вчерашнего уже почти не рассчитываю. Дверь открывается. Не рукой. Ногой. С характерным стуком, в котором нет ни вежливости, ни сомнений, ни желания спрашивать разрешения. В палату влетает металлическая каталка со склянками, упаковками, шприцами и прочим арсеналом медицинского террора. — Ну что, майор, оклемался? — раздаётся от двери голос. Звонкий. Бодрый. Наглый. У меня внутри что-то подозрительно ёкает. Поворачиваю голову, насколько позволяет шея, и вижу её. Мою Машеньку. Только что-то в этой картинке сразу идёт не по протоколу. Халат тот же. Шапочка та же. Глаза голубые, лицо то же самое, губы те же, пухлые, розовые, опасные для пульса. Но вчера от неё пахло выпечкой, тёплой кухней и домашним счастьем, а сейчас в палату вошла мята, холодная кожа и беда с красным маникюром. Сладкий ангел, видимо, ночью сдал смену ведьме. Она подходит к кровати быстро, свободно, с такой уверенностью в бёдрах и плечах, что я даже забываю на секунду про боль. Движения резкие, точные. Халат на ней больше не кажется невинным. Он сидит так, будто нарочно подчёркивает талию, грудь и линию бедра, хотя сам по себе, зараза, всё ещё закрытый и медицинский. Хуже некуда. Потому что фантазия снова просыпается. А эта девица, в отличие от вчерашней Маши, будто знает, куда я смотрю. И не смущается. Совсем. Напротив, останавливается у кровати, чуть переносит вес на одну ногу, упирает ладонь в край каталки и смотрит на меня сверху вниз. Оценивает. Не пациента. Мужика. И, судя по прищуру, товар её пока не впечатлил. — Воды, — сиплю я, по старой памяти рассчитывая на нежную марлю, мягкие пальцы и сострадательный взгляд. Она наклоняет голову. Медленно. На губах появляется улыбка. Не добрая. Очень красивая, очень вредная и совершенно не лечебная. — Перебьёшься, командир. Доктор сказал пить по часам. Твой час ещё не пришёл. У меня почти отвисает челюсть, но бинты и остатки самоуважения удерживают её на месте. — Машенька, — выдыхаю я, стараясь придать голосу командирскую тяжесть. — Я вообще-то раненый. — Да ну? — Она округляет глаза с таким фальшивым сочувствием, что хочется встать из принципа и напомнить ей устав. — А я-то думаю, чего ты тут развалился, место занимаешь. Оказывается, раненый. Она подкатывает столик ближе. Мята становится сильнее. Не аптечная мята. Жвачка. Свежая, резкая, холодная. Её запах лезет в голову и почему-то заводит почти так же, как вчерашнее ощущение выпечки. Только по-другому. Вчера хотелось эту девушку раздеть осторожно, прижать к себе и слушать, как она сбивается с дыхания. Сегодня хочется поймать её за запястье, стереть эту наглую усмешку и проверить, насколько она смелая без своей каталки. Проблема в том, что поймать я сейчас могу разве что собственный хрип. — Меня беречь надо, — говорю я. — Пылинки сдувать. — Пылинки с тебя пусть подчинённые сдувают. У меня смена, майор, а не кружок поклонниц твоего героического профиля. Она берёт мою руку без просьбы. Цепко. Пальцы уже не мягкие. Вчерашняя Маша касалась так, будто боялась причинить лишнюю боль. Эта хватает уверенно, наматывает манжету тонометра и затягивает так, что я невольно стискиваю зубы. — Полегче, — бурчу я. — Рука казённая, но всё-таки моя. — Будешь вредничать, заберу в музей. — Ты всегда такая ласковая? — Только с любимчиками. Говорит спокойно. И смотрит прямо. Вот это меня сбивает. Не грубость, не шутки, не этот её командный тон. Женщины по-разному строили из себя неприступных. Кто-то краснел, кто-то язвил, кто-то играл в недотрогу, пока сама же не тянула за ворот рубашки. Но эта смотрит так, будто уже знает правила игры и заранее решила, что сегодня выигрывает она. Прибор пищит. Я смотрю на неё. Она смотрит на прибор, потом на меня. — Пульс опять скачет. — У меня ранение. — Угу. В штанах тоже осколок застрял? Воздух застревает в горле. Вот же чертовка. Она произносит это вполголоса, почти буднично, но губы у неё дрожат от спрятанной усмешки. Я понимаю, что должен возмутиться. Сурово. Достойно. Напомнить, что перед ней майор СОБРа, человек при звании, при наградах и при тяжёлом характере. Вместо этого я кашляю. Жалко и сипло. — Я бы попросил соблюдать медицинскую этику. — А я бы попросила не сверлить мне грудь взглядом, но мы оба сегодня без чудес. Тишина повисает плотная. Потом я усмехаюсь, насколько позволяет разбитое лицо. — Значит, заметила. — Майор, у тебя лицо сейчас информативнее истории болезни. Она сдёргивает манжету. Липучка трещит на всю палату, и этот звук странно похож на то, как трещит моя уверенность в собственной неотразимости. — Вчера ты была добрее, — говорю я, прощупывая почву. — В реанимации прямо ангел. Голос тихий, глазки в пол, марлечка к губам. Я уже решил, что медицина наконец повернулась ко мне красивой стороной. Её взгляд меняется на секунду. Совсем чуть-чуть. В уголке губ появляется нечто острое, почти хищное. Она опирается ладонью о край моей кровати и наклоняется ближе. Настолько, что я вижу тонкую тень ресниц, гладкую кожу у шеи и маленькую родинку возле ключицы, которую халат всё-таки не сумел спрятать. — В реанимации, майор, у тебя гипоксия была и галлюцинации, — говорит она тихо. — А сейчас суровая реальность наступила. Она выпрямляется. Жаль. Очень жаль. — Поворачивайся на бок. Будем твою боевую травму лечить. Я смотрю на шприц в её руке. Шприц внушительный. Желание спорить уменьшается, но не умирает. — Машенька, может, договоримся как цивилизованные люди? — Конечно. Ты цивилизованно поворачиваешься, я цивилизованно делаю укол. — А вариант без укола у нас есть? — Есть. Страдаешь дальше и не скулишь. — Ты с пациентами всегда так разговариваешь? — Только с теми, кто пытается меня раздеть глазами до завтрака. Вот тут я почти улыбаюсь. Боль мешает, губы слушаются плохо, но всё равно получается. Она это замечает. И вместо того, чтобы смутиться, чуть приподнимает бровь. Вызов. Чистый, наглый, женский вызов. «Тигр, держи голову», — мысленно говорю я себе. — «Перед тобой не медсестра. Перед тобой диверсионная группа в халате». — Слушай, командир, — она щёлкает ампулой, набирая лекарство в шприц. — Я два раза повторять не люблю. У меня ещё три палаты таких же орлов, которые считают себя подарком медицине. Поворачивайся. — Я вообще-то майор. — А я вообще-то со шприцем. Аргумент сильный. Я предпринимаю героическую попытку повернуться сам. Медленно. С достоинством. Почти красиво, если не считать того, что на середине движения тело устраивает мне персональный филиал ада. Бок простреливает. Рёбра скручивает. Плечо вспыхивает такой болью, что из горла вырывается глухое рычание. Не очень мужественное. Скорее честное. На секунду её лицо меняется. Из глаз уходит насмешка. Ладонь тут же ложится мне на плечо, другая поддерживает под лопаткой. Держит крепко, уверенно, без сюсюканья, но аккуратно. Так, что я понимаю: при всём своём ядовитом языке она знает, что делает. — Больно? — спрашивает она тише. — Нет, — вру я. — Конечно. Просто побледнел для драматического эффекта. Голос снова насмешливый, но рука уже мягче. И это бесит. Потому что мне нравится и то, и другое. Вчерашняя нежность нравилась. Сегодняшняя наглость тоже нравится, причём тело реагирует на неё с таким идиотским энтузиазмом, будто у меня не осколочные ранения, а курортный отпуск с личной медсестрой. Она помогает мне лечь на бок. Простыня сползает ниже, чем нужно. Моё достоинство, боевое и личное, пытается покинуть палату через вентиляцию. — Только без комментариев, — предупреждаю я в подушку. — Поздно. Я уже мысленно оценила масштаб трагедии. — Садистка. — Реалистка. — Разница тонкая. — Для тебя сейчас вообще всё тонкое, майор. Особенно терпение. Холодный ватный тампон касается кожи. Спирт обжигает резко. Я сжимаю зубы и пытаюсь не думать, что она стоит у меня за спиной, слишком близко, с этим своим мятным запахом, с горячими пальцами и полным контролем над ситуацией. Контроль должен быть моим. Всегда. На операциях, в жизни, с женщинами, в разговоре, в постели. Особенно в постели. Я привык вести. Привык брать темп, задавать ритм, смотреть, как у женщины меняется дыхание от одного движения моей руки. А сейчас лежу боком, почти голый под больничной простынёй, и какая-то голубоглазая зараза командует моим телом лучше любого инструктора. — Расслабься, Полосатов, — звучит над ухом её низкий шёпот. — А то иглу сломаешь. Тепло её дыхания задевает кожу. Вот сейчас пульс точно предаёт Родину. — Ты специально так говоришь? — выдавливаю я. — А ты специально так реагируешь? Игла входит резко. Лекарство расходится тяжёлым горячим комком. Я матерюсь в подушку. Тихо, но от души, с уважением к богатству русского языка. Она легонько шлёпает меня ладонью чуть выше места укола. — Всё, герой. Возвращай исходное положение. — Руку убери, а то женюсь из мести. — Не пугай меня своими травмами. — Я серьёзный человек. — Сейчас ты человек, которому сделали укол в задницу. Иерархия изменилась. Я переваливаюсь обратно на спину. Получается не героически, но без громкого стона, и это уже личная победа. Натягиваю простыню повыше, потому что под её взглядом даже бинты начинают чувствовать себя раздетыми. Она выбрасывает шприц в контейнер. Щёлк. Движение точное, короткое. Потом поворачивается ко мне, упирает кулак в бок. Халат натягивается на груди, и я, конечно, смотрю. Потому что я раненый, а не святой. — Ну ты и садистка, Машенька, — говорю я, пытаясь вернуть лицу выражение сурового мужского превосходства. — Тебе бы допросы вести. Преступники бы сами признавались, лишь бы ты с этим шприцем отошла. — Мне и тут хватает признаний. — Каких ещё признаний? Она улыбается. Медленно. Так, что мне становится интересно и опасно одновременно. — Например, твой пульс уже два раза признался, что ты не о боли думаешь. Вот же гадина. Красивая, умная и совершенно невыносимая. — Вчера ты краснела, — напоминаю я. — Милая была. Почти домашняя. Она поправляет выбившийся локон, но делает это не робко, а лениво, будто знает, что я слежу за пальцами. — Вчера ты был при смерти. Положено было сочувствовать. — А сегодня? — А сегодня ты уже достаточно живой, чтобы вредничать. — И чтобы на тебя смотреть? Она подходит к кровати ещё на шаг. Не быстро. Без суеты. Просто сокращает расстояние, и воздух между нами становится плотнее. Запах мяты снова накрывает меня. Под ним чувствуется кожа, чистое бельё, что-то прохладное после душа. Никакой выпечки. Никакого дома. Эта пахнет не кухней и не теплом, а свежестью, которая кусает за губы. — Смотреть можно, — говорит она. — Руками нельзя. — Пока? У неё загораются глаза. Вот теперь я вижу в ней настоящую опасность. Не в шприце, не в угрозах клизмой, не в командном тоне. Опасность в том, что она не боится играть. Не смущается. Не отступает. И при этом держит дистанцию так точно, что я начинаю злиться от собственного бессилия. — Полосатов, — произносит она почти ласково. — Ты сначала научись сам на бок поворачиваться. Потом будешь строить планы мирового соблазнения. — Ты жестокая женщина. — Я практичная. — А вчера была ангельская кротость. — Кротость осталась в реанимации. Там ты у нас был почти легендой. Здесь ты обычный пациент с завышенной самооценкой. — Обычный пациент? — я хрипло усмехаюсь. — Девочка, ты сейчас обидела весь СОБР. — Пусть СОБР запишется на приём. Она разворачивает каталку к двери. Колёса тихо скрипят по полу. Я провожаю её взглядом. И снова не понимаю, что происходит. Лицо то же. Имя то же. Глаза те же. Но вчерашняя Маша была нежной, воздушной, румяной, пахла сладким тестом и смотрела так, что хотелось говорить тише. Эта Маша командует, язвит, дразнит, пахнет мятой и смотрит так, будто может поставить меня на колени, одним словом. И самое паршивое, что обе версии мне нравятся. Очень. Каждая по-своему. — Маш, — зову я, когда она уже у двери. Она оборачивается через плечо. — Что, майор? — Ты точно одна и та же? Вопрос вылетает раньше, чем я успеваю его откусить. На её лице мелькает что-то странное. Быстрое. Весёлое. Почти торжествующее. Потом она снова становится наглой голубоглазой медсестрой, которая держит весь мир на коротком поводке. — А ты точно не ударился головой? — Может, и ударился. — Тогда не напрягай мозг. Он тебе ещё пригодится. — Для чего? Она смотрит на меня с такой улыбкой, что под простынёй у меня снова начинается несанкционированная активность. — Чтобы понять, когда женщина над тобой издевается. — А ты издеваешься? — Я работаю. — Страшно представить, как ты отдыхаешь. Она смеётся. Коротко, низко, с хрипотцой. Не звонко, не нежно, не по-девичьи. В этом смехе есть дым, мята, острый край и обещание проблем. Много проблем. — Не скучай, майор, — говорит она. — Стерпится, слюбится. Дверь закрывается. Я остаюсь лежать в полной прострации, уставившись в потолок. Боль от укола начинает отпускать. В теле расходится слабость, но в голове, наоборот, творится что-то неприлично живое. «Ну ты видел это?» — обращаюсь я к внутреннему Тигру. — «Вчера безе, сахар и глаза в пол. Сегодня мята, шприц и команда расслабить булки. Это что за больничная лотерея такая?» Ответа внутренний зверь не даёт. Наверное, тоже завис. Я пытаюсь разложить происходящее по полкам. Маша вчера. Маша сегодня. Одно лицо. Разные запахи. Разные руки. Разный взгляд. Вчера пальцы мягкие, сегодня цепкие. Вчера румянец, сегодня усмешка. Вчера она отступала от моего взгляда, сегодня сама бросала мне вызов. Может, наркоз ещё не вышел. Может, у меня сотрясение. Может, у этой девочки просто характер с боевым режимом, который включается после завтрака. Третий вариант хуже всего. Потому что с ним придётся жить. Я закрываю глаза. Перед внутренним зрением тут же всплывают обе. Одна и та же, но не одна. Нежная Маша с марлей у губ. Дерзкая Маша со шприцем у моей задницы. Выпечка и мята. Дом и пожар. От таких качелей крыша поедет раньше, чем шрамы затянутся. В коридоре раздаются тяжёлые шаги. Потом короткий стук. Дверь распахивается, впуская в палату мощный заряд мужской дурости ---------- Глава 3. Глава 3. Первым появился Барс. Борис Сергеевич, если официально, но официально его называли только в кабинетах и на бумагах, которые никто не любил. Высокий, собранный, спокойный до раздражения. В чёрной футболке, с пакетом в руке и лицом человека, который уже оценил моё состояние, мою палату и мои шансы на побег. За ним вошёл Манул. Матвей выглядел так, будто его ночью достали из норы, встряхнули, поставили на ноги и попросили временно быть человеком. Он старался. Не всегда успешно, но старался. Волосы светлые, взлохмаченные, взгляд задумчивый, с вечной примесью философского недовольства мирозданием. — Ну что, командир, — сказал Барс, закрывая дверь. — Как состояние? — Лежу, — прохрипел я. — Вижу. — Тогда зачем спрашиваешь? Барс поставил пакет на тумбочку. — Контроль обстановки. Редко шутил, гад. Зато коротко и в цель. Манул подошёл ближе и внимательно осмотрел бинты. Не меня даже, а именно бинты, будто я был не майор СОБРа, а экспонат ветеринарной выставки. — Мех подпортили, конечно, — сказал он задумчиво. — Но зверь сохранил товарный вид. Я медленно повернул к нему голову. — Манул. — Да, командир? — Когда я встану, ты первый побежишь. — Я невысокий. У меня преимущество в городской среде. — У тебя преимущество только в раздражении людей. — Это тоже навык. Не всем дано. Барс молча начал выгружать добычу. На тумбочке появились минералка, яблоки, печенье, влажные салфетки и журнал. На обложке журнала женщина смотрела так томно, что в другой день я бы оценил старания фотографа. Сейчас же её декольте проигрывало больничному халату одной голубоглазой медсестры с разгромным счётом. Вот это было тревожно. — Это что? — спросил я, кивнув на журнал. — Развлекательная литература, — сказал Барс. — Там про оружие есть? — Там про воображение. Манул взял журнал, пролистал пару страниц и кивнул так, будто нашёл подтверждение древней теории. — Тут статья про Инь-Ян. Познавательно. — Матвей. Он закрыл журнал. — Понял. Философию уменьшаем. Барс сел на стул у кровати. Спина ровная, руки спокойные. Такой он и был. Если рядом с тобой начинался хаос, Барс не суетился, не орал, не доказывал, что всё под контролем. Он просто вставал в нужное место, и часть хаоса сама передумывала. — Химик заговорил, — сказал он. Я перестал быть пациентом. Это произошло сразу. Ещё секунду назад я лежал среди бинтов, боли, капельниц и неприятных воспоминаний о мятном запахе у самого уха. А потом внутри щёлкнуло, и палата отступила. Осталось дело. — Что дал? — Фамилии. Склады. Посредников. Сначала строил из себя учёного, потом понял, что следователь не любит лекции. — Добровольно? — Сначала гордо. Потом быстро. Манул отошёл к окну. — Тщеславие часто заканчивается протоколом. Человек хочет признания, а получает подписку о сотрудничестве. Я прикрыл глаза. — Значит, склад был не зря. Барс промолчал. Хорошее молчание. Не пустое. В нём было всё, что мы обычно не говорили вслух. Взрыв. Кровь. Двое наших с контузией. Санитар, который потом сказал, что ещё чуть-чуть, и меня бы не довезли до операционной. Работа была сделана, но цена всё равно лежала где-то рядом с койкой, невидимая и тяжёлая. Манул тоже не полез со своими выводами. Умный зверь. Некоторое время мы говорили коротко. О задержанных, о документах, о том, что из лаборатории вытащили достаточно, чтобы кому-то наверху стало сильно неуютно. Я слушал, задавал вопросы. Тело лежало, а голова уже вернулась в отряд. Дверь открылась почти бесшумно. В палату вошла она. Та самая «Маша», которая утром превратила мой укол в персональное унижение, пахла мятой, командовала моим телом и смотрела так, будто я был не майор, а сложный, но забавный медицинский случай. Халат застёгнут. Волосы под шапочкой. Голубые глаза строгие. Никакой мягкости. Ни грамма. Барс повернул голову. Манул замолчал на середине вдоха, что уже само по себе было редким клиническим явлением. Она посмотрела сначала на них, потом на меня. И в палате сразу стало понятно, что штурм провели не они. — Глеб Андреевич, у вас ограничены посещения, — сказала она. — Врач распорядился. Я посмотрел на неё спокойно. Хотя внутри, если честно, спокойствия было мало. Перед друзьями она выглядела почти официально. Строгая, собранная, вся такая правильная. Только я-то помнил её шёпот у своего уха. Помнил пальцы на плече. Помнил наглую усмешку и то, как она сказала, что руками нельзя. — У меня не совещание, — сказал я. — Тогда что это? Я перевёл взгляд на Барса и Манула. — Культурная программа. Манул чуть наклонил голову. — Почти духовная поддержка. Мы принесли яблоки, печенье и мысль о бренности человеческого тела. Она посмотрела на него отдельно. — Особенно вам, молодой человек, лучше молчать. Манул принял удар достойно. — Редкое совпадение медицины и философии. Молчание действительно продлевает жизнь. Иногда чужую. Барс кашлянул в кулак. Я лежал неподвижно, потому что командир не должен ржать при подчинённых, и при медсестре, которая уже фактически взяла палату без единого выстрела. Она подошла к капельнице, проверила трубку, поправила край простыни. Двигалась уверенно, без суеты. Не попросила разрешения, не объяснила лишнего. Просто сделала, что считала нужным, и моё тело, предатель, снова вспомнило, как эти руки держали меня за плечо. При друзьях. Ну, конечно. Очень вовремя. — Глеб Андреевич, — продолжила она. — Вам нужен покой. Никаких разговоров о службе. Никаких звонков. Никаких попыток руководить отрядом через посетителей. — Я не руководил. — Вы ими уже глазами руководите. Пауза вышла плотная. Манул уставился в окно с видом человека, который внезапно нашёл там смысл жизни. Барс опустил взгляд на пакет с яблоками. Предатели. Оба поняли, что спорить с ней сейчас опаснее, чем со мной после выздоровления. — У меня срочное семейное дело, — сказал я низким голосом. Она не дрогнула. — Семейное можно. Три минуты. Потом ваши гости уходят, а вы отдыхаете. — Пять. — Три. — Четыре. — Глеб Андреевич. Она произнесла это мягко, почти ласково, но в палате стало ясно, кто здесь командир. Причём не временно, а по праву белого халата, мятного запаха и шприца, который я всё ещё помнил слишком хорошо. Я выдержал паузу. — Три минуты. — Вот и отлично. Она посмотрела на Барса и Манула. — Три минуты. Потом я возвращаюсь. И вышла. Дверь закрылась. Барс первым нарушил тишину. — Серьёзная девушка. — Она меня мучает, — сказал я ровно. Барс кашлянул в кулак, но ухмылку его я заметил. — Барс, слушай быстро, — сказал я, пока разговор не ушёл туда, откуда его потом не вытащишь. — Сестра прилетает завтра. Барс сразу стал собраннее. — Когда? — Вечером. Внуково. Данные рейса скину. — Встретить? — Не просто встретить. Манул чуть повернул голову. У него появилось выражение человека, который почувствовал приближение чужой беды и приготовился наблюдать за ней с безопасного расстояния. — Нужно присмотреть за сестрой. — сказал я. — Сколько ей? — Восемнадцать. Манул тихо хмыкнул. — Возраст, когда паспорт уже выдают, а мозг ещё иногда приходят с опозданием. — Она не такая, — сказал я. И сам услышал, как неубедительно это прозвучало. Барс молчал. Плохой знак. Он всегда молчал основательно, но сейчас молчание стало рабочим. Прикидывал задачу, риски, неизвестные вводные. — Родители где? — спросил он. — В разъездах. Я здесь. Она два года прожила в Южной Корее, теперь возвращается в Москву. Поступать будет на туризм. — Характер? Я помолчал. Не потому, что не знал. Потому что знал слишком хорошо и пытался подобрать формулировку, после которой Барс не встанет и не уйдёт. — Взбалмошная, — сказал я наконец. — Добрая, но шумная. Упрямая. В голове Корея, мальчики с чёлками, косметика, музыка, сериалы и всякая розовая ерунда. Манул медленно кивнул. — Культурная адаптация с осложнениями. — Вот именно. Ей нужен нормальный контроль. Чтобы ела вовремя, не шлялась по ночам, документы не потеряла, с подозрительными типами не связалась и в институт поступила, а не устроила вокруг себя цирк с песнями. Барс посмотрел на меня. — Ты просишь меня стать нянькой. — Я прошу тебя помочь семье. Нечестный приём. Я знал, но это была правда. Служебные просьбы можно обсудить, уточнить, оспорить. Семейные ложатся иначе. Тяжелее. Без красивой упаковки. Барс выдохнул. — У меня отпуск с завтрашнего дня. — Знаю. — Конечно, знаешь. Ты служебку подписывал. — Поэтому и прошу. Манул с интересом смотрел то на него, то на меня. — Отпуск вообще странная форма наказания. Человек думает, что свободен, и тут судьба выдаёт ему родственников начальства. — Не начинай, — сказал Барс. — Я уже закончил. Это была краткая версия. Я продолжил, пока наши три минуты не превратились в две. — Поживёшь с ней у меня или у себя, как удобнее. Главное, чтобы была под присмотром. Я ей доверяю, но она иногда сначала делает, потом думает, потом снова делает, потому что думать ей не понравилось. Барс чуть прищурился. — Справлюсь. Я почувствовал, как внутри отпускает. — Знал, что могу на тебя положиться. Барс посмотрел без выражения. — Рано благодаришь. — Почему? — Я её ещё не видел. Манул снова кивнул, будто Барс произнёс древнюю истину. — Иногда масштаб бедствия становится понятен только у ленты выдачи багажа. — Только без казармы, — сказал я. Барс поднял глаза. — Что значит без казармы? — Не надо подъём в шесть, зарядку, проверку комнаты, отчёт по питанию и воспитательные беседы строевым голосом. — А если потребуется? Я посмотрел на него спокойно. Очень спокойно. — Барс. Одного слова хватило. Он понял. Если моя младшая сестра через неделю начнёт маршировать по квартире и докладывать обстановку перед завтраком, проблемы будут не служебные. Хуже. Семейные. — Хорошо, — сказал он. — Без казармы. — И не пугай её. — Я людей не пугаю. Манул тихо фыркнул. — Люди сами принимают взвешенное решение бояться. — Ты сегодня особенно разговорчивый, — сказал Барс. — Больницы располагают к размышлениям. Тут много белого цвета и мало выхода. Усталость вдруг накрыла резче. Даже я не мог бесконечно держать лицо, когда в организме недавно побывали осколки, наркоз, врачебные руки и одна невыносимая голубоглазая медсестра. — Данные скину, — сказал я тише. — Встреть нормально. Она хорошая. Просто своеобразная. Манул взлохматил волосы. — Когда про человека заранее говорят «своеобразная», это не описание. Это предупреждение. — Манул. — Умолкаю. Барс поднялся. — Отдыхай, командир. — Без тебя Михалыч скоро начнёт строить нас по феншую. — Пусть попробует. — Вот поэтому и выздоравливай. У двери Барс остановился. Хотел сказать что-то ещё, я видел. Нормальное. Человеческое. Про то, что хорошо, что живой. Про то, что сестру встретит, аэропорт построит, город подвинет, только бы я лежал спокойно и не дёргался. Не сказал. Мы не из тех людей, которые легко вытаскивают такие вещи наружу. Барс задержался у двери на секунду, будто всё-таки хотел нарушить этот наш дурацкий мужской устав, но передумал. — Поправляйся, — сказал он. Я почти улыбнулся. Они вышли, и палата снова стала слишком тихой. А я тогда ещё не знал, к каким последствиям приведёт эта семейная просьба. Казалось, дело простое: встретить сестру, присмотреть, не дать ей устроить маленький домашний апокалипсис. Обычная помощь другу. Почти бытовуха. Вот только некоторые просьбы выглядят безобидно ровно до того момента, пока не открывают дверь. И в эту дверь, как выяснится позже, войдёт не проблема. Влетит катастрофа[1] ---------- Глава 4. Глава 4. Утро началось с подозрения. Не с боли, хотя боль тоже была на месте и честно отрабатывала своё. Ныла в боку, тянула под рёбрами, ворчала в плече, будто внутри меня поселился старый прапорщик и теперь был недоволен каждым вдохом. Но главным была не она. Главным был вопрос. Какая Маша придёт сегодня? Я лежал, смотрел в потолок и чувствовал себя не майором СОБРа, а идиотом у гадалки. Ангел или ведьма? Выпечка или мята? Глаза в пол или взгляд прямо в пах, потому что вчера эта голубоглазая зараза явно знала, куда бьёт?! Стыдно признаться, но я ждал. Очень ждал. И это бесило сильнее боли. Я привык, что женщины ждут меня. Звонка, взгляда, решения, шага навстречу. Мужик я видный, профессия правильная, плечи на месте, язык подвешен неплохо, а совесть в вопросах флирта давно служила по сокращённому графику. А тут одна медсестра за пару дней устроила мне в голове ремонт без согласования. Дверь открылась тихо. Я напрягся сразу. Не телом, с телом пока шутки плохи. Внутри напрягся. Где-то там, где у нормальных людей покой, а у меня теперь поселилась дурная надежда. В палату вошла Маша. Нежная. Я понял это ещё до того, как она подняла глаза. Запах был другой. Не мята. Не холодная жвачка и не дерзкая свежесть, от которой хочется спорить и целоваться до потери приличий. От неё тянуло чем-то сладковатым и мучным. Выпечка вернулась, а вместе с ней моя способность думать глупости с трогательной скоростью. — Доброе утро, Глеб Андреевич, — сказала она мягко. — Как вы себя чувствуете? Голос тихий. Ресницы опущены. Щёки спокойные, но стоило ей встретиться со мной взглядом, на них сразу легла розовая тень. Ну вот. Ангельский режим включился. — После вчерашнего? — спросил я хрипло. Она замерла у тумбочки. — После чего? Сказала так искренне, что я на секунду даже сбился. Вот это уровень игры. Или у меня после взрыва не только бок прошило, но и память начала жить отдельными сериями. — После твоего медицинского террора, — уточнил я. — Командный голос, шприц, угрозы, моральное давление на раненого. Маша раскрыла глаза шире. — Я вам ничего плохого не делала. Пауза вышла странная. Я смотрел на неё. Она смотрела на меня, и в её взгляде не было ни наглой искры, ни спрятанной усмешки. Только растерянность. Настоящая, тёплая, почти испуганная. — То есть это была не ты? — вырвалось у меня. Она нахмурилась. — В каком смысле? Вот теперь я окончательно почувствовал себя идиотом. Большим, раненым, половозрелым идиотом с погонами и фантазиями. — В прямом, — сказал я. — Ты вчера была злая. — Я? — Очень. — Я вчера была такой как обычно, — сказала она осторожно. — Может, вы плохо помните? После наркоза бывает спутанность сознания несколько дней. И обезболивающие тоже иногда дают странный эффект. Удобно. Слишком удобно. Но вид у неё был такой честный, что даже моя подозрительность почесала затылок и временно отошла в сторону. — Значит, у меня медицинская фантастика, — буркнул я. Она смутилась сильнее, но улыбнулась. Чуть-чуть. Очень осторожно, словно боялась задеть мою гордость. — Вам сейчас лучше не волноваться. — Поздно. — Почему? — Уже волнуюсь. Румянец вспыхнул мгновенно. Попал. Маша отвела взгляд, но уголок губ дрогнул. Не улыбка даже. Тонкая трещина в её правильной сдержанности. Маленькая, но мне хватило. Я много лет наблюдал за людьми в ситуациях, где взгляд решал больше слов. У женщин тело часто отвечает раньше языка, и Машино тело сейчас сказало больше, чем она позволила бы себе вслух. Ей нравилось. Пугало, смущало, выбивало из колеи, но нравилось. Она подошла ближе, проверила лист назначений, потом взяла термометр. Движения мягкие, бережные. Не лезла в пространство, не давила, не командовала. Вчерашняя версия могла поставить меня на место одним прищуром. Эта просила молчанием. И я, что самое обидное, хотел слушаться. — Температуру измерим? — спросила она. — Если это не предлог меня потрогать. Щёки у неё порозовели до ушей. — Вы неисправимы, Глеб Андреевич. — Пока не списан. — Это врач решит. — А ты? Она подняла глаза. — Что я? — Ты меня списываешь? Маша задержала дыхание. Совсем на мгновение, но я заметил. Потом аккуратно положила термометр на край тумбочки, будто ей понадобилось занять руки чем-то безопасным. — Я хочу, чтобы вы поправились, — сказала она тихо. Не флирт. Не совсем. Но прозвучало так, что у меня внутри что-то дёрнулось. Не только ниже пояса, хотя там тоже всё живо интересовалось беседой. Глубже. Непривычнее. Я сглотнул. — Тогда придётся чаще заходить. — Это не от меня зависит. — Очень жаль. Она снова покраснела. И я понял, что пропал. Потому что вчерашняя дерзкая версия заводила меня до злости, а эта нежная обезоруживала так, что хотелось не хватать, не давить и не побеждать. Хотелось осторожно взять за руку и всё равно довести до дрожи. Аккуратно. Без спешки. Так, чтобы она сама захотела остаться. Маша тем временем достала из кармана маленький бумажный свёрток. Положила на тумбочку рядом с минералкой и яблоками Барса. Потом будто спохватилась, быстро убрала руку и посмотрела на дверь. — Это вам, — сказала она почти шёпотом. — Только если врач разрешит. Я покосился на свёрток. — Взрывчатка? — Печенье. — Опаснее. Она удивилась. — Почему? — Домашнее? — Да. — Точно, опаснее. После такого мужчина может забыть про субординацию. Маша хотела нахмуриться, но улыбка всё равно выдала её раньше. Она поправила край халата у бедра, и я, конечно, посмотрел. Не специально. Почти. Белая ткань легла мягко, обозначила линию тела и снова спрятала всё, что нормальному раненому человеку было бы полезно не замечать. Я заметил. Маша тоже заметила, что я заметил. Тишина стала теплее. — Вам правда нельзя волноваться, — сказала она уже слабее. — Тогда не стой так близко. — Я стою у тумбочки. — Именно. Она опустила глаза. Я почувствовал себя последним негодяем и одновременно самым живым пациентом во всём госпитале. Странное сочетание. Обычно у меня с совестью отношения были деловые: она иногда подавала голос, я иногда делал вид, что прислушался. Но рядом с Машей хотелось не спугнуть. Не сломать эту её тонкую воспитанность, не испачкать своей грубостью. Хотя испортить её правильность тоже хотелось. Вот в этом и была проблема. — Печенье сама пекла? — спросил я, чтобы не смотреть на губы. — Сестра помогала. Она сказала это так естественно, что я почти не зацепился. Почти. Сестра так сестра. У людей бывают сёстры, тёти, соседки, коты и прочие участники домашней кухни. Мозг отметил факт и пошёл дальше, потому что в тот момент его больше интересовало, почему у Маши так красиво дрожат ресницы. — Передай сестре благодарность. — Передам. — И себе оставь половину. — За что? — За доставку стратегического груза. Она тихо рассмеялась. Вот тут мне стало совсем плохо. Не физически. Физически мне уже было стабильно паршиво, и это хотя бы понятно. А сейчас стало плохо от другого. От того, что её смех оказался не звонким, не кокетливым, не специально выставленным, а домашним и тихим. Словно где-то в другой жизни она могла смеяться так на кухне, пока я стою рядом и ворчу про пересоленный чай. Чушь. Тигр, соберись. Дверь открылась. В палату вошёл Богдан Боголюбов. С ним вошёл холод. Не настоящий, конечно. Окна были закрыты, батареи работали, майское солнце уже пролезло в щель между шторами. Но сам врач приносил с собой такую собранную сухость, что рядом с ним даже цветы на подоконнике могли бы встать по стойке смирно. — Доброе утро, — сказал он. Маша сразу отступила от тумбочки. Не испуганно, скорее профессионально. Быстро убрала свёрток с печеньем за бутылку минералки, но я заметил. Богдан тоже, кажется, заметил, хотя виду не подал. — Доброе, доктор, — сказал я. — Жалобы? — На жизнь в целом или по вашему профилю? Он поднял глаза от карты. Лицо спокойное. Взгляд внимательный. Сухой. Не злой, не раздражённый, просто человек привык экономить эмоции и чужие глупости. — Начнём с моего профиля. — Болит. — Где? — Если перечислять, вам смены не хватит. — Значит, обезболивание оставим по прежней схеме. Он подошёл ближе, проверил повязку, послушал дыхание, задал несколько вопросов, на которые я ответил честно через один. Не потому, что хотел мешать лечению. Просто некоторые вещи нормальный мужчина врачу не докладывает до последнего, особенно если рядом стоит девушка с румянцем и домашним печеньем. Богдан это понял. — Майор Полосатов, героизм после операции плохо сочетается с заживлением, — сказал он. — Если боль усиливается, вы говорите. Если кружится голова, вы говорите. Если собираетесь встать без разрешения, сначала тоже говорите. — Чтобы вы успели меня пристрелить? — Чтобы я успел вызвать санитаров. Маша тихо опустила взгляд. Сдерживала улыбку. Доктор заметил, но ничего не сказал. Только перевёл глаза на неё. — Мария, после обхода зайдите в ординаторскую. Нужно уточнить назначения по третьей палате. — Хорошо, Богдан Семёнович. Официально. Ровно. Никаких странных взглядов. Просто врач и медсестра. Я отметил это и всё равно почувствовал лёгкое раздражение. Мужик отдаёт распоряжение на работе, девушка выполняет. Всё нормально. Но мне не понравилось, что он произнёс её имя. Мария. Слишком уверенно, будто имел право. Смешно, Полосатов. Ты видел её три раза, причём один из них, возможно, тебе привиделся после наркоза. Сиди тихо и не рычи на лечащего врача, он тебе ещё пригодится. Богдан закончил осмотр, сделал пометку в карте и уже у двери обернулся. — Покой, майор. Без эмоциональных перегрузок. — Постараюсь. Он посмотрел на журнал, лежащий на тумбочке, потом на спрятанный за минералкой свёрток. — И без нарушений диеты. Маша вспыхнула. Я едва не усмехнулся. — Доктор, вы сейчас лишаете человека смысла жизни. — Я сохраняю человеку швы. — Сухо, но убедительно. Богдан вышел. Маша осталась на секунду, будто хотела что-то сказать. Потом быстро поправила край простыни, забрала термометр и посмотрела на меня так, что все мои шутки куда-то делись. — Не ешьте печенье сразу, — прошептала она. — Правда. — Спрячу от медицинской полиции. — Глеб Андреевич. В её голосе появилась укоризна. Мягкая, почти семейная. — Хорошо, — сказал я. — Не буду. Пока. Она кивнула и вышла. Я остался один. На тумбочке лежало печенье. Маленькое, завёрнутое в бумагу. Никакой эротики, никакого кружева, никаких мятных угроз. Просто печенье. А у меня от него в груди было теплее, чем от всех обезболивающих вместе взятых. Через десять минут я всё-таки развернул свёрток. Одно печенье. Небольшое, кривоватое, с золотистым краем. Я посмотрел на дверь, на всякий случай, потом откусил. Мягкое. Сладкое. Домашнее. Я закрыл глаза и тихо выругался. Потому что с такой женщиной нельзя просто переспать и уйти. С такой женщиной потом будешь помнить, какое у неё печенье, как она краснеет и как шепчет твоё отчество, когда хочет поставить на место. А мне такие осложнения не были назначены. Телефон завибрировал на тумбочке. Я потянулся, поморщился, но достал. Барс. Сообщение было короткое. «Встретил. Жива». Я хмыкнул. Через пару секунд пришло второе. «Я пока тоже». Я нахмурился. Потом третье. «Командир, твоя сестра — это нечто». Вот тут я уже усмехнулся шире. Барс драматизировать не любил. Если он писал «нечто», значит, Рита успела либо потерять чемодан, либо купить аэропорт, либо объяснить ему, почему русские мужчины неправильно выражают эмоции. Я набрал ответ. «Без казармы». Ответ пришёл почти сразу. «Поздно. Она назвала меня оппой». Я посмотрел на экран. Оппой? Что за хрень. Хотел позвонить, но пальцы зависли над кнопкой. Барс за рулём, Рита после перелёта, Москва, пробки, чемоданы, нервы. Он справится. Он всегда справлялся. С бандитами, засадами, идиотами с оружием и начальством с отчётами. С восемнадцатилетней девчонкой тоже справится. Наверное. Телефон снова завибрировал. «Не спрашивай. Потом объясню, если выживу». Я откинулся на подушку и тихо рассмеялся. Бок тут же отомстил, но настроение всё равно стало легче. Рита была пристроена. Барс был жив. Маша принесла печенье. Врачебная диета нарушена минимально. Можно было считать день удачным. Глупая мысль. Опасная. К вечеру я уже знал, что покой в этом госпитале выдаётся только тем, кто не имеет воображения, сестры из Кореи и медсестры с непонятным режимом поведения. Солнце ушло с подоконника. Палата потемнела по углам, приборы пиликали ровно, коридор за дверью жил своей сменной жизнью. Я почти задремал, когда ручка повернулась. Без стука. Я открыл глаза. В палату вошла Маша. Но не та, что утром. Я понял это сразу. Воздух стал другим. Мята вошла первой, холодная и наглая, потом уже она. Походка свободная, плечи расслаблены, подбородок чуть выше, губы тронуты знакомой усмешкой. Халат застёгнут, всё прилично, но на ней даже приличие выглядело провокацией. Ну здравствуй, моя медицинская фантастика. Она закрыла дверь и посмотрела на меня так, будто весь день ждала именно этой секунды. — Ну что, майор, — сказала она. — Скучал по хорошей девочке? Я молчал. Пульс уже начал сдавать позиции. Она подошла ближе, наклонилась к тумбочке, заметила пустую бумажку от печенья и медленно улыбнулась. — Зря. Я поднял бровь. — Почему? Она перевела взгляд на меня. Голубые глаза стали темнее, острее, опаснее. — Потому что пришла плохая. ---------- Глава 5. Глава 5. — Потому что сегодня пришла плохая. Она сказала это спокойно. Без улыбки во весь рот, без театральной паузы, без лишней игры голосом. Просто поставила фразу между нами и оставила лежать на тумбочке рядом с пустой бумажкой от печенья, минералкой и моим стремительно умирающим самообладанием. Я смотрел на неё. Мята держалась в воздухе плотно. Холодная, свежая, наглая. От утренней выпечки не осталось ничего. Будто одна женщина вышла из палаты вместе с мягким светом, а другая вошла в сумерках и принесла с собой вечер, шприцы и неприятно точное понимание мужских слабостей. — Плохая, значит? — спросил я. Голос вышел ровным. Почти. Если не считать, что где-то в горле сидела хрипотца, а под рёбрами уже начинался привычный бой барабанов. Она подошла к тумбочке. Не спешила. В этом и было издевательство. Женщина, которая торопится, оставляет мужчине шанс не заметить лишнего. Эта давала мне время. На взгляд. На фантазию. На собственные ошибки. Халат был застёгнут. Всё прилично. И всё равно на ней даже приличие выглядело провокацией. Ткань легла по груди, обозначила талию, мягко качнулась у бёдер, когда она остановилась рядом. Я хотел не смотреть. Честно хотел. У меня даже была приличная причина: пациент, ранение, швы, врачебные запреты, моральный облик офицера. Моральный облик проиграл сразу. — Сегодня у нас плановая процедура, — сказала она. — Укол? — Укол. — А я уже начал надеяться на что-то творческое. Она поставила металлический лоток на тумбочку. Ампула тихо звякнула о край, и этот звук почему-то прошёлся по нервам хуже любого предупреждения. — Глеб Андреевич, вы раненый пациент. — А ты плохая девочка. Сама призналась. Уголок её губ дрогнул. — Плохие девочки тоже умеют соблюдать назначения врача. — Не разочаровывай меня. — Не переоценивай себя. Вот зараза. Я усмехнулся, но внутри неприятно кольнуло. Не болью. Азартом. Она умела бить туда, где мужчина привык держать броню. Не в грудь, не в швы, не в гордость даже. В контроль. А контроль был моим любимым занятием. На службе, в разговоре, в постели. Особенно в постели. Я привык задавать темп, смотреть, как женщина сначала спорит, потом сдаёт дыхание, потом уже сама тянется ближе. Это была понятная, честная охота. Здесь охотились на меня. И я, к своему стыду, не был против. Она вскрыла ампулу. Пальцы работали точно, уверенно, без утренней мягкости. Утром Маша держала термометр так, будто боялась причинить миру лишнее неудобство. Эта держала шприц так, будто мир сам должен был лечь удобнее. — Ты всегда такая разная? — спросил я. Она подняла глаза. — Это жалоба или комплимент? — Пока разведка. — Тогда разведчик из тебя слабый. Слишком громко дышишь. Я медленно вдохнул через нос. Зря. Мята ударила сильнее. Она набрала лекарство, выпустила из шприца крошечную каплю и посмотрела на неё с таким вниманием, будто решала не медицинский вопрос, а мою судьбу. — Поворачивайтесь. — Даже без прелюдии? — Уколы не требуют романтики. — Ты уверена? Она наклонилась чуть ближе. — Я уверена, что вы сейчас начнёте торговаться, тянуть время, шутить и смотреть на меня так, будто это тоже часть лечения. Я молчал. Потому что всё было правдой. — Смотришь же, — добавила она. — У меня зрение восстанавливается. — Очень быстро. — Организм борется за жизнь. — Организм у вас борется не только за жизнь. Пауза получилась горячей. Я поднял бровь. Она выдержала взгляд. Не смутилась, не отвела глаза, не прикрылась профессиональной маской. Наоборот, чуть опустила ресницы, словно сама разрешила мне понять, что сказала именно то, что сказала. — Машенька, — протянул я. — Ты опасная женщина. — Это тоже жалоба? — Это предварительный диагноз. — Тогда лечитесь. Она указала взглядом на край кровати. Я не двинулся. Не из упрямства даже. Хотя упрямства во мне хватало на целый взвод. Просто хотелось продлить этот момент. Она стояла рядом, в белом халате, с шприцем в руке, пахла мятой и смотрела так, будто я лежу не после операции, а в ловушке, которую сам же с удовольствием захлопнул. — Почему ты стала медсестрой? — спросил я внезапно. Она замерла. Совсем чуть-чуть, но я заметил. Шприц остался в её руке неподвижно, взгляд стал внимательнее. Не насмешливее. Глубже. — Интересный поворот. — Мне надо отвлечься от мысли, что ты собираешься снова атаковать мою многострадальную задницу. Она положила шприц на лоток, но пальцы с него не убрала. — Тебе честный ответ или правильный? Вопрос оказался неожиданно серьёзным. Не по её тону. Не по этой мятной улыбке. Слишком живой вопрос, будто за ним торчал край чего-то настоящего, не предназначенного для пациентов, мужиков и всяких раненых хищников. — Начни с правильного, — сказал я. — Потом испорти впечатление честным. Она хмыкнула. — Правильный ответ: я хотела помогать людям. Быть полезной. Делать что-то важное. Белый халат, благодарные пациенты, благородная профессия, всё по списку. — Красиво. — Очень. Почти можно на собеседовании рассказывать. — А честный? Она подошла ближе. В палате вдруг стало мало воздуха. Не из-за ранения. Из-за неё. Из-за этого ровного взгляда, чуть приоткрытых губ и пальцев, которые легли на край моей простыни. — А честный, майор, тебе может не понравиться. — Рискну. Она поправила простыню у моего бедра. Почти не коснулась кожи, но тело всё равно среагировало, будто прикосновение было прямым, горячим и совершенно неприличным. — Я люблю власть над сильными мужчинами, — сказала она тихо. — Особенно когда они лежат, строят из себя железных, а сами дёргаются от одного ватного тампона. Я сглотнул. Она заметила. Конечно, заметила. — Сильное заявление, — сказал я. — Честное. — И много у тебя таких сильных мужчин? — Ревнуете? — Интересуюсь статистикой. — Не люблю статистику. Там слишком много скучных цифр и мало живой реакции. Она провела пальцем по краю простыни, всего на пару сантиметров. Ниже, чем следовало. Не настолько, чтобы обвинить. Достаточно, чтобы понять. Моё тело поняло. Прибор рядом коротко пискнул. — Предатель, — пробормотал я. — Кто именно? — спросила она. — Оборудование. — Мне кажется, оно просто честнее вас. — Не доверяй приборам. Они продажные. — А вам доверять? Я посмотрел ей в глаза. — Мне опасно доверять. Она медленно улыбнулась. — Наконец-то что-то интересное. Вот тут я понял, что разговор идёт не туда. Точнее, именно туда. В ту сторону, где у человека после операции должны включаться тормоза, а у меня почему-то включалась охота. — Поворачивайтесь, Глеб Андреевич. — Не хочу. — Это не обсуждается. — Всё обсуждается. — Не со мной. Она сказала это ровно, но в голосе появился металл. Не грубый. Тонкий. Женский. Такой, от которого мужчина сначала смеётся, потом проверяет, не выполнил ли уже приказ. Я выполнил. С трудом. Повернуться на бок оказалось всё ещё подвигом, только без фанфар. Бок вспыхнул болью, рёбра зло отозвались, плечо прострелило так, что перед глазами на секунду потемнело. Я сжал зубы, но глухой звук всё равно сорвался. Она сразу перестала играть. Ладонь легла мне на плечо. Другая поддержала под лопаткой. Точно, крепко, осторожно. И в этой осторожности вдруг мелькнула не дерзкая кошка, а кто-то другой. Почти утренняя Маша. Почти. — Больно? — спросила она тише. — Нет. — Врёте плохо. — Зато стабильно. — Это не достоинство. — У мужчин многое держится на стабильности. Она фыркнула, и тепло её дыхания коснулось моей шеи. Проклятье. Я лежал на боку, уязвимый, злой, полуголый под больничной тканью, а она стояла за спиной со шприцем и мятным дыханием. Картина для слабого мужского сердца неполезная. Моё, правда, слабым не было, но сейчас вело себя подозрительно глупо. — Расслабьтесь. — После твоих признаний? — Именно после них. — Ты понимаешь, что провоцируешь раненого человека? — Я наблюдаю реакцию. — Научный интерес? — Профессиональный. — Врёшь плохо. Она наклонилась ближе, и голос прозвучал у самого уха: — Зато стабильно. Я почти рассмеялся, но боль в боку напомнила, что веселье должно быть дозированным. Вместо смеха вышел хриплый выдох. Холодная вата коснулась кожи. Мышцы сразу напряглись. — Глеб Андреевич, — сказала она мягко, почти ласково. — Не ломайте мне иглу. — Опять издеваешься. — Немного. — Тебе это нравится. — Очень. Игла вошла быстро. Не грубо. Точно. Но лекарство разошлось горячим тяжёлым комком, и я всё-таки выругался в подушку. Она молча закончила процедуру. — Всё, — сказала она. — Можете возвращаться. — А если я решил остаться в этой позе из протеста? — Тогда я запишу в карте: пациент упрям, но обучаем. — Обучаем чему? — Послушанию. Я медленно повернул голову, насколько позволяла шея. Она смотрела на меня сверху вниз. Голубые глаза тёмные, губы спокойные. И ни одного лишнего движения. Вот это и било. Не то, что она делала. То, что она не делала. Не торопилась. Не брала больше, чем нужно. Оставляла меня самому достраивать продолжение. Психологическое давление, мать его. Очень качественное. Я перевалился обратно на спину. Получилось сдержанно, почти достойно. Простыню натянул выше, потому что под её взглядом даже казённая ткань казалась подозрительно тонкой. — Утром ты говорила, что я всё путаю, — сказал я. Она не сразу ответила. — Возможно, путаете. — А вечером уже помнишь, что я люблю торговаться. — Вы предсказуемы. — Женщины обычно говорят иначе. — Вам просто попадались вежливые. — А ты невежливая? — Я честная. — Тогда честно ответь. Она повернулась ко мне. — Попробую. — Ты играешь? Тишина стала острее. За дверью кто-то прошёл по коридору, шаги удалились. Где-то звякнула посуда. Чужая жизнь текла спокойно, не подозревая, что в одной палате раненый майор пытается понять, почему одна медсестра то кормит его печеньем, то добивает взглядом. Она подошла к кровати. Не вплотную. Остановилась на расстоянии вытянутой руки. Моей руки, которая пока плохо слушалась, но мысль оценила. — А вы хотите, чтобы я играла? — спросила она. Вот и всё. Снова перевернула. Я задал вопрос, а отвечать пришлось мне. Точнее, не словами. Телом, пульсом, взглядом, тем самым молчанием, которое она, зараза, читала лучше некоторых протоколов. — Я хочу понимать правила, — сказал я. — Скучно. — Зато безопасно. — Вы правда любите безопасность? Я усмехнулся. — По работе да. — А не по работе? Она наклонилась и поправила одеяло у моего плеча. Слишком нежно для плохой девочки. Слишком точно для случайности. Пальцы задержались на секунду у края бинта, потом ушли. — Не по работе я люблю выигрывать, — сказал я. — Тогда плохо, что вы пока лежите. — Это временно. — Всё временно, майор. В её голосе вдруг мелькнула тень. Не грусть даже. Усталость. Крошечная, почти незаметная. Я мог бы пропустить, если бы не привык ловить перемены в людях. На задании такая мелочь иногда спасала жизнь. Здесь она просто зацепила. — Ты не ответила, — сказал я тише. — На что? — Играешь или нет? Она посмотрела на меня долго. Потом улыбнулась, но уже не хищно. Странно. — А если играю? — Тогда у игры будет ответный ход. — Когда сможете встать? — Раньше, чем ты думаешь. — Угроза? — Обещание. Она тихо рассмеялась. Мятно. Низко. Опасно. И опять всё стало на свои места. Плохая девочка вернулась. Медсестра с властью над сильными мужчинами, шприцем, острым языком и талантом доводить до состояния, при котором хочется одновременно придушить и поцеловать. — Тогда выздоравливайте, Глеб Андреевич, — сказала она. — Мне любопытно, что вы сделаете, когда снова станете опасным. — Первым делом заберу у тебя шприц. — Слабое начало. — Потом решу, что делать с тобой. Она подняла бровь. — Наконец-то похоже на план. — Тебе понравится. — Сомневаюсь. — Врёшь плохо. Она улыбнулась шире. — Зато стабильно. Потом взяла лоток и направилась к двери. Я проводил её медленным взглядом. Без стыда. Спина, линия талии под халатом, уверенная посадка головы. Всё в ней было вызовом. Даже то, как она держала медицинский лоток, выглядело так, будто это не лоток, а трофей. У двери она остановилась. Не обернулась сразу. Только чуть повернула голову, и свет из коридора обвёл её щёку, губы, край шапочки. — Кстати, майор. — Что? — Печенье утром было вкусное? Я напрягся. — Вкусное? Она медленно обернулась. Глаза смеялись. — У вас на губе крошка осталась. Я машинально провёл языком по губе. Поздно понял, что она именно этого и ждала. Её взгляд скользнул по моему рту. Остановился. Задержался слишком явно. — Вот теперь нет, — сказала она. И вышла. Дверь закрылась тихо. Я остался лежать в темнеющей палате, с тупой болью в боку, горячим уколом в мышце и полным ощущением, что меня только что красиво обошли с фланга. Снова. Я посмотрел на потолок. Потолок, зараза, молчал. — Машенька, — сказал я негромко. — Если это игра, ты очень плохо выбрала противника. Прибор рядом пискнул. Ровно и насмешливо. И я вдруг понял, что впервые за много лет жду не выздоровления, не выписки, не возвращения в строй. Я жду следующего хода. ---------- Глава 6. Глава 6. Проснулся я злым. Не смертельно злым, конечно. Для смертельной злости нужны силы, а их организм пока выдавал порционно, будто через бухгалтерию. Но раздражение было честное, плотное, с привкусом ночных мыслей, которые не дали нормально выспаться. Вчерашняя мята всё ещё сидела в голове. Не запах даже. След. Острый, холодный, наглый. Стоило закрыть глаза, и я снова слышал её голос у самого уха: «Я люблю власть над сильными мужчинами». Вот же дрянь голубоглазая. Сказала и ушла, а я потом полночи лежал, смотрел в потолок и пытался убедить себя, что не жду продолжения. Убедил плохо. Тело болело терпимее, чем раньше. Бок ещё ныл, плечо тянуло, швы напоминали о себе при каждом неудачном движении, но общее состояние уже не напоминало мешок с битым стеклом. Скорее мешок с битым стеклом, который начал верить в светлое будущее. Я осторожно повернул голову к тумбочке. Пустая бумажка от печенья лежала там же. Улика. Домашняя, мягкая, сладкая улика против моего мужского здравомыслия. Вчера утром Маша принесла печенье, и я едва не начал думать о таких вещах, от которых нормальный бабник должен держаться подальше. Дом. Кухня. Женский смех. Чай. Не разовая постель, не охота, не привычная игра с быстрым финалом, а что-то длиннее. Опасная территория. Вечером пришла другая Маша, и всё стало проще. Пожар, азарт, контроль, вызов. С этим я умел работать. Там не надо было думать о семейной жизни, шторах на кухне и том, как женщина заворачивает печенье в бумагу, чтобы врач не заметил. Там хотелось победить. С утренней хотелось остаться человеком. От такого раздвоения у любого нормального мужика мозг начнёт скрипеть. Телефон завибрировал. Я потянулся к нему осторожно. На экране высветился Барс. Сообщение было короткое. «Командир. Она купила розовые тапки». Я нахмурился. Следом пришло второе. «Мне». Я посмотрел на экран дольше. Потом написал: «Зачем?» Ответ появился не сразу. Видимо, Барс подбирал слова. А если Барс подбирал слова, значит, ситуация была серьёзнее, чем казалась. «Сказала, что я внутренне мягкий». Я тихо фыркнул. Бок тут же дёрнулся болью, и смех пришлось свернуть. Представить Барса в розовых тапках было сложно. Почти невозможно. Барс мог стоять под огнём, молча тащить раненого, спокойно смотреть в глаза вооружённому психу. Но розовые тапки с его внутренней мягкостью не сочетались ни с одним известным мне уставом. Я набрал: «Ты?» Ответ пришёл быстро. «Я тоже удивился». Вот за это я его и любил. Немногословно. Сухо. Почти без эмоций, но по этим двум словам уже ясно, что моя сестра начала взламывать его спокойствие с первой попытки. Следом новое сообщение. «Она говорит, что я неправильно ем рис». Я закрыл глаза. Ритка — мелкая зараза. «А ты ешь рис?» — написал я, зная, что он терпеть не может эти белые зёрна. «Теперь ем». Пауза. «Она сказала, что гречка депрессивная». Я уже не сдержался и рассмеялся. Осторожно, через зубы, но всё равно. Боль в боку возмутилась, прибор рядом коротко пискнул, а я лежал и представлял, как Барс, человек с лицом гранитной плиты, сидит на кухне перед моей младшей сестрой и получает лекцию о духовной неполноценности гречки. Семейная просьба начала давать побеги. Причём розовые. Я хотел написать что-то ободряющее, но телефон снова завибрировал. «Она назвала меня суровым оппой и сказала, что исправит». Я завис. Суровый кто? Пальцы сами набрали: «Барс, держись». Ответ пришёл через минуту. «Держусь. Но она принесла блёстки». На этом связь оборвалась. Я положил телефон на грудь и уставился в потолок. Потолок выглядел невиновным. Почти убедительно. А я вдруг очень ясно понял, что фраза «присмотри за сестрой» могла стать для Барса отдельной операцией без права на отступление. И ведь сам попросил. Ладно. Барс справится. Наверное. Дверь открылась тихо. Я сразу перестал думать о сестре. Даже стыдно, насколько быстро. В палату вошла Маша. Нежная. Утренний свет лег ей на плечи, на светлые волосы под шапочкой, на мягкую линию щеки. В руках она держала небольшой термос. Оттуда тянуло таким запахом, что мой желудок, до сих пор смирившийся с больничным питанием, поднял голову и заявил о возвращении к жизни. Куриный бульон. Настоящий. Домашний. С лапшой, морковью, зеленью и тем самым тёплым духом кухни, от которого даже железный человек начинает подозревать, что где-то в мире существует счастье. — Доброе утро, Глеб Андреевич, — сказала она и сразу покраснела, будто поймала мой взгляд раньше, чем успела поставить банку на тумбочку. — Машенька, — сказал я хрипло. — Ты сейчас вошла с оружием массового поражения. Она растерялась. — Это бульон. — Я понял. Поэтому и говорю. Она улыбнулась, но тревожно посмотрела на дверь. — Только немного. Я уточнила, вам уже разрешили лёгкий куриный бульон. Без жирного. Без специй. — То есть это санкционированное преступление? — Это не преступление. — Домашний суп в военном госпитале всегда преступление. Против уныния. Маша опустила глаза и начала разворачивать полотенце. Пальцы у неё немного дрожали. Не от страха, скорее от смущения, от самой ситуации. Она принесла мне еду. Не таблетку, не градусник, не шприц. Что-то своё, домашнее, приготовленное руками. А это уже не медицину напоминало. Это напоминало заботу. Слишком личную. Она достала ложку, салфетку, маленький контейнер с сухариками. Всё аккуратно. Всё продумано. У меня внутри что-то опасно потеплело. — Ты сама варила? — спросил я. — Да. — Сестра помогала? Она на секунду замерла. Совсем коротко. — Немного, — ответила она. Маша налила бульон в небольшую миску. Пар поднялся вверх, мягкий, золотистый. Я сглотнул так выразительно, что она тихо рассмеялась. — Осторожно, горячий. — Я майор СОБРа. Я видел горячее. — Суп всё равно может обжечь. — Тогда корми сама. Для безопасности. Она вспыхнула до самых ушей. Попал. Снова. Но вместо того чтобы отойти или начать строго возмущаться, она взяла ложку. Набрала немного бульона, подула. Весь мир на секунду сузился до этой ложки, её губ, пара над миской и моего внезапно дурацкого желания, чтобы это утро не заканчивалось. Она поднесла ложку к моему рту. — Только не шутите, — попросила тихо. — Не обещаю. — Глеб Андреевич. Вот этот тон. Мягкий. Укоряющий. Почти домашний. Я открыл рот и позволил себя накормить. Бульон оказался горячим, но не обжёг. Насыщенный, прозрачный, с лёгким вкусом курицы, моркови, зелени и чего-то ещё, что невозможно положить в кастрюлю по рецепту. Терпение, наверное. Или руки. Или та самая женская забота, которую я всегда считал приятной, но необязательной роскошью. Я закрыл глаза. — Машенька. — Что? — Если ты продолжишь в таком духе, я женюсь. Ложка звякнула о край миски. Маша застыла. Я открыл глаза. Щёки у неё вспыхнули, взгляд метнулся к двери, потом ко мне, потом снова вниз. Она явно хотела сказать что-то правильное. Что пациентам нельзя так шутить. Что это неуместно. Что она просто принесла бульон, ничего особенного. Но губы дрогнули, и слова застряли. — Вы невозможный человек, — выдохнула она наконец. — Зато сытый буду. — Вы ещё не доели. — Тогда продолжай спасать мою жизнь. Она покачала головой, но снова набрала ложку. В этот раз рука у неё дрожала сильнее. Я видел. И чувствовал себя одновременно победителем и мерзавцем. С мятной, дерзкой, плохой версией всё было понятнее. Там каждый удар был обоюдным. Она била, я отвечал. Она провоцировала, я принимал вызов. Никаких розовых соплей, никаких тонких мест. А Маша сидела рядом с миской супа, дула на ложку и краснела от моей дурацкой фразы про женитьбу. И это было опаснее чулок. Да, Полосатов. Вот до чего дожил. Куриный бульон стал опаснее голых ног. Я ел медленно, хотя хотелось выхлебать всё сразу и попросить добавки. Просто продлевал её близость, тепло. Этот смешной домашний ритуал в палате, где пахло лекарствами. — Вкусно, — сказал я уже серьёзно. Она подняла глаза. — Правда? — Очень. — Я переживала, что получится пресно. Вам же нельзя специи. — Ты из обычной курицы сделала аргумент в пользу семейной жизни. Маша едва не уронила ложку. — Глеб Андреевич... — Молчу. Ем. Поправляюсь. Она улыбнулась. Не спрятала сразу. Не успела. И эта улыбка, тихая, растерянная, вдруг ударила мне под дых сильнее, чем вчерашняя фраза про власть над сильными мужчинами. Дверь открылась. Без стука. В палату вошёл Боголюбов. Маша резко отодвинулась от кровати. Ложка звякнула, миска качнулась, несколько капель бульона упали на салфетку. Её румянец из тёплого стал испуганным. Боголюбов остановился на пороге. Взгляд у него был не злой. Хуже. Он был спокойный. Очень спокойный. Только челюсть напряглась так, что я заметил даже с кровати. Глаза быстро прошли по миске, по банке, по Машиной руке, по моему лицу. Отметили всё. Записали. Сделали вывод. — Мария, — сказал он ровно. — Я не помню, чтобы домашнее питание входило в назначения. Маша опустила ложку. — Богдан Семёнович, это лёгкий куриный бульон. Я уточняла у диетсестры, ему можно. — Я вижу, что это бульон. Вопрос был не в составе. Вот теперь воздух в палате поменялся. Маша стояла между нами с таким лицом, будто ей хотелось исчезнуть прямо в белом халате. — Доктор, — сказал я спокойно. — Если нарушение есть, оно моё. Я ел добровольно. Богдан перевёл взгляд на меня. Холодный. Профессиональный. И слишком личный, чтобы я его не заметил. — Майор Полосатов, я не сомневался в вашей добровольности. — Тогда к чему вопросы? — К режиму. — Режим не пострадал. Я жив, суп великолепный, швы пока на месте. Маша тихо вдохнула. Богдан сделал шаг в палату. В руках у него была карта, но он даже не открыл её. Смотрел на меня, потом на Машу, потом снова на меня. — Мария, после обхода зайдите ко мне. Она кивнула. — Хорошо. Голос у неё стал слишком тихим. Мне это не понравилось. Совсем. Не люблю, когда женщины так говорят. Словно заранее готовятся к разговору, который не хотят вести. Словно виноваты там, где ещё никто ничего не доказал. — Сейчас, — добавил Богдан. Маша вздрогнула. — Я только уберу... — Сейчас. Одно слово. Без повышения голоса, но оно легло на неё тяжелее приказа. И вот тут во мне поднялся не пациент. Не раненый идиот, которому принесли суп и улыбку. Поднялся командир, привыкший видеть, когда на человека давят. — Доктор, — сказал я. — У меня процедура не закончена. Богдан посмотрел на миску. — Приём пищи может подождать. — Нет. Пауза. Маша замерла. Богдан медленно поднял глаза. — Простите? — Не может, говорю. Пациент ест. Главврач сам сказал, что мне нужно восстанавливаться. Очень хотелось улыбнуться. Не стал. Есть ситуации, где улыбка всё портит. Особенно если хочешь проверить, насколько у противника крепкие нервы. Богдан смотрел на меня несколько секунд. Потом его лицо снова стало врачебным. Почти безупречным. — Хорошо. Две минуты. — Щедро. — Не испытывайте моё терпение, майор. — Я пока испытываю только бульон. Машины пальцы сжались. Богдан повернулся к ней. — Две минуты, Мария. Он вышел. Дверь закрылась тихо, но в этом тихом звуке было больше злости, чем в хлопке. Маша сразу начала собирать вещи. Быстро, нервно. Термос в пакет, ложку в салфетку. Суп в термосе остался почти нетронутым, и это почему-то разозлило меня сильнее, чем тон Богдана. — Маш, — сказал я. — Вам правда лучше не есть больше, — проговорила она, не глядя на меня. — Потом разогреете, если разрешат. — Машенька. Она замерла, но не подняла глаза. — Он всегда так с тобой разговаривает? Вопрос вышел тише, чем я хотел. Опаснее. В нём было слишком много того, что мне пока не полагалось. Она быстро покачала головой. — Вы не так поняли. — Я много чего не так понимаю в последнее время. — Богдан Семёнович просто строгий. Он отвечает за отделение. — За отделение или за тебя? Маша наконец посмотрела на меня. Румянец исчез. На лице осталась бледность и что-то ещё. Не страх. Нет. Сложнее. Вина, растерянность, просьба не лезть туда, где я пока не имел права открывать двери. — Пожалуйста, не надо, — сказала она. И я замолчал. Потому что в её голосе было не кокетство, не игра, не очередная женская хитрость. Там была настоящая просьба. Такой голос не давят. Даже если очень хочется выбить правду из стены. Она собрала пакет, поправила халат, взяла миску. — Спасибо, что попробовали. — Это тебе спасибо. Она кивнула. Уже у двери остановилась на секунду. — Не сердитесь на него. Он правда хороший врач. — Я пока сужу по супу. Она едва улыбнулась, но улыбка вышла грустной. — Это не его суп. — Вот поэтому у него проблемы. Маша посмотрела на меня почти испуганно. — Глеб Андреевич... — Молчу. Она вышла. Палата снова стала белой, тихой и неправильной. На тумбочке осталась маленькая капля бульона. Смешно. Всего капля. А ощущение такое, будто у меня из-под носа забрали не завтрак, а что-то куда более важное. Я откинулся на подушку. Во рту ещё держался вкус курицы, зелени и домашнего тепла. В голове стоял голос Богдана. Ровный, холодный, с той самой натянутой струной, которую я не мог не услышать. Значит, доктор ревнует или считает, что имеет право ревновать. Интересно, на каком основании. Я посмотрел на закрытую дверь и впервые подумал, что у моей Машеньки, кроме странного характера, есть ещё какая-то тайна. И, кажется, один очень злой врач знал её лучше меня. ---------- Глава 7. Глава 7. Бинты снимали долго. Не все, конечно. До полной свободы мне ещё было ползти и ползти, желательно без героизма, по словам Богдана Семёновича. Но часть повязок всё-таки убрали, кожу наконец пустили к воздуху, а меня самого официально перевели из категории «лежать и не отсвечивать» в категорию «вставать под присмотром и не изображать бессмертного». Прогресс. Я сидел на краю кровати, держась за поручень, и делал вид, что это не подвиг. Ноги стояли на полу. Пол был холодный, надёжный, почти родной. После нескольких дней в кровати обычный линолеум казался роскошью. — Не спешите, — сказал Боголюбов . — Я вообще памятник терпению. Он посмотрел на меня без восторга. — Памятники обычно не спорят. — Зато голуби спорят с ними ежедневно. Медсестра у окна тихо фыркнула. Боголюбов сделал вид, что не услышал, но угол его рта дрогнул. Чуть-чуть. Значит, человек всё-таки был живой, просто тщательно это скрывал под халатом и врачебной сухостью. Я поднялся. В боку потянуло, плечо ныло, голова на секунду стала пустой. Я переждал. Не сказал ни слова. — Два шага, — распорядился Боголюбов . — Док, я вообще-то штурмовал здания. — Сейчас вы штурмуете палату. Пришлось признать, что палата сопротивлялась достойно. Я сделал шаг. Потом второй. Не рухнул. Уже победа. Хотел добавить что-нибудь едкое, но в коридоре вдруг раздался знакомый грохот, звонкий женский смех и мужской голос Барса, в котором отчётливо слышалось: человек видел многое, но к этому его не готовили. Дверь распахнулась и в палату влетел розовый вихрь. — Гле-е-е-е-б! — заорала Рита на повышенных оборотах. И тут же разрыдалась. Через секунду засмеялась. Потом снова заплакала. А потом бросилась ко мне с таким размахом, будто решила снести раненого брата окончательно и закрыть вопрос реабилитации на месте. — Стой! — рявкнул я. Она затормозила в сантиметре от меня, всхлипнула, затряслась, закрыла рот ладонями и выдала: — Ты живой! Ты стоишь! Ты страшный! Ой, нет, красивый! Ой, Глеб, я так испугалась! И всё-таки обняла. Осторожно, но обняла. Прижалась к здоровой стороне, уткнулась лбом мне в грудь и затряслась от слёз. Пахло от неё клубничной жвачкой и какими-то сладкими духами. На волосах блестела розовая заколка. На рюкзаке висели брелоки, которые звякали при каждом её вдохе. Моя мелкая катастрофа вернулась домой. Я положил ладонь ей на затылок. — Тише, Ритка. Я живой. — Я вижу, — всхлипнула она. — Но ты весь такой… больничный! — Ничего. Отмоюсь. Она всхлипнула громче, потом вдруг оторвалась от меня и развернулась к Боголюбову . — Спасибо, что вылечили моего брата! И обняла врача. Богдан Семёнович застыл. Полностью. Даже медицинское образование не помогло ему подготовиться к Рите Полосатовой в режиме благодарности. Он стоял с поднятыми руками, не зная, куда их деть, и смотрел поверх её розовой макушки с выражением человека, которому только что назначили непонятную процедуру без инструкции. Медсестра отвернулась к окну. Плечи у неё подозрительно дрожали. — Маргарита, — сказал я строго. — Отпусти врача. Он не привык к стихийным бедствиям. — Он хороший, — всхлипнула Рита и отпустила Богдана. — У него глаза уставшие. — У всех глаза устанут, если их обнимать без предупреждения, — сказал Барс от двери. Я наконец посмотрел на него. И вот тут получил отдельное удовольствие. Барс стоял с двумя сумками, розовым пакетом, каким-то плюшевым зверем под мышкой и лицом человека, который морально постарел за сутки. Спокойный, уравновешенный, немногословный Барс выглядел так, будто его не просто вывели из равновесия, а аккуратно разобрали, посыпали блёстками и собрали обратно без инструкции. Рита тут же подлетела к нему и схватила за руку. — Борис-оппа, скажи, что я хорошо себя вела! Барс посмотрел на меня. Молча. Долго. В этом взгляде было всё: аэропорт, чемоданы, розовые тапки, рис, гречка, блёстки и тихая просьба никогда больше не просить его о семейных одолжениях. — Жива, — сказал он. — Я спрашивала не это! — возмутилась Рита. — Это главное. Я усмехнулся. Рита, не теряя темпа, бросилась к медсестре у окна. — А вы тоже его лечите? Спасибо! И обняла её. Медсестра пискнула от неожиданности, потом всё-таки рассмеялась. Боголюбов закрыл глаза на секунду. Видимо, молился медицинским богам о терпении. Барс попытался отцепить Риту от персонала, взяв её за локоть. Я поднял кулак. Медленно. Без угрозы. Почти без угрозы. Барс замер. Я посмотрел ему прямо в глаза и тихо сказал: — Сестра. Не забывай. Он выдержал паузу. — Помню. Рита хлопнула ресницами. — Вы чего переглядываетесь? Это мужская телепатия? — Это техника безопасности, — сказал я. — Ой, какие вы оба суровые, — она снова всхлипнула, снова засмеялась и прижала ладони к груди. — Я так соскучилась! Барс посмотрел на розовый пакет в своей руке. — Мы все это уже поняли. Редкая шутка. Сухая. Я снова сел на кровать, потому что стоять среди этого цирка становилось сложнее, чем идти на штурм. Рита тут же всполошилась, хотела меня поддержать, уронила рюкзак, наступила на собственный шнурок и едва не обняла капельницу. Богдан Семёнович успел перехватить стойку. — Маргарита, — сказал я устало. — Сядь. — Куда? — Куда не опасно для медицины. Барс молча поставил ей стул. Она села, посмотрела на меня мокрыми счастливыми глазами и вдруг снова улыбнулась. Широко, по-детски. — Я теперь рядом, Глеб. Я хотел сказать что-нибудь строгое. Про учёбу, документы, режим, ответственность, мозги и то, что Барса мучить нельзя. Не сказал. Только протянул руку и слегка дёрнул её за розовую прядь. — Вижу, бедствие прибыло. — Сам такой, — шмыгнула она носом. И в этот момент я окончательно понял: семейная просьба, которую я считал мелочью, уже начала менять чужую жизнь. Судя по лицу Барса, первой жертвой стал именно он. ****** Рита продержалась на стуле минуты две. Для неё это уже было почти монашеское смирение. Потом она снова вскочила, поправила розовую заколку, попыталась одновременно спросить у меня про самочувствие, у Боголюбова про таблетки, у медсестры про график посещений, а у Барса про то, почему он не улыбается. Барс ответил только на последнее. — Берегу ресурс. Рита захохотала, потом опять всхлипнула и полезла меня обнимать. Я поймал её за плечи раньше, чем она впечаталась в мои швы. — Мелкая, тормози. — Я не мелкая, мне восемнадцать. — Для меня ты всё ещё та, кто ела пластилин и говорила, что это авокадо. Барс едва заметно усмехнулся. Рита обиделась на три секунды, потом переключилась на пакет, который принес Барс. Достала оттуда какую-то мягкую игрушку с огромными глазами и торжественно поставила мне на тумбочку рядом с минералкой. — Это тебе. Для восстановления ауры. Я посмотрел на зверя. Зверь смотрел на меня с видом существа, которое тоже не просило участвовать в этом цирке. — Спасибо, — сказал я. — Моя аура давно нуждалась в охране. — Вот! Борис-оппа тоже не понимал, а теперь почти понял. Барс посмотрел на меня без выражения. — Я не понял. — Но ты стараешься, — ласково сказала Рита и похлопала его по руке. Он медленно перевёл взгляд на её ладонь. Я снова поднял кулак. Просто напомнил. Барс поднял глаза на меня. — Я помню. — Лучше помни громче. — Она сама трогает. — Она сестра. — Именно это меня и спасает. Рита, конечно, ничего не поняла. Зато Боголюбов понял достаточно, чтобы отвернуться к карте и скрыть улыбку. Медсестра у окна уже не скрывала. Плечи у неё дрожали откровенно. Через пять минут Риту всё-таки удалось вывести в коридор. Не сразу. Она ещё три раза обняла меня взглядом, один раз настоящими руками, потом попыталась обнять Боголюбов повторно, но тот профессионально отступил к тумбочке. Барс перехватил её за локоть мягко, без силы, и повёл к двери. У порога я окликнул его: — Барс. Он остановился. Рита уже выглянула в коридор, увидела там автомат с кофе и отвлеклась на новую цель. Мы с Барсом получили целых десять секунд почти нормального разговора. — Как она? — спросил я. Барс помолчал. — Живая. — Это я видел. — Шумная. — Это тоже. Он посмотрел на меня спокойно, без упрёка, но с той усталостью, которую словами не прикроешь. — Не глупая. Просто быстрая. Я кивнул. Рита действительно не была дурой. Она просто неслась по жизни раньше собственной осторожности. — Спасибо, — сказал я тихо. Барс отвёл взгляд. — Не за что. — Есть за что. Он засунул руки в карманы, качнулся с носка на пятку. — Выздоравливай. Мне нужна замена. — Не справляешься? — С ней справляюсь, с розовыми тапками не очень Я не выдержал и рассмеялся. Осторожно, но всё равно бок тут же возмутился. Тут послышался крик из крикнула: — Борис-оппа, тут кофе не работает! Барс закрыл глаза на секунду. — Пошёл спасать кофе. Он вышел. Дверь закрылась, и палата будто выдохнула. После Риты тишина ощущалась не пустой, а оглушённой. Я смотрел на дверь и всё ещё улыбался, когда она снова открылась. В палату вошла... ---------- Глава 8. Глава 8. Маша. Нежная. Она остановилась у порога, посмотрела на плюшевого зверя, потом на меня. В её глазах вспыхнула улыбка, но губы удержались почти ровно. — У вас пополнение? — спросила она. — Сестра принесла охрану. — Серьёзная охрана. Маша подошла ближе, поправила складку на простыне, проверила датчик, потом осторожно коснулась моего запястья, считая пульс. Пальцы были мягкие. Я сразу перестал улыбаться. — Семья у вас шумная, — сказала она тихо. — Это младшая. Она у нас стихийное бедствие с паспортом. Маша улыбнулась уже открыто. — Она вас очень любит. Я посмотрел на неё. — Это взаимная проблема. Она опустила глаза, но улыбка осталась. — Пульс опять высокий, Глеб Андреевич. — После такой семейной атаки это нормально. Маша посмотрела на меня внимательнее. — Только после семейной? Вот теперь улыбнулся я. — А вот это, Машенька, хороший вопрос. Она смутилась сразу. Ресницы дрогнули, пальцы на моём запястье стали чуть легче, а на щеках появился тот самый румянец, от которого у меня внутри делалось странно спокойно и неспокойно одновременно. — Я не хотела… — начала она. — Хотела. — Нет. — Тогда получилось случайно хорошо. Она убрала руку, но не отошла. Маша поправила плюшевого зверя на тумбочке. Зверь завалился набок, она поставила его ровнее и вдруг снова улыбнулась. — Моя мама всегда говорила, что у каждой семьи должен быть кто-то громкий. — У нас это Рита. — Заметно. — А у вас? Она уже открыла рот, но замерла. На секунду. Совсем коротко. Потом опустила взгляд на свои руки. — У нас… было по-разному. Интересно. Я не стал давить, хотя хотелось. Очень. У меня работа такая: заметил паузу, зацепился, вытащил нитку. Но с Машей это не работало. Её не хотелось допрашивать. Её хотелось слушать, пока сама решит сказать. — Большая семья? — спросил я мягче. — Обычная. Мама, папа. Дом, кухня, вечные разговоры за чаем. Мама из года в год печет пирожки по воскресеньям, даже если все уже разругались и никто ни с кем не разговаривает. — Пирожки как мирный договор? — Почти. Она рассмеялась тихо. И вот опять. Меня накрыло этой простой картинкой сильнее, чем вчерашними мятными угрозами. Кухня. Пирожки. Семейная ссора, которую гасят горячим тестом и чаем. Маша в таком доме смотрелась правильно. У стола, в мягком свете, с мукой на пальцах и этим своим взглядом, от которого хочется убрать оружие подальше и говорить тише. — Вы сейчас опять странно смотрите, — сказала она. — Как? — Будто что-то решили. — Я пока думаю. — О чём? — Что пирожки иногда опаснее пуль. Она моргнула, а потом улыбнулась. — Вы всё переводите в боевые термины. — Профессиональная деформация. — А без неё нельзя? — Без неё я бы сказал, что мужчина, которого кормят дома, возвращается туда чаще. Маша застыла. Румянец стал глубже. Я видел, как она пытается удержать лицо спокойным, как прячет улыбку в уголках губ. — Это очень спорное утверждение. — Проверенное. — Кем? — Мною. Теоретически. — Теоретически? — Практики с пирожками не хватало. Она посмотрела на меня быстро. В этом взгляде было столько удивления, что я пожалел о сказанном. У меня были женщины. Много. Разные. Я знал чужие спальни, запах духов на подушке, утреннюю спешку, такси в семь утра, сообщения без ответа и лёгкость, с которой можно закрыть дверь, не обернувшись. Но я плохо знал, как это бывает, когда тебя ждут не для страсти, не для игры, не для доказательства собственной нужности. Просто ждут. С горячим супом. С печеньем. С этим невозможным «Глеб Андреевич», от которого у меня почему-то сбивался воздух. — Вам надо больше отдыхать, — сказала Маша. — Ты всегда уходишь, когда разговор становится интересным? — Я на работе. — Удобное прикрытие. — Медицинское. — Медики вообще любят удобные объяснения. Она покачала головой, но не рассердилась. Села на край стула у тумбочки, и я мог легко рассматривать её руки, тонкие запястья, аккуратно сложенные пальцы. — Ваша сестра очень яркая, — сказала Маша. — Это дипломатично. — Она хорошая, правда. — Ты видела её несколько минут. — Иногда хватает. — А иногда человек входит тихо, пахнет выпечкой, а потом выясняется, что умеет мучить пациента печеньем и вопросами. — Я вас мучаю? — Регулярно. Она нахмурилась, но глаза смеялись. — Вы невозможный человек. — Это уже говорили. — И, видимо, не зря. Снаружи кто-то прошёл по коридору, Маша напряглась. Шаги удалились. В палате снова стало тихо. Плюшевый зверь охранял тумбочку, приборы пикали ровно, а Маша сидела рядом так спокойно, будто ей здесь было место. У меня возникло глупое желание попросить её остаться подольше. Не для флирта. Просто чтобы она сидела. Чушь. Опасная чушь. — А у вас есть младшие братья или сёстры? — спросил я. Она вздрогнула. Едва заметно. — Что? — Братья, сёстры. Кто у вас был громким в семье? Маша отвела взгляд к окну. — У нас… — Она запнулась, прикусила губу. — У меня только одна сестра… я вам уже рассказывала. — и немного подумав, продолжила. — а ещё одна… подруга. Очень громкая. Мама иногда говорила: если в доме тихо, значит, она что-то задумала. — Подруга? — Да. Я прищурился. — Близкая? — Очень. Руки у неё сцепились крепче. Не сильно, но я увидел. Маша сама поняла, что сказала больше, чем хотела, и теперь осторожно закрывала дверь обратно. — Она и сейчас рядом? — спросил я. — Иногда ближе, чем хотелось бы, — выдохнула Маша. И тут же подняла глаза. Испугалась собственной фразы. Я мог бы ухватиться, но не стал. Потому что она смотрела на меня с такой просьбой не трогать, что даже мой внутренний следователь убрал руки в карманы. — Понимаю, — сказал я. — У меня Рита такая. Люблю, но иногда хочется сдать её государству на перевоспитание. Маша тихо рассмеялась. Напряжение ушло не сразу, но стало легче. Она благодарно посмотрела на меня. — Вы хороший брат. — Не уверен. Хороший брат не отдаёт сестру Барсу в руки и не угрожает ему кулаком каждые три минуты. — Вы переживаете. — Я контролирую обстановку. — Это называется переживаете. — У вас, медиков, странная привычка давать простым вещам пугающие диагнозы. — А у вас привычка прятать простые вещи за суровыми словами. Попала. Тихо, мягко, без удара. И всё равно попала. Я посмотрел на неё. Маша не отвела взгляд. Смущалась, да. Но не отвела. — Осторожнее, Машенька, — сказал я. — Так можно узнать обо мне лишнее. — А вы боитесь? — Чего? — Что кто-то узнает. Вопрос был слишком простой для такого тихого голоса. Я хотел отшутиться. Сказать что-нибудь про государственную тайну, шрамы, отчёты, допуски, боевой опыт. Всё привычное и безопасное. Но она сидела рядом, пахла ванилью и теплом, а на тумбочке плюшевый зверь охранял мою ауру. Мир на пару минут стал странно нормальным. — Боюсь, — сказал я. Маша замерла. Я сам удивился. Вот же язык. Надо было держать его за зубами. — Только никому, — добавил я грубее, чтобы вернуть себе хоть какую-то броню. — Репутация пострадает. Она улыбнулась так, будто приняла это маленькое признание и спрятала его куда-то осторожно, в тёплое место. — Никому, — сказала она. Пауза легла мягко. Мне захотелось взять её за руку, но я не успел. Дверь приоткрылась, и в коридоре кто-то позвал: — Мария! Голос был женский, незнакомый. Маша быстро поднялась. — Мне нужно идти. — Конечно. Она поправила халат, взяла со стула папку, которую я даже не заметил раньше. У двери оглянулась. — Не спорьте сегодня с врачом, пожалуйста. — С каким? — С любым. — Несправедливое ограничение. Она улыбнулась, но в глазах осталось что-то задумчивое. — Маша, — позвал я. Она остановилась. — Печенье ещё будет? Щёки у неё снова порозовели. — Если будете хорошо себя вести. — Я уже! Она улыбнулась и вышла. Я посмотрел на плюшевого зверя. — Слышал? — спросил я его. — Хорошо себя вести. Зверь молчал. Умный. ---------- Глава 9. Глава 9. Выходные начались неправильно. Дверь открывалась, но не так. Шаги звучали, но не те. В палату заходили медсёстры, санитарки, дежурный врач, даже какая-то молоденькая практикантка с папкой и испуганными глазами, но ни одна не пахла выпечкой или мятой. И это бесило. Я лежал, смотрел в потолок и делал вид, что мне всё равно. Даже перед самим собой делал. Тигр, майор, взрослый мужик, командир, человек, которого взрыв не разобрал до конца, не может ждать медсестру с настроением школьника у окна. Не может, но я ждал. Сначала честно. Потом зло. Потом уже с таким раздражением на самого себя, что хотелось взять костыль, который стоял у стены, и приложить себя по голове для профилактики. Обычная медсестра вошла утром. Нормальная женщина. Спокойная, деловая, с тугим пучком и усталым лицом. Проверила давление, посмотрела назначения, спросила про боль. Всё правильно сделала. Не улыбалась, лишнего не сказала, не краснела, не смотрела на меня так, будто я ей интересен хотя бы как сложный случай. И я вдруг понял, насколько меня испортили за последние дни. Раньше мне хватило бы любого женского внимания, чтобы развлечься. Не обязательно всерьёз. Перекинуться фразой, поймать улыбку, оценить взгляд, проверить, есть ли искра. Привычка. Мужская, вредная, но рабочая. Теперь я сравнивал. У этой руки были слишком сухие. Голос слишком ровный. Движения правильные, но пустые. Ни тепла, ни вызова. Ни домашней мягкости, от которой хочется закрыть глаза, ни мятной наглости, от которой организм сразу вспоминал, что он живой не только медицински. Плохой симптом. Докладывать врачу не стал. К обеду я окончательно разозлился. На тишину в палате. На больничную кашу, которая выглядела так, будто её придумали люди, давно потерявшие веру в радость. На себя, потому что каждое шуршание за дверью заставляло сердце сделать лишний толчок. Потом надоело. Я аккуратно сел на кровати, без рывка, потому что швы были против моей гордости, и посмотрел на костыли. Хватит. Мужик не может лежать и ждать, когда его придут мучить голубые глаза. Мужик должен восстанавливаться, ходить, дышать, возвращать тело в строй. Даже если строй пока выглядит жалко и держится на двух железных палках. После обеда пришёл Богдан Семёнович. Сухой, собранный и выражением лица, которое не обещало ни жалости, ни чудес. — Сегодня попробуем выйти во двор, — сказал он. Я посмотрел на него внимательнее. — Это предложение или приговор? — Медицинское разрешение с ограничениями. — Уже звучит лучше. — Десять минут. Костыли. Без самодеятельности. Если закружится голова, сразу садитесь. — Док, я не первый раз вертикально существую. Санитар помог мне подняться, но дальше я от его руки отказался. Первые секунды тело явно не поняло, кто здесь командует. Нога повела себя чужой, бок стянуло, в плече зажгло, по спине выступил пот. Хорошо. Боль была настоящая. Понятная. Не та мутная тоска от ожидания, а честная рабочая боль. Коридор оказался длинным. Я шёл медленно, с костылями, слышал собственное дыхание и скрип резиновых наконечников по линолеуму. Раз. Перенести вес. Два. Выдержать боль. Три. Не морщиться при посторонних. Мимо прошла санитарка с тележкой. Я кивнул. С достоинством. Почти. У двери во двор пришлось остановиться. Не из-за слабости, разумеется. Просто тактическая пауза. Воздух за стеклом был слишком ярким и мозгу понадобилось время, чтобы поверить. Потом я открыл двери и на меня пахнуло улицей. Майским воздухом, влажной землёй у клумбы, нагретым асфальтом, пылью, зеленью, табаком откуда-то из дальнего угла, где наверняка прятался какой-нибудь нарушитель режима. Я вышел. Сделал три шага и остановился. Солнце ударило по лицу. Ветер тронул волосы, край больничной пижамы, и я вдруг почувствовал себя не пациентом. Не полностью. Пока ещё нет. Но уже не вещью на койке. Я добрался до лавочки под кривой липой и сел. Аккуратно, с контролем, хотя внутри всё выдохнуло. Двор жил своей маленькой больничной жизнью. Старик в халате кормил голубей и ворчал на них. Женщина с перевязанной рукой говорила по телефону и улыбалась кому-то, кого я не видел. Молодой парень на соседней лавке держал костыль поперёк колен и смотрел в землю, пережёвывая свои мысли. Нормальный госпитальный зоопарк. Я откинулся на спинку лавочки и закрыл глаза. Надо было радоваться тишине. И я радовался. Минуты две. Потом мимо прошла девушка из административного корпуса. В руке у неё был стакан кофе, во рту жвачка. Она щёлкнула пузырём, и до меня донеслась мята. Тело среагировало раньше головы. Горло стало сухим, пальцы сильнее сжали рукоять костыля. В памяти сразу вспыхнуло: белый халат, холодное дыхание у щеки, шприц в её руке, голос у самого уха. «Я люблю власть над сильными мужчинами». Вот же ведьма. Я открыл глаза. Девушка с кофе уже уходила дальше, совершенно не подозревая, что её жвачка только что устроила раненому майору небольшой пожар под рёбрами и ниже. Мята била ниже пояса. С этим всё было понятно. Пошло, честно, без лишних объяснений. Такая женщина заходит, смотрит, ставит ногу чуть иначе, и мужчина уже либо принимает вызов, либо врёт себе. Я врать умел, но не до такой степени. Потом ветер сменился. Со стороны больничной столовой потянуло выпечкой. То ли булочки грели, то ли кто-то пронёс мимо пакет с пирожками. Запах был слабый, почти случайный, но меня накрыло сильнее, чем мятой. Маша. Не плохая и не дерзкая. Не та, которая добивала меня шёпотом. Другая. Тёплые пальцы на запястье. Бумажный свёрток с печеньем. Куриный бульон. Ресницы вниз, румянец на щеках, голос, в котором слово «пожалуйста» почему-то звучало опаснее приказа. Я тихо выругался. Мята била ниже пояса. Выпечка била в грудь. И я не знал, что хуже. С одной можно было воевать. С другой хотелось сложить оружие. Я просидел во дворе больше разрешённых десяти минут. Ненамного, минут пятнадцать. Ну хорошо, двадцать. Санитар нашёл меня с видом человека, которому поручили вернуть сбежавшего тигра в клетку. Я сделал вид, что просто изучаю флору. Он сделал вид, что верит. Мы оба были взрослыми людьми и не стали портить сцену лишней правдой. Обратный путь дался тяжелее. Костыли стучали глуше, нога ныла сильнее, плечо к концу коридора горело. Перед дверью палаты я остановился и несколько секунд просто дышал. Устал, зато доволен. Палата встретила привычной белизной. Я дошёл до кровати, сел, потом аккуратно лёг. Пот выступил на висках. Бок пульсировал, нога злилась, руки от костылей ныли. Нормально. Очень даже нормально. Я повернул голову к тумбочке и замер. Плюшевый зверь от Риты сидел там же, слегка завалившись набок. Рядом стояла минералка. Журнал лежал лицом вниз. Но между стаканом и телефоном появился маленький белый свёрток. Не мой. Я точно помнил тумбочку до прогулки. Память у меня, может, и потрепало взрывом, но обстановку я считывал автоматически. Свёртка не было. Сначала я подумал о Маше. Печенье. От этой мысли в груди стало тепло до глупости. Потом я потянулся, взял свёрток и сразу понял: нет. Бумага пахла мятой. Я развернул её медленно. Внутри лежала пластинка мятной жвачки и маленькая записка. Почерк аккуратный, чуть наклонный, с острыми хвостиками у букв. «Поздравляю с первым выгулом, майор. Плохие девочки любят, когда хищники снова встают на ноги». Я прочитал один раз. Потом второй. Значит, она знала, что я выходил или видела сама, или кто-то сказал, или стояла где-то рядом во дворе, пока я сидел на лавочке и ловил мятный запах от чужой жвачки, даже не подозревая, что настоящая угроза могла быть ближе. Я взял жвачку двумя пальцами. Глупая вещь. Маленькая. А в теле снова проснулся тот самый жар, который не имел никакого отношения к температуре. Я представил её улыбку. Белый халат. Глаза, в которых слишком много знания. Её голос: «Я проверяю, насколько хорошо горит Тигр». Горит, Машенька. Горит, чтоб тебя. Я посмотрел на костыли у кровати. Потом на записку. — Значит, охота продолжается, — сказал я тихо и усмехнулся. С каждым днём я всё меньше понимал, кто в этой охоте добыча. ---------- Глава 10. Глава 10. В понедельник я проснулся раньше обхода. Это уже было подозрительно. Организм, который последние дни с большим трудом соглашался просыпаться даже после настойчивого стука, вдруг сам открыл глаза на сером утреннем свете. За окном небо висело бледное, сонное, будто его тоже подняли по тревоге и забыли объяснить причину. Я лежал и слушал коридор. Тележка проехала мимо. Медсестра сказала: «Иванов, на перевязку», и голос был не её. Не Машин. Я сразу понял, что жду. От этого стало противно. Взрослый мужик, командир группы, лежит и ловит шаги медсестры по коридору. Не новости по службе. Не звонок от Барса о том, что Рита сожгла ему кухню. Нет. Я ждал мягкий запах выпечки или резкую мяту, ждал тихий голос или насмешливый прищур, ждал любую версию этой невозможной женщины. Тигр, ты позоришь хищников. Я сел на кровати, поморщился и потянулся за костылями. Бок тянуло меньше, но всё ещё достаточно настойчиво, чтобы не давать забыть о реальности. Нога слушалась, но с характером. Плечо болело фоново, почти родственно. Нормально. Жить можно. К завтраку пришла другая медсестра. Та самая деловая, с пучком и усталым лицом. Она измерила температуру, поставила таблетки в пластиковом стаканчике и спросила про сон. — Мария сегодня в смене? — спросил я вроде бы между делом. Женщина подняла на меня глаза. Взгляд у неё был такой, каким опытные медсёстры смотрят на пациентов, которые думают, что умеют скрывать интерес. Ничего нового она, видимо, в моей физиономии не увидела. — Нет. Коротко. Без подробностей. — А когда будет? — Не знаю точно. У неё смены плавающие. Она ушла, а я остался с таблетками, кашей и ощущением, что меня поймали за руку. Хотя ничего я не сделал. Спросил. Нормальный вопрос. Пациент интересуется персоналом, который ведёт его лечение. Очень убедительно, Полосатов. Сам себе ври увереннее. После завтрака я всё-таки дошёл до поста. Не сразу. Сначала сделал вид, что просто тренируюсь ходить. Потом, раз уж уже встал, решил пройтись по коридору. Потом коридор сам вывел меня к стойке медсестёр. Сам, конечно. Коварный архитектурный замысел госпиталя. За стойкой сидела молоденькая девчонка с веснушками и писала что-то в журнале. — Мария когда выходит? — спросил я. Она подняла голову. — Какая Мария? Я завис на долю секунды. Вот это был интересный вопрос. — Ваша, — сказал я. — Голубоглазая. Девчонка улыбнулась краем губ. — У нас тут несколько голубоглазых. — Та, что приносит пациентам незаконное печенье. Улыбка стала шире. — А-а. Мария Владимировна. Владимировна. Имя легло в голову неожиданно мягко. — Она сегодня не работает, — сказала веснушчатая. — Завтра? — Может быть. — Это разве медицинский ответ? — Это больничный график. Он живёт отдельной жизнью. Я кивнул, развернулся и пошёл обратно. Медленно, с костылями, с максимально равнодушным лицом. За спиной кто-то тихо хихикнул. Я сделал вид, что не услышал. Сделал плохо. До палаты добрался злой. Не на них. На себя. Смешно же. Я несколько дней назад лежал с осколками в теле, думал о том, что жив, и этого хватало. Потом появилась Маша. Потом появилась другая Маша, хотя, если верить всем законам медицины и здравого смысла, это была та же женщина в странном режиме поведения. И теперь мне мало просто дышать, вставать, ходить, восстанавливаться. Мне нужна она. В любой версии. Это уже не интерес. Это пахло зависимостью. Я лёг на кровать, но пролежал минут десять. Потолок надоел. Плюшевый зверь от Риты смотрел на меня с тумбочки так, будто всё понимал и осуждал. Пришлось повернуть его мордой к стене. — Не лезь, — сказал я ему. — Семейная тайна. Он промолчал. И правильно. К обеду я снова пошёл гулять. Богдан Семёнович разрешил две прогулки в день, если без геройства. Я решил, что геройство у меня сегодня отсутствует, осталась только необходимость не сойти с ума в палате. Двор встретил солнцем. Понедельник был тёплый, почти наглый. Ветер трогал листья, по асфальту скользили светлые пятна, у клумбы копалась женщина в халате, будто больничные цветы нуждались в её личном контроле. Я дошёл до вчерашней лавочки и сел. Улица уже не казалась чудом. Вчера каждый вдох был победой. Сегодня я смотрел на двор и понимал, что радость куда-то делась. Вертикальное положение больше не спасало. Костыли уже не казались символом возвращения в строй. Они просто натирали ладони, стучали по асфальту и напоминали, что до настоящей силы ещё далеко. Я ждал. Даже тут. Каждую светлую макушку вдалеке провожал взглядом. Каждую белую фигуру у входа отмечал автоматически. Один раз сердце дёрнулось, когда из корпуса вышла девушка с похожей походкой. Не она. Другая. Ни мятного следа, ни вкусного запаха сдобы, ни того странного удара под рёбра. Ломка. Вот как это называлось. Смешное слово, если применить к женщине. Позорное. Обычно ломка бывает у тех, кто вляпался в дрянь и теперь расплачивается. А я, получается, вляпался в голубые глаза, домашний бульон и фразу про власть над сильными мужчинами. Отлично. Можно вписывать в историю болезни. «Пациент Полосатов. Жалобы: тянущая боль в боку, нарушения сна, раздражительность, патологическое ожидание медсестры Марии Владимировны неизвестной степени опасности». Я усмехнулся. Без радости. На соседней лавке парень с костылём разговаривал по телефону с девушкой. Голос у него был мягкий, почти виноватый. Он обещал, что скоро выйдет, что всё нормально, что не надо приезжать каждый день. Врал, конечно. Хотел, чтобы приезжала. Это было слышно даже с трёх метров. Вот мы все такие герои. В бою держимся, под нож ложимся, боль терпим, а потом ждём, чтобы кто-то пришёл, сел рядом и погладил. Я просидел во дворе долго. Вернулся усталый, злой и не восстановившийся духовно. В палате меня ждал телефон. Барс прислал одно сообщение. «Рита купила рисоварку». Я моргнул. Потом второе. «Сказала, что без неё я дикарь». Третье пришло через минуту. «Я напомнил, что у меня есть кастрюля. Она посмотрела на меня с жалостью». Я впервые за день нормально усмехнулся. Написал: «Сопротивляйся». Ответ: «Поздно. Она уже дала ей имя». Я уставился в экран. «Кастрюле?» «Рисоварке». Пауза. «Имя — Соня». Я закрыл глаза. Рита, конечно, была катастрофой, но хорошей, родной. Барс, судя по сообщениям, держался. Трескался местами, но держался. И это немного выровняло мне настроение. Ненадолго, правда. К вечеру раздражение вернулось. Беспричинное, вязкое. В палате было душно, хотя окно приоткрыли. Еда казалась пресной, хотя я и не ждал от больничного ужина кулинарных откровений. Медсестра принесла таблетки, спросила, нужно ли обезболивающее. Я ответил слишком резко. Потом извинился. Она кивнула без обиды, видимо, привыкла к раненым идиотам. Маша не пришла. Ни нежная. Ни плохая. Никакая. И вот это «никакая» оказалось хуже обоих вариантов. Я лёг раньше обычного. Не потому, что хотел спать. Потому что надоело ждать. В этом была какая-то детская слабость, и она меня бесила. Раздражение тёрлось под кожей, а тело после двух прогулок всё-таки устало. Бок ныл глубже, ладони болели от костылей, плечо тянуло. Я выключил свет. Палата погрузилась в серую темноту. Не полную. Из коридора пробивалась узкая полоска света под дверью, на стене дрожал прямоугольник от окна, приборы светились зелёными точками. Я закрыл глаза. Сначала сон не шёл. Мысли крутились вокруг поста медсестёр, Машиного имени, Богдана Семёновича, мятной записки. Потом всё стало расползаться. Палата отдалилась. Боль притупилась. Коридорные звуки ушли глубже, будто кто-то накрыл их ватой. Я провалился. Не знаю, сколько спал. Может, час. Может, больше. Проснулся резко. Без звука. Так бывает не от боли и не от кошмара. Тело просто включает тревогу раньше сознания. Внутри всё сжимается, дыхание становится тихим, слух расширяется до каждого шороха. Я открыл глаза. Палата была тёмной и слишком тихой. Я всмотрелся в темноту и понял — на меня кто-то смотрит. ---------- Глава 11. Глава 11. Узкая полоска света тянулась из коридора под дверью, приборы светились зелёными точками, окно держало в стекле тусклый квадрат ночи. Возле окна стояла она. Маша. Плохая версия. Я понял это сразу. Не по лицу, лицо почти тонуло в темноте. По запаху. Мята, холодная и наглая, уже успела занять палату, устроиться у меня на коже и полезла в голову без разрешения. Она молчала. Просто смотрела. — Если это ночной обход, — сказал я хрипло, — у вас тут странные методы наблюдения. Она чуть повернула голову. Свет скользнул по щеке, по губам, по линии шеи. Халат был на ней, но распахнут поверх тёмной майки и больничных брюк. Ничего откровенного. Всё почти прилично. И всё равно у меня пересохло во рту. Почти прилично иногда хуже наготы. — А если я пришла проверить, как хищник спит в клетке? — спросила она. — Хищник уже проснулся. — Вижу. Она медленно подошла ближе. У кровати остановилась и посмотрела на костыли, прислонённые к стене. — Гулял сегодня. — Следила? — Наблюдала. Я усмехнулся, хотя в боку тут же кольнуло. — Ты сегодня поздно. — Ты ждал? Надо было соврать. Я мог. Умел. Делал это годами, когда женщина спрашивала слишком прямо, а отвечать честно было неудобно. Но она стояла рядом, пахла мятой, смотрела сверху вниз и уже знала ответ. — Ждал, — сказал я. У неё дрогнули губы маленькой победой. Маша села на край кровати. Матрас чуть прогнулся под её весом. Колено почти коснулось моего бедра, и этого «почти» хватило, чтобы внизу живота всё стянулось тугим, злым узлом. Я видел её шею в слабом свете из коридора. Тонкую, открытую, с едва заметной тенью у ключицы. Видел, как под тёмной майкой поднимается грудь, когда она делает вдох. Не глубокий. Сдержанный. Но я уже понял: спокойной она только притворяется. Хорошо притворяется, но не идеально. — Ты понимаешь, что сейчас не в форме, майор? — спросила она. — Зато ты в форме. Её губы дрогнули. Влажные, тёмные в полумраке, слишком близкие. Я смотрел на них и думал, как они будут ощущаться на коже. На шее, на груди. Ниже, там, куда мысль ушла сама, без спроса, и вернулась уже горячей. Пальцы сжались на простыне. Она заметила. — Хочешь, чтобы я ушла? — спросила она уже без насмешки. Я поднял руку медленно, через тянущую боль в плече, и коснулся её запястья. Кожа была тёплая, под моими пальцами тонко бился пульс. — Нет, — сказал я. — Не хочу. Она выдохнула и наклонилась. Сначала её губы коснулись моих осторожно, мягко. Проверили. Дразняще задержались. Потом поцелуй стал глубже, горячее и требовательнее. Она прижала ладонь к моей груди, рядом с повязкой, и я почувствовал, как её пальцы дрогнули на коже. Я ответил сразу, без благородного сопротивления. Сопротивляться ей ночью, после трёх дней этой проклятой ломки, было бы уже не мужеством, а глупостью. Её рот был горячим, живым и упрямым. Она целовалась не нежно, не скромно, не осторожно. Она брала ровно столько, сколько позволяла сама себе, и каждый раз отступала на полсантиметра раньше, чем мне становилось достаточно. Садистка. Я хотел притянуть её ближе. Посадить на себя, почувствовать её вес, её бёдра, тепло, между нами. Тело рванулось первым, боль ударила следом. Бок вспыхнул, швы зло напомнили о себе, и из горла вырвался короткий хрип. Она тут же прижала мою руку к матрасу. — Не двигайся. — Командуешь? — Берегу. Она сказала это почти зло. И от этого стало ещё горячее. Её губы спустились к моей скуле, задержались у угла рта, прошли ниже, к подбородку. Потом к шее. Лёгкое касание. Влажное. Почти невесомое. Но по позвоночнику прошла такая волна, что пальцы сами впились в простыню. — Машенька… — Тише. Она провела носом по моей коже, вдохнула, словно запоминала запах. Потом её губы коснулись ключицы, там, где не было бинта. Я почувствовал язык. Быстро. Осторожно. И всё тело ответило резко, будто меня не лечили, а заново включили. Её ладонь скользнула ниже по моей груди, обошла повязку, задержалась на животе. Пальцы легли плоско, тёплые и уверенные. Мышцы под ними напряглись. Она улыбнулась прямо мне в кожу. — Вот видишь, — прошептала она. — Сильные мужчины тоже умеют слушаться. — Только когда им нравится наказание. Она подняла голову. Глаза у неё потемнели. Щёки горели. Губы стали припухшими от поцелуев, и это зрелище почти добило меня окончательно. Почти. Я всё-таки дотянулся до её талии. Пальцы легли поверх халата, нашли изгиб, сжали. Не грубо, но так, чтобы она поняла: когда я смогу встать нормально, эта игра перестанет быть безопасной. Она поняла. По тому, как сбилось её дыхание. По тому, как её бёдра едва заметно подались ближе. По короткой дрожи, которая прошла через её тело, когда мой большой палец медленно провёл по её боку. — Ты играешь с огнём, — сказал я. — Нет. — Она наклонилась к моему уху, и её грудь почти коснулась моей руки. Ткань майки была тонкой, тёплой от тела. — Я просто проверяю, сколько жара ты выдержишь. Её губы задели мочку уха. Я закрыл глаза. Проклятье. От одного этого касания внутри всё стало жёстким, голодным, нетерпеливым. Хотелось больше. Хотелось её ближе. Хотелось снять с неё этот чёртов халат, провести ладонью по спине, по талии, по бёдрам, услышать, как она перестанет смеяться и начнёт сбиваться на дыхании. Я провёл пальцами ниже, по линии её бедра. Медленно. Через ткань. Она не отстранилась. Только задержала воздух и чуть сильнее сжала мою руку у матраса. Власть, значит. Ей нравилось держать меня на месте. Нравилось чувствовать, что я могу, хочу, но пока не имею права сорваться. А мне, что самое паршивое, нравилось, что она это чувствует. — У тебя пульс бешеный, — сказала она. — Профессиональная гордость требует сказать, что это от боли. — А если честно? — От тебя. Она замолчала. И вот это молчание было лучше любой победы. Впервые за ночь я сбил её с темпа. Она сидела близко, почти касалась меня грудью, держала мою руку, но в её глазах мелькнуло что-то настоящее. Не маска. Не игра. Не наглая улыбка плохой девочки. Желание и, кажется, страх перед ним. Я медленно поднял свободную руку и коснулся её лица. Большим пальцем провёл по нижней губе. Она не отвела взгляд. Губа была влажная, горячая после поцелуев. — Ты тоже не такая спокойная, как изображаешь. — Не льсти себе. — Поздно. Уже начал. Она хотела что-то ответить, но я потянул её к себе. Совсем немного и она поддалась. Наши губы снова встретились, и этот поцелуй уже не был проверкой. Он был голоднее. Глубже. В нём было меньше насмешки и больше того, что прятать становилось трудно. Её ладонь снова легла мне на грудь. Потом ниже. До границы бинтов, до напряжённого живота, до места, где ткань простыни уже предательски выдавала мою реакцию. Она не коснулась прямо. Только остановилась рядом, на расстоянии, которое издевалось хуже прикосновения. — Машенька, — выдохнул я. — Что? — Если ты сейчас продолжишь, хирургу придётся объяснять многое. Она тихо рассмеялась мне в губы. — Значит, не будем доводить хирурга до нервного срыва. — Трусливое решение. — Разумное. — Не похоже на плохую девочку. — Плохие девочки умеют ждать. Она отстранилась первой. Медленно. Жестоко. Поправила халат, будто ничего не случилось. Только дыхание у неё всё ещё было неровным, губы темнее, волосы у виска выбились из-под шапочки, а на шее, возле ключицы, пульс бился слишком быстро. Я смотрел на него и думал, что когда-нибудь коснусь губами именно туда. Не ночью в больничной палате, не с болью в боку и костылями у стены. Потом. Когда смогу подняться, удержать, прижать к себе без риска разойтись по швам. Она увидела мой взгляд. — Даже не думай. — Уже поздно. — Вам вредно думать. — Тогда не приходи ночью. — Это было бы слишком просто. Она поднялась. Ткань халата скользнула по её бёдрам, скрыла линию тела, но воображение уже всё запомнило. И талию под моей ладонью. И тепло её живота. И дрожь, которую она пыталась спрятать за усмешкой. — Уже уходишь? — спросил я. — Пока ты не решил, что можешь больше, чем разрешает хирург. — Я могу больше. — Докажешь потом. Она дошла до двери и обернулась. Свет из коридора поймал её губы, шею, тонкую линию ключиц. В эту секунду она выглядела не медсестрой. Она выглядела как женщин, которую я хотел до злости. — Спи, Глеб Андреевич. — После такого? — Считай это обезболивающим. — Садистка. — взвыл. Она улыбнулась. Пальцы легли на ручку двери, но она задержалась ещё на мгновение. — Выздоравливай быстрее, Тигр. И вышла. Дверь закрылась почти бесшумно. Мята осталась. Я лежал в темноте, смотрел в потолок и чувствовал, что боль действительно стала тише. Зато всё остальное поднялось на ноги без всяких костылей. Горело. В груди, под кожей, в животе, в каждой мышце, которая ещё недавно считала себя почти мёртвой. Она не дала мне ничего до конца. Только губы, шею, пару касаний, свою дрожь под моей рукой и обещание, в котором не было ни одного прямого слова. А мне хватило, чтобы окончательно понять. Я не просто ждал следующего хода. Я хотел эту женщину так, что выздоровление впервые стало личным делом. ---------- Глава 12. Глава 12. Утром я проснулся в редком для себя состоянии. Довольный. Не здоровый, нет. До здорового мне ещё было ковылять, ругаться, терпеть перевязки и делать вид, что лестница в три ступеньки не вызывает у меня желания написать завещание. Бок всё ещё ныл, плечо тянуло, нога отзывалась тяжёлой пульсацией после вчерашней прогулки, но настроение было хорошим. Даже я бы сказал — очень хорошим. Ночь стояла перед глазами не картинкой даже, а кожей. Горячие губы на шее с ароматом мяты. Её пальцы на моей груди, осторожные там, где больно, наглые там, где можно. Талия под моей ладонью. Бёдра, которые подались ближе всего на мгновение, но мне этого мгновения хватило, чтобы запомнить. Я лежал и улыбался потолку. В моей голове всё было просто. Да, она ушла. Да, до настоящего финала дело не дошло, потому что я пока годился скорее для медицинского наблюдения, чем для больших подвигов в постели. Но черту мы перешли. Взрослые люди понимают такие вещи. Я понимал. И потому, когда дверь открылась ближе к обеду, я уже знал, кого жду. В палату вошла Маша — нежная. Я улыбнулся шире. Снова решила поиграть в невинность. Ладно, Машенька. Поиграем. — Доброе утро, Глеб Андреевич, — сказала она и остановилась у тумбочки. — Как вы спали? Вопрос был почти преступный. Я посмотрел на неё так, чтобы она поняла: помню всё. Каждое касание, каждый вдох, каждую секунду, когда она сидела рядом на моей кровати и дрожала под моей рукой, хотя строила из себя королеву контроля. — Лучше, чем рассчитывал, — сказал я. Она моргнула. Никакой улыбки. Никакого мятного блеска в глазах. Только вежливая, слегка растерянная внимательность. Вот это выдержка. — Боли усиливались ночью? — спросила она. — Ночью было чем отвлечься. Маша замерла. Пальцы на планшете сжались чуть сильнее. Я это заметил и принял за смущение. За ту самую игру, когда женщина уже всё помнит, но хочет, чтобы её поймали на румянце. Я потянулся к ней рукой. Не резко. Просто коснуться запястья и притянуть ближе. Напомнил без слов, что, между нами, уже не только градусники, уколы и врачебные запреты. Она не ожидала. Это я понял поздно. Моя ладонь легла на её пальцы, и Маша вздрогнула всем телом. Не игриво и не сладко. Не так, как ночью, когда её дыхание сбивалось от желания. Она дёрнулась, будто я обжёг её. — Глеб Андреевич, что вы делаете? — прошептала она. Голос был чужой и тонкий. Я всё ещё не понял. — Машенька, — сказал я ниже. — Не начинай. — Отпустите. Слово дошло, но не сразу. Секунды хватило, чтобы моя самоуверенность по инерции сделала ещё один шаг. Я привстал, насколько позволило тело, потянул её ближе и хотел поцеловать. Просто поцеловать. После ночи это казалось естественным, почти законным. Её ладонь ударила меня по щеке. Звук вышел сухой и очень громкий в белой палате. Голова у меня повернулась в сторону, а вся кровь будто на секунду остановилась. Боль от пощёчины была ерундой. Я и не такое ловил, но смысл удара врезался сильнее, чем кулак в драке. Маша стояла передо мной бледная. Глаза огромные, мокрые, полные ужаса и обиды. Не кокетства и не игры, а настоящей обиды. И тут меня наконец пробило холодом. — Маша… — начал я. — Не трогайте меня. Я отпустил сразу. Руки убрал так резко, будто сам испугался собственных пальцев. — Я думал… — Что? — Она почти задохнулась на этом слове. — Что вы думали? Я молчал. Потому что любой ответ звучал бы мерзко. «Я думал, что ты хотела». «Я думал, что между нами уже всё ясно». Чем больше я пытался уложить это в слова, тем хуже выглядело всё со стороны. Маша отступила на шаг. Потом ещё на один. Планшет прижала к груди, словно он мог защитить её от меня. Губы дрожали. Она пыталась удержаться, не расплакаться прямо здесь, но слёзы уже стояли в глазах. — Простите, — сказал я хрипло. Слишком поздно. Она покачала головой, резко повернулась и почти выбежала из палаты. Дверь хлопнула не сильно, но мне хватило. Я остался сидеть на кровати, с горящей щекой, с болью в боку и с полным ощущением, что только что наступил на мину, которую сам же и заложил. Вот теперь я не понимал ничего. Совсем. Ночная Маша целовала меня так, будто сама была готова сгореть. Утренняя Маша смотрела на меня так, будто я предал что-то хрупкое и настоящее. Одно лицо. Один голос. Одни глаза. И две реакции, которые не могли ужиться в одной голове без диагноза. Может, у меня правда после взрыва мозги сложились не туда. Может, я спал. Может, ночи не было. Я провёл ладонью по лицу. Щека горела и это было самым реальным из всего. Через минуту дверь открылась снова. Вошёл Боголюбов. Он не выглядел врачом, который спешит на обход. Он выглядел мужчиной, который только что увидел, как из палаты выбежала женщина в слезах, и теперь пришёл выяснить, кто виноват. Спокойствие у него было ледяное и опасное. — Что здесь произошло? — спросил он. Я посмотрел на него. Неприятный разговор, значит. Очень вовремя. Именно этого мне не хватало после утреннего позора. — Ничего, что касается лечения, — сказал я. — Мария выбежала отсюда вся в слезах. — Я заметил. — Тогда повторю вопрос. Что произошло? Он вошёл глубже в палату, но дверь оставил открытой. Не боялся свидетелей или, наоборот, хотел, чтобы я понимал: сейчас он ещё держит себя в руках. — Доктор, — сказал я медленно. — Это личное. Его лицо почти не изменилось, только глаза стали холоднее. — В моём отделении личное заканчивается там, где пациент доводит медсестру до слёз. — Я её не доводил. Неправда. Формально неправда, но по факту довёл. Просто не понимал как. Боголюбов сделал ещё шаг. — Она плакала. — Я не хотел. — Это слабое оправдание. — Я не оправдываюсь. — Тогда объяснитесь. Вот это уже было не врачебное. Слишком уж походило на личное. Он стоял ровно, голос не повышал, но под словами слышалось то самое напряжение, которое я уже ловил в сцене с супом. Тогда он тоже держался. Сжимал челюсть, прятал злость под сухими фразами, делал вид, что речь про режим питания. Сейчас супа не было и прятаться ему было сложнее. — Вы ей кто? — спросил я. Вопрос вышел сам. Боголюбов замер. Совсем на мгновение, но я увидел. Попал куда-то близко. Не знал куда, но попал. — Врач, отвечающий за порядок в отделении. — Очень широкий порядок получается. — Не вам судить. — А кому? Он медленно выдохнул. — Майор Полосатов, я сейчас говорю не как соперник и не как участник ваших фантазий. Интересно. Сам сказал. Я прищурился. — А кто сказал про соперника? Пауза стала плотной. Боголюбов понял, что выдал лишнее. Или я решил, что понял. В любом случае воздух между нами стал тяжёлым. — Я говорю как человек, который не позволит вам давить на персонал, — сказал он после паузы. — Ни званием, ни положением, ни вашей привычкой получать желаемое. Эта фраза задела. Я усмехнулся, но без веселья. — Вы меня плохо знаете. — Достаточно. — Не думаю. — Я видел таких пациентов. Сильные, уверенные, привыкшие, что вокруг них все подстраиваются. Особенно женщины. — Осторожнее, доктор. — С правдой? — С тоном. Он посмотрел на меня спокойно. — Тон будет зависеть от вашего поведения. Вот тут уже поднялся Тигр. Не раненый мужик. Не растерянный идиот, которому дали пощёчину за попытку поцеловать не ту версию одной и той же женщины. Командир. Мужчина, который не любил, когда с ним разговаривают сверху вниз. Я медленно сел ровнее. Боль дёрнула бок, но я не поморщился. — Слушайте внимательно, Богдан Семёнович. Я не давлю на женщин, не принуждаю и, тем более, не беру силой. Если женщина говорит мне «нет», мне этого достаточно. — До или после того, как она заплачет? Ударил точно. Я сжал челюсть. — После того, как понимаю, что ошибся. — В чём? Я молчал. Он ждал. И вот это было хуже всего. Рассказать правду значило выставить себя сумасшедшим или похабным идиотом. Ночью ко мне пришла Маша. Или не Маша. Или пришла, но теперь притворяется, что не приходила. Звучит отлично. Прямо готовый диагноз для заведения напротив. — В личном, — сказал я наконец. — Удобно. — Что удобно? — Прятать грязь за словом «личное». Я посмотрел на него так, что в нормальной обстановке человек уже начал бы выбирать безопасное расстояние. Боголюбов не отступил. Спортом занимался, это было видно. Не боец моего профиля, но и не кабинетная палка. Плечи держит, вес распределяет правильно, руки не болтаются. Злость у него была не истеричная, а собранная. Такая бывает у людей, которые долго терпели и теперь решают, где закончить терпение. — Не бросайтесь словами, доктор, — сказал я тихо. — А вы оставьте Марию в покое. Имя он произнёс слишком мягко. Не «медсестру». Не «сотрудницу». И уж тем более не «персонал». Марию. Я отметил это. И он понял, что я отметил. — Значит, всё-таки личное, — сказал я. В его глазах мелькнула быстрая, горячая злость. Потом снова лёд. — Последнее предупреждение, майор. Ещё одна жалоба от Марии, и я добьюсь вашего перевода в другое отделение. — А если жалобы не будет? — Я всё равно буду смотреть. Боголюбов закрыл карту, хотя ни разу в неё не посмотрел, и направился к двери. У выхода остановился. — Вам сегодня нужен покой и обезболивающее по графику. Врач вернулся. Мужчина остался где-то под кожей. — Передайте Маше, — сказал я, — что я извиняюсь. И ещё раз извинюсь сам, если она захочет слушать. Он не повернулся. — Она сама решит, чего хочет. — и вышел. Дверь закрылась. Я остался один. Щека всё ещё горела. Бок болел. В голове было пусто и шумно одновременно. Ночная мята, утренние слёзы, ледяной голос врача и моя собственная рука на Мишином запястье, которую я теперь вспоминал с отвращением. Я медленно лёг обратно. Потолок смотрел на меня бело и безжалостно. — Отлично, Тигр, — сказал я себе тихо. — Просто блестяще вышел на охоту. ---------- Глава 13. Глава 13. Утро после пощёчины оказалось мерзким. Не больным даже. Боль я понимал. У неё были адреса, очаги, расписание и привычка усиливаться, когда я делал лишнее движение. С ней можно было договариваться. Терпеть, ругаться, ждать таблетку, вставать через зубы и делать вид, что всё под контролем. С этим было иначе. Щека не горела, но звук удара сидел в голове. Сухой, короткий и громкий. Он возвращался снова и снова, стоило закрыть глаза. Вместе с Машиным испуганным лицом. Вот это било хуже всего. Я сидел на краю кровати, держал в руках стакан с водой и смотрел на собственные пальцы. Крепкие, загрубевшие, с короткими ногтями, с парой старых шрамов. Руки нормального мужика. Руки, которые вытаскивали людей из-под огня, держали оружие, ломали двери, зажимали кровь, хватали за бронежилет тех, кто хотел умереть раньше времени. И эти же руки вчера утром напугали женщину. От этой мысли мутило. Я знал, что не хотел. Знал, что отпустил сразу, когда понял. Знал, что ночная Маша сама пришла, сама целовала меня в темноте так, что у меня до сих пор шея помнила её губы. Но утренняя Маша не знала или делала вид, что не знала. Или я вообще перестал понимать, где реальность, а где моя голова после взрыва решила устроить частный бордель с привидениями. Да ещё и свидетель появился. Боголюбов. Я был вынужден выглядеть перед ним виноватым. Не мог даже поставить его на место, потому что сам не понимал, что произошло. Это бесило так, что костяшки пальцев побелели на стакане. Я привык читать людей. Взгляд. Пауза. Плечи. Руки. Дыхание. Неправильное слово. Человек может молчать, но тело всё равно докладывает. В работе это спасало жизнь. В жизни помогало не попадать в дурацкие ловушки. А с Машей всё летело к чертям. Одна и та же женщина говорила двумя разными телами. Нежная просила не трогать. Плохая сама приходила ночью. Нежная плакала. Плохая целовала так, что у меня под кожей до сих пор тлел жар. Я резко поставил стакан на тумбочку, вода плеснула на край. — Отлично, Полосатов, — сказал я тихо. — Мозги после взрыва отдельно, честь отдельно, логика сдохла в коридоре. Плюшевый зверь от Риты смотрел с тумбочки. Я развернул его мордой к стене. — Ты тоже не начинай. К обходу я успел натянуть на лицо что-то приличное. Не спокойствие. До спокойствия было далеко. Скорее рабочую маску: пациент адекватен, агрессивность умеренная, желание послать всех присутствующих пока держит внутри. Боголюбов вошёл с картой и без Маши. Я отметил это раньше, чем он успел сказать доброе утро. — Как самочувствие? — спросил он. — По вашему профилю терпимо. — А не по-моему? — У вас широкие полномочия, доктор. Решайте сами. Он поднял глаза от карты. Взгляд был ровный. Профессиональный. Никаких вчерашних вспышек. Видимо, за ночь Боголюбов снова закрыл мужчину внутри врача и повесил на дверь табличку «приёма нет». Не верилось, но держался он хорошо. — Температуры нет, — сказал он после осмотра. — Давление в допустимых пределах. Перевязка после обеда. Прогулка разрешена, но без рекордов. — Мария сегодня будет? — спросил я. Вопрос вышел слишком быстро. Боголюбов не сразу ответил. Пауза была крошечная, почти незаметная, но я увидел. — У Марии Владимировны другие обязанности, — сказал он. — Это значит, нет? — Это значит, что ваше лечение не зависит от конкретной медсестры. — Моё настроение зависит. — Настроение в лист назначений не входит. — Странное упущение медицины. Он закрыл карту. — Если хотите извиниться, сделаете это тогда, когда она сама сочтёт возможным с вами говорить. Я посмотрел на него. — Она просила передать? — Нет. — Тогда откуда такая забота о порядке моих извинений? Его лицо осталось спокойным, только челюсть напряглась. — Из опыта, майор. Иногда мужчине полезно помолчать перед тем, как снова пытаться всё исправить силой. Фраза легла точно. В палате стало тихо. — Я не собирался исправлять силой, — сказал я. — Хорошо. — Я хотел понять, что происходит. — Не всё положено понимать сразу. Он уже собирался уйти, но я остановил его голосом: — Богдан Семёнович. Он повернулся. — Слушаю. — Она долго плакала? Вопрос вырвался не тем тоном, каким я хотел. Боголюбов посмотрел на меня дольше обычного. И впервые за всё время нашего с ним знакомства в его лице что-то смягчилось. Не сочувствие. До этого мы ещё не дошли. Скорее признание факта, что перед ним не только самоуверенный раненый тип, но и человек, который всё-таки понял, куда попал. — Нет, — сказал он. Одно короткое слово. — Хорошо. — с облегчением выдохнул. Он вышел. Дверь закрылась, а я остался в палате с этим его реанимирующим мою честь «нет». До обеда я ждал. Потом устал ждать и поднялся. Костыли стояли у стены. Я взял их, проверил ладони, выдохнул и двинулся к двери. Не на прогулку даже. Сначала к посту. Официальная версия: разминка после операции. Реальная версия: найти Машу, извиниться, увидеть её лицо и понять хоть что-то. На посту сидели две медсестры. Ни одна не была Машей. Одна перебирала бумаги, вторая наливала чай в кружку с котом. Кот на кружке выглядел счастливее меня, что уже раздражало. — Мария Владимировна здесь? — спросил я. Та, что с чаем, подняла глаза. Узнала. Конечно, узнала. После вчерашних слёз слухи в отделении наверняка бегали быстрее санитаров. — Она занята, — сказала медсестра. — Где? — На процедурах. — Когда освободится? — Не знаю. Слишком ровно и нейтрально. Люди так отвечают, когда решили тебя не пускать дальше слов. Не грубят, не врут явно, но ставят стену из вежливых формулировок. — Передайте, что я хотел поговорить. Медсестра с котом кивнула. — Передам. Не передаст или передаст, но так, чтобы Маша могла сделать вид, что не услышала. Я посмотрел на них ещё секунду, потом развернулся. Костыль стукнул о линолеум громче, чем надо. Позорно. Детский жест, почти хлопок дверью. Списал на боль. В коридоре пахло лекарствами. Я шёл медленно, но злился быстро. На пост. На Боголюбова. На Машу. На себя. На эту дурацкую невозможность сказать простую фразу человеку, которому сам сделал больно. У окна остановился. За стеклом шевелились верхушки деревьев. День был светлый, почти наглый. Нормальные люди в такую погоду гуляют, пьют кофе, целуются на лавках и не подозревают, что где-то в госпитале взрослый мужик пытается разобраться, существовала ли женщина, которая приходила к нему ночью. Телефон завибрировал в кармане больничной штанов. Я достал его с трудом. Манул. «Жив?» Я набрал одной рукой: «Формально». Ответ пришёл быстро. «Формально живые часто опаснее остальных». Я усмехнулся. «Ты философствуешь или работаешь?» «Совмещаю. Это экономит время и раздражает людей». Я подумал секунду, потом написал: «Женщины — диверсия». Манул выдержал паузу. Я почти видел, как этот взлохмаченный философ почуял интересное. «Нет. Диверсия хотя бы имеет план отхода». Я фыркнул. Бок отозвался, но терпимо. Следующее сообщение пришло почти сразу: «Медсестра?» Я посмотрел на экран. Иногда этот зверь раздражал тем, что думал слишком быстро. «Не твоё дело». «Значит, медсестра». Я убрал телефон в карман, но он снова завибрировал. «Если человек сам себя не понимает, допрашивать его бесполезно. Особенно если этот человек женщина, а ты раненый тигр с завышенной верой в собственное чутьё». Я перечитал. Потом написал: «Когда выздоровлю, укушу». Ответ пришёл почти сразу: «Прогноз хороший. Пациент строит планы». Телефон я всё-таки спрятал. Настроение стало не лучше, но ровнее. Манул умел обидеть так, что в обиде находилась польза. После обеда я вышел во двор. Не ради Маши. Врал я уже без особого энтузиазма. Во дворе было тепло. Солнце цеплялось за листья, на лавке у клумбы сидел тот же старик и ругал голубей за отсутствие благодарности. Я дошёл до своей лавочки, сел, поставил костыли рядом и попытался дышать. Не думать и не прокручивать. Получалось плохо. Минут через десять я увидел Боголюбова. Он вышел из бокового корпуса и остановился у лестницы. Через пару секунд из двери появилась Маша. Сердце сразу ударило сильнее. Она была в халате, с папкой в руках, волосы под шапочкой. Стояла к нему вполоборота, напряжённая, бледная. Я был слишком далеко, чтобы услышать всё, но слух у меня после службы цепкий, а ветер работал в мою сторону. — Я сама разберусь, — сказала она тихо. — Ты уже разобралась так, что он позволяет себе лишнее, — ответил Боголюбов. Маша сжала папку. — Он не знал. Я замер. Ничего не понял. Снова. Что я должен был знать? Про неё? Про Боголюбова? Про их отношения? Про вчерашний ужас в её глазах? Или про то, что в этой больнице у всех, кроме меня, есть инструкция к Маше? — Не надо, — сказала она. — Пожалуйста. Слово «пожалуйста» он услышал иначе, чем я. Не как просьбу слабого человека. Как то, что его остановило. Боголюбов отвёл взгляд, провёл рукой по лицу, потом сказал что-то тише. Я уже не разобрал. Маша кивнула. Он ушёл первым. Она осталась на ступеньках ещё на несколько секунд. Стояла неподвижно, будто собирала себя заново. Потом повернулась и пошла в корпус. Я хотел встать. Не встал. Потому что не знал, что скажу. Потому что, если сейчас подойти, она снова может посмотреть на меня теми испуганными глазами. И я, Глеб Полосатов, человек с руками, которыми можно ломать двери, впервые за долгое время не хотел ломать. Даже случайно. Я вернулся в палату ближе к вечеру. На тумбочке ничего не было. Ни записки. Ни мяты. Ни печенья. Плюшевый зверь от Риты сидел на месте и выглядел так, будто день прошёл продуктивнее у него. Я лёг. Усталость навалилась не от прогулки. От мыслей. Они ходили кругами, сталкивались, кусали друг друга и не давали ни одного нормального ответа. Маша испугалась. Боголюбов злится. Ночная Маша существовала. Утренняя Маша будто ничего не знала. «Он не знал». Что я не знал, Машенька? Я закрыл глаза. Коридор за дверью жил вечерней жизнью. Шаги, голоса, скрип тележки, далёкий смех. Всё обычное и безопасное. Я почти провалился в сон, когда услышал её голос. Мягкий. Тихий. За дверью. — Ты зашла слишком далеко. Я открыл глаза. Не двинулся. Даже дышать стал медленнее. Второй голос ответил почти сразу. Тот же тембр. Только ниже, насмешливее. С острым краем, от которого у меня по коже прошёл холод. — Он сам подошёл ближе. Я смотрел на дверь. В темноте палаты зелёные точки приборов казались чужими глазами. — Это не смешно, — сказала первая. — А я и не смеюсь. — Он думает, что понял тебя. — Он ничего не понял. У меня пальцы сжались на простыне. Одна и та же женщина говорила за дверью двумя разными голосами и впервые мне стало не смешно. Потому что за этой дверью происходило то, чего быть не могло. ---------- Глава 14. Глава 14. Я лежал, не двигаясь. За дверью было тихо. Слишком тихо после того, что я только что услышал. Ни шагов, ни шороха халата, ни приглушённого женского дыхания. Будто коридор проглотил голоса и решил сделать вид, что ничего не происходило. Очень удобно. Я медленно сел, чувствуя, как бок сразу оживает недовольной болью. Тело явно считало, что ночные расследования не входят в план реабилитации. Я с ним был почти согласен, но лежать дальше уже не мог. Потому что за дверью звучал её голос. Два раза. Один мягкий, тревожный, почти Машин. Второй ниже, насмешливее, от которого у меня внутри всё вставало по стойке смирно. Я мог ошибиться, мог перепутать сон и реальность, мог принять желаемое за действительное, но слух меня редко подводил. Особенно когда речь шла о женщине, которая уже несколько дней подряд ломала мне голову без единого инструмента. Я дотянулся до костылей. Резина глухо ударила о пол. Громко, зараза. Я замер, прислушался. В коридоре ничего не изменилось. Тогда я поднялся, переждал короткую темноту перед глазами и сделал шаг к двери. Один. Второй. На третьем швы потянули так, что пришлось сжать зубы и остановиться. Отличная картина: майор СОБРа идёт брать приступом собственный коридор и уже на третьем шаге договаривается с внутренностями о перемирии. Дверь открылась, и я выглянул наружу. Коридор был пустой. Лампы горели вполсилы, линолеум блестел тускло, вдалеке у поста медсестёр кто-то перелистывал бумаги. Никаких женщин у моей палаты. Никаких шепчущихся теней. Только ночной госпиталь, сонный, белёсый, с запахом лекарств. Я вышел на полшага. Направо коридор уходил к посту. Налево, к лестнице. Обе стороны выглядели одинаково невиновно, и это раздражало сильнее, чем если бы я увидел там хоть что-то. С поста донёсся голос: — Майор Полосатов? Я повернул голову. За стойкой сидела незнакомая дежурная медсестра. Полная женщина лет сорока, с уставшими глазами и такой интонацией, которой можно было уложить спать целую казарму. — Вам что-то нужно? Правду сказать было нельзя. Потому что звучала она паршиво. Я слышал, как одна медсестра разговаривала сама с собой двумя голосами, и теперь хочу уточнить, это у меня сотрясение или у вас отделение интересное. Не годилось. Совсем не годилось. — Воды хотел, — сказал я. Она посмотрела на меня внимательно: — Кнопка вызова существует не для красоты. — Привыкаю ходить. — Ночью? — У меня график восстановления свободный. Её лицо ясно показало, что свободный график мне сейчас засунули бы в карту, если бы было место. — Вернитесь в палату. Воду сейчас принесу. — Скажите, Мария Владимировна сегодня дежурит? Медсестра задержала взгляд на секунду. — Не дежурит. — Совсем? Она вздохнула. — Мария Владимировна не на ночной смене. — А кто только что был в коридоре? — Никого я не видела. — Совсем никого? — Я была на посту последние двадцать минут. Вот теперь стало интереснее. Если она не видела, значит, либо Маша ушла другой дорогой, либо я слышал то, чего не было. Второй вариант мне нравился меньше. Первый тоже не радовал, но хотя бы оставлял надежду, что моя голова ещё числится среди боеспособных органов. Медсестра встала. — В палату, Глеб Андреевич или я позову дежурного врача. — Не надо. — Тогда марш. Командный тон у неё был не игривый и не опасный. Просто усталый. Я почти зауважал. Вернулся в палату без лишнего героизма. Вода появилась через минуту. Медсестра поставила стакан на тумбочку, проверила датчик и ушла, оставив меня с тишиной. Спать не получилось. Я лежал до рассвета и прокручивал услышанное. «Ты зашла слишком далеко». «Он сам подошёл ближе». «Он думает, что понял тебя». «Он ничего не понял». Каждая фраза царапала по нервам. Самое поганое, что второй голос был прав. Я ничего не понимал, а не понимать я ненавидел. Утром Боголюбов пришёл раньше обычного. Слишком бодрый для человека, который, по моим ощущениям, должен был ночами караулить моральный облик отделения. Лицо сухое, карта в руках, взгляд профессиональный. — Вы вставали ночью, — сказал он вместо приветствия. Я посмотрел на него. — У вас стены докладывают? — Дежурная сестра и датчики. — Доносчики. — Медицинский контроль. Он проверил повязки, послушал дыхание, задал пару вопросов. Действовал чётко, без личного. Но я уже видел: личное у него есть, просто он умеет держать его под замком. — Вам нельзя шататься по коридорам ночью, — сказал он. — Риск головокружения, падения, расхождения швов. — Я искал воду. — Воду приносят по вызову. — Уже понял. Он поднял глаза. — Что вы на самом деле искали? Пауза вышла неприятная. — Ответ, — сказал я. Боголюбов не моргнул. — Нашли? — Пока нет. — Иногда это тоже ответ. — Вы все сегодня философы. — Нет, майор. Я практик. Сказал слишком быстро и уверенно. Я отметил. — Перевязка после обеда. Прогулку можно увеличить до тридцати минут. — Доктор. Он остановился у двери. — Да? — Вы знаете, что у вас очень странное отделение. Боголюбов обернулся не сразу. Когда всё-таки посмотрел, лицо у него было спокойным, но глаза стали тяжёлыми. — Я знаю, что вам нужно выздороветь. — Это не ответ. — Другого у меня для вас нет. Он вышел. Хорошо, просто великолепно. В этом госпитале все вдруг стали мастерами не отвечать на прямые вопросы. Маша пришла ближе к обеду. Нежная. Я понял по тому, как она постучала. Тихо, почти осторожно. Дверь приоткрылась, и она заглянула внутрь сначала глазами, потом вошла сама. В руках был лоток с перевязочным материалом. Лицо бледное, собранное, ресницы чуть ниже обычного. Она боялась или стыдилась. — Добрый день, Глеб Андреевич, — сказала она. — Мария Владимировна. Она вздрогнула от официального тона. Вот и я умею. Не понравилось. Ни ей, ни мне. — Нужно обработать швы, — сказала она. — Конечно. Она подошла к кровати, поставила лоток, надела перчатки. Движения аккуратные, выученные, но пальцы всё равно выдавали напряжение. Я молчал, пока она снимала край повязки. Она коснулась кожи ватным тампоном. Холодно. — Больно? — спросила она. — Терпимо. — Если будет сильно, скажите. — Скажу. Пауза. Очень длинная для обычной перевязки. — Маша. Её пальцы замерли. — Я вас слушаю. «Вас». От этого слова захотелось выругаться. — Я не должен был трогать тебя тогда. Она опустила глаза на повязку. — Не надо. — Надо. Я ошибся. — Пожалуйста, не продолжайте. Голос дрогнул. Я остановился. Она сделала вдох, закончила обработку, закрепила бинт. Профессионально и быстро. — Ты была вчера за дверью? — пошёл я ва-банк. Маша побледнела не сильно, но кровь от лица ушла. — Когда? — Поздно вечером я слышал разговор. Она аккуратно сложила использованные салфетки в контейнер. — В госпитале постоянно кто-то разговаривает. — Не таким голосом. Она молчала. Я смотрел на её руки. На пальцы, которые сцепились на секунду слишком крепко. На дыхание, которое стало выше. Она знала. — Ты сказала: «Ты зашла слишком далеко». Маша резко подняла глаза. Не испуганно даже. Скорее растерянно, будто я вдруг заговорил на чужом языке. — Я такого не говорила. Слишком быстро или мне просто хотелось так думать. — Маша. — Нет, Глеб Андреевич. — Она отложила салфетку, сняла перчатки и впервые за всё время посмотрела прямо. — Я вчера вечером к вашей палате не подходила. — Я слышал твой голос. — Вам показалось. Слово легло между нами аккуратно и мягко. — Мне много чего последнее время кажется? Она побледнела сильнее, но не отвела взгляд. — После операции, обезболивающих и недосыпа такое бывает. Удобно. Я усмехнулся, хотя смешно не было. — Значит, у меня слуховые галлюцинации? — Я не врач. — Зато умеешь ставить диагнозы. — Я не ставлю. Я прошу вас не мучить себя тем, чего могло не быть. Могло. Вот это «могло» зацепилось за воздух. — А второй голос мне тоже показался? Пальцы Маши дрогнули всего на мгновение. — Какой второй голос? Хорошая попытка. Очень хорошая. Только я уже видел эту дрожь. Слышал паузу. Чувствовал, как она сейчас собирает лицо по кусочкам, чтобы не выдать лишнего. — Женский, — сказал я. — Похожий на твой. Только другой. Маша опустила взгляд к лотку. — В отделении много женщин. — Не с твоим голосом. — Вы устали, Глеб Андреевич. — А ты врёшь, Машенька. Она вздрогнула. Не от грубости. От того, что я попал. Или мне снова хотелось так думать. Маша взяла лоток, прижала к себе крепко и сделала шаг к двери. — Мне нужно идти. — Конечно. Она остановилась у выхода, но не обернулась. — Пожалуйста, не ходите ночью по коридорам. Я медленно выдохнул. — Почему? Она задержалась у двери, пальцы легли на ручку, но не нажали. — Потому что вам сейчас лучше беречь силы, — сказала она тихо. — И не тратить их на догадки. — А если догадки сами приходят? Маша чуть повернула голову, настолько, что я увидел край её щеки и усталую линию губ. — Тогда дождитесь утра. Ночью все мысли становятся смелее, чем надо. — и вышла. Я остался смотреть на закрывшуюся дверь. Вот вам и намёк. Не ответ и не объяснение. Просто очередная фраза, которую можно было крутить в голове до мигрени. К вечеру я уже почти решил, что снова сорвусь к посту. Но тело оказалось умнее. После перевязки, прогулки и бессонной ночи меня начало выключать раньше, чем я успел окончательно превратиться в ночного сыщика на костылях. Я задремал с телефоном на груди. Разбудил меня не звук, а ощущение. Будто кто-то вошёл в палату, постоял рядом и ушёл прежде, чем я успел открыть глаза. Я резко приподнялся. Палата была пустой, но на тумбочке лежал сложенный пополам листок из больничного блокнота. Я смотрел на него несколько секунд. Потом взял. Почерк был острый, уверенный, совсем не похожий на Машину мягкую осторожность : «Не все голоса нужно ловить, майор. Некоторые лучше чувствовать кожей». Ни подписи, ни объяснения. Только бумага, чернила и чужая наглость, оставленная прямо у меня под носом. Я медленно сжал листок пальцами. За дверью что-то едва слышно шевельнулось. Я поднял глаза. Щель под дверью на секунду перекрыла чья-то тень. Потом исчезла. ---------- Глава 15. Глава 15. Тень исчезла так быстро, будто её и не было. Щель под дверью снова стала ровной, светлой. Коридор за ней молчал. Палата тоже молчала, только приборы спокойно отсчитывали мой пульс, будто не понимали, что у нас тут вообще-то спецоперация сорвалась на этапе подъёма с кровати. Я хотел вскочить. Серьёзно хотел. Внутри уже всё собралось, рвануло к двери, мысленно схватило нарушительницу за запястье и произнесло что-нибудь хищное, победное, с правильной интонацией. Тело, к сожалению, работало по другому ведомству. Оно выдало короткую боль под рёбра, тяжесть в ноге и напоминание, что героические броски отменены до особого распоряжения врача. — Вот же зараза, — сказал я тихо. Плюшевый зверь на тумбочке смотрел на меня боковым глазом. Я повернул его мордой к двери. — Следишь. Он не возразил. Хороший боец. Дисциплинированный, молчаливый, мозгов меньше, чем у некоторых подчинённых, зато не задаёт глупых вопросов. Записка лежала в кулаке. Бумага уже помялась, но слова всё равно стояли перед глазами. «Не все голоса нужно ловить, майор. Некоторые лучше чувствовать кожей». Наглая. Я не любил, когда меня водили за нос. По работе это могло стоить жизни. В личной жизни обычно стоило нервов, времени и пары ненужных разговоров утром. Но здесь было другое. Здесь меня не просто дразнили. Меня проверяли. Подбрасывали куски правды, прятали остальное, смотрели, куда я сделаю шаг. И, что особенно обидно, я делал. Каждый раз. Я развернул записку снова, изучил почерк. Острый наклон, уверенная рука, буквы цепкие, хвостики будто царапали бумагу. Утренней Маше такой почерк не шёл. Она писала бы аккуратнее, мягче, с круглыми буквами и маленькими паузами между словами. Я не видел её тетрадей, не держал её записок, но почему-то был уверен. Глупость. Или чутьё. Сейчас одно от другого отличить было трудно. Я убрал листок в ящик тумбочки, рядом с первой запиской. Получился архив компромата на мою адекватность. Если его найдёт Боголюбов, диагноз мне поставят быстро и без очереди. Утром я проснулся с планом. Это уже было лучше, чем просыпаться с виной, злостью или памятью о чужих губах на шее. План хотя бы можно было разложить по пунктам. Обстановка, противник, слабые места, время, маршрут отхода. Старое доброе мышление. Почти родное. Пункт первый: автор записок приходит, когда я сплю или почти сплю. Пункт второй: действует тихо, уверенно, не боится палаты. Пункт третий: знает, где тумбочка, где дверь, где я, и не оставляет лишних следов. Пункт четвёртый: издевается. Последний пункт был самым очевидным. Я сел на кровати, взял телефон и написал Манулу: «Если бы ты ловил призрака в госпитале, что бы сделал?» Ответ пришёл не сразу. Видимо, философ просыпался или искал формулировку, достаточно раздражающую для утра. «Сначала уточнил бы, зачем призрак приходит именно к тебе». Я поморщился. «Потому что призрак наглый». «Тогда это не призрак. Это женщина». Я уставился в экран. Матвей иногда был полезен, но признавать это вслух опасно. «Дальше?» «Не ставил бы ловушку там, где её ждут». Я задумался. Вот это уже было дело. Следом пришло ещё сообщение: «И не влюблялся бы в объект наблюдения до задержания. Портит статистику». Я убрал телефон. Портит, значит. Спасибо, капитан звериного спецназа. Завтрак прошёл без Маши. Перевязку делала другая медсестра, строгая и равнодушная. На посту тоже никого интересного. Боголюбов заглянул ближе к полудню, проверил показатели, сказал, что восстановление идёт нормально, но ночные прогулки всё же не нужно повторять. — Я понял, — сказал я. Он посмотрел на меня так, будто понимал: не понял. — Майор, вы действительно планируете соблюдать режим? — Доктор, я вообще образец дисциплины. — Это не ответ. — Это легенда. — Легенда слабая. Он ушёл с видом человека, который уже мысленно готовит мне дополнительное наблюдение. Ничего. В каждой операции есть риск раскрытия. Днём я изображал примерного пациента. Ходил по коридору ровно столько, сколько разрешили. Не задерживался у поста. Не задавал вопросов о Марии Владимировне. Не смотрел на каждую светлую макушку так, будто она может взорваться ответами. Даже Рите ответил спокойно, когда она прислала фотографию рисоварки. Фото было мутное, но рисоварка была настоящая. Большая. Белая. С наклейкой в виде улыбающегося кота. Я увеличил изображение и испытал редкую минуту чистого недоумения. Барс стоял у кухонной стойки в чёрной футболке, с кружкой в руке и выражением лица, которое можно было подписать: «Я служил Родине не для этого». Следом пришло сообщение от Риты: «Он сказал, что рис можно варить в кастрюле». Я прикрыл глаза. Рита вернулась в Россию меньше двух недель назад и уже успела оскорбиться за рис, поселить на кухне бытовую технику с характером и, судя по всему, начать религиозную войну против кастрюль. Я ответил: «Не ломай Барса. Он казённый». Рита прислала смеющийся смайлик, сердечко и следом: «Поздно, но он почти привык». Через минуту написал Барс: «Она сказала, что рис в кастрюле страдает». Я тихо хмыкнул. «А ты что сказал?» Ответ был короткий: «Я извинился перед рисом». Вот тут я чуть не заржал вслух. Бок тут же напомнил, что веселье должно проходить по согласованию с хирургом, и я ограничился кривой усмешкой. «Держись», — написал я. Барс ответил почти сразу: «Забери её». «Держись, осталось немного». Да, семейная просьба давала плоды, и всё же даже этот цирк не выбивал из головы главную задачу. К вечеру я подготовил палату. Смешно звучит, конечно. Подготовил палату. Будто собирался брать бункер, а не ловить женщину, которая оставляет записки и исчезает быстрее здравого смысла. Но ресурсы были ограничены. Кровать. Тумбочка. Стул. Ширма у стены. Костыли. Плюшевый зверь, назначенный наблюдателем морального фронта. Бутылка воды, стакан, пара салфеток, телефон, зарядка. Из всего этого надо было сделать засаду. Я начал с кровати. Положил под одеяло подушку так, чтобы из коридора, казалось, будто я лежу на боку. Не шедевр маскировки, но ночью, при слабом свете, сработать могло. Стул перетащил за ширму. Само перетаскивание заняло столько сил, что я едва не отменил операцию и не лёг умирать от собственной гениальности. Швы тянули, ладони от костылей ныли, спина покрылась потом. Зато через десять минут у меня было укрытие. Низкое, неудобное, унизительное для человека моего звания, но всё же укрытие. Я сел на стул за ширмой и проверил обзор. Дверь видел. Тумбочку видел. Кровать видел частично. Если она войдёт и пойдёт к тумбочке, я успею подняться. Наверное. Если не зацеплюсь костылём, не уроню ширму, не выругаюсь и не умру от боли раньше времени. План имел недостатки, зато был мой. Перед отбоем пришла дежурная медсестра. Увидела странную композицию с ширмой, стулом и моей слишком честной физиономией. — Это что у вас? — Разработка моторики. Она посмотрела на стул за ширмой. — С мебелью? — Комплексный подход. Женщина вздохнула. Видимо, в госпитале видели и не такое. — Глеб Андреевич, только без ночных подвигов. — Какие подвиги? Я раненый. Она посмотрела на меня долгим взглядом. — Вот именно поэтому страшно. После её ухода я выключил свет. Палата стала серой. Коридор оставил тонкую полоску под дверью. Приборы светились ровно. Я устроился за ширмой, вытянул больную ногу под удобным углом и приготовился ждать. Первые двадцать минут я чувствовал себя гением. Через сорок минут гений начал мёрзнуть. Через час спина заявила, что стул придумал враг. Нога затекла. Бок ныл. Плечо злилось. В голове крутилась мысль, что, если автор записок сегодня не придёт, я сам утром оставлю ей записку с матом и просьбой уважать труд засады. Коридор жил ночной жизнью. Шаги. Паузы. Далёкий звон металла. Чей-то кашель. Тележка проехала мимо, скрипнула, ушла дальше. Дважды кто-то проходил у двери. Один раз дверь даже приоткрылась, но это была санитарка, проверила, сплю ли я, увидела подушку под одеялом и ушла довольная. Маскировка работала. Я почти гордился собой. Потом начал клевать носом. Вот так всегда. Организм не ценит оперативное искусство. Ему подавай сон, тепло, горизонтальное положение и отсутствие женщин с загадками. Я заставил себя открыть глаза шире, сжал ладонь на рукояти костыля и тихо выругался. Тигр в засаде. На больничном стуле. За ширмой. Если бы отряд увидел, легенды хватило бы на годы. Где-то после полуночи всё изменилось. Не сразу. Сначала исчезли дальние звуки. Коридор будто провалился в вату. Потом под дверью мелькнула тень. Не быстро. Не случайно. Кто-то стоял снаружи, не входя. Я перестал дышать. Ручка опустилась. Дверь открылась на ширину ладони. Пауза вышла длинной. Потом в палату проскользнула фигура в светлом халате. Не Маша утренняя. Это я понял по движениям. Слишком спокойно для испуганной. Слишком уверенно для той, что днём просила меня не ходить по коридорам. Она закрыла дверь почти без звука и остановилась. Не пошла к тумбочке. Стояла и слушала. Какая умная. Я сидел за ширмой и мысленно приказал своему боку не ныть хотя бы две минуты. Бок приказ не выполнил, но ныл молча. Фигура шагнула к кровати. Остановилась. Склонила голову, рассматривая подушку под одеялом. Вот сейчас, подумал я. Сейчас она поймёт. Она поняла. Тихий смешок скользнул по палате. Низкий. Знакомый. — Майор, — сказала она вполголоса. — Маскировка уровня детского сада. Я поднялся. Быстро не получилось, но достаточно. Костыль встал под руку, ширма качнулась, стул предательски скрипнул. Великолепное появление хищника из засады. Почти цирк, только без музыки. — Зато ты вошла, — сказал я. Она повернулась ко мне. Лица не было видно полностью. Свет из коридора резал силуэт, оставляя в темноте глаза и губы. Но я чувствовал её улыбку. Да, именно чувствовал. Наглую, довольную, будто она пришла не в ловушку, а на представление, где заранее купила лучший билет. — Конечно, вошла. Нужно было посмотреть, как ты стараешься. — Понравилось? — Трогательно. — Сейчас будет ещё трогательнее. Я сделал шаг вперёд. Нога отозвалась болью, но выдержала. Она не отступила. Только чуть склонила голову, наблюдая за мной с откровенным интересом. — Осторожнее, Тигр. Ты пока не в форме. — Форма возвращается. — Медленно. — Зато намерения быстрые. Она тихо рассмеялась. И это взбесило. Не сильно. Правильно взбесило. До ясности. Я перестал думать о швах, о костылях, о том, как жалко выгляжу в больничной пижаме. Передо мной была женщина, которая играла на моей территории, в моей палате, с моими нервами. И я хотел хотя бы один ответ. — Кто ты? — спросил я. Она замолчала. Вот теперь попал. Не туда, где можно отшутиться. Не про поцелуи, не про записки, не про кожу. Прямо в центр. — Странный вопрос, — сказала она. — Нормальный вопрос. Особенно после двух голосов за дверью, записок, ночных визитов и утренних пощёчин. — Может, ты просто плохо себя ведёшь. — Может. Но это не ответ. Она шагнула к тумбочке, взяла плюшевого зверя Риты и повернула его мордой ко мне. — Даже охрана выглядит разочарованной. — Не уходи от темы. — Я и не ухожу. — Уходишь. Она поставила зверя обратно, потом медленно подошла ближе. На расстояние вытянутой руки. Я мог бы дотянуться. Мог бы поймать её за запястье. Не сжать, не причинить боль, просто остановить. Но после Машиной пощёчины руки сами держались осторожнее. Она заметила. Конечно, заметила. — Боишься трогать? — спросила она тихо. — Думаю, стоит ли. — И к чему склоняешься? — К тому, что ты специально ждёшь. — Умный мальчик. Я сделал ещё шаг. Теперь между нами осталось совсем мало воздуха. Она подняла голову, и на секунду свет лёг на её губы. Те самые. Или не те. Я уже не был уверен ни в чём, кроме одного: эта женщина знала, что делает со мной. — Я не мальчик, — сказал я. — Тогда перестань задавать детские вопросы. — Кто был за дверью? Она смотрела прямо. — Ты не готов к ответу. Вот это уже было не шуткой. Я почувствовал, как внутри всё сжалось. Не от желания. От предчувствия. Плохого, острого, такого, которое на задании заставляет снять палец с предохранителя заранее. — Проверим. — Не сейчас. — Это не тебе решать. Она вдруг улыбнулась. Мягко. Почти жалостливо. И от этой улыбки стало хуже, чем от любой насмешки. — Как раз мне, майор. Снаружи, за дверью, послышались шаги. Она повернула голову первой. Я тоже услышал. Лёгкие шаги. Быстрые. Ближе. Ещё ближе. Моя ночная гостья отступила на полшага, и её лицо почти полностью ушло в тень. Только губы остались видны. Чуть приоткрытые. Насмешливые. Живые. — Тебе лучше лечь, майор, — сказала она тихо. — Не дождёшься. — Уже дождалась. Я хотел ответить, но дверь открылась. На пороге стояла Маша. Нежная. Бледная. В халате, застёгнутом до горла, с папкой в руках и огромными испуганными глазами. Она смотрела на меня, потом куда-то рядом со мной, туда, где в полутени у кровати ещё секунду назад стояла другая женщина. Такая же. И не такая. У меня внутри всё провалилось. Я медленно повернул голову. Силуэт возле кровати дрогнул, будто его задело сквозняком. Свет из коридора лёг на щёку, на линию губ, на знакомый изгиб подбородка. На одно короткое мгновение я увидел невозможное: Машу у двери и Машу рядом с собой. Одну настоящую. Вторую почти призрачную. Или, наоборот. — Глеб Андреевич… — прошептала та, что стояла на пороге. Пол ушёл из-под ног. Костыль скользнул по линолеуму, боль ударила в бок, а сердце сделало такой рывок, будто решило вырваться раньше меня. Я попытался удержаться, но перед глазами уже поплыли зелёные точки приборов, белая дверь, два одинаковых лица, одно испуганное, другое исчезающе-спокойное. — Что за… — выдохнул я. Договорить не успел. Темнота поднялась снизу, густая и быстрая. И я провалился в неё, так и не поняв, кого из них видел на самом деле. ---------- Глава 16. Глава 16. Сначала был коридор. Длинный, белый, с дверями по обе стороны. Все двери были одинаковые, только номера на них расплывались, будто их писали водой по стеклу. Я шёл без костылей, но хромал. Это злило даже во сне. Где-то впереди стояла Маша. Нежная. В руках у неё была миска с куриным бульоном, та самая, с тонким золотистым паром и ложкой, которую она подносила к моим губам с таким смущением, что нормальный мужчина должен был сразу жениться. — Не трогайте меня, — сказала она. Миска в её руках вдруг стала планшетом. Я моргнул. Маша уже стояла ближе. Бледная, с мокрыми глазами, прижимала планшет к груди, словно щит. На щеке у неё лежал свет из палаты. Я протянул руку, хотел сказать, что ошибся, что не понял, что не хотел напугать. Она отступила. — Вам показалось, Глеб Андреевич. Голос был её. Только за спиной кто-то тихо рассмеялся. Я обернулся. Вторая Маша сидела на моей больничной кровати, положив ногу на ногу, и крутила в пальцах сложенный листок. Глаза темнее, губы смелее, плечи расслаблены, будто весь этот коридор принадлежал ей. На ней был халат, но халат не спасал. Ничего её не спасало от моего взгляда, если уж честно. — Не все голоса нужно ловить, майор, — сказала она. — Некоторые лучше чувствовать кожей. — Кто ты? — спросил я. Она улыбнулась. — А ты не догадываешься? Коридор дрогнул. Белые двери стали ближе, стены сжались, свет мигнул. Нежная Маша стояла у одного конца коридора, испуганная и тёплая. Другая стояла у второго, дерзкая и живая, с тем выражением лица, после которого у мужчины начинаются проблемы с дисциплиной. Потом они медленно пошли ко мне одновременно. Одинаковыми шагами. Я смотрел то на одну, то на другую, и с каждой секундой понимал всё меньше. У них были одни глаза. Одни губы. Один поворот головы. Только одна смотрела так, будто я разбил чашку в её доме, а вторая так, будто сама подставила эту чашку мне под локоть и теперь ждала, когда я наступлю на осколки. — Он так и не понял, — сказала первая. — Не понял. — подтвердила вторая. Нет. Это был не её голос. Это был Боголюбов. Я обернулся и увидел его в конце коридора. Врач стоял в белом халате, с картой в руках и лицом человека, который давно решил, что пациенты делятся на сложных и Полосатовых. — Вы опять нарушили режим, майор, — сказал он. — Я видел двух Маш. — После операции бывает разное. — Не настолько же. Он приблизился. И вдруг его лицо стало Машиным. Потом снова врачебным. Потом оба лица наложились друг на друга, смешались, поплыли, распались на белый свет, зелёные точки приборов и чью-то руку у моего плеча. — Глеб Андреевич. Я рванулся вверх. Точнее, попытался. Тело рванулось на полсантиметра, боль ударила в бок, и меня тут же придавили обратно к подушке твёрдой ладонью. — Лежать, — сказал мужской голос. Я открыл глаза. Вместо Машиного лица надо мной нависала недовольная физиономия Богдана Семёновича Боголюбова. Разочарование вышло почти оскорбительным. — Доктор, — прохрипел я. — Вы не вовремя. — Судя по вашему состоянию, я как раз вовремя. Он посветил мне в глаза маленьким фонариком. Сначала в один, потом в другой. Я поморщился и попытался отвернуться, но его рука удержала подбородок. — Не дёргайтесь. — Вы всем пациентам так романтично говорите? — Только тем, кто устраивает ночной цирк с ширмой, подушкой и попыткой потерять сознание стоя. Я вспомнил всё сразу и резко повернул голову к двери. Палата была полной утреннего света. Ширма стояла криво, костыль валялся возле стены. Кровать выглядела так, будто на ней ночевал не пациент, а плохо организованный заговор. Маши не было. Никакой. — Где она? — спросил я. Боголюбов убрал фонарик в карман. — Кто именно? Пауза вышла слишком ровной. Вот именно на таких паузах люди и палятся. — Маша. — Мария Владимировна позвала помощь и ушла. — Она была здесь? — На пороге. — Одна? Он спокойно посмотрел на меня. — А сколько, по-вашему, людей было в палате? Я усмехнулся. Получилось плохо. Губы пересохли, голова гудела, в висках стучало так, будто там разместили маленькую, но злую барабанную группу. — Отличный вопрос, доктор. Я как раз собирался задать его вам. Боголюбов взял мою руку, проверил пульс. — Вы потеряли сознание, — сказал он. — Вероятно, ортостатическая реакция, плюс перегрузка, плюс нарушение режима, плюс бессонная ночь. — Сколько плюсов. Прямо отличник. — Не шутите. — Тогда вы не ставьте мне диагноз скучным голосом. Он выпрямился. — Вам нужен покой. — Вы это говорите так часто, что я начинаю подозревать заговор. — Заговор против ваших швов. Очень серьёзный. — Я видел её. — Кого? — Не играйте со мной, Богдан Семёнович. Он замолчал. Вот это было уже интересно. Обычно Боголюбов отвечал сразу и сухо, будто вытаскивал фразы из стерильной упаковки. Сейчас он молчал. Не долго, но мне хватило. — Вы упали, — сказал он наконец. — Удариться не успели, Мария Владимировна вызвала дежурную сестру. Я пришёл через пять минут. — Удобно. — Что именно? — Всё. Вы очень удобно объясняете. — А вы очень неудобно падаете. Я бы рассмеялся, но бок запретил. Боголюбов заметил моё движение, проверил повязку, прижал край бинта и нахмурился. — Шов не разошёлся. Вам повезло. — Я вообще везучий. — Нет. Вы упрямый. Он отошёл к столу, сделал запись в карте. Писал быстро, резкими движениями. Значит, всё-таки злился. Хорошо. А то я уже начал думать, что он родился вместе с медицинской картой и выражением умеренного неодобрения. — С сегодняшнего дня прогулки только под наблюдением, — сказал он. — Ночью вставать запрещено. Если снова решите играть в разведку, я поставлю пост у двери. — Из кого? Из вас? — Не льстите себе. У меня есть более полезные занятия. — Например, следить за Марией? Он резко поднял взгляд. На секунду в палате стало тихо. Так тихо бывает перед тем, как человек решает, сдержаться ему или сделать шаг вперёд. Боголюбов сдержался. Жаль. — Я слежу за состоянием пациентов, — сказал он. Я посмотрел на него внимательнее. Боголюбов заметил и будто сам пожалел, что выдал человеческую реакцию. — Доктор, — сказал я тише. — Я не придумываю. — Я не говорил, что придумываете. — Но думаете. — Я думаю, что вы после тяжёлой операции, боли, недосыпа и эмоционального стресса могли неверно воспринять ситуацию. — Две одинаковые женщины, доктор. Это трудно неверно воспринять. Он замер, только рука с ручкой остановилась над картой. Маленькая деталь, но я уже вцепился в неё зубами. Он подошёл ближе. — Майор Полосатов, вы сейчас будете лежать, молчать, пить воду маленькими глотками. Потом принимать лекарства. После этого спать. Все вопросы, расследования, догадки и героические планы откладываются. — Приказ? — Рекомендация врача. — Слишком похоже на приказ. — Значит, наконец-то говорю на понятном вам языке. Я посмотрел на него и впервые за всё утро почти улыбнулся. — А вы злой, Богдан Семёнович. — Я уставший. — От меня? — В том числе. — И от Маши? Он не ответил. Совсем. Просто поправил капельницу, проверил прибор и отступил к двери. — Мария Владимировна к вам сегодня не придёт. Вот теперь ударило неприятной пустотой под рёбрами. — Она сама сказала? — Я сказал. — Вы всё-таки решаете за неё. Он повернулся на пороге. — Я решаю за отделение, и за вашу безопасность. Дверь закрылась. Я остался один. Плюшевый зверь от Риты лежал на тумбочке мордой вниз, словно тоже потерял сознание от увиденного. — Предатель, — сказал я ему. Голос вышел сиплым. Я потянулся к воде. Рука слушалась плохо, пальцы были странно напряжены. Только тогда я понял, что правый кулак до сих пор сжат. Не сильно, но так, будто я держал что-то маленькое и не хотел отпускать даже в отключке. Я медленно разжал пальцы. На ладони лежала пуговица. Маленькая. Перламутровая. С обрывком белой нитки. Я закрыл ладонь обратно. Без спешки. И впервые за всё это утро почувствовал не растерянность. Азарт. — Значит, я поймал не сон, — сказал я тихо. ---------- Глава 17. Глава 17. Пуговицу я спрятал, но не сразу. Сначала лежал и смотрел на неё так, будто она могла сама объяснить, откуда взялась в моей руке. Сны не оставляют пуговиц. Галлюцинации не цепляются за пальцы. Послеоперационный бред, при всём уважении к медицине, обычно не ходит по палате в светлом халате, не смеётся в темноте и не теряет детали одежды при попытке довести раненого майора до нервного срыва. Я положил пуговицу на ладонь и осторожно покатал большим пальцем. Значит, ночью в палате была женщина. Не тень и не сон, не перегрузка и не «после операции бывает всякое», как наверняка сказал бы Боголюбов своим сухим голосом. Была. Стояла рядом. Разговаривала. А когда я начал падать, успела оказаться достаточно близко, чтобы пуговица осталась у меня в руке. Или я её сорвал. Вот тут память проваливалась. Последние секунды перед темнотой были рваными. Маша на пороге. Маша рядом. Лицо в полутени. Знакомый подбородок. Два одинаковых силуэта, один настоящий, второй почти призрачный. Потом боль, скользкий пол, удар сердца и темнота. Я закрыл кулак. Хватит. Я открыл ящик тумбочки. Там уже лежали две записки. Прекрасно. Архив безумия пополнялся. Положил пуговицу в пустую упаковку от таблеток, завернул салфеткой и убрал под телефонную зарядку. Не сейф, конечно. Но для госпиталя сойдёт. Потом началось самое унизительное. Я стал смотреть на пуговицы. На халат дежурной медсестры. На карман санитарки. На манжеты врачей. На халаты у поста. На всё белое, застёгнутое, шуршащее и двигающееся по коридору. К обеду меня самого от себя тошнило. Нормальный мужчина смотрит на женщин. Я смотрел на застёжки. Отличная деградация, Полосатов. Ещё пару дней, и начнёшь оценивать швы на простынях с оперативной точки зрения. — Вы что-то потеряли? — спросила медсестра с котом на кружке, когда я в третий раз прошёл мимо поста с видом человека, изучающего государственную тайну на чужом халате. — Терпение, — сказал я. — Это у нас не хранится. — она посмотрела на меня внимательно. В палату я вернулся ни с чем. У всех халаты были с обычными плоскими белыми пуговицами или кнопками. Моя пуговица отличалась. Гладкая, с лёгким перламутровым блеском. Ближе к вечеру в коридоре раздалось знакомое: — Глеб! Не вставай! Я уже иду! Я закрыл глаза. Рита. Стихийное бедствие с паспортом, розовой помадой и абсолютной уверенностью, что весь мир создан для общения. Дверь открылась. В палату вошла моя младшая сестра, а за ней Барс с пакетом в одной руке и лицом человека, которого жизнь снова поставила перед выбором: терпеть или уйти в тайгу. — Я принесла тебе нормальную еду, — объявила Рита. — Мне нельзя нормальную еду. — Тогда я принесла почти нормальную. Барс поставил пакет на тумбочку. — Там рис. Я посмотрел на него. — Просто рис? Барс помолчал. — Теперь в моей жизни не бывает «просто рис». Рита радостно засияла. — Соня приготовила идеально! — Кто такая Соня? — спросил я, хотя уже подозревал ответ. — Рисоварка, — сказал Барс. Голос был ровный, примирившийся с поражением на уровне бытовой техники. Я посмотрел на сестру, потом осторожно повернул голову к Барсу. — Она тебя сломала? — Нет. Пауза. — Но рис теперь промываю три раза. Рита довольно кивнула, а я тихо рассмеялся. Бок отозвался, но не зло. Сестрёнка сразу всполошилась, поправила мне подушку, едва не снесла стакан, поймала плюшевого зверя, извинилась перед ним и поставила обратно лицом к двери. Рита раскрыла пакет и начала выкладывать контейнеры. Маленький с рисом, маленький с чем-то овощным, яблоко, бутылку воды, пачку салфеток, какие-то корейские сладости, которые я даже не стал пытаться опознать. Барс сидел спокойно, но в глазах у него была тихая усталость человека, который за последние дни узнал о рисе больше, чем хотел знать о мире. — Боголюбов не разрешит половину этого, — сказал я. — Я спрошу, — тут же заявила Рита. — Нет. — Почему? — Потому что ты уже обнимала врача. Хватит травмировать медицину. Она смутилась на полсекунды. — Я была на эмоциях. — Ты всегда на эмоциях. Барс посмотрел на меня. — Она сегодня объясняла охраннику, что у него аура уставшая. Я перевёл взгляд на Риту. — Зачем? — У него правда уставшая. — Рита. — Я его конфетами угостила, он стал лучше. Барс кивнул. — Охрана приняла помощь. Рита тем временем заметила, что я держу руку на ящике тумбочки. Вот же зоркая мелкая зараза. Ей бы в наружку, а не в туризм. Хотя нет, в наружке она бы через пять минут подружилась с объектом наблюдения. — А что ты там прячешь? — Ничего. — Ты сказал «ничего» голосом человека, у которого там лежит либо пистолет, либо женщина, либо очень стыдная тайна. Рита уже тянулась к ящику. Я перехватил её запястье раньше, чем она успела открыть. Осторожно, без силы, но достаточно быстро, чтобы она поняла: брат включил режим «не лезь, а то узнаешь». Она посмотрела на мою руку, потом на меня. — Ого. — Что? — Ты серьёзно? — Я всегда серьёзно. — Нет. Сейчас ты такой, как когда я в двенадцать лет спрятала твою кобуру в морозилку. Барс медленно повернул голову ко мне. — В морозилку? — Неважно, — сказал я. — Очень даже важно, — спокойно заметил Барс. — Я теперь хочу понять логику. — Логики не было, — радостно сообщила Рита. — Я думала, если оружие холодное, значит, ему там место. Я закрыл глаза. — Рита. — Он тогда очень смешно кричал, — продолжила она. — Не словами, а глазами. Стоит такой у морозилки, держит кобуру двумя пальцами и зыркает на меня, как дракон. Барс кашлянул. — Не смей, — предупредил я. — Я просто дышу. — Ты дышишь с юмором. Рита довольно улыбнулась, потом снова уставилась на ящик. — Там точно что-то интересное. — Там скука. — Тогда почему ты охраняешь? Она прищурилась. Сестру можно было остановить приказом, но ненадолго. Можно было отвлечь едой, но еду она принесла сама. Можно было попросить Барса увести её, но Барс выглядел так, будто сам нуждался в эвакуации. Я выдохнул. — Ладно. Только без визга. Рита сразу стала серьёзной. Это насторожило сильнее, чем визг. Я открыл ящик, достал упаковку от таблеток и развернул салфетку. Пуговица легла на белую бумагу маленькой перламутровой точкой. Рита наклонилась. Барс тоже встал и подошёл ближе. — Пуговица, — сказала сестра. — Гениальное наблюдение. — Не язви, я думаю. Вот это было опасно. Когда Рита думала, пространство вокруг начинало нервничать. Предметы меняли назначение, а люди пересматривали убеждения. Она взяла пуговицу двумя пальцами, поднесла к свету, повертела. Лицо у неё изменилось. Не стало взрослым полностью, до такого чуда вселенная ещё не дозрела, но в глазах появилась внимательность. — Это не от больничного халата, — сказала она. — Почему так решила? — У них пуговицы простые. Белые, матовые или вообще кнопки. Я уже видела, а эта декоративная. Видишь, край чуть переливается, дырочки маленькие, форма аккуратная. Такие ставят на женские блузки, кардиганы, иногда на домашние халаты, но не на форму. Барс взял пуговицу, посмотрел коротко. — Нитка тонкая. — И не белая, — добавила Рита. — Скорее молочная. Почти кремовая. Больничная форма так не шьётся. Я наклонился ближе. Вот же чёрт, этого я не заметил. Обрывок нитки действительно был не чисто белый. На больничных халатах шьют грубее, практичнее. Тут нитка была тоньше, мягче. — Ты уверена? — спросил я. Рита посмотрела на меня с возмущением. — Глеб, я два года жила в Корее. Там можно не знать таблицу Менделеева, но нельзя не отличать нормальную фурнитуру от больничной тоски. Барс отдал пуговицу мне. — Не форма. Он сказал это коротко, без философии и без лишних украшений. От этого вывод прозвучал весомее. Я положил пуговицу на ладонь. Значит, ночная гостья была не в стандартном халате. Или поверх формы на ней была своя вещь. Или я в темноте видел не то, что думал. Вариантов стало больше, ясности меньше. Зато одно я знал уже твёрдо: это была женщина из плоти и наглости. Рита смотрела на меня внимательнее. — Откуда она у тебя? — Нашёл. — Гле-е-е-еб… Она протянула моё имя так, будто уже успела придумать за меня три трагических сценария и два корейских саундтрека к ним. Глаза у неё округлились, губы обиженно дрогнули, а брови сошлись к переносице. Рита всегда так делала, когда собиралась быть одновременно строгой, несчастной и ужасно любящей. Вот теперь в голосе появилась сестра. — Ты опять во что-то вляпался? — спросила она тише. И тут же моргнула часто-часто, словно злилась на себя за то, что голос сорвался. Барс молча посмотрел на меня. Вот этот вообще ничего не спрашивал. Но в его взгляде было больше вопросов, чем в Ритиных словах. А ещё там было сухое мужское «ты, конечно, командир, но, если надо будет вытаскивать, скажи до того, как всё загорится». — Пока не знаю, — сказал я честно. Рита нахмурилась. Нос сморщила, подбородок упрямо задрала. — Это плохой ответ. — У меня других нет. — Тогда не делай лицо «я сам разберусь, а вы все маленькие и мешаете». Она передразнила меня басом, выпятила подбородок и так сурово свела брови, что Барс подозрительно отвёл взгляд к окну. — У меня обычное лицо, — сказал я. — Нет. Обычно оно у тебя вредное, — Рита ткнула пальцем в воздух возле моего носа, но до меня не дотронулась. Видимо, вспомнила, что я всё-таки раненый. — А это героически тупое. Барс опустил взгляд. Я прищурился. — Смешно? Барс ухмыльнулся и вместо ответа пожал плечами. Рита аккуратно положила пуговицу обратно на салфетку, и я убрал её обратно в ящик. — Я завтра приду ещё, — сказала она. — Только без риса. У двери она махнула мне рукой на прощание. — Берегите себя, — сказала она и сложила пальцы сердечком. Барс кивнул мне на прощание. — Если что, звони. Они вышли. Дверь закрылась, и палата снова стала тихой. Я достал пуговицу ещё раз. Положил на ладонь и посмотрел внимательнее. Женская одежда. Тонкая нитка. Не больничный халат. Я усмехнулся. — Спасибо, Рит. Потом поднял взгляд. За стеклянной вставкой двери мелькнул светлый силуэт. Кто-то прошёл мимо, остановился на секунду и снова исчез. Лица я не увидел. Только руку, которая на мгновение легла на косяк. На манжете не хватало одной пуговицы. ---------- Глава 18. Глава 18. На манжете не хватало одной пуговицы. Я увидел это ясно, без всяких скидок на усталость, обезболивающие и больничную тишину, которая в последние дни начала действовать на нервы. Рука легла на косяк всего на секунду: тонкое запястье, светлая ткань, короткое движение пальцев, будто женщина не собиралась входить, а только проверяла, заметил ли я её. Заметил. Пустое место на манжете ударило точнее любого окрика. Пуговица лежала у меня в ящике тумбочки, а за дверью была женщина, которой этой пуговицы не хватало. Я встал с кровати почти сразу. Не так, как раньше, когда каждое движение превращалось в отдельный бой с собственным телом. Прошло уже достаточно времени, чтобы я перестал чувствовать себя плохо собранной конструкцией из бинтов, швов и врачебных запретов. Бок ещё тянул, плечо иногда ныло, швы напоминали о себе при резких поворотах, но это уже была не та боль, которая ставила на колени. Это была рабочая боль. С такой можно жить, ходить и даже злиться без лишней драматургии. Костыль стоял у стены. Я посмотрел на него, потом на дверь и решил, что сегодня обойдёмся без лишнего реквизита. Нога держала нормально, голова была ясная, а самолюбие после нескольких недель госпиталя и так имело вид потрёпанного флага. До двери я дошёл сам. Вечерний госпиталь жил тише дневного, но не был пустым. Где-то на посту звякнула чашка, дальше хлопнула дверь, из соседней палаты донёсся приглушённый кашель. Свет в коридоре резал плитку бледными полосами, и в этих полосах на секунду мелькнул белый край одежды. Я пошёл следом. Не быстро, без геройского рывка и желания доказать всем, что Тигр уже в строю. После взрыва человек учится уважать собственные швы, даже если делает вид, что плевать хотел на медицинскую дисциплину. Я двигался ровно, прислушиваясь к телу и коридору одновременно. Тело ворчало, коридор молчал, а впереди у служебной комнаты горел свет. Дверь была прикрыта неплотно. За ней слышался женский голос. — Ты понимаешь, что он заметил? Я остановился. Голос был знакомый. Тихий, встревоженный, с той мягкостью, которую я уже слишком хорошо запомнил. Потом ответил второй голос. Ниже. Спокойнее. С насмешкой, от которой у меня внутри сразу включался боевой режим. — Почти заметил. Вот оно. Не сон и не записка, не странная догадка, которую можно списать на мужскую самоуверенность и слишком активное воображение. За дверью говорили две женщины, и у обеих был голос Маши. Один мягче, другой острее, но тембр цеплял одинаково, будто кто-то взял одну мелодию и сыграл её двумя разными руками. — Это не смешно, — сказала первая. — Я и не смеюсь, — ответила вторая. Я сделал шаг ближе. Ручка двери была прямо передо мной. Ещё секунда, и я вошёл бы. — Глеб Андреевич. Голос Боголюбова прозвучал за спиной ровно, сухо и настолько не вовремя, что мне захотелось спросить, не дежурит ли он лично в моих кошмарах. Я медленно обернулся. Богдан Семёнович стоял в конце коридора в расстёгнутом врачебном халате поверх тёмной рубашки. Высокий, подтянутый, с той сухой собранностью, которая не имеет отношения к качалке и самолюбованию перед зеркалом. Скорее пловец, чем силовик. Длинные мышцы, ровная осанка, контроль в каждом движении. Такой мужик не нависает не давит корпусом, не изображает угрозу. Он просто появляется, и пространство само понимает, что бардак закончился. В руках у него была папка. Конечно, с папкой. Этот человек, наверное, даже в драку вышел бы с историей болезни и письменным обоснованием каждого удара. — Вы решили проверить, можно ли сорвать выписку? — спросил он. Я покосился на дверь. За ней резко смолкли. — Там Мария, — сказал я. Боголюбов даже не повернул головы. — Мария Владимировна сегодня не дежурит. — Я слышал её голос. — В отделении много женщин, майор. — С одинаковым голосом? Он посмотрел внимательнее. Взгляд у него стал жёстким, собранным, и я почти физически почувствовал, какие он делает выводы. Раненый майор. Слишком часто спрашивает о Марии, долго смотрит ей вслед и слишком уверенно лезет туда, куда его не звали. У меня внутри тоже начало подниматься. Не злость даже, а горячая, тяжёлая волна, знакомая по работе. Та самая, когда до цели остался один шаг, а кто-то встаёт поперёк прохода и начинает говорить правильным голосом неправильные вещи. — Вам пора в палату, — сказал Боголюбов. Ровно сказал. Почти спокойно. Только пальцы на папке побелели. — Не вам решать, куда мне пора. — Как врачу мне решать достаточно. — А как кому ещё? Вопрос попал. Я увидел это сразу. У него чуть дёрнулась челюсть, взгляд потемнел, а воздух, между нами, будто стал плотнее. Боголюбов не отвёл глаз, но в нём на секунду проступил не врач, а Мужик. Злой. Ревнующий. Едва сдерживающий себя. — Осторожнее, майор, — процедил он тихо. — Я аккуратно спрашиваю. — Нет, — сказал он, и голос у него стал ниже. — Вы не спрашиваете аккуратно. Вы входите в чужое пространство так же, как, вероятно, входите в здание при штурме. С полной уверенностью, что вам должны уступить дорогу. Меня кольнуло, он попал слишком близко. За дверью что-то шевельнулось. Я резко повернулся обратно и потянулся к ручке. Сердце ударило глухо, тяжело, с таким злым нетерпением, что в глазах на мгновение потемнело. Ещё секунда и я бы вошёл. Боголюбов оказался рядом быстро. Шагнул вперёд и встал между мной и дверью. Высокий, сухой, подтянутый, с напряжёнными плечами и лицом человека, который уже почти перешёл грань, но удержал себя за воротник. — Отойдите, — сказал я. Слова вышли тихими, но хорошего в этой тишине не было ничего. — Не отойду. — Боголюбов сжал зубы. Скула коротко дрогнула. Он выдержал паузу, и я увидел, чего ему стоило не сказать лишнего. — Вы лезете не в своё дело! У меня внутри что-то горячо щёлкнуло. Я усмехнулся, хотя улыбки там не было ни грамма. — Не моё? — Я чуть наклонился к нему. — Тогда чьё? Ваше? Он вдохнул медленно. Так дышат люди, которые считают до десяти и понимают, что десяти мало. — Не провоцируйте меня, Полосатов. — А вы не стойте между мной и дверью. — Я стою между вами и женщиной, которую вы преследуете. Вот теперь удар дошёл. Жёстко. Под рёбра. Я замолчал на секунду, и это молчание, кажется, он заметил. В его взгляде мелькнуло удовлетворение. Я сжал пальцы в кулак и заставил себя разжать. — А если Мария сама захочет со мной поговорить, вы тоже будете стоять между нами? Боголюбов посмотрел на меня так, словно я не просто спросил, а сунул руку в старую рану. Пауза стала густой. В ней было не служебное раздражение и не забота врача о медсестре. Там было слишком много чужого прошлого. Я не знал деталей, но следы видел. Как он произносил её имя. Как она бледнела при его строгом тоне. Как между ними иногда повисало то, что не объяснялось ни работой, ни субординацией. — Если Мария сама захочет, — сказал он наконец, — я мешать не буду. — Не очень похоже. Дверь служебной комнаты открылась. Оттуда вышла полная медсестра лет пятидесяти со стопкой чистого белья. Не Маша и не та, другая. Вообще не из моей личной коллекции больничного безумия. — Богдан Семёнович, у вас что-то случилось? — спросила она. — Ничего серьёзного, Валентина Петровна. Майор потерял палату. Медсестра окинула меня взглядом. — Мужчины в госпитале всегда что-нибудь теряют. То палату, то тапки, то здравый смысл. Последнее чаще всего. Она ушла с бельём, не оставив мне ни одного достойного варианта ответа. Я посмотрел в открытую дверь. Шкафы, полки, стопки простыней, табурет у стены, пластиковый контейнер на полу. Больше ничего. Ни Маши, ни второй женщины, ни белой манжеты без пуговицы. — В палату, — повторил Боголюбов. В палату мы вернулись почти молча. Он осмотрел швы, послушал дыхание. Делал всё без лишней заботы, но точно. Руки уверенные, движения короткие. Врач в нём работал даже тогда, когда мужчина внутри явно хотел послать меня к чёрту и желательно подальше от Маши. — Состояние у вас хорошее, — сказал он, убирая фонендоскоп. — Вы этим злоупотребляете. — Выгоняете? — Освобождаю отделение от фактора хаоса. — Без меня у вас будет скучно. — Мы рискнём пережить это испытание. Он пошёл к двери. — Богдан Семёнович. Он остановился, но не обернулся. — Вы давно знаете Марию? Спина у него напряглась. — Достаточно давно, чтобы понимать, когда ей неприятно, — ответил он. — И достаточно давно, чтобы ревновать? Он обернулся, лицо осталось спокойным. Глаза нет. — Спокойной ночи, майор. Дверь закрылась. Вот и поговорили. На следующий день Маши не было. Ни нежной, ни плохой. Перевязку делала другая сестра, улыбчивая и деловая, без загадок, без дрожащих ресниц и без сексуальной угрозы в радиусе трёх метров. Скука на двух ногах. — Мария Владимировна сегодня работает? — спросил я. — Работает, — ответила она. — Но не со мной. — Вы слишком своеобразный пациент. Хорошо, что хоть кто-то в этом госпитале был честен. Потом начались дни тишины. Меня гоняли по обследованиям перед выпиской, проверяли швы, снимали часть ограничений, учили нормальным упражнениям, которые я мысленно переименовал в «как почувствовать себя пенсионером за десять минут». Состояние улучшалось быстро. Я уже уверенно ходил по коридору, спускался во двор, мог сам дойти до буфета и обратно, если не встречал по пути Боголюбова. Тот почему-то считал мою самостоятельность личным оскорблением медицинской науки. — Вы куда? — спрашивал он. — Гулять в пределах дозволенного. — Сомнительно в вашем случае. — Вы сегодня почти ласковы. — Не провоцируйте, майор. Сухарь, но смешной, если смотреть под правильным углом и недолго. На второй день этой тишины позвонил Манул. Я сидел у окна, смотрел на двор и делал вид, что не считаю, сколько раз за день мимо моей двери проходит белый халат. Получалось плохо, потому что белые халаты в этом госпитале давно стали отдельным видом раздражителя. — Говори, философ. В трубке помолчали. — Командир, у тебя бывало, что человек бесит, но отсутствие этого человека бесит ещё больше? Я медленно отвёл взгляд от окна. — Матвей, ты сейчас про кого? — Про Жеку… то есть стажёра. — И что он натворил? — В этом и проблема. Ничего конкретного, но по отдельности придраться трудно. Я усмехнулся. — Давай без поэзии, приведи факт. Манул тяжело вздохнул. — Он спорит. — С тобой многие спорят, потом взрослеют. — Он спорит тихо, и это хуже. Смотришь на человека: вроде стажёр, должен впитывать мудрость старших, а он поднимает глаза и говорит: «Матвей Игоревич, ваша версия красивая, но факты против». После этого у меня внутри падает шкаф. — Шкаф большой? — С папками. Очень неприятное зрелище. Я откинулся на подушку и едва не рассмеялся вслух. — Серьёзная травма. — Я тоже так думаю, — мрачно подтвердил Манул. — Ещё он трогает мои вещи. — Смелый стажёр. — Не ворует, — уточнил Манул после паузы. — Перекладывает. Порядок, что ли, наводит. Становится удобнее, чем было. Я помолчал, переваривая масштаб бедствия. — И в чём проблема? — Теперь я нахожу документы с первого раза, — сказал он с искренним раздражением. — Это разрушает привычную картину мира. Я прикрыл глаза ладонью. Госпиталь, значит, был не самым странным местом на земле. Где-то там Манул, взрослый мужик, философ отряда и человек с лицом вечной усталости от человечества, переживал организационный кризис из-за стажёра Жеки и внутреннего шкафа с папками. — Ты зачем звонишь? В трубке снова стало тихо. Не обычная пауза Манула, когда он выбирал более ядовитую формулировку, а какая-то другая, неловкая. — Думаю, может, к психологу обратиться. Я убрал руку от лица. — Из-за порядка на столе? — Не только. Голос у него просел ниже. И вот тут я насторожился. — Вчера дождь пошёл, — сказал Манул. — И? — Я взял зонт. — У тебя есть зонт? — новость, мягко говоря, подкосила меня сильнее, чем пули. — Матвей, ты ли это? Тот самый человек, который говорил, что зонт унижает мужчину перед погодой? — Теперь есть. — Поздравляю. Мир треснул, но держится. Продолжай. — Я его отдал Жеке. Я задумался. Серьёзно задумался. Манул и зонт уже были событием уровня служебной проверки. Манул, который отдал кому-то зонт добровольно, тянул на отдельный рапорт. — То есть ты купил зонт, — сказал я медленно, — дождался дождя и отдал его стажёру? — Не утрируй. — Я пока просто пересказываю материалы дела. — Я проявил заботу, Глеб, — сказал он глухо и почти с ужасом. — К стажёру проявил заботу. Вот теперь стало интересно. Не смешно даже. Хотя смешно тоже. Я представил Манула под дождём: мокрый, угрюмый, философски оскорблённый погодой, а рядом Жека идёт сухой и, возможно, даже не понимает, что стал причиной внутреннего обвала у взрослого мужчика. — Бывает с людьми, — сказал я осторожно. — Со мной не бывает. Я зонты теряю, забываю или презираю. А тут купил и отдал. — Может, ты просто становишься лучше? — Не оскорбляй меня, командир. Я усмехнулся. — Жека хоть спасибо сказал? — Сказал. — И? — Странно сказал, — после паузы ответил Манул. — Просто посмотрел внимательно и сказал: «Спасибо вам большое, Матвей Игоревич». Я потёр переносицу, пытаясь сформулировать что-то путное в своей голове. — Ладно, — сказал я. — Понаблюдай. — За Жекой? — За Жекой и за собой. В трубке стало подозрительно тихо. — Ты думаешь… — Сплюнь, — рявкнул я. — Нам ещё этого в отряде не хватало. Манул тяжело вздохнул. Так вздыхают люди, которые на секунду заглянули в бездну, увидели там собственную дурь и решили закрыть крышку обратно. — В качалку, что ли, сходить, — сказал он мрачно. — Железо потягать. — Вот это нормальное решение. — Или на рыбалку. — Ещё лучше. Он отключился. Я ещё секунду смотрел на телефон, потом усмехнулся. У каждого зверя, оказывается, была своя ловушка. Просто у Манула она пока ходила под видом стажёра, наводила порядок на столе и принимала зонты с опасно нормальным «Спасибо вам большое, Матвей Игоревич». Я положил телефон на тумбочку и подошёл к окну сам, без костыля и без героического надрыва. Завтра контрольный осмотр, потом выписка. Боголюбов сообщил об этом утром таким тоном, будто не выписывал меня, а освобождал территорию после временной оккупации. — Дома соблюдать назначения, — сказал он. — Постараюсь не умереть от скуки. — Начните с малого и просто не геройствуйте. Он протянул список рекомендаций. — Нагрузки увеличивать постепенно. Швы беречь. Осмотр через неделю. При ухудшении состояния немедленно обращаться. — К вам? — Желательно к врачу, который согласится терпеть ваш характер. Я взял бумаги. — Мария Владимировна передавала что-нибудь? Боголюбов задержал взгляд на моём лице. — Ничего не передавала. — ответил коротко и сухо. Нежная Маша в эти дни так и не пришла. Я видел её один раз в конце коридора. Она несла папку, говорила с пожилым пациентом, улыбалась ему мягко и осторожно. На секунду подняла глаза и заметила меня. Мы оба замерли. Между нами было метров двадцать, чужие люди, тележка с бельём и вся эта больничная жизнь, которой не было дела до того, что один идиот стоит у стены и пытается понять, почему у него внутри одновременно тяга к двум разным женщинам с одним лицом. Маша опустила взгляд первой и пошла дальше. Я не пошёл за ней. Боголюбов был прав в одном: если женщина отступает, не надо загонять её в угол. ---------- Глава 19. Глава 19. Ночью перед выпиской я не спал. С болью мы уже научились жить в одном помещении и не мешать друг другу без крайней необходимости. Не спал я по другой причине, куда более глупой для взрослого мужика и куда более честной, если не врать самому себе. Я ждал. За окном темнел двор. В коридоре постепенно стихали шаги. Дежурная сестра прошла мимо, потом вернулась, потом где-то вдалеке хлопнула дверь. Госпиталь погрузился в рабочую ночную тишину, где ничего вроде бы не происходит, но всё слышно слишком отчётливо. Я сидел на краю кровати в футболке и больничных штанах. Немногочисленные пожитки были собраны и лежали в пакете. Документы — на тумбочке. Телефон заряжался у розетки. Пуговицу я держал в руке. Маленькая, перламутровая, с молочной ниткой. Самая нелепая улика в моей жизни Дверная ручка повернулась. Я поднял глаза. Она вошла без стука. Не в форме и не в больничном халате, а в светлой блузке. Волосы собраны небрежно, несколько прядей выбились у висков. На губах знакомая усмешка, в глазах тот самый блеск, от которого у меня за несколько дней выработалась нездоровая реакция. На манжете не хватало одной пуговицы. Я медленно разжал ладонь. Пуговица лежала у меня на коже. Она посмотрела на неё и улыбнулась. — Бережно хранишь. — Вещественные доказательства нельзя выбрасывать. — Против кого собираешь дело? — Пока решаю. Она закрыла дверь. Замок щёлкнул тихо, но звук прошёл по комнате выстрелом. — Завтра выписывают? — спросила она. — Завтра буду свободен. — Опасное состояние. — Для кого? — Для тех, кто думает, что успеет уйти. Она подошла ближе, конечно, не торопясь. Она вообще умела двигаться так, будто давала мужчине время понять, насколько он пропал. Я смотрел на неё и больше не искал нежную Машу. Передо мной стояла не та, что краснела от взгляда и приносила печенье. Не та, что просила меня остановиться. Не та, которую я однажды напугал своей самоуверенностью. Эта не боялась. Эта пришла сама, и я хотел именно её. Горячую, наглую, с неправильными ответами и слишком правильным ртом. Ту, рядом с которой не надо было думать о будущем, доме, завтраках и словах, после которых мужчины начинают сами себе портить жизнь. — Ты зачем пришла? — спросил я прямо. Она остановилась у кровати, но не сразу ответила. Сначала посмотрела на мою руку, на пуговицу в ладони, потом подняла глаза. Усмешка у неё была на месте, только держалась уже не так легко, как у двери. В уголках губ пряталось напряжение, а пальцы на секунду сжались в кулак и тут же разжались, будто она сама поймала себя на лишнем движении. — А ты как думаешь? — Я думаю грязно. Она тихо фыркнула, но взгляд не отвела. Я усмехнулся и положил пуговицу на тумбочку. — Ты пришла сама? Улыбка на её губах стала меньше, а взгляд серьёзнее. Она выдержала паузу, словно этот вопрос оказался важнее всех прежних пикировок. Потом коротко кивнула. — Сама. Голос прозвучал ровно, но я заметил, как у неё дрогнуло горло. От того самого напряжения, которое появляется, когда человек уже сделал шаг и назад идти не собирается. — Тебя никто не послал? — Меня трудно куда-то послать, — сказала она, и в голос вернулась знакомая наглость. — Обычно люди быстро жалеют. Она попыталась улыбнуться шире, но не дотянула. Слишком близко стояла. Слишком много, между нами, уже было сказано без слов. — Ты понимаешь, чего я хочу? — Понимаю. — Скажи. Она смотрела прямо, без смущения и без пряток, но в глазах у неё мелькнуло что-то горячее, живое. Не игра и не издевательство. Желание, которое она держала на поводке и, кажется, сама злилась, что поводок натянулся слишком сильно. — Меня. В комнате стало жарче, или это я окончательно перестал изображать разумного человека. — А ты? — спросил я. Она чуть наклонила голову, будто проверяла, правда ли мне нужен ответ, а не просто очередная победа в нашей словесной драке. — Я бы не пришла, если бы не хотела. Фраза вышла тихой, но честной. — Тогда иди сюда. Она не двинулась сразу. Провела большим пальцем по краю манжеты, там, где не хватало пуговицы, и только потом сделала шаг. Медленно и осознанно. Так, будто сама себе разрешила. — У меня есть условие. — Командовать будешь? — Немного. —хмыкнула. — Тебе нравится. — Очень. Вот за это я её и хотел. Не только за тело, хотя тело у меня голосовало обеими руками и всем остальным, что успело восстановиться. Не только за рот, которым она умела довести до бешенства одной фразой. За этот вызов. За то, что рядом с ней не надо было быть хорошим, осторожным и правильным. С ней всё было проще на поверхности, грязнее в мыслях и честнее в желании. Она хотела. Я хотел. Для этой ночи этого было достаточно. Я протянул руку, и она сама вложила пальцы в мою ладонь. Ладонь у неё была тёплая, но не спокойная. Под пальцами чувствовалось мелкое напряжение, едва заметная дрожь, которую она тут же попыталась спрятать, сжав мою руку крепче. Я потянул её к себе, и она шагнула ближе. Колено коснулось края кровати, ткань блузки скользнула по моей руке. Она задержала дыхание, когда я поймал пустую манжету и провёл пальцем по месту, где должна была быть пуговица. — Попалась. Она наклонилась к моему лицу. Вблизи её уверенность уже не казалась бронёй. Скорее тонкой, красивой проволокой под током. — Ты слишком долго ловил. — Зато поймал. — Не уверена. — Проверим? Она улыбнулась у самых моих губ, но глаза у неё потемнели. Она сама подалась чуть ближе, почти коснулась меня дыханием и на секунду прикрыла ресницы. — Проверяй. Я поцеловал её первым. Не резко и не с той голодной торопливостью, которая была раньше, когда желание било по голове, а тело ещё не понимало, сколько ему можно. Сейчас я был крепче, спокойнее и от этого опаснее. Я мог выдержать паузу, не хватать сразу, не ломать расстояние раньше времени. Она выбрала близость сама. Ответила почти сразу, горячо, с нажимом, с этой своей дерзостью, которая и в поцелуе была не уступкой, а схваткой. Я усмехнулся ей в рот, она в ответ прикусила мою нижнюю губу. — Не хами. — Я ещё даже не начал. — прохрипел. — А я предупреждаю заранее. Я поднял руки к её талии. Под пальцами была тонкая ткань, под ней тепло. Настоящее, живое, не больничная фантазия и не мираж у двери. Она выдохнула тише, чем обычно, и этот маленький сбой в её уверенности понравился мне больше любой победы. — Боишься? — спросил я. — Тебя точно не боюсь. — Тогда себя? Она замолчала всего на секунду, потом накрыла мою руку своей и повела выше. — Сегодня не боюсь. Последняя граница треснула без шума. Её блузка расстегнулась медленно, пуговица за пуговицей. Я не спешил. Она сначала улыбалась, потом улыбка исчезла, дыхание стало глубже, глаза темнее. У самой последней пуговицы нитка торчала тонким молочным хвостиком. Я зацепил её взглядом. — Опять фурнитура вмешивается в мою жизнь. — Не отвлекайся. — прошептала она и поцеловала меня так, что я забыл про манжеты, госпиталь, Боголюбова, выписку и все правильные вопросы, которые собирался задать. Её кожа пахла женщиной ночью и чужим риском. Я коснулся губами её шеи, и она впервые тихо сорвалась на вдохе. — Глеб. Вот так, без насмешки, без «майор» и привычной защиты, которую она носила не хуже халата. Моё имя в её голосе ударило сильнее, чем все её колкости вместе. Я притянул её ближе. — Передумала? — Даже не мечтай. — Упрямая. — Ты просто медленный. Я рассмеялся, а она снова закрыла мне рот поцелуем — на этот раз требовательным и глубоким. Её язык толкнулся между моих губ, стирая последние границы, и ночь окончательно пошла без лишних слов. Она двигалась рывками, упрямо и жадно. Перекинув ногу, она оказалась сверху. Тонкая ткань блузки с шорохом полетела на пол. В полумраке палаты её нагота казалась нереальной, но кожа горела живым, обжигающим теплом. Ей нравилось властвовать, это читалось в каждом движении её бедер, в том, как она смотрела на меня сверху вниз — потемневшими, почти черными глазами. Она медленно опустилась, принимая меня в себя, и из её горла вырвался хриплый, задушенный стон. Пальцы с короткими ногтями до боли впились в мои плечи. Я перехватил её за талию, помогая удерживать этот сумасшедший, рваный темп. Внутри неё было тесно и горячо, мышцы сжимали меня с каждым толчком всё сильнее, требуя полной отдачи. Она пыталась сохранить эту высокомерную маску контроля, вскидывала подбородок, но её тело предавало её. Мне нравилось смотреть, как рушится её броня. Я резко подался вверх, меняя угол, и она окончательно потеряла ритм. Сбилась, всхлипнула, её колени задрожали, сжимая мои бока. Вся её напускная наглость разлетелась к чёрту, когда я перехватил инициативу, резко потянул её на себя и заставил прогнуться в пояснице. Она уткнулась лицом мне в шею, влажно дыша прямо в кожу, и сдавленно выругалась. — Какая невоспитанная медсестра, — прошептал я. Она вскинула голову. Глаза лихорадочно блестели, губы припухли и потемнели от укусов, растрепанные волосы падали на лицо. — Замолчи. — Командуешь? — Прошу, — голос её дрогнул, сорвался на шепот. Я перевернул её под себя, подминая всем весом. Скомканная простыня зашуршала, съезжая с матраса. Никакой игры больше не было. Только бешеное трение кожи о кожу, плотный, почти осязаемый жар между нами и хлесткие, глубокие толчки, от которых железная койка глухо билась о стену. Нас обоих несло к финалу на огромной скорости. Её внутренние мышцы судорожно сжались вокруг меня, увлекая за собой. Когда всё закончилось, она ещё какое-то время лежала рядом, уткнувшись лбом мне в плечо. Не двигалась, не шутила, не пыталась сразу вернуть себе привычный наглый вид. Просто лежала и дышала неровно, будто внутри у неё тоже что-то не успело встать на место. Я смотрел в потолок и пытался вернуть дыхание в норму. Получалось плохо, и у неё, кажется, тоже. Её пальцы лежали у меня на груди. Сначала неподвижно, потом чуть шевельнулись, провели короткую линию по коже и сразу замерли, будто она сама поймала себя на слишком мягком жесте. — Останься до утра, — сказал я. Сам не понял, зачем произнёс. Она сначала будто застыла, потом медленно отстранилась и посмотрела на меня без усмешки. Лицо открытое, губы, ещё припухшие после поцелуев, и на пару секунд передо мной была не язвительная чертовка, а женщина, которую мой вопрос задел сильнее, чем она хотела показать. — Мне нельзя. Голос вышел тише обычного. — Кто запретил? Она моргнула, словно приходила в себя, и только потом вернула на губы кривую улыбку. — Я сама. — Ты всегда сама себе начальство? — Приходится. Она сказала это легко, привычно, но пальцы почему-то сжались на краю простыни. — Мы ещё увидимся? — спросил я. Она отвела взгляд к окну. Предрассветный свет лег на её щёку, и я заметил, как дрогнули ресницы. На секунду показалось, что она скажет правду, но она умела закрываться быстро. — Ты выписываешься. — Я адрес не меняю, только койку. Она тихо рассмеялась, но смех получился неровным. Будто она хотела уколоть, а вместо этого выдала себя. Потом резко встала и начала одеваться. Одежду она поправляла быстро, но пальцы на пуговицах слушались плохо. Один раз она промахнулась, нахмурилась и сердито выдохнула через нос. На манжете всё так же пустовало место. Пуговица лежала на тумбочке между стаканом и телефоном. Она взяла её. — Эй, это моя улика. — возмутился я. — Вещдок изымается. Голос уже стал прежним. В нём снова появилась насмешка, но под ней ещё оставалось тепло от её сбившегося дыхания. Она подошла к двери и остановилась. Пальцы легли на ручку, но она не нажала сразу. В профиль она выглядела спокойной, только плечи были слишком напряжены. Ей тоже не хотелось уходить сразу. Я это видел. — Ты всё ещё не задаёшь главного вопроса, Тигр. — А ты ответишь? — Смотря какой вопрос? — Кто ты? Она посмотрела на меня через плечо, улыбнулась. В этой улыбке не было победы. Скорее признание, которое она не собиралась объяснять. — Та, которую ты выбрал. Потом она быстро отвернулась и ушла. Дверь закрылась тихо. Я остался сидеть на кровати. За окном серел ранний рассвет, госпиталь за дверью просыпался постепенно, а на тумбочке не было пуговицы. Потянулся за телефоном и увидел листок. Маленький, сложенный пополам, он лежал там, где ещё минуту назад была пуговица. Я развернул его. Почерк острый, наглый, очень знакомый: «Теперь ты точно знаешь, что это был не сон». За дверью началась утренняя смена. Обычный госпиталь. Обычный день перед выпиской. Только я уже знал: обычного здесь ничего не было. Загадка не разгадана, а я не собирался уезжать с половиной правды. ---------- Глава 20. Глава 20. Утро после такой ночи не имело права быть обычным, но оно было. Свет лез в палату через жалюзи, за дверью уже катили тележку, кто-то на посту смеялся вполголоса, а у меня на коже ещё жило её тепло. Её след. Упрямый, горячий, слишком реальный, от которого хотелось сжать зубы и не двигаться, чтобы не спугнуть остатки ночи. Я лежал на спине и смотрел в потолок. Тело помнило её лучше, чем голова успевала объяснить. Её пальцы на моём плече. Рваное дыхание у шеи. Тот короткий сбой в голосе, когда она сказала моё имя без насмешки. Глеб. Сводила с ума эта странная, нежная трещина в её голосе, которую она потом быстро спрятала. Я не любил, когда женщины оставляли после себя вопросы. Любил, когда всё было проще. Желание, ночь, утро, дистанция. Никто никому не должен, никто не лезет в душу, никто не смотрит через плечо грустным вопросительный взглядом. А тут я проснулся не свободным мужиком после хорошего секса. Я проснулся участником операции, где объект ушёл, следы подчистил, а меня оставил с пульсом под кожей и лицом женщины в сердце. Пакет был собран и стоял у стены. Документы на выписку лежали на тумбочке. Палата выглядела так, будто меня сейчас официально выведут из здания. Я поднялся. Тело слушалось нормально. Не идеально, но достаточно. Бок тянул при наклоне, плечо отзывалось тупой тяжестью, но это уже были остатки войны, а не сама война. Внутри же всё было куда хуже: там шёл разбор полётов, и командир у этого бардака явно был не я. Вчерашняя ночь ничего не упростила. Наоборот, она выбила из моей головы последний удобный вариант. Я больше не мог сказать себе, что перепутал, придумал, дорисовал от скуки и мужского голода. Женщина приходила. Женщина хотела. Женщина ушла так, будто оставила за собой не запах, а приказ продолжать расследование. Меня это злило. Хотелось взять эту загадку за шкирку, поставить к стене и заставить говорить человеческим языком. В палату заглянула медсестра с документами. Та самая улыбчивая, деловая, без загадок и без привычки сбивать мне дыхание одним взглядом. — Глеб Андреевич, доброе утро. Как самочувствие? — Подозрительно хорошее. — Обычно пациентов это радует. — Я сложный пациент. — Это мы уже все поняли. — со смехом сказала она. Она положила папку на тумбочку, выдала очередной список рекомендаций и с профессиональным терпением объяснила, куда прийти через неделю на осмотр. Я кивал, отвечал коротко, но слушал вполуха. Меня интересовал не контрольный визит и не режим нагрузки. — Мария Владимировна сегодня в отделении? — спросил я, когда она уже собиралась уходить. Медсестра подняла на меня глаза, в которых плясали черти: — А вы настойчивый. — Я выписываюсь. Хочу попрощаться с персоналом. — Со всем персоналом или выборочно? — Начну с «выборочно». Она улыбнулась так, будто знала больше, чем собиралась сказать. — Мария Владимировна позже будет на посту. Сейчас она у пациентов. — Благодарю. — Только без прощальных марш-бросков по отделению. Богдан Семёнович сегодня с утра не в духе. — А он в нём, вообще, бывает? — Бывает, но редко и без свидетелей. Когда она ушла, я оделся. Медленно, без лишнего геройства, потому что натянуть футболку с восстановленным плечом оказалось отдельным видом воспитательной работы. В зеркале над раковиной на меня смотрел уже не тот тип, которого привезли сюда полуживым и злым. Щёки ушли, взгляд стал жёстче, щетина вернулась на своё законное место, а лицо в целом сообщало миру, что пациент готов портить статистику выздоровления дальше, но уже на свободе. Через полчаса пришёл Боголюбов. Выглядел собранно до раздражения: высокий, сухой, подтянутый, с таким строгим лицом, будто заранее не одобрял всё, что я собирался сделать после выписки. — Доброе утро, майор. — Доктор, вы сегодня почти торжественны. — Я сегодня выписываю вас из отделения. Для нас это действительно событие. — Праздник? — Скорее снижение рисков. Он осмотрел повязку, задал несколько вопросов. Я отвечал нормально, без привычной вредности. Не потому, что решил стать идеальным пациентом. Просто голова была занята другим, и Боголюбов это заметил. Он вообще слишком многое замечал. В этом мы были похожи, что делало его особенно неудобным человеком. — Хорошо спали? — спросил он. — Неровно. — Причина? — Это у вас хроническое? — После знакомства с вашим отделением обострилось. Он задержал на мне дольше обычного. — Вы сегодня странно спокойны. — Выписка действует умиротворяюще. Мы помолчали. — Документы получите у старшей сестры, — сказал Боголюбов. — Повторный осмотр через неделю. Физические нагрузки увеличивать постепенно. Алкоголь исключить. Самодеятельность исключить. Попытки доказать, что вы уже полностью восстановились, тоже исключить. — Вы лишаете меня досуга. — Я продлеваю себе профессиональное спокойствие. Он засунул руки в карманы халата: — Вопросы есть? Вопросы были. Один особенно неприятный: почему женщина с лицом Маши приходит ко мне ночью, а настоящая Маша днём отводит глаза так, будто я для неё и опасность, и стыд одновременно. От этого внутри неприятно сводило. Я привык, что на меня смотрят по-разному: с уважением, страхом, интересом, даже злостью. Но вот так, будто я одновременно виноват и нужен, к такому меня жизнь не готовила. Боголюбову этот вопрос задавать не стоило. — Вопросов нет? — ответил я. Он хмыкнул, медленно повернулся и пошёл в сторону двери. Потом остановился: — Удачи. — сказал он и вышел из палаты. Я досчитал до десяти, забрал пакет, документы и пошёл следом. На посту было оживлённо, но Маши не было. Я подписал последние бумаги у старшей сестры, получил очередную пачку рекомендаций и официальное разрешение покинуть учреждение живым. Снаружи уже ждал Барс. Он написал коротко: «У входа». Следом пришло сообщение от Риты: «Не забудь забрать себя полностью. Если оставишь в госпитале мозги, я не поеду за ними». Я усмехнулся, убрал телефон в карман и уже собирался отойти, когда увидел её. Маша шла по коридору. Нежная, тихая, в застёгнутом халате, с аккуратно убранными волосами и усталым лицом. Она говорила что-то молодой медсестре, кивнула пациенту у окна, потом подняла глаза и увидела меня. Сразу остановилась. Я пошёл к ней. — Маша. Она чуть сжала папку. — Глеб Андреевич. Вас выписывают? — Уже выписали. — Тогда берегите себя. Меня передёрнуло. Не от слов. Слова были нормальные. Такие говорят всем пациентам перед выпиской, вместе с рекомендациями и запретом на геройство. Но от неё это прозвучало так, будто она уже ставила между нами дверь и тихо закрывала её на замок. — Я хотел попрощаться. Она попыталась улыбнуться, но улыбка не удержалась. Я посмотрел на её руки. Чистые, аккуратные, с короткими ногтями. Манжеты халата застёгнуты, пуговицы на месте. — Я ещё хотел извиниться, — сказал я. Она подняла глаза. — Вы уже извинялись. — Недостаточно. — Не надо, пожалуйста. Она посмотрела в сторону поста, будто искала там помощь или выход. Боголюбова рядом не было. Другие сотрудники занимались своими делами. Мир впервые за много дней дал нам пару минут без свидетелей, хотя я подозревал, что где-нибудь за углом у судьбы уже стояла запасная подлянка. — Я тогда ошибся, — сказал я тише. — Не правильно тебя понял. Она побледнела. — Глеб Андреевич… Она произнесла это так тихо, будто вокруг сразу стало слишком много людей, хотя рядом с нами по-прежнему никто не стоял. — Я не собираюсь давить, — сказал я. — Просто хотел, чтобы ты знала. Тогда я понял всё не так. Решил, что передо мной женщина, которая ночью сама пришла ко мне. И утром повёл себя так, будто имел право. Маша побледнела сильнее. Вот тут меня неприятно кольнуло. — Подожди, — сказал я медленнее. — Ты не знала? Она смотрела на меня широко раскрытыми глазами, и в этих глазах не было ни игры, ни лжи, ни попытки выкрутиться. Там было такое чистое, болезненное удивление, что у меня внутри сразу стало тихо. Плохой признак. Я посмотрел на манжеты её блузки, выглядывающие из-под халата. Все на месте. Вот же зараза. Я, взрослый мужик, майор СОБРа, человек, который отличал взрывчатку по запаху и мог по следу ботинка понять вес бегущего, стоял посреди больничного коридора и проверял пуговицы у медсестры, потому что одна женщина с её лицом ночью творила со мной вещи, после которых нормальные люди не начинают день с выписки. — У тебя пуговицы на месте, — сказал я. Маша моргнула. — Что? — Не самый удачный заход для разговора, согласен. Она медленно опустила взгляд на свои рукава, потом снова посмотрела на меня. Если до этого она боялась, то теперь к страху добавилось подозрение, что пациент всё-таки выписан рановато. — Глеб Андреевич, вам точно хорошо? — Физически почти идеально. Морально я сейчас пытаюсь не собрать из воздуха уголовное дело на собственную голову. — Я не понимаю. Маша смотрела слишком прямо для той, кто притворяется. — Ко мне ночью приходила женщина, — сказал я. — С твоим лицом. Маша резко вдохнула. — Господи. — Вот примерно так я и думал, только матом. Она открыла рот, но ничего не сказала. Взгляд метнулся куда-то за моё плечо, потом к посту, потом снова ко мне. — Это… — начала она и замолчала. — Маша, — сказал я. — Сейчас не лучший момент снова говорить мне, что я устал, перенервничал и всё придумал. — Я не собиралась. — Уже прогресс. Она слабо выдохнула. Почти улыбнулась, но улыбка не вышла. — Просто я не знаю, как это объяснить. — Человеческим языком обычно помогает. — У нас с этим не очень. — У кого это у нас? Она опустила глаза, и вот в этот момент за моей спиной прозвучал голос. Тот самый. Ниже. Ленивее. С усмешкой, которая могла бы открыть консервную банку без ножа. — Маш, если ты сейчас начнёшь объяснять человеческим языком, я обижусь. Мы же столько сил вложили в атмосферу. Я медленно закрыл глаза. Мой организм сам предложил мне последний шанс сделать вид, что ничего не происходит. Я этим шансом не воспользовался. Открыл глаза, повернулся и увидел вторую Машу. Она стояла у автомата с водой, держа в руках пластиковый стаканчик и шоколадный батончик. В джинсах, светлой блузке и с этим выражением лица, которое я уже успел выучить лучше некоторых оперативных сводок. На губах усмешка, в глазах черти, плечи свободные, будто весь коридор принадлежал ей по праву наглости. У первой Маши лицо человека, который хотел тихо прожить этот день. У второй Маши были батончик, стаканчик и вид женщины, которая сама устроила пожар, а потом пришла проверить, красиво ли горит. Я моргнул. Они не исчезли. Моргнул ещё раз, уже с явной надеждой на сбой зрения. Обе остались на месте. — Так, — сказал я медленно. — Значит, у меня всё-таки не осложнение. Вторая Маша улыбнулась шире. — Ну, смотря кто ставит диагноз. Маша резко повернулась к ней. — Даша. Имя прозвучало резко, почти шипением, а у меня в голове щёлкнуло. Даша. Не Маша. Даша. Вот же я дуралей. Не образно и не в рамках мужского самокритичного юмора. Полноценно и с размахом. Я бы даже сказал, с орденом на грудь за выдающиеся заслуги перед собственной слепотой. Я смотрел на них обеих и вдруг начал видеть то, что должен был заметить давно. Одна стояла прямо, но будто всё время пыталась занять меньше места. Воспитанная, собранная, осторожная. Голос мягкий, пальцы нервно сжимают край белого халата, взгляд прячется и снова возвращается. Вторая даже с пластиковым стаканчиком выглядела так, будто могла штурмовать мужское самолюбие без подготовки. Подбородок выше, плечи свободнее, взгляд держит удар и сам же его наносит. Улыбка не просит разрешения, а ставит подпись под хаосом. Лицо одно. Женщины разные. А я, гений наблюдательности, несколько недель пытался объяснить это сменой настроения. — Близнецы, — сказал я. Даша подняла стаканчик, будто произносила тост. — Поздравляю, майор. Ваша дедукция добралась до финиша. Немного хромая, но добралась. — Даша! — Маша почти задохнулась от возмущения. — Что? Он сам сказал. Я только поддержала пациента в важный момент интеллектуального восстановления. Я медленно перевёл взгляд на Машу. — Сестра? Маша закрыла глаза на секунду. — Да. Даша кивнула с видом человека, который презентует не родственную связь, а удачный фокус. — Сестра. Близнец. Плохая комплектация. Инструкция не прилагалась, возврат невозможен. ---------- Глава 21. Глава 21. На улице после госпиталя воздух казался подозрительно свободным. Без запаха лекарств, без шагов в коридоре, без белых халатов, которые за последние недели успели стать для меня отдельной разновидностью угрозы. Я вышел к машине с пакетом в руке, документами под мышкой и лицом человека, которого официально выписали, но не отпустили. В больничном коридоре мне только что предъявили факт, который не укладывался ни в опыт, ни в логику, ни в моё хвалёное умение замечать детали. Две женщины. Почти зеркальное отражение друг друга, если смотреть глазами усталого пациента, и две абсолютно разные силы, если наконец включить голову. Маша стояла с белым лицом, прижимала к себе папку и смотрела так, будто хотела исчезнуть раньше, чем мне придётся задать следующий вопрос. Даша держалась у автомата с водой, доедала свой батончик и улыбалась с видом человека, который не пришёл объяснять хаос, потому что давно считал его своей авторской работой. Я отличал людей по походке, дыханию, запаху табака на форме, по тому, как человек держит плечо, когда врёт. По взгляду видел, кто сейчас полезет на рожон, а кто уже мысленно сдался. И при этом объяснял одну женщину двумя настроениями. Молодец, Полосатов. Просто образец наблюдательности. Барс стоял у водительской двери. Спокойный и собранный. В руке ключи, взгляд внимательный, выражение лица привычное: если мир сейчас взорвётся, Борис сначала уточнит радиус поражения, потом аккуратно отойдёт на безопасное расстояние и только после этого спросит, кто подписал акт допуска. Рита выскочила с заднего сиденья раньше, чем я успел дойти до машины. — Гле-е-еб! Глаза у неё блестели. Губы дрогнули. Брови сошлись к переносице, и я сразу понял: сейчас меня будут любить громко, болезненно и с угрозой удушения. — Рит, аккуратнее, — предупредил я. — Я аккуратно! Она сказала это уже на бегу. Барс даже не попытался её остановить. Только слегка подался вперёд, будто готов был перехватить, если сестра решит проявить любовь в стиле тарана. Рита влетела в меня, но в последний момент действительно притормозила. Обняла осторожно, руками за плечи, прижалась щекой к груди и тут же отстранилась, чтобы осмотреть. — Ты похудел. Она обошла меня взглядом сверху вниз, задержалась на пакете, потом на лице, потом на походке. Её нижняя губа подозрительно дрогнула, но Рита быстро втянула воздух, расправила плечи и вернула себе командирский вид. Маленький, розовый, шумный командир с глазами, в которых паника всегда ходила под руку с любовью. — Борис-оппа, он выглядит очень живым. Барс посмотрел на меня. — Очень подтверждаю. — хмыкнул тот. — Только смотришь странно. Барс открыл багажник, и я положил в него свои пожитки. — Странно в каком смысле? Рита прищурилась. — У тебя взгляд мужчины, который пережил что-то эмоционально неприличное. Я подавился воздухом. Барс медленно перевёл на меня глаза. — Эмоционально неприличное? — Это Рита, — сказал я. — Не уточняй. Рита вскинула подбородок. — Я всё вижу. У него лицо не просто после выписки. У него лицо после сюжетного поворота. Я сел на переднее пассажирское сиденье, документы сунул сбоку. Рита забралась назад и тут же наклонилась между сиденьями, будто была не пассажиром, а следователем с доступом к материалам дела. Барс сел за руль. Я посмотрел на здание госпиталя через стекло. На втором этаже у окна мелькнула фигура. Потом рядом появилась ещё одна. Может, мне показалось. Может, нет. После сегодняшнего утра я уже не был готов спорить со зрением. Оно и так терпело меня несколько недель. — Их две, — сказал я. Барс не сразу завёл двигатель. — Кого? — Женщины. Рита резко подалась вперёд, едва не ткнувшись подбородком в спинку моего сиденья. — Какие женщины? — Конкретные. Барс повернул ко мне голову. — Глеб, тебя точно не надо обратно? — Надо, — сказала Рита с дрожащим возмущением. — Но не в госпиталь. После такого разговора, сразу надо в психушку. — Спасибо за поддержку, мелкая. — Просто ты говоришь так, будто тебя выписали из одной больницы и уже приняли в другую. — затараторила она, елозя по заднему сидению. Барс завёл двигатель, но с места не тронулся. — Начни с начала. — Не могу. — Почему? — Там тоже всё плохо. Рита снова наклонилась между сиденьями. Глаза огромные, губы приоткрыты, на лице смесь ужаса, любопытства и восторга, с которым нормальные люди смотрят трейлер сезона, где наконец раскрыли главную тайну. — Глеб, ты сейчас меня пугаешь и интригуешь одновременно. Это вредно для нервной системы сестры. — У тебя крепкая нервная система. — Она держалась, пока ты не стал говорить загадками. — Их две. — снова повторил я Рита застыла, Барс медленно повернул голову. — Кого две… Медсестры? — Лица. — После этой фразы я всё-таки настаиваю на варианте с психушкой, — сказал Рита. —У него явно романтическая травма с элементами раздвоения. — Раздвоение не у меня. — А у кого? Я закрыл глаза на секунду. — У Маши. В машине стало тихо. Потом Рита очень осторожно спросила: — У Маши есть ещё одна Маша? — Не Маша. Даша. Рита нахмурилась, было видно, как шестерёнки заработали в её голове. Потом она медленно выдохнула: — Близнецы? — Да, близнецы. Она откинулась назад, прижала ладони к щекам и прошептала: — Господи, это даже лучше, чем дорама. Там хотя бы сценаристы иногда стесняются. Барс наконец тронулся с места, и машина выехала с территории госпиталя. Здание поплыло назад, но уехать от него внутри не получалось. Там остались ответы, которых стало больше, чем вопросов. Там осталась Маша с белым лицом и глазами человека, которому снова придётся за кого-то извиняться. Там осталась Даша со своим батончиком, стаканчиком и наглым взглядом женщины, которая знала, что я выйду на след. Я должен был злиться, и я злился. На неё и на себя, на этот цирк с близнецами, на собственную слепоту. Только злость получалась неровная. В ней слишком много было желания, слишком много памяти тела и слишком много того короткого сбоя в её голосе, когда она ночью сказала моё имя без насмешки. — Так, — сказала Рита, решительно хлопнув ладонями по коленям. — Мне нужны детали. — Тебе нужна тишина. — решил на корню обрубить её рвение. — Тишина нужна людям, у которых нет любопытной сестры. — У меня есть сестра, и именно поэтому мне нужна тишина. — Поздно. Сестра активирована. Барс включил поворотник. — Я бы тоже уточнил детали. Я повернул голову. — Ты? — Для понимания маршрута. Если ты сейчас начнёшь требовать разворота, лучше знать заранее. — Я не буду требовать разворота. Рита тут же вцепилась в спинку моего сиденья. — Ты хочешь вернуться к женщине-близняшке? — Рита, выключись. — сказал я, закрыв глаза и откинувшись на сиденье. ****** В госпитале тем временем спектакль, судя по всему, продолжался без меня. Даша стояла у автомата с водой и допивала из пластикового стаканчика так спокойно, будто только что не перевернула чужую жизнь, сестринские нервы и больничный распорядок. Батончик был почти доеден. Обёртка шуршала в пальцах. Маша стояла напротив неё. Глаза блестели. Она моргала часто, упрямо, с тем самым выражением, когда человек уже почти плачет, но из последних сил удерживает лицо. — Что теперь будет? — спросила она. Даша допила воду и посмотрела на сестру: — Не дрейфь. Уже всё случилось. — Ты понимаешь, что говоришь? — Понимаю. — Нет, не понимаешь. Ты вошла в мою работу, в мою жизнь, в моего пациента и устроила там… — Маша запнулась, потому что голос сорвался. — Господи, Даша, что ты устроила? Даша поморщилась. — Давай без «моего пациента». Звучит так, будто я украла у тебя медицинский инструмент. — Ты ненормальная. — А ты нормальная? Маша вздрогнула, словно Даша ударила не словом, а ладонью. — Что? Даша опустила стаканчик. Усмешка ещё держалась, но уже плохо. Края губ напряжены, взгляд слишком острый. — Ты нормальная, да? Уже год с Боголюбовым страдаете на расстоянии, смотрите друг на друга так, будто у вас абонемент в клуб взаимных мучений, и решить ничего не можете. Маша побледнела. — Не трогай Богдана. — Вот. Уже Богдана, и кто тут ненормальный. — Прекрати. — Нет, Маш. Ты мне год плакала в телефон, что его семья тебя ненавидит. Что его мать смотрит на тебя так, будто ты занесла грязь на их фамильный паркет. Что отец разговаривает с тобой через зубы. Что за каждым ужином тебе хочется стать невидимой, только чтобы никто снова не объяснял тебе, насколько ты не подходишь их идеальному Богдану Семёновичу. Маша резко отвернулась, но слёзы всё равно сорвались. Одна покатилась по щеке, вторая застряла на ресницах. — Я не просила тебя вмешиваться. — А я слушала! — Даша сказала это тише, чем обычно, но от этой тишины стало больнее. — Слушала, Маш. Раз, второй, десятый. Ты плакала, потом оправдывала их, потом снова плакала. Ты говорила, что потерпишь, что Богдан не виноват, что они просто не приняли, что надо время. А потом опять звонила мне ночью и шептала, что больше не можешь. — Поэтому ты решила притвориться мной и пойти к его родителям? Даша сжала стаканчик. Пластик хрустнул. — Да, решила. Маша закрыла глаза. — Ты устроила им шоу. — Они заслужили. — После этого всё стало хуже. Даша резко подняла глаза. — Хуже стало не после этого. Хуже было задолго до того, как я туда пришла. Просто я сделала то, что ты не позволяла себе сделать. Сказала им, что они не королевская династия, а семейный кружок по моральному удушению. Маша всхлипнула и тут же прикрыла рот ладонью, злясь на себя за этот звук. — Ты не имела права. — Знаю. Это прозвучало неожиданно просто. Маша посмотрела на сестру внимательно, та отвела взгляд первой. — Я не хотела портить тебе жизнь. Прости. Даша замолчала. На секунду у неё дрогнули пальцы. Она спрятала руку с мятым стаканчиком за спину. — Тогда я думала, что спасаю тебя, — сказала Даша. — Думала, сейчас ворвусь, всех поставлю на место, ты наконец перестанешь задыхаться, а Богдан поймёт, что его семья не имеет права жрать тебя живьём. Маша покачала головой. — Он понял только, что рядом со мной всегда будет хаос. — Рядом с тобой был не хаос. Рядом с тобой была я. — Часто это одно и то же. Даша улыбнулась, но улыбка вышла кривой. — Всё верно. Я же ненормальная в нашем семействе, помнишь? Маша вытерла щёку тыльной стороной ладони. — Ох, Дашка…! — Маша слабо улыбнулась и обняла сестру. Потом развернулась и пошла в сторону палаты, где её ждал пациент. Даша осталась у автомата. Она посмотрела в сторону выхода, где недавно исчез Глеб. Потом туда, куда ушла Маша и впервые за всё утро ей стало не смешно совсем. ****** Дома Рита устроила короткую, шумную операцию по возвращению брата в среду обитания. — Сюда пакет. Лекарства на стол. Документы не терять. Бульон в холодильник. Рис в контейнере. Я прошёл в комнату и опустился на диван. Дом казался странным после больничной палаты. Ни шагов за дверью, ни тележек, ни чужих голосов, ни риска, что из-за угла выйдет одна женщина, а потом такая же вторая с батончиком и насмешкой. Рита что-то говорила на кухне. Быстро и эмоционально. Я видел её через дверной проём: она то открывала холодильник, то закрывала, то показывала мне какие-то контейнеры, то сердито хмурилась. Барс стоял рядом и слушал. Иногда отвечал коротко. Слишком внимательно смотрел. Не на контейнеры, на Риту. Я не заметил. Точнее, увидел бы в любой другой день. На службе я такие вещи ловил боковым зрением. Здесь же голова была занята женщиной, которая жила так, будто весь мир обязан подвинуться. — Глеб! — позвала Рита. — Что такое? Она появилась в дверях, прижимая к груди рюкзак. Глаза блестят, волосы чуть растрепались, щеки розовые от собственной активности. — Я сегодня переночую у Борис-оппы. Барс за её спиной стал слишком неподвижным для человека, которому просто сообщили бытовую информацию. — Почему? — спросили мы с ним одновременно. Рита посмотрела сначала на меня, потом на Барса и прищурилась. — А почему вы оба спросили так, будто я объявила, что остаюсь ночевать в берлоге у медведя? Барс кашлянул. — Я не медведь. — Конечно, нет, Борис-оппа. Медведи эмоционально доступнее. Я устало потёр переносицу. — Рита. — Что «Рита»? У меня много дел. Мне надо сложить вещи, забрать кое-что, решить разные важные вопросы и вообще я не готова к переезду прямо сегодня. Ты взрослый мужчина, еда есть, вода есть, телефон есть. Если начнёшь умирать, сначала позвони мне, потом скорой. Я кивнул. — Хорошо, оставайся там. Рита моргнула. Потом медленно повернулась к Барсу, будто искала свидетеля этому преступлению против семейной драмы. — Он сказал «хорошо»? Барс посмотрел на меня. — К сожалению да. — Это подозрительно. — Согласен. Я поднял глаза. — Вы сейчас вдвоём обсуждаете мою адекватность при мне? — А ты предпочитаешь, чтобы мы вышли? — уточнила Рита. — Я предпочитаю тишину. Она ахнула и прижала ладонь к груди. — Вот! Вот оно! Борис-оппа, запомни этот момент. Когда мужчина говорит, что хочет тишины, это значит, что у него в голове женщина. Я посмотрел на сестру, энтузиазм которой уже почти уничтожил моё терпение окончательно. — Мне выписали покой. — напомнил я. — Тебе выписали лекарства, — сказала Рита. — Покой ты сам придумал, чтобы никто не мешал тебе думать о женщине с двумя Машами. Барс тихо хмыкнул. — В точку. Рита улыбнулась ему так ярко, что нормальный мужчина на его месте должен был как минимум моргнуть. Барс моргнул. Два раза. Я не заметил и этого. — Езжайте уже, — сказал я. — Пока у меня голова не треснула окончательно. Рита сразу посерьёзнела. Она подошла ближе, присела перед диваном и посмотрела мне в лицо. — Ты точно справишься один? Я положил ладонь ей на голову и слегка взъерошил волосы. — Справлюсь, мелкая. Она насупилась, но спорить не стала. Только осторожно обняла меня, стараясь не задеть плечо. — Лекарства по схеме. Еду греть. Если почувствуешь себя плохо, звони. — Принял. Барс кивнул мне. В его глазах я должен был увидеть просьбу «спаси меня», но не увидел, потому что в этот момент моя голова снова ушла к Даше и её наглой улыбке. Рита схватила Барса за рукав. — Поехали, Борис-оппа. У нас большие планы на вечер. Барс шумно сглотнул. — Какие планы? — Большие. Он посмотрел на меня ещё раз. Теперь в глазах просьба была почти явной. Я не вмешался. Рита потянула его к двери, сияя так, будто уже выиграла половину войны, о которой Барс пока даже не знал. ---------- Глава 22. Глава 22. Первый день дома я провёл почти правильно. Ел, когда надо. Таблетки принял по схеме. Сделал упражнения, которые мне выдали в госпитале. Поднимал руку, тянул плечо, считал повторы и старался не материться вслух. На пятом повторе вспомнил её пальцы на своей коже. На восьмом — голос у шеи. На десятом — как она смотрела на меня из-под ресниц, будто знала обо мне что-то такое, чего я сам ещё не понял. Я сбился со счёта. Начал заново. Снова сбился. Организм, видимо, решил, что реабилитация — это не про плечо, а про выдержку. С выдержкой сейчас было плохо. После госпиталя дом казался странным. Стены молчали, никто не катил тележку за дверью, не приносил градусник, не спрашивал про самочувствие и не появлялся в проёме с этим лицом, от которого у меня каждый раз сбивалась нормальная работа мозга. Даша. Теперь у этой загадки было имя. Женщина, которая умудрилась заморочить мне голову так, что я сам себя перестал узнавать. Я привык разбираться быстро. В людях, в угрозах, в лжи, в слабых местах. Привык видеть, куда смотреть и за что цепляться. С женщинами у меня всё тоже всегда было просто. Желание, ночь, утро, расставание. Без больших слов и планов, без разговоров о будущем. Я не обманывал и не обещал того, чего не собирался давать. Долгие отношения меня не интересовали. Они требовали объяснений, терпения, привычек, чужих ожиданий и вопросов, на которые у меня обычно не было желания отвечать. Мне нравилось, когда всё честно и коротко. Захотели друг друга, получили своё и разошлись без драматического хвоста. С Дашей коротко не получилось. Она раздражала. Цепляла. Сбивала. Смотрела так, будто не просила у меня внимания, а уже давно считала его своим. Улыбалась на полтона дольше, чем нужно. Говорила так, что хотелось одновременно поставить её к стене и поцеловать до молчания. В ней было слишком много наглости, слишком много женского вызова, слишком много живого огня, от которого нормальный мужик должен держаться подальше, если у него есть инстинкт самосохранения. У меня, видимо, этот инстинкт остался в госпитале вместе с выпиской. К вечеру я поймал себя на том, что скучаю по Даше. По тому, что рядом с ней нельзя заранее просчитать следующий ход. По её взгляду, в котором насмешка всегда стояла рядом с чем-то более тёмным и настоящим. По ощущению, что разговор с ней может закончиться чем угодно: скандалом, поцелуем, правдой, ещё одной ложью или всем сразу. Это было неправильно и именно поэтому было интересно. На следующий день стало не легче. Я проснулся рано, сделал упражнения, выслушал по телефону Риту, которая проверяла меня так, будто работала диспетчером моей жизни. На заднем плане у неё что-то гремело, Барс сухо сказал, что его достал рис и он хочет яичницу. Отключился после её подробного инструктажа. Слова остались в телефоне, а мысли опять вернулись к Даше. До обеда я продержался. Потом взял телефон. Не чтобы писать ей. Номера у меня не было, и это обстоятельство раздражало почти так же, как сама Даша. Я не любил неизвестность. Не любил, когда нужный человек исчезает после сцены и оставляет тебя угадывать, где искать. Только дело было уже не в раздражении. Я хотел её увидеть. Хотел посмотреть ей в глаза и понять, что будет дальше. Вот это было новым. Дальше меня обычно не интересовало. С Дашей интересовало. Имя есть. Лицо есть. Госпиталь есть. Фамилия, скорее всего, тоже не тайна века. Несколько знакомых, которые умели находить людей быстрее, чем обычный человек успевал открыть поисковик, у меня тоже были. Я не устраивал слежку. Не лез туда, куда не имел права лезть. Просто позвонил человеку, которому однажды помог с делом, и задал вопрос так, чтобы потом не пришлось самому себе писать объяснительную. Адрес всплыл не сразу. Сначала фамилия. Потом район. Потом дом. Я положил телефон на стол и долго смотрел на записанный адрес. Можно было не ехать. Можно было подождать, остыть, заняться плечом, вернуться к нормальной жизни, где женщины не появляются в голове между повторениями лечебной гимнастики. Можно было сделать вид, что мне хватило одной ночи и пары острых фраз, чтобы закрыть эту историю. Только я уже знал, что не хватило. Я хотел продолжения. Меня не интересовали отношения, не интересовали красивые разговоры о том, куда мы движемся. Я вообще плохо понимал, что люди делают в долгих отношениях, кроме как постепенно начинают мешать друг другу жить. Но с ней мне хотелось проверить. Посмотреть, что будет, если не отступить. Если пойти туда, куда тянет. До вечера я пытался вести себя как взрослый разумный мужик. Получилось до девяти. В девять пятнадцать я уже стоял у шкафа и одевался. В девять двадцать сунул телефон в карман. В девять двадцать две посмотрел в зеркало и понял, что лицо у меня такое, будто я еду не к женщине, а на операцию без группы прикрытия. В каком-то смысле так и было. Такси довезло меня до старого кирпичного дома в тихом районе. Не элитный муравейник и не романтическая сталинка с лепниной, а обычный дом с тёплыми окнами, лавочкой у подъезда и женщиной с собакой, которая посмотрела на меня так, будто я уже подозрительный, но ещё не окончательно. Я остановился у подъезда. Вот тут стало смешно. Я мог взять здание с группой за семь минут. Склад с вооружённой охраной — за одиннадцать. Однажды мы вынимали из квартиры такого типа, который поставил растяжку на дверь и считал себя умнее всех. На разминирование ушло меньше нервов, чем сейчас на мысль нажать кнопку домофона. Майор СОБРа, позывной Тигр, стоял у подъезда женщины, которая за несколько дней успела занять в моей голове слишком много места, и чувствовал себя так, будто пришёл сдавать экзамен по предмету, который сам же и прогулял. Я посмотрел на домофон, палец завис над нужной цифрой. — Полосатов, ты совсем приплыл, — сказал я себе тихо. В этот момент дверь подъезда открылась. Я даже не успел нажать и на пороге появилась Даша. В джинсах, в светлой футболке, с волосами, собранными небрежно, но так, будто небрежность тоже прошла отбор. В руке рюкзак, в глазах то самое выражение, от которого у меня реабилитация сразу переходила в категорию условной. Она не удивилась. Остановилась на верхней ступеньке, посмотрела на меня сверху вниз и медленно улыбнулась. — Долго собирался, Тигр. Я посмотрел на неё и понял, что злиться стало поздно. Злость требовала дистанции, а я приехал к её дому в десять вечера и стоял у подъезда, как курсант перед первым увольнением. — Зато пришёл. — Вижу. Сам или врач разрешил? — Врач разрешил ходить. — А нападать на женщин у подъезда? — Пока не нападал. Она спустилась на одну ступеньку ниже. Расстояние между нами стало неправильным. Слишком маленьким для спокойного разговора и слишком большим для того, что уже давно стояло, между нами, без разрешения. — Тогда зачем приехал? — спросила она. Голос у неё звучал легко, почти насмешливо, но пальцы сильнее сжали ручки рюкзака. Я заметил. Даша умела играть лицом, голосом, глазами, но руки выдавали её быстрее. — Хотел тебя увидеть. Она моргнула. Быстро. Один раз. Потом усмешка вернулась на место, только уже не такая уверенная. — Увидел, — сказала она тише. — Увидел, но мне оказалось мало. Даша отвела взгляд к подъездной двери, будто там внезапно появилась инструкция, как вести себя с мужчиной, который говорит прямо. На щеке у неё дрогнула ямочка, но улыбка не собралась до конца. — Ты быстро учишься плохому, майор. — Учительница способная. — Не льсти. Я могу привыкнуть. — Привыкай. Слово вышло само. Короткое и правдивое, не похожее на шутку. Даша перестала улыбаться. Она смотрела на меня уже без привычной наглости, будто пыталась понять, насколько далеко я сейчас зашёл и не испугаюсь ли сам. — Ты понимаешь, что говоришь? — спросила она. — Не до конца, но стараюсь. На её губах мелькнула слабая улыбка, но глаза остались серьёзными. Она глубоко вдохнула. Плечи у неё чуть поднялись и опустились, словно она хотела вернуть себе привычную дерзость, но та почему-то не слушалась. — Глеб, я не очень хороший вариант для мужского спокойствия. — Я заметил. — И не самый безопасный. — Это тоже заметила. — Я могу всё испортить. — В этом я не сомневаюсь. Она тихо фыркнула, но в голосе вдруг появилась хрипотца. — Ты приехал меня ругать? — Нет. — Тогда зачем? Я сделал шаг ближе. Даша не отступила, но подбородок подняла выше. Упрямая. Красивая настолько, что злость рядом с ней теряла смысл. — Проверить, что будет дальше. Она смотрела на меня, и у неё дрогнули губы. — А если дальше будет плохо? — Значит, разберёмся. Она замолчала и опустила глаза на мой рот, потом снова подняла взгляд. — Глеб. Имя прозвучало тихо. Без вызова. — Если сейчас скажешь, что нам надо поговорить, я соглашусь, — сказал я. Она слабо улыбнулась. — Правда? — Нет. Даша коротко выдохнула, будто хотела рассмеяться, но не успела. Потом я наклонился и поцеловал её. Первый поцелуй получился не аккуратным. Я целовал её так, будто два дня держал себя за шкирку, а теперь отпустил. Даша ответила сразу. Вцепилась пальцами в мою футболку, притянула ближе и выдохнула мне в рот так, что у меня в голове погас весь подъезд, улица и осторожность. Я прижал её к стене рядом с дверью подъезда, но сразу сместил руку, чтобы не ударить спиной. Даже в этом состоянии тело работало быстрее головы. Даша оторвалась первой. Дышала неровно, глаза блестели. — Майор, ты точно приехал поговорить? — Первоначально план был такой. — Быстро же ты меняешь планы. — Я способный. Она тихо рассмеялась, и этот смех окончательно сорвал с меня последние тормоза. Я снова поцеловал её, глубже, жёстче, уже без попытки сделать вид, что мы контролируем ситуацию. Где-то сбоку хлопнула входная дверь и кто-то кашлянул. Даша прижалась лбом к моей щеке и шепнула: — Если мы продолжим здесь, бабушка с таксой завтра создаст домовой комитет по моему поведению. Я тихо засмеялся в её волосы. — Куда? Она моргнула, потом поняла. — Третий этаж. Квартира двадцать семь. Лифта нет. Я посмотрел на неё. — Серьёзно? — Романтика старого фонда. Я подхватил её на руки. Даша коротко вскрикнула и тут же обхватила меня за шею. — Глеб! У тебя плечо! — Ноги работают. — Ты ненормальный. — Ты первая начала. — Я открыла дверь подъезда. —возмутилась она. — Провокационно открыла. Она рассмеялась уже по-настоящему, горячо и близко, прямо мне в шею. Я понёс её вверх по лестнице, чувствуя её ладони на себе. На втором этаже она сказала: — Если уронишь, я скажу, что это была попытка похищения. — Если буду ронять, предупрежу. — Чтобы я успела красиво упасть? — Чтобы ты перестала комментировать и держалась крепче. Она тут же прижалась ближе. — Так? — Уже лучше. На третьем этаже я остановился у двери. — Ключи? — В кармане джинсов. — В каком? — Проверь. Я посмотрел на неё. Даша смотрела в ответ слишком невинно для женщины, которую я держал на руках у её собственной квартиры. — Ты сейчас серьёзно? — Я же не могу сама. Меня несут. — Ты опасная женщина. Ключи нашлись не сразу. Даша смеялась мне в плечо, я ругался вполголоса, замок не хотел попадать под руку, а соседская дверь напротив явно слушала нас всем своим дверным глазком. Когда мы наконец оказались внутри, я закрыл дверь ногой. Даша всё ещё была у меня на руках. Смех у неё стих. Она смотрела уже не нагло, а внимательно, без защиты. — Теперь точно нужно поговорить? — спросила она тихо. — Потом. Я донёс её до комнаты, которую она указала коротким кивком, и опустил на кровать. Она потянула меня за ворот футболки, и я пошёл за ней без сопротивления. На этот раз между нами не было больничных стен, чужих имён и загадок, которые я пытался разгадывать вместо того, чтобы просто признать очевидное. Меня тянуло к ней. К неудобной, такой неправильной и совсем неспокойной. Сильно тянуло. Впервые за долгое время мне было интересно не только получить женщину, а остаться и узнать, что будет после. Даша провела пальцами по моей щеке. — Ты слишком серьёзный. — Ты слишком красивая. Она замерла, будто эти слова попали неожиданнее любой грубости. — Это запрещённый приём. — возмутилась она и щёлкнула меня по носу. — Зато работает. Я поцеловал её снова. Дальше разговор рассыпался на дыхание, смешки, короткие колкости и тишину, которая становилась горячее любых слов. Даша пыталась держать свою дерзость до последнего, но когда мои губы коснулись её шеи, она сбилась, пальцами сжала мою футболку и прошептала уже без игры: — Сегодня только я. Я накрыл её ладонь своей. — Только ты. После этого спорить было не о чем. Эта ночь перестала быть загадкой, которую мне нужно было разгадывать. ---------- Глава 23. Глава 23. Проснулся я не сразу. Сначала понял, что мне тепло. Потом — что лежу не у себя. Потом — что у меня под ладонью женская талия, голая кожа и ровное дыхание, которое не имело никакого отношения к госпитальным приборам, обходам и запретам Боголюбова. Хорошее утро. Опасное, неправильное, не по инструкции, но хорошее. Даша спала на боку, спиной ко мне, подмяв под щёку край подушки. Волосы рассыпались по плечу, одеяло сползло ниже лопаток, и я некоторое время просто смотрел. Без привычной мужской оценки, хотя тело, конечно, оценивало и не стеснялось. Но было ещё что-то. Непривычное. Мне понравилось проснуться в её кровати. Вот в этом месте стоило бы насторожиться, встать, тихо одеться и уехать, пока организм не начал путать хорошую ночь с чем-то более серьёзным. Обычно я так и делал, но с Дашей утро не просило побега. Оно лежало рядом, тёплое, сонное, с шёпотом моего имени в памяти и следами её ногтей на моём плече. Я осторожно убрал прядь с её шеи. Даша пошевелилась, но не проснулась. Только глубже вдохнула и чуть ближе прижалась спиной к моей груди, будто во сне решила, что это место занято правильно. Вот это уже было совсем плохо. Для моей независимости и привычек. Для того спокойного, удобного режима, в котором я много лет жил и считал себя умным мужиком. Даша тихо хмыкнула во сне. Я едва не улыбнулся. Она и спала с характером. Нельзя было просто лежать красиво и молчать, надо было даже во сне выражать отношение к миру. На тумбочке лежал её телефон, резинка для волос, пустая упаковка от жвачки и какая-то помада без колпачка. На полу валялись мои джинсы, рядом ее футболка. Мои боксёры почему-то оказалась на торшере. Я посмотрел на боксёры, потом на торшер. — Метко, — пробормотал я тихо. Даша «завошкалась» и открыла один глаз. — Ты разговариваешь сам с собой? Голос хриплый после сна. Низкий. Ленивый. Такой, что у нормального мужчины сразу включается желание продолжить ночь, даже если за окном уже утро. — С торшером, — уточнил я. — Он поймал моё нижнее бельё. Она приподнялась на локте, посмотрела на торшер, потом на меня. Волосы упали ей на лицо, губы припухли, на шее темнел след моего поцелуя. Она выглядела помятой, сонной и настолько красивой, что у меня на секунду пропали все приличные мысли. Даша медленно улыбнулась. — Ему идёт. Я протянул руку и убрал волосы с её щеки. Не удержался и притянул её ближе. Даша упала мне на грудь, упёрлась ладонью рядом с повязкой и сразу нахмурилась. — Больно? — Терпимо. — Это мужское «терпимо» или человеческое? — Разница принципиальная? — Огромная. Мужское «терпимо» обычно означает, что человек уже видит свет в конце тоннеля, но всё ещё спорит с фельдшером. — Ты слишком много знаешь о мужчинах. Она провела пальцем по краю повязки, уже без усмешки. — О мужчинах много знать несложно. Вы все думаете, что уникально молчите, уникально терпите и уникально врёте, когда вам больно. — А я? Даша подняла глаза. — А ты уникально раздражаешь. — Это уже ближе к комплименту. — Не привыкай. Я посмотрел на неё и понял, что уже привыкаю. К её голосу утром. К тому, как она щурится, когда пытается спрятать заботу за колкостью. К тому, что она может за секунду перейти от насмешки к серьёзности, а потом обратно. Я заметил и это тоже было опасно. Даша вдруг прищурилась. — Ты почему не ушёл? Вопрос прозвучал легко, но рука на моей груди замерла. Вот оно. Проверка. Я мог ответить привычно. Мог сказать, что вырубился, что такси было лень вызывать, что торшер не отдавал трусы. Любой вариант спас бы нас обоих от серьёзности. Но я почему-то не захотел спасаться. — Не захотел. Даша моргнула. Между её бровями залегла маленькая складочка. Я разгладил её большим пальцем. — Ты же обычно так не делаешь? — Обычно я ухожу. Она медленно убрала ладонь с моей груди, будто это признание оказалось горячим. — А со мной? — А с тобой я проснулся и решил, что могу ещё полежать. — Это звучит почти романтично. Я усмехнулся, но она не улыбнулась сразу. Продолжала смотреть внимательнее, чем обычно. Будто искала подвох. Даша вообще жила так, словно любой тёплый жест мог оказаться капканом, и заранее готовила нож, чтобы перерезать верёвку. Я не знал, кто её этому научил, но мне вдруг захотелось, чтобы рядом со мной она хотя бы иногда не ждала удара. — Есть хочешь? — спросил я. Она медленно подняла брови. — А если хочу… — Отлично. — я встал и стянул с торшера свои боксёры. Даша села, подтянула простыню к груди и посмотрела на меня с откровенным интересом. — Ты собираешься готовить? — Да. — Мне? — Нам. — Да ладно… — она рассмеялась. Смех прошёлся по комнате, по моей коже и устроился где-то под рёбрами. — Кухня направо, герой. Но предупреждаю, ассортимент ограничен яйцами, сыром, пивом и чем-то в контейнере, которое лучше не трогать без свидетелей. — Богатый рацион. — Я взрослая самостоятельная женщина. — С пивом, яйцами и подозрительным контейнером. — Именно поэтому самостоятельная. Я встал. Тело тут же напомнило, что ночь была активнее рекомендаций врача. Бок потянуло, плечо ныло густо, но ходить я мог. Даша заметила, как я на секунду задержал дыхание. — Глеб... — она прикусила губу, и я понял, что завтрак оказался под угрозой. Под очень серьёзной угрозой. Но организм всё-таки требовал топлива, а мозг цеплялся за идею сделать для неё что-то простое. Не впечатлить, а просто поставить перед ней тарелку и посмотреть, как она будет делать вид, что ей всё равно. На кухне действительно не было казармы. Там был живой беспорядок. Чашки стояли не там, где их ожидал найти нормальный человек. На подоконнике лежали две книги, одна открытая, вторая с чеком вместо закладки. В вазочке у плиты валялись конфеты, батарейка и заколка. На холодильнике магнит с надписью «Я не спорю, я объясняю, почему права». Я посмотрел на магнит, хмыкнул и открыл холодильник. Яйца нашлись. Сыр тоже. Пиво посмотрело на меня с полки с видом старого друга, которого пока рано было звать в бой. Контейнер в углу действительно выглядел так, будто его лучше не трогать без группы сапёров. Через десять минут на сковородке шипела яичница. Я нашёл хлеб, обжарил его, поставил чайник и даже сумел отыскать две одинаковые тарелки, что в Дашиной кухне выглядело почти чудом. Она появилась в дверях в моей футболке. Ткань была ей велика, сползала с одного плеча и заканчивалась слишком высоко, чтобы я мог спокойно продолжать готовить. — Ты специально? — спросил я. — Что именно? — Вот это. Она посмотрела на футболку, потом на свои ноги. — Я оделась и, по-моему, мне идёт. — она хитро прищурилась. — Ты против? — Я за, но с последствиями. Она подошла ближе, заглянула в сковородку и вдохнула. — Пахнет вкусно. — Не удивляйся так. — Я не удивляюсь. Просто пытаюсь понять, где подвох. — Подвох в том, что потом посуду моешь ты. Даша прижалась бедром к краю стола, скрестила руки на груди и посмотрела на меня так, будто я только что предложил ей подписать капитуляцию. — Ты пришёл в мой дом, остался на ночь, занял мою кровать, одел мой торшер, готовишь на моей кухне и ещё требуешь мыть посуду? — Я раненый и мне нужно экономить силы. — Интересно для чего. — Для следующей ночи. Она быстро покраснела и потянулась к кружке, но я перехватил её за запястье и притянул ближе. — Глеб, яичница. — Подождёт. Я поцеловал её медленнее, почти лениво. Даша сначала фыркнула мне в губы, будто собиралась отпустить очередную колкость, но потом замолчала и положила ладонь мне на шею. Яичница действительно чуть не сгорела, спасли мы её в последнюю секунду. Ели мы на кухне. Даша сидела напротив, босая, в моей футболке, с растрёпанными волосами и довольным лицом женщины, которая собиралась придираться к каждому куску, но съела всё до последней крошки. — Нормально? — спросил я, стараясь выглядеть как человек, который не ждёт оваций за яичницу. — Съедобно, — хмыкнула она, отправляя в рот последний кусок моего кулинарного триумфа. — Ты взяла добавку, — возмутился я. — Чтобы тебе сделать приятное, — она пододвинула к себе чашку с чаем. — Я вообще человек жертвенный. Я смотрел, как она пьёт чай, и ловил себя на странном спокойствии. Даша не пыталась быть удобной. Не изображала нежность, не подстраивалась, не спрашивала, что я люблю на завтрак, чтобы потом сделать именно так. Она спорила из-за хлеба, возмущалась из-за моей попытки переставить кружку, заявила, что на её кухне ложки имеют право лежать, где хотят, и почти выгнала меня с кухни за «силовой захват территории». И мне было хорошо. Потом мы всё-таки поговорили не о высоком и не о будущем. Мы оба обходили эти вопросы, как минное поле, и делали вид, что просто выбираем безопасный маршрут. Говорили о ерунде. О кино, еде, о том, что она терпеть не может занудные мелодрамы, потому что там люди страдают сорок серий вместо того, чтобы один раз нормально поговорить или переспать. Я сказал, что это радикальная драматургия. Она ответила, что у неё практический склад ума. — Комедии люблю, — сказала Даша. — Глупые. Чтобы люди падали, путались, врали плохо, а потом всё равно целовались. А ты что смотришь? — Новости, сводки, иногда старые боевики. — Как неожиданно. Мужчина с позывным Тигр смотрит, как другие мужчины бегают с оружием. — Там хотя бы логика есть. — Это в боевиках-то? — прыснула она. — Иногда. — Значит, сегодня вечером будем лечить твою психику комедией. — Сегодня вечером? Даша замерла на полсекунды. Она сама не заметила, что сказала так, будто я останусь. — Сегодня вечером, — повторил я. — У тебя планы? — Теперь есть. Она взяла кружку обеими руками и спрятала за ней улыбку. — Тогда купи чипсы. Комедия без чипсов — это унылое собрание людей перед экраном. — А пиво? Даша выглянула из-за кружки. — Я думала, ты сам догадаешься. Вечером я вернулся, но сначала мне пришлось заехать домой, принять лекарства, сделать упражнения и выслушать Риту, которая по телефону заявила, что мой голос подозрительный. Даша открыла дверь в мягких домашних штанах и майке, с собранными волосами и таким видом, будто совсем не ждала. На столе уже стояли две бутылки пива. Комедия оказалась идиотской, в хорошем смысле. Герои падали, путали двери, врали так плохо, что даже Манул бы заплакал от нарушения причинно-следственных связей. Даша хрустела чипсами, комментировала каждую глупость, иногда смеялась так, что запрокидывала голову, и я почти переставал смотреть в экран. Она сидела рядом на диване, поджав ноги. Сначала на расстоянии, потом её колено оказалось у моего бедра. Потом она отдала мне пакет с чипсами, но сама продолжала запускать руку туда же, и наши пальцы столкнулись в соли и шуршании. — Ты специально? — спросил я. — Я хочу чипс. — Там целый пакет. — Мне нужен именно тот, который ты собирался взять. — Почему? — Твой вкуснее. Я поймал её руку в пакете, она повернула голову. — Майор, вы напали на женщину во время культурного досуга. — Женщина пыталась захватить мой чипс. — Он был ничей. — Он был под моим контролем. Даша улыбнулась. — Зато мы совпали вкусами. Я смотрел на неё и понимал, что она права. Мы странно совпадали. Не мягко и не гладко. Мы совпадали углами. Упрямством. Желанием отвечать ударом на удар. Привычкой не просить, не показывать слабое место, не отдавать контроль без боя. Только рядом с ней мне почему-то не хотелось всё время держать оборону. Хотелось спорить, смеяться, целовать её в середине дурацкого фильма, когда герой на экране падал в бассейн. Я так и сделал. Она ответила сразу, но чипсы не выпустила. Потом отстранилась, посмотрела на пакет в своей руке и сказала: — У нас тут серьёзный вечер, между прочим. — Очень серьёзный. — Комедия, пиво, чипсы, раненый майор на диване. Почти семейные ценности. Слово «семейные» повисло на секунду. Не тяжело и не страшно, просто непривычно. Даша первой отвела взгляд к экрану. Потом она тихо сказала в темноту комнаты, под глупые звуки комедии, шорох пакета и тихий гул улицы за окном: — Мне хорошо. Даша смотрела в экран, но плечи у неё были напряжены. Я взял у неё пакет с чипсами, положил на стол и притянул её к себе. — Мне тоже. Она устроилась рядом, положила голову мне на плечо, осторожно, учитывая повязку. — Если тебе больно, скажи. — Не больно. Она притихла. На экране кто-то снова нелепо упал. Я сидел в её квартире, пил пиво маленькими глотками, потому что лекарства и здравый смысл ещё не до конца покинули чат, смотрел глупую комедию и держал рядом женщину, которая заморочила мне весь мозг. И мне снова за долгое время не хотелось никуда уходить. Это было не похоже на меня. Но, кажется, начинало нравиться. ---------- Глава 24. Глава 24. Просыпаться у Даши я начал быстро привыкать. Раньше я жил с другими настройками, а с ней вся моя проверенная система давала сбой. В то утро она снова пыталась отобрать у меня одеяло. Не нежно и не сонно, а целенаправленно, с характером, будто проводила ночную операцию по захвату территории. — Даже во сне воюешь, — пробормотал я, не открывая глаз. — Это вообще-то моя кровать, — отозвалась она хрипло. — Ты же спала. — Я спала, но и контролировать не забывала. Я тихо рассмеялся и открыл глаза. Даша лежала рядом, волосы растрёпаны, одна щека примята подушкой, губы припухшие. На ней была моя футболка, которую она вчера забрала без спроса. Футболка сползла с бедра, открывая тонкий след моего поцелуя. Хорошо выглядела. Мило. Я притянул её к себе. Даша выдохнула, уткнулась лбом мне в грудь и затихла. Лежала тёплая, сонная, и мне было так хорошо, как никогда раньше. К страсти я привык, к женскому телу под руками, тоже. Обычно после близости внутри появлялась удобная пустота. Ни хорошо и ни плохо. Просто всё случилось, тело получило своё, голова возвращалась в нормальный режим. С Дашей голова в нормальный режим возвращаться не хотела. Она, наоборот, начинала интересоваться подробностями. Какой она пьёт кофе. Почему морщит нос, когда делает вид, что ей всё равно. Почему на холодильнике у неё магнит с надписью «Я не спорю, я объясняю, почему права». Почему она смеётся громче, когда пытается спрятать смущение. — Завтрак? — спросил я. Даша приподняла голову: — Ты опять собираешься командовать моей кухней? — Я собираюсь накормить твой организм. Она замерла на пару секунд, вглядываясь в моё лицо, будто пыталась нащупать подвох. Потом чуть прищурилась: — Ты сейчас заботишься, что ли? — Нет, просто я голодный. Её брови возмущённо взлетели вверх: — Ах ты ж… Она ринулась на меня всем телом, пытаясь повалить обратно на подушки, но шуточная потасовка закончилась, толком не начавшись. Я перехватил её запястья, сжал в одной ладони и зафиксировал над головой, вжимая в матрас. Даша дёрнулась, но тут же затихла, резко обхватила мои бёдра ногами и потянула на себя. Я оказался над ней, удерживая вес на локтях, и всё равно чувствовал её всем телом. Горячую. Податливую. Живую настолько, что у меня сразу стало тесно в груди и в голове. Футболка на ней перекрутилась, открывая полоску кожи на животе, и от этой простой детали выдержка начала сдавать быстрее, чем после любого её подкола. От Даши пахло лавандовым мылом, тёплой кожей и той интимной близостью, которая остаётся после долгой ночи. Она дышала глубоко, прерывисто. Шутливое возмущение исчезло с лица, улыбка медленно сползла с губ, и вместо неё появилось то самое выражение, от которого у меня каждый раз летела к чёрту вся дисциплина. Она больше не пыталась вырваться. Только слабо шевельнула пальцами в моей руке и посмотрела на мой рот. Я медленно опустился ниже. Моё дыхание коснулось её шеи, и Даша вздрогнула, сильнее сжимая ноги вокруг моих бёдер. Я прижался губами к тонкой жилке у ключицы, почувствовал, как бешено бьётся под кожей её пульс, и поднялся выше. Она шумно выдохнула мне в губы, подаваясь навстречу. Я поцеловал её медленно, глубоко, забирая этот выдох себе. Завтрак пришлось отложить. Делали мы его гораздо позже и делали его вместе. Когда мы, всё-таки встав с кровати, появились на её маленькой кухне, Даша заявила, что сегодня блинный день, и принялась за дело. На ней по-прежнему была только моя футболка, заметно растянутая в вороте. Она стояла у стола босиком, напевала что-то под нос и увлечённо взбивала тесто венчиком в глубокой стеклянной миске. Тонкие запястья двигались быстро, растрёпанная прядь то и дело падала ей на щёку, и Даша смешно сдувала её в сторону, не отрываясь от процесса. Из окна на неё падал мягкий утренний свет, подсвечивал голые ноги, линию плеча, изгиб спины под тонкой тканью. Ничего особенного, если смотреть глазами нормального человека. Женщина на кухне делает блины. Бытовая сцена. Только у меня почему-то перехватило дыхание. В этом хаотичном домашнем уюте было столько неприкрытой чувственности, что я завис у косяка, как курсант перед первым нарядом. Даша даже не пыталась меня соблазнять. Просто стояла, мешала тесто, шевелила босыми пальцами на полу и напевала себе под нос. А мне уже хотелось подойти, обхватить её за талию и проверить, насколько быстро блинный день может сменить направление. Я подошёл ближе, почти вплотную, чувствуя исходящее от неё тепло, и не сдержался. Сунул палец в жидкое тесто и мазнул её по кончику носа. Даша замерла. Венчик затих в её руке. Она медленно повернула голову, смешно скосила глаза на белую каплю, а потом подняла взгляд на меня. В зрачках уже плясали чертята. — Ты сейчас совершил глупость, майор, — тихо произнесла она с притворной угрозой. — Тактическая проверка бдительности. — Проверка провалена. Она мгновенно опустила пальцы в миску и с победным возгласом провела мне полосу по щеке. Я хотел поймать её руку, но она уже смеялась. Заливисто и открыто, без единой капли привычного сарказма. Этот смех ударил мне прямо в голову. Я перехватил её испачканную руку, притянул к себе, невзирая на риск измазаться окончательно, и поцеловал прямо в её улыбку, чтобы окончательно показать, кто тут главный. Даша подалась навстречу, шумно выдохнула и обняла меня за шею, оставляя липкие следы на моих волосах. — Теперь ты в тесте, — прошептала она мне в губы. — Мелочи жизни. — Ты испортил блины. — Я улучшил процесс. Она фыркнула и снова поцеловала меня сама. Блины мы всё-таки дожарили, хотя половина из них едва не сгорела, а один получился такой формы, что Даша долго смотрела на него с профессиональным интересом. — Это не блин. Это карта неизвестной страны. — Нормальный блин, — сказал я и откусил большой кусок прямо из её руки. Даша возмущённо ахнула. — Ты сейчас съел спорную территорию. — Просто присоединил одну территорию к другой. — Захватчик. — Освободитель. Она хотела убрать тарелку, но я перехватил её за запястье и откусил ещё. Даша фыркнула, но улыбку спрятать не смогла. Остальные блины мы ели уже за столом. Один я откусил так, что по краям получились две неровные дырки. Приставил его к лицу, состроил жуткую гримасу и посмотрел на Дашу сквозь эти прорези. — Узнаёшь? — спросил я глухим голосом. Она медленно подняла кружку ко рту. — Конечно. Это твоя утренняя харизма. Я зарычал сквозь блин, а Даша прыснула, подавилась чаем и расхохоталась. Я сидел напротив с блином на лице и понимал, что пропал где-то между тестом на её носу и этим смехом. Когда Даша смеялась вот так, открыто, у меня внутри всё переворачивалось. Остывающий чай, сгоревший блин, весь мой прошлый опыт общения с женщинами летел к чёрту. Меня словно с катушек срывало от одного вида её подрагивающих губ, от этого румянца на щеках, от блеска в глазах. Она была живая, тёплая, и меня затягивало в неё глубже, чем я собирался позволить. Я потянулся к ней, обхватил за талию и одним движением усадил прямо на кухонный стол. Чашки звякнули, Даша ахнула, её смех оборвался коротким судорожным вдохом, когда голые бёдра коснулись прохладного дерева, а я снова оказался слишком близко. Пальцы сами зарылись в её растрёпанные волосы, удерживая, заставляя замереть. Она смотрела на меня сверху вниз потемневшими, растерянными глазами. В них было столько доверия, что мне захотелось сжать её в руках и не отпускать. Даша едва заметно улыбнулась дрожащими губами, подалась навстречу моему теплу, и у меня самого против воли появилась ответная улыбка. В груди рядом с ней становилось теплее и тяжелее одновременно, будто сердце увеличилось в размерах и начало давить на рёбра. Потом мы лениво перетекли в готовку обеда. От такой жизни я чувствовал, что скоро превращусь в Винни-Пуха в отставке: сон, секс, еда, потом снова секс, и так по кругу. Самое неприятное, что я совершенно не возражал. После госпиталя, боли, бинтов и стерильных стен во мне накопилось слишком много жизни. Ей нужен был выход. Кожа к коже, руки, дыхание, смех на кухне, горячая еда, женщина рядом, которую хочется трогать даже тогда, когда она просто мешает тесто. И Даша в этой жадной, острой потребности совпадала со мной. Она отвечала на каждое прикосновение так же честно. Не осторожно и не наполовину, а всем телом. На обед я решил сварганить своё фирменное блюдо: картошку с салом. Даже в магазин для этой миссии прогулялся. Даша контролировала процесс, сидя на подоконнике, будто главный санитарный инспектор в моей личной зоне ответственности. Я отвернулся к сковородке, на которой всё шкворчало, и исподтишка смотрел на неё. Она забралась на широкий подоконник, подтянула колени к подбородку и наблюдала за мной оттуда. Волосы падали на плечи, моя футболка снова сползла ниже, чем требовала мужская выдержка, а на лице у неё было выражение женщины, которая прекрасно знает, что делает с чужими нервами. — Ты опять притворяешься, что не смотришь, — сказала она, лукаво сощурившись. — Я готовлю. — А мне, кажется, ты раздеваешь меня взглядом. — Я оцениваю обстановку и составляю план на ужин. Она спрыгнула с подоконника и подошла ближе. Встала рядом, заглянула в сковородку, откуда шёл густой, сытный запах жареной картошки и сала. — М-м, пища богов, — сказала она и прижалась бедром к моему. Не случайно. У Даши вообще случайностей было мало. Она просто делала вид, что мир сам подстраивается под её настроение. Каждое такое мимолётное касание пробивало меня током, заставляя мышцы напрягаться. — Если ты продолжишь, у меня всё сгорит. — Почему? — Она захлопала глазами, будто искренне не понимала, какую лавину запускает внутри меня одним своим присутствием. Я не стал отвечать, а эта наглая девчонка стянула с себя футболку. Осталась в одном белье, горячая, дразнящая, пахнущая утренней постелью. В итоге картошка с салом у нас действительно сгорела. Не сразу, конечно. Сначала я попытался спасти блюдо, потом себя, а заодно и здравый смысл. Проиграл по всем направлениям. Даша потом стояла у плиты, смотрела на почерневшее дно сковородки и качала головой. — Ты испортил обед и испортил мою новую сковородку. — Я предупреждал. — Я думала ты более профессионален. — Я работал на два направления одновременно. — возмутился я — Очень удобное оправдание. Она фыркнула и ткнула меня пальцем в грудь. — Завтра готовлю я. Вместо ответа мне пришлось снова поцеловать её. Бывали моменты, когда мы просто сидели вместе. Дашка прижималась ко мне и о чём-то думала своём. В такие секунды она становилась мягкой и нежной, как кошка, которая сама решила прийти ближе и теперь делает вид, что это не потребность, а одолжение. Я перебирал пальцами её волосы, слушал её ровное дыхание, и мне сразу хотелось обнять её крепче, прижать к груди, закрыть от всего. А ещё хотелось взять её за руку и идти долго, не сворачивая. Странные мысли. Дурные. Они всё чаще забирались в голову, устраивались там и делали вид, что имеют право на жильё. Это напрягало. Дашка любила много гулять, а я вообще-то терпеть не мог этот процесс. Что там хорошего? Идёшь и всё. Вот если идти до кабака или до мангала с шашлыками, тогда понятно, есть цель и смысл, а просто бродить, держась за руки, казалось несерьёзным, почти детским. Но Дашка любила. Каждый день она вытаскивала меня на улицу, и я шёл. Ворчал, но шёл, потому что её ладонь в моей руке ощущалась слишком правильно. Неприлично правильно для человека, который всю жизнь считал, что прогулка без задачи — это потеря времени. — Ты опять делаешь лицо мученика, — говорила она. Я косился на неё, а она смеялась и тянула меня дальше, будто у неё был план приручить меня через кофе навынос, лавочки и бессмысленные маршруты по городу. А ещё Даша, как оказалось, красиво пела. Никогда бы не подумал. Она вообще не производила впечатление женщины, которая будет стоять где-то с микрофоном и дарить людям прекрасное. Скорее уж отнимет микрофон, устроит переворот и объявит новые правила. Однажды мы пошли в парк, естественно, по её инициативе. Там оказался концерт для пенсионеров: маленькая сцена, колонки, ведущий с бодрым голосом и публика, которая явно знала слова песен лучше самих исполнителей. Я посмотрел на происходящее и притормозил. — Мы не туда забрели. Дашка рассмеялась и потянула меня прямо к толпе «кому за шестьдесят». — Как раз туда. — Я не участвую в культурной жизни района. — Уже участвуешь. Ведущий со сцены спросил, есть ли желающие. Я даже не успел понять, что происходит, потому что наша с Дашей сцепленная рука тут же взметнулась вверх. — Есть! — крикнула она. Я медленно повернул к ней голову. — Ты чего творишь? — Пойдём. — Я не умею петь. — А я умею. Поддержишь меня. Она всё-таки вытащила меня на сцену. Мне для поддержки выдали барабан, повесили его на шею, сунули палочки, и я стоял с видом дебила, которого только что взяли в плен силами районной самодеятельности. Даша взяла микрофон, пошепталась с ведущей и подмигнула мне так, что это, наверное, увидели даже голуби на деревьях. Потом заиграла музыка и Дашка запела. Красиво запела. Так, что нож под кожу. Я смотрел на неё, а она повернула голову и смотрела не на зрителей, а прямо на меня. Будто только мне одному пела, выставляя перед всем парком что-то такое, что обычно прятала за колкостями, смехом и наглым взглядом. У меня сердце сжалось. Дышать трудно стало. Грудину сдавило от этой бешеной, пронзительной искренности. Когда песня закончилась, Даша подбежала ко мне, обняла за шею и повисла всей тяжестью, доверчиво и горячо. — Спасибо, барабанщик Глеб. — прошептала мне в губы и рассмеялась. Хитро, как лиса, и абсолютно счастливо. Пришлось ущипнуть её за мягкое место. Она возмутилась, назвала меня дикарём и сказала, что артистов надо уважать. Пришлось уважить этой же ночью. Если бы я знал, чем закончится эта ночь, я бы… Не знаю, что бы сделал. Наверное, всё равно не остановился бы, но эта ночь изменила всё. ---------- Глава 25. Глава 25. Даша в этот вечер не шутила. Поначалу ещё пыталась держать привычный тон, цепляла меня, усмехалась, спорила из-за какой-то ерунды. Потом замолчала и стала смотреть так, что мне снова стало не по себе, как там, в парке, когда она пела. В её глазах было что-то глубокое. Пугающе серьёзное. Чтобы скрыть собственный нервяк, я прижал её к себе и поцеловал в шею, пытаясь утопить тяжёлые мысли в привычной страсти. Обычно это работало. С телом проще, чем с чувствами. Тело не задаёт лишних вопросов и не просит назвать происходящее. Тело не требует будущего, но с Дашей в ту ночь не получилось спрятаться даже в желании. Пальцы её вцепились в мою рубашку, дыхание сбилось, спина чуть выгнулась навстречу. Даша могла сколько угодно язвить, но сейчас, под моими руками, вся её броня летела к чёрту. Да и моя тоже. Меня сильно к ней тянуло, накрывало дурной страстью, но сквозь неё пробивалось что-то совсем другое. Из-за этого я придерживал её за затылок осторожнее, без грубости. Замечал, когда она замирала и вместо того, чтобы просто целовать до стонов, я зачем-то тихо звал её по имени. Даша лежала подо мной и смотрела в упор. Прямо, открыто, без своей дурацкой привычной усмешки. — Ты опять слишком серьёзный, — сказала она хрипло. — Ты опять слишком красивая. Она закрыла глаза. Секунда прошла тихо. Потом она потянула меня к себе и поцеловала так, будто решила больше не защищаться. Мы не спешили и почти не шутили. Иногда всё равно смеялись, когда сталкивались лбами или когда, я шипел от неудачного движения, а Даша тут же называла меня «героем с заводским браком». Она то и дело пыталась мной рулить, а я огрызался, что командовать тут буду я. Дашка в ответ только фыркала, что на её территории мои уставы не работают. Но всё это было уже не той игрой, с которой мы начинали. Она держалась за меня иначе, будто не хотела отпускать. В какой-то момент, когда её руки сжались у меня на спине, когда она уткнулась губами мне в шею и выдохнула почти беззвучно, я услышал: — … я люблю тебя. Она сказала это тихо, но я разобрал. Эти слова прошили меня насквозь. Словно молния вошла в грудь, выжгла внутри всё лишнее и на секунду показала картинку целиком. Мы заигрались. Это уже не было лёгкой интрижкой. Не было больничным безумием, сексуальной загадкой, проверкой, азартом или красивой ошибкой. Это становилось отношениями. Настоящими. С совместными утрами, прогулками, её смехом и её головой у меня на груди, пивом в холодильнике, чипсами на диване и фильмами, которые я не любил, но смотрел, потому что она смеялась рядом. Вот этого я не хотел, не умел и не выбирал. Мне никогда не были интересны серьёзные отношения. Они требовали слишком многого. Места и времени, объяснений и чужих ожиданий. Слабости, которую другой человек видит раньше тебя самого. Право другой женщины спрашивать, где ты, когда придёшь и почему молчишь. Право быть рядом не только в постели, но и в голове. А Даша уже и так залезла в мою голову. Глубоко залезла, даже слишком. После она лежала на моей груди и водила пальцем по старому шраму у плеча. — Их много? — спросила она тихо. — Шрамов? — Женщин. Вопрос прозвучал с усмешкой, но палец на коже остановился. Я посмотрел в потолок. — Достаточно. — Неправильный ответ. — А правильный какой? Даша приподнялась на локте и заглянула мне в лицо. — «Все до тебя были ошибкой, Даша. Я жил неправильно, но теперь прозрел.» Я тихо рассмеялся и поцеловал её в светлую макушку. — Ты часто пишешь диалоги за мужчин? — Приходится. Сами вы справляетесь плохо. Я усмехнулся, но её взгляд не отпускал. Она вроде играла, но под шуткой дрожала тонкая, натянутая струна. — С тобой иначе, — сказал я, потому как не знал, как сказать правильно. Даша моргнула, сглатывая подступившие эмоции, а я поцеловал её. — Осторожнее, майор. Так можно случайно стать хорошим мужчиной. Голос у неё стал мягче, тоньше. Я услышал это и не стал добивать шуткой. Просто притянул её обратно к себе. Она легла, уткнулась носом мне в грудь и через минуту расслабилась, полностью доверяя себя мне. Я лежал без сна, слушал её ровное дыхание и чувствовал, как внутри поднимается старая, знакомая готовность отступить. Такая же, как перед плохо подготовленной операцией, когда входишь в помещение и понимаешь: данных мало, выходов не видно, рисков больше, чем должно быть. Только тут не было врагов. Была женщина, которая спала у меня на груди. Женщина, с которой просто секс уже не получался. Она хотела большего, я отчётливо понял это сегодня. По её взгляду там, в парке. По вопросу о женщинах. По-тихому «люблю тебя», которое она прошептала в темноту, думая, что я, может быть, спишу всё на ночь, усталость и близость. А мне всё это было не нужно. Да, меня тянуло к ней. Да, она была другой, она отличалась от всех, кого я знал. С ней мне было здорово, волнительно, тепло, и именно это заставляло внутри срабатывать режиму «тревога». Секс — это одно. Отношения — другое. Ну, какие отношения могут быть с моей службой? Где за каждым выездом может ждать пуля, за каждым неловким движением растяжка, за каждой дверью тот, кто решил не сдаваться живым. Привязать её к себе, заставить ждать, бояться, считать звонки, хоронить меня заранее каждый раз, когда я не отвечаю? У таких, как я, не бывает нормальных отношений, только секс. Короткий и честный, без обязательств. Утром она стояла на кухне, лохматая, в сорочке, искала кофе и ворчала на полупустую банку. — Кофе будешь? — бросила она через плечо. — Я сегодня добрая и готова поиграть в женушку. Я застыл у порога. Слово ударило наотмашь, заставив сработать внутренний предохранитель. Даша звякнула кружкой и медленно повернула голову. — Что? — Ничего. — Глеб, у тебя лицо такое, будто под ковриком мина с растяжкой щёлкнула. — Задумался просто. — О кофе? — О делах. Я почесал затылок, пытаясь замаскировать неловкость момента. Получалось плохо. Она поставила кружку на стол. Звук получился сухим, бьющим по нервам. — Дела? В семь утра субботы? Я потёр лицо ладонью, выстраивая холодную стену. — Мне нужно к себе на несколько дней. Надо закрыть пару хвостов. Сказал сухо и вышел из кухни в поисках своих штанов. За спиной услышал её шаги. Она вошла за мной в комнату, встала, прислонившись к дверному косяку, и внимательно наблюдала за мной. — Надолго? — спросила она глухо. Голос у неё потерял все утренние краски. — Не знаю, пара-тройка дней. Я сказал это беспечно, застёгивая ремень, потом посмотрел на неё прямо. — Я позвоню. Даша смотрела на меня. Лицо у неё сделалось собранным, резким, на нём проступила опасная взрослая тишина. — А точно позвонишь? — Даш, не начинай нагнетать. — Я ничего не нагнетаю. — она коротко кивнула рубленым движением. — Я просто озвучиваю настоящие мысли в твоей голове. Превентивный удар, да, майор? Меня обожгло глухим раздражением. На себя, на эту дурацкую уютную квартиру, на кофе и на её абсолютную, бьющую под дых правду. — Я ничего не заканчиваю, просто еду домой. Я живу так, как привык, понимаешь? — Понимаю. Всё предельно ясно. Она усмехнулась сухо, одними уголками губ. — Глеб, если тебе стало страшно, так и скажи. Не надо прикрываться несуществующими делами. — Мне не страшно. — Тогда почему ты бежишь от меня? Я промолчал. Даша смотрела на меня, ожидая хоть какого-то знака, но я выдавил единственное, что сейчас держало броню и отрезало пути назад: — Мне нужно немного свободы, прости. — Ясно, — тихо сказала она. — Даша, я не обещал тебе золотых гор и серьёзных отношений. Мы сошлись на других условиях. Сказал и сразу захотелось выдрать эти слова вместе с языком. Они прозвучали правильно, из старого, проверенного арсенала, где мужчина всегда чист перед законом и совестью, потому что предупреждал. Ничего не обещал, ничего не должен. Всё честно. Даша побледнела. Белизна разлилась у неё по скулам, губы на мгновение дрогнули, а взгляд стал пустым. А потом она улыбнулась. Надела эту улыбку, как парадный мундир перед расстрелом. Идеальная и острая, не подкопаешься. Даша, которая умеет держать удар. — Конечно, — почти шёпотом произнесла она мёртвым, ровным тоном. — Прости, я забыла. Мой косяк. — Что значит «забыла»? Я шагнул к ней, хмурясь. — Ничего. Всё нормально. Иди, Глеб. У тебя же дела. — Перестань выкручивать мои слова. Я начинал злиться, потому что вся эта ситуация походила на те, которых я всю жизнь старался избегать. Настоящие чувства требовали ответственности, к которой я не был готов. — Я ничего не выкручиваю. Ты всё сформулировал чётко, как в рапорте. Вопросов больше нет. — Я сказал, что не хочу торопить события. — Нет, Глеб. Ты сказал, что ты мне ничего не должен. Она резко отвернулась и пошла на кухню. Встала у раковины и крутанула кран. Вода хлынула в пустую чашку, брызгая на столешницу, заполняя шумом комнату, отгораживая нас друг от друга звуковой стеной. Я стоял посреди её кухни, смотрел на напряжённую спину под сорочкой, на тонкую шею, на пальцы, сжавшие край раковины. Один шаг. Подойти сзади, обнять, зарыться носом в её волосы, выключить эту проклятую воду и сказать, что я полный идиот. Я мог бы это сделать, но остался на месте. Мой страх оказался сильнее моего тепла. — Я наберу тебя позже, — бросил я сквозь шум воды. Она не повернулась. Только плечи едва заметно качнулись: — Не надо, Глеб. Избавь себя от лишнего. Даша закрыла кран и повернулась ко мне. На лице всё та же безупречная, восковая улыбка. В глазах выжженное, пустое поле. — Уходи. И я ушёл. На улице я жадно глотнул утренний воздух, ожидая, что сейчас вернётся привычное чувство свободы. Облегчение. Нормальное состояние мужчины, который вовремя вышел из опасной зоны и не дал себе увязнуть в том, что ему не нужно. Но никакого облегчения не было. Внутри сидела глухая, грызущая пустота. ---------- Глава 26. Глава 26. *Даша* Дверь закрылась. Не хлопнула и не ударила по косяку. Просто мягко встала на место, будто ничего страшного не произошло и утро продолжало быть обычным. А я почему-то ждала другого звука. Хотела, чтобы она грохнула так, чтобы чашки на кухне звякнули, чтобы соседи за стеной выключили телевизор, чтобы у обиды появился хоть какой-то приличный повод стать громкой. Тогда можно было бы решить, что это ссора. Обычная ссора обычным утром, после которой люди дуются, злятся, пишут длинные сообщения и делают вид, что не ждут ответа. Но Глеб ушёл тихо, будто аккуратно вынул себя из моей квартиры и оставил всё на прежних местах. Только прежним уже ничего не было. Я стояла, прислонившись спиной к раковине, и смотрела на чашку, которую достала для него. Вода уже не текла, но в ушах всё ещё шумело, словно кран продолжал работать где-то внутри головы. Хороший, удобный шум. Он мешал слышать тишину. А тишина получилась такой, что в ней можно было разобрать, как человек выбирает не тебя. Я посмотрела на свои руки. Пальцы дрожали. Мелко, противно, почти незаметно. Я смотрела и злилась. Вот она, Дарья Владимировна. Острая на язык, независимая, взрослая, с характером, который якобы не всякий мужчина выдержит. Стоит в собственной кухне и не может справиться с руками. — Браво, — сказала я вслух, и голос сорвался на последнем звуке. — Самообладание уровня «ас». Можно выдавать медаль и валерьянку. Шутка получилась плохая, но шутить было легче, чем признать: мне больно. Я умела держать лицо. Поднимать подбородок, улыбаться уголком губ, отвечать так, чтобы у собеседника отпало желание лезть дальше. Я слишком хорошо знала, как выглядеть женщиной, которую невозможно ранить. Проблема в том, что такие женщины всё равно ранятся. Просто делают это за закрытой дверью. Я снова посмотрела на две чашки, которые сиротливо стояли на столе. Моя и его. Обычные чашки, ничего особенного, но пока он был рядом, они означали совместное утро, поцелуй с привкусом кофе, его низкое ворчание и мою глупую улыбку. Теперь они стояли как две улики на месте преступления, и одна из них была лишней. На спинке стула висела его футболка, в комнате на диване валялся плед, под которым мы несколько дней назад смотрели комедию и спорили из-за чипсов. В ванной осталось его полотенце, потому что я сама сказала: «Оставь там, потом уберу». Потом. Слово для людей, уверенных, что у них есть запас времени. Я подошла к стулу, взяла футболку и прижала её к лицу раньше, чем успела себя остановить. Запах Глеба накрыл сразу. Тёплый и мужской, такой живой. Тот самый запах, который ночью был рядом с моей щекой, на моей коже, в подушке и в воздухе вокруг. Внутри снова заныло. Я усмехнулась в ткань. — Великолепно, Даша. Теперь ещё и футболку к лицу прижимай. Полный набор достоинства, осталось только написать ему: «Ты забыл свою вещь и моё разорванное сердце». Я отняла футболку от лица, но из рук не выпустила. Нужно было умыться, переодеться, открыть окно и выкинуть мусор. Нужно было любыми способами стереть с кухни это утро, как стирают с доски неудачное решение. Можно было позвонить Маше, сказать что-нибудь ядовитое про мужчин, а когда она насторожится, фыркнуть и перевести разговор на её Боголюбова. Но Маше звонить было нельзя. Она сразу услышала бы по голосу. Маша вообще всегда слышала то, что я прятала глубже всего. Иногда, мне казалось, у неё не сердце, а медицинский аппарат: приложит к тебе взгляд и сразу видит внутреннее кровотечение. Подошла к окну и отдёрнула штору, во дворе было обычное утро. Москва не заметила, что из моего подъезда вышел Глеб Полосатов. Я не увидела его внизу. Он умел уходить так, чтобы не оставить человеку даже дурацкой возможности смотреть ему вслед. Утро было солнечным, как и то утро пять лет назад. Я не хотела вспоминать. Воспоминания вообще противные жильцы. Сначала стоят под дверью тихо, потом просовывают ногу в щель, а через минуту уже сидят на твоей кухне, пьют твой чай и раскладывают на столе всё, что ты годами убирала в дальний ящик. Глеб ушёл второй раз, значит, дверь снова открылась. Пять лет назад у меня был день рождения. Девятнадцать лет. Возраст, когда ты уже покупаешь себе чёрное платье с открытыми плечами и думаешь, что понимаешь про мужчин достаточно, чтобы выбирать, с кем флиртовать, а кого поставить на место. На самом деле ты ещё ребёнок. Просто с красной помадой, каблуками и очень убедительной уверенностью, которая держится до первой настоящей беды. Я тогда училась в медицинском колледже и снимала маленькую квартиру недалеко от учёбы. Мы жили там вместе с Машей. Две будущие медсестры, две блондинки с одинаковыми лицами и совершенно разными представлениями о том, как надо портить себе жизнь. Мы изображали самостоятельных взрослых девушек, хотя деньги заканчивались почти сразу, суп иногда напоминал аптечный раствор, а чайник выключался только после удара по кнопке с правильной интонацией. Квартира была тесная, старая и съёмная. Облезлый подоконник, скрипучий диван, шкаф, который открывался так, будто каждый раз оскорблялся, и хозяйка, уверенная, что студентки без присмотра способны разрушить не только сантехнику, но и нравственный облик подъезда. Нам нравилось. Это была свобода, пусть и с тараканом у мусорного ведра. В ту ночь Маши дома не было. Она пришла в клуб только ради меня. Вручила подарок, выпила полбокала сиреневого коктейля, сказала, что музыка слишком громкая, потом ещё раз сказала, что музыка слишком громкая, только уже с выражением человека, который готов поставить диагноз всему заведению. А потом у неё начал звонить телефон. Богдан. Тогда он ещё не был бывшим мужем, бывшей болью и человеком, о котором Маша умеет молчать со слезами в глазах. Тогда он был просто её ревнивым парнем. Высоким, правильным, красивым в своей раздражающей уверенности, что мир обязан подчиняться его распорядку. Он названивал так, будто у него вместо сердца стояла тревожная кнопка. Маша сначала сбрасывала, потом отходила к стене и шипела в трубку: — Богдан, не начинай. Возвращалась ко мне красная, злая и почему-то ужасно живая. — Он стоит у входа, — сказала она наконец. — Кто? — Мой персональный отдел надзора. Я выглянула через плечо и увидела его у дверей клуба. Богдан стоял мрачный, как проверка из министерства, и смотрел на вход так, будто собирался закрыть это место по санитарным причинам. Телефон у Маши снова зазвонил. Она включила громкую связь то ли случайно, то ли от злости, и я услышала его голос: — Мария, у тебя есть тридцать секунд, чтобы выйти самой. Потом я зайду и вынесу тебя оттуда кверху задницей. Маша вспыхнула. — Ты ненормальный! — Двадцать восемь секунд. Я рассмеялась. — Какая романтика. Почти серенада, только с угрозой похищения. — Замолчи, Даш. Она схватила сумку, поцеловала меня в щёку и сказала, что сейчас быстро его успокоит и вернётся, но она, конечно, не вернулась. Через час пришло сообщение: «Осталась у него. Не смей смеяться над моим конвоем». Я смеялась, тогда всё это казалось милым и смешным: ревнивый Богдан, Машина злость, её счастливая мордашка под видом возмущения, моё чёрное платье и ночь, в которой обязательно должно было случиться что-то красивое. Я даже не представляла, насколько неправильно окажусь права. В тот вечер я старалась быть не собой. Надела платье, которое казалось мне смелым до неприличия. Сейчас я бы назвала его почти скромным, но в девятнадцать открытые плечи уже казались заявлением миру. Красная помада, каблуки, волосы, уложенные так, будто я не потратила на них сорок минут и половину нервов. В зеркале я пыталась увидеть женщину-вамп, но на меня смотрела студентка с огромными глазами. Я решила, что при слабом клубном освещении сойдёт. В клубе было шумно, жарко и тесно. Люди танцевали так, будто знали, куда девать руки, ноги и собственную уверенность. Я стояла у барной стойки, держала бокал со сладким коктейлем и делала вид, что одиночество у бара — это не потому, что Маша сбежала к ревнивому будущему мужу, а потому, что мне так загадочнее. Тогда я и увидела его. Он стоял чуть в стороне, с компанией мужчин. Высокий, широкоплечий, темноволосый. Не глянцевый красавчик и не мальчик с рекламного плаката. В нём всё было живое и крепкое: плечи, руки, линия челюсти, ленивый прищур. Он смеялся низко, с хрипотцой, держал стакан, и по тому, как свободно двигался, было понятно, что выпил. Но даже пьяным он не выглядел слабым. Некоторые мужчины после алкоголя становятся громкими, липкими и жалкими. Глеб стал только свободнее. Наглее. Будто мир на пару часов убрал с него лишние ограничения, а он и так прекрасно знал, как держаться. Я смотрела слишком долго, и он заметил. Повернул голову, поймал мой взгляд и улыбнулся краем рта. Когда он подошёл, я подняла подбородок и сказала первое, что успела придумать: — Вы так смотрите, будто выбираете. Он опёрся локтем о стойку рядом со мной. — А ты так говоришь, будто уже решила отказать. — Может, и решила. — Тогда зачем ждёшь? Вот с этого момента все мои маски начали сыпаться. Он спросил, как меня зовут. Я сказала, что незнакомым мужчинам имена не раздаю. Он ответил, что тогда будет называть меня девушкой с самым невкусным коктейлем в клубе. Я возмутилась, потому что коктейль был праздничный, а значит, по закону имел право быть ужасным. Глеб забрал бокал из моей руки, понюхал, поморщился и поставил на стойку. — Сладкая дрянь. Утром голова будет болеть. — Вы врач? — Опытный пострадавший. Я фыркнула, хотя очень старалась не улыбаться. Он смотрел внимательно и не только на платье, ноги или губы. В глаза. Будто ему было интересно, что там, под красной помадой, каблуками и моей дешёвой смелостью. — День рождения? — спросил он. Я замерла. — С чего вы взяли? — Профессиональная привычка. — Кто вы? Он чуть улыбнулся. — Глеб. Просто Глеб. Без фамилии и будущих объяснений. Я тогда не знала, что имя может остаться с тобой на годы. Что его можно ненавидеть и всё равно искать глазами в каждом похожем мужчине. Что однажды я услышу «майор Полосатов» и у меня внутри что-то старое, закопанное, встанет на ноги. Мы разговаривали недолго, хотя потом мне казалось, что прошло полвечера. В памяти осталось не время, а его голос рядом, свет на скулах, стакан на стойке, мой смех, который вырвался раньше, чем я разрешила себе смеяться. Он шутил сухо, не старался понравиться, и именно поэтому нравился ещё сильнее. Потом мне стало душно. Музыка давила на виски, каблуки окончательно решили меня добить, и я вышла на улицу подышать. У входа стояла компания парней. Я сразу поняла, что надо вернуться внутрь. Бывают такие компании, от которых даже воздух становится неприятным. Сначала они просто смотрели. Потом кто-то сказал, что такую девчонку нельзя отпускать одну. Один шагнул ближе, перегородил мне дорогу. Я попыталась обойти, но меня схватили за запястье. — Отпусти, — сказала я. Голос подвёл, вместо резкости вышел страх. Меня потянули к машине. Сначала будто в шутку, чтобы потом можно было сказать: «Да ладно, чего ты такая нервная». Я упёрлась каблуками в асфальт, дёрнулась, но пальцы на моём запястье сжались сильнее. — Куда ты, красотка? Поехали, потусим нормально. Я закричала. Музыка грохотала за дверью клуба. Люди у входа оглядывались и тут же отворачивались. Взрослый мир оказался очень занят, когда мне вдруг понадобилось, чтобы кто-нибудь вмешался. А потом дверь клуба распахнулась. Глеб вышел на улицу и увидел меня. Моё запястье в чужой руке, машину с открытой дверью и парней. Лицо у него изменилось, стало совсем другим. Собранным, холодным и очень опасным. — Отпустили её, — сказал он. Он не кричал, даже голос не повысил, но мне в ту же секунду сразу стало ясно: сейчас будет плохо. Парень, который держал меня, засмеялся. Второй сказал что-то грязное. Третий шагнул к Глебу и толкнул его плечом. Глеб ударил. Дальше всё смешалось: звук удара, ругань, моя ладонь на холодной дверце машины, чей-то крик. Глеб оказался между мной и ними так быстро, будто всегда должен был стоять именно там. Он был пьян, а их — четверо. Ему досталось сильно. Один ударил его в лицо, и у губы сразу появилась кровь. Другой попал сбоку. Глеб качнулся, но устоял. Рубашка порвалась на плече, костяшки на правой руке быстро сбились, дыхание стало тяжёлым, но он не отступил. Я стояла у машины и смотрела на него так, будто увидела не мужчину, а рыцаря… Смешно, конечно. Пьяный, злой, с разбитой губой, в помятой рубашке. Очень странный рыцарь. Но когда тебе девятнадцать, когда чужие пальцы только что тянули тебя к машине, а герой появляется в последнюю секунду и закрывает тебя собой, ты не анализируешь жанр. Ты просто влюбляешься в эту широкую спину, в сбитые костяшки, в кровь у рта и в его спокойное: «Цела?» Парни отступили не сразу, но потом всё-таки ушли. Матерились, обещали вернуться, но машина уехала, и улица вдруг стала холодной и пустой. Глеб повернулся ко мне, тяжело дыша. — Цела? Я кивнула. Он подошёл ближе и взял моё запястье. На коже уже проступали красные следы. — Больно? — Терпимо. Я потёрла запястье, чтобы хоть куда-то деть руку. — Врёшь плохо. Я позвала его к себе. Сказала, что живу рядом и нужно обработать раны. Он поворчал, что это ерунда, бывало хуже, но пошёл Все пятнадцать минут до дома я украдкой смотрела на него и чувствовала, как сама себе становлюсь опасно чужой. Слишком послушной собственному сердцу. Дома я суетилась ужасно. Роняла перекись, путалась в собственных ногах, не могла найти ватные диски, хотя сама же утром убирала их в ящик. Глеб сел на край нашего старого дивана, и маленькая комната сразу стала теснее. Он заполнил её собой: плечами, руками, запахом улицы, алкоголя и крови. Я подсела рядом с аптечкой. Перекись зашипела на его сбитых костяшках, он поморщился: — Сурово лечишь, сестрёнка. Я подняла глаза. — Не называй меня так. Он посмотрел внимательнее. — Почему? Потому что я не хотела быть сестрёнкой. Не хотела быть маленькой девочкой, которую спасли, проводили домой и потом забыли. Хотела быть женщиной, которую он обнимет. Женщиной, на которую он снова посмотрит тем самым взглядом у барной стойки. — Просто не люблю, — ответила я. Он кивнул. — Хорошо, Даша. Моё имя в его голосе прозвучало так мягко, что у меня перехватило дыхание. Потом я обрабатывала ему губу. Для этого пришлось встать прямо между его коленями. Он сидел, слегка запрокинув голову, а я осторожно касалась ватным диском порванного уголка его рта и старалась не смотреть слишком долго. Не получалось. У него были красивые губы. Пухлые, разбитые у края, с тонкой полоской крови. Тёмная щетина на подбородке. Маленькая морщинка у глаза. Сильная шея. Крепкие руки с разбитыми костяшками лежали на коленях, и от мысли, что эти руки только что защищали меня, у меня внутри всё становилось горячим. — Боишься? — спросил он. — Нет. — Опять врёшь плохо. Я опустила глаза. В этот момент у него из кармана выпали ключи, а вместе с ними звякнул пластиковый брелок. Маленькая фигурка на цепочке покатилась к моим ногам. Я подняла её и застыла. — Это же Кан Хён У. Глеб нахмурился. — Кто? — Актёр из дорамы «Весна после дождя». Он посмотрел на брелок с таким видом, будто тот только что испортил ему репутацию. — Сестра подарила. Замучила этой корейской «чухнёй». Выбросить жалко, носить стыдно. Мужики на службе увидят — засмеют. — Это не чухня. — Конечно. Глубокое культурное явление с мужиками в блестящих пиджаках. — Он не просто мужик в пиджаке. Он там пять серий страдал молча, потому что не мог признаться в любви. — Удобный парень. Молчит, страдает, никому не мешает. Я возмутилась, начала защищать любимый сериал, а он смотрел на меня с ленивой, разбитой усмешкой, а потом спросил: — Нравится? — Очень. — Забирай. Я подняла глаза. — Что? — Забирай. Пользуйся случаем, пока я добрый. — Серьёзно? — Серьёзно. Мне его всё равно носить нельзя. Меня потом свои же уважать перестанут. Я прижала брелок к ладони. Смешная пластиковая фигурка вдруг стала самым дорогим подарком на свете. — Спасибо, — сказала я тихо и хотела положить брелок на полку, но не успела. Глеб схватил меня за руку, развернул к себе и поцеловал. Я сама потянулась к нему, сначала неловко, потом смелее. Вцепилась в его рубашку, почувствовала под ладонями твёрдую грудь, тепло и напряжение. Он выдохнул мне в губы, и у меня подкосились колени. Глеб обнял меня за талию. — Боишься. — Нет. — пискнула я, боясь, что он услышит моё ненормальное сердце. — Врёшь плохо. Я хотела рассмеяться, но смех сорвался дрожащим вдохом. Когда его ладонь скользнула по моему бедру, когда я слишком резко замерла и не знала, куда смотреть, он остановился. — Первый раз? Мне стало жарко от той краски, что залила моё лицо. Я хотела соврать, но Глеб смотрел так, что врать стало невозможно. — Да, — прошептала я. Он выдохнул и коснулся лбом моего лба. — Если не хочешь, ничего не будет. Я запомнила эти слова на всю жизнь. — Хочу. — прошептала я ему в губы. Та ночь стала моей первой. Она была не такой, как показывали в фильмах. Без идеальной музыки, где героиня просыпается уже счастливой и с идеальной укладкой. Там была моя неловкость, моя дрожь, мой страх, мои попытки казаться опытнее, чем я была. Была боль, которую я попыталась скрыть, и его тихое: «Не геройствуй, я вижу». Он не торопил, не смеялся и не давил. Говорил со мной низким голосом, баюкал этим спокойствием, целовал ладони, плечи, виски, и мне становилось легче дышать. Он держал меня так, будто я была не случайной девчонкой из клуба, а чем-то важным. И я отдала ему всё, что у меня тогда было. Свое молодое тело, доверие и первую глупую уверенность, что мужчины, которые так нежно держат тебя в руках, не исчезают утром. В девятнадцать любовь приходит мгновенно. Она не спрашивает, успела ли ты узнать фамилию. Просто садится рядом на старый диван, пахнет перекисью, алкоголем и мужской кожей. Утром я проснулась одна. Сначала не поняла. Комната была светлой, тихой, совсем не похожей на ту, в которой ночью дышал Глеб. Его рубашки не было, ботинок тоже. Я села на кровати, закуталась в простыню и стала ждать. Сначала спокойно. Час. Два. Потом уже не спокойно. Три. Четыре. Но дверь не открывалась. Утро становилось днём, день сменялся вечером, а я всё сидела и чувствовала, как моя вчерашняя взрослая смелость превращается во что-то маленькое, липкое и унизительное. Он ушёл. Оставил мне брелок и память о том, как осторожно может мужчина целовать женщину, которую утром не собирается искать. А я искала его. Искала ровно год. Возвращалась к клубу, расспрашивала охрану. Перебирала соцсети, вбивала «Глеб», искала лица, похожие на его. У меня не было фамилии. Только его имя, разбитая губа в памяти и этот пластиковый Кан Хён У в жестяной коробке. Бесполезно, он исчез, а я осталась с первой ночью, которую не могла никому рассказать, и с первой любовью, которую стыдно было называть любовью. Сколько раз я держала брелок над мусорным ведром. Сколько раз говорила себе: выброси, Даша, хватит таскать за собой одну ночь, хватит быть дурой. Не выбросила. Когда я увидела Глеба в госпитале пять лет спустя, я узнала его сразу. Маша ничего не знала. Она рассказывала мне о новом тяжёлом пациенте, майоре Полосатове, о том, что он сложный и очень упрямый. Мне стало интересно, и я пришла в палату, когда он спал. И увидела его. Глеб. Он стал старше, жёстче. У него изменилась линия рта, взгляд стал тяжелее, но это был он. Он меня не узнал. Это было больно. Смотрел на меня как на незнакомку, а во мне в этот момент поднялась обида, которую я считала давно похороненной. Я решила поиграть. Да, это была месть. Некрасивая и мелкая, больная. Месть за девочку, которую утром оставили на старом диване с простынёй до груди. Я решила запутать его, заставить сомневаться, искать ответы, злиться, хотеть меня. Пусть хоть раз не уйдёт спокойно. Пусть хоть раз ему будет не всё равно. Маша была не виновата. Я скрывала от неё правду. Она думала, что я просто дурю, что это очередная моя выходка, что я лезу туда, где будет больно, потому что не умею иначе. Я приходила в те часы, когда сестра отсыпалась дома после смены. Пользовалась нашей похожестью, её халатом, больничными коридорами и его растерянностью. Признаться Маше было невозможно, потому что тогда пришлось бы сказать вслух: я не мщу ему, Маш. Я всё ещё люблю его как последняя дура. Я хотела наказать Глеба, но быстро поняла, что наказание почему-то достаётся мне. Потому что рядом была Маша. Добрая, мягкая и правильная. Та, рядом с которой мужчинам хочется говорить тише, быть осторожнее, не ломать, а оберегать. Таких женщин выбирают для дома и нормальной жизни. А я всегда была другой. Со мной теряют голову. Со мной горячо. Со мной можно забыть, как дышать. А утром от меня уходят. Я испугалась, что он полюбит её, а меня снова оставит в роли ошибки, временной вспышки, ночи, которую потом не вспоминают. Тогда я пошла напролом. Пришла к нему ночью в палату уже взрослой женщиной, которая знает, что делает, и всё равно внутри дрожала, как та девятнадцатилетняя девчонка у старого дивана. Когда он пришёл к моему дому, я сделала вид, что не удивлена: «Долго собирался, Тигр». Хорошая фраза, уверенная, а сама все эти дни места себе не находила. Смотрела на телефон, злилась на себя и на него, на свою старую надежду, которая опять начала дышать. Думала, что он переспал со мной, поставил галочку и забудет, как уже однажды сделал, но он пришёл. И я пустила его в свою жизнь. Сразу, без оглядки. Я позволила ему жарить картошку на моей кухне, носить себе его футболку, смеяться с ним над блинами, смотреть дурацкие комедии, засыпать у него на груди. Позволила себе быть не только дерзкой и горячей, но и мягкой. Позволила себе петь ему в парке, хотя после той песни мне самой стало страшно от того, сколько во мне оказалось невыдуманного. А потом ночью прошептала то, что должно было остаться внутри: — Я люблю тебя. Я думала, он спит, но утром я увидела его лицо и поняла — он не спал. Он услышал. Глеб ушёл. Второй раз и снова утром. Теперь я буду ненавидеть утро. Оставил меня среди чашек, полотенца, своей футболки и очень простой мысли: ты сама всё придумала, Даша. Снова не вовремя и снова не с тем мужчиной. Я отошла от окна, зашла в спальню и открыла шкаф. На верхней полке стояла старая жестяная коробка. Я давно должна была её выбросить. Она хранилась здесь как памятник моей неспособности расставаться с тем, что меня однажды сломало. Я сняла коробку, села на кровать и открыла крышку. Внутри лежал хлам из прошлой жизни: фотография с колледжа, сломанная серёжка и брелок с корейским актёром. Кан Хён У. Я взяла его в ладонь. Фигурка всё так же по-дурацки улыбалась. Герой сказки, где мужчина обязательно возвращается, просит прощения на коленях и не оставляет любимую женщину плакать над своей футболкой. Дорамы врали. В жизни мужчина может спасти тебя от пьяных парней, подарить смешной брелок, быть первым и нежным, а утром уйти. Потом вернуться через пять лет, снова заставить тебя поверить, снова стать важным, почти родным и снова выбрать дверь. Потому что ты просто не та женщина, ради которой остаются. Глеб не любит меня, и, наверное, не полюбит. Я провела большим пальцем по пластиковой фигурке и вдруг почувствовала не злость, а усталость. Такую глубокую, что от неё трудно поднять голову. Может, я правда создана только для ярких ночей, для смеха и сожжённых обедов у плиты. Для того, чтобы мужчинам было со мной жарко и весело. Может, я удобна для желания, но не для утра. Не для долгих тихих отношений не для того, чтобы меня выбирали как одну единственную и на всю жизнь, и не для того, чтобы боялись потерять. Слёзы пришли не красиво и не постепенно. Просто в какой-то момент я больше не смогла держать лицо. Я сползла на пол у кровати, прижала к груди жестяную коробку и этот глупый брелок, который пять лет пережил все мои попытки стать умнее. Внутри болело так, будто там действительно было место, куда он тогда вошёл и откуда так и не вышел. Я закрыла лицо ладонями, но плач всё равно прорвался наружу. Тихий и рваный, унизительно живой. И мне снова было девятнадцать. Снова утро. Снова закрытая дверь. Снова Глеб Полосатов ушёл от меня впервые, хотя на самом деле это был уже второй раз. ---------- Глава 27. Глава 27. Две недели — нормальный срок, чтобы привести голову в порядок, по крайней мере, я так считал. Семь дней. Сто шестьдесят восемь часов. Достаточно, чтобы мужчина вспомнил, кто он, чем занимается и почему не надо превращать пару хороших ночей в бытовую драму. Я должен был прийти в норму. Не пришёл. К концу недели я был злой, дёрганый и неприятный даже самому себе. А я, надо сказать, к себе привык. Не подарок, не сахарная булочка, не мальчик с открытки, но обычно жить с собой мог. Внутри у меня всё было разложено по полкам, но после того утра у Даши полки посыпались. Сначала я думал, что это пройдёт быстро. День-два, максимум три. Просто привычка к её квартире, к её запаху, её голосу по утрам. Организм после госпиталя немного размяк, вот и выдал сбой. Ничего страшного. Нормальный мужик не обязан паниковать из-за того, что пару раз ему понравилось просыпаться рядом с одной и той же женщиной. Пару раз. Я сам себе врал так уверенно, что почти уважал за упорство. В первый день я занимался всем подряд. Реабилитация, душ, звонки, разговор с Барсом, который смотрел на меня так, будто уже понял больше, чем я успел сказать. Рита вечером устроила видеозвонок и спросила, почему у меня лицо «как у злого айдола». Ещё бы знать, что это за зверь. Я сказал, что у неё слишком богатая фантазия. Я тогда ещё держался. Второй день прошёл хуже. Телефон лежал на столе экраном вверх, и я зачем-то всё время на него смотрел. Ничего особенного, просто проверял время. Сообщения. Пропущенные. Погоду. Новости. Всё, что угодно, кроме одного конкретного имени, которое я сам же не хотел видеть. Даша не звонила и не писала. Не прислала ни одной своей ядовитой фразы, ни одного «майор, вы забыли у меня совесть», ни одного «мой желудок требует картошку с салом». Ничего. Я говорил себе, что это хорошо, именно этого я и хотел. Чтобы она поняла. Чтобы не тянула, не лезла, не превращала всё в выяснения. Мы взрослые люди. Никаких обещаний, никаких розовых соплей, никакого «а что между нами». Она умная, она всё поняла, вот только от этой её умности мне почему-то хотелось швырнуть телефон в стену. На третий день я почти набрал её. Открыл контакт, смотрел на экран, на её имя, на зелёную кнопку вызова и чувствовал себя идиотом. Я нажал, гудок не пошёл, потому что я сразу сбросил. Положил телефон на стол, отошёл к окну, вернулся, снова взял, посмотрел на экран и убрал в карман. Зачем звонить? Что сказать? «Даш, я тут подумал, может в киношку сходим как друзья»? Слишком тупо. «Я соскучился по нашим пикировкам»? Слишком честно. «Мне нужно было отойти, но я не могу выбросить тебя из головы»? Слишком похоже на мужика, которого я всю жизнь считал опасно близким к идиоту. Я выбрал лучший вариант. Не позвонил. Потом весь вечер ходил по квартире и психовал. Моя квартира, к которой я привык, вдруг оказалась слишком правильной и слишком тихой. Всё лежало на местах. Никакой соли рядом с кремом для рук. Никаких старых чеков в ящике с зарядками. Никакой женщины на подоконнике, которая смотрит на тебя с видом, будто уже придумала, как испортить твою дисциплину. Порядок бесил. Я поставил кружку не на ту полку просто из принципа. Через десять минут переставил обратно. Дебил. Через неделю вышел на службу. Стало чуть легче. Там хотя бы всё было понятно. Приказ, задача, оценка обстановки, доклад. Люди говорят по делу. Если кто-то тупит, можно сказать прямо. Если болит бок, можно сделать вид, что не болит. Если внутри крутит так, будто там кто-то завёл старый двигатель без масла, можно занять руки оружием, тренировкой, чем угодно. Я вцепился в службу как в нормальную почву. С утра приезжал раньше всех. Бумаги, согласования, разбор старых операций, разговоры с начальством. В зал полез раньше, чем разрешил бы нормальный врач. Манул сказал: — Полосатов, ты себя добить решил? — Разминаюсь. — Ты не разминаешься. Ты пытаешься кого-то убить, но пока под рукой только твой организм. Я бросил полотенце на скамью. — Не начинай. Манул посмотрел спокойно. Он вообще умел смотреть так, что хотелось либо признаться, либо ударить грушу сильнее. — Уже начал, но не я. — Философия с утра запрещена. — Тогда медицинский факт: ты злой, дёрганый и тренируешься так, будто хочешь выбить из себя женщину. Я медленно повернул голову. — Осторожнее. — Значит попал. Он сказал это без насмешки, спокойно. Лучше мы нагрубил, на грубость можно ответить грубостью. На спокойную правду отвечать нечем, если ты не готов врать совсем уж по-детски. — Ерунда. — соврал я и ушёл в душ. Вода била по плечам, по шее и стриженному затылку, смывала пот и запах зала. Дашу не смывала, а я хотел стереть её с себя. Хотел вернуть собственную кожу обратно. Чтобы не вспоминать, как её пальцы касались шрама у плеча. Чтобы не слышать её смех, когда она давилась чаем из-за блина на моём лице. Чтобы не видеть, как она утром стояла у плиты в сорочке и говорила про «женушку», а я реагировал так, будто она не кофе предложила, а наручники защёлкнула. Я ведь правильно сделал. Женщина в жизни такого, как я, — это не уютная картинка с завтраками. Это ожидание звонка, ночные новости. Страх каждый раз, когда телефон молчит. Попытки делать вид, что всё нормально, пока внутри у неё каждую командировку будет идти своя маленькая война. Нормальный мужик не должен тащить женщину в такое. Особенно Дашу. Вот тут мысль давала сбой. Потому что «особенно Дашу» звучало не как причина уйти, а как причина остаться. С ней было иначе. Я ведь сам сказал ей ночью эту правду: «С тобой иначе». Сказал честно, без подготовки, а потом неделя ушла на то, чтобы доказать себе обратное. Что ничего там особенного нет, просто удачная химия, хороший секс, общий темперамент, азарт. Она красивая и наглая, смешная и опасная. Просто совпала со мной в нужный момент. Такое бывает. Бывает. Только почему тогда я открывал телефон по десять раз за вечер? Почему у любого светлого затылка на улице внутри щёлкало, как у собаки на команду? Почему я злиться начал на людей, которые вообще дышали не в том ритме? На четвёртый день Рита сказала: — Глеб, ты как злой демон. — Ты где таких слов нахваталась? — В дорамах. Это концентрат жизни. — «Это бредятина» — почему-то разозлился я и отключил звонок. Потом включил обратно и написал Барсу: «Забери у неё телефон. И к чертям отключи телевизор». Барс ответил: «Поздно. Она его уже спрятала». Через минуту пришло от Риты: «Ты тупой. Позвони девушке.». Я долго смотрел на сообщение, потом заблокировал экран. В четверг вечером я снова набрал Дашу, но на этот раз гудок пошёл. Один. Я сбросил. Сидел с телефоном в руке и чувствовал, как внутри всё сжимается от злости. На неё — потому что не звонит. На себя — потому что хочу, чтобы позвонила. На телефон — потому что существует. На весь мир — потому что в нём внезапно стало слишком много светловолосых женщин, похожих на неё со спины. Я положил телефон экраном вниз, через пять минут перевернул. Пропущенных не было. Ну и правильно. С какой стати ей звонить? Я же всё объяснил. Я же большой честный мужчина, который не обещал золотых гор. Я же дал понять, что мне нужна свобода. Получи свободу, майор, пользуйся. Ходи по своей квартире, пей свой чёрный кофе, спи один на своей идеально заправленной кровати и наслаждайся отсутствием обязательств. Я наслаждался так, что к пятнице хотел кого-нибудь придушить. В пятницу вечером Барс сказал: — Куда выйти? — спросил я. Он пожал плечами. — Куда-нибудь, где шумно, дорого и люди делают вид, что им весело. Я должен был отказаться, но вместо этого поехал. Клуб оказался именно таким, как надо: громким, полутёмным, с баром, музыкой и женщинами, которые улыбались заранее, ещё до того, как мужчина успевал сказать что-то умное или глупое. Раньше мне такие места нравились. Всем всё понятно. Идеальная территория для прежнего меня. Я вошёл и почти сразу понял, что прежний я куда-то отошёл и оставил вместо себя нервного идиота. Музыка раздражала, люди мешали, женский смех царапал. Я взял виски с колой, сделал глоток и стал смотреть на зал так, будто искал угрозу. Угрозы не было, была только моя дурная голова. Минут через двадцать я увидел её. У бара. Светлые волосы, поворот головы, тонкая шея, плечи. Женщина стояла спиной, держала бокал и говорила с барменом. На ней было красное платье, короткое, открывающее спину. Она смеялась, чуть запрокинув голову. У меня внутри что-то ударило в рёбра. Даша. Я даже не подумал, просто быстро двинулся к ней. Слишком быстро для человека, который две недели доказывал себе, что ему плевать. Расталкивал плечом каких-то людей, не слышал, что кто-то выругался. Сердце стучало так, будто я не к женщине шёл, а на вход в помещение с неизвестной обстановкой. Радость, вот что я чувствовал. Я обрадовался. Как дурак, как мальчишка, как человек, который две недели не ел, а потом увидел хлеб. Я схватил её за руку. — Даш. Она обернулась и… ---------- Глава 28. Глава 28. И это была не Даша. Светловолосая, голубоглазая, симпатичная, но не она. Девушка испуганно отдёрнула руку. — Ты обалдел? Я отпустил сразу. — Извини. — Ненормальный? К ней тут же подошёл какой-то парень, начал что-то говорить, толкать меня взглядом. Я даже не стал заводиться, смысла не было. Я развернулся и пошёл к выходу, чувствуя себя последним дебилом. Вот и всё, Полосатов. Прекрасно. Пришёл в клуб забыть женщину, через двадцать минут кинулся к первой похожей блондинке и схватил её за руку. Я сел в машину, руки легли на руль, и пару минут я просто смотрел перед собой, пытаясь собрать в голове хоть что-то похожее на порядок. Не получилось. Телефон лежал на пассажирском сиденье. Я взял его, открыл контакт Даши и нажал вызов. Абонент недоступен. Я нахмурился. Попробовал ещё раз. Абонент недоступен. На третий раз телефон сообщил то же самое. Внутри поднялось что-то неприятное. Уже не злость. Хуже, тревога. Я завёл машину, но с места не тронулся. Сидел, слушал, как двигатель ровно работает на холостых, и понимал, что ехать к ней сейчас, ночью, после клуба, после собственной идиотской выходки — значит окончательно добить всё, что и так уже трещало. Я мог сорваться, приехать к ней, давить на звонок, стучать, требовать открыть, говорить какие-то слова, половину из которых сам не успел бы понять. А Даша не заслуживала, чтобы я приходил к ней как пожар. Я выключил двигатель, посидел ещё немного в темноте и снова набрал её номер. Абонент недоступен. — Ладно, — сказал я телефону. — Молчишь, значит. Я поехал домой. Ночь прошла плохо. Точнее, она вообще не прошла. Она просто растянулась, как резина, до самого утра. Я то ложился, то вставал, пил воду, смотрел в окно, включал телефон, снова смотрел на контакт Даши и не звонил. Потом звонил. Слушал это холодное «абонент недоступен» и чувствовал, как во мне скребёт тревога. К утру я был злой, уставший и трезвый настолько, что самому стало противно. В семь я вышел из дома. Хмурый и злой, без красивого плана и подготовленной речи. Просто взял ключи, сунул ноги в кроссы и поехал к ней. Днём всё выглядело ещё хуже. Ночная суета хотя бы могла прикрыться порывом. Днём у идиотских поступков нет романтического оправдания. До её дома я доехал быстро. Несколько раз ловил себя на том, что давлю на газ сильнее нужного, ругался, сбрасывал скорость, через минуту снова ускорялся. В голове крутилась одна и та же мысль: она просто выключила телефон. Просто не хочет говорить, имеет право. Имеет. Конечно, имеет. Но почему тогда холод по позвоночнику? Я поднялся к её квартире почти бегом, остановился перед дверью, выдохнул и нажал звонок. Тишина. Нажал ещё раз. Ничего. Постучал. — Даша. Голос прозвучал глухо в подъезде. За соседней дверью что-то шевельнулось, но никто не вышел. Я снова нажал звонок, дольше. Потом достал телефон и набрал её ещё раз. Абонент недоступен. — Даш, открой. Я знаю, что выгляжу как придурок, но нам нужно поговорить. Я стоял перед её дверью и смотрел на замок, на маленькую царапину у глазка. Всё было обычным. Дверь как дверь. Подъезд как подъезд. Никаких следов катастрофы. Кроме того, что на ручке висел брелок. Я заметил его не сразу. Маленькая фигурка на цепочке. Какой-то парень в синем костюме, пластик, потёртый край, металлическое кольцо. Брелок болтался на ручке её двери, будто его специально оставили там, где я точно увижу. Я снял его и нахмурился. Что-то кольнуло в памяти. Брелок был смутно знакомым, но я не мог понять откуда. Сжал фигурку в кулаке. — Что за хрень, Даш? Дверь не ответила. Я постоял ещё минуту, потом две. Потом понял, что начинаю выглядеть как мужик, который разговаривает с чужой дверью. Телефон снова показал недоступность. Я сунул брелок в карман джинсов и спустился вниз, вышел на улицу и сел в машину. Заводить не стал. Сидел, смотрел на её подъезд и чувствовал в кармане этот дурацкий брелок. Даша не открыла, телефон выключен, а у меня только чужая пластиковая фигурка и ощущение, что я стою у края чего-то такого, что сам же не вижу. Я хотел свободы. Получил, но почему-то она всё больше походила не на свободу, а на пустую комнату, из которой вынесли всё живое. Домой я ехал медленно, спешить было некуда. Я поднялся к себе, открыл дверь и сразу понял, что в квартире кто-то есть. На полу у стены стоял розовый чемодан. Большой и глянцевый. Он выглядел так, будто ему было плевать на мою личную жизнь, тревогу и вообще на всё российское законодательство. Я закрыл дверь и медленно посмотрел в сторону кухни. — Рит? Она сидела за столом в огромной футболке и носках с какими-то ушастыми зверями. Перед ней стояла чашка. Телефон лежал экраном вниз. Волосы собраны кое-как, глаза красные, нос тоже. Рита, моя сестра, мой корейский ураган, человек, способный за пять минут превратить любую комнату в розовый штаб эмоциональной катастрофы, выглядела так, будто из неё вынули батарейку. Увидев меня, она быстро улыбнулась: — Глеб, ты пришёл. — Я вообще-то здесь живу. — Да, я помню. У тебя скучно, но просторно. Я снял кроссы и прошёл на кухню. — Ты ведь должна была быть у Барса ещё пару дней. — Передумала. Я посмотрел на неё внимательнее, она отвела глаза к чашке. Плакала что ли? У Риты вообще всё было на лице. Радость, злость, обида, восторг от еды, ненависть к плохому финалу сериала. Она не умела прятать чувства. Вернее, думала, что умеет, а на деле получалось как у человека, который накрыл пожар салфеткой. — Что случилось-то? — спросил я. — Ничего. — Рит. — Правда, ничего страшного. — Ты с чемоданом заявилась днём из квартиры Барса и сидишь на моей кухне с лицом человека, который поругался с половиной мира. Она пожала плечами. — Не с половиной. — Значит, с конкретным человеком. Рита взяла чашку, сделала глоток и поморщилась. — У тебя чай отвратительный. И ещё у тебя нет лимона. — Не уходи от вопроса. — Я не ухожу. Я культурно страдаю от твоего чая. — Рита. Она помолчала, потом улыбнулась снова: — Хватит гостить у чужих людей. Пора и честь знать. Я сел напротив. — Барс тебя обидел? Она так быстро подняла глаза, что ответ стал понятен раньше слов. — Нет. — Ритка. — Не начинай своим майорским голосом. Он никого не обидел. Борис-оппа вообще… хороший. Последнее слово вышло странным, очень тихим и осторожным. — Он что-то сказал? — Глеб, не надо. — в голосе мольба. — Ладно, — сказал я. — Сейчас не надо, но мы к этому вернёмся. Она фыркнула, и на секунду почти стала прежней. Потом взгляд её скользнул к моей руке, в которой я держал брелок. — Что там? — Где? — У тебя в руке. Я сам не заметил, что снова сжал брелок. Разжал пальцы. Пластиковая фигурка легла на ладонь. Маленький парень в синем костюме, потёртый по краям, с металлическим кольцом. Нелепый и почему-то цепляющий за память так, будто там подцепили крючком что-то старое. Рита увидела брелок и вдруг расплылась в такой счастливой улыбке, что у меня внутри всё напряглось. — Ой! — Она даже чашку поставила. — Ты знаешь откуда это? Рита округлила глаза. — Ты издеваешься что ли? — Я похож на человека, которому сейчас весело? Рит, говори нормально. Она потянулась через стол, забрала фигурку из моей ладони и покрутила перед глазами. — Кан Хён У, — торжественно произнесла она, будто от этого имени у меня должен был открыться третий глаз и сразу два дополнительных уровня сознания. — Ну надо же. Я думала, ты его выбросил. У меня неприятно стянуло затылок. — Выбросил? — Ну да. Я же тебе его подарила, а ты взял брелок с таким лицом, будто я вручила тебе не талисман любви, а гранату. — Рита. — Что «Рита»? Ты тогда посмотрел на него вот так. — Она изобразила моё лицо с таким драматизмом, что у меня дёрнулась скула. — Прямо фу, бе и «уберите это от меня, пока его не увидели серьёзные люди». Я медленно посмотрел на брелок. — Ты мне его подарила? Рита нахмурилась. Улыбка начала сползать с её лица. — Глеб, ты правда не помнишь? — Не помню… — слова застряли в горле. — когда… когда ты мне его подарила? Она нахмурилась: — Кхм… думаю лет пять назад. Я задумался. Пять лет назад. В голове что-то шевельнулось. Не воспоминание ещё. Так, рябь на воде. — Я тебе его на ключи повесила, — продолжила Рита осторожнее. — Ты ворчал, что я порчу тебе боевую репутацию. Потом через пару дней сказал, что брелок пропал. Я ещё орала, что ты бездушный варвар и не ценишь подарки сестры. Я смотрел на маленькую фигурку в её пальцах. Пластик. Синий костюм. Металлическое кольцо. Кан… как там его. Что-то щёлкнуло. Не громко и не сразу. Сначала будто дверь внутри скрипнула, за которой давно стояла старая пыльная комната. Потом оттуда пахнуло алкоголем, клубным дымом, кровью и перекисью. Я медленно забрал брелок у Риты. — Глеб? — спросила она тихо. Я уже не слышал. Пять лет назад. Клуб. Сладкий коктейль в женской руке. Светлые волосы, глаза, которые пытались казаться взрослее. — Вы так смотрите, будто выбираете. Я резко вдохнул. Кухня исчезла. Перед глазами вспыхнул бар. Громкая музыка. Девчонка в чёрном платье с открытыми плечами. Красная помада. Подбородок поднят слишком высоко, будто если опустит хоть на сантиметр, все увидят страх. Я помнил её. Не всю. Кусками. Я тогда был пьян, злой после какой-то служебной истории, в клуб меня затащили мужики. Рита как раз за пару дней до этого повесила мне на ключи эту корейскую хрень и велела носить «для любви и удачи». Я сказал, пусть сама носит свои брелоки, а удача у меня и так нервная. Потом бар. Девчонка. Я забрал у неё бокал, назвал напиток сладкой дрянью. Она смешно фыркнула. Наглая и одновременно испуганная под этой наглостью. Дальше улица. Я помнил, как вышел покурить или подышать, уже неважно. Увидел её. Увидел, как её тянут, и внутри всё стало просто. Отпустили её, не отпустили. Получили. Я вспомнил удар в лицо, кровь у губы и боль в ребре. Вспомнил её глаза огромные, светлые. В них было столько ужаса, что я тогда протрезвел быстрее, чем от хука справа. Потом она позвала меня к себе. Перед глазами мелькнуло её лицо совсем близко. Ватный диск у моего рта. Тонкие пальцы, дрожащие возле разбитой губы, запах перекиси и её кожи. Мой брелок падает на пол, она видит и поднимает. — Это же Кан Хён У. Я почти услышал собственный голос: — Сестра подарила. Замучила этой корейской «чухнёй». Потом её возмущение. Смешное и искреннее. Она защищала какого-то актёра так, будто от этого зависела честь страны. Я подарил ей брелок. Твою ж… Я рухнул. Стул скрипнул подо мной. Рита вскочила: — Глеб? Я поднял руку, чтобы она помолчала. Воспоминания шли дальше. Её губы, поцелуй. Как она дрожала и как пыталась быть смелой, но не умела. Как замерла под моей ладонью, и я понял. — Первый раз? Она кивнула едва заметно. Сейчас эти слова ударили меня так, что я сжал зубы. Потому что я помнил. Теперь помнил. Кусками, рывками, запахами, телом. Ночь в маленькой квартире. Она в моих руках, испуганная и смелая, сладкая и нежная А утром… Я закрыл глаза. Утром я ушёл. Я не помнил причину так ясно, как хотел бы. Помнил тревожный звонок. Кажется, звонил кто-то из своих. Срочно. Какая-то проверка, вызов, мать его, уже неважно. Помнил, что голова раскалывалась, губа болела, тело ныло после драки, а девчонка спала, закутавшись в простыню, светлая и юная. Я смотрел на неё минуту, и ушёл. Без номера и без записки. Как последний… Я не договорил даже в голове. Слово было слишком мягким. Рита стояла напротив, бледная. — Глеб, что случилось? Я открыл глаза. В кухне снова был свет, брелок в моей ладони. Только мир уже не был прежним. Даша. Та самая девчонка из клуба. Та, от которой ушёл утром пять лет назад. И две недели назад тоже. Я вдруг понял её«забыла» . «Прости, я забыла. Мой косяк». У меня внутри стало пусто и горячо одновременно. Я резко подскочил, стул ударился о стену. Рита вздрогнула. — Ты куда? — К Даше. — Кто это? Я схватил ключи и вышел в коридор. — Глеб, подожди. Я остановился у двери. — Рит, я скоро вернусь. Она попыталась улыбнуться. — У тебя сейчас лицо, будто ты собираешься кого-то спасать. — Возможно. — Себя или её? Хороший вопрос. Я посмотрел на брелок в своей руке. — Если повезёт, обоих. Рита кивнула. В глазах у неё блеснули слёзы, но она быстро шмыгнула носом и выдала почти привычным голосом: — Тогда беги, Тигр-оппа. Только не как тупой герой из середины сериала. Беги как нормальный мужчина из финальной серии. — Ты понимаешь, что я сейчас ничего не понял? — Потом объясню. Сейчас просто не облажайся. Я хотел усмехнуться, но не вышло. Выскочил из квартиры. Теперь надо было найти Дашу. ---------- Глава 29. Глава 29. Я выскочил из подъезда. Машина стояла во дворе, и я успел дойти до неё, открыть дверь, сесть за руль, прежде чем мозг догнал тело и задал простой вопрос: куда? Квартира пустая, телефон выключен, брелок вернула. Не просто ушла — поставила точку так, чтобы я наконец увидел, где именно всё началось. Я сжал пальцами руль, потом ударил по нему ладонью. — Думай, Полосатов. Даша не из тех, кто растворяется бесследно. Она могла закрыться, уехать, вырубить телефон, дать миру отдохнуть от себя и от меня заодно. Но у неё была работа, сестра… которая должна знать, где она. Больница. Я завёл двигатель. На дороге раздражало всё. Светофоры работали слишком медленно. Водители перестраивались так, будто учились этому по переписке. Пешеходы переходили улицу с видом людей, у которых в запасе ещё три жизни и ни одной срочной причины для движения. Я ругался сквозь зубы, сбрасывал скорость, снова разгонялся и ловил себя на том, что еду не как человек, а как снаряд, который наконец выпустили из ствола. Телефон лежал на пассажирском сиденье. Я набрал Дашу ещё раз. Абонент недоступен. Сбросил, тут же набрал снова и почти сразу понял, что занимаюсь бессмысленной фигнёй. Если телефон выключен, он не передумает из уважения к моей настойчивости. До госпиталя добрался быстро. Не помню дороги, только фары, тормоза, гудки и обрывки мыслей, которые не складывались в нормальную линию. Даша у бара пять лет назад. Даша в палате, когда я не узнал её. Даша у плиты. ДАША. Я притормозил у ворот, вышел из машины и пошёл ко входу. Охрана меня знала, ещё бы не знать. Несколько недель назад я тут лежал, спорил с врачами, портил настроение медсёстрам и пытался изображать, что ранение — это досадная бытовая мелочь. Но сегодня знание моей физиономии не помогло. — Куда? — охранник поднялся со стула. — Внутрь. — Пропуск? — Я недавно тут лежал. — Поздравляю. Пропуск? Я посмотрел на него, он — на меня. Нормальный мужик. Работу делает. Виноват только в том, что оказался между мной и единственным местом, где я мог узнать, куда делась Даша. — Мне нужно к сотруднику. — К какому? — Даша. Медсестра. Дарья Владимировна… Я начал было уверенно, но тут же споткнулся на фамилии. Вот же идиот. Я знал её тело, смех, привычку язвить, когда больно. Знал, как она смотрит, когда делает вид, что ей всё равно. Знал, как у неё дрожит дыхание перед поцелуем, а фамилию сейчас не мог назвать сразу, потому что в голове был кисель. Охранник прищурился. — Без фамилии, пропуска и направления я вас не пущу. Это больница, не проходной двор. Не усложняйте. Я медленно выдохнул через нос. Спокойно. Не хватало ещё устроить конфликт с охраной у госпиталя. В этот момент двери госпиталя разъехались, и на улицу вышла Маша. Она была с пакетом в руке и усталым лицом человека, который только что отработал смену и мечтал о тишине. Сначала смотрела в телефон, что-то читала на ходу, потом подняла голову и увидела меня у поста охраны. Остановилась. — Глеб Андреевич? — произнесла она наконец. Голос у неё был ровный, но шагнула она не сразу. Секунду ещё стояла на месте, будто решала, стоит ли подходить. Потом всё-таки подошла и остановилась напротив. На первый взгляд она была очень похожа на Дашу. Те же светлые волосы, голубые глаза, та же тонкая линия лица. Но стоило посмотреть дольше, и сходство начинало распадаться. В Маше не было Дашиной демонстративной дерзости, вечного вызова. Маша была тише, мягче, но сейчас в этой мягкости появилась осторожное напряжение. — Зачем вы здесь? — спросила она. Я сунул руки глубже в карманы. В одном лежал брелок, и металлическое кольцо сразу холодно ткнулось в пальцы. — Мне нужна Даша. Маша моргнула. — Даша? Вопрос прозвучал не как уточнение, а как первая трещина в её понимании происходящего. — Да. — Почему вы её ищете? — Надо. Она смотрела на меня несколько секунд. Чем дольше смотрела, тем сильнее менялось её лицо. Сначала обычная настороженность, потом недоумение, потом что-то более глубокое. Будто она услышала в моём голосе не просто просьбу, а право, которого я не должен был иметь. Вот тут я понял: она ничего не знает обо мне и сестре. Для Маши я всё ещё был бывшим пациентом, майором Полосатовым, человеком из больничной истории, который почему-то стоит у входа в госпиталь и спрашивает её сестру так, будто она принадлежит к его жизни. — Глеб Андреевич, — осторожно сказала она, — зачем вам Даша? Можно было сказать «поговорить», но это звучало слишком бедно для всего, что поднялось внутри после Ритиной фразы. Можно было сказать «я виноват», но перед Машей это тоже было бы лишь частью правды. Можно было сразу вывалить всё, но это была история моя и Даши, не для чужих ушей. Даже если уши принадлежали её сестре. — Мне нужно её найти. — Зачем? — повторила она. — Это между мной и ней, — сказал я. Маша чуть выпрямилась. — Я не знаю, что у вас произошло, — произнесла она уже медленнее. — И, честно говоря, не уверена, что хочу знать, но если Даша скрывается от вас, значит, она не хочет, чтобы вы её нашли. Слова легли тяжело. Я представил Дашу с телефоном в руке. Как она смотрит на экран, видит моё имя, выключает его и кладёт аппарат куда-нибудь подальше. — Где она? — спросил я. Маша не ответила, но этого было достаточно. В её молчании всё стало ясно: адрес она знает. — Я не могу вам сказать. — Можешь. — Не давите на меня. Я вдохнул и заставил себя замолчать. Она была права. Я давил не голосом даже и не словами. Всем собой. Привычкой брать ситуацию в руки, когда внутри начинается хаос. Только это была не операция, не допрос и не приказ. Это была сестра женщины, которую я уже дважды ранил, и перед ней нельзя было идти напролом. Я провёл ладонью по лицу. — Извини. Я не собирался давить, — сказал я. — Просто… мне нужно её увидеть. — Почему? — Потому что кое-что понял слишком поздно. Я достал из кармана брелок. Маленькая пластиковая фигурка легла на ладонь, слишком лёгкая для того веса, который теперь имела. — Она оставила его мне, чтобы я вспомнил, что уже знал её. Пять лет назад. Маша не двинулась, только пальцы на пакете сжались сильнее. — Что значит — знали? Я поднял взгляд. — Она тебе не рассказывала? Ответ был у неё на лице. Нет. Не рассказывала. Маша сглотнула. — У Даши была история, — сказала она медленно. — Давно. Она тогда… изменилась. Я думала, просто первый неудачный опыт. Она не говорила ничего, но я чувствовала, что ей плохо. Я молчал. — Это из-за вас? — выдохнула она. Вопрос прозвучал тихо, но ударил сильнее, чем если бы она крикнула. Я не стал прятаться. — Да. Маша отвернулась на секунду, будто ей нужно было посмотреть куда угодно, только не на меня. Потом резко повернулась обратно: — Она ведь вас искала. Я спрашивала, куда она уходит каждый вечер, а она говорила, что это просто глупость, ерунда, задетое самолюбие. А теперь вы появились и говорите, что вам надо её найти. — Да. — А если она этого не хочет? Если ей больно вас видеть? — Значит, я уйду. Маша усмехнулась без радости. — Мужчины всегда так красиво говорят «уйду», когда уже ушли не вовремя. Я принял и это тоже. — Я не буду оправдываться. — А вам хочется? — Очень. Она посмотрела внимательно, и между нами повисла тишина. В ней Маша решала, можно ли мне доверить адрес, а я понимал: она имеет полное право не говорить. И если не скажет, я всё равно буду искать. — Она у родителей, — сказала Маша наконец. У меня внутри сжалось. — Где? — В Иваново. Мы оттуда. Иваново. Обычный город. Несколько часов дороги вместо этой проклятой неизвестности. — Адрес, — сказал я. Маша не сразу ответила. Смотрела на меня так, будто пыталась понять, кого сейчас предаёт: Дашу, если скажет, или Дашу, если промолчит. — Я сейчас, наверное, предаю её, — произнесла она тихо, больше себе, чем мне. — Она меня убьёт, когда узнает. — Маша. — Не перебивайте. Я и так сейчас делаю то, за что она имеет право со мной не разговаривать неделю. Она сжала пакет в руке сильнее, потом выдохнула. — Только если вы едете туда ради красивого жеста, не надо. — Не ради жеста. — Если из чувства вины — тоже не надо. — Не только из вины. Маша посмотрела на меня внимательнее, потом закрыла глаза на секунду, будто просила прощения у Даши заранее, и назвала улицу с домом. Я повторил адрес, чтобы не ошибиться, кивнул и убрал телефон. — Спасибо. — Не благодарите, — сказала Маша. Она стояла напротив, маленькая, усталая, с побледневшим лицом и глазами, в которых злость боролась со страхом за сестру. — Она будет язвить, — продолжила Маша после паузы. — Может накричать. Может сделать вид, что ей всё равно. Может улыбаться так, что вы почти поверите. Не верьте. Даша часто смеётся не потому, что ей смешно, а потому что иначе заплачет. Я кивнул, слова застряли в горле. — И ещё, — добавила она тише. — Не решайте за неё. Вы, мужчины, любите приходить с готовым выводом: «Я понял, я исправлю, я заберу, я спасу». Не надо. Просто скажите правду, а она сама решит, что ей с этой правдой делать. — Сделаю. Я развернулся к машине. — Глеб Андреевич, — позвала Маша. Я остановился, посмотрел на неё через плечо. — Не заставляйте её пожалеть, что она вам поверила. Я кивнул и вышел из проходной. В машине навигатор показал синюю линию маршрута. Иваново. Несколько часов дороги и пять лет опоздания. Я положил брелок в подстаканник, чтобы видеть его, и нажал на газ. Город выпускал неохотно: пробки, светофоры, фуры, чужие люди, которым не было никакого дела до того, что у одного майора СОБРа в машине лежит пластиковый корейский актёр и рушится вся его удобная версия жизни. Я ехал и снова набирал Дашу. Абонент недоступен. Каждый раз одно и то же, и каждый раз внутри становилось холоднее. После Москвы дорога раскрылась. Я прибавлял, потом сбрасывал, когда понимал, что еду уже слишком резко. На заправке я взял кофе, который на вкус был похож на наказание за грехи, и бутылку воды. Снова набрал Дашу, глядя на экран так, будто мог продавить сеть одной злостью. Абонент недоступен. — Упрямая, — сказал я тихо, и почти сразу добавил. — Имеешь право. Дорога тянулась. Я всё время возвращался к одному: она знала. С первого дня в госпитале знала, кто я, а я смотрел на неё и не вспоминал. Играл в свои подозрения, бесился, хотел, путался между сёстрами, думал, что контролирую ситуацию. Ничего я не контролировал. Я провёл рукой по лицу. — Идиот. За окном мелькнул указатель на Иваново. Я въехал в город уже ближе к вечеру. Навигатор увёл меня с центральной улицы в частный сектор. Дорога стала уже, дома ниже. Деревянные заборы, яблони за ними, старые гаражи, мокрые крыши. За одной калиткой лениво гавкнула собака и тут же потеряла ко мне интерес. Я сбросил скорость. Сердце билось неприятно ровно, тяжело. Как перед входом в помещение, где неизвестно, кто внутри и сколько у тебя секунд на решение. Навигатор сказал повернуть направо. Я повернул, через три дома он сухо сообщил: — Вы прибыли. Я затормозил у небольшого частного деревянного дома и заглушил двигатель, но из машины не вышел. Сидел и смотрел на калитку. Руки лежали на руле. Я должен был выйти, подойти и нажать на звонок, но не успел. Дверь дома открылась, и на крыльцо вышла Даша. Я забыл, как дышать. ---------- Глава 30. Глава 30. Я застыл у руля, всматриваясь в неё. Вся моя хвалёная выдержка, все эти привычные настройки дистанции окончательно полетели к чёрту. Она была в растянутой домашней футболке и шортах. Светлые волосы спутались, будто она долго ворочалась, но так и не смогла уснуть. Просто Даша. Бледная, но настоящая. Она замерла на верхней ступени, увидев меня сквозь лобовое стекло. Несколько секунд мы оба не двигались. Только её взгляд — прямой и неподвижный, пугающе спокойный. Я открыл дверь и вышел на прохладный воздух. Сделал несколько шагов к калитке и остановился. Дальше не пошёл. Даша спустилась с крыльца. Медленно, не сводя с меня глаз, подошла к калитке с той стороны, но открывать её не стала. Мы стояли друг напротив друга, разделённые пятью годами, которые я вспомнил слишком поздно. — Навигатор привёл? — спросила она ровно. — Маша. Уголок её губ едва заметно дёрнулся. — Предсказуемо. Единственная брешь в моей системе безопасности. — Она переживает. Я достал из кармана джинсов пластиковую фигурку корейского актёра и положил на ладонь. — Я всё вспомнил. — Поздравляю. Пять лет — неплохая скорость реакции для майора СОБРа. В точку. Спорить было не о чем. — Даш… — Не надо, Глеб. — она на секунду опустила глаза на пластикового человечка в моей руке, потом снова посмотрела на меня. Лицо держала безупречно, но пальцы на металлической сетке сжались так, что костяшки побелели. — Ты приехал сказать, что у тебя восстановилась память? — спросила она. — Сказал. Можешь ехать обратно в Москву. — Я приехал не за этим. — Ну конечно, дальше по протоколу извинения. Сказать, что тогда был молодой, пьяный, обстоятельства давили на пятки, а Родина орала в рупор. Потом вторая часть рапорта: как ты не хотел делать мне больно сейчас, просто испугался, запутался и вообще у тебя тяжёлая мужская судьба с повышенной смертностью. Я смотрел на неё молча. Даша угадала почти всё. Она била меня моей же собственной, топорной мужской логикой. На её губах появилась тонкая, спокойная улыбка. Только глаза оставались стеклянными. — Попала? — спросила она. — Да, только я приехал не для того, чтобы оправдываться. — А зачем? Я сжал брелок в кулаке. — Потому что я был дебилом, пять лет назад, и две недели назад тоже. Даша тихо фыркнула. — Слабовато для признания века. — Я ушёл тогда утром, потому что мне даже в голову не пришло, что девчонка, которую я встретил в клубе, будет меня ждать, искать и помнить. — Удобно жить, когда в голову ничего лишнего не приходит, правда? — Да. Очень удобно. Я так и жил. Думал, если ничего не обещал на словах, значит, ничего и не должен. А потом пришёл к тебе и сделал то же самое. Даша смотрела на меня. Вечерний свет сгущался, и в её глазах отражалось серое небо. Она стояла по другую сторону забора неподвижно, и я кожей чувствовал, какого труда ей стоит это спокойствие. — Я слышал, что ты прошептала той ночью, — сказал я. Она резко отвернулась. — Не надо, я не хочу слушать, как ты будешь вежливо возвращать мне мои слова. Я уже поняла, что сказала лишнее. — Не лишнее. Она повернулась ко мне и вскинула подбородок. — Правда? Тогда почему ты утром сбежал с таким лицом, будто я заставила тебя подписать контракт на ипотеку, троих детей и смерть от бытовухи. Я коротко выдохнул сквозь зубы: — Ты права, я испугался, Даш. Потому что моя жизнь — это не про спокойные вечера и планы на отпуск. Это постоянный риск, и когда я понял, что ты впустила меня себе под кожу, я просто нажал на тормоза и сделал то, что умею лучше всего. — Сбежал. — Да. Даша чуть кивнула. — Знаешь, что самое смешное? — спросила она. — Ты думаешь, что испугался за меня, а ты просто перепугался, что сам увяз по уши. Сказать «да» оказалось почти физически трудно. Горло перехватило спазмом: — Да. — вышло хрипло. Даша на секунду закрыла глаза, а когда открыла, брони больше не было. В её взгляде стояла такая плотная, живая боль, что мне захотелось вырвать себе язык. — Глеб, ты вообще понимаешь, что я не просто обиделась? — она посмотрела на меня с усталой злостью. — Я год тебя искала по всей Москве. Год, понимаешь? Это сейчас я взрослая, циничная женщина, могу посмеяться и сказать: «Ну и дура была в девятнадцать», а тогда я не знала, как это выключить. Я дежурила у того чёртова клуба, искала всех Глебов подряд, а ты просто жил. Пил свой чёрный кофе, воевал, спал с кем-то ещё. Тебе было нормально. Я молчал, любое слово сейчас прозвучало бы как попытка отмазаться. — Потом я вылечилась, — продолжала она, и голос опасно задрожал. — Научилась смеяться, выстроила стены, чтобы никто никогда не догадался, где у меня болит. И тут ты приплываешь в госпиталь и смотришь на меня так, будто видишь впервые. Я сжал брелок: — Даша… — А потом ты снова сделал это. Второй раз. Уже зная меня. Ел мои блины, смотрел на меня как на нечто важное, спал со мной так, будто я твоя. А утром выдал, что ты чист перед совестью, потому что ничего не обещал. Она со скрипом рванула калитку на себя, вышла на дорогу и остановилась в полушаге от меня. — Ты приехал, потому что у тебя картинка в голове сложилась? — спросила она, глядя снизу вверх. — Или потому, что тебе стало страшно, что я больше не приду? — И то, и другое. — Это не ответ. — возмутилась она. — Ответ. Просто хреновый. — Очень удобный ответ. — Нет. Удобно было бы наплести тебе про любовь до гроба и ждать, что ты растаешь. Даша судорожно вдохнула. Слово «любовь» повисло между нами, хотя я ещё не решился произнести его как надо. — А ты не скажешь? — спросила она. — Скажу. Но не здесь, у забора, когда ты думаешь, что я отрабатываю чувство вины. Её лицо дрогнуло, губы искривились. — Как благородно. — сказала она и сделала шаг назад. — Уезжай, Глеб. Внутри всё сжалось, но я коротко кивнул. — Хорошо. Она замерла. Очевидно, не ждала, что я так легко подчинюсь. — Хорошо? — тихо переспросила она. — Вот так просто? — Ничего тут не просто. — Я спрятал брелок обратно в карман, повернулся и пошёл к машине. Каждый шаг давался с трудом, хотелось развернуться, выдать ещё какую-нибудь честную, запоздалую хрень, но я сдержался. Сел за руль, завёл двигатель. Я отъехал от дома, не прибавляя скорости. В зеркале Даша всё ещё стояла у забора. ---------- Глава 31. Глава 31. *Даша* Я зашла в дом, закрыла дверь и прижалась к ней спиной. Пальцы сами вцепились в холодную металлическую ручку. Я сжимала её так крепко, будто этот кусок железа мог удержать меня на ногах лучше, чем я сама. Внутри всё ходило ходуном. Если бы я сейчас отпустила ручку, то, наверное, просто сползла бы на пол прямо в прихожей. Отец встретил меня в коридоре. Стоял в старом домашнем свитере и смотрел своими умными, всё понимающими глазами. Вот за что я иногда почти ненавидела родителей — они умели молчать так, что от этого хотелось сразу всё рассказать. — Кто это был, Даш? — Никто, — вытолкнула я сипло. Голос прозвучал чужим. Кого я обманывала? Себя? Отца? Отец внимательно всмотрелся в моё лицо и тяжело вздохнул. — «Никто» на московских номерах в такую глушь не приезжает. Я попыталась растянуть губы, выжать из себя привычную циничную усмешку. Обычно она служила мне хорошим щитом. Сейчас щит не поднялся, лицо будто задеревенело. — Пап… Из кухни появилась мама, на ходу вытирая руки полотенцем. По её застывшему взгляду я поняла: всё. Сейчас прорвёт. Мама смотрела так же, как в детстве, когда я разбивала бабушкин сервиз и пыталась сделать вид, что это не я, а внезапное природное явление. — Даша, — тихо спросила она, — мы чего-то не знаем? Этот человек тебя обидел? Внутри поднялась чёрная, тяжёлая волна. Мне захотелось рассмеяться. Обидел? Какое маленькое слово. Им можно описать ссору, неудачную фразу, забытый звонок, а не мужчину, который дважды прошёлся по моей жизни, даже не оглянувшись. — Нет, мам, — выдохнула я, чувствуя, как к горлу подступает ком. — Даш, ну я же вижу… — Я сказала — нет! Голос сорвался. В тесной прихожей мой крик прозвучал слишком резко. Мама осеклась и прижала полотенце к груди. Отец хмуро сжал губы, но давить дальше не стал. Они слишком хорошо знали этот мой тон. Ещё один вопрос, и я разрыдаюсь прямо у них на глазах. А этого я себе позволить не могла. — Чай с мятой будешь? — тихо спросила мама. Она отступила, и я сразу почувствовала себя виноватой. — Нет, мам, спасибо. Я спать пойду. Я почти сбежала в свою старую детскую комнату, рухнула на кровать и уткнулась лицом в подушку. Из кухни доносился глухой бубнёж телевизора и встревоженный шёпот родителей. Глеб уехал, всё кончено. Я перевернулась на спину, но перед глазами, как назло, стояло его в виноватое лицо. Виноватое. Я судорожно скомкала простыню пальцами, чувствуя, как внутри злость мешается с глухой, тянущей тоской. — Ненавижу, — прошептала я в потолок. Слово упало в пустоту, и прозвучало фальшиво. ****** Ночь тянулась долго. Я лежала, уставившись в одну точку, и прислушивалась к дому так чутко, будто он мог выдать мне ответ. На кухне отец монотонно щёлкал пультом, мама тихо возилась у плиты. Обычное сонное утро в провинции. В такие утра не случается ничего страшного. Мир кажется слишком медленным, слишком домашним, чтобы в нём могла поместиться беда. И тут сквозь тонкую деревянную дверь донёсся ровный голос диктора: — …крупная авария произошла сегодня под утро на Горьковском шоссе. По предварительным данным, водитель легкового автомобиля на большой скорости не справился с управлением и вылетел на встречную полосу… Я резко открыла глаза, дыхание перехватило. Горьковское шоссе. Трасса от нашего посёлка на Москву. Я села на кровати, матрас жалобно скрипнул. Внутри всё стянулось тугим ледяным узлом. Сердце ещё не успело сорваться в галоп, но в груди уже появилась звенящая пустота. — …в результате лобового столкновения автомобиль марки… Диктор назвал марку и модель. Чёрный внедорожник. Такой же, как у Глеба. Такой же, на котором он уехал отсюда несколько часов назад. Я вскочила. Ноги стали ватными и почти не держали. Босые ступни шлёпнули по холодному полу. Я рванула дверь комнаты и, не помня себя, побежала по коридору. На кухне стояла напряжённая тишина. Отец застыл перед экраном, намертво зажав в руке кружку с недопитым чаем. Мама стояла у плиты, прижав ладони к губам, и во все глаза смотрела в телевизор. На экране крутили любительские кадры с места ДТП. Утренний туман полз над разбитым асфальтом. Его резали ядовито-синие вспышки скорой и спасателей. Посреди дороги лежала груда искорёженного чёрного металла. Машину смяло так, что в ней трудно было узнать автомобиль, но я всё равно смотрела. Вцепилась взглядом в экран, в линию кузова, в литые диски и в тёмный бок. Пазл сложился в голове с глухим щелчком. Его машина. Его. — …пострадавший водитель в критическом состоянии, без сознания, доставлен в ближайшую реанимацию… Камера качнулась, оператор взял крупный план. Спасатели вытаскивали человека из разорванного салона на носилки. Кровь. Тёмная, густая. На секунду в кадр попала фигура пострадавшего. Тёмная футболка. Джинсы. Такие же, каких я касалась взглядом несколько часов назад. Лица не было видно, но мне уже не нужны были имена. Глеб. — Нет… — вырвалось из меня. Мама испуганно обернулась. — Дашенька? Что с тобой? Я её не слышала. Телевизор продолжал бубнить: реанимация, трасса закрыта, личность водителя устанавливается. Устанавливается, потому что от документов, наверное, ничего не осталось. — Нет, нет, нет, пожалуйста, только не это, — зашептала я, пятясь к выходу. Воздуха не хватало. Лёгкие горели, будто я наглоталась дыма. — Даша! — голос мамы сорвался на крик, но я уже не соображала. Развернулась и бросилась к входной двери. Рванула замок, почти выбила дверь плечом и вылетела наружу. Прохладный утренний воздух ударил в лицо. Влажное дерево крыльца обожгло босые ступни. Я бежала через двор, не чувствуя ног, не замечая острых камней и мокрой травы. Рванула калитку и вылетела на грунтовую дорогу посреди посёлка. Слёзы хлынули горячим потоком. Они застилали глаза, превращая мир в серые пятна. Я бежала вперёд, к выезду на шоссе. Туда, куда уехал он. Внутри билась одна-единственная мысль: успеть. Остановить этот чёртов дикторский голос. Повернуть время назад. Сказать ему всё, что вчера не сказала из-за своей раненой гордости. — Глеб! — закричала я, и голос сорвался на хриплый плач. — Глеб! Пожалуйста! Сбоку, у обочины, где за густыми кустами сирени стоял заброшенный соседский участок, резко хлопнула автомобильная дверь. Я не услышала. Продолжала нестись вперёд, задыхаясь, хватая ртом воздух, пока чья-то тень не выросла прямо передо мной. Крепкие руки перехватили меня на лету и прижали к жёсткой мужской груди. — Даша! Дашка, стой! Куда ты?! Я забилась в этих руках как раненый зверь. Ничего не видела из-за слёз, царапала его руки, била кулаками, кричала во всё горло: — Пусти! Пусти меня, слышишь?! Глеб там! Там авария! Пусти меня! — Даша, чёрт возьми, успокойся! Это я! Посмотри на меня, Даш, это я! Этот низкий голос, с такой любимой хрипотцой. Он вибрировал прямо над ухом, обжигая шею горячим дыханием. Я замерла так резко, будто мне в грудь на полной скорости прилетел разряд тока. Сердце ударило один раз. Громко. Больно. Я медленно подняла голову. Глеб. Передо мной стоял Глеб Полосатов. Живой. Слегка помятый, бледный, в своей тёмной футболке. С красными от недосыпа глазами. — Ты… Губы задрожали. Воздух застрял в горле и не дал вытолкнуть ни единого нормального слова. Я переводила взгляд с его жёсткой щетины на живые, напряжённые глаза и просто отказывалась верить своему рассудку. — Ты живой? — прошептала я, окончательно теряя голос. У Глеба дёрнулись желваки, и он прижал меня к себе чуть крепче. — Живой я, Даш. Живой. Ну ты чего? — Ты не уехал в Москву? Слёзы снова брызнули из глаз. Глеб промолчал, и всё стало ясно. Он не уехал. Соврал у калитки, что подчинился, а сам отогнал машину за угол. Я всхлипнула так, будто внутри наконец лопнула натянутая до предела струна. — Господи… Я размахнулась и ударила его кулаком в грудь. Один раз. Потом второй. Силы уже уходили, удары получались слабыми, но я не могла остановиться. Я била его по этой жёсткой, широкой груди не для того, чтобы сделать больно. Просто пыталась выбить из себя тот смертельный ужас, который только что парализовал меня на родительской кухне. — Ненавижу тебя! — рыдала я, размазывая слёзы по лицу. — Ненавижу, слышишь ты, Полосатов?! Ты вообще понимаешь, что я сейчас пережила?! Что я увидела по этому чёртову телевизору?! Там твоя машина… точно такая же машина! Глеб даже не пытался защищаться. Он стоял под моими ударами и принимал всё, что из меня сейчас шло наружу. — Я думала, ты разбился! — Я захлёбывалась слезами, содрогаясь всем телом. — Думала, ты ушёл насовсем, а я… я ведь даже не успела… ничего не успела тебе сказать! Какая же я дура! Слова закончились глухим, беспомощным хрипом. Глеб резко притянул меня к себе и накрыл своим телом. Сомкнул руки на моей спине, прижимая так крепко, что стало почти больно, а мне эта боль была нужна. Она доказывала, что всё реально. — Я здесь, — глухо повторил он мне в макушку, утыкаясь носом в растрёпанные волосы. — Здесь я. Всё хорошо. — Замолчи, — выдохнула я ему в шею, содрогаясь от остаточных рыданий. — Просто замолчи и стой. Не смей двигаться. Слышишь меня? Не смей. — Стою и не двигаюсь. — И не исчезай больше. Никогда. Слышишь? Никогда больше не смей исчезать. Я почувствовала, как он на секунду зажмурился и тяжело выдохнул. — Не исчезну, Даш. Обещаю. Больше никогда. Я снова всхлипнула, шумно шмыгая носом, и почувствовала, как постепенно, капля за каплей, уходит леденящий страх. На его место пришло другое. Тёплое и слабое. Пока ещё осторожное. Я медленно подняла лицо. Наверняка выглядела ужасно: заплаканная, с мокрыми щеками, красным носом и дрожащими губами. Но Глеб смотрел на меня так, будто перед ним было самое дорогое, что он видел в своей жизни. Он поднял ладонь и бережно, едва касаясь, убрал мокрую светлую прядь с моего лба. Я не отпрянула. Наоборот, сама прильнула щекой к его тёплой руке. — Я так испугалась, что тебя больше нет, — прошептала я, глядя в его потемневшие глаза. Глеб сглотнул, и сказал то, чего я не ждала услышать именно сейчас: — Я люблю тебя, Даша. Я замерла. Пальцы, которые только что судорожно сжимали его футболку, обмякли. Сердце пропустило удар и на этот раз не от страха. — Я люблю тебя, — повторил он тише. Его пальцы осторожно коснулись моей шеи. Новые слёзы покатились по щекам, но это были уже другие слёзы. Не такие злые и страшные. — Глеб… — Я не прошу тебя сейчас же всё забыть, — сказал он, прижимаясь лбом к моему лбу. — Не прошу сразу простить мне то утро. Ни первое, ни второе. Я просто обещаю, что больше никогда не буду врать. Ни тебе, ни себе. Я всё ещё мелко дрожала в его руках, но мой шмыгающий нос и насупленные брови уже возвращали мне прежний, живой вид. — Ты военный, — упрямо напомнила я, хотя ладонями уже гладила его по плечам. — У вас приказ, и вы улетели. Ты всё равно когда-нибудь уйдёшь по привычке. Молча. — В командировку уйти могу, — честно ответил Глеб. — Работа такая, сама знаешь, всякое бывает. Но сбегать от тебя, трусливо поджав хвост, я больше не буду. И если меня снова начнёт плющить от страха перед нормальной мирной жизнью, я приду и скажу об этом тебе в лицо. — А я? — А ты дашь мне по морде, чтобы я пришёл в себя. Я вдруг тихо, нервно рассмеялась, утыкаясь носом ему в подбородок. Слёзы ещё блестели на глазах, но на губах уже появилась настоящая, живая улыбка. — Какая потрясающая армейская романтика, майор. «Если меня начнёт плющить — дай мне по морде». Ты гений дипломатии. — Я же предупреждал в госпитале, что красивые речи — не мой профиль. Я смотрела на него мокрыми глазами. Сопливая, босая, с грязными ступнями и опухшим от слёз лицом, но внутри наконец становилось тепло. Уголки моих губ дрогнули в ответной, счастливой улыбке. ---------- Эпилог Эпилог *Даша* Семь месяцев с Глебом научили меня трём вещам. Первое: если майор СОБРа говорит «я быстро», нужно уточнять систему измерения — человеческая она или служебная. Второе: мужчина может не найти сахарницу на собственной кухне, но безошибочно заметит, что его ножи переставили в ящике на три сантиметра левее. Третье: счастье пахнет ванилью, подгоревшей корочкой и горьким кофе. Я сидела на стуле, поджав под себя ногу, пила кофе из его большой чёрной кружки и наблюдала за процессом. Глеб стоял у плиты боком. На нём были только тёмные спортивные штаны, низко сидевшие на бёдрах, и эта его невозможная широкая спина со следами старых шрамов. Мышцы отчётливо двигались под кожей каждый раз, когда он переворачивал сырники. Смотреть на это спокойно не получалось. Было в этой домашней картине слишком много неприкрытой, ленивой чувственности. — Они горят, — заметила я, сделав глоток. — Не горят. — Глеб, они уже приняли сторону тёмных сил. Он даже не обернулся. — Это корочка. — Угольная, — хмыкнула я. — Ты драматизируешь. Он повернулся, удерживая дымящуюся сковородку, и поймал мой взгляд. Медленно опустил глаза на свой голый торс, потом снова посмотрел на меня, лукаво прищурившись. — Ты на сырники смотришь или на меня? — Я оцениваю пожарную обстановку. Уголок его губ дрогнул. Он снова отвернулся к плите, но я видела, что улыбается. Это было наше воскресенье в его квартире. Уже почти нашей, хотя я до сих пор иногда замирала от этого слова. Почти пять месяцев назад Глеб зашёл в мою съёмную однушку, критически осмотрел вечно текущий кран, послушал, как соседка сверху двигает мебель, и сухо бросил: — Переезжай ко мне. Я тогда даже не сразу поняла. Стояла в коридоре с мокрыми руками и полотенцем на голове, глядя на него как на сумасшедшего. — Это ты сейчас так романтично зовёшь меня жить вместе? — Да. — Не слишком быстро для предложения? Он посмотрел на полотенце у меня на голове. — Могу подождать, пока у тебя высохнут волосы. Глеб, действительно, подождал и вот теперь я сидела здесь, в его футболке, и смотрела, как мой майор пытается подчинить себе творожное тесто. По выходным завтрак всегда делал он, это правило появилось как-то само по себе. — Этот мой, — сказал Глеб, скинув на тарелку самый зажаристый, пострадавший сырник. — А это твой. — и поставил передо мной единственный сырник идеальной золотистой формы. — Какая избирательная забота, — улыбнулась я. — Рациональное распределение рисков. Я беру на себя опасный объект. — Ты мой герой. Глеб опёрся ладонями о спинку моего стула, лишая меня малейшей дистанции. Я кожей почувствовала исходящее от него тепло. — Что? — спросила я, смущаясь от того, что он так внимательно вглядывается в моё лицо. — Ты улыбаешься. Без этой твоей прищуренной гримасы. — Какой ещё гримасы? — Ведьминской. Я открыла рот, чтобы возмутиться, но он наклонился и мягко прижался губами к моему лбу, и вся моя утренняя язвительность мгновенно испарилась. Я прикрыла глаза, ловя предсказуемую дрожь, когда его губы медленно спустились к виску, к скуле и, наконец, накрыли мои. Поцелуй вышел глубоким, затяжным, пахнущим сладкой ванилью и горьким кофе. Пальцы сами зарылись в его жёсткие короткие волосы на затылке, притягивая ближе, вжимаясь всем телом в его тепло. — Полосатов… — выдохнула я ему в губы, когда он отстранился на миллиметр. — М? — Завтрак остынет. — Подождёт. Я упёрлась ладонями в его твёрдую грудь, сдерживая новый порыв. — Ты так же говорил про картошку с салом. В итоге мы проветривали квартиру два часа и слушали твои лекции о том, что обугленная еда — это результат сильного теплового воздействия. Глеб тихо, низко рассмеялся, и этот хриплый звук отозвался где-то глубоко у меня под рёбрами. Я улыбнулась в ответ. Рядом с ним моя старая боль наконец перестала быть центром вселенной. Она осталась где-то на дне жестяной коробки, а здесь, на кухне, правила совсем другая реальность. Глеб нехотя отпустил мою талию, сел на соседний стул и придвинул к себе сметану. — На службу сегодня не дёрнут? — спросила я, разрезая сырник. — Нет. Официальный выходной, с печатью и подписью. Я попробовала кусочек и удивлённо приподняла брови. — Ничего себе. Вкусно. — А ты не верила. — Я верю. Просто с доказательной базой у тебя пока нестабильно. — Это вопрос времени. Он довольно сделал глоток кофе, сияя видом абсолютного победителя. Мы уже заканчивали завтрак, лениво выбирая между диваном и прогулкой в парке, когда его телефон на столе бешено завыл. На экране высветилось:Барс . Глеб нахмурился и нажал на кнопку. — Да. Я начала складывать тарелки в раковину, но замерла, едва услышав, как изменилось его дыхание. Секундная пауза, и лицо Глеба мгновенно подобралось, превращаясь в жёсткую рабочую маску. — Где вы? — спросил он резко. Из динамика донёсся голос Бориса — глухой, рваный, напрочь лишённый его привычного гранитного спокойствия. — Понял. Спокойно, Барс, — Глеб уже поднялся со стула, выходя в коридор. — Слышишь меня? Дыши сам и дай ей дышать. Еду. Десять минут. Не спорь с ней сейчас, просто делай, что говорят. Я вытерла руки о полотенце, чувствуя, как внутри тревожно заколотилось сердце. — Глеб? Что случилось? Он сбросил вызов и повернулся ко мне. На его суровом лице вдруг проступила странная, почти ошалевшая ухмылка. — Кажется, наши планы резко меняются. Одевайся, Даш. — Полосатов, не беси. Что происходит? — Сейчас узнаешь. Он протянул мне джинсы и мою толстовку, которые притащил из комнаты. Телефон на столе снова зажужжал. На этот раз на дисплее горело: Рита. Я посмотрела на экран, потом на Глеба, и в голове моментально вспыхнул весь этот бесконечный корейский ураган. Рита явно решила устроить финал со спецэффектами. — Глеб, — медленно произнесла я, натягивая толстовку, — это как-то связано с Соней и рисом? — В каком-то смысле, — Глеб коротко качнул головой, обуваясь. — В таком, что Барс сейчас впервые в жизни звучит как человек, которому срочно нужен не бронежилет, а подробная инструкция по эксплуатации женщин. Я прыснула, сунула ноги в кроссовки и на ходу чуть не врезалась плечом в дверной косяк. Глеб успел перехватить меня за талию. — Аккуратнее. — Это ты виноват. Нельзя выдавать интриги без предупреждения. — Я сам не был предупреждён. Мы вышли на лестничную площадку, и замок защёлкнулся с мягким, домашним звуком. На кухне остались остывать недоеденные сырники, в раковине ждала посуда, а наше размеренное воскресенье на глазах превращалось в привычный, родной хаос. Но я поймала себя на том, что глупо, счастливо улыбаюсь. Кому нужен идеальный финал с открытки? Настоящая жизнь — она вот такая. С суровым майором, который не умеет жарить блины, но за секунду собирается спасать своих людей от эмоциональной катастрофы. И со мной — в огромной толстовке, которую он купил просто потому, что ему показалось, будто она тёплая. С абсолютной уверенностью, что куда бы нас сейчас ни несло, мы вывезем это вместе. Глеб нажал кнопку лифта и повернулся ко мне, внимательно вглядываясь в глаза. — Даш. — Что? — Ты счастлива? Я посмотрела на его ровную осанку, на серьёзный, но такой тёплый взгляд. На мужчину, который когда-то исчез в сером утре, а теперь оставался со мной изо дня в день. — Очень, Полосатов. Очень. Лифт звякнул, открывая двери. Телефон в его кармане снова затрещал. Рита шла на таран. Глеб пропустил меня вперёд, шагнул следом в полумрак кабины и, прежде чем нажать кнопку первого этажа, прижал меня к стене и быстро, крепко поцеловал в макушку. — Тогда поехали. У нас, кажется, семейный финал. Двери закрылись, отсекая весь остальной мир. ♥♥♥КОНЕЦ♥♥♥ ----------