Пламя Парижа Алексей Сергеевич Фирсов Графиня Анна Воронцова возвращается в Париж январем 1789-го и знает: через месяцы здесь вспыхнет революция. Её муж, русский дипломат и стратег, чует надвигающуюся бурю не хуже — выводит капиталы, плетёт союзы, готовит отступление. Но Анна видит больше. Она знает имена будущих казнённых, читает слабость короля как приговор, узнаёт в заикающемся юноше из кофейни человека, который крикнет «К оружию!» и откроет клетку. Между двумя мирами — привычкой двадцать первого века и леденящим этикетом Версаля — она пытается уберечь близких, пока замёрзшая Сена трескается, а толпа в чёрных сюртуках надевает шляпы в знак неповиновения. Граф считает недели до отплытия. Анна считает тела. ==================== глава первая глава первая Глава 1. Замерзшая Сена и возвращение в Сен-Жерменское предместье Январь тысяча семьсот восемьдесят девятого года выдался во Франции таким, словно Господь в небесной канцелярии случайно перепутал климатические карты и обрушил на беспечный Париж суровые морозы нашего родного Петербурга. Наша тяжелая дорожная карета, обитая изнутри плотным бархатом для сохранения тепла, медленно ползла по обледенелым улицам французской столицы. Колеса с мерзким, скрежещущим хрустом ломали ледяную корку, покрывшую брусчатку. За мутными, заиндевевшими стеклами экипажа проплывал город, который я помнила совершенно иным — полным солнца, легкомысленного смеха, ароматов свежей выпечки и дорогих духов. Теперь же Париж казался вымершим, съежившимся от невиданной стужи. Сена, гордость и главная артерия города, превратилась в мертвую белую змею — река промерзла настолько глубоко, что по ее сплошному ледяному панцирю смельчаки переходили с берега на берег пешком, рискуя лишь поскользнуться, но не провалиться под лед. Деревья стояли голые, черные, похожие на скрюченные пальцы мертвецов, тянущиеся к низкому, беспросветно-серому небу. Я сидела, забившись в самый угол кареты, укутанная в две тяжелые собольи шубы поверх шерстяного платья, и все равно не могла унять мелкую, противную дрожь. Мои ноги, обутые в меховые сапожки и покоящиеся на нагретых кирпичах, которые заботливый Архип регулярно менял на постоялых дворах, казались ледяными колодками. Мой внутренний житель двадцать первого века, привыкший к благам центрального отопления, тихо и жалобно скулил, мечтая о горячей неаполитанской ванне или хотя бы о банальном современном радиаторе. Но физический холод был ничто по сравнению с тем леденящим ужасом, который сковывал мою душу по совершенно иной причине. Тысяча семьсот восемьдесят девятый год. Эта дата пульсировала в моем мозгу, как сигнал воздушной тревоги. Я знала ее со школьной скамьи. Любой человек из моего времени, даже самый отъявленный двоечник, слышал о Великой французской революции, о гильотине, о якобинском терроре и реках крови, которые очень скоро зальют эти замерзшие мостовые. Моя внутренняя «Кассандра» билась в форменной истерике. Глядя на изможденные, посиневшие от холода лица парижских бедняков, жавшихся к стенам домов в поисках защиты от пронизывающего ветра, я видела не просто нищих — я видела будущих санкюлотов. Я знала, что у нас в запасе всего несколько месяцев до того момента, как этот пороховой погреб взлетит на воздух. Василий Петрович сидел напротив меня. В отличие от меня, он казался совершенно невозмутимым. Граф был облачен в дорожный сюртук на лисьем меху, его воротник был поднят, а на коленях лежал массивный дорожный сундук с документами. Его спокойное, мужественное лицо с характерной ироничной складкой упрямых губ выражало лишь легкую досаду на дорожные неудобства. — Вы совершенно посинели, пташка моя, — с нежностью, но и с легкой усмешкой произнес муж, перехватывая мой затравленный взгляд. Он протянул руку в лайковой перчатке и ободряюще сжал мое плечо сквозь слои меха. — Держитесь. Мы почти прибыли. Сен-Жерменское предместье уже за следующим поворотом. Наш особняк, конечно, не итальянская вилла, но я приказал растопить камины за сутки до нашего приезда. — Василий Петрович, — мой голос дрогнул то ли от холода, то ли от нервного напряжения. — Зачем мы вообще сюда вернулись? Оставили теплый, безопасный Неаполь... Оставили наших персидских котов! Эта страна... она больна. Вы разве не чувствуете, как здесь пахнет? И это отнюдь не запах фиалок. Граф тяжело вздохнул, его серые глаза потемнели, мгновенно утратив светскую расслабленность. — Я чувствую, Аннушка. Поверьте старому дипломату, я чую запах грозы задолго до того, как ударит первый гром. Именно поэтому мы здесь. Дела Империи не ждут, когда выглянет солнышко. Петербург требует моего присутствия поближе к Версалю, чтобы понимать, насколько глубока трещина под троном французского короля. К тому же, нам необходимо лично уладить вопросы с нашими французскими активами. Оставлять их сейчас здесь без присмотра было бы верхом легкомыслия. Наша карета, наконец, тяжело ввалилась в распахнутые чугунные ворота нашего особняка в Сен-Жерменском предместье — самом аристократическом, самом фешенебельном и, как я теперь знала, самом обреченном районе Парижа. Во внутреннем дворе нас уже встречала целая армия слуг во главе с нашим невозмутимым Архипом. Едва дверца экипажа отворилась, на нас обрушился ледяной порыв ветра. Я выскользнула из кареты, опираясь на сильную руку мужа, и мы поспешили внутрь. Особняк встретил нас гулким эхом шагов и относительным теплом. Камины в главной анфиладе действительно пылали, пожирая целые горы драгоценных по нынешним временам дров, но высокие потолки с лепниной и огромные окна все равно не давали помещениям прогреться до конца. Изо рта при разговоре вырывались едва заметные облачка пара. Моя верная Даша и подоспевшая Настасья тут же бросились снимать с меня тяжелые шубы, причитая вполголоса на суровую парижскую погоду и «бестолковые хранцузские печи». — Батюшки-светы, матушка графиня, да как же в таких хоромах жить-то? Продувает насквозь! — ворчала Настасья, кутаясь в пуховый платок. — То ли дело наши, смоленские изразцовые печи! Раз натопил — три дня дух держится! — Ничего, Настасья, согреемся, — процедила я сквозь стучащие зубы, кутаясь в шаль, которую мне подала Даша. — Принеси-ка нам лучше горячего чаю с медом, да поживее. Василий Петрович, едва сбросив дорожный плащ и не дав себе ни минуты на отдых после изматывающего пути, тут же прошел в свой кабинет. — Архип! Позови барона Жозефа ко мне. Немедленно. И принесите чернила, мои, кажется, замерзли в дороге, — властно скомандовал граф, на ходу расстегивая сюртук. Я, ведомая женским любопытством и тревожным предчувствием, проскользнула в кабинет следом за мужем и бесшумно опустилась в глубокое кресло у самого камина, протянув озябшие руки к спасительному огню. Через несколько минут на пороге появился Жозеф. Наш секретарь, обычно безупречно элегантный, сейчас выглядел слегка помятым с дороги, а кончик его носа предательски покраснел от холода. Оставив свою юную супругу Бьянку отогреваться в отведенных им комнатах, он явился по первому зову своего патрона, сжимая под мышкой толстую кожаную папку с векселями. — Вы звали, Ваше Сиятельство? — Жозеф почтительно поклонился. Василий Петрович стоял спиной к огню, заложив руки за спину. Его лицо было жестким и сосредоточенным. В такие моменты он переставал быть вальяжным екатерининским вельможей и превращался в безжалостного, расчетливого стратега. — Проходите, Жозеф. Садитесь, — граф указал на стул у массивного дубового стола. — Оставим дорожные сантименты. У нас крайне мало времени. Жозеф послушно опустился на стул, открыв свою папку. — Слушаю вас, Василий Петрович. — Начиная с завтрашнего утра, вы должны отменить все наши инвестиции в мануфактуры Лиона и Бордо. Французская казна пуста. Король скоро начнет собирать Генеральные штаты, а когда монарх просит денег у черни — это начало конца, — голос графа звучал тихо, но каждое слово падало тяжело, как свинцовая пуля. Я замерла в своем кресле у камина. Мой муж не читал учебников истории двадцать первого века. Он не знал ни дат, ни имен будущих палачей. Но его колоссальный опыт, его животный политический инстинкт безошибочно рисовали ему картину грядущего апокалипсиса. — Что прикажете делать с освободившимся капиталом? — по-деловому уточнил Жозеф, обмакивая перо в спешно принесенную Архипом чернильницу. — Переводите активы в Лондон, — не раздумывая ответил Воронцов. — Немедленно и как можно тише. Используйте голландские банки как посредников, чтобы не привлекать внимания королевских финансистов здесь, в Париже. Скупайте ценные бумаги Британского казначейства, берите векселя Ост-Индской компании. Жозеф на секунду замер, подняв взгляд на графа. — В Лондон? Но ведь Англия... мы с ними не в самых теплых отношениях... — Остров надежнее, мой друг, — усмехнулся Василий Петрович, подходя к окну и глядя на скованные льдом парижские крыши. — Когда на континенте начинает отчетливо пахнуть порохом, дешевым хлебом и бунтом, капиталы любят тишину, туман и Ла-Манш. Англичане прагматичны, они не станут резать друг другу глотки из-за философии, пока у них идет торговля. — Будет исполнено, Ваше Сиятельство. Потребуется несколько недель, чтобы провести эти операции без излишней шумихи на бирже, — Жозеф быстро застрочил по бумаге. — У нас есть эти недели. Но не затягивайте. К лету здесь может стать слишком... жарко, несмотря на нынешние морозы, — резюмировал граф. Когда секретарь, получив инструкции, покинул кабинет, Василий Петрович подошел к моему креслу. Он мягко взял мои руки в свои — теперь уже согревшиеся — большие ладони и поднес мои пальцы к губам. — Вы были необычайно тихи, Аннушка. О чем задумались? — его голос вновь стал бархатистым и нежным. — О том, Василий Петрович, что я вышла замуж за самого умного, самого прозорливого и самого безжалостного мужчину в Европе, — совершенно искренне ответила я, глядя в его проницательные серые глаза. — Безжалостного? — он удивленно приподнял бровь. — Вы спасаете золото, пока эти люди за окном мерзнут без угля и хлеба, — тихо сказала я. Граф тяжело оперся руками о подлокотники моего кресла, нависая надо мной. — Я спасаю свою семью, Анна. Вас, себя, наших людей. А спасти Францию от нее самой сейчас не под силу даже Господу Богу. Этот лед скоро треснет, и я не намерен позволить нам уйти под воду вместе с этим тонущим кораблем. За окном тоскливо завыл ледяной парижский ветер, швыряя в высокие окна горсти колючего снега. 1789 год только начинался, а холод, поселившийся в моем сердце, был гораздо страшнее любой зимы. Пламя Парижа еще не вспыхнуло, но дрова для этого грандиозного костра уже были сложены. ---------- глава вторая глава вторая Глава 2. Хлебный бунт и спичка для порохового погреба К концу февраля ледяная хватка зимы начала понемногу ослабевать, но на смену физическому холоду в Париж пришел холод иного рода — липкий, сводящий желудки и помрачающий рассудок холод настоящего, неприкрытого голода. Французская казна была пуста, прошлогодний урожай погиб от градобития и морозов, а цены на пшеницу взлетели до небес. Если в наших особняках Сен-Жерменского предместья всё еще подавали белые булки к утреннему шоколаду, то в рабочих кварталах Сент-Антуан и Сен-Марсель за черствую корку хлеба уже начали убивать. Мой внутренний компас историка, отсчитывающий дни до начала катастрофы, вращался как сумасшедший. Атмосфера в городе сгустилась настолько, что, казалось, по ней можно было ударить молотком и высечь искры. В тот день мы с Василием Петровичем возвращались от нашего швейцарского банкира. Граф методично и безжалостно, как хирург, отсекающий пораженные гангреной ткани, выводил наши капиталы из французских предприятий, перенаправляя их в туманный и стабильный Лондон. Наша карета, украшенная воронцовскими гербами, медленно катилась по узкой, зажатой между высокими серыми домами улице Сент-Оноре. Внезапно кучер резко натянул вожжи. Кони тревожно заржали, застучав копытами по мостовой. Экипаж дернулся и остановился. — В чем дело, Архип? — Василий Петрович, не отрываясь от просмотра векселей, чуть приоткрыл застекленное оконце. — Бунтуют-с, Ваше Сиятельство, — сурово доложил наш смоленский камердинер, сидевший на козлах рядом с кучером. — Дорогу перегородили. Булочную громят. Прикажете пробиваться или в объезд повернем? Я прильнула к стеклу. То, что я увидела, заставило кровь застыть в жилах. Это была не картинка из школьного учебника истории. Это была живая, пульсирующая, грязная и страшная реальность. У дверей пекарни, над которой болталась покосившаяся железная вывеска в форме кренделя, а надпись золотом гласила: A la Gerbe d'Or колыхалась разъяренная толпа. Люди в рваных куртках, женщины в засаленных чепцах с изможденными, серыми лицами и худые, как скелеты, подростки осаждали дубовые двери. Раздался звон разбитого стекла — кто-то швырнул булыжник в витрину. Из глубины лавки донеслись отчаянные крики пекаря, а в следующее мгновение толпа хлынула внутрь. Через секунду из дверей посыпались люди. Они несли не золото и не шелка — они дрались за недопеченные батоны и мешки с серой мукой. Женщина прямо на мостовой вцепилась мертвой хваткой в край мешка, который тащил дюжий мастеровой. Мука белым облаком взвилась в воздух, оседая на их грязных лицах, делая их похожими на чудовищных призраков. — Боже мой... — прошептала я, инстинктивно подаваясь назад. Мой двадцать первый век с его гуманизмом и сытостью восстал против этой первобытной дикости. Я потянулась к ручке дверцы. — Василий Петрович! Мы должны им помочь, они же убивают друг друга! Стальная рука мужа мгновенно легла на мое запястье, намертво блокируя мое движение. — Сидите смирно, Анна! — его голос прозвучал как удар хлыста, резко и жестко. — Архип, не сметь двигаться с места! Ждать, пока толпа схлынет! Я возмущенно обернулась к нему, но, увидев глаза графа, осеклась. В них не было ни жестокости, ни высокомерия — только холодный, кристально ясный расчет и инстинкт защитника. — Если вы сейчас бросите им кусок хлеба или монету, душа моя, они разорвут нас на части вместе с этой каретой, — тихо, но веско пояснил Василий Петрович, не отпуская моей руки. — Благотворительность в толпе голодных оборачивается кровью дарителя. Запомните это, если хотите выжить в этой стране. Он был прав. Абсолютно, безжалостно прав. Я сглотнула подступивший к горлу ком и откинулась на бархатные подушки, чувствуя себя бессильной и жалкой в своих соболях на фоне этой человеческой трагедии. Толпа вокруг пекарни начала рассеиваться, унося добычу по грязным переулкам. И тут мое внимание привлек щуплый, вертлявый юноша в поношенном коричневом сюртуке. Он не лез в драку за муку. Вместо этого он ловко шнырял между возбужденными людьми, раздавая и продавая за мелкие медные сун какие-то серые брошюры, отпечатанные на дешевой, рыхлой бумаге. Он выкрикивал что-то звонким, сорванным голосом, и я видела, как мастеровые, только что прятавшие за пазуху украденный хлеб, жадно хватали эти листки. Василий Петрович тоже заметил парня. Граф чуть опустил стекло и, когда юноша пробегал мимо нашей кареты, бросил на мостовую серебряную монету. — Эй, любезный! — окликнул его Воронцов по-французски с безупречным парижским прононсом. — Дай-ка мне свой товар! Юноша, увидев сверкнувшее на грязном снегу серебро, мгновенно подскочил, схватил монету и, широко ухмыльнувшись, сунул в окно экипажа тонкую книжицу. — Читайте, гражданин аристократ! — дерзко бросил он. — Пока не поздно! Архип на козлах угрожающе зарычал, готовый спрыгнуть и проучить наглеца кнутом, но Василий Петрович лишь усмехнулся и поднял стекло, отрезая нас от уличного гомона. Кучер наконец-то смог тронуть лошадей, и наша карета медленно покатилась прочь от разграбленной пекарни. Граф, брезгливо стряхнув с брошюры уличную пыль, поднес ее к глазам. На серой обложке крупным, кричащим шрифтом было отпечатано: «Qu'est-ce que le tiers-état?»(Что такое третье сословие?)Автор: Эммануэль-Жозеф Сийес. Я знала этот текст. На уроках истории в школе нам рассказывали, что именно эта брошюра стала идейным манифестом Великой французской революции. Но одно дело — читать об этом в сухом учебнике, сидя за партой, и совершенно другое — видеть этот потертый листок в руках своего мужа в замерзающем, голодном Париже 1789 года. Василий Петрович углубился в чтение. Его лорнет медленно скользил по строчкам. По мере того как он читал, ироничная улыбка исчезала с его губ, уступая место глубокой, мрачной сосредоточенности. — Гениально... — наконец пробормотал он, не отрывая взгляда от дешевой бумаги. — Дьявольски гениально и просто. Он поднял на меня глаза. — Послушайте, Аннушка. Аббат Сийес задает три вопроса и сам же дает на них ответы. Граф прокашлялся и начал переводить с листа, чеканя каждое слово: —«Что такое третье сословие? Всё. Чем оно было до сих пор в политическом отношении? Ничем. Чего оно требует? Стать чем-то» . Слова прозвучали в тишине кареты как звон набата. В их простоте крылась чудовищная, сокрушительная сила, способная снести многовековую монархию. — И что вы об этом думаете, Василий Петрович? — тихо спросила я, хотя прекрасно знала ответ. Воронцов аккуратно свернул брошюру и сунул ее во внутренний карман своего роскошного сюртука, словно это был не кусок дешевой бумаги, а чертеж вражеской крепости. — Я думаю, душа моя, что его величество король Людовик Шестнадцатый — покойник. И всё его блестящее окружение в Версале — тоже, — совершенно буднично, без пафоса констатировал старый дипломат. Он откинулся на спинку сиденья и посмотрел в окно, за которым мелькали серые фасады парижских домов. — Понимаете, Анна... Голодный бунт страшен, но его можно подавить штыками швейцарской гвардии. Можно повесить пару зачинщиков, а остальным раздать кашу, и толпа разойдется. Но то, что я сейчас держу в кармане... — он похлопал по груди. — Это не бунт желудка. Это бунт ума. Этот безвестный аббат только что дал разъяренной, голодной толпе идеологию. Он объяснил им, что они — не чернь, а фундамент нации. Граф перевел на меня свой пронзительный, цепкий взгляд. — Эта брошюра — зажженная спичка, брошенная в пороховой погреб, на котором мы все сейчас имеем сомнительное удовольствие сидеть. И я хочу, чтобы Жозеф удвоил скорость перевода наших капиталов в Англию. Время дипломатии закончилось, графиня. Начинается время мясников. Карета свернула на спокойную улицу Сен-Доминик, приближаясь к нашему особняку. Я сидела, крепко сцепив руки в муфте, и физически ощущала, как неумолимо, с оглушительным скрежетом поворачивается колоссальное колесо истории, готовое раздавить каждого, кто не успеет уйти с его пути. ---------- глава третья глава третья Глава 3. Бриллианты королевы и новые фижмы События в Париже разворачивались с пугающей неотвратимостью, но Версаль, казалось, существовал в совершенно иной реальности, надежно отгородившись от голодающего города золоченой решеткой своих ворот. Несмотря на мои мрачные предчувствия и приказы графа сворачивать французские инвестиции, наш статус и дипломатические связи обязывали нас соблюдать политес. Мы не могли просто сидеть взаперти в Сен-Жерменском предместье. В середине марта Василий Петрович сообщил, что мы получили приглашение на малый дневной прием к королеве. — Вам придется навестить мадам Бертен, душа моя, — заметил муж за завтраком, просматривая пригласительный билет, украшенный вензелями Марии-Антуанетты. — Для Версаля ваши дорожные платья слишком скромны. Двор всё еще требует безупречного блеска, даже если этот блеск оплачивается в долг. Визит к Розе Бертен, знаменитой модистке и «Министру моды», стал для меня настоящей пыткой. В то время как за окном её роскошного ателье на улице Сент-Оноре то и дело проезжали повозки с угрюмыми, вооруженными палками бедняками, мы часами обсуждали оттенки шелка и ширину фижм. Новые фижмы, которые мне соорудили для этого приема, превосходили все мыслимые размеры. Они были настолько широкими, что мне пришлось буквально протискиваться в двери ателье боком. Я смотрела на себя в огромное зеркало, затянутая в жесткий корсет и увенчанная очередной нелепой прической-«пуфом», и чувствовала себя наряженной куклой, которую готовят к закланию на алтаре безумия. — Вы прекрасны, графиня! — ворковала мадам Бертен, прикалывая к моему корсажу кружевную розу. — Сама королева не сможет оторвать от вас глаз! «Боюсь, королеве скоро будет не до моих кружев», — мрачно подумала я, но вслух лишь вежливо поблагодарила модистку. Поездка в Версаль подтвердила мои худшие опасения. Едва мы миновали Зеркальную галерею и вошли в Большие апартаменты королевы, меня оглушила атмосфера абсолютной, звенящей беспечности. Здесь не было ни следа той тревоги, которая висела над Парижем. Придворные дамы щебетали о новых театральных постановках, кавалеры обсуждали карточные долги, а воздух, как и год назад, был густо пропитан ароматами флердоранжа и пудры. Мария-Антуанетта принимала гостей в своем любимом Салоне Мира. Она сидела в окружении фрейлин, блистательная, смеющаяся и совершенно ослепительная. На шее королевы, привлекая всеобщее внимание, сверкало колье немыслимой красоты и стоимости — то самое знаменитое «ожерелье королевы», история с которым несколько лет назад потрясла всю Европу и нанесла колоссальный удар по репутации монархии. И хотя суд оправдал Марию-Антуанетту, доказав, что она стала жертвой мошенников, сам факт того, что она сейчас, в дни страшнейшего финансового кризиса, демонстрировала подобные бриллианты, казался мне политическим самоубийством. Когда подошла наша очередь, Василий Петрович безупречно поклонился, а я присела в глубоком реверансе, едва удерживая равновесие из-за необъятных фижм. — Ах, граф Воронцов! Графиня Анна! — голос Марии-Антуанетты зазвенел колокольчиком. Она приветливо протянула нам руку. — Как я рада, что вы вернулись из ваших итальянских странствий. Мне говорили, вы зимовали в Неаполе у моей сестры Каролины? — Да, Ваше Величество, — с улыбкой ответила я. — Солнце Кампании было к нам благосклонно. Но ни один город в мире не сравнится с великолепием вашего двора. Королева довольно рассмеялась, ее глаза сияли. Она была всё так же молода, так же прекрасна и так же слепа. — Вы льститеце мне, Анна. Но, признаться, мы здесь немного заскучали. Король всё время занят какими-то скучными бумагами, созывает эти... как их... Генеральные штаты. Говорят, это должно успокоить народ и пополнить казну. А мы тем временем готовим новую постановку в Трианоне. Я сама буду играть пастушку! Вы приедете посмотреть? Я смотрела на неё, и внутри меня всё сжималось от боли и отчаяния. Моя внутренняя «Кассандра», которая так долго спала в тихом Карлсбаде, сейчас просто билась в истерике. Я видела перед собой не королеву Франции, а обреченную женщину. Я знала, что этот прекрасный, точеный профиль скоро будет искажен ужасом, а эти белоснежные, унизанные перстнями руки будут грубо связаны веревками. Я знала, что эти самые бриллианты, которыми она так гордилась, станут одним из главных аргументов обвинения на суде, который отправит её на гильотину. Мне так хотелось крикнуть ей:«Очнитесь! Какие пастушки?! Снимите эти камни, раздайте деньги беднякам, бегите, пока не поздно! Генеральные штаты вас не спасут, они вас уничтожат!» Но мои губы лишь послушно растянулись в заученной, фальшивой светской улыбке. Я была связана по рукам и ногам этикетом, здравым смыслом и инстинктом самосохранения. Мой муж, стоявший рядом, тоже всё понимал, но его лицо оставалось непроницаемой дипломатической маской. — Это будет величайшая честь для нас, Ваше Величество, — ровным голосом ответил Василий Петрович, отвешивая очередной поклон. — Если, конечно, дела не призовут нас срочно покинуть Париж. — О, не смейте уезжать так скоро! — капризно надула губки Мария-Антуанетта, обмахиваясь веером. — Без ваших острых суждений, графиня, наш двор многое потеряет. Когда мы, наконец, покинули покои королевы и шли по бесконечным коридорам Версаля, я чувствовала себя абсолютно разбитой. Тяжесть новых фижм теперь казалась мне не просто неудобством, а символом кандалов, сковавших этот обреченный мир. — Вы опять бледны, душа моя, — тихо заметил граф, садясь рядом со мной в карету. Экипаж тронулся, увозя нас прочь от золоченой клетки. Я прикрыла глаза, чувствуя, как по виску скатывается капля холодного пота. — Я смотрю на нее, Василий Петрович... и вижу призрака. Красивого, беспечного призрака в бриллиантах. Эту женщину уже не спасти. Они сами строят свой эшафот. Граф Воронцов тяжело вздохнул и обнял меня за плечи, прижимая к себе. Данный текст был приобретен на портале (№87179602 06.08.2026). – новая эра литературы ---------- глава четвертая глава четвертая Глава 4.Ужин с Талейраном. Апрель тысяча семьсот восемьдесят девятого года принес в Париж робкое, обманчивое весеннее тепло. Лед на Сене наконец-то растаял, но политические льды, сковавшие Францию, только начинали с жутким треском ломаться. Несмотря на хлебные бунты и напряженное ожидание открытия Генеральных штатов, высший свет Парижа продолжал жить по своим незыблемым правилам. В особняках Сен-Жерменского предместья по-прежнему давали званые ужины. И мой муж, словно опытный паук, плетущий свою паутину, регулярно собирал в нашей малой столовой самых интересных и, главное, самых перспективных политических игроков. В тот вечер состав гостей был немногочисленным, но исключительно статусным. Однако всё мое внимание было приковано к одному-единственному человеку, чье появление предварял ритмичный, слегка волочащийся звук шагов и глухой стук трости о наборный паркет нашего холла. В гостиную вошел Шарль Морис де Талейран-Перигор. Епископ Отёнский. Мой внутренний историк из двадцать первого века буквально задохнулся от восторга и профессионального трепета. Передо мной во плоти стоял «Хромой бес». Гений интриги. Человек, который предаст абсолютно всех — монархию, Директорию, Наполеона, Бурбонов, — но никогда не предаст Францию и, что самое главное, самого себя. Абсолютный, непревзойденный чемпион мира по политическому выживанию. Ему было тридцать лет. Бледное, словно вылепленное из воска лицо с чуть вздернутым носом, припудренные волосы и холодные, невероятно умные, пронизывающие насквозь глаза. Из-за врожденной травмы ноги он сильно хромал, тяжело опираясь на элегантную трость, но нес свое увечье с таким небрежным, аристократическим достоинством, что оно казалось не недостатком, а некой особой, дьявольской привилегией. — Ваше Преосвященство, — Василий Петрович шагнул навстречу гостю. Два мастера дипломатии встретились взглядами, и воздух в комнате на секунду уплотнился от столкновения двух колоссальных интеллектов. — Граф Воронцов. Истинно счастлив видеть вас в Париже, — голос Талейрана оказался мягким, вкрадчивым, обволакивающим, как дорогой шелк. Он перевел взгляд на меня и, чуть припадая на правую ногу, приблизился. — А это, должно быть, ваша несравненная супруга. Говорят, северные льды рождают самые ослепительные бриллианты. Слухи, как всегда, преуменьшили реальность. Он изящно поклонился и едва ощутимо коснулся губами моей руки. От него пахло тонким мускусом и... абсолютной властью. — Благодарю вас, монсеньор, — я ответила ему легкой, совершенно светской улыбкой, но мой взгляд остался твердым. — Слышала, что ваш ум столь же остер, сколь дальновидно ваше зрение. Надеюсь, парижские туманы не мешают вам видеть горизонт. Талейран чуть прищурился. В его бледных глазах мелькнуло искреннее удивление, мгновенно сменившееся заинтересованностью. Он явно не ожидал от молодой русской графини скрытых политических метафор. — Горизонт нынче затянут тучами, мадам, — мягко парировал он. — Но умный человек всегда знает, с какой стороны подует ветер. За ужином беседа текла плавно, перескакивая с обсуждения нового сорта бургундского на итальянскую оперу. Но когда слуги подали десерт и оставили нас одних, Василий Петрович виртуозно перевел разговор на главную тему сезона. — Что вы думаете о грядущих Генеральных штатах, Ваше Преосвященство? — как бы между прочим поинтересовался граф, отрезая кусочек груши. — Двор возлагает на них большие финансовые надежды. Талейран изящно промокнул губы салфеткой и откинулся на спинку стула. — Двор, мой дорогой граф, возлагает надежды на то, чтобы подстричь овцу, не разбудив при этом волка, — епископ Отёнский позволил себе тонкую, почти змеиную улыбку. — Они думают, что Третье сословие придет, отдаст свои деньги и покорно разойдется по домам. Но боюсь, времена изменились. Нам, духовенству и дворянству, придется... поделиться привилегиями. Если мы хотим сохранить свои головы на плечах. Василий Петрович одобрительно кивнул. Он нашел человека, который, в отличие от слепых версальских павлинов, видел реальность такой же, какой видели ее мы. После ужина мужчины удалились в малую курительную комнату. Там, в густом сизом дыму отличных голландских сигар, был накрыт ломберный столик. Я сидела неподалеку в кресле с рукоделием, слушая стук костяшек и шелест карт, и с замиранием сердца наблюдала за этой партией. Формально они играли в пикет, но мой мозг жительницы двадцать первого века воспринимал это исключительно как игру в покер. Это была не игра в карты. Это был высочайший класс психологического фехтования. Ни один мускул на лице Василия Петровича не дрогнул, когда он поднимал ставку. Лицо Талейрана оставалось бесстрастным, как посмертная маска, когда он скидывал карты. Они прощупывали друг друга, искали слабые места, проверяли границы дозволенного. Мой муж, этот умный, циничный лис екатерининской эпохи, наконец-то нашел себе в Париже абсолютно идеального партнера — такого же прагматика, не обремененного лишними иллюзиями. — Скажите, монсеньор, — Василий Петрович медленно сдал карты. — Вы читали брошюру аббата Сийеса? Ту самую, про Третье сословие. Талейран взял свои карты, небрежно развернул их веером и даже бровью не повел. — Любопытное чтиво, граф. Аббат весьма красноречив. Но, как мы с вами знаем, слова даны человеку для того, чтобы скрывать свои мысли. — И какова же ваша мысль, Шарль Морис? — мой муж сделал свой ход, пристально глядя на епископа. — Вы, представитель первого сословия, епископ церкви... Вы готовы встать на сторону тех, кто эти церкви завтра начнет жечь? Талейран не возмутился. Он не стал бить себя кулаком в грудь и клясться в верности королю или Папе Римскому. Он просто сделал ответный ход, забирая взятку. — Я служу не церкви и не королю, граф. Я служу Франции, — мягко, с пугающей откровенностью произнес Хромой бес. — Если Франция решит, что ей больше не нужна монархия, я не стану тонуть вместе с кораблем. Я просто построю новый корабль. Василий Петрович посмотрел на Талейрана долгим, уважительным взглядом и медленно опустил свои карты на сукно. — Вы выиграли эту партию, Ваше Преосвященство. — С вами играть — истинное удовольствие, граф Воронцов. Вы из тех редких людей, кто умеет проигрывать малое, чтобы сохранить главное. Когда карета Талейрана, громыхая по брусчатке, покинула наш двор, Василий Петрович подошел к камину и налил себе коньяка. Его глаза горели азартом. — Каков хитрец, а? — с восхищением произнес муж, поворачиваясь ко мне. — Дьявол во плоти. Он продаст их всех, Анна. Всю эту версальскую свору вместе с Марией-Антуанеттой. Он уже прикидывает, как выгодно вложиться в будущий бунт. Я смотрела на своего мужа и чувствовала странную, извращенную гордость. В этом кабинете только что сошлись два мастодонта политического цинизма. — И что самое главное, Василий Петрович, — тихо ответила я, подходя к нему и беря из его рук бокал, чтобы сделать глоток. — Такие, как он, всегда выживают. Они как вода — принимают форму любого сосуда. И, глядя на вас сегодня, я еще раз убедилась, что мой собственный муж обладает абсолютно тем же талантом непотопляемости. Граф рассмеялся, обнимая меня за плечи. Хромая дипломатия Талейрана только что подтвердила наш собственный диагноз: монархия была больна смертельно. И мы, как и гениальный епископ, уже строили свой спасательный ковчег, прочный и готовый к отплытию, когда хлынут первые волны кровавого потопа. ---------- глава пятая глава пятая Глава 5.Оратор в кофейне "Прокоп" Март сменился апрелем, но весна пробивалась сквозь парижские туманы с огромным трудом. Город жил в состоянии нервного, лихорадочного ожидания. До открытия Генеральных штатов оставались считанные недели, и Париж гудел, как потревоженный улей. В те дни центром политической и общественной жизни стали кофейни. Одной из самых знаменитых была «Прокоп» на рю де л’Ансьен-Комеди. Когда-то здесь пили кофе Вольтер и Руссо, а теперь, в тысяча семьсот восемьдесят девятом году, сюда стекались студенты, адвокаты, журналисты и все те, кто считал себя интеллектуальной элитой Третьего сословия. Василий Петрович назначил здесь встречу со своим швейцарским поверенным. Но я подозревала что это был доверенный курьер государыни.....Поскольку дела требовали приватности, граф усадил меня за небольшой столик, заказал мне чашку превосходного мокко с миндальным пирожным, а сам удалился в соседний, более тихий зал для переговоров, оставив Архипа маячить у входа. Я сидела, спрятав волосы под простым чепцом ,в платье моей горничной.Надо ли говорить что граф пришел одетым как буржуа средней руки.Меня этот маскарад немного забавлял.. В воздухе «Прокопа» стоял густой, почти осязаемый запах жареных кофейных зерен, дешевого табака и типографской краски — многие посетители читали свежие газеты и брошюры прямо за столами. В кофейне было шумно. За соседним столом группа молодых людей в потертых сюртуках горячо обсуждала предстоящие выборы депутатов. Внезапно один из них — щуплый, растрепанный юноша с лихорадочным блеском в огромных, темных глазах — резко вскочил с места. Он взмахнул рукой, едва не опрокинув чужую чашку, и попытался обратиться к залу. — Г-г-граждане! П-п-пришло время с-с-сбросить цепи! — звонко, но с мучительным усилием выкрикнул он. Его лицо мгновенно покрылось красными пятнами. — Т-т-третье сословие б-б-больше не может ж-ж-ждать милостей от к-к-короны! Он отчаянно пытался вытолкнуть из себя слова, его подбородок дергался, но тяжелейшее, физиологическое заикание превращало его пламенную речь в мучительную пытку. Толпа в кофейне сначала притихла, а затем кто-то на галерке насмешливо фыркнул. — Сядь, Камиль! Пощади наши уши! Напиши об этом в газете, на бумаге ты не заикаешься! — добродушно, но жестоко крикнул один из его товарищей, дернув оратора за полы сюртука. Юноша сник. Огонь в его глазах сменился жгучей обидой и отчаянием. Он вырвал полу сюртука из рук товарища, развернулся и, тяжело дыша, плюхнулся на свободный стул за моим столиком, даже не заметив меня в полумраке угла. Он обхватил голову руками и тихо, яростно выругался. Мой внутренний эмпат из двадцать первого века не выдержал. — Знаете, сударь, — ровным, спокойным голосом произнесла я на безупречном французском, делая глоток кофе. — Идеи не становятся хуже от того, что им трудно сорваться с языка. Но, возможно, вашим друзьям повезло, что они не услышали вас до конца. Юноша вздрогнул и резко поднял голову. Он впервые сфокусировал на мне взгляд. Оценив мой наряд, который, несмотря на всю свою скромность, выдавал дорогую ткань и аристократический крой, он враждебно прищурился. — Ч-ч-что может знать горничная о том, ч-ч-что нам нужно слышать? — с вызовом бросил он, его заикание усилилось от волнения. — В-вы п-п-привыкли слушать только г-г-госпожу! Я поставила фарфоровую чашку на блюдце и посмотрела ему прямо в глаза. В них полыхал фанатичный, слепой идеализм. — Я знаю, что такое свобода, о которой вы так отчаянно хотели прокричать, — холодно ответила я. — Вы думаете, месье, что свобода — это прекрасная античная дева в белых одеждах, несущая рог изобилия? Вы полагаете, что стоит Третьему сословию получить голос в Генеральных штатах, как наступит всеобщее братство и равенство? Юноша гордо вздернул подбородок. — И-и-именно так! Р-р-разум победит т-т-тиранию! — Какая наивность, — я печально покачала головой, чувствуя, как внутри снова просыпается проклятый синдром Кассандры. — Свобода, которую вы призываете, не носит белых одежд. Она носит грязные лохмотья и пахнет порохом и кровью. Когда вы разрушите старый мир, вы не построите Утопию. Вы выпустите на улицы зверя, который сначала сожрет аристократов, а потом примется за вас — тех самых идеалистов, которые открыли ему клетку. Молодой человек смотрел на меня так, словно перед ним материализовалась ведьма. Он перестал заикаться — видимо, от шока. — Вы говорите ужасные вещи, мадам! Вы защищаете деспотизм только потому, что боитесь за свое место у старухи маркизы! — Я не защищаю деспотизм, — я чуть подалась вперед. — Я констатирую исторический факт. Революции никогда не заканчиваются там, где планируют их создатели. Вы требуете прав, но толпа на улице, которую вы хотите вооружить своими идеями, потребует хлеба и чужих голов на пиках. А когда головы закончатся, новые правители начнут рубить ваши, чтобы удержать власть. В кофейне стоял гвалт, но за нашим столиком повисла звенящая, тяжелая тишина. Юноша смотрел на меня широко распахнутыми глазами. Мой холодный, математический цинизм, совершенно не свойственный горничным его эпохи, буквально парализовал его. Он ожидал встретить глурость, а столкнулся с безжалостным анализом. — Вы... вы не француженка, — наконец выдохнул он, внимательно вслушиваясь в мой акцент. — Я русская, — я откинулась на спинку стула. — Северная варварка... — прошептал он, но в его голосе не было оскорбления, только глубокое, почти мистическое восхищение. — Но ваш ум... он острее бритвы. Вы смотрите в будущее так, словно уже побывали там. Он порывисто поднялся со стула и, забыв о своей прежней враждебности, отвесил мне неуклюжий, но искренний поклон. — Люси-Симплис-Камиль Бенуа Демулен. Журналист и адвокат, — представился он, и в этот раз ни разу не запнулся. Мое сердце пропустило удар. Камиль Демулен. Тот самый человек, который всего через несколько месяцев, в июле, вскочит на стол в Пале-Рояле и с пистолетом в руке крикнет знаменитое: «К оружию, граждане!», став живой искрой, запалившей пожар Великой французской революции. И тот самый человек, которого в тысяча семьсот девяносто четвертом году его бывший друг Максимилиан Робеспьер хладнокровно отправит на гильотину. Я смотрела на его бледное, нервное лицо, на растрепанные волосы и видела над его шеей невидимое лезвие. Еще один обреченный призрак. — Анна Воронцова, — тихо ответила я, не в силах отвести от него полный болезненной жалости взгляд. — Я не забуду ваших слов, Воронцова, — горячо произнес Демулен, прижимая руку к груди. — Вы ошибаетесь в народе, но вы правы в одном: этот зверь действительно голоден. И я надеюсь, что когда мы откроем клетку, вы будете в безопасности. В этот момент из соседнего зала вышел Василий Петрович. Его цепкий взгляд мгновенно оценил ситуацию: его жена сидит за столиком с каким-то оборванным, экзальтированным молодым человеком. Граф мягко, но решительно подошел ко мне, предлагая руку. — Дела улажены, душа моя. Нам пора, — ровным тоном сказал муж, смерив Демулена ледяным, аристократическим взглядом, от которого журналист инстинктивно отступил на шаг. Я поднялась, оперлась на руку мужа и кивнула на прощание. — Прощайте, месье Демулен. Берегите себя. И... постарайтесь не потерять голову в той буре, которую так жаждете вызвать. Когда мы вышли на сырую улицу и сели за углом в ожидающую нас карету, Василий Петрович с легким недовольством посмотрел на меня. — С кем вы беседовали, Аннушка? Вы же знаете, в таких местах полно радикалов и тайных полицейских шпиков. Я откинулась на подушки и закрыла глаза, чувствуя бесконечную, давящую усталость от своих проклятых знаний. — С будущим этой страны, Василий Петрович, — прошептала я. — И поверьте мне на слово, у этого будущего очень скверная дикция и совершенно ненасытный, кровавый аппетит. ---------- Глава шестая Глава шестая Глава6.Тревоги Бьянки. Несмотря на суровые парижские холода и вечные сквозняки в нашем огромном особняке Сен-Жерменского предместья, я категорически отказывалась изменять своим неаполитанским привычкам. Разумеется, устроить купальню на открытом воздухе, как мы это делали на юге, было немыслимо. Архип с лакеями с невероятными предосторожностями установили мою любимую медную ванну прямо в спальне, придвинув ее вплотную к огромному, жарко пылающему камину. От горячей воды, щедро сдобренной лавандовым маслом, поднимался густой пар, смешиваясь с запахом горящих березовых поленьев. Я блаженствовала в воде, но атмосфера нашего импровизированного женского клуба была безнадежно испорчена. Бьянка сидела в кресле неподалеку. Моя юная итальянская подруга, которая мужественно последовала за своим мужем Жозефом в этот дипломатический и финансовый вояж, выглядела совершенно несчастной. Она куталась в пуховую смоленскую шаль, подаренную ей Прасковьей, и ее огромные карие глаза были полны тревоги. От прежней веселой, беззаботной неаполитанской баронессы не осталось и следа. — Анна, мне страшно, — тихо произнесла она, глядя, как языки пламени лижут поленья в камине. — Вчера, когда мы с Жозефом возвращались от модистки, наша карета застряла на узкой улице. Там была толпа... Они читали вслух какие-то газеты. Они смотрели на наши гербы с такой первобытной, животной ненавистью! Кто-то даже плюнул на дверцу. Бьянка зябко повела плечами. — Жозеф говорит, что в кофейнях творится настоящее безумие, — продолжала она срывающимся шепотом. — Адвокаты, журналисты, студенты... Они открыто кричат о том, что король должен отдать им власть. Что аристократов нужно заставить платить кровью за пустую казну. Анна, я не понимаю этого города. В Неаполе лаццарони могут подраться за кусок мяса, но здесь... здесь в воздухе пахнет смертью. Я молчала, медленно проводя мокрой губкой по плечу. Мой внутренний историк был с ней абсолютно согласен. Интуиция юной итальянки работала безупречно: она чувствовала то, что многие французские маркизы, увлеченные карточной игрой, в упор отказывались замечать. — А еще... — голос Бьянки дрогнул, и по ее щеке покатилась одинокая слеза. — Я так скучаю по Паоло. Мой маленький мальчик... Ему всего годик. Я знаю, что оставила его на попечение лучших кормилиц и моей матери в замке, как того требует обычай, но мое сердце разрывается. Я хочу к нему. Я хочу домой, в Неаполь, где светит солнце. Я смотрела на ее заплаканное, побледневшее лицо, и меня накрыла волна острой, пронзительной жалости. Эта девочка не должна была находиться здесь. Ей, юной матери, нечего было делать в городе, который через пару месяцев превратится в кровавую мясорубку. — Вытри слезы, моя милая, — я решительно вынырнула из воды и потянулась за огромным махровым полотенцем. — Слезами парижский лед не растопишь. Я быстро накинула свой любимый синий шлафрок Василия Петровича, завязала пояс и, даже не высушив до конца волосы, стремительным шагом направилась на половину мужа. Граф Воронцов сидел в кабинете, просматривая очередные списки переведенных активов. Увидев меня в мокром халате и с решительным выражением лица, он удивленно отложил перо. — Душа моя, вы рискуете схватить воспаление легких! — нахмурился он, поднимаясь навстречу. — Что за спешка? — Василий Петрович, у меня к вам серьезный разговор, — я подошла к столу, скрестив руки на груди. — Речь о Жозефе и Бьянке. Граф внимательно посмотрел на меня. — Слушаю вас, Анна. — Отпустите их домой. В Италию, — твердо попросила я. — Бьянка на грани нервного срыва. Она боится парижских улиц, и, признаться честно, я разделяю ее страх. К тому же, она изводится от тоски по своему маленькому Паоло. Жозеф разрывается между обязанностями перед вами и тревогой за жену. Я подошла ближе и положила руки на лацканы его камзола. — Мой дорогой, мы спасаем наши капиталы, потому что скоро здесь заполыхает. Но капиталы ничего не стоят, если мы не можем уберечь свою семью. Жозеф сделал главное — перевел деньги в Англию. Остальное может подождать. Отправьте их в Неаполь. "Подальше от гильотины, которая уже точит свое лезвие." Василий Петрович долго смотрел в мои глаза. Затем он мягко накрыл мои ладони своими. В его взгляде не было ни капли неудовольствия — только глубокая, понимающая мудрость старого патриарха. — Вы, как всегда, опережаете мои собственные мысли, графиня, — тихо произнес он, и в его голосе зазвучала искренняя нежность. — Я сам видел, как Жозеф побледнел, когда толпа перегородила дорогу их экипажу. Вы правы. Основная часть английских переводов завершена. Остались лишь мелкие формальности, которые могут подождать. Граф обошел стол и решительно дернул сонетку. — Архип! — крикнул он, когда дверь открылась. — Скажи барону Жозефу Фускальдо, чтобы немедленно зашел ко мне. И распорядись, чтобы слуги начали готовить вторую дорожную карету. Легкую и быструю. Он повернулся ко мне и лукаво подмигнул. — Идите к своей подруге, душа моя. И обрадуйте ее. Пусть Бьянка начинает собирать сундуки. Послезавтра утром наш секретарь и его очаровательная супруга отбывают в Неаполь, к своему обожаемому Паоло. А мы с вами... мы пока задержимся здесь, чтобы досмотреть первый акт этой французской трагедии до конца. Я порывисто поцеловала мужа в колючую щеку. В этом безумном, холодном Париже его способность принимать быстрые и благородные решения была моим главным якорем. Бьянка и малыш Паоло будут в безопасности, а значит, одной тревогой в моем сердце стало меньше. ---------- глава седьмая глава седьмая Глава 7.Генеральные штаты и парад обреченных Пятое мая тысяча семьсот восемьдесят девятого года. День, который должен был войти в историю как триумф королевской воли и национального единения, а стал точкой невозврата. Утром мы с Василием Петровичем покинули наш особняк в Сен-Жерменском предместье и направились в Версаль. Жозеф и Бьянка, к моему огромному облегчению, уже благополучно отбыли в Неаполь, увозя с собой часть наших самых ценных бумаг и мое материнское спокойствие за юную подругу. С ними я отправила Настасью и Дашу.Со мной осталась только Прасковья и две горничные-француженки. В Париже мы остались вдвоем, опираясь лишь на верность Архипа и холодный расчет моего мужа. Настроение в столице было приподнятым, почти праздничным. Улицы пестрели флагами, из окон свешивались гирлянды цветов. Толпы парижан стекались к дороге на Версаль, надеясь хоть краем глаза увидеть торжественное шествие. Люди искренне верили, что стоит королю и депутатам сесть за один стол, как налоги исчезнут, амбары наполнятся хлебом, а Франция вступит в золотой век. «Святая простота», — с горечью думала я, глядя на восторженные лица из окна кареты. В Версале царило немыслимое столпотворение. Зал Малых забав (Salle des Menus-Plaisirs), спешно переоборудованный для заседаний, гудел, как гигантский улей. Василий Петрович, благодаря своим безупречным дипломатическим связям, достал нам прекрасные места в ложах для почетных гостей, откуда открывался превосходный вид на весь зал. Я сидела, обмахиваясь веером, и не могла оторвать глаз от разворачивающегося внизу зрелища. Это был не просто политический съезд. Это был парад, четко и безжалостно разделенный на сословия, словно живая иллюстрация к брошюре аббата Сийеса. Справа от нас, утопая в роскоши, рассаживалось духовенство — Первое сословие. Епископы и кардиналы в алых мантиях и тяжелых фиолетовых сутанах выглядели как ожившие портреты эпохи Возрождения. Мой взгляд скользнул по их рядам и безошибочно выцепил знакомую фигуру: Шарль Морис Талейран сидел с невозмутимым видом, чуть опираясь на свою трость. Он не смотрел на алтарь. Он внимательно, словно ястреб, изучал зал. Слева располагалось Второе сословие — дворянство. О, это было море перьев, золотого шитья, шелка и надменности! Герцоги и маркизы в шляпах с белыми плюмажами и парадных камзолах переговаривались, свысока поглядывая на остальной зал. Они чувствовали себя хозяевами жизни, уверенными, что приехали сюда лишь за тем, чтобы милостиво позволить королю немного увеличить налоги для черни. А прямо перед нами, в глубине зала, плотной черной массой сидело Третье сословие. Контраст был разительным, почти оскорбительным. По строгому приказу двора (еще одна фатальная, унизительная ошибка протокола!), депутаты Третьего сословия были обязаны явиться в скромных черных суконных костюмах и коротких черных плащах, без шпаг и плюмажей. Шестьсот человек — юристы, врачи, коммерсанты, писатели — цвет нации, представляющий девяносто шесть процентов населения Франции, были одеты как стайка нахохлившихся ворон перед стаей павлинов. Но именно от этой черной, безликой массы исходила пугающая, первобытная энергия. В их молчании чувствовалась сжатая пружина. — Посмотрите на них, Анна, — негромко произнес Василий Петрович, склонившись к моему уху. Он тоже не сводил глаз с Третьего сословия. — Двор одел их в траур, желая унизить. А они носят этот траур как униформу армии, готовой к бою. Это уже не просители. Это прокуроры. Внезапно зал огласился звуками фанфар. Все присутствующие поднялись со своих мест. В ложу, расположенную на возвышении, вошел король Людовик XVI в сопровождении королевы Марии-Антуанетты и принцев крови. Король выглядел еще более тучным и неуклюжим в своем роскошном одеянии, чем во время утреннегоlever . Он тяжело опустился на трон, водрузив на голову шляпу с бриллиантовым аграфом. Королева села рядом, ее лицо, покрытое толстым слоем пудры, казалось застывшей, высокомерной маской. Людовик начал свою речь. Я вслушивалась в его высокий, глуховатый голос, надеясь услышать хоть каплю государственного величия, хоть намек на понимание катастрофы. Но король говорил лишь о пустой казне, о необходимости новых займов и о своей отеческой любви к подданным. Ни слова о конституции, ни слова о реформах или равенстве налогообложения. Он говорил так, словно обращался к непослушным детям, которых нужно слегка пожурить за перерасход карманных денег. Когда он закончил, дворянство и духовенство разразились аплодисментами и, согласно этикету, надели шляпы. А затем произошло то, от чего по залу пронесся испуганный шепот. Депутаты Третьего сословия, которые по старинным правилам должны были стоять с непокрытой головой в присутствии монарха, как один человек, молча и с вызовом надели свои черные треуголки. Это был первый, явный, дерзкий жест неповиновения. Оскорбление величества. Людовик растерялся. Он близоруко моргнул, явно не понимая, что делать. Тишина в зале стала звенящей, тяжелой. Королева побледнела от гнева. Вместо того чтобы приказать охране снять с них шляпы или произнести гневную отповедь, неуклюжий монарх совершил очередную нелепость: он просто снял свою собственную шляпу. Дворянам и духовенству ничего не оставалось, как последовать его примеру. Зал выдохнул, но это был выдох не облегчения, а потрясения. — Вот и всё, — еле слышно прошептала я, комкая в руках шелковый веер. Мой мозг Алисы из двадцать первого века только что зафиксировал конец французской монархии. — Он уступил. Он показал слабость. — Вы правы, душа моя, — мрачно подтвердил Василий Петрович, откидываясь на спинку стула. Его лицо было непроницаемым, но в глазах читалась холодная ярость профессионального политика, наблюдающего за фатальной ошибкой дилетанта. — Король только что сам короновал толпу. С этой минуты он здесь больше не хозяин. Мы покинули Зал Малых забав в тяжелом, гнетущем молчании. Вокруг нас бурлила нарядная, возбужденная версальская толпа, обсуждающая детали нарядов королевы и длительность министерских речей. Они не понимали, что только что присутствовали не на открытии парламента, а на параде обреченных. Карета покатилась по дороге обратно в Париж. Я смотрела на профиль своего умного, жесткого мужа, и внутри меня крепла одна-единственная мысль: нам нужно бежать отсюда. Бежать как можно скорее, пока этот черный, безликий траур Третьего сословия не затопил улицы настоящей кровью. ---------- глава восьмая глава восьмая Глава8.Граф Мирабо. Май тысяча семьсот восемьдесят девятого года выдался в Париже и Версале не по-весеннему душным. Но эта духота была не столько климатической, сколько политической. После катастрофического, слабого выступления короля на открытии Генеральных штатов государственная машина Франции просто замерла. Три сословия вступили в глухое, вязкое противостояние. Дворянство и духовенство требовали голосовать по старинке — по сословиям. Третье сословие, помня о своей подавляющей численности, уперлось насмерть, требуя поголовного голосования. Никто не хотел уступать. Версаль превратился в гигантский, гудящий котел, под которым с каждым днем всё сильнее разгоралось пламя народного гнева. Политика выплеснулась из залов заседаний на улицы, в парки и кофейни. Одним из таких мест стало кафе «Амори» в Версале, где по вечерам собирались самые радикально настроенные депутаты. Василий Петрович, чьи связи проникали сквозь любые стены, снял для нас небольшую ложу на втором этаже, нависающую прямо над главным залом кофейни. Мы сидели в полумраке, отделенные от остального пространства легкой деревянной решеткой, пили превосходное бургундское и наблюдали за тем, как внизу творится история. В тот вечер зал был набит битком. Студенты, буржуа, мелкие клерки и сами депутаты Третьего сословия толпились между столиками, жадно ловя каждое слово ораторов. Воздух был сизым от табачного дыма и пропитан запахом дешевого вина и пота. Внезапно гул голосов стих, словно по невидимому сигналу. Все взгляды устремились ко входу. Толпа почтительно, с каким-то мистическим благоговением расступилась, пропуская внутрь человека. — Смотрите внимательно, Аннушка, — тихо произнес граф Воронцов, наклоняясь ко мне и указывая концом своей трости на вошедшего. — Вот он. Человек, который сегодня держит сердце Франции в своем кулаке. Граф де Мирабо. Депутат от Третьего сословия. Я придвинулась к деревянной решетке, вглядываясь в фигуру внизу, и едва не отшатнулась. Оноре Габриэль Рикети, граф де Мирабо, был чудовищно, невообразимо уродлив. Природа и судьба отыгрались на нем по полной программе. Огромная, непропорциональная голова, глубокие, багровые рытвины от перенесенной оспы, исказившие черты лица, массивный, мясистый нос и тяжелая челюсть. Он был грузен, носил небрежно сбитый набок парик, напоминавший львиную гриву, и двигался с какой-то звериной, хищной тяжестью. «Квазимодо во плоти», — мелькнула в голове потрясенная мысль. Но стоило этому человеку дойти до центра зала и открыть рот, как его физическое уродство перестало существовать. Это была магия чистой воды. Мирабо не говорил — он гремел. Его баритон, глубокий, раскатистый, пробирающий до самых костей, заполнил собой всё пространство кофейни. Он начал с тихих, вкрадчивых интонаций, жалуясь на несправедливость двора, а затем его голос стал набирать силу, подобно надвигающейся буре. Он говорил о правах народа. О том, что Третье сословие — это и есть нация. Он обрушивал громы и молнии на головы надменных аристократов и ленивых епископов. Каждое его слово, каждый жест огромных рук били точно в цель. Он дирижировал толпой, как гениальный маэстро — оркестром. Люди в зале плакали, кричали от восторга, сжимали кулаки. Их глаза горели фанатичным огнем. Мой внутренний политтехнолог из двадцать первого века просто снял шляпу. Это был абсолютный, недосягаемый уровень популизма. Мирабо был идеальным народным трибуном, человеком, который умел превращать хаос толпы в сфокусированную, разрушительную энергию. — Вы посмотрите, как они на него смотрят, — завороженно прошептала я, не отрывая глаз от сцены внизу. — Они готовы идти за ним хоть на край света, хоть на штыки. И это при том, что он сам — аристократ до мозга костей! Граф, защищающий чернь! Какой феноменальный политический пиар. Василий Петрович откинулся на спинку кресла и сделал глоток бургундского. В полумраке ложи его глаза холодно блестели. В отличие от восторженной толпы внизу, старый русский дипломат не поддавался ничьим чарам. — Это не пиар, Анна. Это месть, — ровным, лишенным эмоций голосом констатировал муж. — И это холодный, дьявольский расчет. Я вопросительно посмотрела на Воронцова. — Мирабо — аристократ, да. Но аристократ с клеймом, — граф презрительно усмехнулся. — Он сидел в тюрьмах за долги и скандальные любовные связи. Его собственное сословие отвернулось от него с брезгливостью. Дворянство не пожелало избрать его своим депутатом. И тогда этот гениальный урод пошел к Третьему сословию. Он надел их черное сукно, он заговорил их языком, и они приняли его как мессию. Он ненавидит Версаль за то, что тот его отверг. Внизу Мирабо закончил свою речь. Зал взорвался овациями. Мужчины вскакивали на столы, срывая шляпы, воздух сотрясали крики: «Да здравствует Мирабо! Да здравствует нация!» Оратор, тяжело дыша, смахнул пот с изрытого оспой лба и снисходительно, как истинный король, кивнул толпе. — Он невероятно харизматичен, Василий Петрович, — задумчиво произнесла я. — Он может стать лидером новой Франции. — Лидером? — граф Воронцов тихо рассмеялся, и в этом смехе зазвучал весь его колоссальный, безжалостный опыт. Он постучал серебряным набалдашником трости по деревянному полу ложи. — Нет, Аннушка. Он не станет лидером. Он всего лишь калиф на час. Муж подался вперед, глядя на триумфатора внизу. — Посмотрите на него внимательно. Он наслаждается этой властью, но он не один из них. В глубине души он презирает эту чернь так же сильно, как и двор. Знаете, какова его настоящая цель? Он хочет напугать короля до смерти с помощью этой разъяренной толпы, а потом прийти к Людовику и сказать: «Сир, я единственный, кто может удержать этих псов на цепи. Сделайте меня министром, дайте мне власть и деньги, и я спасу вашу корону». Я слушала мужа, и у меня по спине бежали мурашки. Василий Петрович читал Мирабо как открытую книгу. Мои знания истории двадцать первого века полностью подтверждали слова графа: именно это Мирабо и попытается сделать. Он станет тайным советником короля, будет брать у двора колоссальные взятки, пытаясь спасти монархию, пока революция не сожрет их всех. — Он хочет оседлать события, — прошептала я. — Именно. Он хочет оседлать тигра, — кивнул Василий Петрович, поднимаясь со стула. — Но этот тигр только просыпается. Мирабо думает, что управляет толпой, потому что они ему аплодируют. Глупец. Толпе нужен лишь рупор для её собственного гнева. Как только он попытается натянуть поводья или договориться с Версалем, они разорвут его в клочья. Граф предложил мне руку, помогая подняться. В его глазах читался абсолютный, математический приговор великому трибуну. — В политике, Анна, нельзя одновременно служить и королям, и бунтовщикам. Тот, кто пытается усидеть на двух разъезжающихся стульях, неизбежно падает. Мирабо попытается оседлать этот хаос, но я даю голову на отсечение — он просто сломает себе шею. Мы покинули полумрак ложи и спустились по черной лестнице к черному ходу, избегая бурлящего зала. Когда мы садились в ожидавшую нас в тихом переулке карету, я в последний раз оглянулась на освещенные окна кофейни. Оттуда продолжали доноситься крики и фанатичный рев. Василий Петрович был прав: тигр проснулся и почуял кровь. И великий Мирабо со своим львиным рыком был лишь первой, громкой закуской на его историческом пиру. ---------- глава девятая глава девятая Глава9.Траур и Клятва . Начало июня выдалось в Париже удушливо жарким. Солнце безжалостно палило раскаленные крыши домов, а из узких, заваленных отбросами переулков поднималось тяжелое, тошнотворное зловоние. Но хуже жары был голод. Хлебные лавки осаждали угрюмые, изможденные люди; цена на муку взлетела до небес, и в воздухе густо висело электрическое напряжение грядущего бунта. Четвертого июня город облетела весть, заставившая на мгновение остановиться даже этот кипящий котел. Я стояла у открытого окна нашего особняка, пытаясь поймать хоть малейшее дуновение ветра, когда с улицы донесся пронзительный крик мальчишки-газетчика, перекрывающий гул толпы: — Скорбная весть из Медона! Дофин мертв! Наследник престола скончался! У меня перехватило дыхание. Маленький Луи-Жозеф. Мальчик с умными, не по-детски серьезными глазами и телом, истерзанным туберкулезом позвоночника. Ему было всего семь лет. Месяцы агонии закончились, и первый сын Марии-Антуанетты ушел в небытие, освободив место для своего младшего брата — того самого, которому будет суждено сгинуть в тюрьме Тампль. Я прикрыла глаза, чувствуя укол искренней, человеческой боли. Какой бы легкомысленной ни была королева в прошлом, сейчас она была просто убитой горем матерью, потерявшей своего первенца. Версаль, этот сияющий центр вселенной, немедленно погрузился в глубочайший, парализующий траур. Зеркала занавесили крепом, балы отменили, а король Людовик XVI заперся в своих покоях, отказываясь кого-либо принимать. Но Париж реагировал иначе. Вечером того же дня мы с Василием Петровичем вынуждены были проехать в карете через рыночный квартал Ле-Аль. Мы плотно задернули шторки, но сквозь щели я видела лица людей. В них не было ни сочувствия, ни печали, подобающей подданным при потере наследника престола. Возле грязной таверны собралась толпа. Худая, изможденная женщина в грязном чепце, размахивая костлявым кулаком, кричала скрипучим, сорванным голосом: — Туда ему и дорога! Пока наши дети пухнут от голода, жря лебеду, они там в Версале оплакивают одного щенка! — Бог ,он всё видит! — подхватил мрачный торговец углем, сплевывая на мостовую. — Это кара! Бог наказал австриячку! Пусть поплачет кровавыми слезами, сука! Эти слова —«Бог наказал австриячку!» — змеиным шипением разносились по улицам, передавались из уст в уста. Голодный, озлобленный город упивался чужим горем. Смерть невинного ребенка стала для толпы не поводом для скорби, а доказательством того, что Небеса на их стороне в ненависти к королеве. Я с содроганием откинулась на бархатную спинку сиденья. — Они радуются смерти ребенка, — прошептала я, чувствуя ледяной озноб, несмотря на духоту в карете. — Это уже не просто политика, Василий Петрович. Это расчеловечивание. Если они так легко проклинают мертвого семилетнего мальчика, что они сделают с живыми, когда доберутся до власти? Граф Воронцов сидел напротив меня, идеально прямой, с лицом, непроницаемым, как у фарфорового идола. В полумраке кареты его глаза мерцали холодным, аналитическим светом. — Толпа никогда не знает милосердия, Анна. Особенно толпа, которой нечего терять, — спокойно ответил он, постукивая пальцами по набалдашнику трости. — Но главная трагедия сейчас разворачивается не здесь, на парижских мостовых. Она разворачивается в Версале. — Вы имеете в виду горе короля? — Я имею в виду его слабость, — жестко поправил муж. — Людовик — любящий отец, и его горе безмерно. Он удалился в Марли, чтобы оплакивать сына в тишине. Он отказывается принимать делегации от Генеральных штатов. Он сказал им: «Неужели в этом собрании нет отцов?». Как человек, он заслуживает сострадания. Но как монарх — он совершает самоубийство. Василий Петрович наклонился ко мне, понизив голос: — Именно сейчас, в эти дни, депутаты третьего сословия готовы объявить себя Национальным собранием. Они узурпируют власть, пока король рыдает у гроба. Монархия требует постоянного присутствия, Анна. Король не имеет права на личное горе, когда государство трещит по швам. Его слезы обойдутся Франции слишком дорого. Я смотрела в темное окно кареты, за которым мелькали освещенные тусклыми фонарями фасадные стены домов и мрачные тени парижан. Василий Петрович был абсолютно прав. Трагедия одной семьи стала катализатором трагедии целой нации. Маленький Луи-Жозеф упокоился в Сен-Дени, избавленный от ужасов грядущих лет. А его скорбящий отец, парализованный горем, упустил последние драгоценные дни, когда революцию еще можно было остановить. До взятия Бастилии оставалось чуть больше месяца. Напряжение в столице и в Версале достигло той звенящей, почти осязаемой плотности, когда кажется, что достаточно одной искры, чтобы воздух взорвался. Политические шахматы Генеральных штатов зашли в глухой, смертельный тупик. Семнадцатого июня произошло немыслимое. Третье сословие, устав от бесконечных препирательств с дворянством и духовенством, пошло на беспрецедентный шаг. Они дерзко объявили себя Национальным собранием — единственным законным представителем воли народа. Королевский двор впал в панику. Людовик XVI, под давлением своей разгневанной супруги и консервативных министров, принял решение, которое вошло в учебники истории как образец катастрофической политической глупости: он приказал запереть двери Зала Малых забав, где заседало Собрание, сославшись на траур. Двадцатого июня с самого утра над Версалем нависли тяжелые, свинцовые тучи. Моросил мелкий, противный дождь. Василий Петрович, чья агентурная сеть работала безупречно, поднял меня на рассвете. Мы прибыли в Версаль и теперь сидели в нашей карете, припаркованной неподалеку от королевского дворца. Сквозь мутное, покрытое каплями стекло мы наблюдали за разворачивающейся исторической драмой. К закрытым дверям Зала Малых забав подтягивались депутаты Третьего сословия. Одетые в свои черные суконные костюмы, они стояли под проливным дождем и смотрели на вооруженных гвардейцев, преградивших им путь. Сначала в толпе возникло смятение. Затем оно сменилось глухим, яростным ропотом. — Что они будут делать, Василий Петрович? — напряженно спросила я, кутаясь в шаль. — Они же не могут просто разойтись по домам. — Не могут. И не разойдутся, — мрачно усмехнулся граф, не опуская лорнета. — Король только что нанес им оскорбление, которое не смывается дождем. Он выставил их на улицу, как нерадивых лакеев. Посмотрите на их лица, Анна. Сейчас они найдут себе другое место. И они его нашли. Кто-то в толпе выкрикнул предложение, и черная масса депутатов, словно единый, пульсирующий организм, двинулась по мокрым улицам Версаля. Василий Петрович коротко стукнул тростью в крышу, и наш кучер медленно, на почтительном расстоянии, направил экипаж следом. Мы остановились на улице Сен-Франсуа. Прямо перед нами возвышалось ничем не примечательное, лишенное окон кирпичное здание с высокой стеклянной крышей — Зал для игры в мяч,Jeu de Paume , куда обычно приходили размяться скучающие придворные. Двери были распахнуты настежь. Депутаты, отряхивая мокрые шляпы, плотной толпой вваливались внутрь. Мы с графом покинули карету. Опираясь на руку мужа и прикрываясь раскрытым Архипом зонтом, я подошла к самым дверям зала. Внутри царил гулкий, многократно усиленный голыми стенами хаос. Шестьсот человек толпились на деревянном полу. В зале не было ни стульев, ни трибун — только голые крашеные стены и сетка, натянутая поперек площадки. Воздух мгновенно пропитался запахом мокрого сукна и человеческого пота. Внезапно в центре этого людского моря на деревянный стол, принесенный откуда-то из подсобки, взобрался пожилой, бледный человек — астроном Байи, избранный председателем Собрания. Толпа мгновенно стихла. Байи поднял правую руку. Его голос, звенящий от напряжения и осознания историчности момента, взлетел под самую стеклянную крышу: — Клянемся не расходиться и собираться повсюду, где потребуют обстоятельства, до тех пор, пока мы не выработаем и не утвердим на прочных основаниях конституцию королевства! Сотни рук взметнулись в воздух в древнеримском салюте. Шестьсот глоток слились в едином, оглушительном реве: — Клянемся! Мой внутренний человек из двадцать первого века замер, охваченный мурашками. Я видела это. Я присутствовала при моменте, который спустя несколько лет гениальный Жак-Луи Давид запечатлит на своей знаменитой картине. Клятва в зале для игры в мяч. Миг, когда подданные перестали быть подданными и превратились в граждан. Я посмотрела на Василия Петровича. Лицо графа было бледным, а губы плотно сжаты. В его серых глазах не было ни восторга, ни романтического трепета — только ледяной ужас профессионального политика, который видит, как рушится плотина. — Всё, — едва слышно произнес Воронцов, когда эхо клятвы еще гуляло под сводами зала. Он развернулся и решительно потянул меня к карете. — Что всё, мой дорогой? — спросила я, когда мы скрылись под навесом экипажа от назойливого дождя. — Рубикон пройден, Анна, — граф снял шляпу и тяжело оперся на трость. — Они только что совершили государственный переворот. Открыто, дерзко, на глазах у всего Версаля. Они присягнули не королю, а клочку бумаги, который они собираются написать. — И что теперь сделает король? Прикажет гвардии их разогнать? Василий Петрович покачал головой, и на его губах появилась горькая, презрительная усмешка. — Если бы у Людовика была хоть капля крови его великих предков, он бы ввел сюда гвардию через десять минут. Он бы арестовал зачинщиков и показал, кто в доме хозяин. Но он этого не сделает. Он будет колебаться, советоваться с министрами, плакать в юбку королеве и в итоге — уступит. А толпа, графиня, толпа никогда не прощает слабости. "Боже,какой же слабак этот Людовик..." Карета покатилась по дороге обратно в Париж. Дождь усилился, смывая с улиц Версаля последние следы королевского величия. — Воздух стал невыносимым, Василий Петрович, — прошептала я, чувствуя, как мне физически тяжело дышать в этом городе. — Дышите глубже, Аннушка. Пока еще можно, — мрачно отозвался муж, глядя на темнеющий горизонт. — Третье сословие сегодня показало зубы. И поверьте моему опыту, теперь они захотят попробовать на вкус настоящую власть. И эту власть они будут брать с кровью. Мы возвращались в столицу, которая, узнав о клятве своих депутатов, уже начинала закипать. Механизм революции был запущен, и остановить его было уже невозможно. ---------- глава десятая глава десятая Глава 10.Сборы и огни города. Конец июня тысяча семьсот восемьдесят девятого года принес в Париж не только изнуряющую, пыльную жару, но и гнетущее, липкое ожидание неизбежного. После клятвы в Зале для игры в мяч город напоминал закипающий котел с плотно закрытой крышкой. Наш особняк в Сен-Жерменском предместье, еще недавно служивший блестящим фоном для светских раутов, начал стремительно менять свой облик. Василий Петрович, чья интуиция старого волка никогда его не подводила, действовал быстро и безжалостно. Утром он вызвал Архипа и отдал приказ, от которого у меня мороз пробежал по коже, несмотря на тридцатиградусную жару. — Начинай паковать библиотеку, Архип Васильевич, — ровным, лишенным эмоций голосом распорядился граф, стоя посреди своего кабинета. — Возьми самые редкие фолианты: инкунабулы, манускрипты, первые издания Вольтера и Дидро. Те, что я привез из Рима, упакуй в двойной холст. И гобелены... Сними все фламандские шпалеры в главной анфиладе. Всё это отправится ближайшим надежным судном в Неаполь, на нашу виллу. Я сидела в кресле, сжимая в руках непрочитанную книгу, и смотрела, как Архип, ни о чем не спрашивая, лишь коротко кивнув, отправляется выполнять приказ. Снятые со стен гобелены обнажили светлые квадраты на шелковых обоях, придав дому вид покинутого, разграбленного гнезда. В коридорах пахло древесной стружкой, воском и пылью — запахами эвакуации. Мы убирали следы своей роскоши, прятали самые ценные активы, готовясь к тому моменту, когда право собственности перестанет здесь что-либо значить. Вечером, когда стук молотков наконец стих, а Василий Петрович удалился на половину прислуги, чтобы лично проверить качество упаковки ящиков, я осталась одна в нашей гостиной. Я подошла к высокому, стрельчатому окну, откинула тяжелую портьеру и прижалась лбом к прохладному стеклу. Передо мной лежал Париж. Он был прекрасен. В сгущающихся сумерках город зажигал свои огни. Ярко светились окна соседних аристократических особняков, где, вероятно, всё еще подавали ужин на серебряных блюдах и обсуждали последние театральные постановки. Вдали, над темной лентой Сены, высились башни Нотр-Дама, величественные и вечные. Со стороны это был абсолютно обычный, спокойный летний вечер в столице мира. Город жил своей привычной, элегантной жизнью. Никто не кричал на улицах, не пылали пожары, не стучали барабаны тревоги. Иллюзия нормальности была настолько полной, что на мгновение я засомневалась в собственных знаниях. Может быть, история ошибется? Может быть, король уступит, и всё обойдется без большой крови? Я медленно опустила ладонь на стекло. Но почему тогда мне так тяжело дышать? Мой внутренний компас, настроенный на частоты двадцать первого века, подавал пронзительные сигналы SOS. Этот воздух, кажущийся таким обычным, был отравлен. Он был пропитан невидимыми спорами ненависти, страха и многовековой несправедливости, которые проросли и теперь готовились прорвать брусчатку. Я знала, что за этими освещенными окнами Сен-Антуанского предместья, куда мой взгляд не достигал, люди точат ножи и куют пики. Я знала, что этот прекрасный, беззаботный город — всего лишь мираж, нарисованный на тонком пергаменте, который вот-вот поднесут к огню. — Тихий вечер, душа моя? — раздался за моей спиной мягкий голос Василия Петровича. Я вздрогнула и обернулась. Муж подошел ко мне, снял с моих плеч легкую шаль и сам обнял меня, прижимая к своей груди. От него пахло свежими сосновыми досками и сургучом. — Тихий, — прошептала я, утыкаясь носом в его камзол. — Но это тишина перед бурей. Я смотрю на этот город, Василий Петрович, и мне кажется, что я смотрю на покойника. Граф тяжело вздохнул, и его пальцы нежно зарылись в мои волосы. — Вы слишком много берете на себя, Аннушка, — тихо сказал он. — Нельзя спасти то, что само желает погибнуть. Мы не можем остановить эту лавину, мы можем только уйти с ее пути. — Гобелены упакованы? — спросила я, пытаясь перевести разговор на что-то обыденное, осязаемое. — Упакованы. И книги тоже. Завтра Архип отправит их с надежным обозом в Марсель, а оттуда морем в Италию. Там им будет безопаснее. Он отстранился, взял меня за подбородок и заставил посмотреть ему в глаза. — Я знаю, что вам страшно, Анна. Но я обещаю вам: как только мы уладим последние формальности с нашим швейцарским банкиром, мы уедем отсюда. Я не позволю ни одному волоску упасть с вашей головы. Мы вернемся в Лондон или в Неаполь, куда пожелаете. Только продержитесь еще немного. Я кивнула, стараясь улыбнуться, но улыбка вышла жалкой. Я прижалась к его груди, слушая ровный, уверенный стук его сердца, и мысленно молилась, чтобы мы успели. Чтобы наш изящный, расчетливый план побега не разбился о слепую ярость толпы, которая уже готовилась разорвать этот тихий, светящийся в ночи город на куски. ---------- глава одинадцатая глава одинадцатая Глава11.Зеленая кокарда Июль тысяча семьсот восемьдесят девятого года обрушился на Париж беспощадным, иссушающим зноем. Каменные мостовые раскалились так, что, казалось, подошвы туфель вот-вот начнут плавиться. Город задыхался в пыли и липком, невыносимом ожидании. Двенадцатого июля, в воскресенье, этот гнойник наконец прорвало. Мы сидели в прохладном, затененном кабинете нашего особняка, когда Архип, забыв постучать, ворвался внутрь. Его лицо, обычно невозмутимое, было напряженным. — Ваше Сиятельство, — он тяжело дышал, словно бежал всю дорогу. — В городе бунт. Настоящий. Король дал отставку министру Неккеру и приказал ему покинуть пределы Франции. На заставах собираются наемные полки — швейцарцы и немцы. Народ говорит, что Версаль готовит резню парижан. Василий Петрович медленно, очень медленно отложил перо. Жак Неккер, министр финансов, был единственным человеком в правительстве, которому Третье сословие еще хоть как-то верило. Его отставка означала для толпы одно: двор решил задушить Национальное собрание силой оружия. Мой внутренний историк сглотнул горький комок. Двенадцатое июля. Точка невозврата пройдена. — Архип, — голос графа был ледяным и собранным. — Заложи легкий выездной экипаж. Без гербов. Без ливрей. Лошадей возьми самых резвых, вороных. Мы с графиней едем в город. Я удивленно посмотрела на мужа. — Вы с ума сошли, Василий Петрович? Вы же сами говорили, что в толпу соваться нельзя! — Мы не полезем в толпу, душа моя, — отрезал Воронцов, подходя к шкафчику и доставая ту самую шкатулку с версальскими пистолетами. Он быстро, привычными движениями проверил заряды и сунул оружие в карманы своего неприметного темного сюртука. — Но мы должны своими глазами увидеть, кто сейчас контролирует улицы. Политика делается не в кабинетах, когда на площадях начинают кричать. Мне нужно оценить масштабы катастрофы. Я молча накинула темный плащ с глубоким капюшоном, скрывающим лицо. Спорить с ним в такие моменты было бесполезно, да и, признаться честно, мой собственный адреналин требовал действий. Наша неприметная черная карета, больше похожая на экипаж зажиточного буржуа или врача, быстро катилась по раскаленным улицам, направляясь к Пале-Роялю. Сады Пале-Рояля, принадлежащие герцогу Орлеанскому, были в те дни сердцем парижской агитации. Полиции туда вход был заказан, и именно там собирались все радикалы, ораторы и бездельники столицы. Мы остановились на узкой улочке, не доезжая до главных ворот, и приоткрыли окошки экипажа. То, что творилось в садах, не поддавалось описанию. Это было похоже на разворошенный муравейник, политый кипятком. Тысячи людей метались меж деревьев. Стоял сплошной, оглушительный гул, в котором сливались крики страха, проклятия в адрес австриячки Марии-Антуанетты и призывы к мести. Лица парижан, искаженные гневом и паникой, мелькали мимо нашей кареты. Воздух пах потом, пылью и истерикой. Внезапно толпа в саду сгустилась вокруг одного из кафе — знаменитого кафе «Де Фуа». Гул на мгновение стих, а затем взорвался с новой, утроенной силой. — Смотрите, Анна, — Василий Петрович указал тростью в сторону кофейни, чуть отодвинув занавеску. Из дверей заведения выскочил молодой человек. Он был растрепан, его глаза горели совершенно безумным, фанатичным огнем. В одной руке он сжимал пистолет, а в другой — обнаженную шпагу. Одним прыжком он вскочил на деревянный стол, выставленный на улицу, возвышаясь над морем голов. Мое сердце пропустило удар. Щуплая фигура, порывистые движения... Это был он. Мой случайный знакомый из кофейни «Прокоп». Люси-Симплис-Камиль Бенуа Демулен. Но сейчас от того забитого, неуверенного в себе заики не осталось и следа. Энергия толпы, страх перед грядущей резней и собственная экзальтация сотворили чудо — его речевой дефект исчез. Его голос, звонкий, звенящий, как натянутая струна, взлетел над Пале-Роялем: — Граждане! — кричал он, размахивая пистолетом. — Неккер уволен! Эта отставка — набат к Варфоломеевской ночи патриотов! Сегодня вечером швейцарские и немецкие батальоны выступят с Марсова поля, чтобы нас перерезать! Нам остается лишь один путь — к оружию! Толпа взвыла от ужаса и ярости. «К оружию! К оружию!» — эхом разнеслось по садам. Демулен, опьяненный своей властью над этими тысячами душ, сорвал с головы шляпу. — Нам нужен опознавательный знак! — крикнул он. — Какую кокарду вы выберете? Зеленую, цвет надежды, или синюю, цвет Синцинната, цвет свободы?! — Зеленую! Зеленую! — взревел народ. Демулен повернулся к каштановому дереву, нависавшему над столом, и резким движением сорвал с ветки зеленый лист. Он приколол его к своей шляпе. — Пусть зеленый цвет станет нашим знаменем! К оружию, граждане! В следующую секунду произошло нечто невообразимое. Толпа, словно стая саранчи, бросилась к деревьям в Пале-Рояле. Люди ломали ветки, рвали листья, прикрепляя их к шляпам, петлицам и лифам платьев. За несколько минут огромные каштаны стояли голыми, ободранными подчистую. Весь Париж, казалось, внезапно позеленел. Я сидела в экипаже, не в силах оторвать взгляд от Демулена. Мой прогноз сбылся. Юноша, с которым я пила кофе, только что открыл клетку и выпустил того самого зверя, о котором я его предупреждала. — Он зажег фитиль, — прошептала я, чувствуя, как по спине, несмотря на тридцатиградусную жару, течет холодный пот. Василий Петрович отпустил бархатную занавеску, закрывая нам вид на это историческое безумие. Лицо старого графа было непроницаемым, как гранит, но глаза холодным блеском выдавали крайнюю степень концентрации. — Фитиль догорел, Анна, — жестко констатировал он. Он постучал набалдашником трости по крыше экипажа. — Архип! Гони прочь! Возвращаемся в Сен-Жермен! — Ваше Сиятельство, улицы перекрывают! Толпа оружейные лавки громить пошла! — донесся сверху напряженный голос камердинера. — Сворачивай в переулки! Хлещи коней! Только не останавливайся! — рявкнул Воронцов, выхватывая из кармана пистолет и взводя курок. Наша карета рванула с места. Лошади с испуганным ржанием бросились вперед, расталкивая бегущих людей с зелеными листьями на шляпах. В открытое окно влетел истошный крик, звон бьющегося стекла и сухой треск первого, случайного выстрела. Город сошел с ума. Я прижалась к плечу мужа. Василий Петрович обнял меня левой рукой, а в правой крепко сжимал тяжелый ствол, готовый стрелять в любого, кто попытается схватить лошадей под уздцы. Хаос, о котором я читала в книгах, вырвался на свободу. Зеленая кокарда стала меткой новой эпохи, и я знала, что пройдет совсем немного времени, прежде чем этот наивный цвет надежды сменится густым, тяжелым цветом свежей крови. Штурм Бастилии был уже неизбежен. ---------- глава двенадцатая глава двенадцатая Глава12.Бастилия Четырнадцатое июля тысяча семьсот восемьдесят девятого года. День, который во всех будущих французских учебниках истории будет обведен красным цветом как великий праздник свободы. День, который навсегда врезался в мою память запахом пороховой гари, паленого мяса и липким, удушающим животным ужасом. С самого раннего утра Париж гудел, словно растревоженный улей. Над городом беспрерывно, надрывно звонил набат. Толпа уже успела разграбить Дом инвалидов, захватив десятки тысяч мушкетов, и теперь этому вооруженному, разъяренному морю не хватало только одного — пороха. А порох находился в Бастилии. Оставаться в нашем особняке в Сен-Жерменском предместье, находясь в полном неведении, было для Василия Петровича немыслимо. Использовав свои связи , граф еще вчера снял для нас комнату на третьем этаже в доме неприметного часовщика прямо напротив Сент-Антуанского предместья. Мы стояли у узкого, запыленного окна. Передо мной во всей своей мрачной, средневековой грозности возвышалась Бастилия. Восемь массивных каменных башен-близнецов, соединенных толстыми стенами, казались абсолютно неприступной твердыней. Вокруг нее, заполняя все улицы, переулки и площади, колыхалось живое человеческое море. — Они не возьмут ее штурмом, — покачал головой Василий Петрович, глядя на крепость через лорнет. — Там глубокий ров и тридцатиметровые стены. Гарнизону маркиза де Лонэ достаточно просто поднять мосты и ждать. Толпа поорет и разойдется, когда захочет есть. Но мой внутренний историк знал: они ее возьмут. Июльское солнце пекло немилосердно. Около полудня раздались первые ружейные выстрелы. Дым начал заволакивать площадь. Воздух дрожал от многотысячного, звериного рева. Вскоре к треску мушкетов добавился тяжелый, утробный грохот — восставшие притащили захваченные пушки и начали бить по цепям подъемного моста.Из переулков густо повалили солдаты в синих мундирах-муниципальная гвардия Парижа.Те же лавочники ,только в форме. Мы смотрели на это безумие несколько часов. У меня пересохло во рту, а пальцы, вцепившиеся в подоконник, побелели. — Смотрите! — внезапно резко выдохнул граф, убирая лорнет. — Боже правый, этот идиот де Лонэ сдает крепость! Из-за дыма мы не могли видеть деталей, но огромный подъемный мост Бастилии со скрежетом и грохотом рухнул вниз. И толпа, взвыв так, что у меня заложило уши, хлынула внутрь крепости. То, что произошло дальше, навсегда перечеркнуло для меня любые романтические иллюзии о Великой французской революции, воспетые Гюго или Дюма. В фильмах моего двадцать первого века революционеры шли в бой с гордыми лицами, под возвышенную музыку, а их враги падали картинно и чисто. Реальность оказалась омерзительной. Через некоторое время из ворот крепости вывалилась толпа, волокущая коменданта Бастилии, маркиза де Лонэ. Мы были достаточно высоко, чтобы видеть всё в деталях. Пожилого офицера, который поверил обещаниям сохранить ему жизнь, били со всех сторон. Ему рвали волосы, кололи штыками, плевали в лицо. — Звери... — прошептала я, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Я инстинктивно прижалась к мужу. Василий Петрович обнял меня за плечи, его лицо стало похожим на гранитную маску. Старый полковник гвардии, видавший кавалерийские рубки Семилетней войны, смотрел на расправу с брезгливым, ледяным презрением профессионального военного к бесчинствующей черни. Внизу толпа остановилась. Взлетели пики и сабли. Я не видела самого удара, но внезапно раздался дикий, торжествующий вопль сотен глоток. Из людского моря вверх взмыла длинная железная пика. На ее острие была насажена отрубленная голова маркиза де Лонэ. Его лицо было искажено предсмертной мукой. Растрепанные седые волосы слиплись от крови, которая густыми, темными каплями стекала по древку пики прямо на руки человека, с гордостью несущего этот страшный трофей. Но самым страшным была не отрубленная голова. Самым страшным была реакция окружающих. Люди танцевали вокруг пики. Женщины в изодранных платьях смеялись, указывая на мертвые глаза коменданта. Подростки прыгали от радости, хлопая в ладоши. Они упивались своей жестокостью, они праздновали убийство безоружного старика как величайший подвиг. Мои колени подогнулись. Желудок свело судорогой. Я, дитя цивилизованного, гуманного века, оказалась совершенно не готова к виду настоящей, первобытной человеческой скотобойни. — Не смотри, Анна, — Василий Петрович резким движением отвернул меня от окна и прижал мое лицо к своей груди, закрывая мне обзор. Его широкая, теплая ладонь легла мне на затылок. — Не смотри туда. Он потянулся свободной рукой и плотно задернул тяжелые пыльные шторы, отсекая нас от этого залитого кровью и солнцем уличного кошмара. В комнате стало темно и душно. Я стояла, вцепившись побелевшими пальцами в лацканы его сюртука, и меня била крупная, неконтролируемая дрожь. — Вы были правы, Василий Петрович, — хрипло, сквозь слезы выдавила я, уткнувшись в его плечо. — Свобода пахнет кровью. Это не люди. Это демоны. Граф крепко обнял меня, гладя по спине. В его ровном, спокойном сердцебиении была та самая каменная стена, которая сейчас была нужна мне больше всего на свете. — Зверь попробовал кровь, Аннушка, — тихо и жестко ответил муж, и в его голосе не было ни иллюзий, ни страха — только абсолютное, безжалостное понимание исторического момента. — Теперь он не остановится, пока не сожрет их всех. И короля, и королеву, и тех самых ораторов, которые его разбудили.Пугачевщина в чистом виде,.... Он слегка отстранился, взял меня за подбородок и заставил посмотреть ему в глаза. — С этой минуты, Анна, мы никому здесь не доверяем. Париж мертв. Начинается эпоха смерти и страха. И мы приложим все силы, чтобы пережить ее и вернуться домой. Архип! — крикнул граф в сторону дверей, где дежурил камердинер. — Проверь пистолеты,сын мой.. Идем к черному ходу. Нам нужно проскользнуть в Сен-Жермен до наступления темноты. Мы покинули дом часовщика, когда триумфальное шествие с головами на пиках двинулось в сторону Пале-Рояля. Сказка о просвещенной Европе рухнула для меня окончательно, разбившись о залитую кровью парижскую брусчатку. ---------- глава тринадцатая глава тринадцатая Глава 13.Герой старого и нового света. Конец июля тысяча семьсот восемьдесят девятого года превратил Париж в город, живущий по законам осажденной крепости, где осаждающими были сами горожане. После падения Бастилии власть короля стала номинальной, а реальная сила перешла к вооруженной толпе и тем, кто смог ее хотя бы частично организовать. Парижская буржуазия, в ужасе от уличных расправ, спешно сформировала Национальную гвардию. И во главе этой новой силы встал человек, чье имя гремело на обоих берегах Атлантики — Жильбер дю Мотье, маркиз де Лафайет.В войне за независимость США он получил популярность невероятную. Несмотря на хаос, дипломатическая жизнь не замерла окончательно. Посол Разумовский, выполняя свой долг «парадного фасада» Империи, устроил в своем особняке прием. Это был странный вечер: гости пили шампанское, но говорили не о театре, а о баррикадах, и каждый звук с улицы заставлял их нервно вздрагивать. Мы с Василием Петровичем присутствовали, как всегда, в роли почетных, но неформальных гостей. Я выбрала платье из темно-изумрудного шелка, намеренно избегая излишних кружев и бриллиантов, которые могли бы показаться вызывающими в эти дни. Маркиз Лафайет появился на приеме в зените своей новообретенной славы и с огромной трехцветной кокардой на треуголке.. Герой Американской революции, «друг Вашингтона», а теперь — главнокомандующий Национальной гвардии Парижа. Ему было тридцать два года. Высокий, элегантный, в синем мундире с золотыми эполетами, он нес себя с такой абсолютной, пьянящей уверенностью в собственной исключительности, что толпа расступалась перед ним, как перед божеством. В нем не было ни капли того животного уродства и ярости, которыми обладал Мирабо. Лафайет был аристократом до кончиков ногтей, красивым, блестящим нарциссом, искренне верившим, что он один способен примирить монархию со свободой, просто улыбаясь им обеим. — Смотрите, душа моя, — тихо произнес Василий Петрович, стоя со мной у колонны и наблюдая за триумфатором. — Вот человек, который считает себя укротителем бури. — И как долго он удержит этот титул? — скептически спросила я, потягивая вино. Моя память подсказывала, что его звезда закатится довольно быстро, когда революция станет слишком кровавой для его белоснежных перчаток. — Ровно до тех пор, пока буря не поймет, что укротитель сделан из фарфора, — усмехнулся старый граф. — Но сейчас он опьянен властью. И, боюсь, это опьянение толкает его на глупости. Словно в подтверждение слов мужа, Лафайет, обмениваясь любезностями с гостями, внезапно остановил свой взгляд на мне. Его глаза блеснули. Он явно выделил меня из толпы парижанок, бледных и напуганных последними событиями. Мое спокойствие, осанка и темный изумруд платья, выгодно оттеняющий кожу, подействовали на него как магнит. Маркиз уверенным шагом направился в нашу сторону. Толпа почтительно расступилась. — Граф Воронцов. Истинно рад видеть вас в добром здравии в эти неспокойные времена, — Лафайет вежливо поклонился Василию Петровичу, но его взгляд был прикован ко мне.Адьютант следовавший за Лафайетом передал ему две трехцветных кокарды.Которые он нам немедленно вручил. -Примите символы новой Франции дамы и господа! Патриоты и друзья Франции носят их на шляпах и на лацканах.Вы же дррузья Франции? -Несомненно.-ответил Василий Петрович,озадаченно вертя в руках кокарду.— Маркиз, позвольте представить мою супругу, графиню Анну Воронцову, — невозмутимо продолжил он, ни единым мускулом не выдав своего отношения к этому человеку. Лафайет изящно взял мою руку и коснулся губами пальцев. Его губы задержались на перчатке на секунду дольше, чем того требовал строгий этикет. — Мадам, ваше присутствие — это луч надежды для нашего бедного Парижа, — произнес он, и в его голосе зазвучали те самые обволакивающие, самоуверенные интонации человека, привыкшего к женскому обожанию. — Слышал, вы не испугались уличных беспорядков и остались в городе. Русская смелость? Я слегка приподняла подбородок и ответила ровным, спокойным тоном, глядя прямо в его красивые, самовлюбленные глаза: — Русское благоразумие, господин маркиз. Мой супруг учил меня не бежать от пожара вслепую, а сначала выяснить, куда дует ветер. Лафайет тихо рассмеялся, явно довольный моим ответом. — О, ветер сейчас дует в паруса свободы, графиня! Национальная гвардия навела порядок. Вы можете чувствовать себя в абсолютной безопасности. Если вам или графу потребуется эскорт для прогулок, вы всегда можете рассчитывать на моих людей. Он произнес это так, словно дарил мне королевство. В его глазах я безошибочно прочитала этот взгляд: скучающий триумфатор увидел новую, экзотическую игрушку. Герой двух миров решил, что красивая , умная русская графиня станет идеальным, престижным трофеем в его коллекции."Спешу и падаю! Идиот напыщеный!" Мой внутренний радар мгновенно выдал тревожный сигнал. Этот человек не был глупым фанфароном вроде Куракина. У него была реальная, вооруженная власть в городе, который сходил с ума. — Благодарю вас, маркиз, — я ответила ему идеальной, светской улыбкой. — Но мой супруг в молодости командовал драгунами, а наш камердинер стреляет белке в глаз. Думаю, мы сумеем защитить свой дом без привлечения государственных сил. Лафайет чуть прищурился. Ему явно понравилось сопротивление. Он воспринял мой холодный тон не как отказ, а как приглашение к игре. — Ваша независимость восхищает, мадам. Но позвольте мне всё же быть вашим верным рыцарем в этом новом мире. -Вы так мужественны,маркиз,вы словно античный Геракл!-сообщила я ему.-Как я смогу устоять перед вашим боевым духом?! Чем грубее лесть-тем быстрее она подействует.Щуплый маркиз точно не походил на Геракла,а скорее на охотничью борзую из псарни государыни. Он улыбнулся ,еще раз поклонился, бросил многозначительный взгляд и, развернувшись, удалился к группе дипломатов. Когда маркиз отошел на достаточное расстояние, Василий Петрович неторопливо поправил кружевной манжет и наклонился к моему уху. — Кажется, душа моя, наша осада только начинается, — вкрадчиво произнес граф, и в его голосе не было ни капли ревности — только холодный, профессиональный расчет. — Герой Америки решил пополнить свой послужной список русской победой. — Герой Америки слишком самонадеян, — презрительно фыркнула я, чувствуя легкое раздражение. — Он путает меня с восторженными парижскими девицами,которые вешаются на него как гирлянды наелку под Рождество... — Не недооценивайте его, Анна, — серьезно предупредил муж. — В его руках сейчас ключи от города. Лафайет считает, что может контролировать толпу. Он глупец, но вооруженный глупец. Нам придется играть в эту игру очень осторожно, чтобы его уязвленное самолюбие не обернулось обысками в нашем доме под предлогом поиска «врагов нации». Я посмотрела вслед блестящему маркизу де Лафайету, чувствуя, как вокруг меня сжимается еще одно, весьма специфическое кольцо Революции. ---------- глава четырнадцатая глава четырнадцатая Глава 14.Галантность с ружьем наготове. Осень тысяча семьсот восемьдесят девятого года вступила в свои права, принеся с собой не только прохладные дожди, но и холодное понимание того, что Париж уже никогда не будет прежним. Эйфория первых дней свободы стремительно улетучивалась, оставляя после себя пустые прилавки, озлобленную толпу и переполненные тюрьмы. В нашем особняке в Сен-Жерменском предместье жизнь превратилась в осаду. Василий Петрович, чье здоровье после летней поездки в Неаполь всё еще было крепким, сутками не выходил из кабинета. Он принимал курьеров, писал зашифрованные депеши и с хирургической точностью обрезал последние финансовые нити, связывающие нас с Францией. Да,внезапно вернувшийся Жозеф устроил нам переполох. Он посадил женщин во главе с Бьянкой на корабль в Марселе,оправил багаж с книгами в Неаполь и вернулся.Похудевший и на нервах.Говорить мне про обратный путь он вежливо отказался.Но по его лицо все было ясно.Франция дичала на глазах.И не только в Париже... Василий Петрович его ласково поругал,обнял.Но мне то было ясно что муж ему очень рад. Я же оказалась в весьма пикантном и опасном положении. Маркиз де Лафайет, опьяненный своей славой и должностью главнокомандующего Национальной гвардии, решил, что я стану идеальным дополнением к его триумфу. Его ухаживания были не просто навязчивыми. Они были пугающими.Он считал себя не отразимым-главный генерал республики,черт возьми! Каждое утро начиналось с того, что к воротам нашего особняка подкатывал патруль национальной гвардии в синих мундирах. Бравые парни с мушкетами на плечах сменяли друг друга, чеканя шаг. — Опять прислали, — мрачно доложил Архип, заглядывая в гостиную, где мы с Василием Петровичем завтракали. — Говорят, от генерала Лафайета. Для охраны почетных иностранных гостей. — Какая трогательная забота, — усмехнулся граф, отрезая кусочек паштета. — Он берет нас в осаду, Аннушка. Хочет показать, что наша безопасность зависит исключительно от его доброй воли.А оплату за охрану желает получить от тебя,душа моя. -Может пристрелить сукина сына?-спросила я,открывая коробку с дуэльными пистолетами.-Скажем-шальная пуля откуда то.... Муж оценил мой черный юмор.Хмыкнул. -В иных обстоятельствах я бы давно нахлестал ему по щекам своими перчатками.Волочится за замужней дамой в присутствии мужа! Возмутительный тип! Я испугалась. -Дорогой,думаю что дуэли нам не нужны сейчас. Вскоре прибыл и сам «Герой Америки». Он явился с помпой, в сопровождении адъютантов, благоухая духами и уверенностью в себе.Большая,не по росту сабля волочилась по полу.Сабли входили в моду. — Ваше Сиятельство, графиня, — Лафайет картинно поклонился, целуя мою руку. — Надеюсь, мои люди не тревожат ваш покой? В эти неспокойные дни я счел своим долгом обеспечить вам надежную защиту. Улицы полны сброда, и я не прощу себе, если с вами что-нибудь случится. Его взгляд, устремленный на меня, был откровенно раздевающим. Он играл роль галантного рыцаря, но в его глазах я читала холодный расчет охотника, который уверен, что добыча никуда не денется. Я улыбнулась ему своей самой ослепительной, ледяной улыбкой. Мой опыт общения с Бриллиантовым князем Куракиным не прошел даром. Нарциссов нужно было бить их же оружием — лестью. — О, генерал, вы так благородны! — проворковала я, изящно обмахиваясь веером. — Ваша забота — это настоящий щит для нас. Но, право слово, не стоит отвлекать ваших солдат от государственных дел. Разве Национальная гвардия не нужна сейчас в Пале-Рояле? — Для меня нет более важных государственных дел, чем спокойствие самой прекрасной дамы Парижа, — Лафайет понизил голос, придвигаясь ближе. — Париж у моих ног, графиня. И я готов бросить его к вашим. Он попытался накрыть мою руку своей, но я, словно случайно, потянулась за чашкой с чаем, грациозно ускользая от его прикосновения. — Ваша любезность не знает границ, маркиз. Но я боюсь, что парижане не простят вам, если вы променяете их на русскую графиню, — я бросила на него лукавый взгляд. — Герой должен принадлежать нации. Ему польстила моя реплика. Он самодовольно выпятил грудь, поправляя золотые эполеты. Так началась наша изощренная, изматывающая игра в кошки-мышки. Лафайет осаждал меня визитами, присылал корзины экзотических фруктов (немыслимая роскошь в голодающем Париже!) и настойчиво приглашал на конные прогулки под эскортом своих гвардейцев. Я принимала подарки с холодным изяществом, от прогулок отказывалась под благовидными предлогами, ссылаясь на мигрень или срочные дела, и виртуозно уворачивалась от любых попыток остаться с ним наедине. Я играла на его тщеславии, постоянно подчеркивая его историческую значимость и занятость, тем самым отдаляя его от себя. Василий Петрович, наблюдая за этой комедией, лишь посмеивался. — Вы играете с огнем, душа моя, — заметил он однажды вечером, когда мы остались вдвоем. — Лафайет не привык к отказам. Его самолюбие может взыграть, и тогда его «охрана» превратится в конвой. — Я знаю, Василий Петрович, — вздохнула я, откладывая вышивку. — Он опасен, потому что глуп и самоуверен. Он искренне верит, что контролирует толпу, тогда как толпа лишь использует его как красивую вывеску. Я тяну время, чтобы вы успели закончить все дела. — Мы почти закончили, Анна. Осталось получить последние бумаги, и мы сможем покинуть этот сумасшедший дом. Однако мои уловки начинали исчерпывать себя. Лафайет становился всё более настойчивым, его взгляды — всё более требовательными. Он начал подозревать, что моя холодность — это не девичья скромность, а тонкая игра. И я понимала, что рано или поздно мне придется сказать ему жесткое «нет», что в нынешних условиях могло обернуться катастрофой для нас обоих. Охрана с мушкетами у ворот служила постоянным, пугающим напоминанием о том, чья власть сейчас правит балом на улицах сумасшедшего города. ---------- глава пятнадцатая глава пятнадцатая Глава15.Оскал свободы Октябрь тысяча семьсот восемьдесят девятого года принес в Париж пронизывающие ветра и серое, безнадежное небо. Эйфория летних дней, когда буржуазия праздновала падение Бастилии, окончательно уступила место звериной, голодной злобе. Хлеба в городе по-прежнему не хватало, работы не было, а свобода, о которой так красиво рассуждали ораторы в Пале-Рояле, на улицах обернулась правом сильного на насилие. В тот промозглый вторник я совершила роковую ошибку. Василий Петрович, чья простуда, подхваченная на сквозняках нашего особняка, перешла в затяжной кашель, остался дома. Мне же необходимо было забрать у нашего доверенного ювелира на правом берегу Сены партию ограненных бриллиантов — мы переводили в камни последние наличные ливры, готовясь к побегу из Франции. Я поехала в неприметном темном экипаже, взяв с собой лишь Архипа на козлах. Мы благополучно забрали камни, которые я спрятала в потайной карман нижней юбки, и двинулись обратно. Но на обратном пути удача нам изменила. На улице Сент-Антуан дорогу перегородила рухнувшая телега с дровами. Архип, чертыхнувшись, свернул в лабиринт узких, кривых переулков Сент-Антуанского предместья, надеясь выехать к мосту. Это был самый нищий, самый радикальный рабочий квартал Парижа — сердце санкюлотов. Экипаж тяжело переваливался по грязной брусчатке. Внезапно кони всрапнули. Карета резко дернулась и встала. Я приоткрыла занавеску. Дорогу нам преградила группа людей. Их было человек тридцать: подмастерья в грязных холщовых куртках, женщины с впалыми щеками и злыми глазами, оборванные подростки. Они возвращались с какой-то сходки, возбужденные и пьяные то ли от дешевого вина, то ли от собственных лозунгов. Сначала они просто остановились, рассматривая экипаж. Наша карета не имела гербов, но качество лака, рессоры и породистые лошади безошибочно выдавали в нас «аристократов». — Смотрите-ка! — хрипло крикнул здоровенный мужчина с рябым лицом, указывая на нас грязным пальцем. — Пока мы дохнем с голоду, эти кровопийцы катаются в бархате! Толпа глухо, угрожающе заворчала и качнулась в нашу сторону. — Дорогу! Расступись, рвань! — рявкнул с козел Архип, щелкнув кнутом над их головами. Это было искрой. В ответ в карету полетели комья грязи и камни. — Бей приспешников австриячки! На фонарь их! — истошно завизжала какая-то женщина. В следующее мгновение толпа хлынула на нас. Лошади дико заржали, когда кто-то повис на уздцах. Я увидела, как Архип, взревев раненым медведем, встал в полный рост и ударил рукоятью кнута сунувшегося к нему парня, но тут же несколько пар рук вцепились в его суконный кафтан и сбросили нашего могучего камердинера на мостовую. Началась свалка. Мое сердце превратилось в кусок льда. Мой внутренний житель цивилизованного двадцать первого века мгновенно исчез, уступив место первобытному инстинкту выживания. Раздался оглушительный звон. Тяжелый булыжник вдребезги разбил стекло дверцы. Осколки дождем брызнули мне на подол пелисса. В проем просунулась грязная, волосатая рука. Кто-то рванул ручку. Дверца с треском распахнулась, и на меня пахнуло невыносимым, тошнотворным смрадом давно не мытых тел, лука и перегара. — Вылезай, шлюха! — прорычал мужчина с гнилыми зубами. Он вцепился в мой меховой воротник и с нечеловеческой силой рванул на себя. Я не стала кричать или цепляться за сиденья. Повинуясь его рывку, я вывалилась из кареты прямо на грязную, ледяную брусчатку, больно ударившись коленями. Толпа мгновенно сомкнулась вокруг меня плотным кольцом. Это были уже не люди. Это была стая. Их глаза горели животной, бессмысленной ненавистью. Они ненавидели чистоту моей кожи, мех моей накидки, самый запах моего страха. — Посмотрите на ее кружева! — завизжала женщина в съехавшем чепце, нависая надо мной. Она наклонилась и с омерзительным хрустом разодрала мне лиф платья у ворота. — Мои дети жрут траву, а она носит шелк! Раздеть ее! Посмотрим, какого цвета кровь у этих аристократов! Чьи-то грубые пальцы вцепились в мои волосы, вырывая шпильки. Другая рука сорвала с моего уха золотую серьгу — я почувствовала острую, жгучую боль и теплую струйку крови, побежавшую по шее. Вокруг стоял оглушительный гвалт: смех, проклятия, угрозы. Кто-то ударил меня ногой по бедру. «Сейчас меня разорвут на куски. Или пустят по кругу, а потом забьют камнями», — с холодной, кристальной ясностью поняла я. В голове пронеслись страшные гравюры времен Французской революции: растерзанные женские тела на улицах Парижа. Но я была графиней Воронцовой. Женой старого русского гвардейца, который учил меня не только стрелять, но и смотреть смерти в лицо. Паника ушла. Осталась только звенящая, ледяная ярость. Они не знали одной маленькой детали. После штурма Бастилии я больше никогда не выезжала в город безоружной. Я стояла на коленях в грязи, опустив голову, словно смирившись. Мои руки, скрытые в глубоких складках широкого зимнего плаща, быстро и бесшумно скользнули к поясу. Мои замерзшие пальцы нащупали тяжелую, рифленую рукоять. Это был не дуэльный пистолет Лароша — те были слишком велики. Это был компактный, но смертоносный английский двуствольный дерринджер, подарок мужа. Мой большой палец с усилием взвел два тугих курка. В окружающем реве толпы никто не услышал этого сухого, двойного металлического щелчка. Мужчина с гнилыми зубами, тот самый, что вытащил меня из кареты, шагнул вперед, расстегивая пояс своих грязных штанов. В его глазах полыхала откровенная, грязная похоть. — Оставьте ее мне, граждане! — крикнул он, мерзко ухмыляясь. — Я покажу этой графине, что такое настоящая народная любовь! Он наклонился ко мне, протягивая свои черные от грязи руки к моей разорванной груди. Я резко, как сжатая пружина, вскинула голову. В моих глазах не было ни слез, ни мольбы о пощаде. Я выбросила правую руку вперед, стряхивая с нее плащ. Два коротких, вороненых ствола дерринджера уперлись прямо в переносицу насильника. Мужчина замер, словно натолкнулся на невидимую стену. Его ухмылка мгновенно сползла, сменившись выражением животного ужаса. Он скосил глаза на черные дыры стволов, находившиеся в дюйме от его глаз. — Одно движение, — мой голос прозвучал тихо, но в нем было столько концентрированной, смертельной угрозы, что стоящие рядом замолкли. Я говорила на безупречном, ледяном французском. — Одно движение, сударь, и ваши мозги украсят мостовую этого прекрасного предместья. Отойдите. В переулке повисла вязкая, тяжелая тишина. Толпа опешила. Они ожидали слез, криков и обмороков. Они никак не ожидали увидеть в руках изнеженной аристократки взведенное оружие и абсолютную готовность нажать на спусковой крючок. Но я понимала, что эта пауза продлится лишь несколько секунд. У меня было только два заряда. А их — тридцать человек. Я дорого продам свою жизнь, я заберу этого подонка с собой, но потом они сомнут меня. Мой палец медленно начал давить на тугой спусковой крючок. И в этот самый момент, когда грань между жизнью и смертью стала тоньше волоса, с конца переулка раздался пронзительный, звонкий и до боли знакомый голос: — С-с-стоять! Назад, г-г-граждане! Именем Р-р-революции, назад! ---------- глава шестнадцатая глава шестнадцатая Глава 16.Спаситель с пером и шпагой. Номер заказа 87179602, куплено на сайте — С-с-стоять! Назад, г-г-граждане! Именем Р-р-революции, назад! Голос, сорванный, звенящий от истеричного напряжения и знакомого заикания, ударил по толпе, как кнут. Люди вздрогнули и нехотя начали оборачиваться. Я, не опуская дерринджера, скосила глаза. В начале переулка, тяжело дыша, стоял Камиль Демулен. Тот самый лохматый, экзальтированный журналист из кофейни «Прокоп», который в июле призвал народ к оружию в Пале-Рояле. Сейчас на нем был перепачканный грязью сюртук с огромной трехцветной кокардой на лацкане, а в руке он сжимал обнаженную шпагу. За его спиной маячил десяток вооруженных санкюлотов с пиками и ружьями — очевидно, его личный эскорт или патруль Национальной гвардии. Демулен, расталкивая опешивших горожан, пробился ко мне. Его темные глаза, лихорадочно блестевшие, быстро оценили сцену: разбитую карету, избитого Архипа, приходящего в себя на мостовой, и меня — с разорванным платьем, стоящую на коленях в грязи, но держащую на прицеле здоровенного бандита. Камиль узнал меня мгновенно. Его лицо побледнело. —Русская Воронцова?! — выдохнул он, опуская шпагу. Бандит с гнилыми зубами, почувствовав, что внимание толпы переключилось, попытался отступить, бормоча что-то о «врагах нации». — Заткнись, м-м-мерзавец! — Демулен резко повернулся к нему, его голос окреп, преодолевая заикание силой гнева. — Вы смеете н-н-нападать на женщин на улицах свободного Парижа?! Эта дама — д-д-друг свободы! Она просвещенная иностранка! Вы позорите Революцию своими разбойничьими замашками! Толпа недовольно загудела. — Какая она друг?! У нее карета и шелка! Она из этих... из аристократок! — крикнула женщина в съехавшем чепце. — М-м-молчать! — Демулен взмахнул шпагой, и его эскорт угрожающе выставил пики вперед. — Я говорю вам: она друг! Я, Камиль Демулен, ручаюсь за нее! Кто посмеет оспорить мое слово?! Кто здесь против закона и порядка Национального собрания?! Имя Демулена все еще обладало огромной, магической силой на улицах. Для этой толпы он был героем Пале-Рояля, голосом народа. Его ярость и вооруженный эскорт охладили пыл нападавших. Звериная стая снова превратилась в группу напуганных, оборванных людей. Бандит, державший меня на прицеле, сжался и попятился, затерявшись в толпе. Почувствовав, что напряжение спало, я медленно, плавным движением опустила руку с дерринджером и спрятала его обратно в складки плаща. Мои колени, отбитые о брусчатку, отчаянно дрожали, но я заставила себя подняться. Архип, тяжело кряхтя и сплевывая кровь из разбитой губы, подошел ко мне, заслоняя своей широкой спиной от остатков толпы. Демулен бросился ко мне, отбросив шпагу в ножны. Он сорвал с себя сюртук и неловко, дрожащими руками набросил его на мои плечи, скрывая разорванный лиф платья. — Мадам... Воронцова... — он задыхался то ли от бега, то ли от стыда за то, что сейчас произошло. — Я п-п-прошу прощения... Этот сброд... Они не ведают, что творят. Голод сводит их с ума. Вы ранены? Я запахнула его сюртук, пахнущий дешевым табаком и порохом, и глубоко вдохнула ледяной воздух. Сердце колотилось где-то в горле, но мой рассудок из двадцать первого века уже вернул себе контроль. — Я жива, месье Демулен. Благодаря вам, — мой голос был хриплым, но ровным. Я посмотрела в его лихорадочно блестящие глаза. — И благодаря тому, что я усвоила ваш урок. Зверь действительно оказался голоден. Камиль болезненно поморщился, вспомнив нашу давнюю беседу в кофейне. — Я п-п-провожу вас. Мои люди очистят путь. Ваша карета сломана? Архип, мрачно оглядев экипаж, кивнул: — Рессора лопнула, да ось погнули, ироды. Лошадей выпрягать надо, Ваше Сиятельство, пешком пойдем. Демулен распорядился. Его люди быстро организовали кольцо вокруг нас, оттесняя недовольно ворчащую, но не смеющую перечить толпу. Архип, прихрамывая, выпряг лошадей, и мы медленно, в окружении революционного патруля, двинулись прочь из Сент-Антуанского предместья. Путь до Сен-Жерменского предместья казался бесконечным. Я шла, опираясь на руку Архипа, чувствуя, как каждый шаг отдается болью в ушибленных коленях. Камиль Демулен шел рядом, нервно оглядываясь по сторонам. Всю дорогу он пытался оправдаться. Он говорил о высоких идеалах Революции, о необходимости временных эксцессов, о том, что скоро Национальное собрание наведет порядок и накормит народ. Он произносил длинные, красивые монологи о свободе и равенстве. Я молчала. Я слушала его экзальтированную речь и думала о том, что этот блестящий, искренний идеалист совершенно не понимает, какую кровавую мясорубку он запустил. Он верил, что управляет процессом, в то время как процесс уже пожирал его изнутри. Когда мы наконец подошли к кованым воротам нашего особняка, я остановилась. — Месье Демулен, — я сняла с плеч его грязный сюртук и протянула ему. — Вы спасли мне сегодня жизнь. Я этого не забуду. Вы благородный человек, Камиль. Он взял сюртук, его лицо вспыхнуло от моей похвалы. — Это мой д-д-долг, мадам. Долг каждого патриота — защищать невинных. Я горько, безжалостно усмехнулась. — Патриотизм здесь ни при чем, мой юный друг. Вы защитили меня потому, что вы еще помните, что такое честь. Но посмотрите вокруг, — я обвела рукой темнеющие, неспокойные улицы Парижа. — Ваши «патриоты» сегодня пытались растерзать меня за бархатное платье. Скоро они начнут рвать друг друга за кусок хлеба или за неосторожное слово. Я подошла к нему ближе и посмотрела прямо в глаза. — Берегите себя, Камиль. Вы слишком хороши для той плахи, которую сами же сейчас строите. Не верьте толпе. Она не умеет быть благодарной. Он отшатнулся, словно от пощечины. Мой цинизм, моя ледяная констатация фактов пугали его до дрожи. Он хотел возразить, начать снова защищать свои идеалы, но я не дала ему этого сделать. — Прощайте, месье Демулен. Я развернулась и, поддерживаемая Архипом, вошла в ворота особняка. На пороге дома нас уже ждал Василий Петрович. Лицо графа, всегда невозмутимое, было белым как мел. Увидев мой растерзанный вид, ссадины и кровь на лице Архипа, он бросился ко мне. — Анна! Боже Всемогущий! — он подхватил меня на руки, как пушинку. — Что случилось?! Архип! — Напали, Ваше Сиятельство. В предместье Сент-Антуан, — хрипло доложил камердинер, вытирая окровавленный рот. — Если бы не этот... газетчик ихний, заика... разорвали бы матушку-графиню. Граф побледнел еще сильнее. Он не стал задавать лишних вопросов. Он лично отнес меня наверх, в спальню, и крикнул Прасковью.Он даже про свой кашель забыл.... Только когда меня отмыли, перевязали ушибы и уложили в постель под теплые одеяла, Василий Петрович позволил себе сесть на край кровати. Его руки, сжимавшие мою ладонь, мелко дрожали. — Я никогда себе этого не прощу, Аннушка, — хрипло прошептал старый граф, утыкаясь лицом в мою руку. — Я позволил тебе поехать одной... в этот кипящий котел. Я должен был предвидеть. Я погладила его по седеющим волосам. Мой внутренний житель двадцать первого века был истощен, но я чувствовала странное, извращенное успокоение. Я пережила встречу с настоящей, не книжной толпой. И я выжила. — Мы не могли этого предвидеть, мой дорогой, — тихо ответила я. — Но теперь мы знаем точно. Этот город стал смертельной ловушкой. Нам пора бежать, Василий Петрович. Бежать, пока этот сумасшедший газетчик или кто-то другой не решил, что мы больше не «просвещенные иностранцы», а враги их проклятой нации. Граф поднял голову. Его серые глаза горели холодным, стальным огнем. — Мы уедем, Анна. Я клянусь тебе. Мы уедем так быстро, как только сможем. ---------- глава семнадцатая глава семнадцатая глава17.Марш на Версаль. Октябрь тысяча семьсот взосьмидесятого девятого года выдался промозглым, с нчепрекращающимися, нудными дождями. Но парижанам было пжлевать на погоду. Им нужен был хлеб. Наша жизнь в особняке превратилась в осаду. Ворота были заперты, мы ели солонину и сухари, а Василий Петрович, чья простуда не отступала, часами просиживал у камина, укутавшись в пледы, с тревогой прислушиваясь к звукам с улицы. Я же, взяв на себя обязанности главнокомандующего, каждое утро начинала с обхода кладовых и проверки зарядов в пистолетах у наших людей. Пятого октября город снова взорвался. — Матушка-графиня, — Архип, бледный как полотно, ворвался в малую гостиную, где я читала вслух мужу старые газеты. — Идут! Я вскочила с кресла. — Кто идет, Архип? Санкюлоты? — Бабы! — выдохнул камердинер, и в его глазах, повидавших многое, читался неподдельный ужас. — Тысячи баб! Торговки с Рынка, прачки, белошвейки... Они вооружились вилами, пиками, тесаками. Идут на Версаль! Кричат, что приведут в Париж пекаря, пекаршу и пекаренка! — Королевскую семью, — перевел метафору Василий Петрович, тяжело поднявшись с кресла. Его глухой кашель сотряс грудную клетку. — Они хотят взять короля в заложники. Я бросилась к окну на втором этаже, выходящему на одну из широких улиц. То, что я увидела, заставило меня вздрогнуть. Это была не просто толпа. Это была стихия. Река оборванных, изможденных женщин, промокших под дождем, ревущих от голода и ярости, текла по улице. У некоторых в руках были мушкеты, но большинство несло кухонные ножи, вертела, тяжелые дубинки и косы. Их лица были перекошены ненавистью. Они пели страшные, кровожадные песни, требуя хлеба и крови Марии-Антуанетты. Среди них мелькали мужчины, переодетые в женские платья, — явный признак того, что кто-то опытный и безжалостный направляет эту толпу. — Они направляются в Версаль, — прошептала я, чувствуя, как холодеют руки. — Там Национальная гвардия. Там Лафайет. — Лафайет? — хрипло усмехнулся граф. — Ваш маркиз, Анна, сейчас мечется по Парижу, пытаясь собрать своих гвардейцев. Он не поведет их против женщин. Он поплетется следом, делая вид, что командует этим шествием. Весь следующий день мы провели в мучительном ожидании. Особняк был забаррикадирован, ружья заряжены. Париж замер, прислушиваясь к новостям из Версаля. Шестого октября, ближе к вечеру, по улице Сен-Жермен прокатился оглушительный гул. Мы снова бросились к окнам. Это было страшное, сюрреалистическое зрелище. Толпа возвращалась. Впереди, насаженные на длинные пики, покачивались отрубленные головы двух швейцарских гвардейцев, пытавшихся защитить покои королевы. За ними, окруженная морем улюлюкающих, орущих, пьяных от крови и победы людей, медленно катилась тяжелая королевская карета. Я прильнула к стеклу. В окне экипажа мелькнул бледный, отрешенный профиль Людовика XVI и застывшее, надменное, но смертельно напуганное лицо Марии-Антуанетты, той самой женщины, которая еще недавно беспечно смеялась в своем Салоне Мира и предлагала мне роль пастушки. А рядом с каретой, гарцуя на белом коне, ехал маркиз де Лафайет. Герой двух миров. Он пытался сохранить осанку и изображать полководца, но его бледное, напряженное лицо выдавало его с головой. Он был заложником этой толпы не в меньшей степени, чем сам король. Он ехал, окруженный пиками с отрубленными головами, и понимал, что его власть — это фикция. — Вот и всё, Анна, — прохрипел Василий Петрович, опираясь на подоконник. — Монархия пала. Король стал узником Тюильри. Толпа притащила своего пекаря в Париж, и теперь она будет сама диктовать ему, какой хлеб печь. Я смотрела, как кортеж скрывается за поворотом, оставляя после себя лишь мокрую брусчатку, грязные следы тысяч ног и чувство липкого, безысходного ужаса. — Архип, — мой голос прозвучал сухо и резко. — Запирай ворота на два дополнительных засова. Выстави дежурство на крыше. Зверь только что сожрал своего дрессировщика. Мы следующие. Урок, полученный мной в грязных переулках Сент-Антуанского предместья, был усвоен намертво. Синяки на моих коленях еще не сошли, а разорванный лиф платья, который Прасковья с ужасом сожгла в камине, навсегда стал для меня символом того, что правила игры изменились окончательно. Париж больше не был городом света и моды. Он стал зоной боевых действий. На следующее утро после марша бешенных парижских баб я спустилась на половину прислуги. Мой внутренний кризис-менеджер из двадцать первого века полностью взял управление на себя. Я велела собрать на кухне всю женскую прислугу: Прасковью и также нанятых во Франции горничных, кухарок и прачек. Женщины выстроились передо мной, нервно переминаясь с ноги на ногу. Они уже слышали от Архипа о вчерашнем нападении, и в их глазах читался неподдельный испуг. — Слушайте меня внимательно, — мой голос прозвучал сухо, жестко и не терпел ни малейших возражений. — С этой минуты особняк переходит на осадное положение. Я категорически запрещаю любой из вас выходить за ворота дома. Никаких прогулок, никаких походов на рынок, никаких визитов к родственникам или походов в церковь. Ворота будут заперты на засовы, и ключ будет находиться только у Архипа Васильевича. По рядам француженок пробежал тревожный ропоток. Юная Люсиль, всегда следившая за моим гардеробом, робко подняла руку. — Но, мадам графиня... — неуверенно пролепетала она. — А как же покупки? Зеленщик не привез шпинат, а булочник с улицы Сент-Оноре... Как же мы будем подавать утренний шоколад без свежих, хрустящих багетов и бриошей? Граф так их любит... Я смерила ее таким ледяным взглядом, что Люсиль мгновенно осеклась и вжала голову в плечи. — Без свежих багетов, Люсиль, мы как-нибудь проживем. А вот без голов на плечах — вряд ли, — отрезала я. — Вы не понимаете, что творится за нашими стенами. Для толпы, которая сейчас бродит по Парижу, ваш чистый белый передник и кружевной чепец — это красная тряпка. Вы служите у русских аристократов, и для них вы — такие же враги нации, как и мы. Если вас поймают в переулке, вас растерзают просто за то, что от вас пахнет мылом, а не помоями. Француженки побледнели. Прасковья же, привыкшая доверять мне безоговорочно, лишь сурово кивнула, скрестив руки на пышной груди, и зыркнула на товарок, призывая их к молчанию. Закончив инструктаж, я в сопровождении Архипа спустилась в наши обширные кладовые, чтобы лично провести аудит припасов. К счастью, инстинкты Василия Петровича, пережившего не одну военную кампанию, и хозяйственная хватка нашего камердинера сделали свое дело. Погреба были забиты под завязку. С потолка свисали целые гроздья копченых окороков и сыровяленых колбас, привезенных еще из Германии и Фландрии. На деревянных полках громоздились тяжелые, как жернова, головки твердого сыра, способного храниться месяцами. В дальнем углу стояли пузатые бочонки с солониной, мешки с мукой, крупами и сахаром, а винный погреб ломился от запасов превосходного бордо и бургундского. — Голодной смертью не помрем, матушка-графиня, — басовито констатировал Архип, освещая свечой наши богатства. — Мяса и сыра на полгода хватит, если с умом расходовать. А хлеб девки сами напекут из того, что есть. — Отлично, Архип Васильевич. Прикажите мужчинам забаррикадировать черные ходы и держите ружья заряженными, — кивнула я, чувствуя легкое облегчение. Мы сидели в укрепленном бункере с полной автономностью. Когда я вернулась в гостиную, Василий Петрович сидел в кресле, укутав ноги пледом. Его всё чаще мучил глухой кашель, предвестник той самой болезни, которой я так боялась. Он наблюдал за моими перемещениями по дому с легкой, гордой полуулыбкой. — Слышал, вы отменили свежую выпечку и перевели мой дом на военное положение, госпожа генерал? — хрипловато поинтересовался граф. — Багеты нынче слишком дорого обходятся, Василий Петрович, — я подошла к нему и заботливо поправила плед на его коленях. — Придется вам вспомнить гвардейскую молодость и привыкать к сухарям и солонине. Граф накрыл мою руку своей горячей ладонью и благодарно сжал. — С такой интендантшей, душа моя, я готов выдержать любую осаду, — тихо ответил он. — Пусть санкюлоты пожирают друг друга на улицах. За нашими дверями правит ваш здравый смысл. Я села на пуф у его ног, глядя на пляшущие в камине языки пламени. За окнами ревел обезумевший Париж, но внутри нашего дома, среди запахов копченого мяса, старого вина и ружейного масла, мы были готовы держать оборону до конца. ---------- глава восемнадцатая глава восемнадцатая Глава 18 Иллюзия контроля Маркиз де Лафайет ворвался в наш дом так, словно сам захватил Бастилию. Его синий мундир был безупречен, эполеты сверкали, а лицо выражало смесь праведного гнева и искреннего, почти мальчишеского возмущения. За его спиной, в дверях гостиной, маячили двое адъютантов, охранявших покой нашего «пострадавшего» дома. — Мадам графиня! — воскликнул он, бросаясь ко мне через всю комнату и хватая мои руки. — Мне донесли... Этот ужас, эта мерзость в Сент-Антуанском предместье! Я клянусь вам, я не успокоюсь, пока каждый из этих подонков не будет найден и вздернут на фонаре! Моя Национальная гвардия прочесывает квартал дом за домом! Василий Петрович полулежал в кресле, укутанный в пледы. Несмотря на бледность и последствия воспаления легких, его взгляд оставался прежним — холодным, проницательным и совершенно невосприимчивым к театральному пафосу. — Маркиз, — негромко произнес муж, прерывая тираду Лафайета. — Ваша забота трогает. Но не находите ли вы, что вешать людей без суда, пусть даже они заслуживают этого, не совсем соответствует тем идеалам свободы, за которые вы так ратуете? Лафайет резко обернулся к графу, его лицо вспыхнуло. — Для защиты таких дам, как графиня Воронцова, законы пишутся на месте, граф! Этот сброд должен знать свое место. Они должны трепетать перед именем Лафайета! Я смотрела на него и видела, как в нем переплетаются два разных человека: наивный идеалист, верящий в доброту народа, и самовлюбленный нарцисс, желающий быть для этого народа божеством. Он искренне верил, что контролирует ситуацию. Он верил, что его кокарда, его слава и его эскорт способны удержать этот город от безумия. — Маркиз, — я осторожно высвободила свои руки и подошла к окну, за которым сгущались ранние сумерки. — Ваши солдаты ищут преступников. Но разве вы не понимаете, что сегодня нападают на меня, а завтра будут грабить лавки у вас под носом? Город голоден. Голод не признает чинов, кокард и даже вашей славы. Лафайет нахмурился, его рука легла на эфес шпаги. — Голод — это временное неудобство. Национальное собрание уже разрабатывает меры... Василий Петрович тихо, беззлобно хмыкнул, прикрыв глаза. В этом звуке было столько скепсиса, что маркиз невольно замолчал. — Меры, маркиз, хороши тогда, когда их есть кому исполнять, — вставил муж. — Пока вы здесь изображаете гнев, в предместьях продолжают ковать пики. Лафайет пробыл у нас еще полчаса, сыпля обещаниями, приказами и новыми гарантиями безопасности. Он искренне верил, что наш дом теперь находится под его личной протекцией, и что этого достаточно, чтобы мы могли спать спокойно. Когда за ним наконец захлопнулась дверь, в гостиной воцарилась тишина. Архип, стоявший в углу, как каменное изваяние, коротко и выразительно хмыкнул — в этом звуке читалось всё отношение верного слуги к «гвардейской защите». Василий Петрович медленно открыл глаза и посмотрел на меня. В них не было и тени прежнего спокойствия. — Вы слышали его, Анна? — тихо спросил муж. — Слышала, — ответила я, глядя на темные улицы, где вдалеке мелькали факелы патрулей. — Он считает, что держит Париж в кулаке. Он думает, что его мундиры — это стена. — Он — ребенок, играющий с заряженным ружьем, — жестко констатировал Воронцов. — Лафайет не властен над этим городом. Он лишь делает вид, что управляет процессом, пока этот процесс пожирает его самого. Его защита — это бумага. А бумага сгорает в одно мгновение. Муж с трудом поднялся из кресла, опираясь на мою руку. Его движения были всё еще скованны болезнью, но в глазах горела решимость, которую я видела в начале нашей истории. — Архип, — позвал он камердинера. — Завтра, до рассвета, начинай собирать вещи. Никаких церемоний. Только самое необходимое: бумаги, документы, фамильное серебро и оружие. Мы уезжаем. — Но, Василий Петрович... — начала я, хотя знала, что он прав. — Никаких «но», душа моя. Мы дождались, пока я смогу держаться в седле. Лафайет дал нам время, считая нас своими подопечными. Мы воспользуемся этим временем, чтобы исчезнуть. Париж больше не город, Анна. Это мясорубка, которая только начала вращаться. И я не позволю вам оказаться внутри. ---------- Глава девятнадцатая Глава девятнадцатая Глава 19.Ледяной ветер перемен. По Франции катились волны крестьянских беспорядков. Поместья аристократов,старинные,гордые замки захватывались,разграблялись.Сжигали все,а самое главное бумаги по феодальным повинностям.Мужики уничтожали своих господ.В ноябре национальное собрание отменило сословия и ограбила церковь. Теперь все стали гражданами.От короля до сапожника. Декабрь тысяча семьсот восемьдесят девятого года вошел в Париж с пронзительным воем ветра и бесконечными серыми дождями. Город, казалось, окончательно сбросил с себя маску праздности, обнажив свои промерзшие, грязные кости. Мы были готовы. Вся наша подготовка — перевод активов в Лондон, покупка паспортов, договоренности с бретонскими контрабандистами — была завершена. Оставалось лишь дождаться удобного момента, чтобы покинуть этот котел, пока он не взорвался окончательно. Мы были как бегуны, замершие на низком старте, ожидающие выстрела пистолета.Да и Лафайетт куда-то запропастился. Но выстрел так и не прозвучал. Вместо него пришла болезнь. Всё началось с пустяка. Обычный парижский сквозняк, гулявший по нашему роскошному, но чертовски холодному особняку, оказался коварнее любой якобинской засады. Василий Петрович, привыкший к каретам и теплым гостиным, провел пару часов у открытого окна, обсуждая с Архипом маршрут тайного выезда из города. Он вернулся в кабинет бледный, с легким ознобом, и списал это на обычную усталость. — Не берите в голову, душа моя, — отмахнулся он, когда я, заметив его состояние, попыталась настоять на горячем вине и отдыхе. — Просто немного продрог. Парижская зима всегда была мне не по нраву. Но к утру ситуация стала критической. Я проснулась от странного, пугающего звука — надсадного, свистящего кашля, который сотрясал тело мужа. Василий Петрович метался в бреду, его лоб был раскален, а дыхание — тяжелым, прерывистым, с отчетливыми хрипами. В полумраке спальни я увидела, как он с трудом ловит воздух, словно кто-то невидимый сжимал его легкие своими ледяными пальцами. В восемнадцатом веке словосочетание «воспаление легких» звучало как приговор. Мой внутренний житель двадцать первого века, знающий про антибиотики и современные методы терапии, замер от ужаса. Здесь, в 1789 году, имея в распоряжении лишь кровопускания, горчичники и сомнительные настойки, пневмония была убийцей куда более эффективным, чем любая гильотина. Я бросилась к двери. — Архип! Жозеф! Сюда! Немедленно! Через минуту спальня превратилась в штаб обороны. Мы не стали полагаться на местных эскулапов, которые при первых признаках болезни наверняка бы кинулись делать графу кровопускание — верный способ добить ослабленный организм. Я сама взяла командование на себя. — Жозеф, скачи в аптеку, купи всё, что есть от лихорадки, только не давай им никакой дряни с ртутью, — командовала я, сбрасывая кружевную шаль и закатывая рукава платья. — Архип, грей воду, готовь горчичники, но делай это с умом! Прасковья, принеси всё постельное белье, будем менять его каждые три часа, он весь в поту! Всю неделю я не отходила от его постели. Я сама готовила отвары из трав, сама следила за тем, чтобы в комнате был приток свежего, но не ледяного воздуха, сама меняла компрессы. Днем и ночью, при тусклом свете оплывающих свечей, я сидела у изголовья Василия Петровича, сжимая его горячую, сухую руку. В его бреду перемешивалось всё: Семилетняя война, заговор Мировича, лица шведских драгун и мои собственные черты. — Анна... — шептал он, едва ворочая пересохшим языком. — Беги... Ты должна уйти, пока не поздно. Париж... это мясорубка... Анна, ты слышишь? — Я здесь, мой дорогой, — отвечала я, смачивая его губы влажной тканью. — Я никуда не уйду. Мы выберемся. Мы обязательно выберемся. Смотря на его осунувшееся, бледное лицо, на котором проступила сеточка мелких морщин, я впервые по-настоящему осознала, как сильно я его люблю. Это была уже не сделка, не партнерство и даже не просто благодарность. Это была часть меня, без которой мое собственное существование — здесь, в этом чужом веке — потеряло бы всякий смысл. На пятый день кризис, казалось, отступил. Лихорадка немного спала, хрипы стали тише. Впервые за неделю он открыл глаза и сфокусировал на мне взгляд. — Вы... вы еще здесь, графиня? — голос его был слабым, но в нем снова промелькнула та самая, привычная ироничная усмешка. — Куда же я денусь? — я улыбнулась сквозь слезы, целуя его ладонь. — Я прикована к вам, Василий Петрович. Оковы воронцовского дома куда крепче любых других. Он слабо сжал мою руку. — Наш план... с побегом... он рушится, Анна. — План подождет, — отрезала я, поправляя подушки. — Сейчас главная задача — выжить. А побег... побег мы подготовим, когда вы сможете держаться в седле. Я знала, что права. Но за окном, в сыром парижском декабре, мир продолжал катиться в бездну, и я чувствовала, как время — наше время — неумолимо ускользает сквозь пальцы, словно песок. ---------- Глава двадцатая Глава двадцатая глава 20.Гражданка Воронцова-сиделка и экономка. В нашем особняке воцарилась тишина, которая была для меня страшнее любого крика. Тишина, в которой слышалось лишь тяжелое, свистящее дыхание Василия Петровича за закрытыми дверями спальни. Кризис миновал, но болезнь не отпускала. Граф Воронцов, человек, привыкший к кавалерийским атакам и дипломатическим дуэлям, теперь с трудом мог подняться с кровати, чтобы просто выпить чашку бульона. Но в его глазах, когда он смотрел на меня, горел тот же холодный, стальной огонь. — Анна... — хрипел он, сжимая мою руку. — Ты — единственная стена, которая у нас осталась. Никого не впускай. Никаких «друзей» дома. Мы «заняты», мы «в отъезде», мы «болеем корью». Считай наш дом бункером. Я кивала, прикладывая холодный компресс к его горячему лбу. Я поняла главное: теперь я не просто графиня. Я — управляющий, интендант, казначей и начальник личной охраны в одном лице. Мой «аналитический ум» из двадцать первого века включился на полную мощность, отсекая панику и оставляя лишь холодный расчет. Первым делом я провела жесткий аудит. Мы пересмотрели все наши резервы. Золото — в сундуки с двойным дном, которые я велела Архипу вмуровать в стену в подвале. Фамильное серебро — в ящики, замаскированные под провизию. Я составила график дежурств для наших преданных людей, вооружив их не только старыми пистолетами, но и четкими инструкциями: кто именно имеет право стучать в ворота и что отвечать на «неудобные» вопросы. Париж снаружи бурлил. Революция начала пожирать своих детей, комитеты и секции множились, как грибы после дождя. К нам то и дело пытались заглянуть «на огонек» представители новых местных властей — люди с горящими глазами и грязными кокардами, искавшие то «врагов нации», то пожертвования на нужды бедняков. Один такой визит я запомнила особенно хорошо. На пороге стоял приземистый делегат в красном колпаке, окруженный двумя вооруженными пиками «патриотами». — Гражданин Воронцов! — пролаял он, размахивая бумагой с печатью. — Секция требует личного присутствия графа для разъяснения его связей с австрийским двором! Я вышла к ним в строгом, темном платье, с безупречно прямой спиной и холодным, высокомерным выражением лица, которое так успешно переняла у Екатерины Алексеевны. — Граф болен, гражданин, — мой голос был ровным, почти равнодушным. — У него «злокачественная лихорадка», крайне заразная. Вы хотите войти в его спальню и унести заразу в свою Секцию? Или, быть может, вы хотите, чтобы я лично проводила вас к нему, и через два дня весь ваш комитет слег с той же болезнью? Делегат отшатнулся. В революционном Париже страх перед эпидемиями был почти таким же сильным, как страх перед гильотиной. Я видела, как он нервно поправляет перевязь, явно не горя желанием проверять мою искренность. — Мы... мы просто исполняем долг, — пробормотал он, попятившись к воротам. — Ваш долг — служить нации, а не умирать от лихорадки из-за неуместного любопытства, — отрезала я. — Передайте в Секцию, что я, графиня Воронцова, лично ручаюсь за здоровье мужа и его лояльность, если только нас не будут беспокоить. А если вам нужны пожертвования — вот, — я вытащила из кармана кошель и бросила его на землю к ногам «патриотов». — На нужды бедных. Это всё, что мы можем выделить, пока глава дома не встанет на ноги. Они подобрали кошель и поспешно ретировались. Когда за ними захлопнулись ворота, я прижалась лбом к холодному дереву, чувствуя, как мелко дрожат руки. Это был блеф. Чистой воды блеф. Но он сработал. Вечером я возвращалась к мужу. Василий Петрович, уже немного окрепший, сидел в кресле, укрытый пледом, и внимательно следил за моей «отчетностью». Я рассказывала ему всё: про визит Секции, про то, какие цены сейчас на черном рынке на хлеб и как Архип смог выменять у контрабандистов пару бутылок хорошего бургундского. Он слушал, едва заметно кивая, и я видела, как в его глазах растет нечто большее, чем просто благодарность. Это было уважение. — Ты ведешь дела лучше любого министра финансов, Анна, — хрипло произнес он, взяв мою руку в свои сухие ладони. — Я никогда не думал, что жизнь в этом доме будет держаться на женских плечах. Но теперь... теперь я спокоен. Мы выстоим. Я смотрела на его бледное, осунувшееся лицо и чувствовала, что эта «сиделка с аналитическим умом» — лучшая роль, которую мне когда-либо приходилось играть. Я не просто защищала графа. Я строила нашу маленькую крепость внутри этого безумного, остывающего города. И пока он был жив, а я была рядом, никакая революция не могла войти в наш дом без приглашения. ---------- Глава двадцать первая Глава двадцать первая Глава 21.Пропащий Лафайетт Рождество тысяча семьсот восемьдесят девятого года мы встречали в атмосфере, бесконечно далекой от привычных праздничных торжеств. В нашем особняке, переведенном на осадное положение, не пахло ни хвоей, ни традиционными рождественскими гусями в яблоках. Снаружи шел мокрый парижский снег, смешиваясь с грязью на брусчатке. Город был мрачен, голоден и зол. Но внутри наших стен царил относительный покой, поддерживаемый строгой дисциплиной и запасами Архипа. Утром, пока Василий Петрович еще отдыхал, я сидела в своей спальне перед туалетным столиком. Моя французская горничная Люсиль, расчесывая мне волосы, так и лучилась от распирающего ее желания поделиться свежими новостями. Женская прислуга, даже будучи запертой в особняке, умудрялась каким-то непостижимым образом выведывать городские слухи через редких посыльных и зеленщиков, приносивших продукты к черному ходу. — Мадам графиня, — не выдержала наконец Люсиль, ее глаза загорелись заговорщицким блеском. — Весь Париж только об этом и говорит! Вы слышали новости о нашем бравом генерале? Я внутренне напряглась. Любые новости о главнокомандующем Национальной гвардии в последнее время не сулили нам ничего хорошего. — Неужели Национальное собрание наконец-то призвало маркиза де Лафайета к ответу за цены на хлеб? — сухо поинтересовалась я, глядя на девушку через зеркало. — Что вы, мадам! При чем здесь хлеб, когда тут такие страсти! — Люсиль всплеснула руками, едва не выронив гребень. — Любовь! Говорят, наш бравый генерал окончательно потерял голову. У него бурный, совершенно скандальный роман с гражданкой Вальё! Я удивленно приподняла бровь. — Гражданкой Вальё? — Ну да, с бывшей графиней Вальё, — пояснила горничная, понизив голос до театрального шепота. — Хоть нынче титулы и отменили, но все мы знаем, кто есть кто. Говорят, она невероятная красавица. И представляете, слухи ходят, что генерал настолько ослеплен страстью, что всерьез задумал на ней жениться! Я замерла на секунду, переваривая услышанное, а затем медленно, с наслаждением перевела дух. Невидимая, тяжелая скала, давившая на мои плечи последние несколько месяцев, с грохотом свалилась вниз. Постоянное, навязчивое внимание Лафайета, его патрули под нашими окнами, его масляные взгляды и двусмысленные намеки — всё это держало меня в состоянии непрерывной, изматывающей боевой готовности. Мы с мужем постоянно ждали от него подвоха или открытой агрессии уязвленного самолюбия. А ларчик, оказывается, открывался просто. Ветреный, тщеславный «герой двух миров» просто нашел себе новую, более сговорчивую игрушку в лице бывшей графини, которая, очевидно, была не прочь променять свои потерянные привилегии на покровительство самого могущественного человека в новом Париже. Я вспомнила, что в последние пару недель синие мундиры гвардейцев действительно стали появляться у наших ворот гораздо реже. «Так вот куда запропастился этот напыщенный коротышка», — с мстительным облегчением и едкой иронией подумала я. Пусть историки называют его высоким и статным героем Америки, но в моих глазах, после всего пережитого нами, он был именно моральным коротышкой — мелким, самовлюбленным позером, который играл в революцию, пока настоящие волки уже точили зубы на его глотку. — Что ж, Люсиль, — я не смогла сдержать легкой, искренней улыбки. — Передай на кухню, чтобы открыли бутылку хорошего вина для прислуги в честь Рождества. Полагаю, мы должны выпить за счастье молодых. Пусть гражданка Вальё владеет вниманием генерала безраздельно. Это лучший подарок, который господин Лафайет мог преподнести нашему дому. Когда позже днем я спустилась к Василию Петровичу и за чашкой чая пересказала ему эту курьезную новость, старый граф долго, раскатисто смеялся, несмотря на свой кашель. — Очаровательно, — резюмировал муж, утирая выступившие от смеха слезы. — Оставить осаду неприступной русской крепости ради легкой парижской интрижки. Что ж, Анна, мы можем вычеркнуть маркиза из списка наших насущных проблем. Одной угрозой стало меньше. За окном кружил холодный снег, но в тот рождественский вечер в нашей гостиной было по-настоящему тепло. Свобода от навязчивого внимания Лафайета стала для нас маленькой, но очень важной победой в этой долгой войне за выживание. ---------- глава двадцать вторая глава двадцать вторая Глава22.Хаос 1790 года. Тысяча семьсот девяностый год ворвался в нашу жизнь не с грохотом пушек и лязгом гильотин, а с назойливым, непрекращающимся шелестом бумаги. После кровавого лета восемьдесят девятого казалось, что Париж немного успокоился. Но это было затишье внутри бумажной бури: Национальное собрание с одержимостью безумцев штамповало декреты, разрушая старый мир до самого основания. Для беспечных парижан это был год бесконечных праздников и политических клубов. Для нас с Василием Петровичем — год виртуозного выживания и юридической эквилибристики. Уже в марте они перекроили карту страны. Старые, исторические провинции с их традициями были стерты одним росчерком пера, и на их месте возникли восемьдесят три унифицированных департамента. — Гениальная глупость, — констатировал мой муж, просматривая за утренним кофе свежие газеты. — Они думают, что если назовут земли по именам рек и гор, то крестьяне забудут, кто они такие. Но для нас, Анна, это открывает прекрасные возможности. Местные чиновники в новых департаментах сейчас настолько запутаны в инструкциях, что Жозеф из Неаполя через своих агентов сможет беспрепятственно вывезти остатки наших коллекций, пока они разбираются, кто кому подчиняется. Следом Национальное собрание взялось за экономику. Чтобы покрыть колоссальные государственные долги, они конфисковали церковные земли и начали выпуск ассигнатов — бумажных денег, обеспеченных этими самыми землями. Мой внутренний человек из двадцать первого века, знающий историю инфляции, лишь горько усмехнулся. — Архип! — позвал граф нашего верного камердинера. — Слушай меня внимательно. Если на рынке зеленщик или мясник попросит расплатиться этими новыми бумажками — плати, если они у нас есть. Но если кто-то попытается дать тебе ими сдачу — требуй только звонкую монету. Золото и серебро. Ни одной бумажной ассигнации в этом доме оставаться не должно. Эти бумажки скоро будут стоить дешевле чернил, которыми они напечатаны. Но самым сильным психологическим ударом для старой элиты стало девятнадцатое июня. В этот день Национальное собрание одним декретом отменило дворянство. Все титулы, гербы, ливреи и феодальные привилегии были объявлены вне закона. В одночасье герцоги и маркизы превратились в простых «граждан». На следующее утро я проснулась от громкого скрежета и ругани во дворе нашего особняка. Накинув пеньюар, я выглянула в окно и замерла. Архип, вооружившись тяжелым ломом и зубилом, безжалостно сбивал со створок наших парадных карет великолепные позолоченные гербы рода Воронцовых. Рядом стоял Василий Петрович, опираясь на трость, и невозмутимо руководил процессом. Я поспешно оделась и спустилась во двор. — Василий Петрович! — ахнула я. — Что вы делаете? Это же кощунство! — Это благоразумие, гражданка Воронцова, — иронично поклонился мне муж, и его глаза лукаво блеснули. — Декрет гласит: никаких гербов. Я предпочитаю, чтобы мои кареты испортил мой собственный слуга, а не пьяная толпа санкюлотов на улице, которая сожжет экипаж вместе с этими гербами. Титул, душа моя, это не кусок крашеного дерева. Истинное благородство в крови и в уме. А краску мы восстановим, когда вернемся в Петербург. В июле реформаторы добрались до самого святого — до церкви. «Гражданское устройство духовенства» превратило священников в обычных государственных служащих на жалованье. Их заставили приносить присягу на верность конституции. — Вот теперь они действительно разбудили зверя, — мрачно заметил граф, когда мы узнали эту новость. — Одно дело — отнять у людей гербы и титулы. Но отнять у них Бога... Франция расколется надвое. Те священники, что откажутся присягать, уведут за собой крестьян. Начнется гражданская война. Но пока война не началась, Париж решил праздновать. Кульминацией этого странного, иллюзорного года стало четырнадцатое июля — первая годовщина взятия Бастилии, объявленная Праздником Федерации. В тот день мы смешались с толпой на Марсовом поле. Это было грандиозное, циклопическое зрелище. Под проливным дождем сотни тысяч парижан, гвардейцев и делегатов со всей Франции собрались вокруг гигантского Алтаря Отечества. В центре внимания снова был маркиз де Лафайет. Он гарцевал на своем знаменитом белом коне, принимая восторженные крики толпы, словно римский император. Епископ Талейран (тот самый, что недавно играл с мужем в пикет, а теперь без колебаний присягнул новой власти) отслужил торжественную мессу под открытым небом. И вот настал главный момент. Король Людовик XVI поднялся, чтобы принести присягу на верность нации и закону. Толпа взревела от восторга. В воздух полетели шляпы, люди плакали и обнимались. Им казалось, что революция окончена, что монархия и свобода слились в вечном братском объятии. Я стояла под большим зонтом, который держал над нами Архип, и смотрела на это море ликующих, обманутых людей. — Как красиво, — прошептала я, чувствуя необъяснимую, щемящую грусть. — И как безнадежно. — Вы правы, Аннушка, — Василий Петрович брезгливо отряхнул капли дождя со своего неприметного суконного сюртука без гербовых пуговиц. — Это просто грандиозный спектакль. Король клянется из страха, Лафайет упивается тщеславием, а Талейран служит мессу, ни на секунду не веря в Бога. Этот бумажный замок рухнет при первом же сильном порыве ветра. Мы развернулись и пошли прочь с Марсова поля, возвращаясь в нашу крепость. Тысяча семьсот девяностый год заканчивался, оставляя Францию с новыми границами, бумажными деньгами, обесчещенной церковью и опьяняющей, но смертельно опасной иллюзией всеобщего братства. А мы с мужем, лишенные титулов, но сохранившие капиталы и рассудок, молча готовились к настоящей буре.Побег был невозможен в этом хаосе мятежей,разбоя и безвластия.Но то что Василий Петрович к лету исцелился и пришел в порядок уже было для меня огромной наградой.Мы ждали возможности…. ---------- глава двадцать третья глава двадцать третья Глава 23 Новые хозяева Зима тысяча семьсот девяносто первого года принесла с собой странное, почти сюрреалистичное затишье. Казалось, жизнь в нашем квартале наладилась. Грязные, разъяренные толпы санкюлотов исчезли с наших улиц, словно их смыло ледяным дождем. Теперь на перекрестках дежурили патрули Национальной гвардии в аккуратных синих мундирах, и по ночам можно было спать, не вздрагивая от каждого крика за окном. Мы даже отменили наше жесткое «осадное положение», и Архип больше не дежурил у ворот с заряженным мушкетом. Но это спокойствие было обманчивым. Оно походило на тишину разграбленного склепа. Сен-Жерменское предместье, этот некогда блистательный оплот высшей, самой титулованной и консервативной аристократии Франции, изменилось до неузнаваемости. На протяжении всего восемнадцатого века старая знать бежала сюда из тесного, зловонного квартала Маре, выстраивая роскошные частные городские усадьбы —hôtels particuliers , окруженные тенистыми садами. Это была абсолютно закрытая каста, обладавшая колоссальным богатством, безупречным придворным статусом и монополией на власть. А теперь они все исчезли. Поголовно. Исчезли герцоги де Люин, чьи колоссальные богатства и связи с короной не спасли их от страха. Опустел великолепный Отель Бирон, где еще недавно задавал тон маршал де Гонто-Бирон. Бросили свой грандиозный Бурбонский дворец принцы де Конде, поспешно уехав за границу. Растворились в тумане эмиграции могущественные кланы де Субиз и де Роган, оставили свои занимающие целые кварталы усадьбы древние роды де Шатийон, де Ларошфуко, де Бриссак и де Бройль. Они бежали в Англию, в германские княжества, к рейнским границам или в Австрию. В отличие от близорукого короля, у старой знати оказался превосходный животный нюх на смертельную опасность. Но свято место пусто не бывает. Конфискованные, брошенные дворцы пустовали недолго. Вскоре в высокие окна соседних особняков вновь вернулся свет, но это были уже совсем другие люди. Сен-Жермен наводнили «новые хозяева жизни»: провинциальные адвокаты, внезапно ставшие всесильными депутатами, пронырливые журналисты и, главное, дельцы, сколотившие астрономические состояния на спекуляциях теми самыми конфискованными церковными землями, которые покупались за обесценивающиеся бумажные ассигнаты. Они дорвались до роскоши и теперь прожигали жизнь шумно, вульгарно и весело. Из соседних садов каждую ночь доносилась громкая музыка, взрывы хохота, звон бокалов и звуки фривольных песенок. Новые хозяева устраивали балы и приемы, спеша насладиться властью и награбленным богатством, словно понимали, что их век тоже может оказаться недолог. Наш отель-особняк остался последним на всей улице, где еще жили старые хозяева. Мы напоминали одинокий каменный утес в море этого новоявленного буржуазного веселья. Разумеется, никаких приемов мы не устраивали. Наши окна по вечерам были плотно зашторены, а жизнь текла тихо и незаметно. Василий Петрович, окончательно оправившийся от тяжелой болезни, тоже изменил свои привычки. Мой блестящий дипломат, некогда блиставший в бархате цвета «парижской грязи» и при орденах, теперь облачался в глухой, темный суконный сюртук превосходного, но скромного кроя. Он перестал носить пудру и шпагу, взяв в руки обычную, хоть и дорогую трость. В этом «буржуазном камуфляже», делавшем его похожим на состоятельного парижского нотариуса, граф почти каждый день исчезал по своим делам, взяв в сопровождение Жозефа или Архипа. Он виртуозно заметал следы наших активов, готовя почву для окончательного побега. Я же, лишенная необходимости наносить визиты модисткам и распивать чай с принцессами, с головой ушла в быт. Мой внутренний кризис-менеджер из двадцать первого века полностью взял верх над аристократическими замашками. Я заперла в сундуки шелка и бриллианты, надела простые, удобные шерстяные платья и принялась вести хозяйство нашего огромного пустого особняка с хваткой суровой помещицы из какой-нибудь Рязанской губернии. Я лично проверяла накладные, пересчитывала окорока в погребе, выдавала мыло горничным и торговалась с поставщиками дров так ожесточенно, словно от каждого ливра зависела судьба Российской Империи. Иногда, стоя у окна и слушая доносящиеся от соседей звуки скрипок и пьяный смех какого-нибудь разбогатевшего спекулянта, я лишь горько усмехалась. Старый Париж умер, а новый танцевал на его могиле. Мы же просто сидели в зрительном зале с погашенным светом, ожидая, когда опустится занавес, чтобы тихо, по-английски, покинуть этот сумасшедший театр. ---------- глава двадцать четвертая глава двадцать четвертая Глава 24.Долг Через неделю после грандиозного, шумного и насквозь фальшивого празднования первой годовщины взятия Бастилии парижская жара стала невыносимой. Иллюзия всеобщего братства, витавшая над Марсовым полем, быстро испарилась, уступив место привычной тревоге и духоте. Мой внутренний аналитик уже несколько недель бился над одной логической нестыковкой. Здоровье Василия Петровича полностью восстановилось. Наши основные капиталы, благодаря гению Жозефа, давно покоились в лондонских банках. Коляски стояли в каретном сарае, лишенные компрометирующих гербов. Нас ничто физически не держало в этом закипающем котле. Но мы почему-то продолжали сидеть в Сен-Жерменском предместье, наблюдая, как вокруг нас один за другим пустеют соседние особняки. В поисках ответов я решительным шагом направилась на половину мужа. Дверь в кабинет была приоткрыта. Я тихо зашла внутрь. Василий Петрович расхаживал по комнате, заложив руки за спину, и монотонным, сосредоточенным голосом диктовал письма. Жозеф, склонившись над столом, так быстро скрипел пером, что казалось, от бумаги вот-вот пойдет дым. Услышав шорох моего платья, граф остановился и тепло улыбнулся. — Душа моя, еще полчаса, и я совершенно свободен, — мягко произнес он, кивком указывая мне на кресло у окна. Но я не стала садиться. Я остановилась посреди кабинета, скрестила руки на груди и посмотрела мужу прямо в глаза. Отступать я не собиралась. — Я просто хочу спросить, дорогой, — мой голос прозвучал неестественно звонко в тишине комнаты. — Мы ведь не уезжаем не из-за незавершенных финансовых дел, верно? Мы не уезжаем, потому что Петербург требует твоего присутствия здесь? Ты НЕ МОЖЕШЬ УЕХАТЬ? В кабинете повисла тяжелая, густая тишина. Граф и Жозеф коротко, многозначительно переглянулись. В этом взгляде было всё: и досада раскрытого разведчика, и восхищение, и усталое смирение. Василий Петрович чуть заметно кивнул. Жозеф мгновенно поднялся, бесшумно собрал исписанные листы в кожаную папку, поклонился и, не проронив ни слова, покинул кабинет, плотно закрыв за собой дубовые двери. Мы остались одни. Граф тяжело оперся ладонями о край массивного стола. Впервые за долгое время он выглядел не как всесильный екатерининский вельможа, а как бесконечно уставший человек, придавленный непосильным грузом. Он медленно выпрямился, обошел стол и подошел ко мне вплотную. — Ты самая умная женщина нашего века, милая, — глухо, с надрывом произнес муж, беря мои руки в свои. Его пальцы были ледяными, несмотря на летнюю жару. — Ты, увы, абсолютно права. Я исполняю свой долг. Он опустил голову, словно каждое слово давалось ему с физической болью. — Государыня слепа в своем гневе на французов. Ее официальные послы шлют ей то, что она хочет слышать, или то, что им диктует страх. Я — ее единственные негласные, не затуманенные паникой глаза в Париже. Она приказала мне оставаться здесь столько, сколько потребуется, чтобы понимать, куда ударит эта гидра, когда окончательно сожрет своего короля. И я не могу нарушить прямой приказ, не став государственным изменником. Он отпустил мои руки и с отчаянием провел ладонью по лицу. — И я запер тебя здесь, в этих стенах, как в монастыре, — с горечью выдохнул Василий Петрович. — Ты вынуждена прятать свои бриллианты, вести хозяйство, как рязанская помещица, и вздрагивать от каждого крика на улице. Я подвергаю твою жизнь чудовищному риску ради геополитики Зимнего дворца. Это моя вина, Анна... И я очень боюсь за тебя. Я смотрела на этого гордого, сильного мужчину, который сейчас обнажил передо мной свою самую глубокую уязвимость. Мой старый гвардеец был прикован к Парижу невидимыми цепями долга и офицерской чести, которые для него значили больше собственной жизни. Во мне не было ни капли гнева. Только острая, пронзительная нежность и желание защитить его в ответ. Я шагнула вперед и крепко, всем телом прижалась к нему, обвивая руками его шею. — Глупый, благородный мой граф, — ласково прошептала я, зарываясь лицом в ткань его сюртука. — Неужели вы думаете, что я предпочла бы сбежать в Лондон одна, оставив вас здесь? Или что я бы променяла эту нашу "осаду" на безопасность без вас? Он судорожно выдохнул и обнял меня так крепко, словно боялся, что я исчезну. — Мы партнеры, Василий Петрович, — я отстранилась ровно настолько, чтобы заглянуть в его глаза, и заставила себя улыбнуться той самой уверенной, дерзкой улыбкой Алисы из двадцать первого века. — И если Петербургу нужны наши глаза, значит, мы будем смотреть в оба. Но помните: я не хрупкая кисейная барышня. Я отлично стреляю из ваших версальских пистолетов, я умею торговаться с зеленщиками, и я знаю некоторых местных вождей. Мы выживем. Мы выполним ваш долг перед Императрицей, а потом уедем на наших собственных условиях. Взгляд мужа медленно прояснился. Чувство вины в его глазах сменилось тем самым глубоким, восхищенным обожанием, которое всегда служило мне лучшим щитом в этом безумном столетии. — Я не стою вас, Анна, — тихо произнес он, благоговейно целуя мой лоб. — Стоите, — уверенно парировала я. — А теперь зовите обратно Жозефа.Вам нужно закончить этот отчет для Государыни. ---------- глава двадцать пятая глава двадцать пятая Глава 25 Сосед Июльская жара плавила парижские мостовые, делая воздух в Сен-Жерменском предместье густым и неподвижным. Наш особняк оставался тихой гаванью, но по соседству, за высокой каменной оградой пустующего дворца могущественных герцогов де Субиз, внезапно закипела бурная жизнь. В великолепный, некогда принадлежавший древнему роду отель-особняк въехал новый жилец. Спустя пару дней он лично явился к нам с визитом вежливости. Это был депутат Национального собрания по фамилии Трюбо — бывший провинциальный адвокат, чья карьера стремительно взлетела на волне революционных декретов и спекуляций церковными землями. Месье Трюбо оказался суетливым, упитанным коротышкой, с лица которого градом катился пот, обильно размывая дешевую пудру. Он по-хозяйски оглядел нашу скромную, лишенную гобеленов гостиную, явно гордясь своим превосходством, и с помпой пригласил нас на новоселье. — Гражданин Воронцов! Гражданка Воронцова! — вещал он, активно жестикулируя пухлыми ручками в кольцах. — Вы, как просвещенные иностранцы, должны разделить со мной трапезу! Завтра вечером. Никаких старорежимных церемоний, только братство и равенство! Василий Петрович, облаченный в свой скромный «буржуазный» сюртук, отвесил идеальный, непроницаемый поклон и принял приглашение. На следующий вечер мы переступили порог особняка де Субиз. Едва войдя в парадную анфиладу, я остановилась как вкопанная. Мой внутренний искусствовед задохнулся, а внутренний таможенник из двадцать первого века нервно икнул. Изящный, гармоничный дворец превратился во что-то невообразимое. Это была жуткая, кричащая смесь пещеры Али-Бабы, лавки безумного антиквара и склада таможенного конфиската. Депутат Трюбо тащил в свой новый дом всё, до чего могли дотянуться его липкие ручки. Изящнейшая мебель эпохи Людовика XV красного дерева соседствовала с грубыми ренессансными сундуками. Стены были сплошь, без всякого вкуса и системы, завешаны полотнами Буше и Фрагонара, конфискованными из замков эмигрантов. Мраморные античные статуи нимф были зажаты между золочеными часами. Но самым чудовищным было другое: на каминных полках и консолях, вперемешку с фарфоровыми пастушками, стояли массивные золотые потиры, инкрустированные рубинами кресты и священные сосуды, явно реквизированные из разоренных церквей и аббатств. Ворованное, скупленное за обесценивающиеся ассигнаты и перепроданное добро осело здесь плотным слоем. Трюбо водил нас по залам, лопаясь от гордости за свои «скромные жилищные условия гражданина», и хвастался этим складом награбленного с искренностью удачливого пирата. Но коллекция вещей меркла перед коллекцией людей. В главной гостиной нас поджидал личный «гаремчик» нового хозяина жизни. Это были пять разбитных, шумных девиц, которых депутат, очевидно, подобрал в Пале-Рояле или на театральных подмостках бульваров. Девицы были разодеты так, словно собирались на прием к Марии-Антуанетте. На них были надеты платья из тяжелого, явно с чужого плеча снятого лионского шелка, а декольте и пальцы сверкали чужими фамильными бриллиантами. Однако никакие украшения не могли скрыть их откровенно плебейского прошлого. Они громко, визгливо хохотали, хлопали депутата Трюбо по плечу, пили шампанское большими глотками и изъяснялись на таком отборном рыночном жаргоне, от которого даже у меня вяли уши. — Эй, гражданка! — крикнула мне одна из них, пышногрудая блондинка в изумрудном платье, указывая на меня обглоданной куриной ножкой. — Чего ты такая кислая? Выпей с нами за свободу! Трюбо сегодня добрый, он нам еще по браслету обещал! Я сжала зубы, натянув на лицо самую ледяную улыбку, и взяла предложенный бокал, стараясь не дышать густым ароматом мускуса, исходящим от девиц. Василий Петрович весь вечер демонстрировал чудеса выдержки. Он вежливо слушал разглагольствования Трюбо о правах человека, филигранно уворачивался от сальных шуточек его «герцогинь» и ни единым мускулом лица не выдал того глубочайшего, брезгливого презрения, которое кипело в его душе. Спустя два часа этой пытки мы, сославшись на мое нездоровье, поспешили откланяться. Выйдя на свежий вечерний воздух и плотно закрыв за собой кованые ворота особняка де Субиз, Василий Петрович достал белоснежный батистовый платок и тщательно, с видимым омерзением вытер руки, словно прикоснулся к чему-то гнилому. — Свобода, равенство, братство, — тихо, с убийственным сарказмом процедил муж, выбрасывая испорченный платок прямо в уличную сточную канаву. — Какая потрясающая, отвратительная комедия. — Свиньи дорвались до золотого корыта, Василий Петрович, — я с облегчением вдохнула ночной воздух, беря его под руку. — Они прогнали аристократов не ради справедливости. Они просто захотели спать на их кроватях и пить из церковных чаш.Третье сословие стало всем. — И самое печальное, Аннушка, что эти Трюбо — лишь первая волна, — мрачно отозвался граф, увлекая меня к нашему тихому, темному дому. — Они упиваются награбленным, не понимая, что скоро придут те, кто не носит шелков и не собирает статуи. Придут фанатики, которые с удовольствием отправят на гильотину и этого адвоката, и его размалеванный гарем просто за то, что они посмели разбогатеть. Мы вошли в наш особняк, где пахло чистым воском и покоем. Иллюзии революции окончательно рухнули, оставив после себя лишь липкое чувство брезгливости и жгучее желание оказаться от этого безумного города как можно дальше. ---------- глава двадцать шестая глава двадцать шестая глава 26. Тюильри Август тысяча семьсот девяностого года после ливней дышал сыростью и безысходностью. В то утро Василий Петрович вошел в мою комнату с плотной бумагой в руках, украшенной размашистой подписью главнокомандующего Национальной гвардией. — Наш блистательный маркиз Лафайет соизволил выписать нам пропуск, — с легкой, желчной иронией произнес муж, опуская документ на мой туалетный столик. — И, разумеется, он просил передать тебе самые любезные пожелания, душа моя. Я брезгливо поморщилась, застегивая пуговицы на глухом, темно-коричневом шерстяном платье. — Обойдусь без его пожеланий. Куда нам открывает двери эта бумага, Василий Петрович? — Мы идем в Тюильри, Анна. С официальным визитом сочувствия к Людовику. Или, как его теперь всё чаще с издевкой называют на улицах, к гражданину Капету. Я замерла, глядя на свое отражение в зеркале. Никаких «пуфов», никаких бриллиантов и пышных фижм. Сегодня мы с графом оделись как состоятельные, но скромные буржуа, чтобы не привлекать внимания парижской черни. Тюильри. Дворец в самом сердце Парижа, который на протяжении многих десятилетий пустовал, служа пристанищем для пенсионеров двора и пыльных архивов. А теперь он стал резиденцией королей. Вернее, их тюрьмой. Когда мы подъехали к дворцу, первое, что бросилось в глаза, — это охрана. Здесь больше не было верных швейцарцев или блестящих гвардейцев в белых мундирах. Повсюду, у каждых ворот и на каждом лестничном пролете, стояли солдаты Национальной гвардии в синих мундирах. Это были люди Лафайета. Они подчинялись не монарху, а революционным властям, и их взгляды, бросаемые на редких придворных, были полны небрежного превосходства. Внутри дворец поражал своим холодом и неуютом. Огромные, гулкие залы, наскоро обставленные привезенной из Версаля мебелью, продувались сквозняками. От стен веяло сыростью и многолетней заброшенностью. — Боже мой, — прошептала я, плотнее запахивая плащ, пока мы шли по длинной анфиладе. — Здесь же невозможно согреться. — Семью разместили в страшной спешке после того, как толпа пригнала их из Версаля, — тихо ответил Василий Петрович, опираясь на трость. — Но холод камня — ничто по сравнению с холодом унижения. Смотри. Он едва заметно кивнул в сторону открытых дверей королевских апартаментов. У самого порога, развалившись на стуле и вытянув ноги, сидел гвардеец с мушкетом. Он даже не подумал встать, когда мы проходили мимо. Позже я узнала страшную, немыслимую для монархии деталь: тотальный контроль революционеров дошел до того, что часовые стояли даже в спальне Марии-Антуанетты. Двери в ее покои не закрывались. У королевы Франции, перед которой еще недавно трепетала Европа, больше не было права на элементарную женскую приватность. Ее жизнь превратилась в круглосуточный спектакль под дулами ружей тюремщиков. Нас ввели в салон, где Людовик XVI проводил утренний прием. Это было жалкое зрелище. Король изо всех сил пытался поддерживать видимость нормальной жизни и старого версальского этикета. Проводилисьle lever , накрывались парадные обеды. Но масштаб двора катастрофически сократился. Вместо сотен разодетых принцев и герцогов здесь толпилась лишь горстка преданных слуг и случайных визитеров вроде нас. Людовик выглядел постаревшим на десять лет. Его глаза потускнели, фигура обрюзгла. Он механически кивал, слушал дежурные фразы моего мужа, но мыслями был где-то далеко. Пока граф Воронцов вел тихую беседу с монархом, я отошла к высокому окну, выходящему на сад. Там, внизу, на территории старого лабиринта Тюильри, был наскоро устроен небольшой, отгороженный деревянными решетками садик. В этом клочке зелени ковырялся лопаткой в земле маленький мальчик в простом ,синем костюмчике. Наследник престола, дофин Франции. Вокруг решетки, не сводя с ребенка глаз, топтались вооруженные гвардейцы. Мой внутренний историк закричал от невыносимой, режущей боли. Я смотрела на этого невинного ребенка, который играл под прицелом ружей, и знала его судьбу. Я знала, что эта золотая клетка скоро сменится каменным мешком тюрьмы Тампль. Знала, что его отнимут у матери, отдадут на воспитание пьянице-сапожнику Симону, что он будет медленно умирать от туберкулеза, побоев и одиночества в темной камере, забытый всем миром. Я отвернулась от окна, чувствуя, как к горлу подкатывает тошнота. Внезапно стекла в рамах мелко задрожали. С улицы, со стороны площади, донесся низкий, утробный, многоголосый гул. Это ревела парижская толпа. Окна дворца выходили прямо на улицы, где круглосуточно бурлили революционные митинги. Этот звук был постоянным фоном их жизни — звук затаившегося зверя, который в любую минуту мог выломать двери и ворваться внутрь. Мария-Антуанетта, сидевшая неподалеку, вздрогнула и инстинктивно сжала ручки кресла. Ее бледное, некогда ослепительное лицо превратилось в застывшую маску страха. Королевская семья жила в перманентном, изматывающем ожидании погрома. Мы покинули Тюильри в гнетущем молчании. Гвардейцы проводили нас теми же ленивыми, презрительными взглядами. Когда наша карета выехала за ворота и смешалась с городским потоком, Василий Петрович тяжело оперся на набалдашник трости и прикрыл глаза. — Гражданин Капет... — глухо произнес он. — Какое жестокое, извращенное падение. Это уже не монархия, Анна. Это агония. Они заперты в клетке с тигром и делают вид, что это просто светский раут. — Мальчик... — я судорожно вздохнула, вспоминая фигурку дофина в саду. — Как же мне жаль их детей, Василий Петрович. Граф молча взял мою руку и крепко сжал ее. В этот день, покинув ледяные залы Тюильри, мы оба окончательно поняли: для этой семьи пути назад больше не существует. Их судьба была предрешена, и нам оставалось лишь молиться, чтобы их конец был быстрым. ---------- глава двадцать седьмая глава двадцать седьмая глава27 Новости из Неаполя Сентябрь тысяча семьсот девяностого года заливала Париж холодными, беспросветными дождями. Почтовое сообщение с остальной Европой из-за постоянных забастовок и проверок на заставах работало из рук вон плохо. Письма шли месяцами, терялись или вскрывались революционными комитетами. Поэтому, когда в то промозглое утро я спустилась в кабинет Василия Петровича, меня поразила совершенно нетипичная для последних месяцев картина. Дверь была приоткрыта. Мой муж, обычно сдержанный и суровый при чтении утренних депеш, стоял у окна с бокалом коньяка в руке и широко, искренне улыбался. А посреди кабинета находился наш секретарь Жозеф. Этот всегда безупречно спокойный, собранный молодой человек, чьи нервы казались стальными даже во время обысков Национальной гвардии, сейчас выглядел совершенно иначе. Его руки, сжимавшие несколько смятых, исписанных убористым почерком листов, мелко дрожали. Щеки пылали, а в умных карих глазах блестели нескрываемые слезы. — Что случилось? — я с тревогой переступила порог, инстинктивно готовясь к очередным плохим новостям. — Случилось чудо, Аннушка, — бархатистым голосом ответил Василий Петрович, салютуя мне бокалом. — До нас наконец-то прорвалась почта из Италии. Жозеф порывисто повернулся ко мне. — Письмо от Бьянки, мадам! — выдохнул он, и его голос сорвался от переполнявших эмоций. — Курьер добирался через Марсель почти два месяца, но оно дошло! Мое сердце радостно екнуло. Я прекрасно помнила, как тяжело далось нашему секретарю расставание с любимой женой, когда мы настояли на том, чтобы юная баронесса вместе с маленьким Паоло немедленно покинула закипающий Париж и вернулась в безопасность неаполитанской виллы. Жозеф, снедаемый тревогой за нее, остался с нами, считая своим священным долгом помочь графу Воронцову — человеку, заменившему ему отца, — спасти наши активы и подготовить побег. — Как она, Жозеф? Как наш маленький Паоло? — я подошла ближе, с улыбкой глядя на сияющего секретаря. — Всё благополучно, графиня! — Жозеф прижал письма к груди, словно величайшую в мире драгоценность. — Она пишет, что добралась без происшествий. На нашей вилле всё спокойно. Неаполь танцует, Везувий спит, а Паоло уже уверенно бегает по террасе и пытается ловить ящериц. Но самое главное... Секретарь запнулся, густо покраснев, и перевел умоляющий, счастливый взгляд на Василия Петровича. Граф ободряюще кивнул. — Бьянка в тягости, мадам, — тихо, с благоговейным трепетом произнес Жозеф. — Она ждет ребенка. У нас будет малыш. Я ахнула и, совершенно позабыв о строгих правилах этикета, регламентирующих отношения хозяйки и секретаря, бросилась к Жозефу, крепко обняв его за плечи. — Боже мой, Жозеф! Это же потрясающая, невероятная новость! Я так за вас рада! — я рассмеялась, чувствуя, как у самой наворачиваются слезы от этого внезапного лучика света в нашем мрачном парижском царстве. — Представляю, как Бьянка сейчас счастлива там, под итальянским солнцем! Василий Петрович подошел к столу, налил из хрустального графина еще два бокала и протянул один мне, а второй — опешившему секретарю. — Пейте, барон, — мягко, но с отцовской властностью приказал граф. — Испейте за здоровье вашей супруги и моего будущего... внучатого племянника или племянницы.... Они чокнулись. В глазах старого графа стояла глубокая, щемящая нежность. Он смотрел на сына своей покойной сестры, которого спас от позора, вырастил и сделал дворянином, и видел, как род Воронцовых пускает новые, здоровые корни вдали от петербургских морозов и французских мятежников. — Жизнь всегда берет свое, Анна, — негромко сказал муж, обнимая меня за талию. — Это значит лишь одно, Василий Петрович, — я сделала глоток коньяка, чувствуя, как живительное тепло разливается по венам. — Мы обязаны закончить наши дела здесь как можно скорее. Жозеф не должен пропустить рождение своего ребенка из-за Франции. — Не пропустит, клянусь честью, — твердо пообещал граф, и его взгляд снова стал стальным и расчетливым. — К осени мы покинем этот проклятый город, Жозеф. Вы обнимете свою жену и возьмете на руки своего ребенка. Весь оставшийся день в нашем особняке царила удивительно светлая атмосфера. Даже вечно хмурый Архип, узнав новости, позволил себе скупую улыбку и велел подать на ужин лучшее бургундское. На фоне умирающей французской монархии эта маленькая победа жизни давала нам всем колоссальные силы для того, чтобы бороться дальше. ---------- глава двадцать восьмая глава двадцать восьмая Глава 28.Пепел Пикардии. Сентябрь тысяча семьсот девяностого года принес в Париж первые холодные ветра, срывавшие с деревьев пожелтевшую листву. Наш дом жил по строгим правилам осажденной крепости, и каждое новое лицо в его стенах вызывало у меня рефлекторную настороженность. Поэтому, когда однажды утром я спустилась к завтраку и увидела в столовой незнакомого юношу в скромной ливрее, подающего кофейник, мой внутренний радар немедленно забил тревогу. Юноша совершенно не походил на привычных крепких и расторопных парижских слуг. Это был очень худой, болезненно бледный молодой человек лет восемнадцати, с густой копной темных волос и огромными, застывшими в какой-то вечной, непроницаемой печали карими глазами. Когда он ставил кофейник на стол, его тонкие, лишенные мозолей пальцы заметно дрожали, а серебряный поднос звякнул о столешницу куда громче, чем предписывал этикет хорошего дома. — Зачем нам еще один слуга, Василий Петрович? — тихо спросила я мужа, когда юноша, изящно поклонившись, вышел из столовой. — Разве Архип и его ребята не справляются? Граф, невозмутимо отрезая кусочек паштета, даже не поднял глаз от тарелки. — Чтобы помогать Архипу, конечно, душа моя, — ровным, ничего не выражающим голосом ответил он. — Дом большой, лишние руки перед наступлением зимы нам не помешают. Зовут его Франсуа. Я подозрительно прищурилась, но спорить за завтраком не стала. Однако в последующие дни я принялась внимательно наблюдать за этим таинственным «помощником». Мой аналитический ум быстро сделал выводы: слугой Франсуа был просто отвратительным. Он держал тряпку для пыли так, словно это была ядовитая змея. Он путался в коридорах, забывал распоряжения и совершенно не умел чистить серебро. Но самым странным было то, что наш суровый Архип, который обычно за малейшую провинность сдирал с лакеев три шкуры, странным образом сквозь пальцы смотрел на эту вопиющую нерасторопность. Более того, Франсуа то и дело исчезал. Я частенько находила его не на кухне, а в нашей библиотеке: он забывал о метле и «зависал» над открытыми томами Расина или Монтеня. А иногда он просто сидел на широком подоконнике в дальнем коридоре, обхватив колени руками, и часами, не мигая, смотрел в окно на моросящий парижский дождь. В его позе было столько безысходного, глухого отчаяния, что у меня сжималось сердце. Вечером, когда двери нашей спальни плотно закрылись и мы с мужем остались одни, я решила, что с меня довольно этих шпионских игр в моем собственном доме. Я села за туалетный столик, расчесывая волосы, и, глядя на отражение Василия Петровича, снимающего камзол, твердо сказала: — А теперь, мой дорогой, давайте оставим сказки про «помощь Архипу» для Национальной гвардии. Я требую объяснений. Кто такой этот Франсуа на самом деле? И почему он читает по-латыни лучше, чем чистит ваши сапоги? Граф замер. Он тяжело вздохнул, подошел ко мне и опустил свои большие, теплые руки на мои плечи. В зеркале я увидела, как его лицо стало суровым и бесконечно усталым. — От твоих глаз ничего не утаишь, Аннушка, — тихо произнес он. — Ты права. Никакой он не слуга. Это виконт де Ламет. Сын старого графа де Ламет, с которым я когда-то имел честь дружить. Мои руки с гребнем безвольно опустились на колени. Виконт. Мальчишка-аристократ в ливрее лакея, прячущийся в нашем доме. — Зачем он здесь? — прошептала я. — Меня попросили его приютить на время. Старые, надежные друзья, — Василий Петрович отошел к окну и прислонился лбом к холодному стеклу. — Он пробудет у нас, пока Жозеф не найдет безопасную оказию переправить его из Франции к родственникам в Австрию. — Что случилось с его семьей? — у меня перехватило горло от страшной догадки. Я вспомнила те безумные, пустые карие глаза мальчика, в которых застыл невыразимый ужас. Граф обернулся. Его голос дрогнул, выдавая глубокую, скрытую боль старого аристократа, наблюдающего гибель своего сословия. — Крестьянский бунт. То, что они сейчас называют «Великим страхом», — глухо ответил муж. — Толпа вооруженных вилами и факелами крестьян пришла ночью. Их родовой замок в Пикардии спалили дотла. И не просто спалили... Всю семью вырезали. Старого графа, графиню, двух его младших сестер... Никто не выжил. Никто, кроме него. Я судорожно прикрыла рот рукой, подавляя вскрик. — Он выжил лишь чудом, Анна, — продолжил Василий Петрович, подходя ко мне и садясь на край кровати. — Он был в отъезде, гостил у друга в соседнем департаменте. Вернулся, когда на месте его дома уже дымились руины. Друзья его отца успели перехватить мальчика, переодели в лохмотья и тайно привезли в Париж, ко мне, потому что наш дом — одно из немногих мест, куда еще не смеют вламываться с обысками. В спальне повисла тяжелая, густая тишина. Иллюзия того, что революция — это лишь газетные статьи и митинги в Пале-Рояле, рухнула окончательно. Революция была здесь, в нашем доме, в лице этого бледного, осиротевшего мальчика, у которого в одночасье отняли всё: семью, дом, имя и будущее. Я медленно поднялась, подошла к мужу и крепко обняла его, прижимаясь лицом к его груди. — Бедный ребенок... — прошептала я, чувствуя, как на глаза наворачиваются слезы. — Пусть читает книги в нашей библиотеке, Василий Петрович. И пусть смотрит в окно. Если кто-то из Секции сунется в наш дом с вопросами о новых слугах, я лично спущу их с лестницы. Мы вытащим его отсюда. Граф крепко прижал меня к себе, зарывшись лицом в мои волосы. — Я знал, что ты поймешь, моя смелая девочка. Мы спасем его. Слово Воронцова. В эту ночь мы долго не могли уснуть, прислушиваясь к завыванию парижского ветра за окном. А на следующий день я сама, ни слова не говоря, принесла в библиотеку, где снова прятался Франсуа, тарелку с горячими пирожками и положила ее рядом с томиком Монтеня. Юноша поднял на меня свои огромные, полные боли глаза, и я просто ободряюще, по-матерински улыбнулась ему, давая понять: здесь он в безопасности. ---------- глава двадцать девятая глава двадцать девятая Глава 29.Салон Талейрана и тени уходящей эпохи. К сентябрю тысяча семьсот девяностого года политический ландшафт Парижа изменился до неузнаваемости. Те, кто еще вчера скромно сидел в тени, сегодня вышли на авансцену, залитую безжалостным светом Революции. Самым ярким примером этой метаморфозы стал наш старый знакомый по карточным баталиям — Шарль Морис де Талейран-Перигор. Епископ Отёнский, хромой бес и гений выживания, стремительно взлетел на самый Олимп. В феврале он успел побывать председателем Учредительного собрания, но главным его шедевром стала грандиозная экономическая реформа. Именно Талейран, князь церкви, хладнокровно предложил и провел декрет о национализации и распродаже всех церковных земель Франции. Теперь он не просто ходил по чужим приемам. Он их устраивал. Его новый салон поражал утонченной, рафинированной роскошью, которая резко контрастировала с криками голодной толпы на улицах. Когда мы с Василием Петровичем переступили порог его резиденции, мой внутренний историк приготовился к увлекательнейшему спектаклю. Талейран встречал гостей лично. Опираясь на свою элегантную трость, он подошел к нам. В его бледных, проницательных глазах светился ум человека, который только что сорвал банк, но делает вид, что играл на медные гроши. — Граф Воронцов. Графиня, — его обволакивающий, бархатный голос совершенно не изменился. Он изящно поцеловал мою руку. — Ваше присутствие — истинное украшение этого вечера. Признаться, я скучаю по нашим партиям в пикет. Никто в Париже не умеет так красиво блефовать, как вы, Василий Петрович. — Блеф нынче перешел из карточных салонов в залы Национального собрания, монсеньор, — с легкой, непроницаемой улыбкой парировал мой муж. — И, смею заметить, вы играете там весьма крупными ставками. Талейран лишь тонко усмехнулся, принимая комплимент. Затем его лицо приняло выражение почтительной озабоченности. — Смею надеяться, вести из Петербурга благоприятны? Как здоровье вашей великой Императрицы? Ее политический гений всегда восхищал меня. — Матушка-Государыня в превосходном здравии, благодарю вас, — ровно ответил граф. — Она с большим вниманием следит за успехами французской... свободы. Мы обменялись еще парой дежурных, но скрывающих двойное дно фраз, после чего хозяин упорхнул к группе австрийских дипломатов. Я взяла с подноса лакея бокал шампанского и огляделась. Салон Талейрана напоминал сюрреалистический зверинец, где в одной клетке собрали уходящую натуру и новых, голодных хищников. Неподалеку, у фуршетного стола, нервно потея в слишком дорогом и безвкусно расшитом камзоле, переминался с ноги на ногу депутат Трюбо. Тот самый адвокат-спекулянт, в чей особняк-склад, набитый ворованным антиквариатом и разбитным гаремом, мы имели несчастье нанести визит летом. Здесь, среди акул большой политики, он выглядел жалким провинциальным жуликом, случайно попавшим на королевский бал. Никто из грандов не обращал на него внимания. Мой взгляд скользнул к окну. Там стоял маркиз де Лафайет. «Герой двух миров» был один — гражданки Вальё, ради которой он забросил свою осаду нашего дома, рядом не наблюдалось. Маркиз увлеченно беседовал с высоким, статным мужчиной в расшитом золотом мундире. — Посмотрите, Аннушка, — тихо произнес Василий Петрович, проследив за моим взглядом. — Наш парадный фасад в действии. Посол Андрей Разумовский собственной персоной. Это было забавное зрелище. Лафайет, главнокомандующий революционной Национальной гвардией, с жаром что-то доказывал официальному представителю абсолютной русской монархии. Разумовский слушал его со снисходительной, дипломатичной полуулыбкой. Мы с мужем даже не сделали попытки подойти — наша роль «незаметных богатых иностранцев» работала безупречно. Но мое внимание привлекли совершенно другие люди. Те, кто действительно вершил историю. В глубоком кресле у камина, тяжело откинувшись на спинку, сидел граф де Мирабо. Всего год назад в кофейне Версаля его голос громыхал, заставляя стены дрожать. Теперь же Лев Революции выглядел страшно. Его огромное, изрытое оспой лицо приобрело землисто-серый оттенок. Он тяжело, со свистом дышал, то и дело прижимая ко рту белоснежный батистовый платок и содрогаясь от глухого, влажного кашля. Мой внутренний врач мгновенно поставил диагноз. Он сгорал заживо. И я знала, что следующей весной этого гиганта не станет. А прямо над ним, словно нависающая скала, возвышалась новая, восходящая звезда Парижа. Это был Жорж Дантон. Мощный, широкоплечий, с изрезанным шрамами лицом и гривой жестких волос, он совершенно не вписывался в утонченный интерьер талейрановского салона. В нем чувствовалась первобытная, неконтролируемая, жестокая сила улицы. Он громко спорил с одним из министров, размахивая огромным кулаком, и его раскатистый смех то и дело перекрывал звуки струнного квартета. Смерть и жизнь. Уходящий Мирабо, который тщетно пытался спасти монархию, и набирающий силу Дантон, который эту монархию скоро похоронит. — Вы словно смотрите на призраков, Анна, — негромко заметил Василий Петрович, предлагая мне руку, чтобы перейти в соседний зал. — Хуже, мой дорогой. Я смотрю на людей, которые думают, что управляют штормом, — я сделала глоток шампанского, чувствуя, как его холод не может унять внутренний озноб. — Этот салон... это их Тайная вечеря. Они пьют вино Талейрана и делают вид, что всё под контролем. Но скоро они начнут жрать друг друга. Граф Воронцов бросил быстрый, цепкий взгляд на кашляющего Мирабо, затем на ревущего Дантона, и коротко, жестко кивнул. — Значит, мы должны успеть закончить свои дела до того, как хозяева этого салона решат, что для спасения нации им нужны не только церковные земли, но и наши с вами головы. Идемте, душа моя. Отдадим дань вежливости швейцарскому послу, и домой. В воздухе здесь слишком явно пахнет склепом. Мы покинули блистательный прием епископа Отёнского задолго до полуночи, увозя с собой стойкое, ледяное убеждение: время аристократических революций закончилось. На сцену выходили мясники. ---------- глава тридцатая глава тридцатая Глава30.Мой личный заговор. Франсуа исчез так же незаметно, как и появился. Однажды промозглым осенним утром я просто не обнаружила его ни в столовой с кофейником, ни на широком подоконнике в библиотеке. Архип, на мой вопросительный взгляд, лишь коротко и многозначительно кивнул. Я мысленно выдохнула: значит, Жозеф нашел надежную оказию, и юный виконт де Ламет уже на пути к английским берегам. Свято место пустовало недолго. Буквально через пару дней на нашем заднем дворе появился новый работник. Это был конюх по имени Бертран. Веселый, ослепительно красивый брюнет не старше тридцати лет, с белозубой улыбкой и слишком уж изящными для простолюдина руками. Он носил грубую холщовую рубаху, но то, как грациозно он вскакивал в седло и как безупречно чисто говорил по-французски, выдавало его с головой. Еще один беглый маркиз или шевалье, спасающийся от вил крестьян или гнева якобинцев? Мой внутренний аналитик лишь усмехнулся. Я больше не приходила к мужу с допросами. Стало совершенно очевидно, что наш особняк в Сен-Жерменском предместье под прикрытием дипломатического статуса и мнимой болезни графа превратился в тайный перевалочный пункт. И меня это абсолютно устраивало. Но рутина спасения взрослых, дееспособных дворян больше не занимала мои мысли. После нашего визита в Тюильри в моей голове поселилась самая настоящая идея фикс. Она преследовала меня днем, не давала спать по ночам, билась в висках навязчивым пульсом. Маленький принц. Луи-Шарль. Я сидела в своей комнате, глядя на огонь в камине, и раз за разом прокручивала в памяти всё, что знала об этом ребенке из учебников истории и исторических хроник двадцать первого века. Он родился в Пасхальное Воскресенье, двадцать седьмого марта тысяча семьсот восемьдесят пятого года. С самого рождения он получил титул герцога Нормандского — невероятно редкий титул, который в последний раз присваивался во французской королевской семье аж в пятнадцатом веке. Он был вторым сыном в семье Людовика XVI и Марии-Антуанетты, но после недавней смерти старшего брата, дофина Луи-Жозефа, именно он стал прямым наследником престола. И именно его происхождение было окутано густой, ядовитой пеленой дворцовых сплетен. Я помнила странную, холодную запись в дневнике самого короля Людовика, сделанную в день появления мальчика на свет:«Роды королевы. Рождение герцога Нормандского. Все прошло так же, как и с моим сыном» . Как и смоим сыном. Эта фраза сводила историков с ума. Означало ли это, что король, прекрасно осведомленный об интригах жены, не считал Луи-Шарля своим биологическим ребенком? Или простофиля-монарх, всегда испытывавший трудности с изящной словесностью, просто пропустил слово «первым»? В Париже ни для кого не было секретом, что главным подозреваемым на роль истинного отца мальчика был шведский дворянин, ослепительный красавец и близкий друг королевской семьи — граф Ханс Аксель фон Ферзен. Но мне было абсолютно, категорически плевать на генетику Бурбонов и альковные тайны Марии-Антуанетты. Для меня Луи-Шарль был просто пятилетним мальчишкой. Ребенком, который сейчас играл с деревянной лопаткой в огороженном садике Тюильри под дулами ружей солдат Национальной гвардии. Король и королева были взрослыми людьми. Они сами выстроили свою политическую гильотину годами слепоты, роскоши и фатальных ошибок. Их судьба была предрешена их собственными руками. Но этот пятилетний мальчик не был виноват ни в налогах, ни в голоде, ни в пустой казне. Я закрыла глаза, и к горлу подступил тошнотворный, ледяной ком. Я знала, что его ждет. Это не будет быстрая, почти милосердная смерть на эшафоте. Революция поступит с ним гораздо страшнее. Его оторвут от матери, бросят в темную, зловонную камеру башни Тампль. Его отдадут на воспитание пьянице и садисту — сапожнику Антуану Симону. Ребенка будут избивать, спаивать дешевым вином, заставлять петь похабные революционные песни и проклинать собственных родителей. Он будет медленно гнить заживо в одиночестве, в темноте, покрытый струпьями, и умрет от туберкулеза в возрасте десяти лет, сломленный и забытый всем миром. — Нет, — прошептала я вслух, до боли сжимая подлокотники кресла. — Я не позволю этому случиться. Мой спаситель из двадцать первого века объединился с интриганкой восемнадцатого. Если мы с Василием Петровичем умудряемся вытаскивать из страны виконтов и прятать их под видом конюхов, значит, мы сможем вытащить и ребенка! Мой мозг заработал с лихорадочной скоростью. Нужна замена. Другой мальчик, похожий по возрасту и комплекции, в идеале — смертельно больной сирота, которому всё равно осталось жить считанные дни и который умрет в Тампле вместо принца, позволив официальной истории идти своим чередом. Нужен подкуп стражи. Нужны фальшивые документы. И нужен гениальный план отхода. Оставалось самое сложное. Уговорить моего невероятного, прагматичного мужа ввязаться в авантюру, равной которой не было в истории Европы. Похищение наследника французского престола было государственной изменой немыслимого масштаба, актом, который мог стоить головы не только нам, но и бросить тень на всю Российскую Империю. Но я знала, что граф Воронцов однажды уже шагнул против присяги ради спасения страны. Теперь мне предстояло заставить его шагнуть в бездну ради спасения одного-единственного невинного ребенка. ---------- глава тридцать первая глава тридцать первая Глава31.План графини Воронцовой Весь день я готовилась к генеральному сражению. Я мысленно выстраивала аргументы, подбирала исторические примеры, репетировала интонации — от молящих до категоричных. Я была уверена, что мой прагматичный, расчетливый муж, узнав о моей безумной идее похитить наследника французского престола, придет в ужас и категорически запретит даже думать об этом. Но я зря тревожилась. Моя идея совершенно не испугала графа. Когда вечером, оставшись наедине, я на одном дыхании, с горящими глазами выложила ему свой план спасения Луи-Шарля, Василий Петрович не стал кричать или хвататься за сердце. Он лишь долго смотрел на меня, отложив книгу на столик, а затем его губы тронула мягкая, снисходительная и невероятно теплая улыбка. — У тебя бесстрашное сердце, душа моя, — произнес он, качая головой. — Спасибо, — я с облегчением выдохнула, чувствуя, как спадает внутреннее напряжение. — И легкомысленная голова, уж прости, — тут же добавил он с легкой иронией, поднимаясь с кресла и подходя ко мне. — Ты предлагаешь мне украсть дофина Франции из-под носа Национальной гвардии. За такое, моя милая, нас не просто казнят — нас четвертуют на Гревской площади. — Но вы не сказали «нет», Василий Петрович, — я с надеждой заглянула в его глаза, уловив в них тот самый азартный блеск, который появлялся каждый раз, когда он садился за карточный стол с Талейраном или обводил вокруг пальца австрийского императора. Позже, когда слуги были отпущены и тяжелые дубовые двери нашей спальни надежно заперты на засов, мы перешли к деталям. Мы сидели на краю огромной кровати, в полумраке, освещаемом лишь пламенем камина. Говорили мы исключительно на русском языке, быстром и тихом. В особняке, где каждый второй слуга-француз мог оказаться информатором новой власти, наш родной язык был лучшим и самым надежным шифром. — Охрана Тюильри продажна, это факт, — задумчиво рассуждал граф, потирая подбородок. — Лафайет думает, что его синие мундиры — это оплот неподкупности. Вздор. Люди месяцами не получают нормального жалования. Золото откроет любые двери на черной лестнице дворца. — Нам нужна замена, — так же по-русски, деловито продолжала я. — Мальчик из приюта, смертельно больной, чтобы подмена не вскрылась хотя бы несколько дней. — Жозеф найдет, — кивнул Василий Петрович. — У него есть связи среди врачей в Отель-Дьё, лечащих бедноту. Корзина с грязным бельем, тележка зеленщика или двойное дно в карете лекаря — вынести ребенка из дворца можно. Охрана смотрит на входящих, но редко проверяет мусор, который вывозят. Я слушала его, и мое сердце радостно колотилось. Мой старый гвардеец, организатор дворцовых переворотов, взялся за дело. — Это возможно, — уверенно подытожила я, чувствуя, как план обретает плоть и кровь. — Но самое сложное — вывезти мальчика из страны. Заставы перекроют, Лафайет наверняка разошлет гонцов во все концы, как только подмена вскроется. Василий Петрович посмотрел на меня с той самой умудренной печалью человека, который слишком хорошо знает природу власти и человеческих душ. Он накрыл мою ладонь своей и отрицательно покачал головой. — Вывезти его за границу — это вопрос логистики, фальшивых паспортов и хороших лошадей, Аннушка. Это решаемо. Нет, самое сложное — другое. — Что же? — Самое сложное — уговорить королеву, — глухо ответил граф. Я удивленно моргнула. — Уговорить мать спасти своего ребенка от тюрьмы и смерти? Да она должна ухватиться за эту соломинку! — Вы рассуждаете как нормальная, любящая женщина, Анна, — муж тяжело вздохнул. — Но Мария-Антуанетта — королева. Она живет в иллюзиях. Она до сих пор верит, что европейские монархи придут им на помощь, что народ одумается, что власть вернется к Бурбонам. Отдать наследника престола в чужие руки, иностранцам, позволить увезти его в неизвестность, да еще и подкинуть вместо него в королевскую спальню простолюдина... Граф сделал паузу, и в тишине спальни было слышно, как трещат поленья в огне. — Для нее согласиться на этот план — значит признать свое абсолютное, тотальное поражение. Признать, что монархия рухнула, и что они обречены. Ее материнская любовь будет бороться с ее гордыней, Анна. И я не уверен, что любовь победит. Одно дело — играть в пастушек в Трианоне, и совсем другое — отдать своего сына навсегда, чтобы он выжил простым человеком, потеряв корону Франции. Его слова обрушились на меня ледяным душем. Мой план, казавшийся таким стройным и логичным с точки зрения шпионской операции, разбивался о психологию австрийской принцессы. Чтобы спасти принца, нам предстояло пробить стену не из кирпича и гвардейских штыков, а из королевского тщеславия и слепоты. И это действительно пугало больше всего. ---------- глава тридцать вторая глава тридцать вторая глава 32.Огонь кордильеров Конец тысяча семьсот девяностого года напоминал медленно сжимающуюся удавку. Иллюзии о бескровном перерождении общества окончательно развеялись, уступив место суровой, беспощадной реальности. Революция стремительно меняла свои цвета и свои законы. Двадцать первого октября Национальное собрание официально утвердило сине-бело-красный триколор в качестве государственного флага. Историческое белое знамя Бурбонов с золотыми лилиями, под которым Франция жила столетиями, было отправлено на свалку истории. Теперь трехцветные кокарды пестрели повсюду, превратившись из символа надежды в обязательный пропуск к выживанию. Каждое утро Архип, возвращаясь с рынков, приносил тревожные вести. Страна пылала. В провинциях вспыхнули новые крестьянские бунты — мужики с вилами вновь пошли на усадьбы, чтобы сжигать феодальные архивы. Пламя перекинулось даже через океан: газеты пестрели сообщениями о кровавых восстаниях рабов во французских колониях, на Мартинике и в Сан-Доминго. Но самым страшным, роковым решением властей стал декрет от двадцать седьмого ноября. Мы с Василием Петровичем сидели в кабинете, когда Жозеф принес нам текст нового закона. Собрание обязало всех католических священников присягнуть на верность новой конституции. Граф пробежал глазами текст и с глухим стуком опустил серебряный нож для бумаг на стол. — Идиоты, — процедил старый дипломат, и в его голосе прозвучало искреннее, профессиональное презрение. — Они только что собственными руками раскололи Францию надвое. — Вы думаете, священники откажутся? — спросила я. — Истинные католики никогда не променяют Папу Римского на декрет кучки парижских адвокатов, Анна. Половина духовенства станет «неприсягнувшими». И что самое страшное: за этими священниками в деревнях пойдут миллионы темных, набожных крестьян. Парижские реформаторы только что заложили фундамент для жесточайшей гражданской войны. Чтобы понимать, куда дует этот раскаленный ветер, нам нужно было спуститься с дипломатических высот на самое дно политической жизни. Василий Петрович решил, что пора навестить тех, кто действительно управляет улицей. Наш путь лежал в Клуб кордельеров. Основанный весной в здании старого, упраздненного монастыря францисканцев-кордельеров, этот клуб стал настоящим магнитом для самых бедных и самых радикальных слоев Парижа. В отличие от Якобинского клуба, где требовался немалый членский взнос, сюда пускали всех — ремесленников, прачек, сапожников и грузчиков. Мы оделись предельно скромно. Я накинула темный шерстяной плащ с глубоким капюшоном, а Василий Петрович облачился в потертый суконный сюртук, став похожим на старого, уставшего нотариуса. Жозеф сопровождал нас, держа руку в кармане, где покоился заряженный пистолет. Внутри бывшего монастыря царил полумрак, густо замешанный на запахах дешевого табака, кислого вина, мокрой шерсти и немытых тел. Под высокими готическими сводами гудело людское море. Здесь не было париков и тонких манер. За грубо сколоченными столами сидели люди с мозолистыми руками и горящими от голода и фанатизма глазами. Мы забились в самый темный угол у колонны. На импровизированную трибуну — пару сдвинутых бочек — вскочил молодой человек. Я мгновенно узнала его, несмотря на то, что его волосы были всклокочены, а лицо осунулось. Люси-Симплис-Камиль Бенуа Демулен. Тот самый заикающийся журналист, который год назад спас меня от растерзания в Сент-Антуанском предместье. Его заикание исчезало, когда он впадал в ярость. А сейчас он был в бешенстве. — Граждане! — звенел его голос под сводами монастыря. — Национальное собрание предает нас! Они разделили народ на «активных» и «пассивных» граждан, дав право голоса только богачам! Разве для этого мы брали Бастилию?! Разве мы проливали кровь, чтобы сменить аристократию крови на аристократию кошелька?! Умеренные трусы вроде маркиза де Лафайета спят в одной постели с монархией! Толпа взревела, сотрясая воздух тысячами сжатых кулаков. Но Демулен был лишь разогревом. Когда он спрыгнул с бочек, его место занял человек, при виде которого гул в зале мгновенно стих, сменившись тяжелым, почти животным ожиданием. Жорж Дантон. Огромный, широкоплечий, с изрытым шрамами и оспой лицом, он напоминал первобытного титана, вырвавшегося из-под земли. В нем не было ни капли изящества Мирабо. От Дантона исходила сырая, сокрушительная, звериная мощь. Он не начал говорить. Он зарычал. — Вы голодны?! — его бас, казалось, заставил вибрировать каменные плиты под нашими ногами. — Да!! — единым выдохом ответил зал. — А те, кто заседает во дворцах, — сыты! Закон о Гражданском устройстве? Декреты? Департаменты? Какое вам дело до их бумажек, если вашим детям нечего есть?! — ревел Дантон, размахивая огромными кулаками. — Свобода ничего не стоит, если она принадлежит только тем, кто носит шелк! Нам нужны не их подачки! Нам нужно право на жизнь! И мы возьмем его, даже если придется вырвать его из их глоток вместе с их синими гвардейскими мундирами! Люди вокруг нас словно сошли с ума. Они вскакивали на скамьи, кричали, их глаза наливались кровью. Это была уже не политика. Это была ненависть, чистая и дистиллированная, возведенная в абсолют. Я прижалась плечом к Василию Петровичу. Мой внутренний житель цивилизованного двадцать первого века содрогнулся перед этой первобытной стихией. — Вы слышите, Анна? — едва слышно прошептал муж, наклонившись к самому моему уху. — Дантон не просто оратор. Он — голос их пустого желудка. И этот голос скоро заглушит все остальные. — Они разорвут Лафайета, — так же тихо ответила я, глядя на разъяренные лица санкюлотов. — Лафайет — уже политический труп, он просто еще не знает об этом, — констатировал граф, аккуратно беря меня за локоть и увлекая к выходу, пока толпа была заворожена ревом своего трибуна. — И король тоже. Когда мы вышли на холодный, дождливый ночной воздух, я жадно вдохнула, пытаясь избавиться от запаха человеческой ярости. Василий Петрович остановился у нашей неприметной кареты и тяжело посмотрел в сторону Тюильри. — Если мы хотим спасти мальчишку-дофина, Анна, нам нужно действовать очень быстро, — жестко сказал он, и в его глазах блеснула сталь старого офицера. — Дантон только что объявил открытую охоту. Когда эти люди пойдут на дворец, они не оставят в живых никого. Ни короля, ни королеву... ни их детей. Время пошло. ---------- глава тридцать третья глава тридцать третья глава 33.Синий мундир К октябрю тысяча семьсот девяностого года, когда осенняя слякоть окончательно превратила улицы Парижа в непролазное месиво, Василий Петрович предпринял блестящий тактический ход. Для того чтобы успешно провернуть похищение дофина и наш собственный побег, нам катастрофически не хватало глаз и ушей внутри вооруженной системы, охранявшей город и дворец Тюильри. Граф пустил в ход всё: свои безграничные капиталы, старые связи и дипломатическое искусство. В результате этой невидимой работы наш скромный, гениальный секретарь (а ныне неаполитанский барон) Жозеф официально вступил в ряды Национальной гвардии Парижа в чине сержанта. Национальная гвардия образца тысяча семьсот девяностого года представляла собой весьма специфическое воинство. Это была не регулярная армия, а скорее добровольное гражданское ополчение, куда санкюлотам и беднякам вход был категорически заказан. Служить здесь могли только «активные граждане» — состоятельные мужчины, платившие приличный налог. Более того, государство не платило им жалованья, а обязательная экипировка — красивый синий мундир с белыми отворотами и оружие — стоила безумных денег, отсекая от службы всякий плебс. Город был разделен на шестьдесят дистриктов, каждый из которых выставлял свой батальон. Днем эти люди работали лавочниками, адвокатами или рантье, а по вечерам или выходным надевали мундиры и выходили на патрулирование. Учитывая, что офицеров в гвардии не назначали сверху, а выбирали сами рядовые путем голосования, деньги Воронцова сотворили чудо. Жозеф, щедро угощавший свой батальон лучшим бургундским и раздававший «в долг без отдачи» звонкие ливры, сделал стремительную карьеру. К Рождеству на его синем мундире уже красовались лейтенантские эполеты. Служба не была казарменной, поэтому по вечерам Жозеф возвращался в свой уютный особняк на нашей улице, переодевался, ужинал , а затем непременно заходил к нам в кабинет, чтобы сделать доклад. В один из таких рождественских вечеров, уютно устроившись в кресле у пылающего камина с бокалом теплого коньяка, наш «бравый офицер» выглядел невероятно уставшим, но в его карих глазах плясали откровенно хулиганские искорки. — Ваше Сиятельство, Анна, — Жозеф сделал глоток и со смехом покачал головой. — Если бы синьор Джованни Боккаччо был жив, клянусь, он написал бы второй том своего «Декамерона», даже не выходя из караулки моего батальона! Мы с Василием Петровичем заинтересованно подались вперед. — Неужели доблестные рыцари маркиза де Лафайета так плохи? — иронично приподнял бровь граф. — Они не плохи, Ваше Сиятельство. Они просто не солдаты, — Жозеф отставил бокал. — Это вооруженная театральная труппа. Дисциплина существует только на бумаге и во время воскресных парадов. Вы бы видели наши ночные патрулирования! Мы должны бороться с погромами и охранять порядок, а на деле половина моей роты, едва завернув за угол, разбегается по тавернам и борделям Пале-Рояля. Я вспомнила недавний разговор о Боккаччо в неаполитанской книжной лавке и улыбнулась. — Разврат и пьянство? — уточнила я. — А как же высокие идеалы конституционной монархии? — Идеалы заканчиваются там, где начинается возможность заработать, мадам, — Жозеф брезгливо поморщился. — Коррупция цветет махровым цветом. Лавочники платят моим капралам за то, чтобы патруль почаще проходил мимо их витрин. Богатые буржуа дают взятки командирам, чтобы их не ставили в ночные караулы или в дождь. Те, кто охраняет продовольственные склады ратуши, сами же тащат оттуда муку мешками. Секретарь подался вперед, понизив голос: — Но самое страшное — это массовое стукачество. Все доносят на всех. Сосед на соседа, лейтенант на капитана. Люди боятся не внешнего врага, а того, что кто-то из их же дистрикта напишет в Секцию донос о неблагонадежности. Это отравляет всё. Василий Петрович слушал внимательно, барабаня пальцами по подлокотнику кресла. — А что с Тюильри, Жозеф? — задал граф самый главный вопрос. — Вы уже стояли там в карауле? — Дважды, Ваше Сиятельство. И это главная причина, почему я уверен в успехе нашего плана, — голос Жозефа стал по-настоящему серьезным. — Внешне дворец кажется неприступным. Мушкетов и синих мундиров там столько, что яблоку негде упасть. Но внутри... Это хаос. Офицеры болтают с фрейлинами, караульные спят на постах или режутся в кости на черных лестницах. Никто не знает точно, сколько людей должно быть в коридоре. Лафайет думает, что запер королевскую семью в надежной клетке, но у этой клетки насквозь проржавели прутья. Мы с мужем переглянулись. Мой внутренний стратег ликовал. Если охрана Тюильри продажна и некомпетентна, то шансы вынести оттуда маленького дофина в корзине с грязным бельем или в тележке зеленщика возрастали многократно. — Отличная работа, лейтенант, — с удовлетворением произнес граф Воронцов, поднимая свой бокал. — Продолжайте поить своих капралов и слушать их сплетни. Их пороки — это наш главный капитал. Когда придет время, мы купим эту гвардию на корню. ---------- глава тридцать четвертая глава тридцать четвертая глава 34.Рождественское чудо Проникнуть в Тюильри оказалось пугающе просто. Вся хваленая система безопасности генерала Лафайета была похожа на решето. В первый раз я попала туда под видом простой служанки-камеристки. Пока наш Жозеф, сверкая лейтенантскими эполетами, увлеченно травил байки и играл в кости с начальником караула у главных дверей, я проскользнула на половину королевы. Разговор с Марией-Антуанеттой был тяжелым. Когда я, сбросив грубый чепец, открыла ей свое лицо и изложила план, королева пришла в неописуемый ужас. Она металась по будуару, ломая руки, бледная, почти обезумевшая от страха. Отдать своего мальчика чужим людям? Спрятать его в корзине с грязным бельем? Но я была непреклонна. Мой внутренний кризис-менеджер не оставил ей пространства для иллюзий. Я говорила жестко, рисуя перед ней перспективу тюрьмы Тампль, разлуки с сыном и эшафота. И эта суровая, безжалостная правда сработала. Сломанная, рыдающая королева вырвала у меня клятву спасти Луи-Шарля и дала свое согласие. Операцию мы назначили на рождественские праздники. План был безупречен в своей циничной логике, но в самый последний момент судьба внесла в него свои жуткие коррективы. Василий Петрович через надежных людей нашел в бедных кварталах Сент-Антуанского предместья смертельно больного мальчика, похожего на принца по возрасту и сложению. Пьянице-отцу отсыпали столько золота, что он забыл бы собственное имя, не то что лицо сына. Но когда ребенка везли в наш особняк, он не выдержал дороги. Бедняга умер прямо в карете, на полпути к Сен-Жермен. Когда Архип принес эту весть, я зажала рот рукой, чувствуя тошноту. Но мой муж, старый солдат, видевший поля, усеянные трупами, даже не дрогнул. Он посмотрел на маленькое, изможденное тельце, перекрестился и тихо, с ледяным прагматизмом произнес: — Что ж... упокой Господи его душу. Но так будет даже проще, душа моя. Мертвому не нужно зажимать рот, чтобы он не закричал от страха перед охраной. Тело ребенка, словно куклу, спрятали на дне огромной плетеной корзины, завалив горой грязного дворцового белья. Вечер накануне Рождества выдался на редкость промозглым. Ударил легкий, колючий морозец, который в сочетании с пронизывающим парижским ветром с Сены пробирал до костей. Жозеф, как мы и рассчитывали, легко вызвался командовать караулом у ворот Тюильри в эту ночь — желающих мерзнуть на ветру в праздник среди французских гвардейцев не нашлось. Я шла к дворцу в грубом суконном платье прачки, низко опустив голову. За мной следовали две дюжие женщины — проверенные, нанятые Архипом прачки, которые несли тяжелую корзину с нашим страшным грузом. Этим бабам был выдан такой внушительный аванс, а после обещано еще столько золота, что они и глазом не моргнули, узнав,что именно им предстоит тащить. У ворот Тюильри Жозеф, кутаясь в теплый гвардейский плащ, лишь равнодушно махнул рукой, пропуская нас внутрь. Охрана, занятая предвкушением рождественской выпивки, даже не посмотрела в сторону прачек. В покоях дофина пахло лавандой и тяжелым, сладковатым сиропом. Мария-Антуанетта, белая как мел, трясущимися руками напоила сына маковым раствором. Маленький Луи-Шарль спал так крепко, что не проснулся, когда мы, действуя с лихорадочной скоростью, начали раздевать его. Подмена заняла считанные минуты. Мертвого мальчика из трущоб обрядили в тончайшие шелковые рубашки принца и уложили на роскошную королевскую кровать, накрыв одеялом по самый подбородок. В полумраке свечей иллюзия спящего ребенка была абсолютной. А настоящего дофина Франции, облаченного в чудовищные, колючие обноски бедняка, переложили на дно бельевой корзины. Королева беззвучно рыдала, целуя ручку спящего сына перед тем, как мы завалили его простынями. Обратный путь стал для меня настоящим адом. Мороз крепчал. Ледяной ветер завывал в переулках, норовя пробраться сквозь сукно моего плаща. Я шла за прачками, не чувствуя собственных ног, и меня трясло от животного, панического страха. Я боялась не патрулей — я боялась, что пятилетний ребенок, одурманенный маком и спрятанный под грудой тряпья на этом морозе, просто замерзнет насмерть по дороге. Наш особняк на Миллионной улице встретил нас спасительной тишиной. Вся французская прислуга в связи с праздником была заранее щедро одарена и распущена по домам на два дня. Никаких лишних глаз. Только Архип ждал нас у черного хода. Он молча подхватил корзину, легко, как пушинку, и понес в дом. Мы вытащили дофина. Его губы посинели, а крошечные пальчики были ледяными. Мое сердце едва не остановилось. — Воды! Горячей воды, Архип! — закричала я, срывая с мальчика грязные лохмотья. Я тут же отправила принца в заранее подготовленную ванну. Я растирала его окоченевшие ручки и ножки, поливала его теплой водой, молясь всем богам, чтобы он задышал ровнее. И понемногу кожа ребенка начала розоветь. Ледяной холод отступал. Мальчик так и не проснулся. Мак действовал безотказно. Мы завернули его в нагретые у камина пуховые одеяла и уложили в дальней, самой теплой и безопасной спальне нашего дома. Я обессиленно опустилась на стул у его кровати. Василий Петрович, стоявший у дверей, подошел и молча положил мне на плечи свои тяжелые, теплые руки. Мы украли наследника французского престола. Мы оставили во дворце труп. Операция, равной которой не было в истории, завершилась успехом. Я смотрела на мирно спящего мальчика, слушая, как за окном воет парижская рождественская вьюга, и по моей спине ползли мурашки. — Что-то будет завтра? — еле слышно прошептала я, чувствуя, как холодный ужас перед грядущим утром сжимает горло. Когда слуги в Тюильри подойдут к королевской кровати и попытаются разбудить мертвого ребенка... этот город взорвется. ---------- глава тридцать пятая глава тридцать пятая глава 35.Странное молчание Я ждала взрыва. Ждала набата, истеричных криков газетчиков на улицах, топота кованых сапог Национальной гвардии и завываний парижской толпы. Я сидела у окна в нашем особняке, не сомкнув глаз до самого рассвета, ежеминутно ожидая, что Тюильри содрогнется от вести о смерти наследника престола. Но утро принесло лишь обычный зимний холод и скрип телег зеленщиков. Ничего не случилось. Ни завтра, ни послезавтра. Вечером после Рождества Жозеф вернулся со своего дежурства у ворот дворца. Он был продрогшим до костей, но абсолютно спокойным. — Тишина, Василий Петрович, — доложил он, грея руки у камина в кабинете графа и с наслаждением принимая из моих рук чашку горячего пунша. — Караулы сменились штатно. Никакой беготни врачей, никаких рыданий фрейлин. Официальный бюллетень двора гласит, что дофин слегка простужен и почивает в своих покоях. Никого к нему не пускают, кроме самой королевы и ее самой доверенной служанки. Прошло три дня. Город жил своей обычной, нервной жизнью, не подозревая, что в королевской спальне на огромной кровати под парчовым балдахином лежит мертвый мальчик из Сент-Антуанского предместья. Василий Петрович, расхаживая по кабинету, остановился и задумчиво потер подбородок набалдашником трости. — Так... все очень странно, — медленно произнес граф. Его брови сошлись на переносице. — Двор молчит.Все молчат.... — Но почему?! — я вскочила с кресла, не в силах больше выносить этого напряжения. — Мария-Антуанетта же понимает, что тело скоро начнет меняться! Она не сможет скрывать это вечно. Может быть, она не поняла, что это чужой ребенок? Или она тронулась рассудком от горя? Я должна пойти туда, Василий Петрович! Под видом прачки, как в прошлый раз... Я должна узнать, что там происходит! — Нет, — ледяным, не терпящим ни малейших возражений тоном отрезал муж. Он повернулся ко мне, и в его глазах стояла сталь. — Мы не будем рисковать. Ни вами, ни мальчиком, ни всей нашей операцией. Королева сделала свой выбор. Скрывая смерть «сына», она тянет время. Возможно, боится, что толпа ворвется во дворец, обвинив ее в отравлении. А возможно, ее материнское сердце все-таки победило гордыню, и она дает нам фору, чтобы мы успели увезти настоящего Луи-Шарля как можно дальше. В любом случае, мы уходим. Сейчас. Спорить с графом Воронцовым, когда он включал режим главнокомандующего, было бесполезно. Да и мой собственный здравый смысл подсказывал, что оставаться в Париже с самым разыскиваемым (в перспективе) ребенком Европы — чистое безумие. К вечеру того же дня из ворот нашего особняка, не привлекая лишнего внимания, выехала добротная, крепкая дорожная карета. Никаких гербов Воронцовых. Согласно бумагам, в сторону швейцарской границы направлялся почтенный швейцарский негоциант месье Мирвант со своей семьей, возвращающийся в родной Цюрих. Роль Мирванта безупречно исполнял Василий Петрович в скромном темном сюртуке и очках. Я играла роль его супруги, кутаясь в дорожный плащ простого сукна. На козлах, сжимая вожжи и спрятав под кафтаном пару заряженных пистолетов, сидел Архип. А на сиденье между нами, укутанный в теплый шерстяной плед, сидел маленький принц дома Бурбонов. Документы, которые Василий Петрович предъявлял на заставах, были не просто хорошей подделкой — они были настоящими. Граф использовал свои старые дипломатические связи, и посол Швейцарии, не задавая лишних вопросов старому другу, выправил нам идеальные паспорта. Для патрульных Национальной гвардии мы были скучными иностранными коммерсантами, не представляющими никакого интереса. Мальчик перенес действие макового отвара на удивление легко. Когда он окончательно проснулся в нашем доме и увидел вокруг незнакомые лица, он не стал биться в истерике или звать маму. Луи-Шарль, герцог Нормандский и дофин Франции, которому было всего пять лет, оказался ребенком не по годам смышленым и удивительно спокойным. Жизнь в золотой клетке Тюильри, под прицелом ружей и враждебных взглядов, рано научила его сдерживать эмоции. Он молча позволил мне переодеть его в добротный, но простой костюмчик из коричневой шерсти, послушно съел предложенный бульон и теперь тихо сидел в карете, разглядывая мелькающие за окном заснеженные деревья. Я смотрела на этого хрупкого мальчика с тонкими, благородными чертами лица, и у меня сжималось сердце. Я знала, от какого страшного, гниющего ада в башне Тампль мы его только что спасли. Луи-Шарль перевел взгляд на меня. Его большие, ясные глаза были совершенно серьезными. — Мадам, — его детский, высокий голосок прозвучал в тишине кареты неожиданно твердо. Он обратился ко мне без привычного королевского высокомерия, словно интуитивно понимая, что его статус остался там, в Париже. — Мы едем не к маме? Я судорожно сглотнула. Врать ребенку, которого только что навсегда оторвали от семьи, было невыносимо тяжело, но сказать правду — еще опаснее. Я осторожно взяла его маленькую, холодную ладошку в свои руки и постаралась улыбнуться как можно мягче. — Нет, мой милый, — тихо ответила я, поглаживая его пальчики. — Твоя мама попросила нас увезти тебя в безопасное место. Там, где нет злых людей с пиками и ружьями. Мы едем к твоей тете. Далеко-далеко. Ребенок несколько секунд внимательно смотрел мне в глаза. Он явно обдумывал мои слова своим по-взрослому цепким умом. Он не стал плакать или требовать немедленно развернуть карету. В его маленькой душе уже поселилось то самое спасительное смирение, которое иногда даруется детям, пережившим слишком много страха. Он послушно кивнул и отвернулся к темному окну. — Хорошо, — тихо, с какой-то щемящей, недетской тоской произнес спасенный дофин Франции. — Жаль только, я не смог поцеловать маму на прощание. Василий Петрович, сидевший напротив, тяжело вздохнул и отвел взгляд, делая вид, что поправляет воротник своего плаща. А я прижала ладонь к губам, чтобы не разрыдаться в голос. Мы спасли его жизнь, но цена этого спасения была страшной. Карета швейцарского негоцианта Мирванта уносила нас всё дальше от Парижа, навсегда стирая имя Луи-Шарля Бурбона с кровавых страниц Французской революции. ---------- глава тридцать шестая глава тридцать шестая глава 36.Цюрих Цюрих встретил нас сказочной, почти нереальной после парижского безумия тишиной. Город лежал у берегов замерзшего озера, укрытый пушистым снегом, словно белоснежным саваном. В воздухе пахло хвоей, жареными каштанами и глинтвейном. В окнах аккуратных, пряничных домиков еще горели огни недавно отшумевшего Рождества, а по вечерам до нас доносился приглушенный звон церковных колоколов. Мы сняли просторный, теплый дом на окраине. Маленький Луи-Шарль, которого мы теперь называли просто Шарлем, племянником месье Мирванта, понемногу оттаивал. Он перестал вздрагивать от каждого громкого звука, с удовольствием ел швейцарские сладости и часами играл с деревянными солдатиками, которые Архип принес из лавки. Казалось, мы оказались в раю. В безопасности. Но однажды вечером, когда Шарль уже спал в своей комнате, а я сидела у камина, наслаждаясь теплом и тишиной, Василий Петрович вошел в гостиную с лицом, не предвещающим ничего хорошего. Он был одет не в домашний шлафрок, а в строгий сюртук. В руках он держал стопку писем, только что доставленных нашим доверенным курьером. — Отличные новости, Аннушка, — голос графа звучал ровно, но в нем не было ни капли радости. — Наши капиталы в лондонских банках окончательно легализованы. Жозеф перевел последние средства . Дом в Мейфэре готов к нашему приезду. Мы можем отправляться в Англию хоть завтра. — Это же прекрасно, Василий Петрович! — я с облегчением отложила книгу, чувствуя, как с души падает последний камень. — Лондон... Наконец-то мы сможем перестать оглядываться. И Шарлю там будет безопаснее. Граф подошел к камину, но не стал садиться. Он смотрел на пламя тяжелым, немигающим взглядом. — Вы поедете в Неаполь с Архипом и мальчиком, — медленно, тщательно подбирая слова, произнес он. — А я... я должен вернуться. Сначала я не поняла смысла сказанного. Слова повисли в воздухе, абсурдные, как шутка сумасшедшего. — Вернуться? Куда? В Неаполь? — В Париж, Анна, — он повернулся ко мне, и в его глазах я увидела ту самую стальную, непробиваемую стену долга, о которую уже однажды разбивались мои уговоры. Я вскочила с кресла. Книга с грохотом упала на пол. — Вы сошли с ума! — мой голос сорвался на крик. — Вернуться в Париж?! Туда, откуда мы только что еле унесли ноги?! Там смертельно опасно! Лафайет, должно быть, рвет и мечет, обнаружив пропажу дофина! Если вас узнают, если поймут, кто вы такой, вас разорвут на куски еще до суда! Я бросилась к нему, вцепившись пальцами в лацканы его сюртука. — Зачем, Василий Петрович?! Зачем?! Мы же сделали всё! Мы спасли ребенка, мы вывели деньги!Мы послали сотни писем государыне! Он мягко, но непреклонно накрыл мои руки своими ледяными ладонями. — Мы спасли ребенка, Анна. Но я не спас свое честное имя в глазах Императрицы, — глухо ответил граф. — Подумайте сами. Отчеты в Петербург перестали поступать. Мое исчезновение будет воспринято императрицей не как благоразумие, а как трусость или, того хуже, предательство. Я обещал ей быть ее глазами в Париже. Я не могу просто сбежать, не завершив миссию. — К черту Екатерину! К черту ее миссии! — я плакала, не в силах сдержать отчаяния. Впервые за всё наше путешествие паника захлестнула меня с головой. — Как вы можете меня оставить?! Вы обещали, что мы всегда будем вместе! Вы — моя единственная семья! Я не справлюсь одна с чужим королевским ребенком! — Вы справитесь, моя смелая девочка, — он прижал меня к себе, зарываясь лицом в мои волосы. Его голос дрогнул. — Вы умнее и сильнее большинства государственных мужей. Вы вырастите Шарля. Вы убережете наши капиталы. — Нет! Я не пущу вас! Вы умрете там, Василий Петрович! — я билась в его руках, чувствуя, как рушится весь мой с таким трудом построенный мир. Он отстранился, взяв мое лицо в ладони, и заставил посмотреть ему в глаза. В них стояли слезы, которые этот железный человек никогда не позволял себе проливать на людях. — Аннушка... — прошептал он, и в этом шепоте была вся боль прощания. — Я офицер. Я клятвопреступник, который всю жизнь пытался отмыть свою совесть после переворота шестьдесят второго года. Если я сейчас сбегу, бросив свой пост, я перестану уважать сам себя. И вы... вы тоже перестанете меня уважать. Дайте мне месяц. Два месяца, чтобы завершить дела , уничтожить шифры, , и передать агентурную сеть верным людям. А потом я приеду к вам . Слово Воронцова. Я смотрела в его глаза и понимала: спорить бесполезно. Мой старый гвардеец, мой мудрый дипломат был прикован к своему долгу цепями, которые я не в силах была разорвать. Швейцарская сказка закончилась, уступив место ледяному ужасу ожидания. ---------- глава тридцать седьмая глава тридцать седьмая Глава35.Январский Неаполь Странная, глухая тишина, опустившаяся на Францию, пугала меня не меньше, чем отъезд мужа. Неделя сменяла неделю, а из Парижа не поступало никаких вестей о смерти наследника. Мария-Антуанетта продолжала играть в свою страшную, непонятную мне игру, пряча правду за плотно закрытыми дверями королевской спальни, а мой старый, упрямый гвардеец отправился обратно в этот кипящий котел, чтобы завершить дела и спасти свою офицерскую честь. Оставаться в заснеженном Цюрихе одной, с чужим ребенком на руках и сжигающей изнутри тревогой, было невыносимо. Едва дождавшись, пока горные перевалы станут более-менее проходимыми, я отдала Архипу приказ собираться. Наш путь лежал на юг. В Неаполь. Путешествие через январскую Италию разительно отличалось от нашего первого, беззаботного весеннего вояжа. Не было ни дурманящих запахов цветущих лимонов, ни ласкового солнца. Итальянская зима встретила нас прохладными ветрами, частыми дождями и промозглой сыростью. Но главным отличием было отсутствие в карете Василия Петровича с его ироничными комментариями и энциклопедическими знаниями.Но строго говоря я со своими знаниями из 21 века зря видимо психовала.Русских аристократов в Париже в конце 18 века жило не мало.Строгановы,Воронцовы...Но если б кто то попал на гильотину,об этом бы писали обязательно,пусть не в учебниках истории,но где то....Я зачитывалась историческими романами в восьмом коассе.Пробило как дуру на романтику...Не было же ничего такого.После казни Людовика Екатерина обязала всех русских поданых вернуться и все вернулись.Я успокаивала себя и рядом дремал принц,дофин Франции,судьба которого мне была известна,но я ее изменила....Значит все возможно? Я тосковала по Василию Петровичу.... Его место рядом со мной занял пятилетний Луи-Шарль. Оправившись от макового дурмана и потрясения, мальчик начал стремительно оттаивать. Детская психика, оторванная от гнетущей атмосферы Тюильри и вооруженных караулов, брала свое. Всю дорогу до Кампании наша карета звенела от его высокого, чистого голоска. Маленький спасенный Бурбон оказался обладателем живого, невероятно пытливого ума. Его интересовало абсолютно всё. Он превратился в бесконечную, неиссякаемую фабрику вопросов, которые обрушивались на меня каждые пять минут. — Мадам Анна, а почему у этих крестьян такие странные шляпы? — Мадам Анна, а почему море синее, а небо сегодня серое? — А почему лошади так громко фыркают? — А почему за нами больше не едут дяди с ружьями? Я отвечала на сотый вопрос за день, стараясь быть терпеливой. Мой внутренний житель двадцать первого века понимал: для ребенка, чья короткая жизнь прошла в золотой клетке, этот тряский экипаж и размытые дороги Италии были величайшим, захватывающим приключением. Даже наш суровый Архип, сидевший на козлах, то и дело смягчался, когда Шарль на остановках серьезно и уважительно жал его огромную, мозолистую руку. и просил разрешения покормить лошадей морковкой. Когда наша карета, наконец, въехала в ворота неаполитанской виллы, я испытала острое чувство дежавю, смешанное с горькой тоской. Вилла была прекрасна. Бугенвиллии хоть и сбросили часть листвы, но дом все равно дышал южным уютом. Однако без графа Воронцова, без запаха его табака, без его трости, прислоненной к креслу на террасе, этот огромный, светлый дом показался мне пронзительно пустым и холодным. Я бродила по мраморным полам, касалась спинок кресел и чувствовала, как сильно, до физической боли, мне не хватает моего мужа. Спас меня от уныния Шарль. Мальчику Неаполь пришелся по душе. Запретов здесь было минимум, а пространства для игр — целый сад. Но главной любовью юного дофина стал Персик — один из тех самых белоснежных персидских котят, которых Василий Петрович подарил мне на именины. Кот изрядно подрос, превратившись в пушистое, своенравное облако, и неохотно позволил маленькому принцу таскать себя на руках и завязывать на шее шелковые банты. Спустя несколько часов после нашего приезда на виллу пожаловала Бьянка. Юная баронесса была уже на сносях. Ее фигура тяжело округлилась, но глаза сияли прежним теплым, искренним светом. Едва переступив порог гостиной и увидев меня, Бьянка не выдержала. Она отбросила зонтик и, тяжело переваливаясь, бросилась ко мне. Мы обнялись так крепко, как только позволял ее живот, и обе расплакались. Это были слезы облегчения, пережитого страха и радости встречи. — Мадонна Санта, Анна! — всхлипывала итальянка, целуя мои щеки. — Жозеф писал мне, что творится в Париже...А еще эти слухи! Газеты пишут ужас! Я так боялась за вас! Я ставила свечи святому Януарию каждый день! — Всё будет хорошо, Бьянка. Мой муж знает, что делает, — я заставила себя улыбнуться, хотя внутри всё сжималось от страха за Василия Петровича. Я усадила подругу в кресло и вытерла ей слезы. В этот момент двери гостиной с шумом распахнулись. В комнату вихрем влетел Шарль, волоча за собой слегка недовольного, но смирившегося со своей участью Персика. Бьянка удивленно замерла, глядя на темноволосого, изящного мальчика в добротном костюмчике из тонкого сукна. — О, Господи... — она перевела растерянный взгляд на меня. — Анна? Но... кто этот ребенок? Я глубоко вздохнула. Легенда была отрепетирована и подготовлена заранее, но врать близкой подруге всегда тяжело. — Во Франции сейчас много сирот, милая, — мягко, с легкой грустью произнесла я, подходя к мальчику и ласково гладя его по голове. — Беспорядки, болезни... Мы с Василием Петровичем не смогли пройти мимо. Мы усыновили Шарля. Теперь он наш воспитанник.Он из хорошой семьи и он одинок.... Я едва не произнесла слово "сирота". Бьянка, чье сердце, полное грядущего материнства, было сейчас особенно чувствительным, растроганно прижала ладони к груди. — Какой благородный поступок... — прошептала она, с умилением глядя на ребенка. — Иди сюда, малыш. Какой прелестный мальчуган! Настоящий ангелочек. Шарль, привыкший с рождения к совершенно иному обращению, остановился и серьезно, с чисто бурбоновским достоинством посмотрел на умиляющуюся баронессу. — Я не мальчуган, мадам, — звонко и твердо заявил он, выпустив кота. — Я — принц. Мое сердце совершило кульбит и ухнуло куда-то в район желудка. Вся наша шпионская операция, сотни переведенных ливров и поддельные швейцарские паспорта могли рухнуть из-за одной детской оговорки! Бьянка удивленно моргнула. Но я мгновенно взяла себя в руки. Мой внутренний кризис-менеджер сработал на опережение. Я опустилась на колени прямо на персидский ковер, обняла мальчика за плечики и, лукаво, с нежной улыбкой заглянув в его глаза, громко произнесла: — Конечно, ты принц, мой дорогой. Ты — мой самый любимый, самый ненаглядный принц на всем свете. Разве для матери ее сын может быть кем-то другим? Бьянка облегченно рассмеялась, умиляясь этой «материнской» сцене. Опасный момент был пройден. Шарль, который за месяцы нашего путешествия привык доверять мне больше всех на свете, почувствовал мою поддержку. Он по-детски доверчиво прижался головой ко мне обвил мою талию тонкими ручками и, подняв на меня свои огромные, ясные глаза, спросил с обезоруживающей невинностью: — Раз я твой принц... а можно мне тогда еще одно чудесное пирожное от тети Насти? С капустой! Мы с Бьянкой расхохотались в голос. Напряжение, висевшее в воздухе, окончательно лопнуло. Я прижала к себе этого маленького беглеца, чувствуя, как в моем сердце расцветает настоящая, глубокая материнская нежность. У него больше не было короны, не было Лувра и Версаля, но у него были пирожки (которые он именовал пирожными)от тети Насти, кот Персик и семья, которая не отдаст его ни одной революции в мире. ---------- глава тридцать восьмая глава тридцать восьмая глава 38.Пушистый санкюлот Весна тысяча семьсот девяносто первого года ворвалась в Неаполь неистовым, ослепительным цветением. Склоны холмов покрылись пеной миндальных и лимонных садов, а воздух стал настолько густым и сладким, что его, казалось, можно было пить вместо вина. Жизнь на вилле текла своим чередом, пока в один из таких прозрачных, солнечных дней курьер не доставил мне долгожданный пакет из Франции. Письмо от Василия Петровича было написано нашим излюбленным «деловым» языком, полным тонких метафор и полунамеков, чтобы ни один перлюстратор не догадался об истинном смысле послания. Муж сообщал, что его здоровье полностью восстановилось, дела по «закрытию французских филиалов» близятся к завершению, а атмосфера в столице пока стабильна. Но один абзац заставил меня побледнеть и перечитать его трижды. «Главные акционеры из Тюильри пребывают в прекрасном, бодром настроении, — писал граф уверенным, ровным почерком.— К слову, их младший наследник совершенно оправился от зимней простуды, вполне освоился в своей резиденции и каждый день изволит гулять в саду под присмотром гвардии». Письмо выпало из моих ослабевших пальцев и спланировало на мраморный пол террасы. Освоился? Гуляет в саду?! В моей голове мгновенно вспыхнула страшная, леденящая кровь картина: парижская рождественская ночь, пронизывающий ветер и ледяное, безжизненное тельце мальчика из трущоб, которого мы спрятали под королевским балдахином. Как освоился? Кто освоился?! Мертвый мальчик не был мертвым?! Мой внутренний аналитик из двадцать первого века забился в панике, пытаясь найти рациональное объяснение. Впал в летаргический сон от маковой настойки, а потом очнулся? Нет, исключено, Архип лично констатировал смерть. Значит... значит, Мария-Антуанетта, обнаружив в постели мертвого простолюдина, не подняла крик. Поняв, что настоящий сын спасен, эта отчаявшаяся, гордая женщина сыграла свою собственную, жуткую партию. Она скрыла труп и нашладругого двойника! Нашла похожего сироту и выдала его за дофина, чтобы обмануть Лафайета и Национальную гвардию! Осознание того, что прямо сейчас в Тюильри какой-то чужой ребенок играет роль наследника престола, обреченного на смерть в Тампле, ударило меня под дых. Меня охватил такой жгучий порыв, что я вскочила с кресла. Если бы не здравый смысл, я бы немедленно приказала седлать лошадей и помчалась бы обратно, к берегам Франции, в этот кровавый, закипающий Париж, чтобы вытащить оттуда своего мужа и разгадать эту дворцовую тайну. Но в этот момент с лужайки донесся звонкий, счастливый детский смех. Я подошла к балюстраде. Там, внизу, маленький Шарль Бурбон, которого мы теперь называли просто нашим принцем, увлеченно гонял наглых итальянских голубей. На его щеках играл здоровый южный румянец, а в глазах не было ни капли страха. Я смотрела на спасенного ребенка, и мой порыв вернуться в Париж медленно угас. Мое место было здесь. Мой долг — защищать ту жизнь, которую мы уже спасли. К тому же, Неаполь требовал моего постоянного присутствия. В марте случилось долгожданное чудо: Бьянка разрешилась от бремени. Юная баронесса подарила нашему секретарю Жозефу невероятно красивую, здоровую девочку с огромными темными глазами, в которых безошибочно угадывалась итальянская порода. Мы с Шарлем навещали их особняк на нашей улице почти каждый день. Пятилетний мальчик, лишенный нормального детства в золотой клетке Версаля, приходил в абсолютный восторг от младенца. Он мог часами тихо сидеть у колыбели, серьезно и ответственно покачивая ее, пока мы с Бьянкой пили кофе и обсуждали проблемы младенцев. Шарля вообще полюбили все обитатели нашего дома. Настасья пекла для него особые сладкие пирожки, Архип вырезал ему деревянных лошадок, а горничные готовы были носить его на руках. Единственным существом на вилле, которое категорически отказывалось признавать авторитет юного принца, был кот Персик. Подарок Василия Петровича изрядно подрос, превратившись в огромное, пушистое и невероятно своенравное белое существо. Персик искренне считал себя полноправным хозяином Неаполя и терпеть не мог, когда его пытались тискать или наряжать. Периодически кот бунтовал: он вырывался из объятий мальчика, возмущенно шипел и пускал в ход когти. Шарль, к его чести, переносил эти нападения с истинно бурбоновским стоицизмом. Он ни разу не заплакал и не побежал жаловаться, лишь упрямо поджимал губы и прятал поцарапанные пальцы за спину. В конце концов, ребенок, переживший штыки Национальной гвардии под своими окнами, явно не собирался пасовать перед каким-то персидским котом. Но мое терпение оказалось не таким безграничным. Однажды утром, застав кота за очередной попыткой расцарапать руку принцу, я решительно перехватила пушистого агрессора за шкирку. Вооружившись специальными кусачками из своего маникюрного набора, я усадила возмущенно вопящего Персика себе на колени и принялась безжалостно укорачивать его главное оружие. — Ну всё, ваше кошачье величество, ваше тиранство окончено, — мстительно приговаривала я, откусывая острые кончики когтей, пока Шарль с восхищением наблюдал за этой экзекуцией. — Ты только посмотри на свое поведение! Живешь в роскоши, ешь сметану, а нападаешь на невинных людей из-за угла! Я щелкнула щипчиками в последний раз, отпуская обиженного, лишенного сабель кота на пол, и строго погрозила ему вслед пальцем: — Ты санкюлот, а не Персик! Иди в сад, революционер пушистый! Шарль заливисто, искренне расхохотался, глядя, как белый кот, возмущенно подергивая хвостом, удаляется в заросли бугенвиллий. А я улыбнулась в ответ, понимая, что пока мы можем позволить себе смеяться над такими мелочами, наш маленький итальянский мир находится в полной, абсолютной безопасности. ---------- глава тридцать девятая глава тридцать девятая Глава 39.Эхо Варрена Лето тысяча семьсот девяносто первого года обрушилось на Кампанию изнуряющим, тягучим зноем. Но липкий пот, выступавший на моих висках по утрам, был вызван вовсе не неаполитанским солнцем. Редкие, зашифрованные письма от Василия Петровича, доставляемые надежными курьерами, приносили из Франции вести одна страшнее другой. Мой внутренний историк знал расписание этой катастрофы, но читать сухие строки мужа было физически больно. Кризис грянул в июне. Знаменитый Вареннский кризис. Граф писал, что Людовик XVI с семьей попытался тайно бежать из Парижа к восточной границе, чтобы возглавить армию роялистов и организовать интервенцию. Мой муж, как всегда, оказался абсолютно, безжалостно прав: их тяжелая, роскошная берлина, набитая чемоданами и слугами, ползла со скоростью черепахи. План с треском провалился. В крошечном городке Варенн короля узнал простой почтмейстер. Венценосных беглецов арестовали и под конвоем Национальной гвардии с позором вернули в столицу. «Париж встретил их гробовым, зловещим молчанием, Аннушка, — писал Василий Петрович своим четким, твердым почерком. —Никто не снимал шляп. Король больше не священен. Он — беглец и предатель в глазах толпы. Вера в монархию рухнула окончательно, и республиканские настроения теперь диктуют повестку в Собрании. Тюильри превратился в настоящую тюрьму. ». Я опускала письмо на колени и долго смотрела на играющие вдали солнечные блики Неаполитанского залива. Там, в этой парижской тюрьме, вместе с Марией-Антуанеттой сидел чужой, подставной мальчик, играющий роль дофина. Круг сужался. Чтобы не сойти с ума от тревоги за мужа, я с головой уходила в заботы о Шарле. Мы много гуляли по Неаполю. Оставив душную виллу, мы спускались к набережной. Шестилетний мальчик, одетый в простой, но опрятный костюмчик , вприпрыжку бежал рядом со мной, крепко держа меня за руку. Он поразительно быстро адаптировался. Прошлое в золотых залах Версаля стиралось из его детской памяти, заменяясь яркими красками Италии. Он больше никогда не называл себя принцем. Он откликался на имя Шарль, приветливо здоровался с торговками на рынке и приходил в абсолютный, неописуемый восторг от неаполитанского мороженого. Когда я покупала ему рожок с лимонным или фисташковым сорбетом, его лицо сияло таким обыкновенным, земным детским счастьем, что у меня сжималось сердце. Однажды, когда полуденный зной загнал нас обратно в прохладную библиотеку виллы, я решила, что пора заняться его образованием. Усадив Шарля за большой дубовый стол, я разложила перед ним чистые листы бумаги, приготовила перья и открыла привезенную из Парижа детскую азбуку. — Ну что, мой юный принц, — бодро начала я, придвигая к нему чернильницу. — Пора учиться читать и писать. Начнем с простых букв. Смотри, это буква «А»... Шарль серьезно посмотрел на меня своими огромными, умными глазами. В них мелькнула та самая, чисто бурбоновская снисходительность, которую он иногда забывал прятать. Он аккуратно, двумя пальчиками, взял у меня из рук книгу, перевернул несколько страниц и ясным, звонким голоском бегло, без единой запинки, прочитал целый абзац сложного французского текста. Мои брови поползли вверх. — Ты... умеешь читать? — растерянно спросила я. Мальчик кивнул и, отложив книгу, сложил ручки на столе. — Умею, тетя Анна, — вежливо ответил он. — А еще я знаю наизусть басни. Хотите, расскажу? Не дожидаясь моего ответа, он встал из-за стола, выпрямил спину, заложил одну руку за спину, как заправский придворный оратор, и с идеальной выразительностью, соблюдая все интонации и паузы, начал декламировать Жана де Лафонтена: —Maître Corbeau, sur un arbre perché, Tenait en son bec un fromage... (Мастер Ворон, сидя на дереве, держал в клюве сыр...) Я слушала его, открыв рот. Он прочитал «Ворону и Лисицу» безупречно. Гувернеры в Версале не зря ели свой хлеб: наследника французского престола учили лучшие умы эпохи. Мой внутренний педагог чувствовал себя слегка уязвленным, но гордость за этого умного, талантливого ребенка перевешивала всё остальное. — Браво, Шарль! — я искренне захлопала в ладоши, когда он закончил и с достоинством поклонился. — Это было просто великолепно. Он сел обратно на стул, но радости на его лице не было. Воспоминания, разбуженные французскими стихами, внезапно прорвали ту защитную плотину, которую его детская психика выстроила в Неаполе. Шарль опустил голову. Его маленькие пальчики нервно теребили край листа бумаги. Когда он снова посмотрел на меня, его огромные глаза были полны слез. — Тетя Анна... — его голос дрогнул, потеряв всю свою ораторскую уверенность. Это был просто напуганный, тоскующий маленький мальчик. — Когда мы поедем к маме? Вопрос ударил меня под дых. Перед глазами вспыхнули строки из письма графа: унизительное возвращение из Варенна, ярость толпы, Тюильри, превратившийся в тюрьму. Мария-Антуанетта была обречена, и я знала это лучше, чем кто-либо другой. Сказать ему правду? Сказать, что его мама сейчас заперта под дулами ружей Национальной гвардии и что он, скорее всего, больше никогда её не увидит? Это убило бы его. Я обошла стол, опустилась перед ним на колени и крепко прижала его к себе, гладя по светлым, пахнущим солнцем волосам. — Мы не можем сейчас поехать во Францию, мой милый, — тихо, стараясь, чтобы мой голос не дрожал, ответила я. — Там сейчас очень неспокойно. Шарль всхлипнул, уткнувшись носом в мое плечо. — Но я так соскучился... Я отстранилась ровно настолько, чтобы заглянуть в его заплаканные глаза, и произнесла самую страшную, но самую спасительную ложь в своей жизни. — Она сама приедет к нам, Шарль, — я улыбнулась ему мягкой, уверенной улыбкой. — Как только плохие люди уйдут, а дороги станут безопасными, твоя мама обязательно приедет к нам в Италию. Мы просто должны подождать. Ребенок внимательно смотрел на меня. Дети чувствуют фальшь, но моя любовь к нему и желание защитить были абсолютно искренними. Шарль судорожно вздохнул, вытер слезы кулачком и, поверив моему обещанию, кивнул. — Это хорошо, — тихо, с робкой надеждой сказал спасенный дофин Франции. Он снова прижался ко мне, а я гладила его по спине, глядя поверх его головы в пустую библиотеку, и молилась всем богам, чтобы мой муж успел выбраться из того ада, который сжимался вокруг королевской семьи, прежде чем двери Парижа захлопнутся навсегда. ---------- глава сороковая глава сороковая Глава 40.Море Июльский зной накрыл Неаполь тяжелым, плавящим камни покрывалом. Воздух дрожал над черепичными крышами, а Везувий, казалось, дышал раскаленным пеплом прямо на город. Сидеть на вилле, даже за закрытыми ставнями и опущенными парусиновыми тентами, становилось решительно невозможно. Мой внутренний спасатель, помнящий о живительной силе воды, забил тревогу. Я велела Архипу готовить легкую коляску. Теперь наши поездки на тот самый уединенный каменистый пляж, где мы когда-то стреляли по бутылкам с Василием Петровичем, стали ежедневным ритуалом. Сначала Шарль отнесся к огромному, шумящему морю с вполне понятной для версальского ребенка опаской. Он стоял на берегу в своей полотняной сорочке, переминаясь с ноги на ногу, и недоверчиво смотрел на набегающие волны. В его мире вода существовала лишь в мраморных бассейнах Трианона да в изящных фонтанах. Но природное детское любопытство быстро взяло верх над осторожностью. Я заходила в воду первой, подавая ему руку. Сначала по колено, потом по пояс. Соленая вода ласково обнимала, принося божественную прохладу. — Иди ко мне, Шарль! — звала я его, брызгаясь и смеясь. — Смотри, вода держит! Уже через неделю от его робости не осталось и следа. Шестилетний мальчишка, который еще полгода назад играл под прицелом мушкетов Национальной гвардии, оказался невероятно способным учеником. Он схватывал всё на лету.Вместо рубашки я одевала его в короткие белые кюлоты,они не мешали движениям в воде. Вскоре он уже барахтался рядом со мной, как настоящий маленький дельфин. Он научился задерживать дыхание и с восторгом нырял с открытыми глазами, выискивая на дне красивые, обкатанные волнами камушки и ракушки, которые потом с гордостью складывал на берегу. Его бледная, аристократическая кожа покрылась ровным, золотистым итальянским загаром, а на щеках заиграл здоровый румянец. Архип Васильевич, неизменно сопровождавший нас в этих вылазках, стоял на берегу. Наш суровый смоленский страж, закатав штанины, заходил в воду по щиколотку и внимательно, исподлобья следил за каждым движением мальчика, готовый в любую секунду броситься на помощь. Но помощь не требовалась. Однажды, когда солнце начало клониться к западу, окрашивая воды залива в нежно-персиковые тона, Шарль вынырнул совсем рядом со мной. Он откинул назад мокрые, потемневшие волосы, смешно фыркнул, отплевываясь от соленой воды, и повис у меня на шее, тяжело дыша. Я обняла его мокрое, скользкое тельце, чувствуя, как бьется его маленькое сердечко. — Тетя Анна, а мы завтра снова приедем? — спросил он, заглядывая мне в глаза с такой искренней, неподдельной надеждой, от которой у меня перехватило горло. — Архип обещал показать мне, как ловить крабов! — Конечно приедем, мой милый, — тихо ответила я, целуя его в мокрую, пахнущую морем макушку. — Мы будем приезжать сюда каждый день, пока тебе не надоест. Он счастливо улыбнулся и, оттолкнувшись от меня, снова нырнул, взбив фонтан брызг. Я смотрела на него, плавающего в золотистой воде, и чувствовала, как внутри меня что-то окончательно меняется. Страх за Василия Петровича, тревога за судьбу Франции, тоска по прошлой жизни — всё это отступало на второй план перед этим маленьким, живым комочком энергии. Весь мой нерастраченный материнский инстинкт, который я когда-то пыталась заглушить дипломатическими играми и дворцовыми интригами, теперь обрушился на этого ребенка. Я любила его. Любила его звонкий смех, его серьезные, не по годам умные глаза, его бурбоновское упрямство и его детскую доверчивость. Я спасла его от страшной, медленной смерти в башне Тампль. Но теперь я понимала, что и он спас меня. Он подарил мне тот самый смысл, которого мне так не хватало в этом чужом, жестоком восемнадцатом веке. Я смотрела на Шарля, ныряющего за очередной ракушкой, и уже даже мысленно не называла его ни принцем, ни племянником. В глубине души, там, где не властны ни революции, ни короли, я называла его своим сыном. И ради этого мальчика я была готова перевернуть мир, если бы он посмел снова ему угрожать. ---------- глава сорок первая глава сорок первая глава 41.Лето 1791 года: Газеты и скрытые послания В Неаполь новости из бурлящей Франции всегда приходили с мучительной задержкой. Пока мы наслаждались зноем, купаниями и спелыми персиками, там вершилась история — жестокая и неотвратимая. Моим главным окном в мир теперь стали свежие номера британских газет. Их мне любезно, с курьерами, поставлял сэр Уильям Гамильтон — британский посланник в Неаполитанском королевстве, страстный коллекционер античности и давний приятель Василия Петровича. Я сидела на террасе, обмахиваясь веером, и с содроганием читала о том, что происходило в Париже еще в конце зимы и весной. Хроника событий читалась как сводка с затянувшегося театра военных действий. Газеты пестрели подробностями так называемого «Дня кинжалов», случившегося двадцать восьмого февраля. Сотни преданных дворян, вооружившись пистолетами и кинжалами, тайно проникли во дворец Тюильри, чтобы защитить короля Людовика. В это время Лафайет со своей Национальной гвардией усмирял очередной бунт в Венсене. Когда гвардейцы вернулись, во дворце едва не началась бойня: солдаты решили, что аристократы хотят похитить монарха. И Людовик, этот вечно сомневающийся, добрый, но слабый человек, отдал приказ своим защитникам сложить оружие. Дворян, униженных и обезоруженных, под улюлюканье толпы насильно выдворили из дворца. «Он сам лишает себя последних преданных клинков», — с горечью подумала я, откладывая газету. Дальше — больше. Двадцать пятого марта Франция официально разорвала дипломатические отношения с Ватиканом. А второго апреля умер граф Мирабо — человек, который своим львиным рыком завел мотор революции, но в последнее время отчаянно пытался спасти монархию, получая за это тайное жалованье от двора. Собрание в едином порыве превратило строящуюся церковь Святой Женевьевы в Пантеон — усыпальницу для великих людей нации. Четвертого мая останки Мирабо с невероятной помпой поместили туда первыми. Я, помнящая историю своего мира, лишь горько усмехнулась: пройдет совсем немного времени, тайная переписка Мирабо с королем будет найдена, и этого «великого гражданина» с позором вышвырнут из Пантеона. От мрачных мыслей меня отвлек визит самого лорда Гамильтона. Высокий, элегантный дипломат пребывал в великолепном, почти юношеском расположении духа. — Леди Анна, вы прекрасны, как флорентийская мадонна, — галантно поклонился он, целуя мне руку. — Неаполитанское солнце идет вам на пользу. — Благодарю, милорд. Я в неоплатном долгу перед вами за прессу. Хоть новости из Парижа и заставляют кровь стынуть в жилах. — О, французы сошли с ума, это бесспорно, — легкомысленно отмахнулся Гамильтон. — Но я пришел не для того, чтобы обсуждать сумасбродства Собрания. Я пришел попрощаться. На днях я отбываю в Лондон. Его глаза счастливо заблестели. — Неужели свадьба? — искренне улыбнулась я, зная о его страстном романе с прекрасной Эммой Лайон, девушкой весьма скандального прошлого, но божественной красоты. — Именно так! — просиял сэр Уильям. — Мы обвенчаемся в Лондоне. А на обратном пути, когда мы будем возвращаться в Неаполь уже как муж и жена, я планирую заехать в Париж. Посетить Тюильри. Я должен засвидетельствовать свое почтение королю и королеве в эти темные времена. Англия не бросает своих венценосных кузенов в беде. Мое сердце екнуло. Это был шанс. Невероятный, посланный самим небом шанс. Гамильтон будет иметь личную аудиенцию у Марии-Антуанетты. — Сэр Уильям, — я понизила голос и посмотрела ему прямо в глаза. — Могу я просить вас об одном одолжении? — Все, что угодно, леди Анна. — Когда вы будете говорить с королевой... умоляю, передайте ей буквально следующее. — Я сделала паузу, чеканя каждое слово. — Передавайте Ее Величеству наилучшие пожелания и терпения от семьи графа Воронцова и нашего приемного сына Шарля. Лорд Гамильтон удивленно приподнял бровь. Он, разумеется, знал, что мы приютили сироту, но не мог взять в толк, почему французской королеве должно быть дело до приемного ребенка русских дипломатов. Однако дипломатический такт взял верх над любопытством. — «От семьи графа Воронцова и вашего приемного сына Шарля»... — задумчиво повторил он. — Что ж, я в точности передам ваши слова, леди Анна. Можете не сомневаться. — Благодарю вас. Для королевы это будет... очень важно. Когда лорд Гамильтон отбыл, я вышла в сад. В тени раскидистого лимонного дерева сидел Архип и выстругивал из деревяшки маленькую саблю, а рядом, звонко смеясь, бегал Шарль, загоняя в кусты несчастного кота Персика. Мальчик обернулся, увидел меня и с радостным криком бросился ко мне, обхватив руками мои колени. Я погладила его по светлым волосам, надеясь лишь на одно: что где-то там, в мрачных стенах Тюильри, одна несчастная мать скоро услышит послание лорда Гамильтона и поймет, что ее настоящий сын жив, любим и находится в полной безопасности. ---------- глава сорок вторая глава сорок вторая Глава 42.Тревога. Июльский зной плавил улицы Неаполя, заставляя горожан прятаться в глухую сиесту, но на затененной террасе нашего палаццо веяло спасительной прохладой от моря. Бьянка мерно покачивала колыбель со спящей дочкой, а я, обложившись свежими лондонскими газетами, с ужасом понимала: во Франции события понеслись галопом, срываясь в кровавую пропасть. — Послушай, Бьянка, это просто уму непостижимо, — проговорила я, откладывая очередной лист, исписанный убористым английским шрифтом. — Котел закипел и вот-вот взорвется. Бьянка тревожно подняла на меня свои темные глаза. Она жила от письма до письма, молясь за Жозефа, который все еще оставался в Париже рядом с моим мужем. — Что там, Анна? Снова бунты? — Хуже. Политика теперь делается с помощью пушек, — вздохнула я. — Пятого июля император Леопольд, брат Марии-Антуанетты, наконец-то проснулся. Он издал Падуанский циркуляр, призывая всех монархов Европы объединиться и спасти Людовика. — Слава Деве Марии! — перекрестилась Бьянка. — Значит, помощь придет? — Боюсь, это только разозлит ос с Собрании. Они уже наносят ответные удары. Девятого июля вышел декрет: все эмигранты-аристократы обязаны вернуться во Францию в течение двух месяцев. Иначе их замки и земли будут конфискованы. А чтобы отвлечь толпу, одиннадцатого числа устроили очередной спектакль — перенесли прах Вольтера в Пантеон. Я нервно прошлась по террасе, слушая, как в саду Архип учит Шарля вязать морские узлы. Смех нашего спасенного принца звучал так беззаботно на фоне парижского кошмара. — А что с королем? — робко спросила Бьянка, поправляя кружевное одеяльце дочери. — Пятнадцатого июля Национальное собрание объявило его «неприкосновенным»... но при этом отстранило от власти. Он теперь заложник в собственном дворце, пока не подпишет их новую конституцию. В клубе якобинцев из-за этого произошел раскол: умеренные испугались и отделились в клуб фельянов. Но самое страшное случилось потом. Семнадцатого июля. Я замолчала, подбирая слова. Бьянка побледнела, предчувствуя дурные вести. — На Марсовом поле собралась огромная толпа. Кордельеры и якобинцы принесли петицию, требуя вовсе низложить короля. Мэр Парижа Байи приказал поднять красный флаг — знак военного положения. И Национальная гвардия... гвардия под командованием Лафайета открыла огонь по безоружной толпе. — Матерь Божья... — Бьянка прижала руки к губам. — Жозеф! Он ведь служит в Национальной гвардии! А если он был там? Если он стрелял... или в него стреляли?! — Успокойся, милая, — я поспешно обняла ее за плечи, хотя у самой сердце билось где-то в горле. — Жозеф — офицер, он человек благоразумный, как и мой муж. Василий Петрович не позволил бы ему оказаться в самом пекле бессмысленной бойни. Газеты пишут о пятидесяти убитых. Это точка невозврата, Бьянка. Теперь кровь пролила сама новая власть. — Что же будет дальше? — прошептала она, прижимаясь ко мне. — Временная победа умеренных, — я пробежалась глазами по последним строкам колонки. — Восемнадцатого июля Собрание запретило подстрекательства к бунтам. Выпустили декреты против радикалов. Этот сумасшедший Марат снова прячется по подвалам, а Дантон, их главный крикун, и вовсе сбежал в Англию. Я посмотрела на синее неаполитанское небо, чувствуя, как внутри сжимается ледяной ком. Дантон сбежал, Марат затаился, но я знала историю. Это было лишь затишье перед бурей. Якобинцы вернутся, и они будут мстить. — Им пора уезжать, Бьянка. Моему мужу и Жозефу пора возвращаться домой, — твердо сказала я, комкая в руках край газеты. — Игра зашла слишком далеко. ---------- глава сорок третья глава сорок третья глава 43 Решимость Тревога сводила меня с ума. Каждое новое известие из Парижа, каждая прочитанная газета лишь усиливали мое предчувствие надвигающейся катастрофы. Я не могла больше просто сидеть на залитой солнцем террасе, зная, что мой муж и Жозеф остаются в городе, который вот-вот захлебнется в крови. Я должна была действовать. Я приняла решение ехать, но оставить Шарля без присмотра не могла. К счастью, уговорить Бьянку оказалось несложно. Я попросила ее на время моего отсутствия переехать вместе с новорожденной дочкой и сыном в наш особняк и взять на себя заботы о мальчике. Шарль уже успел к ней привязаться, да и для самой Бьянки компания в большом доме была спасением от тоскливых мыслей. Чтобы окончательно успокоить подругу, я оставила ей наше главное домашнее сокровище — кухарку Настасью. Вся русская кухня с ее наваристыми супами, блинами и немыслимыми пирогами переходила в полное распоряжение Бьянки. Услышав об этом, молодая мать звонко рассмеялась, укачивая малышку: — Когда вы вернетесь — не узнаете меня! С такой едой я растолстею и покроюсь слоем жира! — Не лги, — с улыбкой возразила я, глядя на ее точеную фигуру и по-южному яркую красоту. — Ты прекрасно выглядишь. Жозеф — настоящий счастливчик. При упоминании имени мужа Бьянка мгновенно опечалилась. Ее смех оборвался, а в глазах застыла затаенная боль женщины, ждущей солдата с войны. — Я безумно по нему скучаю, — тихо произнесла она, опуская голову. — Ах, скорее бы он вернулся... — Я привезу его. И Василия Петровича тоже, обещаю тебе, — твердо сказала я, обнимая ее на прощание. Сборы были недолгими. Я тепло простилась с Архипом и расцеловала Шарля, наказав ему слушаться Бьянку и не мучить кота Персика. Прихватив с собой толстую пачку писем от Бьянки, пахнущих лавандой и слезами, я отправилась в порт. В тот же день я поднялась на борт английского торгового судна, покидающего гостеприимный Неаполь. Ветер наполнил паруса, унося меня прочь от мирной итальянской жизни. Впереди лежала Франция — кипящий котел революции, куда я возвращалась, чтобы вытащить своих близких. Плавание на английском бриге «Святой Георгий» оказалось на удивление спокойным, если не считать чрезмерного внимания со стороны капитана. Капитан Даррел — статный, загорелый британец с обветренным лицом и лукавым прищуром серых глаз — явно вознамерился скрасить путешествие одинокой и, как ему казалось, скучающей леди. Каждый вечер за ужином он галантно ухаживал за мной, подливая вино и развлекая захватывающими дух историями о своих былых плаваниях в Карибском море. Он живописал жестоких пиратов, абордажные схватки, таинственные острова и зарытые в белом песке сундуки с испанским золотом. Я слушала его с вежливой улыбкой, позволяя ему этот невинный флирт. Рассказы капитана о флибустьерах казались милой сказкой по сравнению с тем кровавым водоворотом, в который погружалась Франция и куда я по собственной воле возвращалась. Попрощавшись с разочарованным капитаном Даррелом в Марселе, я пересела на дилижанс до Парижа. И вот тут сказки закончились, уступив место суровой реальности революционной страны. Дорога превратилась в сущий ад. Полиция и патрули бездействовали или вовсе разбежались, а провинция была отдана на откуп бандам, прикрывавшимся высокими политическими лозунгами. Наш дилижанс грабили дважды. Первый раз это случилось под Лионом: вооруженные люди в грязных блузах, назвавшиеся «патриотами», выпотрошили кошельки пассажиров и сняли с нас все мало-мальски ценные украшения. Второй раз нас остановили уже на подъезде к столице, и эти господа оказались куда менее щепетильными — они забрали даже часть багажа. В итоге я въехала в Париж грязная, уставшая, с абсолютно пустым саквояжем. Единственное, что мне удалось спасти — это толстую пачку писем от Бьянки, которую я предусмотрительно зашила в подкладку дорожного платья. Париж встретил меня оглушительным ревом, иллюминацией и безумным столпотворением. Город бурлил, словно в него плеснули молодого вина. Из обрывков уличных разговоров и выкриков газетчиков я поняла причину этого всеобщего, истеричного веселья. Шли десятые числа сентября. Тринадцатого и четырнадцатого числа король Людовик XVI официально принял и подписал новую Конституцию. Толпа искренне верила, что революция на этом окончена. Что теперь настанет золотой век свободы и закона, а король и нация слились в едином порыве. Звучали крики: «Да здравствует нация! Да здравствует король!». Но, глядя на эти восторженные лица, я чувствовала лишь горечь. Я знала, что эта конституционная идиллия — не более чем декорация, за которой уже точат ножи для гильотины. Наш особняк встретил меня тишиной. Когда запыхавшийся привратник открыл мне дверь, он буквально остолбенел, выронив из рук подсвечник. — М-мадам?.. — только и смог выдавить он, глядя на меня, как на привидение. Я не стала дожидаться доклада и сама взбежала по лестнице в кабинет мужа. Распахнув тяжелые дубовые двери, я замерла на пороге. Василий Петрович стоял у стола, склонившись над какими-то бумагами, а Жозеф, в расстегнутом мундире Национальной гвардии, сидел в кресле, устало потирая виски. При звуке открывающейся двери оба подняли головы. На несколько секунд в кабинете повисла звенящая, нереальная тишина. Лицо графа побледнело, он моргнул, словно не веря собственным глазам. — Анна?.. — голос мужа дрогнул, потеряв свою обычную дипломатическую уверенность. — Боже мой... Анна! Шок мгновенно сменился бурей эмоций. Василий Петрович бросился ко мне, сгреб в охапку и прижал к себе так крепко, что у меня перехватило дыхание. Он целовал мое лицо, волосы, бормоча слова любви и ругая меня за безрассудство одновременно. — Сумасшедшая... Моя храбрая, безумная девочка, — шептал он, зарываясь лицом в мои запыленные с дороги волосы. — Как ты могла приехать сюда одна? — Я приехала за вами, — счастливо всхлипнула я, обнимая его за шею. — Там, на юге, так не хватает твоего занудства. Жозеф, наконец пришедший в себя, подскочил к нам, сияя от радости. — Мадам Анна! Вы живы! Но как? Почему? Я с улыбкой отстранилась от мужа и, достав из кармана изрядно помятый, но целый сверток, протянула его юноше. — У меня здесь кое-что есть. Это от Бьянки. Глаза Жозефа расширились. Он схватил письма дрожащими руками, бережно прижал их к груди, и по лицу молодого офицера, видевшего кровь и бунты парижских улиц, покатились совершенно искренние, мальчишеские слезы. ---------- глава сорок четвертая глава сорок четвертая Глава 44. Сомнения Мягкий свет свечей выхватывал из полумрака спальни смятые шелковые простыни. После долгой разлуки, после всех страхов, дорожных тягот и тревог, наша близость была отчаянной, нежной и исцеляющей. Я лежала, положив голову на грудь мужа, и слушала ровный стук его сердца. Его рука ласково перебирала мои разметавшиеся по подушке волосы. За окнами затихал ночной Париж, все еще празднующий принятие Конституции. — Тебе не стоило так рисковать, моя безрассудная героиня, — тихо произнес Василий Петрович, поцеловав меня в макушку. — Но видит Бог, я никогда не был так счастлив, как сегодня, когда двери кабинета открылись и на пороге появилась ты. — Я не могла больше ждать в Неаполе, — прошептала я, прижимаясь к нему крепче. — Газеты писали страшные вещи. Я приехала, чтобы забрать вас с Жозефом. Пора уезжать, Василий. Париж скоро утонет в крови. Граф тяжело вздохнул и, чуть отстранившись, заглянул мне в глаза. В его взгляде читалась снисходительная, успокаивающая уверенность опытного политика и дипломата. — Ты слишком впечатлительна, душа моя. Газетчики всегда сгущают краски ради тиражей. Поверь мне, худшее уже позади. Кризис миновал. — Миновал? — я недоверчиво приподнялась на локте. — После расстрела на Марсовом поле? После того, как король пытался бежать и его вернули под конвоем? — Именно поэтому, — кивнул муж. — Радикалы получили жестокий, но необходимый урок. Дантон бежал, Марат прячется, якобинцы расколоты. Умеренные силы, наконец, взяли верх. Людовик подписал Конституцию, признал свои ошибки и примирился с нацией. Собрание ликует, народ устал от бунтов и хочет покоя. Европа тоже отступит, увидев, что во Франции установился законный порядок. Нам нужно пробыть здесь еще совсем немного, закончить дела посольства, и мы спокойно вернемся в Италию. Без спешки, без риска и паники. Я слушала его уверенный, бархатный баритон, и в моей душе поднималась странная буря. Язнала будущее. Я знала про штурм Тюильри, который должен произойти следующим летом. Знала про сентябрьские убийства, про эшафот на площади Революции, про якобинский террор и лезвие гильотины, которое не пощадит ни короля, ни королеву, ни тех самых «умеренных», в которых сейчас так искренне верил мой муж. Но... так ли это теперь? Моя железобетонная уверенность вдруг дала трещину. Мой разум лихорадочно ухватился за новую, спасительную мысль. Ведь я уже вмешалась в этот чудовищный механизм! Маленький Луи-Шарль, которому суждено было сойти с ума и умереть в сырой камере Тампля, сейчас мирно спит в Неаполе под присмотром Бьянки и нянчит кота Персика. Я вырвала его из жестоких шестеренок истории. Что, если история — это не заранее написанный сценарий? Что, если наше дерзкое похищение дофина стало тем самым толчком, который изменил русло реки? Возможно, Мария-Антуанетта, зная, что ее истинный наследник в безопасности, перестала совершать роковые ошибки и плести отчаянные интриги с иностранными державами? Возможно, именно поэтому король так покорно сдался и подписал Конституцию, решив спасти то, что осталось? Я смотрела на спокойное, любимое лицо мужа, освещенное неровным пламенем свечи, и мне так отчаянно, так сильно захотелось ему поверить. Захотелось забыть страшные параграфы из учебников истории моего мира. — Ты думаешь... все действительно наладится? — с надеждой спросила я, и мой голос едва заметно дрогнул. — Я уверен в этом, моя любовь, — Василий Петрович ласково провел костяшками пальцев по моей щеке. — Революция закончилась. Завтра начнется новая эпоха. Я закрыла глаза и положила голову обратно ему на плечо. Мой разум изо всех сил цеплялся за эту хрупкую, светлую иллюзию. Я позволила себе поверить, что кровь больше не прольется, что мы обманули саму судьбу. Впервые за долгие месяцы тревоги я заснула в объятиях мужа глубоким, спокойным сном, моля Бога лишь о том, чтобы граф оказался прав. ---------- глава сорок пятая глава сорок пятая глава45.Перемены Утром, спустившись во двор, я не обнаружила на конюшне нашего веселого конюха Бертрана. Вместо него седло натирал новый юноша, представившийся Мишелем. У него был изящный профиль, тихий голос и совершенно белые, тонкие пальцы без единой мозоли. Я не стала ни о чем расспрашивать мужа, лишь понимающе улыбнулась ему за завтраком. Наша тайная перевалочная база для беглых аристократов продолжала работать. И это негласно подтверждало: несмотря на все заверения графа о наступившем мире, он и сам предпочитал держать порох сухим. Днем мы с Василием Петровичем отправились на прогулку в парк. Стояла прозрачная, золотая осень. Воздух был по-особому свеж, а под ногами шуршали желтые листья. Навстречу нам чинно шел наш сосед Трюбо — весьма влиятельный депутат Учредительного собрания. Завидев нас, он приветливо снял шляпу. Мы обменялись любезными поклонами и дежурными улыбками, словно старые добрые знакомые в самой мирной стране на свете. — Видишь, душа моя, — негромко произнес муж, предлагая мне руку. — Жизнь возвращается в законное русло. Собрание завершило свой великий труд. Я оперлась на его локоть, мысленно перебирая в голове ворох газетных новостей последних дней. Конец сентября выдался на редкость плотным на декреты, в которых Собрание пыталось спешно зацементировать свой успех. — Они приняли весьма любопытные законы, — осторожно начала я. — Двадцать седьмого сентября объявили, что любой человек, ступивший на землю Франции, свободен, независимо от цвета кожи. И французским евреям наконец-то предоставили полное гражданство. — Прекрасный жест в духе Просвещения, — кивнул граф, слегка постукивая тростью по дорожке. — Торжество разума. — Да, но ты заметил их иезуитскую оговорку? Рабство отменили только в самой Франции. В заморских колониях, которые приносят Собранию баснословные доходы, чернокожие рабы так и останутся в цепях. Их хваленое равенство заканчивается там, где начинаются большие деньги. Василий Петрович лишь снисходительно усмехнулся: — Политика, Анна, всегда строится на компромиссах. Торговля не терпит резких потрясений. Зато обрати внимание на другой закон, от двадцать девятого сентября. Они, наконец, навели порядок в Национальной гвардии. Я нахмурилась. Этот закон пугал меня больше всего. — Ограничить службу только теми, кто платит высокий налог? Они просто вышвырнули оттуда рабочий класс, всех этих ремесленников и мелких лавочников, которые стояли с ними на баррикадах! — И слава Богу, — отрезал граф. — Оружие должно быть в руках почтенных, состоятельных буржуа, которым есть что терять, а не у голодной уличной рвани. Это гарантия порядка и защиты собственности. Я промолчала, чувствуя, как осенний холодок пробирается под шаль. То, что мой муж, аристократ старой закалки, считал благом, мне виделось катастрофой. Я знала психологию толпы: отняв у вооруженных бедняков законный статус гвардейцев, Собрание не разоружило их, а лишь озлобило и вытолкнуло за рамки закона. Теперь эти люди станут армией радикалов. — А вчера был их последний день, — добавила я, глядя, как ветер гонит по аллее сухую листву. — Тридцатое сентября. Учредительное собрание закрыто. — Да, и завершили они его очень мудро, — с удовлетворением в голосе заметил Василий Петрович. — Всеобщая амнистия. Все, кто был наказан за незаконную политическую деятельность начиная с тысяча семьсот восемьдесят восьмого года, прощены. Лист очищен. Нация примирилась сама с собой. Граф остановился и посмотрел на меня с нежной уверенностью, ожидая, что я разделю его облегчение. Но в моей груди нарастала глухая паника. Амнистия... Для Собрания это был красивый финальный аккорд. Для меня же — амнистия означала, что все те радикалы, Дантоны, Мараты и Демулены, которые скрывались после расстрела на Марсовом поле, теперь легально вернутся в Париж. Злые, полные жажды мщения и абсолютно безнаказанные. Я смотрела в любящие глаза мужа и улыбалась одними губами. Моя хрупкая надежда на то, что история пойдет по другому, бескровному пути, таяла с каждым днем. Собрание не потушило пожар, оно лишь заботливо закрыло крышку котла, под которым уже разгоралось пламя нового, настоящего Террора. Светская жизнь Парижа, несмотря на все политические катаклизмы, отказывалась умирать. Она лишь меняла декорации и главных актеров. В начале октября мы с Василием Петровичем получили приглашение на прием к Шарлю Морису де Талейрану. Наш старый знакомец, бывший епископ Отёнский, чувствовал себя в новой политической реальности как рыба в воде. Лишенный духовного сана, он, казалось, ничуть не расстроился. Напротив, Талейран сиял. Законодательное собрание сменило Учредительное, и хотя формально старым депутатам запретили избираться в новый парламент, Шарль Морис оставался важнейшей, теневой фигурой политического Олимпа, дергая за ниточки с присущей ему грацией. Когда мы подошли к нему, чтобы засвидетельствовать почтение, он был окружен стайкой восторженных слушателей и сыпал остротами. — Ах, граф, леди Анна! Какое счастье видеть подлинную элегантность в эти суровые дни равенства, — проворковал Талейран, изящно опираясь на свою знаменитую трость. — Вы, как всегда, в прекрасном расположении духа, гражданин Талейран, — с легкой иронией заметил мой муж. — Говорят, из Рима пришли весьма суровые вести? Речь шла о папском бреве — Пий VI официально отлучил Талейрана от церкви за поддержку революции и присягу новой конституции. Любого другого это повергло бы в ужас, но только не Шарля Мориса. — О, вы про гнев Святого Отца? — Талейран небрежно взмахнул рукой в кружевном манжете, и вокруг заулыбались. — Признаться, это отлучение сняло с моих плеч тяжкий груз. Святой Престол наконец-то освободил меня от необходимости заботиться о душах паствы, и теперь я могу всецело посвятить себя спасению их кошельков и жизней. К тому же, быть отлученным в Париже нынче — это почти хорошая рекомендация! Слушатели рассмеялись. Талейран чуть наклонился к нам и, понизив голос до доверительного шепота, добавил: — Впрочем, парижский климат становится слишком жарким даже для моей теплолюбивой натуры. Я полагаю, что скоро сменю его на спасительные лондонские туманы. Новая власть нуждается в... особом представительстве при Сент-Джеймсском дворе. А англичане, как вы знаете, предпочитают вести переговоры с людьми, чьи манеры не пахнут порохом и сточной канавой. Он многозначительно улыбнулся моему мужу — дипломат дипломата всегда поймет. Талейран уже готовил себе запасной аэродром. Оставив Василия Петровича беседовать с будущим послом, я прошла вглубь залы и едва не столкнулась с маркизом де Лафайетом. «Герой Старого и Нового света» выглядел тенью самого себя. После принятия Конституции должность главнокомандующего Национальной гвардией была упразднена. Человек, который еще недавно на белом коне вершил судьбы революции, внезапно оказался не у дел. Расстрел на Марсовом поле навсегда лишил его любви толпы, а двор по-прежнему тихо ненавидел его за слабость. — Мадам Анна, — Лафайет грустно улыбнулся и склонился в поклоне. — В этом зале, полном теней и интриг, вы сияете, как утренняя звезда над Сеной. В его голосе слышались заученные нотки галантного кавалера, но глаза оставались потухшими. Это был флирт по инерции — машинальная привычка блестящего французского офицера, который просто не умел начинать разговор с красивой женщиной иначе. — Вы очень добры, маркиз, — мягко ответила я. — Но вы выглядите утомленным. — Утомленным? Пожалуй, — он горько усмехнулся. — Я сдал командование гвардией. Моя миссия выполнена, Конституция принята. Я планирую уехать в свое поместье в Оверни, к семье и сельскому хозяйству. Сажать капусту, как Диоклетиан. Он попытался приосаниться, расправить плечи, но былой пыл, та искра, которая когда-то вела за ним полки, угасла. Передо мной стоял растерянный человек, который слишком поздно понял, что революция — это не благородный рыцарский турнир. Я смотрела на него со смешанным чувством жалости и тревоги. Лафайет, наивный рыцарь свободы, отправлялся в изгнание на свою ферму, а циничный, лишенный иллюзий Талейран готовился отбыть в безопасный Лондон. Лучшие умы бежали от этой сцены, освобождая подмостки для тех, кто не будет знать ни жалости, ни сомнений. ---------- глава сорок шестая глава сорок шестая Глава 46. Парижская мода. Глядя на себя в зеркало холодным осенним утром, я не могла не отметить, как разительно изменилось мое отражение. В 1791 году мода во Франции переживала стремительную политизацию и радикальное упрощение. Выходить на парижские улицы в том виде, в каком я блистала на приемах всего пару лет назад, было равносильно самоубийству — роскошный придворный стиль Версаля стал смертельно опасен, а его место прочно занял суровый «патриотический» костюм. Но, признаться честно, для меня, женщины, помнящей комфортную одежду из другого века, это было величайшим облегчением! Женский силуэт наконец-то стал стремиться к естественным линиям, избавляясь от неестественных, громоздких объемов эпохи рококо. Я с нескрываемым наслаждением забросила подальше ненавистные каркасы из китового уса, которые нелепо расширяли юбки по бокам — слава богу, панье окончательно исчезли из повседневной жизни. Жесткий, удушающий корсет тоже практически исчез из моего обихода, позволив мне наконец дышать полной грудью. Теперь вместо этих конструкций использовались лишь небольшие накладные подушечки сзади под юбкой, создающие мягкий французский силуэтen tournure . Мой новый повседневный гардероб состоял из строгих платьев-рединготов, напоминающих мужской дорожный костюм, и изящных карако — коротких приталенных жакетов с юбкой. Дорогие ткани ушли в прошлое: роскошный шелк, парча, бархат и золотая вышивка уступили место простому сукну, шерсти и хлопку. В моду вошли полосатый хлопок, ситец и легкий муслин. Линия талии начала постепенно подниматься вверх, а глубокие декольте исчезли — лиф платья я теперь целомудренно драпировала пышно уложенным на груди белым шейным платком, который назывался фишю. Изменилась и моя прическа. Громоздкие напудренные парики, бывшие некогда символом Старого порядка и аристократии, практически полностью вышли из повседневной моды. Пышные куафюры с каркасами канули в Лету, и мы перешли на более свободные, слегка завитые локоны, уложенные на античный манер. Я перестала пудрить волосы, так как в условиях постоянной нехватки хлеба в Париже использование пшеничной и рисовой пудры воспринималось обозленным обществом как преступление против народа. Мужчины и вовсе щеголяли с «патриотической головой» (tête patriotique ), коротко стриженные и с натуральными волосами, что считалось верным признаком честного гражданина. Гардероб моего мужа тоже претерпел изменения, став гораздо более строгим, темным и утилитарным, заимствуя элементы из стиля английских джентльменов и даже одежды рабочего класса. Василий Петрович сменил расшитые камзолы на английский фрак с высокой линией талии, узкими рукавами и большими отложными воротниками, сочетая его с коротким двубортным жилетом. Вместо привычной дворянской треуголки он теперь надевал высокую фетровую шляпу-цилиндр. И хотя состоятельная буржуазия все еще сохраняла традиционные короткие кюлоты с шелковыми чулками, под влиянием уличного движения санкюлотов мужчины начали массово переодеваться в длинные свободные брюки. Но главным правилом новой моды были детали. Политическая символика стала главным аксессуаром любого костюма. Цветовая гамма нарядов изменилась — самым модным сочетанием стали цвета национального флага Франции. Перед выходом из дома я тщательно прикалывала к платью или шляпке сине-бело-красную кокарду — ее ношение стало абсолютно обязательным для демонстрации патриотизма. В моду также вошли пуговицы с революционными лозунгами, вроде «Закон и Король», а на шее у меня висел популярный нынче кулон — ювелирное украшение, изготовленное из осколка камня разрушенной Бастилии. Смотря в зеркало, я видела идеальную, благонадежную гражданку новой Франции. И в этой удобной, непритязательной одежде без корсетов и пудры было так легко прятать свои истинные мысли от толпы, которая с каждым днем становилась все более непредсказуемой. Я крутилась перед зеркалом,привыкая к наряду,когда вошел мой муж. -Что скажешь,дорогой? Я похожа на оживший хлопковый матрас? Василий Петрович улыбнулся и обнял меня. -Ты прекрасно в любом наряди даже без него. Тогда я попросила его подождать и с помощью Прасковьи быстро переоделась. -Ого,моя милаяграфинечка,ты похожа на англичанку -С моими круглыми щеками а ля рюс?!-я засмеялась. Граф потратил на обновление моего гардероба кругленькую сумму в ассигнатах и бровью не повел.Бумажные деньги в его глазах не имели ценности. ---------- глава сорок седьмая глава сорок седьмая глава47.Парижские ночи Ноябрьский ветер с воем бился в высокие окна нашего особняка, швыряя в стекла пригоршни колючего дождя. В кабинете было тепло, но от новостей, которые приносили свежие газеты, веяло могильным холодом. Василий Петрович сидел в своем любимом кресле у камина. В последнее время он читал прессу в мрачном молчании, и морщина между его бровями становилась все глубже. — Они окончательно сошли с ума, — наконец произнес он, опуская на колени свежий номер столичной газеты. — Собрание решило играть с огнем. — Что там? Новые декреты? — я отложила вышивку, предчувствуя недоброе. —Девятого ноября они выпустили указ, касающийся эмигрантов, — голос мужа звучал сухо и жестко, но я улавливала в нем сдерживаемый гнев. — Всем аристократам, покинувшим Францию, приказано вернуться допервого января тысяча семьсот девяносто второго года . — А если они откажутся? — Тогда их имущество будет немедленно конфисковано в пользу нации, а сами они будут заочно приговорены к смертной казни как изменники. Смертный приговор за то, что люди спасали свои жизни, Анна! Я содрогнулась. Мои мысли метнулись к Мишелю, нашему недавнему «конюху», который лишь на прошлой неделе тайно покинул Париж с выправленными Василием Петровичем документами, направляясь в спасительный Неаполь. Успел ли он пересечь границу до того, как этот безумный закон вступит в силу? — Но ведь король должен утвердить этот декрет? — спросила я, цепляясь за остатки хваленой законности, в которую еще недавно так верил мой муж. — Людовик попытался проявить твердость, — горько усмехнулся граф. —Одиннадцатого ноября он наложил свое конституционное вето на этот кровожадный декрет. Но, испугавшись гнева Собрания, он одновременно отправил публичное послание своим братьям, умоляя их вернуться во Францию, чтобы доказать лояльность короны и успокоить народ. — Графы Прованский и д’Артуа? — я покачала головой, вспоминая этих надменных принцев. — Они ни за что не вернутся в этот бурлящий котел. — И они не вернулись. Газеты уже печатают их ответ, — муж брезгливо отбросил листы на столик. — Они официально отказались подчиниться воле монарха. Их предлог звучит как пощечина всему Законодательному собранию. Братья заявили, что отказываются возвращаться, ссылаясь на«моральное и физическое пленение, в котором содержится король» . В кабинете повисла тяжелая тишина, нарушаемая лишь треском поленьев в камине. — Это капкан, Василий, — тихо сказала я, озвучивая то, что мы оба прекрасно понимали. — Своим вето король только разъярит радикалов, которые теперь открыто назовут его покровителем врагов нации. А ответ его братьев... он доказывает всей Европе и самим французам, что сентябрьская Конституция — это фикция, а Людовик — просто заложник в золотой клетке. Граф не ответил. Он смотрел на огонь, и в отсветах пламени его лицо казалось бесконечно уставшим. Иллюзия мирной, конституционной монархии, в которую он так отчаянно пытался верить после летних бурь, рассыпалась на наших глазах, стремительно превращаясь в пепел. Никто больше не хотел договариваться — ни Собрание, ни эмигранты за границей. И заложниками этой патовой ситуации теперь были мы все. В ту ночь Париж показал нам свое истинное, уродливое лицо. Мы проснулись далеко за полночь от глухого удара внизу и звона разбитого стекла. Кто-то ломал входные двери и пытался выставить окно на первом этаже, выходящее в глухой переулок. Василий Петрович мгновенно вскочил с постели. Не говоря ни слова, он достал из потайного ящика комода заряженные пистолеты. — Оставайся здесь и запри дверь! — скомандовал он, накидывая халат, и бросился вниз, к лестнице, откуда уже доносились крики слуг и грохот выстрелов. Оставаться в стороне? Ну уж нет. Я слишком хорошо понимала: в такие ночи закон спит, а толпа не щадит никого. Я бросилась к оружейному шкафчику в кабинете мужа. Мои руки дрожали, но память тела сработала безупречно — два тяжелых английских пистолета привычно легли в ладони. Распахнув окно на втором этаже, я выглянула в темноту. Внизу, в свете тусклого фонаря, копошились с полдюжины теней. Они били прикладами в дубовые створки дверей. Один из них, заметив движение наверху, вскинул мушкет. Пуля со свистом впилась в каменную кладку в дюйме от моего плеча, осыпав меня крошкой. Я не стала раздумывать. Взвела курок, прицелилась в темный силуэт и плавно нажала на спуск. Отдача больно ударила в кисть, оглушительный грохот разорвал ночную тишину, и внизу кто-то истошно взвыл. Я тут же выстрелила из второго пистолета, заставив нападавших отшатнуться от дверей и броситься в укрытие. В этот момент с конца улицы донесся мерный топот подкованных сапог и зычный приказ. Вспыхнули факелы. Патруль Национальной гвардии! Завидев солдат, бандиты мгновенно растворились в темноте парижских подворотен, оставив на брусчатке лишь кровавый след. Когда я спустилась в холл, муж и заспанный, в наспех накинутом мундире Жозеф уже впускали в дом офицера патруля. — Хвала небесам, вы вовремя, лейтенант! — Жозеф крепко пожал руку молодому военному, чье лицо было покрыто копотью и пылью. — Граф, леди Анна, позвольте представить: лейтенант Жорж Леру. Мы вместе служили в первом батальоне. Мой хороший приятель. Лейтенант Леру снял шляпу и учтиво, но весьма устало поклонился. — Ваше сиятельство, мадам. Могу только восхититься вашей выдержкой. Я видел вспышки выстрелов из окна второго этажа. Весьма метко, смею заметить. — Моя супруга умеет постоять за себя, — Василий Петрович обнял меня за плечи, и я почувствовала, как бешено колотится его сердце. — Что это было, лейтенант? Обычные грабители или... политика? Жорж Леру горько усмехнулся: — Сейчас в Париже грань между грабителем и «патриотом» стерлась до неузнаваемости. Такие случаи — не редкость, а скорее пугающая обыденность. Банды рыщут по богатым кварталам. Ищут спрятавшихся аристократов или просто наживу, прикрываясь революционными лозунгами. Полиция бессильна, а нас слишком мало. Лейтенант прошелся по раскуроченному холлу, осматривая поврежденные двери и выбитое окно. — Мой вам совет, сударь, — он серьезно посмотрел на графа. — Не полагайтесь на удачу и патрули. Закажите кузнецу тяжелые железные решетки на все окна, что выходят наружу. А на двери поставьте крепкие засовы и дополнительные замки. Превратите свой дом в крепость, иначе в следующий раз они придут с пушками или подожгут особняк. Мы с мужем переглянулись. Запах пороха, все еще висевший в воздухе, и слова молодого офицера окончательно развеяли все иллюзии. Париж больше не был цивилизованной столицей — он превратился в дикие джунгли, где выживал лишь тот, кто был готов встретить опасность с оружием в руках. ---------- глава сорок восьмая глава сорок восьмая глава 48.Портрет кисти революции После ночного нападения наш особняк спешно превращался в крепость. Стук молотков кузнецов, устанавливавших тяжелые железные решетки на окна первого этажа, и скрежет новых засовов на дверях действовали на нервы. Чтобы отвлечь меня от мрачных мыслей и скрасить томительное ожидание, Василий Петрович решил сделать мне подарок. Он пригласил в дом модного парижского художника, чье имя сейчас было у всех на слуху среди просвещенной публики. Живописец оказался молодым, щегольски одетым мужчинам с копной непослушных темных кудрей и живым, проницательным взглядом. Он осмотрел меня в моем новом «патриотическом» платье из , без пудры и корсета, и удовлетворенно кивнул. Работа закипела. Позировать по нескольку часов в день оказалось делом невероятно утомительным. Спина затекала, шея немела, а улыбка застывала на лице натянутой маской. К счастью, мой мучитель оказался на редкость болтливым парнем. Его рот не закрывался ни на минуту, пока кисть порхала по холсту, и это спасало меня от скуки. Художник знал все последние парижские сплетни, от кулуаров Законодательного собрания до театральных гримерок. — О, мадам, вы не представляете, что творится в клубе Фельянов! — весело щебетал он, прищурив один глаз и делая мазок. — Они так гордятся своей умеренностью, но их авторитет тает, как весенний снег. А в Тюильри... ах, бедный Людовик! Говорят, его вето на декрет об эмигрантах взбесило парижских прачек больше, чем нехватка сахара. К слову о сахаре — вы слышали, что мадам де Сталь устроила грандиозный скандал в своем салоне?.. Я слушала его легкую, искрометную болтовню, удивляясь тому, как уживаются в парижанах эта беспечность и близость катастрофы. Они обсуждали фасоны шляпок и любовные интриги депутатов прямо на пороге бездны. Через неделю изнурительных сеансов работа была завершена. Граф вошел в мастерскую, чтобы оценить результат, и замер в восхищении. — Потрясающе! — искренне воскликнул Василий Петрович, approaching to the easel. — Это шедевр, сударь. Какая пластика, какая глубина! Я подошла ближе и удивленно приподняла брови. Художник почему-то изобразил меня не в интерьере нашей гостиной, а на фоне дикого, густого леса и туманных, величественных гор. В этом портрете не было ничего от слащавой, пудреной манерности эпохи Людовика XV. Силуэт был строгим, почти античным, а природа на заднем плане дышала романтической свободой и первозданной мощью. Пожалуй, в этом фоне отразилась моя тоска по покою и неаполитанским далям, о которых я так часто думала во время сеансов. — Рад, что угодил вашему сиятельству, — кудрявый мастер изящно раскланялся, принимая кошелек с золотыми монетами. Пока муж провожал гостя и отдавал распоряжения слугам бережно вывесить холст в гостиной, я подошла к картине вплотную. В самом углу, на фоне нарисованного замшелого камня, красовалась четкая, размашистая подпись мастера:David . В моей голове словно разорвалась петарда. Холод прошил меня от макушки до пят. «Давид?! — мысленно вскрикнула я, едва сдерживая дрожь. — Тот самый Жак-Луи Давид?!» Я во все глаза смотрела на картину, и перед моим внутренним взором из глубин памяти двадцатого века начали всплывать страшные и великие образы. Тот самый Давид, который написал «Клятву Горациев» и «Смерть Сократа». Тот самый Давид, который уже совсем скоро станет ярым якобинцем, близким другом Робеспьера и Марата. Человек, который проголосует за казнь короля, возглавит революционный Террор в искусстве и станет режиссером кровавых массовых празднеств на площади Революции. Тот, кто сделает быстрый, безжалостный карандашный набросок бледной Марии-Антуанетты, сидящей в телеге по пути к гильотине... А потом, выжив в термидорианском перевороте, станет придворным живописцем Наполеона и увековечит его коронацию. Я подошла к окну, за которым кузнецы заканчивали приваривать железные решетки. Человек, который только что весело болтал со мной о парижских сплетнях и кудрями которого я мысленно восхищалась, был одним из будущих титанов и палачей этой революции. История не просто стучалась в наши двери — она заходила в наш дом, пила наше вино и писала мои портреты. И от этого осознания решетки на окнах особняка показались мне слишком тонкими и ненадежными. ---------- Глава сорок девятая Глава сорок девятая Глава49. Вести из Петербурга и звонкое серебро В один из таких промозглых дней дипломатическая почта принесла мне настоящий подарок — пухлую, перевязанную лентой пачку писем из России от Амалии. Я закрылась в своей спальне и жадно вчитывалась в листы, исписанные ее летящим, бисерным почерком. Письма пахли дорогими духами и безмятежностью. Петербург жил своей блестящей, безопасной жизнью, бесконечно далекой от парижских баррикад и ночных перестрелок. Амалия со свойственной ей живостью пересказывала столичные сплетни: Зимний дворец гудел, обсуждая нового фаворита государыни, молодого и амбициозного Платона Зубова, чья звезда стремительно взошла после смерти Потёмкина. Но главной новостью стало другое — в самом конце длинного послания Амалия с восторгом и девичьим трепетом сообщала, что ей сделал официальное предложение блестящий кавалер, граф Апраксин. Вечером, когда мы сидели в гостиной, я зачитала эти новости мужу, ожидая, что он порадуется за судьбу девушки. Однако Василий Петрович, услышав имя жениха, лишь тяжело вздохнул и укоризненно покачал головой. — Этот Апраксин, видимо, сын Николая Федоровича? — нахмурился граф, барабаня пальцами по подлокотнику кресла. — Знавал я его... Повеса и игрок, каких в столице еще поискать. Эх, наплачется она с ним! Одно имя, да карточные долги. Но тревоги о петербургских сплетнях быстро отступили на второй план, вытесненные нашими собственными, парижскими реалиями. Дух «свободы и равенства», опьянивший улицы, просочился сквозь наши новые железные решетки прямо на кухню и в людскую. Французская прислуга в нашем особняке заметно осмелела. Исчезли прежние подобострастные поклоны, в глазах лакеев и горничных появилось дерзкое выражение людей, осознавших свои «гражданские права». Все это вылилось в то, что однажды утром целая делегация от прислуги явилась прямо в кабинет к графу. Переминаясь с ноги на ногу, но глядя прямо и твердо, они потребовали повышения жалования. Более того — они категорически отказались принимать оплату революционными бумажными ассигнациями, требуя платить им исключительно звонким серебром. Я ждала, что Василий Петрович, аристократ до мозга костей, вспылит и укажет наглецам на дверь. Но, к моему величайшему изумлению, граф даже не повысил голоса. Без единого слова упрека или спора он легко согласился на все их условия, отдав распоряжение управляющему немедленно выдать жалованье монетами. Когда за довольными слугами закрылась тяжелая дубовая дверь, я подошла к столу мужа. — Это было слишком легко, — тихо сказала я. — Они воспримут твою доброту как слабость. Они еще придут, Василий. — Да, душа моя, придут, — спокойно ответил граф, поправляя манжеты. — И я снова им заплачу. Он поднял на меня взгляд, в котором читался холодный прагматизм опытного хозяина. — Сейчас они по-своему правы. Бумажные деньги, которые печатает Собрание, стремительно превращаются в мусор. Все дорожает с каждым днем, и наши люди не должны страдать из-за того, что правительство этой страны не смыслит в экономике. Если мы хотим, чтобы в этом доме нас не зарезали ночью наши же лакеи, мы обязаны их кормить. И он был абсолютно прав. Инфляция в Париже была чудовищной. Она безжалостно выкручивала цены на всё — от дров и свечей до простой буханки хлеба. Ассигнации обесценивались с такой скоростью, что торговцы на рынках предпочитали вести натуральный обмен, лишь бы не брать в руки эти пустые бумажки. Серебро стало единственной гарантией сытости и, как следствие, нашей собственной безопасности. ---------- Глава пятидесятая Глава пятидесятая Глава 50. Конец года: Барабаны войны и новые эполеты К концу года дыхание надвигающейся войны стало ощущаться в Париже почти физически. Иллюзия мирной зимы таяла с каждым новым декретом Законодательного собрания. Ещечетырнадцатого декабря Василий Петрович сообщил мне за ужином, что Франция начала стягивать войска к границам. Собрание сформировало три новые армии. Командование Армией Севера поручили опытному Рошамбо, Рейнской армией — старому вояке Николя Люкнеру. А вот Армию Центра, базирующуюся в Меце, отдали маркизу де Лафайету. Герой Старого и Нового света, еще недавно собиравшийся сажать капусту в своем поместье, снова был призван на службу. Республика нуждалась в громких именах. Рождество прошло в тягостной, сдавленной атмосфере. А сразу после праздников,двадцать восьмого декабря , Законодательное собрание проголосовало за созыв массовой армии добровольцев для защиты рубежей. Париж буквально взорвался патриотическим энтузиазмом. На площадях забили барабаны, повсюду разворачивались вербовочные пункты, украшенные трехцветными флагами. Подвыпившие толпы распевали марши, требуя немедленно раздавить тиранов Европы. Но в нашем особняке этот энтузиазм никто не разделял. На следующий день после оглашения декрета в кабинет графа тяжелым шагом вошел Жозеф. На его плечах тускло поблескивали новенькие капитанские эполеты, но лицо молодого человека было серым, а под глазами залегли глубокие тени. — Поздравляю с повышением, мой друг, — мягко сказала я, подходя к нему. — Но вы совсем не выглядите обрадованным. Жозеф снял шляпу и устало опустился в предложенное кресло. — Чему радоваться, мадам Анна? — глухо ответил он, глядя в пол. — Мой батальон направляют на фронт. Мы приписаны к Рейнской армии генерала Люкнера. Выступаем через две недели. В комнате повисла тяжелая пауза. Я живо представила себе Бьянку в далеком, солнечном Неаполе, баюкающую малышку и ждущую писем от мужа, которого вот-вот бросят в мясорубку европейской войны. Василий Петрович нахмурился, подошел к своему массивному секретеру и достал оттуда чистый лист бумаги. — Вы никуда не поедете, капитан, — спокойно и веско произнес граф, обмакивая перо в чернильницу. — Я не для того вытаскивал вас из-под пуль в июле, чтобы зимой вы замерзли где-нибудь под Страсбургом. Ваша жена и дочь ждут вас живым. — Но приказ... — растерянно начал Жозеф. — Оставьте приказы политикам, — отрезал Василий Петрович. — В военном министерстве сейчас такой же хаос, как и везде. У меня остались... скажем так, весьма влиятельные должники в штабе парижского гарнизона. Пара рекомендательных писем, немного золота в правильные руки — и ваш перевод в Рейнскую армию будет аннулирован из-за острой необходимости вашего присутствия в столице. Жозеф порывисто вскочил, на его глазах блеснули слезы благодарности. Он был храбрым человеком, но мысль о том, что он может больше никогда не увидеть Бьянку, разрывала ему сердце. — Ваше сиятельство,дядя ... я в неоплатном долгу перед вами. — Оставим это, — граф махнул рукой, запечатывая письмо сургучом. — Будете служить в Париже. Хотя, боюсь, здесь скоро будет не безопаснее, чем на Рейне. Жозеф мрачно кивнул, соглашаясь со словами мужа. — Вы правы, граф. Остаться в столице — это благо для моей семьи, но сама служба превращается в сущий кошмар. Национальная гвардия больше не та. — Что вы имеете в виду? — спросила я. — Сентябрьский декрет, который ограничивал службу состоятельными гражданами, рухнул под давлением толпы, — с горечью произнес новоиспеченный капитан. — Теперь в Гвардию берут абсолютно всех. В наши ряды вливаются тысячи голодранцев из предместий — санкюлоты, подмастерья, вчерашние бродяги. Они не знают дисциплины, презирают офицеров и подчиняются только демагогам из радикальных клубов. Жозеф посмотрел на нас тяжелым, пророческим взглядом. — Оружие теперь в руках улицы, мадам Анна. И я боюсь, что очень скоро они повернут свои штыки не против внешнего врага, а против нас самих. ---------- глава пятьдесят первая глава пятьдесят первая Глава 51.Начало 1792 года: Вкус крови и горечь без сахара Новый, тысяча семьсот девяносто второй год обрушился на Францию без милосердия, сразу показав свой жестокий оскал. Вместо праздничных надежд он принес с собой голод, страх и предчувствие большой европейской бойни. Казалось бы, где Париж, а где далекие острова Карибского моря? Но в конце января до столицы докатились страшные вести с Сан-Доминго: там вспыхнуло небывалое по своей жестокости восстание рабов. Гаити пылало, плантации были уничтожены, и следствием этого колониального пожара стала мгновенная катастрофа в Париже. Сахар и кофе исчезли с прилавков за считанные дни. То, что еще вчера было привычным утренним ритуалом, внезапно превратилось в недоступную роскошь. Цены взлетели до небес, а следом за ними взорвалось и терпение обозленного, измученного инфляцией народа.Двадцать третьего января улицы Парижа содрогнулись от продовольственных бунтов. Обезумевшие толпы, состоящие в основном из женщин и вооруженных пиками санкюлотов, начали громить бакалейные лавки, силой отбирая припрятанные запасы. Весь остаток зимы город лихорадило — крики грабителей и звон разбитых витрин стали привычным саундтреком наших бессонных ночей. Но власть Собрания отвечала на хаос лишь новыми запретами. — Мы оказались в мышеловке, Анна, — мрачно констатировал Василий Петрович за завтраком в первый день февраля, откладывая свежую прессу. — С сегодняшнего дня никто не имеет права перемещаться по стране без специального внутреннего паспорта. Я поежилась, представив, как закрываются невидимые двери. Выбраться из Франции становилось все труднее, а для беглых аристократов это означало верную смерть. Тем более чтодевятого февраля Собрание, окончательно перестав играть в законность, выпустило декрет о полной конфискации собственности всех эмигрантов в пользу нации. Те, кто бежал от расправы, теперь лишались всего. А из-за рубежа уже доносился лязг оружия.Седьмого февраля Австрия и Пруссия подписали в Берлине военную конвенцию. Европа официально объединилась, чтобы вторгнуться во Францию и защитить монархию. Война из страшной сказки превратилась в неминуемую реальность. На этом фоне нервы у всех были натянуты до предела. В конце февраля в наш особняк зашел Жозеф. Он рухнул в кресло в кабинете графа, даже не сняв перепачканного грязью мундира. Лицо капитана Национальной гвардии осунулось, побледнело и казалось маской, вылепленной из серого воска. От него пахло пороховой гарью и застарелым потом. Он долго молчал, уставившись в одну точку, пока я не налила ему бокал неразбавленного вина. Жозеф выпил его залпом, словно воду. — Что стряслось, мой друг? — тихо спросил Василий Петрович. Жозеф поднял на нас пустые, измученные глаза. — Бунты из-за зерна. Они вспыхивают повсюду. Вчера на севере, в Бетюне, толпа пыталась разграбить обозы с хлебом. Армия сошлась с народом в рукопашную... А сегодня мою роту бросили усмирять предместья. Они требовали хлеба, Ваше сиятельство. Женщины, старики, злые мужики с топорами. Они кричали, что мы защищаем спекулянтов. Они начали швырять в нас камни... Голос Жозефа сорвался. Он сжал пустой бокал так, что побелели костяшки пальцев. — Я приказал стрелять, — прошептал он, и в этом шепоте было столько боли, что у меня перехватило дыхание. — Что поделать... Приказ есть приказ. Мы дали залп. Я видел, как падали люди, которых я клялся защищать. Жозеф закрыл лицо руками. — Я офицер, я должен поддерживать порядок. Но стрелять в голодных женщин... Но все это кончится плохо, Ваше сиятельство. Мы тонем в крови, и это только начало. Я смотрела на согбенную фигуру юноши, чья юная жена сейчас баюкала дочь под мирным неаполитанским солнцем, и чувствовала, как к горлу подступает тошнота. Революция, обещавшая свободу и равенство, окончательно превратилась в чудовище, пожирающее собственных детей и заставляющее хороших людей совершать непоправимое. И спастись от этого чудовища было уже почти невозможно. ---------- глава пятьдесят вторая глава пятьдесят вторая глава 52.Дефицит, расставания и новые тайны Голодные бунты и пустые прилавки заставили нас приспосабливаться к новым, пугающим реалиям. В то время как на улицах Парижа из-за горсти кофе могли проломить голову, кладовые нашего особняка постепенно пополнялись дефицитными товарами. Через одного знакомого депутата, месье Трюбо — человека изворотливого, обладающего нужными связями и не обремененного лишними принципами, — мне удалось сделать внушительные запасы. Теперь в наших подвалах хранились мешки с настоящим колониальным сахаром и кофейными зернами. В эпоху, когда бумажные деньги стремительно превращались в мусор, эти запасы гарантировали и сытость, и лояльность наших слуг. Вскоре наш особняк покинул Мишель. Наш учтивый «конюх» с руками музыканта так и не поехал в Неаполь, как мы с ним мечтали той осенью. Ночью за ним прибыл надежный курьер, чтобы тайно вывезти юношу в Швейцарию — один из немногих оставшихся безопасных маршрутов для тех, за кем охотились радикалы. Швейцарский канал вообще стал для нас спасательным кругом. Именно через швейцарского посланника, с которым мой муж водил давнюю дружбу, Василий Петрович теперь наладил почту. Мы снова могли тайно пересылать и получать письма из России, минуя жадную перлюстрацию новых революционных комитетов. Но самым горьким событием тех дней для меня стал уход Прасковьи. Моя верная русская горничная, которая была со мной рядом в самые тяжелые и радостные моменты, однажды вечером вошла в мою спальню, робко теребя край передника. Заливаясь густым румянцем, она призналась, что полюбила французского лейтенанта и тот зовет ее с собой к месту новой службы, на юг. — Отпустите, барыня... — она всхлипнула и попыталась упасть в ноги. — Жить без него не могу. Венчаться хотим, а потом сразу в Марсель отбываем. У меня сжалось сердце. Отпускать ее в этот хаос, в чужую страну, готовящуюся к войне, было страшно, но удерживать силой — невыносимо жестоко. Я удержала ее за плечи, крепко обняла и дала свое благословение, снабдив на прощание щедрым приданым — звонким серебром, которое сейчас ценилось превыше всего. Прощание было долгим и слезным. Когда экипаж увез Прасковью навстречу ее новой, тревожной судьбе, я почувствовала себя так, словно лишилась последней частички домашнего, русского уюта. Мое одиночество, впрочем, длилось недолго. Уже на следующий день Василий Петрович привел в мои покои новую прислугу. Это была тихая, пугливая француженка по имени Анабель. На вид ей было не больше восемнадцати. Худенькая, почти прозрачная, с тяжелой копной пепельно-белокурых волос и огромными, испуганными глазами, она совершенно не походила на крестьянку или горожанку. Ее тонкие запястья, изящная линия шеи и то, как она держала спину, выдавали породу, которую не скроешь под простым платьем горничной. Было совершенно очевидно: перед нами еще одна аристократка, спасающаяся от гильотины под видом прислуги. Я внимательно оглядела сжавшуюся в комочек девушку, стараясь не напугать ее еще больше, и подняла вопросительный взгляд на мужа. — Рекомендации? — негромко спросила я. Граф подошел ближе, ласково коснулся моего плеча и ответил с той непоколебимой уверенностью, которая не раз служила нам надежным щитом в эти страшные годы: — Мое слово, душа моя. Эта девочка нас не предаст. Приручить эту напуганную птичку оказалось непросто. Первые дни Анабель вздрагивала от каждого резкого звука, а стук дверного молотка заставлял ее бледнеть и вжиматься в стену. Я не стала загружать ее тяжелой работой, поручив лишь мелкие дела в моей спальне: расчесывать мне волосы по вечерам, подавать шаль или перебирать кружева. И постепенно, в тишине моих покоев, нарушаемой лишь мирным потрескиванием дров в камине, лед растаял. Анабель начала говорить. Сначала это были робкие, односложные ответы, но однажды, когда я похвалила ее изящную манеру укладывать мои волосы, девушка вдруг расплакалась. Упав на колени возле моего кресла, она наконец открыла мне свою страшную тайну. Как я и подозревала, Анабель не имела ничего общего с сословием слуг. Она оказалась дочерью маркиза де Водрейль— наследницей древнего и гордого рода с юга Франции. — Их убили прошлой осенью, мадам, — захлебываясь слезами, шептала она, уткнувшись пылающим лицом в мои колени. — Крестьяне подожгли наш замок. Папенька пытался их остановить, он вышел к ним совершенно безоружным... а маменьку растерзали прямо на ступенях парадной лестницы. Я гладила ее по вздрагивающим худеньким плечам, чувствуя, как к горлу подступает ком ярости и жалости. — Как же ты спаслась, дитя? — Анри... наш старый, верный слуга. Он спрятал меня в пустой винной бочке, а ночью тайком вывез в телеге. Он укрыл меня в женском монастыре урсулинок. Я думала, что останусь там навсегда, приму постриг и буду до конца своих дней молиться за души родителей. Но потом пришли люди из Собрания. Анабель содрогнулась, словно от сильного холода, вспоминая этот ужас. — Они объявили, что монастырь теперь национализирован, что это «собственность нации». Всех монахинь просто выгнали на улицу, а обитель разграбили. Старый Анри снова нашел меня. Он сказал, что в провинции нас убьют, и наш единственный шанс — затеряться в большом Париже и найти старого друга моего отца. Девушка подняла на меня заплаканные, полные отчаянной надежды глаза. — Анри привел меня к дверям вашего особняка, мадам. Граф Воронцов сразу узнал меня. Вечером, когда Анабель, утомленная слезами, уснула в своей комнатке, я спустилась в кабинет к Василию Петровичу. Муж стоял у окна, глядя на темные парижские улицы, освещенные тусклыми масляными фонарями. — Она мне все рассказала, — негромко произнесла я, подходя к нему сзади и обнимая за плечи. — Дочь маркиза де Водрейль, потерявшая все. Василий Петрович тяжело вздохнул и накрыл мои ладони своими. — Маркиз был не просто моим знакомым, Анна. В молодости, когда мы еще верили, что мир можно изменить к лучшему шпагой, он десять лет прослужил в русской армии. Сражался под нашими знаменами, делил с нами хлеб, бивачный костер и порох. И именно в России он нашел свою судьбу. Он увез во Францию русскую жену. Я ахнула, отступая на шаг. — Значит, мать Анабель была... — Русской,Вяземская в девичестве.... — коротко кивнул граф, и его лицо помрачнело. — Да. В этой бедной, запуганной девочке, которая сейчас прячется в нашем доме под фартуком горничной, течет русская кровь. Наша соотечественница погибла на ступенях своего же дома от рук озверевшей французской черни. А теперь они преследуют и ее дочь. Я вспомнила светлые, пепельные волосы Анабель, ее огромные испуганные глаза и то, как доверчиво она прижалась ко мне сегодня. Прасковья уехала, оставив после себя пустоту, но судьба тут же послала мне эту сироту — наполовину француженку, наполовину русскую, чудом вырванную из лап смерти. — Мы должны позаботиться о ней, Василий, — твердо сказала я, глядя в глаза мужу. Мой голос звучал без единой тени сомнения. — Она больше никуда не пойдет. Она останется с нами. Граф слабо, но тепло улыбнулся и бережно поцеловал мою руку. — Я и не сомневался, что ты так скажешь, моя добрая Анна. Мы не бросаем своих. ---------- глава пятьдесят третья глава пятьдесят третья глава53 Ключи и Марсельеза Ночь за окнами особняка казалась густой и непроницаемой, словно черные чернила. Тяжелые бархатные портьеры в нашей спальне были плотно задернуты, отсекая нас от тревожного дыхания Парижа. Горели свечи, отбрасывая на стены мягкие, танцующие тени. Василий Петрович сидел в кресле у камина в шелковом халате, задумчиво глядя на огонь, когда я, кутаясь в теплую шаль, опустилась на скамеечку у его ног. — Василий, — тихо, но твердо начала я, нарушив уютную тишину. — Нам нужно убежище. Запасной план. На всякий случай. Граф перевел на меня удивленный взгляд. — Убежище? От кого, душа моя? — От них. От толпы, от санкюлотов, от Собрания, — я нервно сцепила пальцы. — Наш особняк слишком роскошен, он как бельмо на глазу в этом квартале. Он на виду. Если...когда начнутся настоящие погромы, революционеры придут сюда в первую очередь. Железные решетки на окнах не спасут от пушек и факелов. Василий Петрович снисходительно улыбнулся и ласково погладил меня по волосам. — Ты позволила страхам взять верх над твоим благоразумием, Анна. Революция, по сути своей, завершена. Они получили свою Конституцию. Да, бывают эксцессы, голодные бунты, но это лишь пена на воде. К тому же, ты забываешь главное. Он гордо расправил плечи, и в его голосе зазвучал металл уверенного в себе имперского дипломата: — Мы — подданные Российской империи. Моя должность и наш статус — это абсолютный щит. Дипломатическая неприкосновенность священна даже для этих крикунов в Собрании. Никто не посмеет нас тронуть. Зачем господам депутатам, у которых и так на носу война с половиной Европы, наживать себе смертельные проблемы с самой Екатериной Великой? Один гневный взгляд нашей государыни стоит больше, чем вся их Национальная гвардия. — Ты судишь их по меркам цивилизованного мира! — в отчаянии воскликнула я, поднимаясь на ноги. Мой голос задрожал от тщательно подавляемой паники. Я ведь знала, что очень скоро якобинцам будет глубоко плевать и на дипломатический этикет, и на международное право, и на гнев далекой русской императрицы. — Василий, они не цивилизованные политики, они — фанатики! Когда запахнет настоящей кровью, твой дипломатический паспорт не остановит пику санкюлота. Я настаиваю. Умоляю тебя, ради меня, ради нашего будущего... нам нужно тайное место, где нас никто не будет искать. Граф смотрел на меня несколько долгих мгновений. Снисходительность в его глазах сменилась глубокой нежностью. Он понял, что никакие логические доводы не успокоят мою истерзанную тревогами душу. — Хорошо, — он со вздохом взял мои руки в свои и поцеловал дрожащие пальцы. — Если это подарит тебе сон и спокойствие, я все устрою. Никто не узнает. Мой муж всегда был человеком слова и дела. Его дипломатический опыт и связи в теневом мире Парижа сработали безупречно. Уже через неделю, когда мы вновь остались одни в спальне, он протянул мне небольшой, ничем не примечательный ключ. — Твоя крепость, моя тревожная птичка, — с легкой улыбкой произнес он. — Куплено сегодня утром. — Где это? — я сжала холодный металл в ладони, чувствуя невероятное облегчение. — Я действовал через третьих, абсолютно надежных подставных лиц. Ни мое, ни твое имя нигде не фигурируют. По документам жильем владеет некий глуховатый часовой мастер из провинции, который якобы приехал в столицу по делам, — Василий Петрович понизил голос. — Это небольшая квартира. Вернее, даже мансарда. Но она сухая, теплая и, что самое главное, абсолютно незаметная. — В каком районе? — Вот тут кроется главная ирония, — усмехнулся граф. — Лучший способ спрятать дерево — посадить его в лесу. Это улица Сен-Тома-дю-Лувр. Совсем рядом с дворцом Тюильри. Я расширила глаза. Рядом с Тюильри? В самом эпицентре политических бурь, в двух шагах от королевской резиденции, где бурлят главные страсти? — Именно так, — предвосхитив мой вопрос, кивнул муж. — Все взгляды толпы, шпионов и гвардии прикованы к самому дворцу и к роскошным особнякам знати. Никому и в голову не придет искать беглого русского графа и его супругу в крошечной каморке под самой крышей, где ютятся прачки и мелкие клерки. Там есть запасной выход на черную лестницу, выводящую в глухой переулок. Я прижала ключ к груди. Это была поистине гениальная мысль. Если наш дом падет, мы просто растворимся в парижских трущобах под самым носом у революции. Весна тысяча семьсот девяносто второго года пришла в Париж не с ароматом цветущих каштанов, а с удушливым запахом типографской краски, дешевого вина и надвигающейся грозы. Двадцатого апреля случилось то, чего мы все так долго и со страхом ждали. Василий Петрович вернулся домой мрачнее тучи. Не дожидаясь, пока лакей примет его пальто, он прошел в гостиную и тяжело опустился в кресло. — Свершилось, Анна, — глухо произнес он. — Собрание только что проголосовало. Мы в состоянии войны. — С Австрией? — у меня перехватило дыхание, хотя я и знала, что этот день неминуем. — Официально декрет звучит как объявление войны «королю Богемии и Венгрии», то есть императору Священной Римской империи, — граф горько усмехнулся. — Изящная словесная эквилибристика, чтобы сделать вид, будто революция воюет не с народами, а исключительно с чужеземными тиранами. Но суть от этого не меняется. Половина Европы теперь поднимет ружья. Маховик завертелся с пугающей скоростью. Ужедвадцать восьмого апреля армия под командованием генерала Рошамбо пересекла границы и вторглась в австрийские Нидерланды. Париж жил сводками с фронта, слухами и патриотической истерией. Жозеф, которого связи моего мужа уберегли от отправки на передовую, часто заходил к нам по вечерам. Его гарнизонная служба превратилась в сущий ад из-за постоянного наплыва новобранцев. — Вы не представляете, мадам, что творится в войсках, — рассказывал он, нервно теребя пуговицу мундира. — Энтузиазма много, а дисциплины никакой. Зато у них появилась новая страсть. Говорят,двадцать пятого апреля в Страсбурге некий офицер Руже де Лиль сочинил походный марш для Рейнской армии. Текст переписывают от руки и передают из уст в уста. Жозеф поежился, словно от холода: — Мелодия величественная, но слова... Они поют:«Пусть нечистая кровь пропитает наши поля» . Когда тысячная толпа ревет это в один голос, становится жутко. Эта песня сводит людей с ума, превращая их в фанатиков. Пока солдаты пели будущую «Марсельезу», экономика страны летела в пропасть.Тридцатого апреля правительство, отчаянно нуждаясь в средствах на военную кампанию, выпустило декрет о печати еще трехсот миллионов ассигнатов. Узнав об этом, Василий Петрович лишь презрительно покачал головой. — Бумага стерпит все, но рынок не обманешь. Они заливают костер войны ничем не обеспеченными бумажками. Скоро буханка хлеба будет стоить столько, что ее придется взвешивать на золотых весах. Наши подвалы, забитые сахаром и кофе, купленными через изворотливого депутата Трюбо, и мешочки со звонким серебром в сейфе графа теперь казались не просто богатством, а единственной гарантией нашего физического выживания. Но Собранию требовались не только деньги, но и пушечное мясо.Пятого мая вышел новый указ: приказано немедленно собрать тридцать один новый батальон. С этого дня барабанный бой на улицах Парижа не смолкал ни днем, ни ночью. Бесконечные колонны добровольцев — часто в лохмотьях, в деревянных сабо, вооруженные старыми мушкетами и насаженными на древки косами — маршировали мимо нашего роскошного особняка. Маленькая Анабель, заслышав этот ритмичный, грозный грохот сотен шагов, испуганно пряталась за тяжелыми бархатными портьерами моей спальни, сжимаясь в комочек. А я, глядя на это море вооруженных, озлобленных и голодных людей, все чаще нащупывала в кармане платья заветный ключ от нашей неприметной мансарды у Тюильри. Война началась на границах, но я всем нутром чувствовала: очень скоро она придет на улицы Парижа. ---------- глава пятьдесят четвертая глава пятьдесят четвертая глава 54. Письма из двух миров и роковое вето В середине мая, когда улицы Парижа оглашались бесконечным барабанным боем и маршем новобранцев, дипломатическая почта принесла мне спасительный глоток свежего воздуха. На серебряном подносе в моей спальне лежали два пухлых конверта: один с неаполитанскими штемпелями, другой — с российскими. Я с трепетом распечатала первое письмо. Оно пахло морем, горячим ветром и лавандой — запахами моего покинутого итальянского рая. Бьянка писала много, с присущей ей южной эмоциональностью. «Ах, мадам Анна, как же здесь пусто без вас! — гласили ровные, летящие строчки. — Я считаю дни до вашего возвращения. Шарль здоров, румян и весел. Вчера он гонял нашего кота Персика по всей террасе, а сегодня утром просил передать, что нарисовал для вас картину, на которой изобразил корабль. Мы все так ждем вас. И я... я безумно жду своего мужа». В конверт было вложено отдельное запечатанное послание для Жозефа. Когда вечером наш капитан заглянул к нам на огонек, я молча протянула ему сложенный вдвое лист. Молодой офицер, чье лицо за последние месяцы огрубело и осунулось от бессонных ночей в патрулях, схватил письмо дрожащими руками. Он порывисто отошел к окну и долго стоял спиной к нам, вчитываясь в строчки жены. Когда он повернулся, его глаза блестели от непролитых слез, но на губах играла искренняя, почти забытая улыбка. Бьянка, желая отвлечь нас от мрачных парижских новостей, щедро делилась в своем письме и светскими сплетнями. «Весь неаполитанский двор только и говорит, что о новом скандале, — писала моя темпераментная подруга. — Лорд Гамильтон, английский посланник, привез из Лондона свою новую, совсем юную супругу! Представляете, она моложе его чуть ли не на сорок лет. О ее прошлом шепчутся по всем углам — говорят, она позировала художникам в весьма вольных нарядах и происходит из самых низов. Но, признаться, она дьявольски красива. Весь свет сходит с ума, а наша королева Мария Каролина уже очарована ею и приближает к себе». Я невольно улыбнулась. Скандалы из-за красивой женщины с сомнительным прошлым — какие милые, невинные проблемы по сравнению с декретами о конфискации имущества и надвигающейся гильотиной! Второе письмо было от Амалии. Разломив сургучную печать, я погрузилась в чтение новостей из далекой, заснеженной и бесконечно мирной России. Моя подруга с восторгом сообщала, что ее свадьба состоялась. Она стала графиней Апраксиной и теперь обживалась в Москве, подальше от строгих порядков петербургского двора. Письмо было полно подробных описаний ее новых нарядов, московских балов, визитов к родственникам мужа и обустройства их большого дома на Пречистенке. О карточных долгах и кутежах молодого Апраксина, о которых так сокрушался Василий Петрович, она не обмолвилась ни словом — видимо, пока пребывала в счастливом ослеплении медового месяца. «Анна, милая, как же я скучаю по нашим долгим беседам! — писала Амалия в самом конце. — Москва чудесна, здесь так гостеприимно, широко и безопасно. Бросайте ваш сумасшедший Париж, умоляю! Газеты пишут страшные вещи про эту французскую заразу. Приезжайте к нам, мы с графом будем так счастливы принять вас!» Я опустила исписанные листы на колени и посмотрела на танцующее пламя в камине. Два совершенно разных мира. В одном — юная леди Гамильтон кружила головы неаполитанским кавалерам, в другом — беспечная Амалия танцевала мазурку на московских балах. А здесь, в Париже, мы сидели за тяжелыми железными решетками, прятали серебро, слушали кровожадные куплеты «Марсельезы» с улицы и с замиранием сердца ждали завтрашнего дня, согревая в кармане ключ от тайной мансарды. К концу весны воздух в Париже стал невыносимо душным — и дело было не в погоде, а в той атмосфере всеобщей ненависти, которая пропитала город. Двадцать седьмого мая Собрание нанесло удар, от которого наша тихая Анабель прорыдала всю ночь. Был издан декрет о немедленной депортации всех священников, отказавшихся принести присягу правительству. Тех самых священников, которые давали приют беглецам, подобным нашей юной подопечной. Революция методично уничтожала старую веру, заменяя ее культом нации. Вскоре последовал новый, еще более угрожающий шаг.Восьмого июня Собрание постановило собрать со всей страны двадцать тысяч вооруженных добровольцев-федератов и разбить их лагерь прямо под стенами Парижа. — Это армия не для защиты границ, — хмуро констатировал Василий Петрович, расхаживая по кабинету. — Это армия для устрашения короля. Радикалы стягивают в столицу фанатиков, чтобы одним ударом покончить с монархией. Но Людовик XVI внезапно проявил упрямство отчаяния.Одиннадцатого июня он воспользовался своим конституционным правом и наложил вето на оба декрета — и о депортации духовенства, и о военном лагере. — Он подписал себе смертный приговор, — тихо сказал мой муж, когда весть о королевском вето разлетелась по городу. — Толпа не прощает неповиновения своим кумирам. И граф оказался абсолютно прав. Двадцатого июня Париж взорвался. Вечером к нам вбежал смертельно бледный Жозеф. Его мундир был помят, а в глазах стоял неподдельный ужас. — Тюильри захвачен! — с порога выдохнул он, едва переводя дух. — Это был заговор, Ваше сиятельство. Тайный повстанческий комитет, которым заправляют Жорж Дантон и прокурор Манюэль, поднял предместья. Десятки тысяч вооруженных людей... Национальная гвардия просто расступилась! Мы ничего не могли сделать! — Где король? — граф резко поднялся навстречу капитану. — Он жив? — Жив. Но лучше бы вы этого не видели, — Жозеф с отвращением покачал головой. — Толпа ворвалась прямо во дворец, выломала двери топорами. Они прижали Его Величество к окну. Они заставили монарха Франции... надеть красный фригийский колпак! И пить вино из одного стакана с санкюлотами за здоровье нации! Я закрыла рот рукой, чтобы не вскрикнуть. Мои мысли метнулись к нашей тайной мансарде на улице Сен-Тома-дю-Лувр. Она находилась в двух шагах от этого безумия! Если бы мы решили переждать бурю там именно сегодня, мы оказались бы в самом эпицентре восстания. На следующий день,двадцать первого июня , испугавшись содеянного, Собрание спешно выпустило лицемерный декрет, запрещающий собрания вооруженных граждан в черте города. Но было слишком поздно. Закон превратился в пустой звук. Падение героя В эти мрачные дни на политической сцене в последний раз мелькнула тень былого величия.Двадцать восьмого июня в Париж внезапно вернулся маркиз де Лафайет. Оставив свою армию на фронте, он явился в Законодательное собрание. — Он выступил с блестящей речью, — рассказывал нам позже Василий Петрович, который присутствовал на заседании дипломатического корпуса. — Лафайет открыто обвинил якобинцев и Дантона в государственной измене. Он потребовал распустить мятежные клубы и восстановить авторитет короны. Он хотел организовать смотр Национальной гвардии, чтобы собрать верные закону войска и навести порядок в столице. — И что же? — с надеждой спросила я. — А то, что новый мэр Парижа, радикал Петион, просто отменил этот смотр, — с горькой усмешкой ответил граф. — Никто не пришел на призыв Лафайета. Гвардия больше ему не подчиняется. Герой двух континентов оказался генералом без армии. Это был конец иллюзий.Тридцатого июня сломленный, понявший свое бессилие Лафайет покинул Париж и вернулся к своим войскам на границу. Вслед ему неслись проклятия. В тот же вечер Робеспьер с трибуны Якобинского клуба публично осудил маркиза как предателя нации, а на площади Пале-Рояль улюлюкающая толпа радостно сожгла его соломенное чучело. Кумиры тысяча семьсот восемьдесят девятого года стремительно превращались во врагов народа. Глядя на зарево от костров, освещавшее ночное небо над Парижем, я понимала: защита рухнула. Монархия была растоптана, армия расколота, а умеренные политики спасались бегством. Близилась развязка. ---------- глава пятьдесят пятая глава пятьдесят пятая Глава55.Вкус дома и новые напасти Вкус дома и кулинарная дипломатия В те душные, пропитанные политической тревогой летние дни мне отчаянно хотелось хотя бы на несколько часов сбежать от пугающей реальности. Я все чаще вспоминала наш безмятежный Неаполь, залитую солнцем террасу и свою милую русскую повариху Настю, жену нашего верного Архипа. Она умела творить на кухне настоящие чудеса, одним только запахом пирогов возвращая нам ощущение спокойствия и родины. Именно эта щемящая тоска по дому и уюту однажды утром решительно привела меня на нашу просторную парижскую кухню. Местная кухарка, дородная и обычно весьма строгая Карин, встретила мое появление с нескрываемым изумлением. Хозяйка особняка, графиня, спускается к очагу и просит нож? В ее французской картине мира это граничило с полнейшим безумием. Но я была непреклонна. Вооружившись льняным фартуком и засучив рукава своего скромного платья, я объявила, что сегодня мы готовим особенное блюдо. Объяснить Карин концепцию настоящих русских щей оказалось той еще задачей. Я просила приготовить наваристый бульон из хорошего куска свинины на кости, нарубить капусту, подготовить коренья... В процессе я вдруг поймала себя на том, что руководствуюсь не только Настиными неаполитанскими секретами, но и всплывшими из глубины сознания воспоминаниями совсем из другой жизни — из моего родного времени. Я вспоминала мамину стряпню: как она ловко шинковала капусту, как пассеровала овощи до идеального золотистого цвета, чтобы суп получился наваристым, ароматным и густым. Карин, сначала наблюдавшая за моими кулинарными пассажами с недоверчивой опаской, вскоре втянулась в процесс. Мы вместе резали, мешали, пробовали варево с большой деревянной ложки. К полудню по нашему парижскому особняку поплыл такой дурманящий, совершенно нездешний аромат, что даже робкая Анабель выглянула из коридора, удивленно поводя носиком. К обеду я велела накрыть стол в малой столовой. Когда лакей торжественно внес фарфоровую супницу и снял крышку, над столом поднялось облако горячего, пряного пара. Василий Петрович, уставший после утренних депеш и ожидавший увидеть привычный французский бульон или легкое рагу, замер. Он принюхался, недоверчиво прищурился, а затем его лицо озарилось совершенно мальчишеской, искренне счастливой улыбкой. Он зачерпнул ложку, попробовал, прикрыл глаза от удовольствия и с шумом выдохнул. — Это невероятно! Русские щи в Париже! — восторженно воскликнул граф, глядя на меня с таким обожанием, словно я только что в одиночку спасла целую армию. — Моя любимая жена создала чудо! — При небольшой помощи Карин и старых маминых рецептов, — со смехом отозвалась я, чувствуя, как оттаивает напряжение, которое неделями копилось в моих плечах. В тот обед мы ели горячие щи со свежим, хрустящим парижским хлебом, напрочь забыв о строгом дипломатическом политесе, о якобинцах, о Дантоне и о том, что за нашими новыми железными решетками рушился целый мир. На какие-то полчаса эта тарелка домашнего супа вернула нам ощущение безопасности, подарив тот самый спасительный якорь, который был нам так необходим, чтобы не сойти с ума в стремительно сходящем с ума Париже. Вкус того безмятежного домашнего обеда со щами слишком быстро растаял на губах, вытесненный едким привкусом парижской гари и надвигающейся катастрофы. Июльская жара стояла невыносимая, но новости, приходившие с улицы, заставляли нас леденеть от ужаса. Двадцать восьмого июля Василий Петрович стремительным шагом вошел в мою спальню, даже не постучав. В руке он сжимал свежий листок, от которого густо пахло типографской краской. Лицо графа было бледным и напряженным, как перед дуэлью. — Они сделали это, Анна. Они подписали Людовику смертный приговор, думая, что спасают его, — процедил он, бросая листок на мой туалетный столик. Я взяла бумагу. Это был перевод манифеста, изданногодвадцать пятого июля герцогом Брауншвейгским, главнокомандующим объединенной австро-прусской армией. — Читай вслух, — мрачно велел муж, наливая себе воды из графина. Я пробежала глазами по высокопарным строкам, и мой голос дрогнул, когда я дошла до главного ультиматума:«...если дворцу Тюильри будет нанесено оскорбление, если королевской семье будет нанесён малейший вред, последует показательная месть, которая запомнится навсегда. Париж будет предан военной экзекуции и полному разрушению...» — Безумцы! — вырвалось у меня. Я бросила листок, словно он жег мне пальцы. — Неужели они не понимают, с кем имеют дело? Это же не запугает толпу, это взорвет ее! — Дипломатия монархов оторвана от реальности, — горько усмехнулся Василий Петрович. — Герцог Брауншвейгский искренне верит, что чернь в ужасе падет на колени перед его угрозами. Но сегодня этот манифест тысячами копий разлетелся по всему Парижу. И знаешь, каков результат? Ярость. Абсолютная, слепая ярость. Теперь для каждого санкюлота на улице этот документ — прямое и неоспоримое доказательство того, что король Людовик вступил в сговор с врагами Франции. Монарх официально стал предателем нации. Последствия этой чудовищной политической ошибки не заставили себя долго ждать. Всего через два дня,тридцатого июля , рухнула последняя баррикада, защищавшая остатки государственного порядка. Вечером в наш особняк тайком пробрался Жозеф. Он был без мундира, в простом темном плаще, наброшенном поверх гражданского сюртука. — Я больше не ношу эти эполеты с гордостью, Ваше сиятельство, — хрипло произнес он, отказываясь от предложенного вина. — Сегодня Законодательное собрание издало новый указ. Отныне в Национальную гвардию официально разрешено вступать гражданам из рабочего класса. Тем самым «пассивным гражданам», которые даже не платят налогов. Жозеф закрыл глаза, словно пытаясь отогнать страшное видение. — Это конец Гвардии как регулярной силы. Они открыли арсеналы для всех. Пивовары, грузчики, мясники с боен, безработные бродяги — теперь они все законные гвардейцы, вооруженные ружьями и пиками. Ими больше не командуют офицеры. Ими командует слепая ненависть к королю и аристократам. Улица получила законное право убивать. Мы с мужем переглянулись в повисшей тяжелой тишине. Особняк Воронцовых, несмотря на все его железные решетки и дипломатический статус, внезапно показался мне хрупким карточным домиком, стоящим на пути сорвавшейся с гор лавины. Я сунула руку в карман, где лежал заветный ключ от нашей маленькой, тайной мансарды на улице Сен-Тома-дю-Лувр. Час, когда нам придется бежать в трущобы, чтобы спасти свои жизни, был уже совсем близок. ---------- глава пятьдесят шестая глава пятьдесят шестая глава 56. Накануне бури и гимн из Марселя Конец июля принес в столицу немыслимую жару и новых, еще более радикальных гостей.Тридцатого июля в Париж вступили батальоны добровольцев-федератов с юга, из Марселя. Я стояла у окна за плотно задвинутыми шторами, вслушиваясь в ритмичный, пугающий гул, доносящийся с улиц. Марсельцы шли стройными, загорелыми колоннами, пыля стоптанными башмаками, и во всю мощь своих луженых глоток распевали тот самый военный гимн Рейнской армии, о котором нам рассказывал Жозеф. Эта песня, принесенная южанами, теперь обрела новое имя — парижане начали называть ее «Марсельезой». От ее кровожадного припева, разносившегося над крышами, по спине бежал холодок. В тот же вечер к нам заглянул Жозеф. У него была разбита губа, а на скуле наливался синяк. — Вы ранены, капитан! — ахнула я, велев Анабель немедленно принести таз с водой и чистые бинты. — Пустяки, мадам, — Жозеф поморщился, прикладывая влажную ткань к лицу. — Это не на фронте. Это здесь, на улицах Парижа. Марсельцы сцепились с нашими патрулями. Мы пытались навести порядок, но они называют нас «собаками Лафайета» и прислужниками тирана. Между новыми добровольцами и теми солдатами Национальной гвардии, кто еще верен присяге, вспыхивают жестокие драки по всему городу. Мы теряем контроль. С каждым днем кольцо вокруг монархии сжималось все туже, принимая уже официальные формы.Третьего августа Василий Петрович вернулся с дипломатической встречи с известием, которое не оставляло камня на камне от надежд на мирный исход. — Сорок семь из сорока восьми районов Парижа подали петиции в Собрание, — мрачно сообщил граф, расстегивая ворот сорочки. — Якобинцы и кордельеры полностью подмяли под себя настроения масс. Знаешь, кто зачитывал эти петиции депутатам? Сам мэр Парижа, Петион. И требование у них одно — немедленное смещение короля. — А если Собрание откажет? — с замиранием сердца спросила я. — Они уже дали ответ на этот вопрос, — муж тяжело опустился в кресло. —Четвертого августа одна из самых радикальных секций сделала официальное заявление. Они объявили Собранию ультиматум: если до десятого августа король не будет низложен, предместья поднимут восстание. Осажденная крепость и переворот в ратуше Угроза была настолько явной, что королевский двор наконец начал действовать, готовясь к последнему бою. — Тюильри сейчас напоминает осажденный военный лагерь, — рассказывал Василий Петрович. — По просьбе двора швейцарская гвардия получила подкрепление. К ним присоединяются вооруженные дворяне — те немногие, кто не эмигрировал и готов сложить голову за Людовика. Дворец ощетинился ружьями. При этих словах я похолодела, инстинктивно сжав в кармане ключ. Моя тайная мансарда на улице Сен-Тома-дю-Лувр! Я покупала ее как тихое убежище, чтобы затеряться в толпе, а оказалось, что она расположена прямо на линии грядущего фронта. Если десятого августа начнется штурм дворца, этот район превратится в кромешный ад. Но события опередили даже этот страшный ультиматум. В ночь надевятое августа Париж не спал. Над городом гудел набат. Тяжелые, размеренные удары колоколов били по натянутым нервам, предвещая катастрофу. Утром граф, пославший своих самых надежных людей на разведку, принес ошеломляющие новости. — Власть сменилась, Анна. Ночью произошел переворот, — его голос звучал сухо и резко. — Жорж Дантон и его союзники-кордельеры захватили Отель-де-Виль. Они просто вышвырнули старый муниципалитет и основали новую, Революционную Парижскую коммуну. Они увеличили количество своих депутатов до двухсот восьмидесяти восьми человек и взяли на себя полное управление городом. — А что же Законодательное собрание? — не веря своим ушам, спросила я. — Неужели депутаты стерпят этот захват власти? — У них нет выбора. Они напуганы до смерти, — презрительно бросил дипломат. — Завтра они официально признают эту самозваную Коммуну законным правительством Парижа. Закон умер, Анна. Теперь городом правит Дантон, а его аргументы — это пики санкюлотов и пушки марсельцев. Граф подошел ко мне и крепко взял за плечи, глядя прямо в глаза. — До десятого августа остались считанные часы. Завтра Париж умоется кровью. ---------- глава пятьдесят седьмая глава пятьдесят седьмая глава 57. Десятое августа: Кровавый рассвет и падение монархии Набат, не смолкавший всю ночь, к утрудесятого августа превратился в сплошной, оглушительный гул, от которого вибрировали стекла. Оставаться в нашем роскошном, привлекающем внимание особняке стало смертельно опасно — по улицам уже рыскали вооруженные отряды, ищущие аристократов. Накинув простые темные плащи, мы с Василием Петровичем покинули дом через неприметную черную дверь для прислуги. Перебежками, прячась в тени узких переулков, мы чудом успели добраться до улицы Сен-Тома-дю-Лувр. Наша тайная мансарда встретила нас духотой и пылью, но сейчас она казалась самым желанным местом на земле. В каморке было единственное круглое слуховое окно, выходящее прямо на крыши. Граф осторожно приоткрыл раму, и в комнату тут же ворвался запах пороха и многотысячный рев. Мы оказались в партере самого страшного театрального представления в истории Франции. Дворец Тюильри и площадь перед ним были как на ладони. То, что мы увидели, навсегда врезалось в мою память. Площадь перед королевской резиденцией была затоплена морем людей. Национальная гвардия, теперь полностью перешедшая на сторону восставшей Парижской коммуны, объединилась с вооруженными до зубов революционными федератами из Марселя и Бретани. Лес пик, штыков и красных фригийских колпаков колыхался под утренним солнцем, а к воротам дворца уже подкатывали пушки. — Смотри, — вдруг напряженно прошептал Василий Петрович, указывая на сады Тюильри. — Они уходят. Сквозь деревья мы разглядели небольшую процессию, торопливо покидающую дворец. Это был Людовик XVI со своей семьей. Испугавшись надвигающейся бойни, король бросил свою резиденцию и отправился искать убежища в здании Законодательного собрания, расположенном неподалеку. Он надеялся, что депутаты спасут его, но тем самым он предал тех, кто остался защищать его честь. На страже опустевшего Тюильри остались лишь швейцарские гвардейцы в своих ярких красных мундирах да горстка верных дворян. А затем начался штурм. Раздался первый пушечный залп, от которого наша мансарда содрогнулась. Следом воздух разорвала беспорядочная ружейная трескотня. Швейцарцы, верные своей воинской присяге, встретили марсельцев и гвардейцев Коммуны плотным, дисциплинированным огнем. На какое-то время нападавшие дрогнули и отхлынули, оставив на брусчатке десятки тел. Но силы были слишком неравны. Толпа, разъяренная видом крови, нахлынула с новой, звериной яростью. Пушки пробили ворота. Мятежники ворвались во двор, а затем и в сами покои Тюильри. Я зажала уши руками, отвернувшись от окна, и уткнулась в плечо мужа. Даже сквозь толстые стены до нас доносились нечеловеческие крики. Швейцарских гвардейцев не просто победили — их безжалостно истребляли. Их резали на лестницах, выбрасывали из окон на пики толпы, добивали раненых прямо в парадных залах дворца. Красные мундиры смешались с лужами настоящей крови. К полудню все было кончено. Над разграбленным Тюильри поднимались черные клубы дыма, а по улицам с победными песнями ходили оборванцы, нацепив на штыки обрывки королевских гобеленов. Ближе к вечеру Василий Петрович, ненадолго спускавшийся вниз, чтобы раздобыть новости, вернулся в мансарду с потемневшим лицом. — Монархия пала, Анна, — глухо произнес он, опускаясь на скрипучий стул. — Законодательное собрание спасовало перед Коммуной. Под угрозой расправы они издали декрет, который временно приостанавливает всю власть короля. — Что будет с Людовиком и Марией-Антуанеттой? — с содроганием спросила я. — Они пленники. Их переведут под строгую охрану, — граф устало потер виски. — А Собрание объявило о самороспуске. Они приказали избрать совершенно новое правительство на основе всеобщего голосования. Оно будет называться Конвент. Старая Франция умерла сегодня на ступенях Тюильри. И я боюсь представить, какое чудовище родится на ее руинах завтра. ---------- глава пятьдесят восьмая глава пятьдесят восьмая глава58.Последствия. Мы пробирались к нашему особняку глухими переулками, стараясь не попадаться на глаза патрулям и пьяным от крови и дешевого вина компаниям санкюлотов. Улицы были усеяны обломками баррикад и битым стеклом. Когда мы наконец подошли к нашему дому, у меня упало сердце. Тяжелые дубовые двери, те самые, что недавно укрепляли кузнецы, стояли настежь. Внутри царила зловещая, мертвая тишина. Мы осторожно вошли в холл. Особняк был пуст. Вся наша французская прислуга, еще недавно требовавшая жалование серебром, бежала. И бежала не с пустыми руками. Заглянув в кухонные кладовые, я обнаружила, что они подчистую разграблены — исчезли и запасы дефицитного сахара, и кофе, и мешки с мукой, добытые с таким трудом через депутата Трюбо. Но настоящий ужас ждал нас в гостиной. Комната выглядела так, словно по ней пронесся ураган. Перевернутая мебель, разбитые фарфоровые вазы, выпотрошенные ящики секретеров. На полу валялись разбросанные книги и сорванные портьеры. А на стене... Я невольно вскрикнула и прижала руки к губам. Мой портрет, то самое полотно работы Жака-Луи Давида с изображением гор и леса, был безжалостно исполосан ножом. Холст висел жалкими лохмотьями, обнажая стену. — Анна! Сюда! — резкий голос мужа донесся из коридора. Я бросилась на зов и увидела, как Василий Петрович достает из-за тяжелой напольной вазы в темном углу съежившуюся фигурку. Это была Анабель. Девушка дрожала так сильно, что не могла стоять на ногах, ее светлые волосы спутались, а лицо распухло от слез. — Мадам... Ваше сиятельство... — зарыдала она, в отчаянии цепляясь за мои юбки. — Это были национальные гвардейцы! Не марсельцы, а наши, парижские! — Успокойся, дитя. Что они здесь делали? — граф опустился перед ней на одно колено, его голос был обманчиво спокойным. — Они искали вас! — Анабель захлебывалась слезами, глядя на нас расширенными от ужаса глазами. — Они кричали, что иностранцам больше нет веры. У них был официальный приказ об аресте! Они перевернули весь дом, били посуду... А слуги... слуги просто показали им, где что лежит, забрали еду из кладовой и ушли вместе с ними! Я спряталась в нише, они меня не заметили. Василий Петрович медленно поднялся. Его лицо превратилось в непроницаемую каменную маску. Дипломатический щит Российской империи, в незыблемость которого он так верил, был окончательно растоптан сапогами новой власти. Никакой неприкосновенности больше не существовало. — У нас мало времени. Если они не нашли нас сейчас, они обязательно вернутся позже, — жестко скомандовал граф. Он прошел в свой разрушенный кабинет, отодвинул тяжелую дубовую панель, скрывавшую потайной сейф, о котором не знал никто из посторонних, и быстро пересыпал в неприметный холщовый мешок остатки нашего звонкого серебра и золотые монеты. Это было все, что осталось от нашего парижского благополучия. — Уходим, — сказал он, пряча мешок под плащ. — Не берите никаких вещей, чтобы не привлекать внимание на улице. Только то, что на вас. Я крепко взяла Анабель за ледяную, дрожащую руку. Мы в последний раз окинули взглядом наш разоренный дом, изрезанный портрет и разбитые иллюзии безопасности, а затем снова вышли в сгущающиеся сумерки обезумевшего города. Нас ждала тесная, пыльная квартирка в мансарде у Тюильри — наше единственное прибежище в мире, который сошел с ума. Духота под нагретой августовским солнцем крышей мансарды была почти осязаемой. Воздух пах старым деревом, въевшейся пылью и нашим собственным, липким страхом. Крошечное слуховое окно мы занавесили какой-то найденной в углу ветошью, оставив лишь узкую щель, чтобы не задохнуться окончательно, но даже сквозь нее проникал неумолимый зной и пугающие звуки обезумевшего Парижа. Там, внизу, город праздновал падение монархии. До нас доносился глухой, несмолкаемый гул толпы, далекий бой барабанов и обрывки пьяных маршей. Иногда этот гул прорезали одиночные ружейные выстрелы — Коммуна продолжала охоту на «врагов нации». Анабель сидела на узкой, жалобно скрипящей кровати, сжавшись в комочек и обхватив колени руками. Она больше не плакала. Слезы иссякли еще вчера, уступив место пугающему, стеклянному оцепенению. Ее огромные глаза неотрывно смотрели в одну точку на облезлой стене с облупившейся штукатуркой. Я смочила обрывок чистой ткани в кувшине с тепловатой водой, который мы успели наполнить ночью из уличного колодца, и осторожно приложила ко лбу девушки. — Выпейте немного, Анабель, — тихо попросила я, поднося к ее бледным губам жестяную кружку. — Вам нужно набраться сил. Она послушно, словно сломанная кукла, сделала крошечный глоток и снова замерла, вслушиваясь в каждый шорох, доносящийся с черной лестницы. Ожидание сводило с ума. Василий Петрович ушел еще на рассвете. Оставив мне тяжелый английский пистолет, он завернулся в простой, потертый плащ, который мы нашли в шкафу у прежнего «хозяина» квартиры, и растворился в утреннем тумане. «Эта мансарда хороша на пару дней, чтобы сбить их со следа, Анна, но оставаться здесь дольше — чистое самоубийство, — сказал он мне перед уходом, заряжая оружие. — Я должен найти более надежное убежище. У меня остались должники. Контрабандисты, нейтральные дипломаты, люди из швейцарского посольства... Кто-то из них должен помочь нам выбраться из этого капкана или хотя бы переждать самые страшные дни в настоящем безопасном месте». Я знала, что мой муж — человек исключительного ума и изворотливости. Его связи в теневом мире Парижа и дипломатических кулуарах были обширны, но сейчас, когда рухнули все законы, любая встреча могла оказаться ловушкой. Что, если его узнали на улице? Что, если тот, к кому он пошел за помощью, уже присягнул на верность Дантону и Коммуне? Каждый скрип половицы за дверью, каждый шорох мыши под плинтусом заставлял мое сердце болезненно сжиматься и падать куда-то в желудок. Я то и дело нащупывала в складках платья холодную рукоять пистолета. Если за нами придут, я не позволю им забрать Анабель и не сдамся сама. Время тянулось невыносимо медленно, превращаясь в густую, липкую смолу. Солнечный луч, пробивавшийся сквозь щель в занавеске, медленно полз по грязному деревянному полу, отмеряя часы нашего заточения. Нам оставалось только сидеть в этой душной клетке над крышами Парижа, вслушиваться в шаги на лестнице и молиться всем святым, чтобы в дверь постучали именно тем условным стуком, о котором мы договорились с графом. ---------- глава пятьдесят девятая глава пятьдесят девятая глава 59. Спасительные мундиры и путь на холм Солнце уже начало клониться к закату, окрашивая душную каморку в тревожные багровые тона, когда в дверь раздался стук. Три коротких удара, пауза, два длинных. Мое сердце замерло. Это был наш условный сигнал, но страх оказался сильнее логики. Я вскочила с кровати, сжимая пистолет обеими руками, и направила ствол на деревянные доски. Анабель зажала рот ладонями, чтобы не закричать. Дверь со скрипом приоткрылась. В тусклом свете коридора блеснули латунные пуговицы, и на пороге возникли два силуэта в синих мундирах Национальной гвардии. Я едва не нажала на курок. — Опусти оружие, Анна. Это мы, — раздался до боли знакомый, спокойный голос. Мужчина шагнул в полосу света, снимая форменную двууголку с огромной трехцветной кокардой. Это был Василий Петрович. За его спиной, виновато улыбаясь одними уголками губ, стоял Жозеф — тоже в синем мундире, но без офицерских эполет и перевязи. Я с шумом выдохнула, опуская дрожащие руки, и бросилась к мужу. — Боже милостивый! Я чуть не выстрелила! — прошептала я, прижимаясь к грубой суконной ткани его чужого мундира, от которого разило табаком и чужим потом. — Где ты раздобыл это? И почему Жозеф... — Нет времени на долгие разговоры, душа моя, — граф быстро поцеловал меня в макушку и отстранился. Его лицо было измазано сажей для маскировки. — Нам нужно уходить немедленно. Квартиру этажом ниже только что заняли пьяные марсельцы. — Но куда мы пойдем в таком виде? — я в ужасе посмотрела на их наряды. — В том-то и суть, мадам Анна, — негромко вступил Жозеф, плотнее прикрывая за собой дверь. — Теперь это лучший пропуск на улицах Парижа. Мы направляемся на север, в пригород. На Монмартр. — На Монмартр?! — ахнула я. Даже до меня, при всей моей оторванности от парижского дна, доходили слухи об этом месте. Лабиринт кривых улочек, заброшенных каменоломен, ветхих мельниц и лачуг, где веками ютились воры, дезертиры, контрабандисты и скупщики краденого. Это было настоящее государство в государстве, куда даже в спокойные королевские времена не рисковала соваться городская полиция. — Именно туда, — кивнул Василий Петрович, доставая из принесенного узла два простых, темных плаща для нас с Анабель. — Злая ирония судьбы, Анна. Раньше полиция и Гвардия не совались на холм, потому что боялись местных банд. А теперь эти самые бандиты и погромщики спустились вниз, надели синие мундиры и назвались новой властью. Граф поправил тяжелую саблю на поясе и усмехнулся: — Мы с Жозефом в этой форме не привлечем там никакого внимания. Никто не посмотрит дважды на двух «патриотов-гвардейцев», которые ведут куда-то двух «гражданок». Сейчас каждый второй разбойник носит такой мундир. — Там есть старая заброшенная пекарня у подножия холма, — добавил Жозеф, помогая оцепеневшей Анабель подняться с кровати и накинуть на плечи серую ткань. — Хозяин — старик, который помнит добро. Я когда-то спас его внука от виселицы, когда еще служил в патруле. Там нас никто не будет искать. Для Коммуны Монмартр — это свои люди, они туда не сунутся с обысками. Сборы заняли меньше минуты. Спрятав тяжелый английский пистолет под плащ, я крепко взяла Анабель за ледяную руку. Мы вышли из душной мансарды и спустились по скрипучей черной лестнице в сгущающиеся сумерки. Париж встретил нас запахом пороховой гари, паленой шерсти и тревожным, многоголосым гулом. Василий Петрович и Жозеф шли на полшага впереди, грубо надвинув шляпы на глаза, нарочито развязно чеканя шаг. Их синие мундиры, которые еще вчера были символом порядка, а сегодня стали символом террора Коммуны, теперь служили нам единственным надежным щитом. Путь на северный холм казался бесконечным. Мы пробирались сквозь беснующиеся толпы, миновали костры, вокруг которых танцевали санкюлоты с насаженными на пики обрывками швейцарских мундиров. И каждый раз, когда кто-то из толпы бросал на нас подозрительный взгляд, синие мундиры и грубый окрик Жозефа магическим образом заставляли эти взгляды скользить мимо. В новом, перевернутом с ног на голову мире, где преступники стали законом, лучшей маскировкой было слиться с их рядами. Жизнь на Монмартре оказалась суровым испытанием, не имеющим ничего общего с нашим прошлым блестящим бытом. Старая заброшенная пекарня, где приютил нас знакомый Жозефа, пропахла мышами, сыростью и застарелой мучной пылью. Но ее толстые стены и глухой двор, спрятанный в лабиринте кривых улочек, дарили нам хрупкую иллюзию безопасности. Здесь царили свои, первобытные законы. В этом я убедилась на собственном горьком опыте, когда однажды утром, накинув самый неприметный плащ, рискнула выйти в местную лавку за зеленью и сыром. На обратном пути, в узком проулке между покосившимися заборами, мне преградили дорогу трое. Оборванные, с грязными, недобрыми лицами, они не были похожи на идейных санкюлотов — обычные уличные стервятники, почувствовавшие легкую добычу. — Эй, гражданочка, — осклабился один из них, поигрывая длинным ножом. — Негоже настоящим патриотам голодать, пока ты полные корзины таскаешь. Делиться надо. Он шагнул ко мне, протягивая грязную руку. Мое сердце забилось где-то в горле, но рука, спрятанная в складках плаща, не дрогнула. Я резко выхватила тяжелый английский пистолет, взвела курок и направила дуло прямо в грудь вожаку. Громкий щелчок механизма в тесном переулке прозвучал как удар хлыста. Грабитель побледнел и отшатнулся. В их глазах вспыхнул первобытный страх перед холодным вороненым металлом. Не сказав больше ни слова, они бросились наутек, растворившись в подворотнях. Когда я вернулась в пекарню, бледная, но живая, Василий Петрович пришел в неописуемую ярость — не на меня, а на самого себя за то, что отпустил. С того дня порядок был изменен раз и навсегда. За продуктами и новостями в город теперь ходил только граф, пряча лицо под широким капюшоном, а Жозеф, вооруженный двумя саблями и пистолетами, неотлучно охранял нас с Анабель. А новости, которые муж приносил с городских улиц, становились все мрачнее. Париж стремительно погружался в пучину диктатуры. Новое правительство теперь возглавлял Жорж Дантон, занявший пост министра юстиции. По его указке муниципалитеты получили неограниченное право арестовывать любых «подозреваемых во враждебности революции», а все роялистские газеты были запрещены. Свобода слова умерла, уступив место свободе доноса. — Короля больше нет, — тяжело констатировал Василий Петрович вечеромтринадцатого августа , бросая на грубый деревянный стол свежую газету. — Людовик и вся королевская семья переведены в Тампль. Они узники в мрачной средневековой башне, под круглосуточной охраной Коммуны. Надежды на армию тоже рухнули. Мы узнали, чточетырнадцатого августа маркиз де Лафайет попытался поднять свои войска и повести их на Париж, чтобы спасти монарха. Но солдаты отказались повиноваться генералу. Поняв, что все кончено,девятнадцатого августа герой двух континентов Лафайет покинул свою армию и бежал в изгнание, оставив Францию на растерзание радикалам. А враг тем временем не дремал. Коалиционная армия пруссаков и австрийцев под командованием герцога Брауншвейгского, усиленная отрядами французских эмигрантов, пересекла границы и неумолимо двигалась на Париж. Страх перед вторжением толкал революционеров на самые безумные и жестокие шаги.Семнадцатого августа Робеспьер, угрожая Законодательному собранию новым вооруженным восстанием Коммуны, добился своего. — Они создали Революционный трибунал, — с содроганием рассказывал Жозеф, вернувшись с очередной вылазки на разведку. — Членов этого суда назначает сама Коммуна. Никаких долгих разбирательств, никаких адвокатов. А Собрание доживает последние дни, его заменит Национальный конвент. Удар наносился по всем фронтам. На следующий день,восемнадцатого августа , Собрание упразднило последние остававшиеся во Франции религиозные ордена, которые содержали школы и больницы. Когда Анабель услышала это, она тихо заплакала в углу. — Они отнимают последнее убежище у сирот и больных, — шептала она. — Господь оставил эту страну. Ее слова оказались пророческими.Двадцать первого августа Василий Петрович вернулся в нашу пекарню бледнее обычного. Он молча налил себе воды, выпил залпом и посмотрел на нас тяжелым, потемневшим взглядом. — Трибунал заработал, — глухо произнес он. — Сегодня состоялось первое заседание. По ускоренной процедуре. Роялист Луи Коллено д’Ангремон был признан виновным. — Его отправили в тюрьму? — с надеждой спросила я. Граф отрицательно покачал головой. — Его отправили на эшафот. Машина доктора Гильотена сегодня пролила первую политическую кровь. Террор, которого мы так боялись, Анна, официально начался. И теперь нож этой гильотины не остановится, пока не перерубит шею всей Франции. ---------- глава шестидесятая глава шестидесятая глава 60. Гильотина-символ революции Слово «гильотина» гулким эхом отразилось от сырых стен нашей пекарни, и меня внезапно бросило в холодный пот. Память, этот безжалостный художник, мгновенно вырвала меня из убогого настоящего и перенесла на несколько лет назад, в совершенно иной, ныне навсегда утраченный мир. Я вспомнила один из блестящих светских приемов в роскошном особняке хитроумного епископа Талейрана. Это было еще до падения Бастилии, когда революция казалась лишь модной салонной игрой в свободу. Хрустальные люстры заливали залы мягким светом, в бокалах искрилось шампанское, пахло дорогими духами, а напудренные аристократы вели неспешные философские беседы об идеалах Просвещения. В центре внимания в тот вечер оказался некий доктор Жозеф Игнас Гильотен — респектабельный врач, депутат, человек с мягким голосом и манерами истинного гуманиста. Он с упоением, почти с поэтическим восторгом рекламировал проект своей новой машины для приведения смертных приговоров в исполнение. — Это триумф человеколюбия, господа! — вещал доктор, обводя восторженным взглядом изысканное собрание. — Никаких нетрезвых палачей с тупыми топорами, никакой долгой агонии и средневековых пыток на колесе. Тяжелое, скошенное лезвие падает с математической точностью и неотвратимостью закона гравитации. Преступник ничего не успеет ощутить. Мгновенная смерть! Изящный механизм, достойный нашего просвещенного века! И ему аплодировали. О, как ему тогда аплодировали! Блестящие маркизы, утонченные философы, нежные дамы в шуршащих шелках восхищались этим «гуманным» изобретением. Они цокали языками, хвалили милосердие доктора и поднимали бокалы за научный прогресс, который наконец-то избавит человечество от варварской жестокости. А теперь? Я посмотрела на закопченный потолок нашей убогой каморки на Монмартре, чувствуя, как к горлу подступает тошнота. Какая чудовищная, дьявольская ирония судьбы. Теперь это «гуманное» изобретение, выкрашенное в красный цвет, стояло на площади и методично, с холодным лязгом отрубало головы тем самым людям, которые восторженно хлопали в ладоши в салоне Талейрана. Просвещенный век, мечтавший о милосердии, обернулся механизированной бойней. Машина доктора Гильотена стала слепым и безжалостным идолом новой власти, идолом, который не различал правых и виноватых, аристократов и санкюлотов, мужчин и женщин. Ей требовалось лишь одно — бесперебойная работа. И судя по сегодняшним новостям от Василия Петровича, этот механизм только что начал свой бесконечный, кровавый пир. Наступление осени не принесло Парижу ни желанной прохлады, ни успокоения. Напротив, сентябрь тысяча семьсот девяносто второго года выдался душным, липким и насквозь пропитанным запахом крови. Каждое утро Василий Петрович, надвинув шляпу поглубже на глаза, уходил в город и возвращался со стопкой свежих газет. Раньше мы обсуждали новости вслух, спорили, строили прогнозы. Но теперь в нашей ветхой пекарне на Монмартре воцарилась тяжелая, гнетущая тишина. Мы с мужем сидели за грубым деревянным столом и читали прессу молча, лишь изредка обмениваясь потрясенными взглядами. Мы не читали вслух ради Анабель. Девушка и без того находилась на грани помешательства. Она вздрагивала от шороха мыши в углу, а дальний звон колокола заставлял ее бледнеть и закрывать уши руками. Если бы она услышала то, о чем кричали газетные заголовки в те дни, ее рассудок мог бы окончательно помутиться. А новости были поистине апокалиптическими.Второе сентября принесло весть о том, что крепость Верден сдалась войскам герцога Брауншвейгского без единого выстрела. Путь на Париж для прусско-австрийской армии был практически открыт. Известие о падении Вердена вызвало в столице приступ массовой паранойи. Дантон и Коммуна, панически боясь удара в спину от роялистов, издали чудовищный, немыслимый приказ. Я водила пальцем по строчкам газеты, и буквы плыли перед глазами от слез ужаса. Свторого по седьмое сентября в парижских тюрьмах развернулась невиданная бойня. Вооруженные толпы санкюлотов и марсельцев врывались в камеры и безжалостно убивали заключенных. Газеты приводили сухую, дьявольскую статистику: от тысячи четырехсот до двух тысяч растерзанных человек. И ради чего? Политическими заключенными из них было едва ли пять процентов. Шесть процентов составляли уцелевшие швейцарские гвардейцы. Подавляющее большинство убитых оказались обычными уголовниками, бродягами или должниками. Но страшнее всего было то, что семнадцать процентов жертв этой бойни составили священники, отказавшиеся присягнуть новой власти. Те самые духовные отцы, у которых наша Анабель когда-то искала спасения. Я плотнее сжала губы, перевернув страницу. Анабель не должна этого знать. Словно этого было мало,десятого сентября правительство выпустило новый декрет. Теперь государство официально реквизировало абсолютно все предметы из золота и серебра, принадлежавшие церкви. Храмы грабили на законных основаниях, переплавляя священные реликвии в монеты для оплаты войны. Атмосфера в нашем убежище накалилась до предела. Анабель почти перестала спать. Она сидела в углу, бледная как полотно, и нервно теребила край своего передника. Я видела, как в ее огромных глазах плещется темный, липкий страх, грозящий поглотить ее целиком. Нужно было срочно занять ее руки и мысли, вытащить ее из этой бездны отчаяния. И тогда я вспомнила про кулинарию. — Анабель, дитя мое, — мягко сказала я однажды утром, подходя к ней. — Мне нужна ваша помощь. Кажется, мы забыли, что такое нормальная еда. Пойдемте к очагу. Сначала она сопротивлялась, неуверенно переминаясь с ноги на ногу у закопченной печи, которую хозяин пекарни разрешил нам использовать. Но я была настойчива. Я вложила ей в руки нож, принесла овощи, купленные графом на рынке, и принялась руководить процессом. — Мы будем готовить русские щи, — уверенно заявила я. — Режьте капусту. Мелко, Анабель, вот так. Сосредоточьтесь на звуке хрустящих листьев. Ритмичный стук ножа по деревянной доске подействовал на нее как успокоительное. Постепенно ее плечи расслабились. На следующий день я учила ее готовить гуляш — наваристый, сытный, с густым ароматом специй и овощей, который хотя бы на время перебивал доносящийся с улицы запах гари. Мы вместе стояли у огня, обжаривая кусочки говядины и лука, и я рассказывала ей, как важно правильно подобрать пряности. А на завтрак я показала ей, как делать яичницу с томатами и луком.. — Смотрите, Анабель, какие яркие цвета, — говорила я, пока мы резали красные, сочные помидоры и разбивали яйца на шипящую сковороду. Желтый и красный смешивались, создавая радостную, домашнюю палитру, так контрастирующую с серостью нашего существования. Эта простая, монотонная работа сотворила чудо. Запах кипящего бульона, шкварчание яичницы, тепло очага и необходимость следить за тем, чтобы не подгорело мясо, вернули девушку к реальности. Орудуя деревянной лопаткой, она впервые за несколько недель слабо улыбнулась. Кухня в старой пекарне стала нашей единственной крепостью, где мы могли контролировать хоть что-то, пока снаружи рушился целый мир. ---------- глава шестьдесят первая глава шестьдесят первая глава 61. Чудо при Вальми и план Жозефа Относительное кухонное спокойствие, которое нам удалось наладить в старой пекарне, вскоре было вновь безжалостно нарушено политическими бурями. Сентябрь подходил к концу, принося с собой промозглые осенние ветра и новости, казавшиеся совершенно немыслимыми. Двадцатого сентября Жозеф, вернувшийся из дозора по городу, принес ошеломляющую весть с фронта. Коалиционная армия, которая еще недавно казалась непобедимой машиной, угрожающей стереть Париж с лица земли, была остановлена. — Это почти чудо, Ваше сиятельство! — с нервным смешком рассказывал Жозеф, грея озябшие руки у нашего очага. — Французские войска под командованием Дюмурье и Келлерманна столкнулись с пруссаками при Вальми. По сути, это была лишь артиллерийская дуэль, незначительное столкновение. Но пруссаки... они дрогнули. По совершенно неизвестной, необъяснимой причине армия герцога Брауншвейгского начала отступление! Победа при Вальми сняла прямую угрозу захвата столицы, но для нас это означало лишь одно: Коммуна и радикалы теперь почувствуют себя абсолютно неуязвимыми. В тот же день,двадцатого сентября , пока на фронте гремели пушки, в Париже произошло событие, навсегда изменившее лицо страны. Новоизбранный Национальный конвент провел свою первую сессию. Заседания проходили за закрытыми дверями в Манежном зале — бывшей школе верховой езды при дворце Тюильри. Василий Петрович, которому удалось раздобыть списки нового состава Конвента, вечером разложил бумаги на нашем грубом столе, освещенном огарком свечи. — Посмотрите на этот расклад, Анна, — он указал пальцем на колонки фамилий. — Собрание мертво, да здравствует Конвент. Общее число депутатов Конвента: 749 человек. Радикальное ядро: 113 отъявленных якобинцев. — Они заняли самые высокие, верхние скамьи в зале Манежа, — мрачно пояснил муж. — Теперь их открыто называют «Горой», а самих депутатов — «монтаньярами». И поверь мне, эта политическая Гора вскоре обрушится на Францию камнепадом, который сметет всех несогласных. Долго ждать не пришлось. Ужедвадцать второго сентября Конвент сделал свой главный, исторический шаг — официально провозгласил отмену королевской власти и учредил Первую Французскую республику. Многовековая монархия была стерта росчерком пера. Мышеловка захлопнулась Вдохновленная политическими переменами и победой при Вальми, республиканская армия перешла в стремительное наступление.Двадцать девятого сентября до нас докатились вести о том, что французские войска триумфально заняли Ниццу, а затем и часть Савойи. Война разгоралась с новой силой, расползаясь за пределы Франции. Вечером того же дня Василий Петрович вернулся с очередной вылазки в город. Он не принес ни газет, ни хлеба. Его лицо было серым от усталости, а в глазах застыла ледяная безысходность. Он тяжело опустился на скрипучую табуретку и долго молчал, глядя, как Анабель убирает со стола глиняные миски после скромного ужина. Я подошла к мужу и положила руки ему на плечи, чувствуя, как они напряжены. — Что случилось, Василий? — тихо спросила я. Граф накрыл мою ладонь своей и с горечью произнес: — Мы отрезаны, Анна. Окончательно и бесповоротно. Он поднял на меня потемневший, измученный взгляд. — Я обошел сегодня все мыслимые тайные каналы. Контрабандисты отказываются брать пассажиров даже за золото — на заставах стоят патрули из фанатиков, которые стреляют без предупреждения. Дипломатические связи разорваны. И самое страшное... почта из Швейцарии перестала приходить. Наш последний канал связи с Россией и внешним миром мертв. Ни писем от Амалии, ни вестей о Шарле и Бьянке мы больше не получим. В повисшей тишине было слышно только, как в очаге трещат догорающие поленья, да где-то в углу скребется мышь. — Выехать никак невозможно, — голос дипломата, привыкшего решать судьбы целых государств, теперь звучал глухо и обреченно. — Любая попытка покинуть Париж сейчас — это верная смерть на первой же заставе. Василий Петрович обвел взглядом нашу сырую, темную пекарню, задержав взгляд на сжавшейся от страха Анабель и на Жозефе, молча протиравшем саблю в углу. — Нам остается только одно, моя дорогая, — шепотом закончил граф. — Затаиться. Забиться в самую глубокую щель, стать невидимыми, сидеть тише воды и ниже травы. Мы должны жить как мышки под полом и просто ждать. Ждать, пока в этой стене не появится хоть малейшая брешь. Тишина в пекарне стала невыносимой. Мы сидели, словно приговоренные в ожидании палача, пока этот гнетущий морок не разорвал голос Жозефа. — Есть один выход, — тихо, но твердо произнес бывший капитан Национальной гвардии. Он подошел к столу и оперся на него обеими руками, обводя нас лихорадочно блестящим взглядом. — План безумный, но сидеть здесь — значит просто ждать, когда за нами придут. Мы с Василием Петровичем одновременно подняли на него глаза. Анабель в углу замерла, перестав резать овощи. — Из Парижа каждую неделю на фронт отправляют новые батальоны добровольцев, — начал объяснять Жозеф, понизив голос. — Это наспех сколоченные отряды. Там сброд со всей страны, люди совершенно не знают друг друга. Вчерашние крестьяне, подмастерья, бродяги. И самое главное — их почти всегда сопровождают женщины. В качестве маркитанток, прачек или санитарок. — Вы предлагаете нам... пойти в армию Коммуны? — недоверчиво нахмурился граф. — Я предлагаю вам использовать их же хаос против них, — кивнул Жозеф. — Мы запишемся в один из таких маршевых батальонов. Я знаю, как это делается. Вы с мадам Анной и Анабель пойдете с нами. Главная задача — выбраться из Парижа легально. Доберемся вместе с войсками до границы. А там, на передовой, в неразберихе военных действий, дезертировать и пересечь линию фронта будет в сотню раз проще, чем пытаться прорваться через тыловые заставы здесь. Василий Петрович задумчиво потер подбородок, покрывшийся жесткой седой щетиной. Он посмотрел на свои руки — ухоженные руки аристократа и дипломата, привыкшие к гусиному перу, а не к тяжелому армейскому мушкету. — Идея логична, — медленно произнес муж, взвешивая каждое слово. — Но сойду ли я за добровольца? Мой возраст, моя манера держаться... Я совершенно не похож на ошалевшего от революции санкюлота. Жозеф ответил с пугающей, жестокой прямотой человека, знающего изнанку этой войны: — Вполне сойдете, Ваше сиятельство. Поверьте мне. Там сейчас не смотрят на возраст и не задают лишних вопросов. Им нужно пушечное мясо. Если вы можете держать в руках ружье и стоять на ногах, вас зачислят не глядя. А копоть походных костров и пара недель марша быстро скроют любое благородство. Граф замолчал, обдумывая этот отчаянный шаг. Пойти добровольцем в армию, которая уничтожила его мир? Делить паек с теми, кто грабил наш дом? Я посмотрела на мужа, затем на побледневшую, но внимательно слушающую Анабель, и поняла, что выбора у нас нет. — Жозеф абсолютно прав, Василий, — мой голос прозвучал на удивление звонко и уверенно под сводами сырой пекарни. — Это наш единственный шанс на спасение. Я готова стать маркитанткой. Я умею готовить на костре, смогу стирать бинты и перевязывать раны. Анабель мне поможет. Мы растворимся в этой массе, как капля в море. Василий Петрович посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде промелькнула безграничная гордость за мою решимость, смешанная с глубокой нежностью. Он тяжело вздохнул и расправил плечи, словно сбрасывая с них невидимый груз безнадежности. — Что ж... Значит, маркитантки и пушечное мясо, — граф криво, но решительно усмехнулся, принимая правила этой страшной игры. — Если это цена нашей свободы и жизней, я готов ее заплатить. Действуйте, Жозеф. Готовьте нас к вербовке. ---------- глава шестьдесят вторая глава шестьдесят вторая глава 62. Марш в неизвестность и кровавая песня Серым, промозглым утром, когда бледное солнце еще даже не пыталось пробиться сквозь свинцовую пелену облаков, наш сводный маршевый батальон покинул пределы Парижа. Мы тяжело месили сапогами и грубыми деревянными сабо густую, чавкающую осеннюю грязь, которая ледяными тисками сковывала ноги и тянула вниз при каждом шаге. Воздух был пропитан сыростью, гниющими листьями и тем горьким, едким привкусом дыма, который навсегда останется для меня запахом революции. Позади, растворяясь в утреннем тумане, оставались парижские заставы. Там, за пеленой моросящего дождя, исчезал обезумевший город, поглощенный диктатурой Коммуны. Там осталась наша разрушенная жизнь, изрезанный портрет в роскошной гостиной и ненасытная гильотина, чье лезвие со звоном опускалось на шеи ни в чем не повинных людей. Я физически ощущала, как этот город дышит нам в спину, и каждую секунду ждала, что чья-то грубая рука ляжет мне на плечо, узнав во мне русскую графиню. Впереди же лежала пугающая, бескрайняя неизвестность. Голые, почерневшие от сырости деревья стояли вдоль разбитых дорог, словно безмолвные свидетели нашего исхода, указывая путь туда, к линии фронта, где нам предстояло искать свое спасение. Мы шагали в бесконечной, извивающейся подобно огромному серому змею колонне таких же оборванных, озлобленных и отчаянных людей. Вокруг меня были лица, искаженные голодом, фанатизмом и страхом: крестьяне с вилами, вчерашние подмастерья с кривыми саблями, беглые каторжники и идейные санкюлоты. Чтобы выжить в этой бурлящей, непредсказуемой и жестокой массе, нам пришлось стать ее неотъемлемой частью, раствориться в ней до полного неразличения. Когда над строем раскатисто, словно предвестник грозы, взмывала «Марсельеза», мы пели ее вместе со всеми. Мелодия, призванная вдохновлять, вселяла в меня лишь леденящий ужас. Я видела, как ходят желваки на скулах моего мужа, как бледнеет его лицо под слоем сажи. Он, бывший блестящий императорский дипломат, привыкший к тишине дворцовых кабинетов и тонкой игре слов, теперь чеканил шаг по колено в грязи и во весь голос выводил:«Пусть нечистая кровь пропитает наши поля!» . «Господи, если бы они только знали, что именно нашей крови они жаждут», — с содроганием думала я, чувствуя, как слова гимна царапают горло. Мы научились громко и нарочито фальшиво хохотать над сальными, грубыми шутками гвардейцев, от которых раньше я бы упала в обморок. Мы вместе с беснующейся толпой проклинали «тирана Капета» — низложенного короля Людовика. Это был чудовищный, изматывающий маскарад. Каждое слово, каждый жест требовали колоссального напряжения всех душевных сил. Я боялась выдать себя слишком изящным движением руки, слишком правильной речью или недостаточно искренней ненавистью во взгляде. Но именно этот ежеминутный театр служил нам единственным пропуском к свободе. Жизнь в обозе, который тащился в хвосте батальона под скрип тележных колес, оказалась совершенно отдельным миром со своими суровыми, но первобытно понятными правилами. Здесь пахло конским потом, мокрой шерстью и перекисшим вином. И здесь, к моему собственному огромному удивлению, я довольно легко сошлась с другими женщинами — маркитантками, прачками и боевыми подругами солдат, делившими с ними все немыслимые тяготы похода. В этом скопище людей, вырванных с корнем из привычной жизни, абсолютно не было места великосветской спеси. Глядя на свои покрасневшие, огрубевшие от ледяной воды и золы руки, я понимала, что титулы и состояния здесь не стоят и ломаного гроша. Женщины обоза держались друг за друга, инстинктивно сбиваясь в плотную стайку перед лицом ежедневных опасностей, пьяной солдатской грубости и пронизывающего ветра. Мы помогали друг другу стирать окровавленные бинты в ледяных ручьях, делились последними суровыми нитками, чтобы заштопать прохудившиеся юбки, и рецептами похлебок из того скудного провианта, что удавалось раздобыть.«Какая жестокая ирония, — размышляла я, сидя ночью у тлеющего костра и глядя на спящих вповалку женщин. —В роскошных парижских салонах, окруженная шелками и бриллиантами, я часто чувствовала себя бесконечно одинокой. А здесь, на грязной соломе, я нашла настоящих сестер» . Уже за первую неделю марша, проведенную в постоянных, изнурительных трудах и коротких ночевках у дымящихся костров, мы сдружились так, как порой не сдруживаются за годы мирного соседства в благополучных кварталах. Общая беда, постоянный страх смерти и общая непролазная грязь безжалостно, но справедливо уравняли нас всех. ---------- глава шестьдесят третья глава шестьдесят третья глава63. Глава 2: Капитан Жавур и винный фургон Нам несказанно, почти мистически повезло с командиром. В те страшные дни, когда армия больше напоминала вооруженную толпу, капитан Жавур, стоявший во главе нашего сводного батальона, казался человеком из другого, давно исчезнувшего мира. Он не был из тех крикливых, брызжущих слюной политических фанатиков, которых мутная волна революции сотнями вынесла на поверхность. Бывший сержант старой королевской армии, выслуживший свой первый офицерский чин потом и кровью, он досконально знал военное дело. Жавур был мужчиной лет сорока пяти, с обветренным, задубленным лицом, пересеченным белесым шрамом от сабельного удара, и цепким, колючим взглядом серых глаз. Его синий республиканский мундир был вытерт на локтях, но всегда безукоризненно застегнут.«Какое счастье, — думала я, наблюдая, как он осаживает своего крепкого чалого коня,— что наша жизнь зависит от сурового служаки, а не от парижского демагога, начитавшегося брошюр Марата. Этот человек понимает, что войну выигрывают не лозунгами и пением гимнов, а крепким солдатским желудком и сухими сапогами». Жавур управлял батальоном поистине железной рукой. В то время как мы продвигались по унылым, раскисшим от осенних ливней дорогам Шампани, мимо голых, дрожащих на ветру осиновых рощ и разоренных войной деревень, порядок в нашей колонне разительно отличался от окружающего хаоса. Благодаря старым армейским связям, хитрости и недюжинному опыту капитана, наш обоз всегда был отлично обеспечен. В наших фургонах тяжело перекатывались пузатые бочки с солониной, пахло сыростью и хлебом от мешков с отборной мукой, шуршали мешки с крупами и сушеным горохом. Соседние колонны добровольцев, предоставленные сами себе некомпетентными комиссарами, жестоко голодали, оборванными призраками брели по обочинам и от отчаяния занимались мародерством, навлекая на себя проклятия местных крестьян. Мы же были сыты. И именно поэтому наш батальон, не тратя времени на грабежи, передвигался гораздо быстрее, слаженнее и сохранял подобие воинской дисциплины. Моя собственная жизнь теперь измерялась не сменами шелковых туалетов, не визитами и светскими приемами, а бесконечными мешками с крупой, горами грязных корнеплодов и едким, выедающим глаза до слез дымом походных костров. На каждом привале, едва обозные телеги со скрипом останавливались в грязи, я, перемазанная липкой сажей и золой, с онемевшей от холода спиной, опускалась на колени и разводила огонь. Затем в дело шел огромный, неподъемный чугунный казан, который мы везли на нашей телеге. Те самые кулинарные уроки в нашей сырой, пропахшей мышами пекарне на Монмартре оказались воистину бесценными. Я научилась виртуозно орудовать тяжелым кухонным тесаком, кроша жилистое мясо. Мои густые, наваристые похлебки, щедро сдобренные чесноком, чтобы перебить запах залежалой солонины, сытные русские щи из кислой капусты со свиным салом и обжигающе пряные гуляши мгновенно сделали меня настоящей любимицей нашей роты. Уставшие, продрогшие на пронизывающем ноябрьском ветру солдаты с заострившимися от марша лицами с нетерпением ждали привала. Они, как послушные дети, выстраивались в длинную очередь к моему казану, сжимая в озябших, покрытых цыпками руках помятые жестяные миски. — Эй, гражданка, твоя стряпня мертвого поднимет! — довольно гоготали седусые ветераны, торопливо уплетая горячее варево деревянными ложками. — Дантону бы в Конвент такую повариху, мы бы уже всю Европу завоевали без единого пушечного выстрела! Я лишь устало улыбалась в ответ, машинально вытирая пот и копоть со лба краем грязного, засаленного передника.«Если бы вы только знали, граждане патриоты, — с горькой иронией размышляла я, помешивая варево огромным деревянным черпаком,— что еще полгода назад эти руки держали бокал с шампанским на приеме у епископа Талейрана. Как причудливо тасует карты судьба!» Но моя легенда работала безупречно. Утонченная аристократка, графиня, с легкостью ворочающая пудовый казан и кричащая на солдат, чтобы не лезли без очереди? В их ограниченной картине мира это было абсолютно невозможным, абсурдным сочетанием. Грязь под моими ногтями, грубая ткань платья и въевшийся в кожу запах лука и дыма костра стали моей лучшей, самой надежной броней, скрывающей меня от гильотины. Вскоре мои кулинарные таланты, а главное — поведение, заметило и батальонное начальство. Однажды вечером, когда небо над лагерем налилось свинцовой синевой, а ветер срывал последние листья с деревьев, капитан Жавур лично подошел к моему костру. Он молча зачерпнул гуляша, медленно прожевал, а затем внимательно, изучающе оглядел мое перепачканное, но абсолютно спокойное, невозмутимое лицо. Я не стала ни заискивающе хихикать, как другие маркитантки, ни прятать глаз. Я встретила его колючий взгляд с холодным достоинством. Жавур был умен. Он быстро оценил не только мою добротную стряпню, но и мой трезвый ум, рассудительность и некую внутреннюю стать, разительно отличавшую меня от большинства крикливых, вечно пьяных обозных девиц. На следующее же утро капитан принял неожиданное решение. Своим личным приказом перед строем он назначил меня заведовать самым ценным, стратегически важным имуществом нашего батальона — тяжелым крытым фургоном с дубовыми бочонками водки и вина. Это была должность, требовавшая не только физической выносливости, но абсолютной честности и стальной твердости характера, ведь алкоголь на войне ценился дороже золота. Это назначение мгновенно возвысило меня в негласной обозной иерархии.«Графиня Воронцова — хранительница республиканского спирта, — усмехнулась я про себя, принимая из рук Жавура новенький синий суконный мундир —Что ж, пусть так. Если ключи от этих бочек станут ключами к нашему спасению, я буду защищать их ценой своей жизни». ---------- глава шестьдесят четвертая глава шестьдесят четвертая глава 64. Глава 3: Тетушка Мадлен и «младшая сестра» Именно у тяжелого винного фургона, под низким, нависшим небом цвета старого, окислившегося свинца, я близко сошлась с самым колоритным персонажем нашего обоза. Ветер гнал по раскисшим, изуродованным артиллерией полям сухие, мертвые листья, закручивая их в зловещие воронки. Воздух был пропитан мелкой, колючей изморосью, запахом гниющей стерни и резким духом дубовых бочек с дешевым солдатским вином. И в центре этого мрачного пейзажа, словно неотъемлемая часть самой войны, всегда возвышалась старая маркитантка Мадлен. Это была невероятно жилистая, просоленная холодными ветрами, залитая дождями и прокопченная пороховым дымом тетка лет пятидесяти. Ее лицо, испещренное глубокими морщинами, напоминало старую, затертую военную карту, на которой время оставило свои безжалостные отметины. Она неизменно носила старый, потертый на локтях мужской сержантский мундир, наброшенный прямо поверх заляпанного грязью грубого женского платья. Из-под выцветшего чепца выбивались жесткие седые пряди. Мадлен почти никогда не выпускала из зубов короткую, почерневшую от времени трубку, источавшую едкий дым дешевого табака, а в ее мозолистой, похожей на узловатый дубовый корень руке всегда каким-то чудом оказывалась жестяная кружка с терпким вином. Тетка Мадлен колесила с войсками уже тридцать лет. Она помнила еще славные кампании прошлого короля в Германии и Фландрии, она видела в этой долгой, суровой жизни столько оторванных конечностей, крови, непролазной грязи и мимолетных триумфов, что ее уже ничем, абсолютно ничем нельзя было удивить или напугать. «Глядя на нее в свете тлеющих костров, — размышляла я, отмеряя винные порции в подставленные солдатские кружки,— я понимаю, что передо мной истинное лицо Франции. Не напудренные, изнеженные маркизы в версальских кулуарах и не кровожадные, брызжущие слюной трибуны вроде Робеспьера или Марата. Настоящая Франция — это вот эта несгибаемая, грубая, выносливая женщина, способная спать на голой земле и смеяться в лицо смерти» . Мадлен рассказывала мне, как одно время попыталась осесть и зажить «как нормальные люди». Она накопила немного монет и открыла свою собственную небольшую лавку бакалеи на знаменитом рынке Ле-Аль в Париже. Ей казалось, что впереди спокойная старость среди запахов сыра и копченых колбас. Но грянула революция. Безумная инфляция, сумасшедшие цены, нехватка хлеба и стремительно обесценивающиеся бумажные ассигнаты, которые новая власть печатала тоннами, пустили ее по миру быстрее, чем любой вражеский набег. «Революция пожирает не только аристократов в бархатных камзолах, — с горькой усмешкой думала я, слушая ее хриплый голос.— Она безжалостно растоптала и тех самых простых людей, которых клялась защищать. Мы потеряли дворцы и титулы, а Мадлен потеряла свой честный кусок хлеба» . Разорившись в пух и прах, едва не растерзанная голодной толпой за то, что подняла цену на фасоль, старая маркитантка плюнула на иллюзорную гражданскую жизнь. Она достала из сундука, стряхнула пыль со своего старого сержантского мундира и снова пошла в армию — туда, где всё было ей до боли знакомо, честно и кристально понятно. Где друг был другом, а враг стоял в форме другого цвета. Мадлен знала тысячи баек, невероятных солдатских историй и таких непристойных, откровенных анекдотов, от которых у меня поначалу горели уши. Она щедро делилась ими на привалах, перекрывая своим хриплым, раскатистым хохотом свист осеннего ветра. Мы быстро нашли общий язык, и эта суровая, сквернословящая женщина мигом стала моей лучшей, самой преданной подругой в батальоне. Она же стала моим главным спасением в заботах об Анабель. Девушка, от природы хрупкая, как фарфоровая статуэтка, была насмерть перепугана грубостью походной жизни. На фоне серой грязи и грубых лиц солдат ее бледность и огромные, полные ужаса глаза казались чем-то инородным. Поначалу ее взял под свое жесткое крыло Жозеф. Я помню, как к нашей телеге однажды вразвалочку подошел здоровенный, пьяный капрал с сальной улыбкой и потянулся к волосам съежившейся Анабель. Жозеф вырос перед ним словно из-под земли. — Это моя младшая сестра, — сурово, с металлом в голосе объявил бывший капитан гвардии, наступая на здоровяка. — Она тронулась умом от страха, когда проклятые роялисты сожгли нашу деревню дотла, и с тех пор почти не говорит. Кто к ней притронется, кто хотя бы посмотрит косо — будет иметь дело со мной. Его тяжелый, немигающий взгляд хищника, два заряженных пистолета, небрежно заткнутых за пояс, и внушительная, угрожающая фигура быстро отбили у капрала и всех остальных солдат желание заигрывать с «немой» девчонкой.«Как же легко люди теперь верят в чудовищные трагедии, — с замиранием сердца думала я, наблюдая эту сцену из-за своего фургона.— Трагедия стала нормой. Жозеф — истинный рыцарь, вынужденный прятать свое благородство под личиной грубого обозника» . Но Жозеф не мог быть рядом ежесекундно, а я была с головой занята выдачей винных порций, бесконечным подсчетом бочонков и спорами с интендантами. И тогда именно тетушка Мадлен взялась присматривать за Анабель. Это было удивительное, трогательное зрелище. Старая маркитантка, несмотря на свой грубый нрав, манеру плеваться табаком и браниться как сапожник, относилась к девушке с почти забытой, трепетной материнской нежностью. Когда Анабель замерзала, Мадлен молча накидывала ей на плечи свой суконный плащ. Она тайком таскала для нее сладкие печеные яблоки или припрятанные кусочки твердого сахара, суя их девушке в ладошку. А если кто-то из слишком ретивых солдат, распаленных вином, всё же пытался приблизиться к нашей телеге, Мадлен не тратила слов на предупреждения — она отгоняла наглецов увесистыми, звонкими ударами своего тяжелого железного черпака по спинам, сопровождая это отборнейшими проклятиями. Постепенно, день за днем, крупная дрожь Анабель унялась. Под надежной защитой стальных мускулов Жозефа и железного черпака старой Мадлен она наконец-то почувствовала себя в безопасности. Однажды я даже увидела, как на ее бледных губах, когда Мадлен рассказывала очередную байку про незадачливого интенданта, впервые за долгие недели мелькнула слабая, робкая улыбка.«Истинное милосердие, — с благодарностью в сердце поняла я,— живет не в проповедях кардиналов и не в декретах философов. Оно живет в огрубевшем сердце старой женщины с трубкой в зубах, делящейся последним куском сахара на обочине войны». ---------- глава шестьдесят пятая глава шестьдесят пятая глава 65 Брезентовый рай и монастырские своды Осень вступала в свои права с безжалостной, почти мстительной жестокостью, и вскоре именно погода, а не австрийские штыки, стала нашим главным и самым беспощадным врагом. Небо над Шампанью неделями не прояснялось, нависая над нашими головами тяжелым свинцовым брюхом. Затяжные, пронизывающие до костей холодные дожди, казалось, смывали с лица земли не только краски, но и саму надежду. Дороги, по которым мы тащились, превратились в сплошные, непролазные реки из чавкающей бурой грязи. Эта грязь была живой. Она всасывала сапоги, цеплялась за подолы юбок тяжелыми гирями, заставляя капитана Жавура то и дело, скрепя сердце и изрыгая проклятия, снижать темп марша. Колеса нашего тяжелого винного фургона то и дело вязли по самые оси. Я видела, как измученные, покрытые испариной лошади хрипели, выкатывая налитые кровью глаза, как их копыта скользили по жиже. Солдаты, еще недавно бодро распевавшие «Марсельезу», теперь валились с ног от нечеловеческой усталости, молча подставляя плечи под грязные борта телег, чтобы вытолкать их из очередной ямы.«Природа равнодушна к революциям, — думала я, стирая ледяную дождевую воду с лица.— Ей нет дела до того, кто прав, а кто виноват. Она просто перемалывает нас всех в своих грязных жерновах, напоминая, как мы ничтожны со своими политическими страстями» . Нашим единственным домом в этом хаосе теперь служила старая, грубая брезентовая палатка, залатанная во многих местах суровыми нитками. Каждый вечер ее установка превращалась в битву с ветром, который норовил вырвать колышки из раскисшей земли. Внутри, на холодном, сыром грунте, мы расстилали солому, которую Василию Петровичу или Жозефу удавалось чудом раздобыть на редких, полуразрушенных фермах. Спали мы всегда вчетвером, укладываясь в тесный, почти спаянный ряд: мой муж, я, Анабель и Жозеф.«Какая невероятная, немыслимая картина для парижского света, — с горькой усмешкой размышляла я в темноте, слушая, как дождь барабанит по натянутому брезенту.— Блестящий дипломат, русская графиня, горничная и французский офицер спят вповалку, как бродяги в ночлежке. Но здесь, на этой сырой соломе, нет титулов. Есть только четыре живые души, отчаянно цепляющиеся за жизнь и друг за друга» . Казенные солдатские одеяла из серой, колючей шерсти были тонкими, дырявыми и слабо грели сырыми, ветреными ночами. Чтобы хоть как-то сохранить драгоценное тепло и не окоченеть до смерти к утру, нам поневоле приходилось прижиматься друг к другу, забыв о любых условностях. Холод пробирался под одежду, леденил пальцы и заставлял зубы выбивать мелкую дробь. В этой вынужденной тесноте, в этом жалком брезентовом раю рождались наши маленькие, нелепые поводы для смеха — наше единственное, но самое действенное лекарство от всепоглощающего отчаяния. Я засыпала, крепко, до судорог в пальцах прижавшись к широкой спине и надежным объятиям графа, вдыхая смешанный запах конского пота и его кожи. А просыпалась поутру, обнаружив себя в крепких, панических объятиях замерзшей за ночь Анабель. Девушка во сне инстинктивно искала источник тепла и обвивала меня, словно испуганный ребенок. По утрам, ежась от проникающего в щели морозного воздуха и разминая затекшие шеи, мы тихо шутили над нашими ночными перемещениями. Жозеф глубокомысленно заявлял, что Анабель ворует его долю тепла, а граф смеялся, жалуясь, что в наших «салонах» стало слишком тесно. И эти тихие, хриплые смешки под монотонный шум дождя помогали нам не сойти с ума, сохраняя остатки человечности. Но однажды непогода разыгралась настолько, что шквальный ветер начал валить фургоны. Батальон был вынужден остановиться на целые сутки. Мы разбили лагерь в стенах старого, колоссального аббатства — разгромленного и разграбленного местными крестьянами еще в первый год революции. Это было величественное и одновременно жуткое место. Из мглы проступали почерневшие от сырости готические своды, которые теперь зияли дырами, открывая взгляду серое, плачущее небо. Ветер завывал в стрельчатых окнах, где когда-то сияли разноцветные витражи — теперь от них остались лишь острые осколки стекла на каменном полу. Прекрасные старинные фрески со святыми ликами были безжалостно иссечены штыками; у дев и апостолов были выколоты глаза, а на алтаре кто-то выцарапал похабные надписи. Святость здесь тесно, до тошноты, смешалась с варварством. Солдаты с руганью ставили лошадей прямо в неф, звон шпор разносился под куполом, где раньше звучали хоралы. Да, над нами наконец-то была надежная каменная крыша, защищавшая от прямого ливня, но внутри царили все те же пронизывающий сквозняк и тяжелая, могильная влажность, пробиравшая до самых костей. Мы жались к кострам, разведенным прямо на могильных каменных плитах, на которых были выбиты имена давно почивших аббатов. Едкий дым щипал глаза, уходя под высокие своды. Глядя на изуродованное лицо каменного ангела в свете пляшущего пламени, я мечтала лишь об одном, стискивая руку мужа, — чтобы этот безумный марш по руинам цивилизации скорее закончился, и мы вырвались из этого ледяного ада. ---------- Глава шестьдесят шестая Глава шестьдесят шестая глава 66.Гражданин конюх Несмотря на всю чудовищную усталость, въевшуюся в кожу грязь и леденящий страх, который каждую секунду грозил выдать нас с головой, наш отчаянный план работал. И главным, самым надежным звеном в этой хрупкой цепи обмана стала новая должность моего мужа. Я до сих пор с содроганием вспоминаю то промозглое утро распределения, когда батальонный писарь с обветренным, злым лицом выстраивал новобранцев. Осенний ветер гнал по низкому небу рваные, тяжелые облака, а я стояла у своей повозки, вцепившись побелевшими пальцами в край передника, и мысленно молилась.«Только не в пехоту, только не в первую линию, Господи. Он же не солдат, он дипломат. Первая же вражеская пуля или штык прусского гренадера убьет его» . Но армейское начальство, брезгливо окинув беглым взглядом крепкую, породистую, но уже далеко не юношескую фигуру Василия Петровича, сделало свой выбор. К моему огромному, неописуемому, сладкому облегчению, от которого я едва не осела прямо в осеннюю слякоть, ему не выдали тяжелый мушкет, не повесили на грудь патронташ и не отправили маршировать в авангарде, под пули вражеских пикетов. Офицер-интендант, заметив, как уверенно мой муж держится рядом с упряжными животными, принял единственно верное для нас решение. Ему доверили то, в чем каждый русский дворянин, выросший в поместьях среди конных заводов и псовых охот, разбирался буквально с пеленок, — уход за лошадьми. Так бывший блестящий граф Воронцов, посланник Ее Императорского Величества, стал обычным обозным конюхом республиканской армии. В первый же вечер нашего бесконечного похода, когда измученный лагерь наконец-то погрузился в тревожный, тяжелый сон, он подошел к моему костру. Сумерки уже сгустились, окрасив небо в лиловые и черные тона, а от раскисшей земли поднимался густой, ледяной туман. Лагерь гудел, словно потревоженный улей: где-то ржали голодные лошади, ругались из-за порции табака солдаты, трещали сотни костров, выбрасывая в небо снопы оранжевых искр. Василий Петрович бесшумно опустился на перевернутое деревянное ведро рядом со мной. Я украдкой оглядела его, и мое сердце болезненно сжалось. Его синий суконный мундир насквозь пропах едким конским потом, дегтем от тележных осей, кислой овчиной и сырой кожей упряжи. Руки мужа, привыкшие к изящным перстням, тонкому гусиному перу и нежным прикосновениям, были стерты в мозоли жесткими, задубевшими на морозе поводьями. Под ногтями чернела въевшаяся грязь, а на скуле темнел мазок сажи. Но когда он поднял на меня взгляд в неверном свете пляшущего пламени, я поразилась: в его глазах не было ни капли уныния. Напротив, в них плясали давно забытые, совершенно озорные, почти мальчишеские искры азарта. — Как ты, моя отважная маркитантка? — тихо, с невероятной нежностью спросил он, с благодарностью принимая из моих уставших, дрожащих рук горячую жестяную миску с остатками густой капустной похлебки. — Устала, — честно призналась я. Сил притворяться сильной перед ним у меня не осталось. Я привалилась к его широкому плечу, от которого исходило такое надежное, живое тепло, и прикрыла отяжелевшие веки. — А ты? Как тебе новая должность, Базиль? Я замялась, подбирая слова, боясь задеть его мужскую гордость.«Граф Воронцов вычищает навоз за обозными клячами и терпит окрики какого-то капрала, бывшего сапожника», — с горечью пронеслось у меня в голове. — Не слишком ли это... унизительно для тебя? Вместо вздоха сожаления граф тихо, раскатисто рассмеялся своим глубоким баритоном, так диссонирующим с его нынешним жалким видом. Он с невероятным, волчьим аппетитом зачерпнул бульон грубой деревянной ложкой, проглатывая варево так, словно это были лучшие трюфели от парижского шеф-повара. — Унизительно? Анна, любовь моя, ты не понимаешь! Это настоящий подарок небес! — он заговорщически подмигнул мне, привычным дипломатическим жестом оглядываясь по сторонам, чтобы убедиться, что нас никто не подслушивает. — Я приставлен к обозным телегам. Для этих людей я теперь просто кусок грязного сукна и пара рабочих рук. Меня никто не трогает, бравые офицеры не обращают на простых возниц ровным счетом никакого внимания. Мы для них — невидимки, обслуга, пыль на их сапогах. Он доел похлебку до последней капли, тщательно выскреб дно миски, аккуратно отложил ложку на полено и крепко, властно обнял меня за плечи. Его губы коснулись моего уха, и он прошептал так тихо, что его слова едва пробились сквозь треск горящих веток и завывание ветра, предназначаясь только мне одной: — Это идеальное место, душа моя. Самое безопасное в этом дурацком войске. А самое главное... — он сделал паузу, и я почувствовала, как он улыбается в темноте. — Когда придет наше время бежать под покровом ночи, нам не придется искать транспорт. Самые быстрые и выносливые лошади этого батальона будут у нас прямо под рукой, и ключи от их пут уже лежат в моем кармане. Я подняла голову и посмотрела в его уверенное, измазанное сажей лицо. Внезапно ледяной ветер перестал казаться таким уж пронизывающим, а грязь под ногами — такой безнадежной. Внутри меня, пробиваясь сквозь страх и усталость, робким цветком распускалась надежда. Мы обязательно вырвемся. ---------- глава шестьдесят седьмая глава шестьдесят седьмая глава 67. Прощание во тьме и свободная дорога Ночь, выбранная нами для побега, выдалась на редкость темной и промозглой. Густой, почти осязаемый туман тяжело полз от реки, укутывая спящий лагерь плотным влажным саваном. Костры давно прогорели, превратившись в тусклые, подернутые седой золой пятна. Батальон, измученный бесконечными дневными переходами и пронизывающим холодом, спал как убитый. Тишину нарушали лишь редкий кашель часовых да монотонный шум моросящего дождя. Прежде чем навсегда покинуть пределы лагеря, я должна была сделать одну важную вещь. Ступая бесшумно, как тень, по щиколотку в ледяной грязи, я пробралась к своему винному фургону. Внутри, привалившись спиной к пузатому дубовому бочонку, крепко спала тетушка Мадлен. Накануне вечером старая маркитантка, пытаясь согреть свои ноющие от сырости кости, выпила лишнюю кружку крепкого, терпкого бургундского. Теперь ее голова в съехавшем набок чепце безвольно покоилась на груди, а из приоткрытого рта вырывался мерный, хриплый храп. Короткая трубка так и осталась зажатой в ее узловатых пальцах. Я долго смотрела на ее глубокие морщины, на въевшуюся в кожу пороховую гарь. Эта грубая, сквернословящая женщина с сердцем из чистого золота стала мне настоящей подругой. Она спасала меня от отчаяния, а Анабель — от солдатской жестокости. Мое сердце мучительно сжалось. Я не могла с ней попрощаться, не могла сказать ей правды. Стараясь не шуметь, я стянула с себя суконный синий мундир, который служил мне верой и правдой все эти недели, и бережно, словно одеялом, укрыла им сгорбленные плечи старой маркитантки. Затем я достала из-за пазухи тяжелый кожаный мешочек — часть того спасительного запаса, что Василий Петрович хранил на самый черный день, — и осторожно опустила его в глубокий карман ее необъятной юбки. Серебряные монеты тихо звякнули.«Купи себе новую лавку в Париже, когда всё это закончится, моя дорогая Мадлен, — мысленно прошептала я, смахивая непрошеную слезу.— Выживи в этой безумной бойне. И прости меня за этот обман». Я бесшумно спрыгнула с фургона в темноту, где меня уже ждала запряженная повозка. Василий Петрович и Жозеф, двигаясь с ловкостью заговорщиков, успели обмотать копыта лошадей тряпками, чтобы приглушить их цокот. Анабель, сжавшись в комочек, уже пряталась под рогожей на дне телеги. Телега мягко тронулась с места. Мы медленно катились сквозь спящий лагерь, направляясь к дальней заставе. Каждая секунда казалась вечностью. Сердце колотилось так громко, что мне казалось, оно разбудит весь батальон. Впереди, сквозь пелену тумана, замаячил тусклый желтый свет фонаря. Дозорный пост. Двое часовых, кутаясь в мокрые плащи, преградили нам путь, скрестив штыки. — Стой! Кто идет? Пароль! — хрипло окликнул один из них, поднимая фонарь. Свет выхватил из мрака наши лица. Но солдаты знали нас слишком хорошо. Это были те самые ребята из третьей роты, которым я еще вчера щедро наливала горячий гуляш. — Ба! Да это же наша гражданка повариха! — удивленно протянул второй дозорный, опуская мушкет. — И господин конюх. Куда это вас несет на ночь глядя, да еще и в такую дрянную погоду? Я набрала в грудь ледяного воздуха, заталкивая свой страх глубоко внутрь, и нацепила на лицо привычную маску деловитой, слегка раздраженной обозной хозяйки. — Куда-куда! По личному заданию капитана Жавура едем, вот куда! — бойко, с легким возмущением в голосе сообщила я, подавшись вперед. — Запасы вина на исходе, а в соседней деревне, говорят, у кюре в подвале остались нетронутые бочки. Капитан приказал обернуться к утру. Будете нас задерживать — сами пойдете ему объяснять, почему батальон завтра останется без пайковой чарки! Этого оказалось более чем достаточно. Магическое имя сурового капитана Жавура действовало на солдат безотказно. Дозорные переглянулись, сочувственно поежились от холодного ветра и поспешно расступились, освобождая дорогу. — Давай, проезжай, гражданка. И прихвати там для нас пару бутылочек сверх нормы! — хохотнул часовой вослед. Повозка скрипнула и выкатилась за пределы лагеря. Туман сомкнулся за нашими спинами, проглотив желтый свет фонаря. Мы вырвались. Мы наконец-то пересекли невидимую черту, отделявшую нас от республики. Когда огни лагеря окончательно исчезли во мраке, а дорога пошла сквозь глухой, темный лес, напряжение, державшее меня струной все эти недели, внезапно лопнуло. Я сидела на козлах рядом с мужем, кутаясь в простой шерстяной плащ, и меня начала бить крупная, неудержимая дрожь. Это был не холод. Это была тяжелая, удушающая волна вины, которая накатила на меня совершенно внезапно. Василий Петрович, чутко уловив мое состояние, передал вожжи Жозефу, обнял меня за плечи и привлек к себе. Его руки были теплыми и надежными. — Что тебя тревожит, душа моя? — тихо спросил граф, касаясь губами моего ледяного виска. — Мы свободны. Самое страшное позади. Я судорожно вздохнула, глядя в непроглядную тьму впереди. — Мне кажется... словно мы их предали, Василий, — мой голос дрогнул и сорвался. — Мы ели с ними из одного котла, мы пели их песни. Тетушка Мадлен, эти солдаты на заставе... Они доверяли нам. А мы лгали им с первого до последнего вздоха, а потом просто сбежали, как воры в ночи, бросив их на верную смерть под пушками коалиции. Граф помолчал, слушая мерный скрип колес и стук лошадиных копыт. Затем он мягко, но решительно приподнял мое лицо за подбородок, заставляя посмотреть ему в глаза. — Нет, Анна. Выбрось эти мысли из головы, — его голос звучал твердо, рассудительно и успокаивающе. — Мы не предатели. Мы были их случайными попутчиками в этой буре. Мы стали им добрыми друзьями на короткий миг: ты кормила их, я ухаживал за их лошадьми. Мы отдали им свой долг сполна. Но дальше у них свой путь, а у нас — свой. Он погладил меня по щеке, стирая холодную дождевую каплю. — Их путь ведет к идеалам, которые уничтожили наш мир. Они идут за Робеспьером и Дантоном, идут проливать кровь во имя Республики. А наш путь ведет домой, к нашему сыну, к нашей семье. К тому же, любовь моя, помни главное: мы не давали им ни клятв, ни присяг. Мы лишь надели чужие маски, чтобы выжить, когда нас хотели убить. Маскарад окончен. Теперь мы снова можем быть собой. Его слова, спокойные и мудрые, медленно, но верно снимали тяжесть с моей груди. Я прижалась к его плечу, закрыла глаза и впервые за долгое время позволила себе глубоко, свободно вздохнуть. Дождь прекращался, и сквозь разорванные облака на востоке, куда мы держали путь, начала пробиваться слабая, серая полоска рассвета. ---------- глава шестьдесят восьмая глава шестьдесят восьмая глава 68 Ничья земля и швейцарский кордон Линии фронта в классическом ее понимании здесь, на восточных рубежах, просто не существовало. Границы государств стерлись, перепутались в кровавом хаосе бесконечного передвижения огромных армейских масс, обозов и толп беженцев. Это была серая, неприкаянная «ничья земля», пропитанная туманом и страхом. Нашу украденную телегу мягко покачивало на глубоких ухабах размытой осенней дороги. Мы ехали в абсолютной, звенящей тишине. Спрятавшись под грубой, пахнущей пылью и сухим летним лугом рогожей, зарывшись с головой в колючее сено, мы боялись даже дышать. Я слышала лишь, как бешено колотится мое собственное сердце, отсчитывая секунды нашей призрачной свободы, да как тяжело дышат уставшие лошади, ведомые твердой рукой графа. Каждый хруст ветки под колесом казался мне выстрелом мушкета, каждый крик воронья в сером небе — окриком республиканского патруля. «Господи, неужели мы так близко? Неужели этот кошмар может закончиться?» — билась в моей голове одна и та же отчаянная мысль. Я сжимала ледяную, дрожащую ладонь Анабель, пытаясь передать ей хоть каплю уверенности, которой у меня самой не было. Внезапно телега дернулась и остановилась. Послышался лязг металла,храпение лошадей и властный окрик на гортанном, незнакомом диалекте. Мое сердце рухнуло в пропасть. Нас догнали. Но когда край рогожи был резко откинут, и в глаза ударил бледный утренний свет, я увидела не синие мундиры французской Национальной гвардии. Дорогу нам преградил швейцарский пограничный патруль в чистых мундирах и даже в белых перчатках. — Кто такие? Куда направляетесь? — строго и подозрительно спросил рослый офицер, заглядывая под рогожу и освещая нас фонарем, хотя уже наступило утро. Его рука твердо лежала на эфесе палаша. Жозеф, сидевший на козлах рядом с Василием Петровичем, медленно, чтобы не спровоцировать солдат на выстрел, поднял пустые руки. — Мы бежим от революции, господин офицер,я-барон Лукарно из Неаполя,а это моя семья. — тихо, но поразительно твердо произнес он по-французски. В его голосе не было ни капли той простонародной парижской хрипотцы, которую он искусно имитировал весь последний месяц; это был чистый, благородный выговор образованного человека. — Мы потеряли всё. Свой дома, свои имена, свою родину. Мы спасаем только свои жизни. Умоляю, пропустите нас. Офицер долго и пристально смотрел на изможденное, перемазанное сажей и дорожной грязью лицо Жозефа. Затем он перевел тяжелый взгляд на нас с Анабель, жалко съежившихся в сене. Мы были похожи на загнанных, грязных зверей, но в наших глазах застыла такая бездна человеческого горя, которую невозможно было подделать. В строгих глазах швейцарца на мгновение мелькнуло глубокое, искреннее сочувствие. Он был наслышан о том, что творится по ту сторону границы. Он знал о сентябрьских резнях, о гильотинах на площадях и о безумии, охватившем великую страну. — Проезжайте,барон,дамы! — коротко бросил он, махнув рукой в белой перчатке своим солдатам, чтобы те опустили ружья. — Храни вас Господь, беглецы. Дальше вы на свободной земле. Когда повозка скрипнула и миновала заставу, оставляя позади людей в форме, я уткнулась лицом в колючие, жесткие стебли сена и впервые за многие месяцы разрыдалась . Это были слезы абсолютного, невероятного, сокрушительного облегчения. Соленая влага текла по моим грязным щекам, смывая копоть. Мы вырвались. Мы обманули саму смерть. Спустя несколько дней изматывающего пути по горным дорогам, мы наконец добрались до Цюриха. Спокойный, кристально чистый, живущий размеренной, почти сонной жизнью швейцарский город показался нам недостижимым раем после кровавого безумия якобинского Парижа и грязных обозных бивуаков. Здесь не маршировали санкюлоты, здесь не пели страшных песен, призывающих к пролитию крови. Здесь звонили церковные колокола, на улицах пахло свежей выпечкой и жареными каштанами, а горожане учтиво кланялись друг другу. Василий Петрович, продавший часть сохраненных драгоценностей первому же ювелиру, немедленно снял лучшие номера в хорошем, респектабельном отеле с потрясающим видом на Цюрихское озеро. Едва переступив порог своей комнаты, где на полу лежал мягкий ковер, а окна были занавешены тяжелым бархатом, я, даже не сняв дорожного плаща, велела горничной принести горячей воды. Много горячей воды. Когда слуги наполнили глубокую медную ванну, я заперла дверь. Я с отвращением сбросила с себя лохмотья маркитантки — грубую юбку, пропитанную запахом конского пота, дыма и чужого страха, и шагнула в воду. Я погрузилась в ванну с головой, чувствуя, как кипяток блаженно обжигает мое озябшее, покрытое синяками тело. Я яростно терла кожу жесткой губкой с густым ароматным мылом, раз за разом смывая с себя въевшуюся копоть походных костров, дорожную пыль, жир от котлов с гуляшом. Но главное — я пыталась смыть с себя весь тот липкий, парализующий ужас, который преследовал меня с десятого августа. Вода быстро становилась серой, мутной, а я плакала и терла кожу до красноты, словно совершая обряд крещения. С каждой сброшенной каплей грязи я словно рождалась заново. Я сбрасывала с себя грубую, защитную шкуру безымянной кухарки и, сантиметр за сантиметром, снова становилась Анной Воронцовой. Женщиной, имеющей имя, достоинство и право на жизнь без страха. Когда я, облаченная в чистое, тонкое полотняное платье — самое простое, без кружев и вышивок, какое удалось наспех купить в местной лавке, но казавшееся мне сейчас роскошнее любых королевских шелков, — вышла в гостиную, мой муж уже ждал меня. Василий Петрович стоял у огромного окна. Он был гладко выбрит, отмыт и переодет в свежий, превосходно сшитый темный сюртук. К нему, вместе с чистой одеждой, мгновенно вернулась его былая аристократическая стать, властная осанка дипломата и привычка держать голову высоко поднятой. Но когда он обернулся ко мне, я с болью заметила, что в уголках его губ залегла новая, горькая складка, а в глазах навсегда затаилась темная, тяжелая тень пережитого в Париже кошмара. В руках он держал стопку свежих швейцарских газет. Пахло типографской краской, и этот запах внезапно показался мне тревожным. Он подошел, бережно, словно хрустальную святыню, взял мое лицо в ладони и поцеловал мои влажные после мытья волосы. От него исходил аромат хорошего одеколона и табака. Он жестом пригласил меня присесть на мягкий диван с изогнутыми ножками. — Мы вовремя успели вырваться, душа моя. Словно проскользнули в закрывающуюся дверь, — негромко произнес граф, разворачивая шуршащие листы. Его голос звучал ровно, но в нем слышалось скрытое напряжение государственного мужа, анализирующего катастрофу. — Французская республика не только выстояла. Она расправляет плечи и переносит огонь своей революции на соседей. Послушай сводки, Анна. Это уже не просто гражданский бунт. Это война за передел мира. Он пробежал глазами по колонкам мелкого текста, его брови нахмурились, и он начал зачитывать сухие, безжалостные факты: —Двадцать третьего октября французские войска под восторженные крики местной черни и предателей заняли Франкфурт-на-Майне. Пруссаки отступают. Но это не главное, послушай, что творится севернее. Василий Петрович перевернул страницу, бумага зловеще хрустнула в тишине уютного номера. —Двадцать седьмого октября армия под командованием того самого Дюмурье, который, как мы слышали в обозе, остановил пруссаков при Вальми, перешла в полномасштабное наступление. Они вторглись в австрийские Нидерланды — в Бельгию. Австрийцы, лучшая армия Европы, не смогли их удержать на границе! Пишут, что совсем недавно,четырнадцатого ноября , революционные войска с немыслимым триумфом вошли в Брюссель. Граф медленно сложил газету, отложил ее на изящный столик и посмотрел в окно. За стеклом расстилалась спокойная, безмятежная гладь Цюрихского озера. По воде скользили белоснежные лебеди, а на противоположном берегу высились величественные, покрытые снегом пики Альп. — Мы спаслись от якобинцев, Анна. Наш личный побег удался, — тихо, почти шепотом закончил он, обнимая меня за плечи. — Но боюсь, от этой войны скоро будет негде спрятаться всей Европе. Республика почуяла вкус крови и побед. Этот пожар не остановится на границах Франции. Он только разгорается, и его пепел долетит до каждого дворца. ---------- глава шестьдесят девятая глава шестьдесят девятая глава 69. Последний долг и спасительные подорожные Прежде чем навсегда покинуть гостеприимную, сытую, но всё еще пугающе близкую к французским границам Швейцарию, Василий Петрович должен был исполнить свой долг. Долг государственного мужа, который оказался единственным высокопоставленным свидетелем крушения целого мира. Несколько дней подряд он почти не выходил из нашего просторного гостиничного номера в Цюрихе. Я часами сидела в кресле у пылающего камина, слушая лишь, как за окном шумит холодный ноябрьский ветер, срывая последние листья с деревьев у озера, да как безостановочно, яростно скрипит гусиное перо по бумаге. Мой муж изводил стопки плотных листов и флаконы чернил, составляя подробнейшие, тщательно зашифрованные донесения в Петербург, для глаз самой императрицы Екатерины. Глядя на его напряженную спину в строгом сюртуке, я понимала, какую страшную ношу он сейчас перекладывает на бумагу. Он описывал всё, что мы видели своими глазами, шаг за шагом документируя катастрофу: кровавое падение монархии десятого августа, установление безжалостного террора Коммуны, сентябрьскую резню в парижских тюрьмах, где гибли невинные, и истинное, далекое от газетных бравад положение дел в республиканской армии, с которой мы прошли часть пути. Это была хроника надвигающейся на Европу чумы. Связь с родиной была восстановлена благодаря русскому послу в Швейцарии, который тайно посетил нас под покровом ночи. Он не только организовал надежную, скорую отправку этой бесценной дипломатической почты со специальным курьером, но и снабдил нас самым главным сокровищем — новыми, безупречными документами. Когда Василий Петрович разложил на столе эти бумаги, я не смогла сдержать слез облегчения. Толстые, хрустящие листы лучшего пергамента, украшенные гордыми двуглавыми орлами и скрепленные тяжелыми, багровыми, как запекшаяся кровь, сургучными печатями Российской империи. После месяцев животного страха, когда наша жизнь зависела от того, насколько хорошо мы играем роли грязных обозников, эти бумаги возвращали нам наши настоящие имена и статус. Они гарантировали нам беспрепятственный проезд через любые заставы союзных государств. Получив эти спасительные, пахнущие сургучом подорожные, мы не стали медлить ни дня. Наскоро собрав купленные в Цюрихе вещи, мы сели в нанятый крепкий дорожный экипаж. Наш путь лежал через заснеженные перевалы Альп на юг. Через всю Италию, в залитый солнцем Неаполь, где нас ждала семья. Путешествие через северные итальянские земли поздней осенью не было безмятежным. Европа, наконец-то осознавшая масштабы французской угрозы, стремительно вооружалась, готовясь дать отпор надвигающейся республиканской заразе. Когда наш просторный, обитый изнутри плотным синим бархатом дорожный экипаж катился по влажным, окутанным холодными туманами дорогам Ломбардии, нам то и дело приходилось съезжать на обочину, уступая путь бесконечным вереницам военных. Мимо нас, поднимая клубы стылой ноябрьской пыли пополам с грязью, маршировали тяжело вооруженные колонны австрийской императорской армии. Я подолгу смотрела в окно кареты на эту безупречную, отлаженную военную машину. Ровные, словно вычерченные по линейке ряды солдат в белоснежных мундирах и черных гетрах, сверкающие на бледном осеннем солнце штыки, тяжелые бронзовые пушки, которые с натужным хрипом тянули могучие, мускулистые лошади-першероны. Запах мокрого сукна, конского пота и ружейной смазки проникал даже сквозь закрытые окна нашей кареты. Их марш сопровождался непрерывным, гулким барабанным боем. Этот мерный, рокочущий звук, эхом отскакивающий от каменных стен придорожных итальянских ферм, заставлял Анабель испуганно вздрагивать и вжиматься в угол сиденья. Девушка бледнела и инстинктивно закрывала уши руками — слишком свежи, слишком живы были в ее израненной памяти агрессивные звуки марсельских маршей, под которые парижская чернь волокла людей на фонари. Но Жозеф, сидевший напротив нас, мгновенно уловил ее панику. Он подался вперед и ободряюще, очень бережно коснулся холодной руки девушки своими большими, сильными пальцами. — Не бойтесь, Анабель. Слышите ритм? — мягко, почти успокаивающе сказал бывший капитан гвардии, глядя ей прямо в глаза. — Это другие барабаны. Это армия порядка. Они идут не разрушать дворцы, не грабить церкви и не убивать беззащитных. Они идут, чтобы останавливать тех, кто разрушил вашу жизнь. Вы в безопасности. Василий Петрович, сидевший рядом со мной, провожал долгим, проницательным взглядом ряды австрийских кавалеристов в высоких касках. Он не разделял полного оптимизма Жозефа и лишь задумчиво хмурился, поигрывая набалдашником своей трости. Мой муж, блестящий аналитик, как никто другой понимал, что эта война не закончится одной кампанией. Она затянется на долгие, мучительные годы, и кровь будет литься рекой по всей Европе, прежде чем этот пожар удастся потушить. Но сейчас, в этот самый промозглый ноябрьский день, эта дисциплинированная армия была для нас надежным, стальным щитом, навсегда отделявшим нас от безумия, оставшегося по ту сторону Альп. Чем дальше мы продвигались на юг, оставляя позади строгие заставы Папской области и римские руины, тем разительнее, прямо на глазах, менялся мир вокруг нас. Тревожный гул военных дорог, лязг оружия и скрип артиллерийских обозов окончательно стихли, уступив место мирному шелесту вечнозеленых оливковых рощ и шуму ветра в кронах высоких пиний. Воздух с каждым днем становился всё мягче, теряя свою альпийскую колкость. Свинцовые, промозглые тучи, так долго висевшие над Францией и Северной Европой, словно тяжелый траурный саван, рассеялись без следа. Над нашими головами раскинулось пронзительно синее, высокое и бездонное итальянское небо. Когда на очередной почтовой станции мы пересекли невидимую границу Неаполитанского королевства, я закрыла глаза и физически ощутила, как из моих плеч, из самой глубины позвоночника, уходит то ледяное, парализующее напряжение, которое сковывало меня единым спазмом с того самого кровавого августовского дня, когда мы бежали из Тюильри. Я словно вынырнула из глубокой, темной воды и наконец-то смогла сделать полный вдох. Здесь было тихо. Здесь было по-осеннему мягко и тепло. Мы опустили стекла окон кареты, впуская внутрь густой, горьковатый аромат нагретой скупым ноябрьским солнцем земли, прелых листьев платана, морской соли и дымка от костров, на которых местные крестьяне жарили каштаны. Даже вечно собранный, настороженный Жозеф, чья рука последние месяцы непроизвольно тянулась к спрятанным пистолетам при любом громком звуке, расслабленно откинулся на бархатные подушки экипажа. А на бледных, впалых щеках Анабель впервые за многие месяцы заиграл легкий, живой румянец. Она смотрела на проплывающие мимо залитые солнцем, уже убранные, но всё еще золотистые виноградники, на белые домики с черепичными крышами, и улыбалась — робко, неуверенно, но совершенно искренне. Впереди, за очередным крутым поворотом горного серпантина, внезапно открылся простор, от которого захватило дух — под нами блеснула бескрайняя, сияющая бирюзовая гладь Тирренского моря, усыпанная белыми треугольниками рыбацких лодок. Там, на берегу этого мирного залива, нас ждала Бьянка, изводившаяся от неизвестности, там ждал меня мой маленький Шарль, наша верная русская кухарка Настя с мужем и наша уютная, белокаменная вилла на склоне холма. Василий Петрович крепко обнял меня за плечи и привлек к себе, зарывшись лицом в мои волосы. Я прижалась к его груди и закрыла глаза, подставляя лицо теплым, ласковым солнечным лучам. Мы прошли сквозь настоящий ад, мы заглянули в глаза смерти и выжили, сохранив друг друга. Здесь, на этом благословенном южном берегу, защищенном морем и горами, не было ни гильотин на площадях, ни орущих якобинцев, ни ночных доносов. Только безмятежное осеннее солнце, шепот волн и никакой революции. ---------- глава семидесятая глава семидесятая глава 70. Возвращение домой Наш экипаж, натужно скрипя рессорами, одолевал последний крутой подъем. Каждое движение колес, каждый щелчок кнута возницы отдавались в моей груди гулким, неровным стуком сердца. Я вцепилась побелевшими пальцами в бархатную обивку сиденья, не в силах оторвать взгляд от окна. Казалось, если я моргну, это видение растает, обернувшись очередным промозглым утром в обозном лагере. Но видение не исчезало. Экипаж плавно остановился, громко шурша колесами по белому, тщательно выровненному гравию подъездной аллеи. За окном кареты мерно покачивались стройные, темно-зеленые кипарисы. В открытое окно ворвался свежий ветер, и в воздухе разлился тот самый, до слез родной аромат Неаполитанского залива — непередаваемая, исцеляющая смесь густой морской соли, прелых осенних листьев, нагретого скупым ноябрьским солнцем камня и терпкого запаха тяжелых, спелых плодов цитрусовых, гнущих к земле ветви в нашем саду. Мы не успели даже дождаться, пока нерасторопный кучер слезет с козел и опустит подножку. Тяжелые дубовые двери нашей виллы с грохотом распахнулись настежь, ударившись о каменную стену, словно сам дом радостно выдохнул нам навстречу, сбрасывая с себя многомесячное оцепенение тревоги. На широкую террасу, залитую мягким светом уходящей осени, выбежала Бьянка. Она замерла на секунду, словно вкопанная, прижав руки к побледневшему лицу и расширившимися глазами вглядываясь в пыльный экипаж. Месяцы неизвестности положили темные тени под ее глаза и заострили скулы. Секунда тишины казалась вечностью. А затем из ее груди вырвался пронзительный, сдавленный вскрик — звук, в котором смешались невыносимая боль ожидания и абсолютное, почти безумное неверие в чудо. Забыв о всяком политесе, о приличиях и статусе, она бросилась к карете, спотыкаясь на ступенях и на ходу роняя крупные слезы, которые градом катились по ее смуглым щекам. Жозеф, не дожидаясь кучера, вышиб дверцу плечом и выпрыгнул из кареты первым. Он поймал свою жену в объятия прямо на гравийной дорожке, и они замерли, судорожно, до хруста в пальцах вцепившись друг в друга. Бьянка рыдала в голос, уткнувшись лицом в сукно его дорожного сюртука, ее плечи ходили ходуном. А бывший капитан гвардии, человек с железными нервами, хладнокровно прошедший сквозь парижский ад, марши Коммуны и ежесекундный смертельный страх, стоял на коленях в пыли. Он лишь беззвучно, дрожащей рукой гладил ее по разметавшимся волосам, пряча собственное залитое слезами лицо у нее на плече.«Мы сдержали слово, — пронеслось у меня в голове, пока я смотрела на них сквозь пелену собственных слез.— Мы вернули его живым». Следом за матерью на террасу робкой стайкой высыпали дети. Темноволосый мальчуган, успевший заметно подрасти и вытянуться за это страшное лето, и крошечная девочка, крепко державшаяся за край рубашки брата. Жозеф оторвался от Бьянки, опустился прямо на землю и сгреб в огромную охапку всю свою семью — плачущую жену, сына и дочь. Они слились в один неразделимый клубок бесконечного, отчаянного счастья, целуя друг друга в мокрые щеки, путаясь в словах и не в силах разжать эти исцеляющие объятия. Я медленно, словно во сне, спустилась по железным ступенькам кареты, тяжело опираясь на подставленную руку Василия Петровича. Мои ноги казались ватными, а дыхание перехватило так, что потемнело в глазах. На пороге виллы, в накрахмаленной светлой рубашечке и коротких штанишках, стоял Шарль. Мой маленький, мой родной Шарль. За эти бесконечные, выжженные страхом месяцы разлуки он невероятно вытянулся, потеряв младенческую пухлость щек. Его непослушные светлые кудри вились на теплом неаполитанском ветру, золотцем вспыхивая на солнце. Мое сердце остановилось. Секунду, показавшуюся мне жестокой пыткой, он напряженно вглядывался в мое лицо. В его больших, серьезных глазах читалось смятение. Он словно пытался найти, узнать ту нарядную, смеющуюся графиню из своих детских воспоминаний в этой измученной долгой дорогой, постаревшей женщине в простом, запыленном платье, с тенями залегшими под глазами.«Господи, неужели он забыл меня? Неужели я стала для него чужой?» — в панике подумала я, боясь сделать даже шаг навстречу. А затем облако сомнений рассеялось. Его лицо озарилось чистым, безусловным восторгом, от которого ком подкатил к моему горлу. — Мама! — звонко, словно серебряный колокольчик, зазвенел над притихшей террасой его тонкий, захлебывающийся от счастья голосок. Он сорвался с места и со всех ног бросился ко мне, раскинув руки. Я упала на колени прямо на острый гравий, не чувствуя боли, распахивая объятия навстречу, и Шарль с разбегу врезался в меня. Он крепко-крепко обвил мою шею своими маленькими, горячими ручками, зарываясь носом мне в плечо. — Мама, мамочка, ты приехала! — щебетал он сквозь подступающие слезы, прижимаясь мокрой щекой к моему лицу. — Я так ждал! Я каждый день смотрел на дорогу! Я нарисовал тебе огромный корабль, как и обещал, с большими парусами, чтобы ты быстрее приплыла! Я не могла вымолвить ни слова. Мои губы дрожали, горло сдавило судорогой. Плотина рухнула. Те самые слезы, которые я так долго, так упорно и жестоко сдерживала в себе — в парижских переулках, слушая набат, в душной мансарде под крышей Монмартра, скрываясь от патрулей, и у едких армейских костров, боясь выдать себя слабостью, — наконец-то прорвались наружу мощным, очищающим потоком. Я плакала тихо, не стесняясь ни слуг, ни мужа. Я утыкалась лицом в шелковистые, пахнущие детским мылом, домашним теплом и солнцем волосы моего мальчика. Я без конца, судорожно целовала его макушку, его влажные щеки, его маленький курносый нос, словно пытаясь убедиться, что он настоящий, что он здесь, в моих руках. Василий Петрович опустился прямо на землю рядом с нами, не заботясь о чистоте своего дорожного костюма. Он обхватил нас обоих своими сильными, надежными руками, прижимая к своей широкой груди, и я спиной почувствовала, как крупно и часто дрожат его плечи. Дипломат, не дрогнувший перед лицом гильотины, плакал вместе со своей семьей. Над нашими склоненными головами ласково, умиротворяюще шумел осенний ветер в узловатых ветвях старых оливковых деревьев, словно напевая колыбельную. Где-то в глубине дома, услышав голоса, уже радостно причитала, всплескивая руками, наша русская кухарка Настя, спеша к дверям. А рядом с каретой робко, но невероятно светло и спокойно улыбалась Анабель. Девушка сжимала в руках свой узелок с вещами, с изумлением глядя на залитый солнцем фасад виллы и море на горизонте, понимая наконец, что ее долгое бегство окончено. Здесь ее никто не предаст и не обидит. Долгий, липкий, казавшийся бесконечным кошмар остался там, далеко, по ту сторону заснеженных Альп. Мы были дома. ---------- глава семьдесят первая глава семьдесят первая глава 71. Ночной совет и тайна короны Вилла погрузилась в глубокий, безмятежный сон. Стихли радостные голоса, улеглась суета первых часов возвращения, и слуги давно разошлись по своим комнатам. Лишь за приоткрытым окном нашей спальни мерно, убаюкивающе шумело Тирренское море, да легкий ночной бриз шевелил пламя свечей в тяжелых серебряных канделябрах. Я сидела перед туалетным столиком, расчесывая волосы, когда Василий Петрович подошел ко мне. Он не переоделся ко сну. На нем все еще был домашний халат, а лицо, освещенное неверным светом свечей, казалось напряженным и смертельно усталым. Государственный муж в нем сейчас брал верх над любящим, счастливым супругом. Он положил руки мне на плечи, глядя на мое отражение в зеркале. — Нам нужно поговорить, Анна. Прямо сейчас, пока все спят и нас никто не услышит. Я отложила гребень, чувствуя, как внутри мгновенно сжимается тугая, холодная пружина тревоги. — О чем, Василий? Граф тяжело вздохнул, обошел кресло и опустился передо мной, взяв мои руки в свои. — О мальчике. О Шарле, — тихо, но непререкаемо произнес он. —Он не твой сын, милая. Мы оба прекрасно это знаем.Он — принц-наследник короны. Дофин Франции Людовик Карл. Я попыталась вырвать руки, но муж удержал их крепко, хоть и бережно. —Мы должны передать его королевской семье Неаполя, — продолжил Василий Петрович, и каждое его слово падало между нами тяжелым камнем. — Это наш долг. Я укрыл его от якобинцев, мы спасли ему жизнь, вывезя из Тюильри. Но теперь мы на безопасной земле. И поверь мне, Анна, как дипломату:уже сейчас трудно будет объяснить, почему мы год держим принца при себе , скрывая его от венценосных родственников. —Нет... — выдохнула я, отчаянно мотая головой. Мой голос дрогнул, слезы застряли в горле. — Нет, Василий... —Душа моя... — граф говорил мягко, умоляюще, но в его глазах читалась безжалостная политическая логика. —Королева Каролина — сестра Марии-Антуанетты, а его тетка родная. Кто лучше позаботится о Шарле? У нее есть дворцы, стража, влияние... —Я лучше! — вырвалось у меня с такой материнской яростью, что пламя свечей испуганно метнулось в сторону. Я вскочила с кресла, оттолкнув его руки. — Я заботилась о нем! Я прятала его ,я дрожала над ним каждую секунду! Для неаполитанского двора он станет просто политической пешкой! Василий Петрович медленно поднялся. Он подошел ко мне вплотную и ласково, с бесконечной нежностьюпогладил по щеке . В его глазах стояла глубокая, понимающая печаль. —Я знаю, у нас нет малыша и он тебе как родной, но последствия этого... —Никаких последствий! — отрезала я, глядя прямо в его полные тревоги глаза. Страх потерять ребенка напрочь выжег во мне всякую покорность перед мужем и империей. —Мы усыновим его. Назовем своим, оформим бумаги.Жозеф будет молчать , он предан нам до гробовой доски.Больше никто об этом не знает и не узнает. Для всех он будет Шарль Воронцов! Граф в отчаянии провел рукой по своим седеющим волосам. —Но потом... А как же его настоящие родители? Когда коалиция освободит Людовика и Марию-Антуанетту из Тампля, они потребуют вернуть дофина! Я замерла. В комнате воцарилась такая звенящая тишина, что было слышно, как с шипением капает воск. Я подошла к окну, посмотрела на черную гладь залива и произнесла слова, которые долгие месяцы носила в себе, как страшный, разъедающий душу яд. —Никакого потом не будет, милый, — мой голос прозвучал абсолютно ровно, лишенный эмоций, отчего стал только страшнее. Я повернулась к мужу. —Король и королева умрут под ножом гильотины. Никто не попросит у нас Шарля. Василий Петрович отшатнулся, словно я ударила его по лицу. Краска мгновенно схлынула с его щек, оставив лишь пепельную бледность. —Короля и королеву казнят? Это невозможно! — хрипло выдохнул он. — Да, чернь бунтует, но поднять руку на помазанников Божьих... Убить монархов в центре цивилизованной Европы?! Вся коалиция сотрет Париж в порошок! —Я знаю, что так и будет в следующем году, — твердо, глядя ему прямо в глаза, повторила я. Это было не просто дурное предчувствие. Это было проклятое, невыносимо тяжелое знание будущего, с которым мне приходилось жить все эти месяцы. Я знала, что ждет монархов. И я знала страшную историческую судьбу настоящего дофина, замученного в башне Тампля сапожником Симоном, если бы мы его не подменили. Граф Воронцов, один из самых проницательных дипломатов великой империи, растерянно мерил шагами просторную спальню. Мои слова прозвучали для него как безумное, еретическое пророчество, в которое его рациональный ум отказывался верить. Он резко остановился передо мной, всплеснув руками. —Невероятно! — воскликнул он жарким шепотом, хватаясь за голову. — Казнят короля... Это противоречит всему мироустройству! Анна,как мне тебя убедить?! Как мне доказать тебе, что мы не можем просто так оставить у себя наследника французского престола?!Кто взойдет на престол Франции? Он смотрел на меня, ожидая ответа, умоляя вернуть ему здравый смысл. А я лишь упрямо сжала губы, скрестив руки на груди. Я знала правду, и я не собиралась отдавать своего сына. Ни королевам, ни политике, ни истории. -Бурбонов много!-пожала плечами я.-Принц Орлеанский с сыновьями,да кто угодно.Все равно раньше 1814 года Бурбоны не вернутся... Повисла тяжелая, звенящая тишина, в которой было слышно лишь шипение догорающей свечи и мерный, глухой шум морского прибоя за окном. — Тысяча восемьсот четырнадцатого? — медленно, словно пробуя каждую цифру на вкус, повторил Василий Петрович. Его брови сошлись на переносице, а взгляд, еще секунду назад растерянный, внезапно стал острым и цепким, как у ястреба. Перед ним стояла не просто испуганная женщина; перед ним стояла загадка, которую его аналитический ум дипломата не мог проигнорировать. — Откуда такая поразительная точность, Анна? Почему не десятого? Не двадцатого? Откуда этот конкретный год? Мое сердце пропустило удар, а затем забилось где-то в самом горле. Я прикусила язык так сильно, что почувствовала солоноватый привкус крови. Я допустила чудовищную, непростительную ошибку. Одно дело — пугать мужа мрачными предчувствиями о судьбе короля, ссылаясь на кровожадность толпы. И совсем другое — выдавать точные исторические даты, которых в этом времени еще просто не существовало. Мой мозг лихорадочно искал спасительную ложь. — Я... — я отвела глаза, нервно поправив кружево на вороте ночной рубашки. — Я просто назвала первую пришедшую на ум цифру. Имея в виду, что это займет десятилетия. — Ты не умеешь лгать, душа моя, — тихо, но с нажимом произнес граф, делая шаг ко мне. Он взял меня за подбородок, заставляя посмотреть ему в глаза. — Я служу в дипломатическом корпусе почти двадцать лет. Я читаю между строк письма монархов и распознаю ложь министров еще до того, как они откроют рот. Ты произнесла эту дату так, словно прочитала ее в историческом фолианте. Что ты скрываешь от меня? Я судорожно вздохнула. Сказать ему правду? Сказать, что я знаю историю на столетия вперед? Что Бонапарт, о котором сейчас почти никто не слышал, зальет Европу кровью, а потом Бурбоны вернутся на штыках коалиции именно в 1814 году? Он сочтет меня сумасшедшей. Или, что еще хуже, испугается меня. — В Париже... в те дни, когда мы прятались на Монмартре, — начала я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Жозеф приносил газеты и разные листки. Среди них был памфлет одного безумного астролога, последователя Нострадамуса. Он предрекал Франции долгие годы диктатуры и крови, а возвращение лилий на трон пророчил именно к тысяча восемьсот четырнадцатому году. Эта цифра просто... просто врезалась мне в память от страха. Вот и всё. Василий Петрович долго, изучающе смотрел в мои глаза. В его взгляде боролись подозрительность государственного мужа и безграничная любовь к женщине, ради которой он рискнул всем. — Памфлет сумасшедшего астролога, — задумчиво протянул он, опуская руку. — И предсказание о казни помазанника Божьего — тоже оттуда? — Революция сама по себе безумие, Василий, — с жаром ответила я, хватаясь за эту соломинку. — Чтобы понять, чем она закончится, не нужно быть пророком. Нужно просто видеть, с каким упоением они рубят головы. Граф отвернулся и снова зашагал по спальне. Его фигура в длинном халате отбрасывала на стены причудливые, мечущиеся тени. Он молчал несколько минут, взвешивая каждое мое слово, каждый аргумент. Наконец он остановился у камина и оперся рукой о мраморную полку. Вся его поза выражала крайнюю степень усталости. — Хорошо, — глухо произнес он. — Допустим, твои мрачные предчувствия и эти бредни парижских пророков имеют под собой почву. Допустим, мы оставим мальчика у себя. Но ты понимаешь, каким риском это грозит нам всем? — Если мы передадим его королеве Каролине, слухи поползут по всей Европе! — горячо возразила я, подходя к нему и беря за руку. — Австрийцы, пруссаки, испанцы — все захотят использовать живого дофина как знамя или как инструмент для торга! За ним начнется охота. Агенты республики доберутся до Неаполя и убьют его при первой же возможности. А у нас... у нас он просто Шарль. Приемный сын русского дипломата, сирота, чьих родителей унесла горячка в Швейцарии. Кому придет в голову искать наследника престола в нашем доме? Василий Петрович закрыл глаза и потер переносицу. — Ты просишь меня совершить государственное преступление против короны Бурбонов, утаив их наследника. — Я прошу тебя спасти жизнь невинному ребенку! — я крепко сжала его пальцы и прижалась щекой к его плечу. — Разве мы прошли весь этот ад, разве мы вырывали его из лап революционеров только для того, чтобы бросить в жернова большой политики? Оставь его мне, Василий. Умоляю тебя. Он тяжело вздохнул, и я почувствовала, как напряжение медленно покидает его тело. Дипломат сдался; верх одержал человек. Муж обнял меня, зарывшись лицом в мои волосы. — Пусть будет по-твоему, моя упрямая маркитантка, — прошептал он с легкой, покорной усмешкой. — Мальчик останется с нами. Мы оформим все необходимые бумаги , чтобы комар носа не подточил. Жозеф поклянется на Библии хранить молчание. Я задохнулась от нахлынувшего счастья и облегчения, осыпая поцелуями его лицо. — Но, Анна, — голос графа внезапно стал строгим, и он отстранился, чтобы посмотреть мне в глаза. — Если... если твои страшные пророчества не сбудутся. Если Людовик и Мария-Антуанетта будут спасены армией коалиции, мы будем обязаны вернуть им сына. В этом ты должна поклясться мне сейчас. — Клянусь, — твердо ответила я, не отведя взгляда. Я могла давать эту клятву с легким сердцем. История была непреклонна, и я знала, что за мальчиком из Тюильри уже никто и никогда не придет. Мой маленький Шарль был в безопасности. ---------- глава семьдесят вторая глава семьдесят вторая глава 72 Долг свидетелей: Дворец и Кардинал Первые дни в Неаполе пролетели как сладкий, исцеляющий сон. Но Василий Петрович оставался прежде всего дипломатом и верным слугой российской короны. Едва мы успели прийти в себя и сшить подобающие наряды, как нам предстояло исполнить тяжелый долг — донести правду до тех, кто еще не понимал истинных масштабов французской катастрофы. В назначенный час наш экипаж остановился у парадных ступеней Королевского дворца. Неаполитанский двор сиял роскошью, беззаботностью и золотом, но контраст между этим великолепием и пепелищем Парижа вызывал у меня лишь внутреннюю дрожь. Король Фердинанд IV и его супруга, королева Мария Каролина, приняли нас в малой аудиенц-зале. Монарх, известный своим грубоватым нравом и страстью к охоте, поначалу казался расслабленным. Но королева, родная сестра Марии-Антуанетты, с самого начала беседы нервно сжимала в руках кружевной веер. Ее глаза неотрывно следили за лицом моего мужа. — Говорите всё, граф. Не утаивайте ничего, — приказала она надломленным голосом, когда двери за нами закрылись. — Что с моей сестрой? До нас доходят лишь обрывки слухов, один страшнее другого. И Василий Петрович заговорил. С холодной, безжалостной точностью очевидца он описал им штурм Тюильри десятого августа. Я видела, как краска сходит с лица короля Фердинанда, когда мой муж рассказывал о растерзанных на куски швейцарских гвардейцах и о том, как монархию стерли в порошок за один день. Когда же речь зашла о Тампле — мрачной средневековой башне, куда заточили королевскую семью, — Мария Каролина не выдержала. — Они держат помазанников Божьих в каменном мешке? Как простых преступников?! — ахнула королева, прижав руки к груди. Ее веер с тихим стуком упал на мраморный пол. В ее глазах стоял неподдельный, первобытный ужас. — Моя бедная Антуанетта... В руках этой черни! — Ваше Величество, чернь теперь и есть закон, — тихо, но твердо добавила я. — Законодательное собрание распущено. Миром правят Дантон и фанатики из Коммуны. У них нет ни чести, ни жалости. Если австрийские и прусские войска не успеют, боюсь, королевскую семью ждет суд и смерть. Король Фердинанд побагровел. Он вскочил с кресла, тяжело дыша, и разразился проклятиями в адрес республиканцев, грозя стереть Париж с лица земли. Но в его ярости я видела страх — страх монарха, осознавшего, что корона больше не защищает от ножа. После тяжелой аудиенции во дворце наш путь лежал к человеку, обладавшему в Неаполе огромным влиянием и острым, как бритва, умом, — кардиналу Фабрицио Руффо. Он принял нас в своем кабинете, пропитанном запахом старых пергаментов и ладана. В отличие от эмоциональной королевской четы, кардинал слушал нас в абсолютной, гнетущей тишине. Его темные, цепкие глаза ни на секунду не отрывались от наших лиц. Именно здесь, в этих тихих стенах, мы рассказали о том, о чем умолчали перед королевой. Мы рассказали о сентябрьских кошмарах. — Они методично очищают страну от старой веры, Ваше Высокопреосвященство, — глухо произнес Василий Петрович. — Они реквизировали все церковное золото и серебро. Но это лишь металл. В начале сентября Дантон и Коммуна устроили резню в парижских тюрьмах. Среди двух тысяч убитых без суда и следствия почти пятую часть составили священники. Те, кто отказался присягнуть самозваному правительству. Лицо кардинала Руффо окаменело. Тонкие губы сжались в белую линию. — Их убивали прямо в камерах, — продолжила я, чувствуя, как холодеют руки от страшных воспоминаний. — А для тех, кого они признают политическими врагами, теперь есть машина. Изобретение доктора Гильотена. Она работает каждый день, отрубая головы с механической точностью. Это больше не бунт, Ваше Высокопреосвященство. Это поставленная на поток фабрика смерти. Кардинал медленно поднялся из-за стола. Он подошел к высокому стрельчатому окну и долго смотрел на безмятежный Неаполь, залитый золотым послеполуденным светом. — Вы привезли нам вести из самого ада, граф Воронцов, — наконец произнес Руффо. Его голос звучал ровно, но в нем лязгал металл. — То, что вы описали, — это не просто политический переворот. Это восстание против самого Бога и человеческой природы. Он повернулся к нам, и в его глазах я увидела ту самую непреклонную волю, которая через несколько лет заставит этого священника взять в руки оружие и повести за собой армию Святой Веры против республиканцев. — Они думают, что их «Марсельеза» и их гильотины покорят мир, — тихо, с леденящей душу убежденностью сказал кардинал. — Но они ошибаются. Если эта чума осмелится перешагнуть границы нашего королевства, мы встретим ее не дипломатическими нотами. Мы встретим ее огнем и мечом. Я благодарю вас за правду. Как бы страшна она ни была, она дает нам время приготовить клинки и укрепить нашу веру. ---------- глава семьдесят третья глава семьдесят третья глава 73 .Невидимая империя и триумф муслина Жизнь на вилле постепенно входила в мирное, размеренное русло. Шарль рос, окруженный любовью, Жозеф безупречно управлял нашим домом, а мы с Василием Петровичем начали выезжать в свет. И здесь, в неаполитанских салонах, я столкнулась с поразительным парадоксом, который не мог не вызывать горькой усмешки. Европа конца тысяча семьсот девяносто второго года стремительно вооружалась. Монархи проклинали революцию, стягивали войска к границам Франции и оплакивали судьбу узников Тампля. Но при этом те же самые европейские дворы, воюя с республикой, с жадной, необъяснимой одержимостью продолжали копировать платья, придуманные в охваченном террором Париже. Французская столица, закрыв границы и ощетинившись штыками, ни на секунду не уступила свой статус главной модной империи. И если раньше новые веяния ползли по континенту годами, то теперь счет шел буквально на недели. Уже к Рождеству эта стремительная, неудержимая волна нового стиля с головой накрыла Неаполь. Как Париж диктовал свои условия Секрет этой невиданной скорости крылся в нескольких удивительных явлениях нашего времени, которые пробивали любые военные кордоны: Модный глянец: Наступила эпоха иллюстрированных журналов. Раскрашенные вручную гравюры из немецкогоJournal des Luxus und der Moden или свежих парижских изданий нелегально, через нейтральные страны и дипломатическую почту, переправлялись по всей Европе. То, что носили на берегах Сены в ноябре, мы в Неаполе с жадностью разглядывали уже в декабре. Аристократы-ремесленники: Спасаясь от гильотины, тысячи французских графинь и маркиз бежали за границу. Лишившись состояний, они были вынуждены зарабатывать тем, что умели лучше всего — безупречным вкусом. Разорившиеся дамы открывали шляпные мастерские и ателье, становясь живыми проводниками парижского шика. Дипломатия фарфора и воска: Из Парижа по-прежнему регулярно отправляли кукол-«Пандор» — манекенов, одетых по последнему слову моды вплоть до миниатюрного белья. Удивительно, но во время кровопролитных войн эти деревянные посланницы получали специальные пропуска для пересечения линии фронта! Европейская элита готова была мириться с республикой, но не хотела оставаться без модных эталонов. Для меня эта модная революция стала настоящим спасением. Готовясь к первым рождественским балам при неаполитанском дворе, я с ужасом думала о том, что мне вновь придется облачиться в доспехи старого режима. Но мода тысяча семьсот девяносто второго года совершила радикальный слом силуэта. На смену тяжелым, удушающим шелкам, парче, впивающимся в ребра жестким корсетам и громоздким фижмам эпохи Марии-Антуанетты пришла легкая, струящаяся эстетика неоклассицизма. Женщины, словно сговорившись, сбросили с себя оковы и переоделись в платья-шмизы — невесомые наряды с завышенной талией, вдохновленные античными статуями. Когда портниха принесла мне первое такое платье из тончайшего белого муслина, я едва не расплакалась от облегчения.Мне больше не нужно было влезать в пыточный корсет! Моим легким больше не грозили обмороки от нехватки воздуха. Тяжелые, напудренные парики, от которых невыносимо болела шея, были безжалостно изгнаны; теперь волосы укладывали в естественные локоны, перехваченные лентой по греческому образцу. «Какая жестокая ирония, — размышляла я, крутясь перед огромным венецианским зеркалом в своей новой, невесомой тунике. —Революция, от которой я бежала в грязи и ужасе, подарила мне свободу не только политическую, но и физическую. Она разрушила наши дворцы, но разрушила и клетки, в которых веками томились женские тела». Основой новой моды стал тонкий хлопок и индийский муслин. Это стоило значительно дешевле лионского шелка, а сшить такое платье античного кроя было в разы проще, чем конструировать сложнейшие архитектурные наряды рококо. Из-за этого Неаполь охватила настоящая рождественская лихорадка. Внезапно весь старый гардероб знатных дам оказался безнадежно, немыслимо устаревшим. Надевать платья с фижмами теперь считалось признаком дурного тона и дремучей провинциальности. Местные портнихи и модистки были буквально завалены заказами. В их тесных мастерских на виа Толедо круглосуточно горели свечи, стучали ножницы и шуршали рулоны импортного муслина. Бедные швеи спали по три часа в сутки, пытаясь одеть неаполитанский двор в подобие античных богинь к праздничным приемам. Даже королева Мария Каролина, люто ненавидевшая французскую республику, на Рождество тысяча семьсот девяносто второго года появилась в салоне в свободном муслиновом платье с завышенной талией. Политика политикой, а отстать от парижской моды не могла позволить себе даже сестра Марии-Антуанетты. ---------- глава семьдесят четвертая глава семьдесят четвертая глава 74 Британский щит и скандальная леди Окунувшись в кипящий, пестрый водоворот неаполитанской дипломатической жизни, Василий Петрович не мог обойти вниманием своих главных союзников по зарождающейся антифранцузской коалиции. Британское посольство в Неаполе было не просто очередной дипломатической миссией, затерянной среди лимонных садов. Оно являлось настоящим политическим центром, нервным узлом, стягивающим к себе все нити сопротивления расползающейся республиканской заразе. Вскоре мы получили официальное приглашение на торжественный прием к английскому посланнику, лорду Уильяму Гамильтону. Его резиденция, роскошный Палаццо Сесса, возвышающийся над заливом, поражала воображение даже тех, кто привык к великолепию Версаля или Петербурга. Лорд Гамильтон оказался человеком утонченного, почти академического вкуса. Страстный вулканолог, коллекционер античностей и непревзойденный знаток искусства, он превратил свое жилище в настоящий музей. В анфиладах комнат мерцали древнеримские статуи, изящные этрусские вазы и куски застывшей лавы с Везувия. Сам сэр Уильям был сухощавым, удивительно элегантным джентльменом в летах, с безупречными, чуть суховатыми манерами и проницательным умом умудренного жизнью политика. Но главным, самым ярким украшением его салона, затмевающим блеск свечей, мрамор богинь и бесценные античные кратеры, была его жена. Скандальная леди и ее «Аттитюды» Та самая леди Эмма Гамильтон, о которой мне еще весной взахлеб писала Бьянка и о которой теперь не переставая шушукались за веерами все знатные неаполитанские матроны. Ее репутация бежала впереди нее, и сплетни, окружавшие леди Гамильтон, были одна скандальнее другой. Местные аристократки, кичащиеся своими древними гербами, с возмущением передавали друг другу факты ее биографии: Низкое происхождение: Говорили, что урожденная Эми Лайон — дочь простого чеширского кузнеца, выросшая в угольной пыли и нищете. Грязное прошлое: До того как стать леди, она успела побывать нянькой, служанкой, танцовщицей в сомнительном лондонском заведении и музой-натурщицей знаменитого художника Ромни. Странный брак: В Неаполь ее привез племянник лорда Гамильтона, Чарльз Гревилл, чьей любовницей она была. Увязнув в долгах, Гревилл цинично «передал» ее своему богатому дяде в обмен на оплату векселей. А пожилый сэр Уильям, к изумлению всего европейского света, взял и женился на ней, сделав законной супругой британского посла. Но стоило Эмме войти в гостиную, как все шепотки смолкали, а взгляды, как по волшебству, устремлялись только к ней. Юная, пышущая здоровьем, с водопадом роскошных каштановых волос, в которых путался свет канделябров, огромными, по-детски распахнутыми синими глазами и кожей, словно светящейся изнутри нежным перламутром. Она обладала поистине магнетическим, животным обаянием. В ней не было ни капли чопорной английской сдержанности или придворной фальши. Она носила свободные, не сковывающие движений туники в античном стиле, наотрез отказываясь от корсетов. Эмма смеялась звонко, открыто, запрокидывая голову, двигалась с грацией дикой кошки и совершенно, абсолютно не стеснялась своего неаристократического происхождения. Даже королева Мария Каролина, женщина гордая и властная, пала жертвой ее очарования, сделав скандальную леди своей ближайшей подругой и наперсницей. Едва заметив нас, она пересекла зал, нарушая все правила этикета. — Графиня Воронцова! — Эмма подошла ко мне, протягивая обе теплые руки с искренней, почти детской непосредственностью. — Мы столько слышали о вашем невероятном спасении из Парижа! Это звучит как сюжет для романа. Вы должны рассказать мне всё, до самых мельчайших подробностей. Я восхищаюсь вашей храбростью, мадам! Ее улыбка была такой лучезарной и обезоруживающей, что вся моя аристократическая сдержанность растаяла в одно мгновение. Позже, к восторгу гостей, она продемонстрировала свои знаменитые«Аттитюды» — живые картины. Набросив на себя несколько кашемировых шалей, она за считанные секунды принимала позы античных богинь, фурий и муз. То она была Медеей, готовой на убийство, то скорбящей Ниобой, то торжествующей вакханкой. Это было не просто позирование — это был настоящий театр одного актера, завораживающий и дерзкий. Пока леди Гамильтон очаровывала меня и других гостей, Василий Петрович был поглощен серьезной, тихой беседой с другим гостем посланника. Человеком, чье присутствие в Неаполе имело для нашей безопасности куда больший вес, чем любые светские интриги и скандалы. Хозяин морей В дальнем, слабо освещенном кабинете лорда Гамильтона, склонившись над развернутыми на дубовом столе морскими картами Средиземноморья, стоял капитан британского флота (и будущий великий адмирал) — Горацио Нельсон. Это был человек совершенно иного склада, нежели изнеженные, напудренные неаполитанские придворные. Худощавый, невысокий, с обветренным, задубленным морской солью лицом и пронзительным, почти лихорадочным блеском в светлых глазах. Он не блистал изящными манерами, но от него исходила невероятная, пульсирующая внутренняя энергия. В его угловатых, резких движениях, в его командном голосе чувствовалась стальная воля человека, рожденного для жестоких штормов и морских сражений. Граф почтительно представил меня моряку. Тот отвлекся от карт, выпрямился и поклонился, смерив меня цепким, оценивающим взглядом человека, привыкшего смотреть в подзорную трубу. — Мое почтение, мадам, — произнес Нельсон резковатым тоном. — Ваш супруг только что поведал нам о том кровавом безумии, что творится сейчас во Франции. Это не просто крестьянский бунт, это смертельная болезнь. И если ее не остановить каленым железом, она перекинется на весь континент, пожирая троны один за другим. — Вы полагаете, Неаполь в безопасности, милорд? — спросила я, невольно поежившись от воспоминаний об армейских кострах и гуле парижской толпы. — Они уже в Бельгии. Что помешает им прийти сюда? Флотоводец выпрямился, гордо заложив руку за спину. Его лицо в этот момент осветилось абсолютной, непреклонной уверенностью фанатика своего дела. — До тех пор, пока на мачтах моих кораблей развевается британский флаг, мадам, французы не получат власть над Средиземноморьем, — жестко и безапелляционно отчеканил он. — Королевский флот — это плавучие деревянные стены Англии, и теперь эти стены защищают Неаполь. Мы перетопим их республиканские лоханки прежде, чем они успеют высадить на этот берег хотя бы одного своего грязного санкюлота. Даю вам слово британского офицера. Искры будущей бури Позже, когда мы сидели за роскошным, уставленным серебром и хрусталем столом в обеденной зале, я тайком наблюдала за этой удивительной, невозможной троицей. Во главе стола восседал утонченный лорд Гамильтон, рассказывающий об очередном извержении Везувия. Рядом сидела блистательная, полная бьющей через край жизни Эмма, ее смех звенел колокольчиком над звяканьем приборов. А напротив — суровый, одержимый войной и долгом Горацио Нельсон. Я заметила, как Нельсон смотрит на Эмму. В его взгляде сурового моряка, не привыкшего к женским чарам, читалось почти благоговейное изумление перед ее красотой. А Эмма, обожавшая героев и сильные характеры, ловила каждое его резкое слово. Между скандальной леди Гамильтон и флотоводцем уже тогда, за этим ужином, ощущалось странное, невидимое напряжение — летящие искры взаимного восхищения, которым в будущем суждено было разгореться в один из самых громких, трагических и страстных романов этого века. Возвращаясь на нашу тихую, спящую виллу под покровом теплой итальянской ночи, Василий Петрович удовлетворенно откинулся на бархатную спинку сиденья в карете. Он снял перчатки и устало потер глаза. — Англичане настроены решительно, Анна. Они не отдадут Средиземноморье без боя, — задумчиво произнес муж. Он отодвинул шторку и посмотрел на залив, где в лунном свете качались огромные, темные силуэты британских линейных кораблей, ощетинившихся десятками пушечных портов. — И пока эскадра Нельсона стоит у этих берегов, мы действительно можем спать спокойно. У революции много солдат, но у нее нет крыльев, чтобы перелететь через море, которое охраняет этот железный человек. ---------- глава семьдесят пятая глава семьдесят пятая Жестокая ирония и тайна красной тетради — Не смей даже говорить об этом, слышишь? — голос Василия Петровича сорвался, потеряв свою всегдашнюю безупречную дипломатическую выдержку. Он упал на колени перед кроватью, сжимая мои пылающие, сухие ладони в своих руках. В его глазах, освещенных неверным светом ночника, плескался первобытный, неконтролируемый ужас. — Ты выжила в парижской мясорубке, ты прошла пешком через половину Европы! Какая-то простуда не смеет забрать тебя у меня сейчас, когда мы наконец-то обрели дом! Но мне было страшно. Это была злая, поистине дьявольская ирония судьбы. Там, во Франции, шагая под ледяным осенним ливнем, по колено в чавкающей грязи, засыпая на гнилой соломе в дырявой брезентовой палатке, я ни разу даже не чихнула. Мой организм, мобилизованный животным страхом и инстинктом самосохранения, работал как швейцарские часы. А здесь, в безопасности, в натопленной неаполитанской спальне, на шелковых простынях, стоило мне лишь немного расслабиться, как болезнь нанесла предательский удар. Обычный легкий кашель за несколько дней перешел в глубокий, раздирающий грудь бронхит. Каждый вдох давался с хрипом и болью, словно в легкие насыпали битого стекла. — Обещай мне... — прохрипела я, заходясь в новом, мучительном приступе кашля, от которого на губах выступила кровь. — Обещай, Василий. Если я не выкарабкаюсь... эта тетрадь. Там вся правда. О том, откуда я знаю про гильотину, про короля... про тысяча восемьсот четырнадцатый год. Про то, кем я была до того, как очнулась в теле графини. Ты должен знать. — Мне не нужна никакая правда без тебя! — в отчаянии воскликнул граф, прижимаясь лбом к моим горячим рукам. — Я не открою этот стол, Анна. Тебе придется самой рассказать мне все это, когда ты поправишься. Слышишь? Самой! Бессилие светил медицины На следующее утро мое состояние ухудшилось настолько, что Жозеф на самой быстрой лошади помчался в Неаполь, чтобы привезти личного медика короля Фердинанда. В спальне запахло камфорой, уксусом и жжеными травами. Светила неаполитанской медицины, качая напудренными париками, собирались у моей постели консилиумами. Их методы, характерные для конца восемнадцатого века, пугали меня не меньше самой болезни:Врачи настаивали на том, чтобы выпустить «дурную кровь», усугубляя мою и без того критическую слабость. Мою грудь обкладывали обжигающими компрессами, оставлявшими на коже красные ожоги.Я покорно глотала отвратительные на вкус зелья, сваренные из толченого рога и сока опийного мака, чтобы хоть немного унять разрывающий легкие кашель. Но ничего не помогало. Воспаление легких брало верх. Температура неумолимо ползла вверх, погружая меня в вязкий, липкий бред. Двое суток я балансировала на тонкой грани между жизнью и смертью. Реальность смешалась с кошмарами. Мне чудилось, что я снова стою на площади Революции, и тяжелый нож гильотины со свистом падает вниз, но вместо Марии-Антуанетты на эшафоте лежит мой маленький Шарль. Я кричала, пыталась бежать к нему, но ноги вязли в густой обозной грязи. Потом лица санкюлотов сменялись лицами врачей в белых халатах из моего настоящего, оставшегося где-то в двадцать первом веке, будущего. Они светили мне в глаза фонариком и качали головами под мерный писк мониторов... И сквозь весь этот адский калейдоскоп я постоянно чувствовала одно — крепкую, прохладную мужскую руку, которая не выпускала мою ладонь ни на секунду. Василий Петрович не отходил от моей постели ни днем, ни ночью. Он сам поил меня с ложечки водой с лимоном, сам обтирал мое пылающее лицо мокрым полотенцем, не доверяя это даже преданной Бьянке. Кризис наступил на третью ночь. Меня трясло так, что ходила ходуном массивная дубовая кровать. Я задыхалась, не в силах пробить спазм в бронхах. Граф, бледный как полотно, с почерневшими от недосыпа глазами, обхватил меня руками, прижав к своей груди, словно пытаясь поделиться собственным дыханием. — Дыши, Анна. Ради Бога, дыши, — шептал он как молитву. А затем, под утро, когда за окном запели первые неаполитанские птицы, спазм внезапно отступил. Жар, сжигавший меня изнутри, спал, оставив после себя лишь тотальную, опустошающую слабость. Я открыла глаза. Дышать было больно, но воздух наконец-то проходил в легкие. Василий Петрович спал, сидя на стуле рядом с кроватью и положив голову на край моего матраса. Его рука все так же крепко сжимала мои пальцы. Я слабо пошевелилась. Он мгновенно вскинул голову. Увидев, что мой взгляд прояснился, а дыхание стало ровным, он закрыл лицо руками, и его плечи беззвучно затряслись. — Я же обещал тебе, — хрипло произнес он, поднимая на меня глаза, полные слез и безграничного счастья. — Твоя красная тетрадь так и лежит в столе. И пусть лежит там хоть целую вечность. Твои тайны принадлежат только тебе, а ты... ты принадлежишь мне. ---------- глава семьдесят шестая глава семьдесят шестая Глава 76: Исцеляющее солнце и исповедь Кризис миновал, оставив после себя звенящую, почти невесомую слабость. Спустя три дня после той страшной ночи, когда я заглянула за край, лекари наконец-то позволили мне покинуть душную спальню. Меня вынесли на просторную, залитую мягким декабрьским солнцем террасу и заботливо укутали в несколько слоев пушистых шерстяных пледов. Морской воздух, напоенный ароматами хвои и соли, действовал лучше любых горьких микстур. Он бережно очищал мои измученные легкие, возвращая к жизни. На моих коленях, свернувшись уютным рыжим клубком, громко и мерно мурлыкал Персик. Этого огромного, пушистого кота Василий Петрович подарил мне в первые же дни нашего приезда в Неаполь, желая хоть немного скрасить мои тревоги и вернуть в дом ощущение мирного уюта. Теперь этот теплый живой комочек проникал своим теплом сквозь плед, успокаивая ноющие от долгого кашля мышцы. Я смотрела на сверкающую гладь залива, чувствуя, как с каждым вдохом ко мне возвращаются силы, когда на террасе послышались тихие шаги. Это был Жозеф. Человек со стальными нервами, который сейчас выглядел совершенно потерянным. Он остановился в нескольких шагах от моего кресла, нервно комкая в руках батистовый платок.Под его глазами залегли такие же глубокие тени, как и у моего мужа. Все эти страшные дни болезни он был в непрерывной тревоге, ни на шаг не отходя от обезумевшего от горя графа. Для всего неаполитанского света он был мужем прекрасной Бьянки. Но мы-то знали правду. Под именем Жозефа скрывался — родной племянник Василия Петровича, сын его покойной сестры Марии. Чистокровный русский дворянин и подданный империи, он добровольно ввязался в эту смертельно опасную игру. Именно он блестяще сыграл роль грубого французского патриота, и именно его сильные руки помогали мне тайно выносить маленького дофина Шарля из дворца Тюильри.Этому человеку я верила как моему мужу. — Мадам Анна... — голос Жозефа дрогнул. В его глазах плескалась смесь глубочайшего почтения, страха и какого-то мистического благоговения. — Что случилось, мой дорогой? — я слабо, одними губами улыбнулась ему, не прекращая гладить бархатную шерсть Персика. — На вас лица нет. Мой муж опять получил плохие новости? Племянник графа покачал головой и сделал шаг вперед. — Тетрадь, мадам. Красная тетрадь в кожаном переплете, — глухо выдохнул он, не смея поднять на меня глаз. Моя рука замерла на спине кота. Персик недовольно дернул ухом. Холодный пот мгновенно выступил у меня на лбу, несмотря на жаркое солнце. — В ту ночь, когда вы задыхались, а лекари лишь разводили руками... — он сглотнул, словно ему не хватало воздуха. — Дядя был вне себя от горя. Он метался по спальне.... я вошел в его кабинет и увидел на столе тетрадь. Я не знал, чья она. Граф был так растерян, что я подумал, это что-то важное из его дипломатической переписки, о чем он забыл из-за вашей болезни. Я хотел убрать ее в сейф. Но она раскрылась... Он наконец поднял на меня взгляд. В его темных глазах отражалась бездна. — Я открыл ее. И я не смог оторваться. Я прочел всё. Повисла мертвая тишина, нарушаемая лишь криком чаек над морем. — Я знаю, кто такой Шарль, мадам, — тихо, но твердо произнес Иосиф. — Я знал это с первой секунды. Мы вместе с Василием Петровичем вырвали принца из лап якобинцев. Эта тайна для меня не нова. Но то, что написано в вашей тетради... Он замолчал, не в силах облечь в слова то, что потрясло его до глубины души. Он прочел хронику будущего. О том, во что превратится Франция. О Терроре, об империи Наполеона и о миллионах жизней, брошенных в топку войны. И самое главное — он прочел правду о том, кто я такая на самом деле. О женщине, пришедшей из другого века. И еще он прочел о будущем на двести лет вперед...Зачем я это доверила бумаге?! Мой разум лихорадочно искал выход из этой немыслимой ситуации. Я попыталась рассмеяться, но из груди вырвался лишь жалкий, надломленный хрип. — Мой милый Жозеф... — я заставила себя слабо улыбнуться, откидываясь на спинку кресла и стараясь придать лицу выражение снисходительной усталости. — Неужели вы восприняли эти каракули всерьез? Это же просто... все мои фантазии. Мечтаю стать писательницей... Развлекала себя в дороге, придумывая мрачные сказки. Мой голос предательски дрожал. Я видела, что он мне не верит. Человек, прошедший сквозь кровь десятого августа, способен отличить салонную выдумку от сухих, безжалостных фактов пророческой хроники. Племянник графа медленно покачал головой. На его суровом лице появилась горькая, но невероятно теплая улыбка. Он не стал уличать меня во лжи или требовать объяснений. Он сделал выбор, достойный своей крови. — Как вам угодно, графиня, — тихо, с абсолютной, железобетонной твердостью произнес он. Он осторожно взял мою слабую, бледную руку и благоговейно поднес ее к губам. — Я люблю дядю, люблю вас, и я буду нем как могила... Он выпрямился, поклонился и бесшумно удалился в дом. Я закрыла глаза, зарывшись дрожащими пальцами в теплую шерсть подаренного мужем кота. Моя главная тайна перестала быть только моей, но вместо ужаса я почувствовала колоссальное облегчение. В нашей семье стало на одного хранителя больше. ---------- глава семьдесят седьмая глава семьдесят седьмая глава 77. Неожиданное призвание Неаполитанское солнце творило чудеса не только с моим здоровьем, но и с измученными душами наших спутников. Анабель, эта вечно напуганная, вздрагивающая от каждого громкого звука девочка, внезапно расцвела и проявила себя с совершенно неожиданной стороны. Оказалось, что у нее был безупречный, тонкий вкус и золотые руки. Все началось с того, что она перешила одно из моих простых муслиновых платьев, добавив к нему изящную драпировку так искусно, что наряд мгновенно приобрел настоящий парижский шик. Увидев это, Василий Петрович принял решение дать девушке дело, которое вернет ей независимость. Он предложил ей стать модисткой. Салон на виа Толедо Поручение организовать всё необходимое граф возложил на свои самые доверенные руки — на Иосифа. Мой племянник, привыкший к роли обозного Жозефа, с энтузиазмом взялся за коммерческое предприятие. В короткие сроки он проделал колоссальную работу: Жозеф арендовал уютную студию с большими зеркалами на одной из самых оживленных торговых улиц Неаполя.Он нанял пару ловких местных швей, которые быстро работали иголкой, но нуждались в твердом руководстве и эскизах Анабель. Пользуясь дипломатическими каналами Василия Петровича, Жозеф свел девушку с лучшими торговцами, поставлявшими тончайший индийский муслин, ленты и шелк. Так в Неаполе открылось скромное, но невероятно стильное ателье. Лучшей рекламой для нового салона стали мы сами. Я и блистательная леди Гамильтон, с которой мы быстро сдружились на почве любви к новым силуэтам, начали появляться на светских приемах исключительно в платьях работы Анабель. Легкие, струящиеся наряды по последней парижской моде произвели фурор. Эмма, обожавшая быть в центре внимания, охотно рассказывала всем, кто именно сшил ей эту античную тунику. Это принесло модистке первых знатных заказчиков. А не прошло и месяца, как случилось невероятное: Анабель официально пригласили во дворец. Сама королева Мария Каролина, сестра Марии-Антуанетты, яростно ненавидевшая французскую революцию, не смогла устоять перед французским стилем и рекламой он своей новой подруги леди Гамильтон.. Она лично попросила нашу девочку о помощи в обновлении своего гардероба. Это был грандиозный, ошеломляющий королевский заказ, открывший все двери. Моментально в салон Анабель выстроилась очередь из местных дам. Каждая графиня и маркиза желала одеваться у мастерицы, которую благословила сама королева. Золото потекло в кассу ателье настоящей рекой, и Анабель из бесправной беженки стремительно превращалась в состоятельную, уважаемую мадемуазель. Однако этот ошеломительный успех имел и обратную, весьма житейскую сторону. Огромное количество работы, закупки тканей, общение с арендаторами и охрана выручки — всё это требовало мужского участия. Жозеф проводил в салоне Анабель очень много времени, помогая ей вести дела и защищая от ушлых итальянских дельцов. Вскоре Бьянка, чья горячая кровь не знала полутонов, начала отчаянно ревновать мужа. Об этом она то и дело, сдерживая слезы, говорила мне при наших частых встречах на вилле. — Мадам Анна, вы же видите, как он о ней печется! — жаловалась она, нервно теребя бахрому своей дорогой шали. — Он пропадает у нее целыми днями! Она молода, она теперь богата, она шьет для королевы, а я... я просто сижу дома с детьми. Мне приходилось тратить немало сил, чтобы успокоить мою преданную подругу и остудить ее пыл. — Бьянка, дорогая, ну что за вздор приходит в твою хорошенькую голову! — мягко, но уверенно убеждала я ее, беря за руки. — Это исключительно деловые отношения, и Жозеф выполняет приказ графа. Анабель талантлива, но совершенно не приспособлена к суровому миру коммерции. Без защиты твоего мужа ее бы давно разорили. Вспомни, через что они прошли вместе по дороге из Парижа. Жозеф относится к ней как к младшей сестре, а она видит в нем исключительно старшего брата и защитника. Его сердце и его жизнь принадлежат только тебе. Бьянка тяжело вздыхала и покорно кивала, успокоенная моими словами. Но я видела по ее тревожному взгляду, что зерно сомнения, брошенное ревностью, извлечь из женского сердца не так-то просто. ---------- глава семьдесят восьмая глава семьдесят восьмая Глава 78: Рождественский звон и тени будущего Заканчивался тысяча семьсот девяносто второй год. Год, который перемолол в своих кровавых жерновах тысячи судеб, разрушил великую монархию и заставил нас пройти через настоящий, осязаемый ад. Но здесь, на нашей тихой вилле, залитой мягким светом свечей, царил абсолютный покой. Мы все были вместе, и это казалось главным чудом уходящего года. В просторной гостиной, где жарко трещали оливковые поленья в мраморном камине, собралась вся наша удивительная, пестрая семья, сплоченная общим бегством и общим спасением. Мы сидели в глубоких бархатных креслах, наслаждаясь теплом, безопасностью и друг другом. В тонком венецианском хрустале искрилось золотистое французское шампанское — единственный привет из прошлой, мирной парижской жизни, который мы могли себе сейчас позволить без содрогания. Только что завершился потрясающий рождественский ужин, и теперь со всех сторон неслись искренние, восторженные похвалы в адрес нашей кухарки. Настасья, раскрасневшаяся от жара печи и всеобщего внимания, смущенно теребила край своего безупречно накрахмаленного фартука, то и дело кланяясь. — Право слово, Настасья, твоя утка с яблоками и этот невероятный медовый пирог затмили бы кулинарные изыски самого Тюильри! — с восхищением произнес Жозеф, салютуя ей бокалом. Бьянка, сидевшая рядом с мужем, согласно кивнула, с гордостью глядя на него и, казалось, напрочь забыв о своих недавних тревогах. Рядом с кухаркой стоял ее муж, степенный Архип. Он сдержанно улыбался в густую бороду, всем своим видом показывая, что ни минуты не сомневался в талантах своей супруги. Анабель, одетая в прелестное платье собственного пошива из льдисто-голубого муслина, тихо смеялась, пригубив вина. С аккуратно уложенными волосами и легким румянцем на щеках она казалась сейчас не беглой забитой сиротой, а настоящей юной аристократкой. Василий Петрович сидел совсем близко. Он протянул руку и мягко, надежно накрыл мою ладонь своей. В его глазах отражались блики каминного пламени и безграничная нежность человека, который едва не потерял всё, но смог удержать. Я улыбалась им всем. Улыбалась, глядя на ожившую Бьянку, на сильного Жозефа, на сияющую Анабель и на своего мужа. Но глубоко внутри, за этой светлой праздничной маской, тяжелым пульсом билась темная, неотвязная мысль. Заканчивался ужасный год. Но я знала: год следующий, тысяча семьсот девяносто третий, будет еще ужаснее. Мое проклятое знание истории безжалостно рисовало картины грядущих месяцев, нависая надо мной невидимым дамокловым мечом. Январский холод и эшафот на площади Революции, куда под барабанный бой взойдет король Людовик. Октябрьская промозглая слякоть и тряская телега, везущая поседевшую, униженную Марию-Антуанетту. Якобинский террор захлестнет Францию реками крови, превращая гильотину в ненасытный конвейер смерти, пожирающий не только аристократов, но и самих революционеров. Европа содрогнется, и эта война растянется на долгие, мучительные десятилетия. Я крепче сжала руку мужа, словно ища у него физической защиты от собственных мыслей. Мы в безопасности. Шарль мирно спит наверху в своей детской кроватке, укрытый теплым одеялом, и ни один комиссар не придет за ним в ночи. Мы обманули историю. В этот самый момент тишину ясного зимнего вечера прорезал первый густой, бархатный удар колокола из ближайшей церкви. К нему тотчас присоединился второй, третий, и вскоре над всем Неаполем, над темной, дышащей вечностью гладью Тирренского моря поплыл торжественный, всепоглощающий медный звон. Рождество пришло в мир. Праздник безусловной надежды и света, упрямо пробивающегося сквозь любую, самую беспросветную тьму. Я прикрыла глаза, слушая этот благовест, впитывая его каждой клеточкой своего существа, и, приподняв хрустальный бокал, тихо прошептала: — Пусть все мы будем счастливы. ---------- глава семьдесят девятая глава семьдесят девятая Глава 79: Запоздалые вести и приговор веку Новости в Неаполь добирались медленно. Они плыли на попутных торговых судах, тряслись в почтовых каретах по разбитым зимним дорогам Италии и ложились на наш стол с мучительным, зловещим опозданием. Пока мы наслаждались мирными вечерами и слушали рождественские колокола, в заснеженном Париже уже вершилась история, навсегда меняющая облик мира. В конце января Василий Петрович принес в гостиную целую стопку свежих, пахнущих сырой типографской краской европейских газет. Его лицо было бледным, как мраморная крошка на наших садовых дорожках, а руки, привыкшие держать государственные печати, едва заметно дрожали. — Ты была права, Анна... Господи Всемогущий, ты была права во всем, — глухо произнес он, опускаясь в кресло и бросая газеты на столик. — Читай. Я взяла в руки шуршащие листы. Сухие, газетные строчки били наотмашь, восстанавливая хронологию кошмара, который мы чудом избежали. Хроника немыслимого суда События во французской столице развивались с пугающей, неотвратимой быстротой. Из разрозненных репортажей перед нами выстраивалась картина беспрецедентного судилища над помазанником Божьим: 10 декабря: Национальный Конвент официально начал суд над низложенным королем Людовиком XVI, которого теперь презрительно именовали «гражданином Луи Капетом». 11 декабря: Король лично предстал перед Конвентом. Газетчики описывали его спокойствие и достоинство, с которым он слушал обвинительный акт. 26 декабря: Людовик появился в Конвенте во второй раз. Его защиту блестяще и отчаянно представил адвокат Раймон де Сез.«Я ищу среди вас судей, а вижу лишь обвинителей» , — приводили газеты слова отважного защитника. 27–28 декабря: В Конвент было внесено предложение спасти монарха, передав вопрос о его судьбе на всенародное голосование — апелляцию к народу. Но тут на трибуну поднялся Робеспьер. Я зачитала вслух цитату Недокупного, от которой по спине пополз ледяной холод: «Людовик должен умереть, чтобы нация могла жить». Конвент, запуганный якобинцами и ревущей толпой на трибунах, отклонил предложение о референдуме. Ловушка захлопнулась. Василий Петрович закрыл лицо руками, слушая, как я зачитываю последние, самые страшные новости января. 15 января: Конвент вынес свой вердикт.707 голосами Людовик XVI был объявлен виновным в заговоре против общественной свободы и безопасности нации. Против не проголосовал ни один человек. Ни один! 17 января: Голосование о мере наказания длилось изматывающе долго —21 час непрерывного поименного опроса депутатов. Цифры, напечатанные жирным шрифтом, казались насмешкой дьявола.361 депутат проголосовал за безоговорочную смертную казнь. И360 — против (включая тех 26, кто голосовал за смерть, но с последующим помилованием или отсрочкой). Перевес всего в один единственный голос. Один голос решил судьбу тысячелетней монархии и отправил короля на эшафот. Последнее обращение Людовика к народу Конвент отверг. Истерика двора и разрушенный мир — Один голос, Анна, — прошептал граф, глядя в пустоту отсутствующим взглядом. Его дипломатическая картина мира, основанная на незыблемости договоров и божественном праве королей, рушилась прямо на глазах. — Они убивают монарха с перевесом в один голос, словно решают судьбу проворовавшегося клерка. Это невозможно осознать. Мой разум отказывается это принимать. Я молчала, сжимая в руках газету. Мне было страшно. Одно дело — знать о событиях из учебников истории, воспринимая их как далекий, абстрактный факт. И совершенно другое — читать эти новости, зная, что в этот самый момент, где-то в сырой парижской тюрьме, живой человек прощается со своей женой и детьми, готовясь к встрече с палачом Сансоном. — Неаполь гудит, словно растревоженный улей, — продолжил Василий Петрович, вставая и нервно прохаживаясь по гостиной. — В городе паника. Но то, что творится в королевском дворце... это не поддается описанию. Действительно, слухи из Палаццо Реале долетали до нас со скоростью лесного пожара. Королевский двор бился в настоящей, непритворной истерике. Королева Мария Каролина, сестра Марии-Антуанетты, узнав о результатах голосования, упала в глубокий обморок, из которого лекари с трудом вывели ее кровопусканием. Придя в себя, она кричала так, что было слышно в дальних покоях дворца, проклиная французов и требуя от своего мужа, короля Фердинанда, немедленно объявить республике тотальную войну без пощады и пленных. Дипломатические приемы были отменены, во дворце закрыли зеркала, предчувствуя неизбежную весть о самой казни. Эмма Гамильтон не отходила от постели рыдающей королевы, а британский адмирал Нельсон, как говорили, клялся отомстить за каждую слезу Марии Каролины. Василий Петрович остановился у окна, за которым сияло ослепительное, совершенно беззаботное итальянское солнце. — Ты знала, — он обернулся ко мне. В его голосе больше не было сомнений, только глубокий, почти мистический трепет. — Ты знала, что они его приговорят. И ты знаешь, что будет с ней... с Марией-Антуанеттой. — Да, — тихо ответила я, глядя на свои сцепленные до побеления костяшек пальцы. — Шарль... — граф вдруг побледнел еще сильнее, осознав весь масштаб нашего поступка. — Если бы мы не вынесли его оттуда... Если бы он остался в Тюильри... О, Господи. Василий Петрович стремительно пересек комнату, опустился передо мной на колени и уткнулся лицом в мои колени, тяжело, прерывисто дыша. Я гладила его по седеющим волосам. Европа погружалась во мрак, но мальчик, ради которого мы прошли сквозь ад, играл в залитом солнцем саду. И в этот момент я поняла, что никакая история не властна над теми, кого мы любим, если нам хватает смелости бросить ей вызов. ---------- глава восьмидесятая глава восьмидесятая Глава 80: Черный траур и эпоха паранойи Весть о том, что голова короля Франции скатилась в корзину с опилками двадцать первого января тысяча семьсот девяносто третьего года, обрушилась на Неаполь не просто как политическая новость. Она обрушилась как библейская катастрофа, разорвавшая надвое само время. Безмятежный, залитый солнцем итальянский рай в одночасье превратился в растревоженный, парализованный ужасом улей. Первой реакцией двора был абсолютный, парализующий шок, который стремительно перерос в слепую, сокрушительную ярость. Фактический лидер Королевства обеих Сицилий, властная и непреклонная королева Мария Каролина Австрийская, потеряла не просто зятя. Она потеряла часть своего мира. Судьба ее родной сестры, Марии-Антуанетты, запертой в парижской тюрьме, теперь не вызывала никаких иллюзий. Во дворце воцарился черный, непроницаемый траур. Зеркала были занавешены плотным крепом, балы и театральные представления отменены. Мария Каролина, по свидетельству Василия Петровича, возвращавшегося с дипломатических аудиенций с потемневшим лицом, изменилась до неузнаваемости. Ее горе выковало из нее мстительную фурию. В знак презрения к убийцам королева публично поклялась отомстить за смерть родственников и издала негласный, но строжайший указ: отныне французский язык, язык Дидро и Вольтера, на котором еще вчера изъяснялся весь просвещенный свет, был назван «монструозным» языком палачей. Это немедленно отразилось на нашей жизни. В тот же вечер Василий Петрович собрал всю семью в гостиной. — Ни слова по-французски за пределами этих стен, — жестко, чеканя каждый слог, приказал граф, глядя на Жозефа и Анабель. — И даже здесь, на вилле, при слугах — только итальянский или русский. Одно неосторожное слово, один парижский прононс на улице может стоить вам свободы. Неаполь больше не безопасная гавань. И он был абсолютно прав. Казнь Людовика XVI навсегда уничтожила надежду на мирное реформирование Южной Италии и запустила цепную реакцию внутреннего террора. До этого страшного года неаполитанский двор заигрывал с идеями Просвещения. Королева покровительствовала философам, а в салонах открыто обсуждали трактаты Руссо. Теперь же всё изменилось. Власти осознали, что эти самые философские идеи привели парижскую чернь к эшафоту на площади Революции. Корона нанесла упреждающий удар. По городу прокатилась волна жесточайших арестов. Интеллектуалы, молодые аристократы, университетские профессора — все, кто когда-либо состоял в масонских ложах или читал либеральные газеты, оказались под ударом. Любые кружки по интересам были немедленно объявлены «якобинскими заговорами». Неаполь стремительно погружался во мрак полицейского государства. Был развернут колоссальный аппарат шпионажа. Доносы стали нормой. Соседи доносили на соседей, слуги — на хозяев. Но самым страшным явлением сталилаццарони — беднейшие, необразованные слои Неаполя. Эти люди, отличавшиеся фанатичной религиозностью и слепой преданностью королю Фердинанду IV, восприняли казнь французского монарха как сатанинское святотатство. Вооруженные дубинами и ножами, они превратились в уличную инквизицию, агрессивную опору монархии. Они патрулировали рынки и площади, готовые растерзать любого, кто был одет слишком «по-французски» или кого просто подозревали в симпатиях к республике. Анабель пришлось срочно менять концепцию своего салона. По совету Жозефа, она убрала с витрин любые намеки на «парижский шик», переименовав свои модели в «античные» и «римские», чтобы не привлекать внимания разъяренных лаццарони. Мы привлекли Бьянку для тренировки в итальянском языке.Итальянский язык певуч и он близок по звучанию к русскому. Не надо напрягать носоглотку. Больше всего переменам в языке был удивлен маленький Шарль. Внезапно все стали говорить на непонятных для него языках. На внешнеполитическом фронте Неаполитанское королевство официально разорвало все дипломатические и торговые связи с Францией. Василий Петрович часами пропадал в посольстве лорда Гамильтона — Неаполь готовился вступить в Первую антифранцузскую коалицию, отдавая свой флот под командование британцев для будущей осады Тулона. Вечерами, уложив Шарля спать, я выходила на террасу. Залив, по которому скользили лунные дорожки, теперь ощетинился мачтами военных кораблей. Ирония происходящего была столь чудовищной, что иногда мне казалось, я схожу с ума. Королева Мария Каролина проливала реки слез, объявляла войну и погружала собственную страну в паранойю ради мести за французскую корону. А в это самое время истинный, законный наследник этой короны, мальчик, чьим именем клялись монархи Европы, спал в соседней комнате, крепко обнимая плюшевого медведя, сшитого для него Анабель. Он был здесь, совсем рядом, скрытый под именем Шарля Воронцова. И эта ложь, наше величайшее преступление против истории, была единственным, что сохраняло ему жизнь в этом сходящем с ума мире. ---------- глава восемьдесят первая глава восемьдесят первая Глава 81.Тень над Неаполем И звестие о казни королевы Франции потрясла двор Неаполя еще больше.Королева Каролина спряталась от всех,оплакивая сестру. -А король пропадает все дни у любовницы.-сообщила Эмма Гамильтон. На террасе особняка графа Воронцова пили кофе Анна,Эмаа,Бьянка и Аннабель.От Каролины Эмма перешла к свежим газетам. -Пишут что в Париже рубят головы каждый день и всем аристократом.Даже женщинам.Революция всех уровняла...Говорят бедняжки через доверенных людей передают палачам кошельки с золотом...чтобы их тела после казни они не насиловали.. -О,боже...Анаббельпобледнела. -Пишут что корзины с головами изгрызены изнутри.Первые минуты отрубленные головы еще живы... Я чувствовала, как кровь отливает от лица, а в ушах начинает пульсировать тревожный, глухой звук — словно далекий барабанный бой, который сопровождал все мои кошмары о Париже. Эмма Гамильтон, как всегда, не знала меры. Она была увлечена своей собственной драмой, своей ролью вестницы катастрофы, не замечая, как ее слова ранят окружающих. — Прекратите, мадам! — прошептала я, резко положив руку на запястье Эммы. Аннабель, побелевшая до цвета слоновой кости, прижала руки к груди и тяжело, прерывисто дышала, словно у нее случился приступ удушья. Бьянка испуганно подскочила к девушке, поднося к ее лицу флакон с нюхательной солью. Эмма умолкла, ее синие глаза на мгновение расширились от искреннего изумления. Она была так поглощена ужасом парижских новостей, что на секунду забыла, кто сидит перед ней. Она видела в нас лишь светских дам, а не тех, кто в буквальном смысле спасался из этого ада. — Ох, простите меня, дорогая Аннабель! — Эмма немедленно сменила тон, став участливой и мягкой, как и подобает настоящей английской леди. Она отложила газету в сторону, словно та внезапно стала раскаленной. — Я не хотела вас пугать. Просто... просто это безумие там, во Франции, оно не укладывается в голове. Наш мир рушится, и мы все боимся, что осколки заденут нас. Я глубоко вздохнула, стараясь успокоить колотящееся сердце. — Эмма, газета — это не лучшее чтение для дам в такой день, — тихо заметила я. — Королева Каролина убита горем из-за гибели сестры. Неужели вы думаете, что стоит множить эти слухи? Париж превратился в выгребную яму, где человеческая жизнь ничего не стоит. Зачем же нам превращать наш сад в эшафот? Эмма грустно кивнула, глядя на залив, где в бирюзовой воде отражалось мирное небо. — Вы правы, Анна. Но вы видели, что творится во дворце? Каролина заперлась в своих покоях. А король... — она понизила голос, придвинувшись ближе, и в ее глазах блеснула привычная искра интриганки. — Король Фердинанд словно не замечает, что мир катится в пропасть. Он пропадает у своей любовницы, охотится, ест, смеется, будто это не его жена оплакивает сестру, убитую якобинцами. Неаполь как пороховая бочка, а он ищет развлечений. Я обменялась тревожным взглядом с Бьянкой. Ее глаза выражали немой вопрос:«Что если война придет сюда? Что если нам снова придется бежать?» — Это форма защиты, Эмма, — сказала я, стараясь, чтобы мой голос звучал твердо. — Если начать думать обо всем ужасе, который творится там, в Париже, можно сойти с ума. Я посмотрела на Аннабель, которая медленно приходила в себя, сжимая в руках кружевной платок. В ее глазах застыл немой вопрос, тот самый, который мучил меня все эти месяцы. — Мы должны помнить о своей жизни, — продолжила я, глядя на подруг. — Революция — это не только кровь. Это безумие, которое заражает умы. Если мы поддадимся этому ужасу, если будем обсуждать... — я запнулась, вспоминая детали газетной заметки, — ...детали палачей, мы сами станем частью этого кошмара. Давайте лучше поговорим о чем-то светлом. Например, о нарядах для следующего бала. Эмма Гамильтон, чья натура требовала постоянной смены декораций, моментально подхватила эту мысль. — Вы правы, Анна! Давайте поговорим о модах! Королева, несмотря на свое горе, требует новый гардероб с траурными тонами, и наша Анабель — ее главная надежда. Но когда я осталась на террасе одна, проводив подруг, я снова посмотрела на оставленную Эммой газету. Там, среди заголовков, описывающих смерть королевы, я увидела строчку, от которой у меня перехватило дыхание:«Республика объявляет войну всем тиранам» . Я знала, что за Людовиком и Марией-Антуанеттой последуют другие. Я знала, что Неаполь, этот прекрасный, ленивый, пропитанный солнцем город, тоже станет полем битвы. И я знала, что наше счастье — здесь, на этой вилле, с нашими мужьями и детьми — это лишь затишье перед бурей, которая обязательно придет, чтобы испытать нас на прочность. Я подошла к краю террасы и посмотрела на море. Где-то там, на горизонте, начиналась новая эра, и мне было страшно представить, сколько еще голов упадет в корзину, прежде чем мир обретет покой. Но мой маленький Шарль, игравший где-то в саду, был жив. И пока он был жив, я была готова бороться с самой историей. ---------- глава восемьдесят вторая глава восемьдесят вторая глава 82.Дыхание гильотины и бегство в тишину Кабинет, обитый темным деревом, казался мне в этот вечер тесной ловушкой. Свечи догорали, отбрасывая на стены длинные, дрожащие тени, которые в полумраке напоминали очертания палачей. Газеты из Парижа, доставленные с последним курьером, лежали на столе грудой окровавленных свидетельств. Я перечитала последние строки вслух, и мой голос, сухой и ломкий, эхом отразился от высокого потолка: — «Свобода, какие преступления совершаются твоим именем!» — мадам Ролан крикнула это перед самой казнью. Она была одной из лучших, Василий. Образованная, смелая, искренне верившая в идеалы... И её не стало. Как не стало Филиппа Эгалите, как не стало Олимпии де Гуж. Граф, стоявший у окна и вглядывавшийся в темноту залива, где покачивались на рейде корабли британской эскадры, медленно обернулся. Его лицо было изрезано глубокими морщинами усталости. — Они переименовали собор Парижской Богоматери в Храм Разума, — глухо произнес он, не глядя на меня. — Разума! Они топчут алтари и уничтожают память, воспевая безликий идол. Это не Франция, Анна. Это какой-то коллективный кошмар, который пожирает сам себя. Вчера казнили жирондистов, завтра они сожрут якобинцев. Нет больше границ, нет больше законов. Он подошел к столу и накрыл ладонью газету с перечнем казней. —Не пора ли, душа моя, нам перебраться в наш милый Карлсбад? — он посмотрел мне в глаза с мольбой и решимостью. —В Неаполе становится душно. Я замерла, вглядываясь в его лицо. — Душно? — переспросила я, хотя прекрасно понимала, что он имеет в виду. — Да, душно, — подтвердил он, нервно сжимая края стола. — Неаполь превращается в пороховую бочку. Здесь паранойя королевы Каролины смешивается с фанатизмом лаццарони. Каждое утро начинаются аресты по доносам. Посмотри, что происходит вокруг: вчера арестовали профессора только за то, что он читал книгу, изданную в республиканской Франции. А нас... нас здесь слишком хорошо знают. Мы —не дипломаты, мы — свидетели. Здесь каждый второй доносит в полицию, чтобы выслужиться перед Фердинандом. А у нас —он . Граф кивнул на дверь, за которой в своей спальне мирно спал маленький дофин, наш «Шарль». — В Неаполе слишком много глаз, Анна. Адмирал Нельсон, леди Гамильтон, английские офицеры... они постоянно здесь, у нас на пороге. В Карлсбаде же... это курорт. О нас забудут. Там мы будем просто русской семьей, приехавшей лечить легкие после сырой зимы. Это лучшее прикрытие для человека, которого ищет весь мир. Я задумалась, глядя на пламя свечи. Карлсбад... Богемские леса, тишина, воды, горный воздух. Там действительно было легко затеряться среди сотен таких же аристократов, спасающихся от европейской нестабильности. Там не было британского флота, там не было безумной королевы, жаждущей крови, там не было этой липкой неаполитанской шпионской сети. — Ты прав, — наконец прошептала я. — Франция захлебывается кровью, и этот поток неизбежно зальет всю Италию. Нам нужно бежать, пока границы еще открыты. — Жозеф уже подготовил бумаги, — добавил граф, и в его голосе прозвучало облегчение. — Мы оформим всё как частную поездку по состоянию твоего здоровья. Твой недавний бронхит станет нашей лучшей легендой. Никто не заподозрит, что за этим скрывается бегство. Я встала и подошла к окну, встав рядом с мужем. Мы смотрели на огни Неаполя, на темную воду, где отражались звезды. В Париже в это время рубили головы, переименовывали соборы и окончательно сходили с ума, а мы, хранители маленькой, хрупкой тайны, собирались в путь. — Когда мы уезжаем? — спросила я. — Как только подготовим дом. Через неделю. — Он обнял меня за плечи, прижимая к себе. — Там, в Карлсбаде, будет тихо. Мы дождемся, пока этот шторм не утихнет... или пока не наступит 1814 год. Я вздрогнула. Он помнил. Он помнил ту дату, которую я случайно назвала в порыве отчаяния. — Пусть будет 1814, — согласилась я, закрывая глаза. — Главное — чтобы к тому времени мы все были живы. Ветер с моря донес запах соли и гари от далеких вулканических огней Везувия. Казалось, даже сама земля чувствовала приближение великой катастрофы, ожидая своего часа. Мы уезжали, но я знала: от истории, как и от самого времени, убежать невозможно. Можно лишь спрятаться в её складках, надеясь на милосердие судьбы. ---------- глава восемьдесят третья глава восемьдесят третья глава 83. Прощание с югом . Наши неаполитанские знакомые были искренне изумлены нашим внезапным решением покинуть Италию. В их глазах это выглядело полным безумием: променять теплое, залитое солнцем побережье, покровительство двора и безопасность под сенью британских пушек на далекую, холодную Богемию. Только леди Эмма Гамильтон, обладавшая поразительным чутьем на надвигающиеся бури, отнеслась к нашему отъезду с пониманием. Когда она приехала на виллу с прощальным визитом, в ее огромных глазах читалась не свойственная ей серьезность. — Вы поступаете мудро, Анна, — негромко сказала она, прогуливаясь со мной по террасе. — Неаполь сейчас напоминает роскошный театр, под сценой которого уже заложен порох.Там, на севере, вам будет спокойнее. Я улыбнулась, чувствуя искреннюю благодарность к этой взбалмошной, но доброй женщине. — Почему бы вам не поехать с нами, Эмма? — предложила я. — Вы могли бы посетить Богемию, отдохнуть от дворцовых интриг, попить целебных вод Карлсбада. Эмма звонко, раскатисто засмеялась, и наваждение тревоги мгновенно спало с ее прекрасного лица. — Благодарю вас, моя милая графиня! — она театрально всплеснула руками. — Но я с таким трудом вырвалась на этот благословенный юг из промозглого, туманного Лондона, что мне еще совершенно не надоело тепло! Я останусь здесь, рядом со своим мужем... и с нашим храбрым адмиралом. Куда большим потрясением для нас стало поведение Анабель. В самый разгар сборов, когда сундуки уже выстраивались в холле виллы, она пришла ко мне в комнату, бледная, с решительно сжатыми губами. Она заявила, что бросает свое процветающее ателье на виа Толедо, отказывается от королевских заказов и уезжает вместе с нами. Я была совершенно сбита с толку. Я была, безусловно, рада, что эта девочка, ставшая мне почти родной, останется с нами, но в то же время испытывала глубокое смущение. — Анабель, дитя мое, — пыталась образумить ее я. — Ты же теряешь золотую жилу! Ты обрела здесь независимость, статус... Зачем тебе следовать за нами в добровольное изгнание? Но девушка была непреклонна, твердя лишь о том, что ее место рядом с теми, кто спас ей жизнь. Вечером, когда я поделилась своими сомнениями с мужем, Василий Петрович лишь снисходительно улыбнулся. — Оставь ее, Анна. Деньги и статус — ничто, когда душе неспокойно, — философски заметил граф, раскуривая сигару. — Если она так привязана к нашему дому, пусть едет. В конце концов, у нас есть маленький сын. Что мешает нам взять под крыло и взрослую дочь?Удочерим ее? — полушутя добавил он. Я рассмеялась, благодарная мужу за его безграничную доброту. Но истинная причина этого внезапного решения открылась мне уже на следующее утро, ударив наотмашь. На следующий день я проснулась очень рано, еще до восхода солнца. Мне нужно было заехать в ателье Анабель, чтобы забрать оставшиеся отрезы заказанного муслина и помочь ей с упаковкой хрупких манекенов. Улица виа Толедо была еще пуста и укутана сизой утренней дымкой. Дверь мастерской оказалась не заперта. Я удивилась,но тихо вошла внутрь, стараясь не разбудить помощниц, если они спали в задней комнате. Воздух пах дорогой тканью и розовой водой. Я сделала шаг вглубь салона, между рулонами шелка, и замерла, словно громом пораженная. В полумраке, у большого кроильного стола, стояли двое. Наш суровый Жозеф, племянник графа и законный муж Бьянки — бережно, но с отчаянной силой прижимал к себе Анабель. Его лицо было зарыто в ее светлые волосы, а она обхватила его за шею, беззвучно плача. Это не было объятием утешения. Это была сцена абсолютной, всепоглощающей страсти и глубокого горя, которую невозможно было истолковать двояко. Моя корзинка с глухим стуком выскользнула из рук и упала на деревянный пол. Они резко отшатнулись друг от друга. Лицо Анабель залилось краской стыда, она прижала ладони к пылающим щекам. Жозеф побледнел, его всегда прямая спина напряглась, но он не отвел взгляда. Он шагнул вперед, инстинктивно закрывая девушку собой. — Анна... — хрипло выдохнул он, забыв в этот момент о субординации. — Бьянка была права, — мой голос дрожал от смеси шока, горечи и обиды за обманутую подругу. — Боже мой... Бьянка всё видела, а я убеждала её, что она сошла с ума от ревности! Вы... —Мы любовники, мадам, — жестко, с мучительной прямотой оборвал меня Жозеф. В его глазах читалась та же непреклонность, с которой он когда-то защищал нас от парижской толпы. — Это мой грех, моя вина и мое проклятие. Не смейте винить в этом её. Анабель всхлипнула и, выйдя из-за его спины, упала передо мной на колени, цепляясь за подол моего платья. — Простите меня... Умоляю, простите! — рыдала она. — Я пыталась бороться с этим, клянусь вам! Я хотела остаться здесь, в Неаполе, чтобы навсегда исчезнуть из их жизни, чтобы не разрушать их брак! Но когда я узнала, что он уезжает на север... Я поняла, что просто умру, если больше никогда его не увижу. Я бросила всё, только чтобы дышать с ним одним воздухом! Я стояла в тихом ателье, глядя на двух людей, чьи судьбы сплелись в такой же тугой, болезненный узел, как и политика Европы за нашими окнами. У меня перехватило дыхание. Идеальная картина нашей спасенной семьи рухнула, разбившись о жестокую реальность запретной любви. ---------- глава восемьдесят четвертая глава восемьдесят четвертая Глава 84: Секреты полишинеля и прощение Я стояла посреди своего будуара, все еще чувствуя на губах соленый привкус слез Анабель. Вернувшись на виллу, я не находила себе места, словно это я совершила страшное предательство. Вся моя картина мира, в которой Жозеф был образцом непоколебимой верности, а Бьянка — невинной страдалицей, разлетелась вдребезги. Когда Василий Петрович вернулся из посольства, я, едва дождавшись, пока слуга закроет за ним дверь, выплеснула на него всю правду. Я говорила сбивчиво, заламывая руки, ожидая, что он придет в такой же ужас и немедленно призовет племянника к ответу. Но реакция графа обескуражила меня до глубины души. Он снял камзол, бросил его на спинку кресла и... весело, искренне рассмеялся. Это был не нервный смешок, а раскатистый, глубокий смех человека, который нашел в ситуации забавную иронию. — Молодость, страсти... Ах, как я их понимаю! — произнес он, наливая себе бокал портвейна из хрустального графина. В его глазах плясали те самые озорные, мальчишеские искры, которые я видела в обозном лагере. Я смотрела на него в полном онемении. — Василий, ты в своем уме?! — возмутилась я, подходя ближе. — Твой племянник разрушает семью! Он соблазнил невинную девушку у нас под носом, предав жену, которая ждала его, как святая! Но что нам делать теперь? Мы же не можем взять их всех вместе в Карлсбад! Это будет кошмар! Граф спокойно отпил из бокала, наслаждаясь букетом, и посмотрел на меня с невозмутимостью сфинкса. — Мы завтра выезжаем, душа моя. План остается неизменным. Наши люди, плюс Жозеф и Анабель. — А Бьянка? — ахнула я. — Ты предлагаешь везти в одной карете жену и любовницу?! Это жестоко! — Она тоже едет, — твердо ответил муж. — Жена следует за мужем — это секрет счастливой семейной жизни. К тому же, он должен быть рядом с детьми. — Ты издеваешься? — я сжала кулаки, готовая устроить грандиозный скандал, первый за всё время нашего брака. Мой голос сорвался на крик. — Ты прикрываешь его низость! Граф мгновенно стал серьезен. Улыбка слетела с его лица, уступив место холодной, прагматичной маске дипломата. Он поставил бокал на стол и подошел ко мне вплотную. — Не суди слишком строго, Анна, — негромко, но веско произнес он. — Этот мир не делится только на черное и белое. И наша неаполитанская святая, Бьянка, тоже не без греха. Я моргнула, не понимая, куда он клонит. — О чем ты говоришь? — За тот год, что она жила здесь без мужа, оплакивая его и изводя нас своими слезами, у нее тоже был любовник, — спокойно, словно зачитывая дипломатическую сводку, произнес Василий Петрович. — Маркиз Бомпорто. Весьма состоятельный молодой человек, вхожий ко двору. Они встречались тайно, пока мы добирались из Парижа. Земля ушла у меня из-под ног. Я опустилась в кресло, чувствуя, как комната начинает медленно вращаться. Бьянка. Моя Бьянка, которая рыдала на моем плече, клянясь в вечной любви к пропавшему мужу. Бьянка, которая изводила меня ревностью к Анабель. — А Жозеф? — прошептала я, цепляясь за подлокотники. — Он... знает? — Знает, — кивнул граф, подходя к окну. — Слуги всегда болтают, а неаполитанские слуги болтают громче всех. Иосиф узнал об этом через неделю после нашего возвращения. Вспылил, как и положено оскорбленному мужу и дворянину. Он хотел вызвать маркиза на дуэль, но я его отговорил. — Отговорил? Как?! — Я напомнил ему, что мы находимся в Неаполе на птичьих правах, — холодно пояснил муж. — Дуэль с местным аристократом привлекла бы к нам ненужное внимание полиции и гнев королевы. А нам нужно было любой ценой сохранить нашу тайну и тайну Шарля. Жозеф ради нас проглотил эту обиду. Но, как видишь, утешение он нашел довольно быстро в объятиях Анабель, которая полюбила его без памяти. Я закрыла лицо руками. Это был какой-то безумный, порочный круг лжи, в котором я оказалась единственной, кто ничего не видел. — А я только что узнала?! — я подняла на мужа полные обиды глаза. — Вы оба знали этот грязный секрет и молчали? Ты позволил мне выслушивать ее слезы, позволил успокаивать ее, когда она ревновала к Анабель, зная, что она сама предала его первой?! Граф виновато развел руками. В его жесте не было раскаяния, лишь констатация факта. — Прости, душа моя. Я государственный человек. Я привык хранить чужие тайны. К тому же, я берег твои нервы. Тебе и так досталось. Я хотела обидеться, хотела накричать на него, выплеснуть всю свою ярость на этот лицемерный восемнадцатый век, где измены были нормой, а тайны ценились не дороже медного пятака. Я уже набрала в грудь воздуха для гневной тирады... Но посмотрев в уставшие, бесконечно родные глаза мужа, я передумала. Этот человек прошел ради меня сквозь ад. Он ради меня рисковал жизнью, вынося принца из Тюильри. Он сутками не спал у моей постели, когда я умирала от воспаления легких. Какое мне, в сущности, дело до интриг Жозефа и Бьянки? Это их жизни, их грехи и их расплата. Я шумно выдохнула, встала с кресла и обняла мужа, уткнувшись лицом в его плечо. От него пахло дорогим сукном и табаком — запахом безопасности. — Завтра мы уезжаем, — глухо пробормотала я ему в камзол. — И пусть они сами разбираются со своим любовным треугольником. Главное, чтобы мы были подальше от этого неаполитанского сумасшедшего дома. Василий Петрович крепко прижал меня к себе, поцеловав в макушку. — Вот и умница. Карлсбад ждет нас. И поверь мне, там мы найдем тишину. ---------- глава восемьдесят пятая глава восемьдесят пятая Глава 85: Императорская воля и рухнувшие надежды Наше утро началось с хаоса, присущего любому большому переезду. Вилла гудела, словно растревоженный улей. В коридорах высились горы обитых кожей сундуков, слуги суетливо сносили вниз шляпные картонки, а Бьянка, с бледным и непроницаемым лицом, руководила упаковкой серебра. Я же ходила по пустым комнатам, мысленно прощаясь с этим домом, который стал для нас первым настоящим убежищем после парижского ада. В голове пульсировала одна спасительная мысль:«Завтра. Завтра мы покинем эту пороховую бочку и скроемся в тишине богемских лесов» . Но судьба, как и большая политика, не терпит суеты смертных. Звонкий хруст гравия на подъездной аллее заставил меня выглянуть в окно. Это был не наемный экипаж и не курьер. К парадному крыльцу нашей виллы, грациозно покачиваясь на рессорах, подкатила роскошная карета, на дверцах которой гордо сверкал позолоченный двуглавый орел Российской империи. Дверца распахнулась, и на землю ступил человек, чье появление заставило притихнуть даже суетящихся слуг. Это был граф Андрей Кириллович Разумовский — действующий русский посол в Неаполе, блестящий дипломат, любимец женщин и один из самых влиятельных людей при дворе короля Фердинанда. Я поспешила на террасу, на ходу поправляя выбившуюся прядь волос. Василий Петрович, уже успевший спуститься из кабинета, встречал гостя у самых ступеней. — Графиня! — Разумовский, чьи манеры были отточены в лучших дворцах Европы, галантно склонился передо мной и запечатлел на моей руке легкий, почти невесомый поцелуй. От него пахло дорогим парфюмом и свежей типографской краской. — Вы, как всегда, прекрасны, словно сама неаполитанская весна. Но, боже мой, что за сундуки в холле? Куда это вы собрались бежать из нашего райского уголка? — Здоровье супруги требует целебных вод Карлсбада, Андрей Кириллович, — спокойно, с безупречной дипломатической выдержкой ответил мой муж. — Мы планировали отбыть завтра на рассвете. Разумовский выпрямился, и его лицо, секунду назад излучавшее светскую любезность, внезапно стало предельно серьезным. Из внутреннего кармана своего расшитого золотом камзола он извлек плотный конверт, скрепленный массивной сургучной печатью с вензелем Екатерины Великой. —Боюсь, ваши планы на Карлсбад придется отложить, друг мой, — произнес Разумовский, протягивая пакет Василию Петровичу. В его голосе зазвучал металл государственной власти. —Матушка-императрица распорядилась иначе. Я смотрела, как Василий Петрович ломает красный сургуч. В повисшей тишине этот звук показался мне оглушительным выстрелом. Граф пробежал глазами по строкам, написанным убористым писарским почерком, и его лицо окаменело. — Я получил новое назначение, — пояснил Разумовский, не дожидаясь, пока мой муж дочитает. — Императрица переводит меня послом в Вену. Австрийский двор сейчас — главный нерв Европы, и я нужен там, чтобы координировать действия коалиции против французской заразы. А здесь, в Неаполе... Он сделал паузу, многозначительно глядя на моего мужа. —...а здесь, в Неаполе, новым чрезвычайным и полномочным послом Российской империи назначаетесь вы, Василий Петрович. Указ подписан. Поздравляю вас, граф. Земля качнулась у меня под ногами. Я инстинктивно схватилась за каменную балюстраду террасы, чтобы не упасть. Отъезд в Карлсбад отменен. Эти слова били по вискам, как кувалдой. Спасительная тишина богемских лесов, наша идеальная легенда, шанс затеряться и скрыть настоящего дофина Франции — всё это рассыпалось в прах от росчерка пера Екатерины Второй. Мы не едем на север. Мы остаемся здесь, в самом эпицентре неаполитанской паранойи, под боком у бьющейся в истерике королевы Каролины и пронырливой леди Гамильтон. И теперь мой муж — не просто гость. Он — официальное лицо, посол великой державы, к которому будут прикованы сотни глаз шпионов и дипломатов! — Это огромная честь, Андрей Кириллович, — голос Василия Петровича не дрогнул, но я, знающая его как саму себя, видела, как напряглась его челюсть. Спорить с указом императрицы было невозможно. Отказ означал бы конец карьеры, опалу, а возможно, и обвинение в государственной измене. — Я готов служить Отечеству там, где прикажет государыня. — Я не сомневался в вас, — удовлетворенно кивнул Разумовский. — Завтра мы поедем во дворец, я официально представлю вас королю Фердинанду в новом качестве. Дела не ждут. Английский флот блокирует порты, Мария Каролина требует от нас войск, а в городе зреет якобинский заговор... Нам предстоит много работы. Когда карета Разумовского скрылась за поворотом аллеи, увозя с собой остатки нашей свободы, мы с мужем остались одни на залитой солнцем террасе. Василий Петрович посмотрел на распечатанный указ, затем перевел взгляд на сундуки, загромождавшие холл. — Что ж, душа моя... — тихо произнес он, и в его глазах отразилась вся тяжесть бремени, которое только что легло на наши плечи. — Кажется, судьба решила, что мы не имеем права прятаться. Распаковывайте вещи, Анна. Мы остаемся на линии фронта. Конец книги.Продолжение смотрите :Гроза над Неаполем. Данный текст был приобретен на портале (№87179602 06.08.2026). – новая эра литературы ----------