Рейс Москва – Париж Екатерина Робертовна Рождественская Катя лежит на липкой оранжевой клеенке в предродовой палате и слушает истошные крики из соседнего зала. За месяцы вынашивания ноги превратились в беспомощные палки, тело отказало, а ребёнок, этот четырёхкилограммовый батончик со слишком свободолюбивым характером, вцепился изнутри и не желает выходить. Когда санитар ложится на неё сверху, как пресс, она слышит странный звук «ххррум» — и сразу чей-то дикий животный крик. Кричит она сама. Потом акушерка вдевает толстую нитку в кривую иголку и лжёт, что шовчиков всего пара, совсем не больно, а анестезия — это ведь тоже укол, так что потерпите. Дома Катя валяется, как мясо на прилавке, молоко льётся рекой, она кормит и худеет, кормит и худеет, а Лёшка сосёт и толстеет. Молодость берёт своё, девочка восстаёт, приободряется, идёт в театр на «Юнону и Авось» — первый раз за почти год, в длинном шёлковом балахоне, который предназначался для лета. Бабушка Лидка в темно-синем платье с люрексом шепчет про Караченцова, про его выпуклые глаза и невероятное обаяние. А сзади какая-то делегатка кашляет в самый прекрасный момент. Через пять дней Катя закашлялась тем самым кашлем. Потом и Лёшку стало корежить. Двухмесячный ребёнок не умеет откашливаться, слизь забивает нос, горло, трахею, он складывает губки трубочкой, давится, краснеет, извивается. В инфекционной больнице Катя висит на его кроватке, как перекинутое через веревку бельё, вытягивает из микроскопического носика вязкую слизь отсосом, приводит его в чувство сама, главное — не заснуть. Профессор Новелла Николаевна в жемчужном колье, уже не украшающем старинную шею, перебирает бусины как чётки и говорит: он будет кашлять сто дней. Гидроцефальный синдром, взгляд плавающий, родничок пульсирует над головой. Ленечка из Ларошеля приезжает, сияет, обещает: товарища подлечим, будет как новенький. Но Лёшка плачет постоянно, отчаянно, очень жалобно — хочет что-то сказать и не может. Дементий всё ещё в Индии, командировку продлевают и продлевают, Катя пишет слезливые письма, что сын скоро пойдёт в школу и женится, а папка не едет. Она думает о телевидении, о новых передачах — «Взгляд», «До и после полуночи», «600 секунд» — но кому доверить малыша. Дементий читает «Алёшкины мысли»: нужно столько узнать, нужно столько успеть. А Катя смотрит в кроватку и помнит, как Новелла Николаевна сказала — выживет, возможно, полностью поправится. Возможно. Она схватилась за это слово, как за что-то осязаемое, и до сих пор не отпускает. ==================== Наконец дома Наконец дома Ребенок родился важный, розовый и щекастый, просто маленький сказочный начальник. Катя разглядывала его с восхищением и недоумением – неужели это неуклюжее существо, этот четырехкилограммовый батончик почти на полгода приковал ее к больничной койке из-за своего слишком свободолюбивого характера? Сестра и все остальные любимые встречают из роддома! А что же будет дальше? Но она все равно постоянно улыбалась, стоило ей взять писклявый комочек на руки. Младенчик поворачивал лицо туда, где было теплее и пахло вкуснее, к груди, и жадно разевал рот в надежде, что ему подсунут что-то стоящее. – Поживешь у нас на Горького, Кукочка, – сказала мама. – На дачу пока боязно: далеко все-таки, а здесь все врачи под рукой. Да и Дементий еще окончательно не вернулся, а так будете все время под присмотром и нам на радость. Возражать было ни к чему, так действительно казалось разумнее. Бабушка, Лидка, была на седьмом небе от счастья, сияла вся и лучилась глазами, – а как же, первый правнук, такой долгожданный, выстраданный и намоленный. Она и правда ежевечерне, перед самым сном, обращалась к вышестоящим инстанциям с молитвами, чтобы у Робочки, зятя, прошла, наконец, язва и он стал бы нормально жить, без постоянных врачей, скудных склизких диет и обилия таблеток; чтоб у дочки, Аллусиньки, хватало на все сил и здоровья, да и на работу над книжкой время бы оставалось; чтобы младшая внучка, Лизонька, росла доброй и здоровой девочкой. О самой себе Лидка тоже не забывала, здоровья очень просила: сердце ее все чаще барахлить стало, скорые прямо повадились приезжать к ней во двор с сиренами да мигалками. А ей так хотелось дождаться, когда наконец и у старшей внучки, Катюли, исполнится заветная женская мечта… Лежа в ночной темноте на своем диванчике, она неистово шептала молитву Пресвятой Богородице о чадородии, именно ей и обязательно отдельно от всех других просьб, выделяя ее теперь как самую главную. «Все равно, – обращалась она к Богородице как к родной, – все равно, кого Катюля родит – мальчика ли, девочку, главное, чтоб род продолжить и тяжелое десятилетнее бездетное ярмо с внучки снять, мысли ее успокоить и упорядочить, пожалуйста, Пресвятая Дева, помоги. Ну, пожалуйста, услышь меня, грешную…» И вот наконец упросила. Лидка была уверена, что не без ее участия свершилось большое дело, ей очень хотелось так думать. Лешка. Только из роддома И вот теперь она сюсюкала, сладко замирая над новоиспеченным членом их большой семьи, коверкая все слова, которые только было возможно: – Ну, ты зе бозе зе мой, какой птеньтик, ты зе насе сясьтье, ты зе нас ангелотек, – а потом, нервно поводя ноздрями, расплывалась в еще более широкой улыбке: – Ты з мое сясьтье, а кто это у нас так надул, сто у бабки даже нос сикотет? – игриво спрашивала она и распахивала правнучьи распашонки, радуясь возможности самостоятельно перепеленать младенчика. Хотя с такими мелкими мальчишками ей встречаться еще не приходилось, – а как же, две внучки. И как ухаживать за этим микроскопическим члеником, Лидка понятия не имела, боялась даже смотреть в ту сторону, ведь привыкла совсем к другим размерам. Поэтому на всю квартиру звала подмогу в лице новой няньки, Валентины. С няньками вообще были проблемы. Когда родилась Лиска, стали срочно искать помощницу. Вот так по чьей-то наводке пришла Нюрка. Худосочная, деревенская, со злым лицом и крючковатым носом. Но за ее порядочность поручились, и она прижилась, полюбив малышку всей душой. Прошли годы, как пишут в романах, и Нюрка обнаглела. Спустя восемнадцать лет ее пришлось выгнать, пока она не успела вынести весь дом. Что на нее на старости лет нашло – одному богу известно… И ведь надо же, удивлялась Лидка, сколько лет Нюрка целкой-невидимкой ходила, а в последнее время, с полгода уже, как с цепи сорвалась: продукты, особенно консервы, на кухне вообще не задерживались: из заказа, видимо, сразу к ней в котомку – и на выход. Да и обозлилась она чего-то вконец, огрызалась и похамливала, а Катерину так вообще терроризировала, взревновав к сестричке. Взяли новую, Галину. Тоже не с улицы, а по хорошей рекомендации. Продержалась недолго. Баба была молодая, в соку, вот и начала потихонечку устраивать свою бабью жизнь, а попав к Крещенским, ей захотелось всего и сразу – первым делом ринулась подкатывать к их знаменитым друзьям, которые приходили в гости, заигрывать, кокетничать, чем вызывала у всех откровенное недоумение. Алена провела с ней серьезный разговор, попросила пыл поуменьшить и заниматься только своими прямыми обязанностями. Приставать к мужчинам на рабочем месте она перестала и перешла к другой тактике – стала обустраивать свой быт и обновлять гардероб за счет состоятельных хозяев, одновременно ища мужа на стороне. Большекромая была Галина, разносторонняя – и постельное белье стало пропадать из шкафа, и Аллусины сапожки куда-то уплыли, новые, на приличном каблуке и с широкой золотой каймой – загляденье, две кофточки шелковые, которые Робочка ей из Японии привез, еще дорогие антикварные чашечки гарднеровские, три пары, зелененькие, с цветочками, прямо из буфета утекли. Правильно в народе говорят: самый скоропортящийся товар – это люди. И сколько это можно было терпеть? Стыд, да и только! Однажды еще и ондатровая шапка у гостя, у Оскара Фельдмана, пропала! Народа тогда пришло много: что-то Крещенские в очередной раз отмечали. Все пальто в кучу на диване свалили, а когда настало время уходить – все, Оскаровой шапки нет, вместо той ему старую подкинули, потертую в нескольких местах, с оторванной завязкой, да и размера меньшего, а его новой, только что из ГУМа, и след простыл. Это у Крещенских-то в гостях! Позорище! Потом, правда, выяснилось, что кто-то из гостей случайно поменял, ну или сказал, что случайно. Время-то прошло, а подумали тогда, конечно, сразу на Гальку! Последней каплей стала пропажа изумрудного Лидкиного колечка, что вконец переполнило чашу терпения. Утром лежало в блюдечке – вечером магическим путем исчезло! Подговорила тогда Лидка одного своего хорошего знакомого, который все еще работал в театре, чтобы он Гальку-стерву приструнил и колечко изумрудное отжал. И что вы думаете – получилось! Он позаимствовал в театральной костюмерной милицейскую форму, важную, майорскую, и явился на Автозаводскую, по Галькиному адресу проживания. Уж о чем он с ней там говорил, чем пугал – неизвестно, но урожай превзошел все ожидания: на Горького вернулись сапожки с золотой полоской, колечко, то самое, с зеленым камушком, бирюзовые бусы и чешские гранатовые сережки, три пары перчаток женских кожаных, Робочкин кашемировый шарф, антикварный бронзовый подсвечник прямо со старой оплывшей свечкой, о котором даже никто и не вспомнил, три книжки из серии «Библиотека приключений» – «Похитители бриллиантов», «Записки о Шерлоке Холмсе» и «Три мушкетера», два цветастых отреза кримплена, которые Лидка со временем хотела превратить в платья, Лискины модные заколки для волос и новый красный свитер в обтяжку, две пары солнечных очков, три шелковых платка, кофеварка на одну чашку, которую Робочка привез когда-то давно из Америки, большая белая ракушка, которую ему подарили на Филиппинах, и настоящий австралийский бумеранг со стены. Целый чемодан добра, причем чемодан Крещенских… Короче, с няньками не везло… Но что было делать – дом большой, без помощи никак. Снова бросились искать, кому только ни звонили, кого только ни просили! Но замена к Крещенским пришла, откуда не ждали – замена в лице простой русской бабы Валентины, дальней-предальней родственницы Лидкиного вечного гражданского мужа Анатолия, в просторечии Принца Мудилы. Принц поручился за нее, наговорил много хорошего и попросил пристроить в семью. Не работать та не могла, а завод, на котором она проишачила всю свою сознательную жизнь на каком-то важном конвейере, скоротечно отправил ее на пенсию. Сочная и живая, без костлявости и возрастных признаков усталости, Валентина была добра, напориста и очень танцевальна от природы. Она пританцовывала при любой возможности: когда мыла полы – вокруг швабры, когда готовила кашку – около кастрюли, или просто била незатейливую чечетку в ожидании лифта, чем Лидку как бывшую балерину и подкупила. Была она вроде как всем подходяща, но имела одну странность, которая вскрылась чуть позже. То ли это была ее необъяснимая страсть, то ли откровенная глупость, хоть вроде как и мелочь, но она обожала покупать вещи в переходе у таких же, собственно, бабушек, как и она сама. Набирала всякого барахла, словно кто-то ее заставлял, потом приходила домой, осознавала, что в очередной раз дура, и жутко расстраивалась. Но при этом прям не могла пройти мимо. То ли из жалости к этим бабушкам, то ли в знак поддержки, то ли еще по другим своим понятиям. Это был ее какой-то абсолютно необъяснимый ритуал. Ее, естественно, частенько надували и подсовывали полное говно. Какие-нибудь просроченные таблетки от головной боли, например (а у Валентины голова никогда не болела!) – таблетки! в переходе! с рук! Уму непостижимо! Но нет, Валентина, хоть и расстроилась тогда, что просроченные (в переходе сослепу не разглядела на коробочке мелкие цифры), но сказала, что купила их у женщины с честными глазами (это она разглядела). Честные глаза, по словам Валентины, были у всех бабушек во всех переходах! Они – и бабушки, и глаза – приманивали Валентину своей порядочностью и жалобностью. В другой раз она принесла из перехода теплые домашние тапочки с аппликацией – на каждом по ежику с мухомором на спинке. И снова их продавала женщина с честными глазами. Красивые, вроде как и сделанные хорошо – ручная работа, похвасталась хозяйка. И не особо дорогие. Но, как дома выяснилось, разного размера – одна тапка валентиновского сорокового, другая – тридцать восьмого. Мерить в переходе не хотелось – мокро, грязно, холодно. А у честной бабки, наверное, разносортица случилась, вот и нашла дуру, то есть Валентину, всучила. С тех пор выражение «женщина с честными глазами» стало у Крещенских символом вранья и наивности. Но в остальном Валентина была бабой доброй и надежной. Вот обе они и хлопотали над махоньким Алешкой, пока Катюля, истощенная очередной кормежкой, спала без задних ног. Новоиспеченные бабушка с дедушкой. Пока движения неловкие, но немного практики – и все наладится! Надо сказать, что у каждого члена семьи лицо прям-таки дурело от счастья, стоило только подойти к кроватке с дитятей. Дитятю Катя с Дементием назвали Лешкой, имя, которое в свое время предназначалось мальчику, если бы родился он у Алены с Робертом. Но нет, не случилось, родились две девки. А тут, во втором поколении, все совпало – и имя хорошее, доброе, всем понравилось, и мечта бабушки и дедушки заполучить Лешку в семью исполнилась. Роберт пока смотреть – смотрел, но брать сокровище побаивался, хотя молодая бабушка, Алена, пользовалась любой возможностью, чтобы впихнуть-таки младенца ему в руки. Зато на Аленин день рождения, через две недельки после рождения внука, Роберт написал новоиспеченной бабушке поздравительную колыбельную: Баюшки-баюшки… Нынче без обмана Настоящей бабушкой стала наша мама. Баюшки-баюшки… Пусть земля узнает: Молодая бабушка счастье пеленает! А у нашей бабушки дочка – как подруга… Баюшки-баюшки… Жизнь идет по кругу… Баюшки-баюшки… И не скажешь точно: То ли внук у бабушки, то ли брат у дочки. Лиска, большая уже деваха, помимо помощи, племянника всячески использовала в корыстных целях: она училась в выпускном классе и любила подвалить к школе с колясочкой да погремушечкой и прогуливалась себе у входа, чем вызывала горячее сочувствие родителей пока еще бездетных одноклассников и даже некоторых учителей. А как же, еще десятый класс не закончила, а уже мать, ядрена мать… Но больше всех почему-то от счастья ошалел Бонька, любимый семейный спаниель. Он очень любил Впервые бабушка! Катю и после Лидки считал ее главной своей кормилицей и подругой. Так вот, когда увидел ее с ребеночком, сначала насторожился, тщательно и вдумчиво принюхался и вдруг заорал, прям как баба, хотя был уже вполне взрослый кобель, долго, протяжно, с руладами и всхлипами. Подошел с некоторой опаской поближе, громко и натужно задышал, пытаясь втянуть в себя, видимо, для успокоения, весь Катин запах и ее шевелящегося сверточка, а потом затих, положив умную голову ей на колени… Отпустило Катерину не сразу. Застарелая женская боль так долго владела ее телом и разумом, что с бездетностью своей она почти свыклась, душа крылышки опустила и тихо потекла по жизненному пути, не видя более в нем особого смысла. Но выстрадав наконец ребеночка, вылежав его в буквальном смысле слова и родив, хоть чуть раньше срока, но все-таки родив, живого, кричащего, совсем не подозревающего о том, сколько для этого пришлось испытать матери, она с головы до пят наполнилась гормонами счастья, которые умный пес сразу учуял. И даже угадал своим мудрым чутьем, что источник этой радости – ошеломительно и волнующе пахнущий мелкий живой человечек, который ни с того ни с сего появился в доме. Глаз Бонька с двери детской не сводил, полеживал, уютно устроившись в углу коридора, и следил за всеми, кто осмеливался войти в заветную комнату, где так густо пахло счастьем. Активный младенческий запах этот был ему еще не знаком, не встречался пока на жизненном пути, и собачье сердце каждый раз интуитивно убыстряло ход, когда кто-то проносил малыша мимо. И Бонька сразу посчитал его своим, самым главным, тем, ради кого в семье все и было задумано. В общем-то, не ошибся. Дементий, счастливый отец, подытоживал свои командировочные дела в далекой Индии, но они никак не итожились, командировку все продлевали и продлевали, поскольку не могли определиться со сменой караула. Кормили обещаниями: то отправим домой сразу после майских, а если никак не получится, то в июле уж точно, ну а осенью так вообще стопроцентно… Катя писала мужу слезливые письма, что ждет, как одинокая гармонь, что сын потихоньку растет, что головку держит, скоро сделает первые шаги, слово «папа» вот-вот скажет, а там уже и в школу пора, и жениться, а папка никак не едет. Очухаться после родов у Кати долго не получалось. Этот вроде как естественный родовой процесс стал для нее слишком серьезным испытанием, не только морально, но и физически. Она несколько часов кряду кряхтела и постанывала в предродовой, лежа на липкой оранжевой клеенке и слушая истошные крики мучениц из соседнего, родильного, зала. В родильный зал она переходить боялась, надеялась все-таки родить здесь. Название звучало слишком уж напыщенно и устрашающе – родовой зал… Да и орать женщины начинали сразу, как только за ними закрывались тяжелые двухстворчатые двери. В предродовой – нет, всё было тихо-мирно, ну пусть кто-то мог позволить себе чуть застонать, а там, в зале… Так что мечталось родить здесь, в тишине, на этой липкой клеенке. Но боль нарастала. Она была выматывающая, ни с чем не сравнимая, долгая и жгучая. К Катерине изредка подходила рукастая и сисястая тетка, сильная духом и телом, в бывшем белом халате, бесцеремонно залезала в нутро, закатывала глаза, шептала какие-то цифры и шла дальше по конвейеру. Тетка была циничной и строгой, работу свою делала уверенно и в разговоры с роженицами не вступала, словно это были немые безымянные машины по производству детей. Через пару часов мучений после очередного осмотра Катю отлепили от клеенки и, уже совершенно обессиленную и измотанную, повели все-таки в родовую. Сил уже не было, и сопротивляться было бесполезно. Хотя даже с кушетки ей было страшно встать: казалось, только она поднимется на ноги, дите, которого она столько месяцев выпестывала и вылеживала, выскользнет наружу. Но нет, вредный ребенок, наделавший столько шуму за эту нестерпимо долгую беременность и норовящий все время вылезти на волю при любом удобном моменте, сейчас вцепился в мать изнутри, притих и не желал двигаться с места. Ни сверхчеловеческие потуги, ни внутренние переговоры с маленьким упрямцем, ни уколы, ни мудрые указания врачей вот уже сколько времени разродиться не помогали. Катя полулежала-полусидела на холодном металлическом постаменте, почти неприкрытая, выставленная на всеобщее обозрение, и ей было абсолютно на все наплевать – боль затмевала всякий стыд. Только бы скорее это закончилось, мечтала она. И больше ни-ког-да! В родильном зале господствовала уже другая акушерка, похудее, позначительнее и поизмученнее. Глаза у нее были пугающе яркие, кафельно-голубые и слегка воспаленные. Наверное, продежурила всю ночь, решила Катя, глядя на ее усталое лицо и незакрывающиеся глаза. Акушерка еще раз осмотрела новенькую и сразу решила идти на крайние меры: позвала санитара, огромного рыжего парня, который с ходу, не поздоровавшись, лег, как пресс, на Катин живот, чтобы выдавить из чрева нахального ребенка. Не тут-то было! Малец хоть немного и продвинулся к выходу, но рождаться, то есть выходить на волю, не желал. Или не мог. – Ну, девочка, сейчас придется потерпеть, – предупредила врачиха. Катя от страха затихла, и тут ей без лишних реверансов акушерка смачно взрезала промежность. Она только и услышала странный звук «ххррум» – и сразу чей-то дикий животный крик, будто неопытный живодер по-садистки медленно разделывал пока еще живую свинью. Кричала она сама. Санитар, словно и не слыша истошного Катиного крика, снова приналег ей на живот и по-молодецки поднажал, стараясь, как Кате показалось, выдавить вместе с ребенком хотя бы часть ее внутренностей. Но родился только мальчишка. И вот, когда наконец с нее слез санитар, а Катя, обессиленная и полуживая от боли и ужаса, выполнила свой материнский и гражданский долг и с надеждой глубоко и облегченно вздохнула, акушерка, пристроившись у ее ног, снова с ней заговорила. А может, и не с ней, а сама с собой: – И что мы тут будем обезболивать, милая моя? Совершенно нечего здесь обезболивать! Сейчас быстренько тебя зашьем, разрез-то всего ничего! А не взрезали бы – порвалась бы вся вкривь и вкось. Зато как сейчас красиво – аккуратненько, пряменько, хоть прямиком на выставку! Пару шовчиков наложим – всего-то ничего! Совсем не больно, – неспешно врала акушерка, вдевая толстую нитку в кривую иголку. – Ты же умная девочка, понимаешь, анестезия – это укол! Так и я тоже буду колоть, прокалывать, можно мой прокольчик легко перетерпеть без анестезии, это ж почти то же самое! А с заморозкой выйдет долго, да и лишние лекарства ни к чему, накачали вон тебя за всю беременность. А если уж совсем невмоготу будет – покричи, у нас тут все кричат, такая, видишь ли, и у вас, и у нас драматическая работа… Сидеть потом Кате было запрещено надолго, брать на руки ребенка (тяжелый!) – тоже. Мама ей подносила сына кормиться, только когда она лежала. За эти долгие больничные месяцы вынашивания, а вернее, вылеживания, все у нее в теле атрофировалось, ноги превратились в беспомощные тонкие палки, а мышцы вообще куда-то делись. Да и после родов, уже дома, она все время валялась, как мясо на прилавке. Не было ни сил, ни желаний. Внутреннее счастье, да, было, но силы исчезли совершенно. Двигалась она медленно и плавно, ходила по стеночке, чтобы вдруг не повело голову. Но дома и стены лечат. Вскоре молодость взяла свое, девочка восстала, приободрилась и вошла в новое жизненное русло. ---------- Карие вишни Карие вишни К концу второго Алешкиного месяца Катя окрепла настолько, чтобы претворить в жизнь свое первое четко сформулированное желание после почти восьмимесячного отсутствия – выйти в свет, а именно в театр Ленком на «Юнону и Авось». Спектакль этот был ее любимым с самой его премьеры, куда они ходили с папой и мамой. А потом еще несколько раз с Лидкой, давно, еще до поездки в Индию. Обе каждый раз влюбленно и трепетно смотрели на Караченцова и срочно хотели к нему, туда, на сцену… – Ведь он не очень-то по-мужски и красив, Козочка, посмотри внимательно, – страстно каждый раз шептала Лидка внучке, – эти выпуклые глаза, этот большой рот и крупные щербатые зубы, но какое невероятное обаяние, какой темперамент, как он грациозно движется, как, извини мой французский, прет от него мужиком, это же черт знает, что это такое! Был у меня в молодости один, – Лидка набрала в грудь воздуха, чтобы продолжить, но потом засуетилась, встряхнула головой и лукаво улыбнувшись, прошептала: – Хотя пусть эта глава моей жизни останется неопубликованной… Они долго еще после каждого просмотренного спектакля говорили о Караченцове, который на тот момент был для обеих эталоном мужчины, но не меньше обсуждали и актрису, которая играла Кончиту: – Он же как бронепоезд, энергия, свист, дым изо всех дыр! А эта ну никакущая, холодная и застывшая, как мороженая треска с пустым глазом, в ней ни капли женского, она просто играет роль! Ни петь, ни свистеть, ни плясать, ни топать! Она же деревянная по пояс, просто девушка средней красоты, никто на нее и не обернется! Хотя, наверное, спит с кем-то очень важным. Но все равно, не понимаю, как такую могли дать в пару этому великому мужчине? Как? – все не могла остановиться Лидка. Вот Кате и захотелось взглянуть спустя годы на своего любимого графа Резанова и обновить те чувства, которые ее захлестнули тогда с невероятной силой. Билеты папа достал сразу, один звонок – и пожалуйста, первый ряд, как дочка просила! Хотя в Москве в это время проходил какой-то съезд, и почти весь зрительный зал на «Юноне» был отдан понаехавшим со всего Советского Союза депутатам. Намыливались-накрашивались долго, хотелось выглядеть на все сто! Лидка с утра сделала маску, ходила, пугала всех белым масляным лицом, а потом отдалась парикмахерше, которую ради такого важного случая вызвала на дом. Ближе к вечеру намастырила брови, ворча, что отрасли, как у Брежнева, достала из загашников дорогую французскую тушь и не постеснялась взять самую яркую, кроваво-красную помаду, первый ряд все-таки. А платье надела темно-синее, с люрексом, не наглым, а интеллигентным, слегка заметным, но все же, в надежде, что оно будет томно поблескивать в отсвете софитов и граф Резанов не сможет ее не приметить… Шла как на свиданье, ну и выбрала, естественно, самое красивое. Катя же решила, что напялит длинный шелковый черно-белый балахон, который вообще-то был предназначен для лета, но подошел и для ранней весны, поскольку ни во что другое новоиспеченная мама еще не влезала. Ушли, заговорщицки переглянувшись. Лешку остались сторожить мама, сестра и нянька Валентина. – Иди-иди, Кукочка! – подталкивала ее к выходу мама, – выходишь первый раз почти за год! Надо будет потом это отметить! Главное, молоко сцедила, поэтому не спеши, голодным Лешка не останется, мы уж тут как-нибудь втроем, – но, увидев Роберта, который тоже вышел проводить дочку с тещей к лифту, поправилась: – Вчетвером с ним справимся! Как славно и в общем-то непривычно было идти по вечерней мартовской Москве! От дома до театра недалеко – минут пятнадцать, и Лидка, понимая, что Катюле надо подышать, можно сказать, первый раз за все это долгое время согласилась, чтобы не ехать одну остановку на троллейбусе, а пройтись пешком, при условии, чтоб только тихонько и не торопясь. Бабушка обеими руками ухватилась за внучку, и они отправились в театр. Аллуся даже вышла на балкон, чтобы проследить за их торжественным проходом по двору, хотя и видно уже ничего почти не было. Катя до этого на улицу почти не выходила. Разве только до машины и обратно, чтобы съездить с ребенком к врачу. Гулять с малышом тоже сама почти не гуляла, покормив, сдавала его маме, Валентине или сестре и без сил заваливалась спать. А сейчас радовалась возможности идти, хоть ноги слушались все еще неважно, и даже Лидка ее слегка подбадривала: – Ничего, Козочка, скоро будешь бегать, дай только время, потом прям хоть в космос лети! Это пока все временные трудности… Но все равно старайся получать от жизни удовольствие, иначе она теряет смысл, – Лидка тяжело висела на внучке, боясь поскользнуться. От этого Кате становилось совсем невмоготу, но она не роптала. Март уже подрастопил снег, он лежал черными горками во дворе, но на улице Горького было уже по-весеннему чисто. Мартовский запах сильно отличался от февральского, во всяком случае Кате так казалось. Воздух уже не был таким колючим и замороженным, как еще совсем недавно, инертным и безучастным, а стал более живым и обновленным, посвежел и слегка отогрелся, словно в него впрыснули тепленького кислорода. Катя поняла, что радуется совсем незначительным мелочам, которые раньше бы ни в жизнь не заметила: неуклюжему троллейбусу с нахохленными пассажирами, который прошелестел мимо и на который они демонстративно не сели, красочным восьмимартовским витринам ее любимого книжного «Москва», высоким голым липам, старинным люстрам красавца Елисеевского, знакомой двери Дома актера и дальше, через дорогу, вечно задумавшемуся Пушкину, маленькому скверику за ним, куполам церковки на углу улицы Чехова и даже толпе у входа в театр. Когда они проходили мимо дома на Пушкинской площади, где еще совсем недавно жила Лидкина подруга Надька Новенькая, Катя вдруг вспомнила, как бабушка водила ее к ней совсем еще девочкой. Жила Надька на втором этаже прямо над булочной в просторной комнате с балконом, выходящим на скверик с Пушкиным. Стоял он к балкону полубоком, а грубо говоря, задом, задумчиво опустив кудрявую голову, и Катя любила следить, как на него садятся голуби, дерутся за место на плечах, подскакивают и машут крыльями. А еще на балконе, да и в комнате тоже, всегда зазывно пахло теплым хлебом, хоть завозили его в магазин внизу всего раз в день, рано утром. Но живородящий аромат этот давно уже въелся в стены и действовал расслабляюще, отзываясь в основных человеческих инстинктах. Хлеб означал спокойствие, сытость, благополучие… Вот Катя и зависала на балконе, вдыхая домашний хлебный запах, доносящийся из булочной, и наблюдая за торопливыми пешеходами. Квартира у Надьки была огромная, коммунальная, с миллионом комнат и коридором, который от входа сразу уводил куда-то влево. Надькина комната была первой по ходу, и Катя далеко по коридору не уходила, ни к чему было, никогда не надобилось, но однажды попросилась в туалет. Надька ее проводила, вроде как и совсем недалеко, через четыре двустворчатые соседские двери. Только собралась она присесть, как в дверь громко забарабанили: – Ну-ка, выходи оттудова! – раздался скрипучий настойчивый голос, сразу даже было и непонятно, мужской или женский. – Выходи, кому говорят! Голос откашлялся, но остался таким же хриплым и грубым, хотя и стал более женским. Катя испуганно притаилась, не зная, как поступить. Выходить было страшно. Колонка над покоцанной ванной зловеще гудела и шипела, обилие разномастных тазов, развешанных по стенам, завораживало, тут же висела и коллекция унитазных накладок, и оставаться в этом подтухшем неприютном месте совсем не хотелось. Катя стояла у двери, упершись взглядом в расписание, кто из соседей когда моется. Нашла знакомую фамилию: Новенькая Н., по вторникам, с 18:00 до 18:45. Больше делать в этой тусклой ванной было нечего – писать девочке давно расхотелось… А выходить к этой скрипучей бабе-яге тем более! – Кому говорю, стерва, освободи помещение! Быстро домой! Все равно мимо не пройдешь! – снова заскрипел голос, и следом кто-то так сильно пнул дверь, что крючок аж подпрыгнул. – Ну, гляди, если не боишься! Вот сейчас водяная крыса тебе жопу-то и откусит! Щас я их напущу, и они все враз из унитаза-то полезут! Смотри, Стеллка, зубы-то у них ядовитые, у крыс-то, жопу укусят и сразу насмерть! По-хорошему выходи, Стеллка, блядина, выходи, иначе капец! – Так, Зинаида, у тебя опять пасть нараспашку! – раздался под дверью уборной спасительный Надькин голос. – Ты что мне тут гостей пугаешь? Ну-ка отойди от двери! Надька командовала громко и смачно, словно дорвалась наконец до власти. – Дык, Надюх, я решила, что там Стеллка моя прячется! Думает, я ее в сортире не достану, словно ей домой возвращаться не придется! – Так, двигай давай отсюда, Стеллка твоя, небось, под кроватью давно сидит прячется, вот и иди выуживай! Шаги за дверью удалились, и Катя на Надькин голос с опаской приоткрыла дверь. – Ее нет? Бежим! – Катя взяла Надьку за руку, и они побежали по коридору к спасительной двери. Надька рассказала потом, что Стеллка, а лет ей тогда было тринадцать-четырнадцать, та еще оторва. Вся квартира от нее страдала, держали все под замком, но закон ей был не писан – то чужое письмо вскроет и начнет при всех его декламировать (а ты еще попробуй отними), то Сапуновым зеленку в зеленые щи нальет (чтоб зеленее были), то однажды у новых босоножек, которые Ритка Головкина урвала у спекулянтки, один каблучок подпилила напильником так, что поначалу и незаметно было. А потом долго радовалась, когда Ритка их напялила и враскоряку пошла, удивляясь, что вдруг хромать стала. И управы на нее нет, на Стеллку эту, растет без отца, а мать не справляется, сетовала Надька. Но Катя была маленькая, все эти объяснения были ей ни к чему, и она сильно тогда была напугана. По ночам не могла заснуть, прислушивалась, не приползут ли эти водяные крысы с ядовитыми зубами, да и в туалет заходила с опаской, пока папа с мамой не показали их ей в зоопарке – большие, милые, усатые, под названием «ондатра». Они, даже если б очень захотели, никогда б и не влезли в унитаз, чего их бояться, успокоил ее тогда папа… Но это было давно – тогда… И вот теперь театр, и уже граф Николай Резанов – ах, как же Караченцову шла эта рубашка-апаш, расстегнутая чуть ли не до самого пояса, – отправляется в далекую экспедицию, и вот уже встречается с Комендантом в Калифорнии и делает подарок дочери, но говорит пока еще совершенно сухим и бесстрастным голосом: «В день пятнадцатилетия дочери вашей – Марии де ля Кончепчион де Аргуэльо – имею честь презентовать ей золотую диадему, осыпанную драгоценными каменьями из коллекции императрицы Екатерины. Пусть примет она сей дар как знак светлой дружбы между нашими державами». Пока Караченцов был холоден, строг и неприступен, может, даже слишком деловит и дерзок. Лидка неосознанно слегка поежилась, и Катя это почувствовала. А еще сзади, прямо за ней, какая-то делегатка отчаянно кашляла, мешая наслаждаться прекрасным графом на сцене. Катя пару раз обернулась, мол, вышли бы в фойе, тетенька, прокашлялись бы, но бабка непоколебимо сидела горой и мощно и вызывающе кашляла, мешая окружающим наслаждаться завораживающим действом. Лидка совсем было загрустила, но вот снова начали петь ее любимую песню, и она тотчас оттаяла: Ты меня на рассвете разбудишь, Проводить необутая выйдешь. Ты меня никогда не забудешь, Ты меня никогда не увидишь… Заслонивши тебя от простуды, Я подумаю, Боже Всевышний!.. И снова сзади «кхе-кхе-кхе» – на весь зал в самый прекрасный момент… И теперь уже Кончита что-то долго говорит на испанском, и тут окрик Резанова переводчику: «Не надо! Я понял!» Окрик, который сильнее всех объяснений в любви… И снова испанка, теперь уже по-русски: Я знаю, чем скорей уедешь ты, тем мы скорее вечно будем вместе. Как не хочу, чтоб уезжал, как я хочу, чтоб ты скорей уехал, Возьми меня, возлюбленный, с собой. Я буду тебе парусом в дороге. Я буду сердцем бури предвещать, Мне кажется, что я тебя теряю… И их дуэт, самый чувственно сильный из всех, что Катя когда-то слышала, и слезы из глаз у обоих, и сплетенные руки, и объятия, даже неловко было при таком присутствовать, тут свидетелей не должно было быть. Я тебя никогда не увижу, Я тебя никогда не забуду… Я тебя никогда не увижу, Я тебя никогда не забуду… И тут Лидка, со слезами на глазах и, скорей всего, из разъедающей ее ревности, страстно зашептала Кате на ухо: – Ну ты согласна, что она ему не пара? Столько лет прошло, а ее так и не заменили! Ну рыба же! Ры-ба! Неужели Захаров не чувствует такого диссонанса? Он, конечно же, мастер деталей, мелочей; он тактик, но нисколько не стратег; он не в состоянии охватить общего, всей картины, от нее прямо прет фальшью… – продолжался Лидкин нервный шепот и всхлипывания. – Это же должна быть невероятно взаимная любовь! (Лидка мастерски выделила слово «взаимная».) Она должна литься со сцены и ощущаться в зале! А от этой ничего не исходит, она как… как очищенная картошка… Нет, ну ты со мной согласна? – Лидка так пихнула Катю локтем в бок, что ей тут же пришлось согласиться. – Кхе-кхе! – напомнили о себе сзади. – Женщина, – не сдержалась Лидка, – я вам решительно заявляю: болеть надо у себя дома, а не в общественном месте, уж тем более в театре! Вы же всем портите восприятие! Безобразие! Уймитесь наконец! Тетка сзади притихла, давясь кашлем, но из зала не вышла, она тоже была в слезах. Лидка снова мысленно перенеслась туда, на сцену, в объятия графа Резанова, и ее колдовские глаза лучились зелеными искрами, несмотря на роскошную зрелость, клонящуюся к закату. Она поблескивала интеллигентным люрексом и смотрела во все глаза из своего первого ряда на прекрасного графа Караченцова. Он, как назло, нависал со сцены прямо над ней, а она, раскрасневшаяся и томная, любила его в этот самый миг, ничего не требуя взамен, любила неистово и млела, глядя на то, как дрожит каждый его мускул под обтягивающей одеждой, как выступают капли пота на его милом лице и смотрят куда-то вдаль его прекрасные ка-а-ари-ие ви-и-ишни-и-и… Сколько было дома разговоров о том, какой он волшебный, талантливый, обаятельный, как актерски вырос за годы, что она его не видела, и что надо срочно пойти посмотреть остальные спектакли, где он играет. И Катерина была под невероятным впечатлением и от спектакля, и от графа, и от прогулки, и от самой Москвы, по которой за все ее индийские годы она так, оказывается, соскучилась. ---------- Зараза Зараза Дней через пять Катя закашлялась очень похожим кашлем на теткин, тот самый, театральный. А вскоре и Лешку стало корежить. Откашляться он не мог, совсем не умел еще, складывал губки курьей жопкой, давился, краснел, извивался, но продолжал захлебываться слизью. Вызвали скорую, повезли в больницу. По дороге случился еще один тяжелый приступ, и врач, пожилая мрачноватая женщина, видевшая всё и вся, с уверенностью заявила: коклюш, у обоих. Адрес районной детской больницы моментально изменили на инфекционную. Синеющего ребенка сразу же положили в интенсивную терапию, испуганная Катя пристроилась рядом. Оба заходились в кашле, только Лешка беззвучно, а Катя постоянно драла себе глотку, издавая нечеловеческие звуки – то кукарекая приступами по-петушиному, то лая басом на врачей, которые заходили в палату. Им-то что, они, небось, все в детстве переболели, а Катя не успела, из всех детских болезней отличилась лишь в десять лет только долгой и изматывающей скарлатиной. С коклюшем же встретилась только сейчас. Оба болели тяжело: одна – потому что все эти детские болезни взрослыми переносятся слишком тяжело и изнурительно, другой, мелкий, потому что не набрал еще нужных рефлексов и навыков, иными словами, просто пока еще не научился хорошенько откашливаться, да и зараза попалась едкая. Слизь забивала нос, горло, трахею, ребенок страшно вращал глазами, пытаясь глотнуть воздуха и – не получалось. Есть тоже не мог, как только брал грудь, носом шла слизь, и Катя маленькой клизмочкой пыталась ее убрать. За несколько дней болезни он похудел и сильно побледнел, его часто рвало, он перестал сосать и почти не спал – задыхался. Первый день коклюша. Пока решили, что болят ушки Дедушка приехал навестить внука в больницу Катя не спала тоже, висела на его кроватке, как перекинутое через веревку белье. Как только слышала хрюкающие звуки – начинала орудовать отсосом, вытягивая из микроскопического носика вязкую слизь, забивающую все проходы, – это единственное, что ненадолго помогало справиться с задержкой дыхания. Иногда звуки из маленькой кроватки переставали слышаться вообще, и это было намного страшнее – тяжелые апноэ, остановки дыхания случались все чаще и чаще, доходило и до судорог. Бывало, Кате и времени не хватало, чтобы позвать на помощь, она научилась приводить ребенка в чувство сама, главное – не заснуть, то есть совсем не спать. Через неделю борьбы с коклюшем созвали консилиум – состояние ребенка ухудшалось на глазах. Лешку забрали на совет одного, «мамочку» попросили подождать в палате и не беспокоиться, ей сразу сообщат решение. Катя пару минут постояла на свежем воздухе – у каждого бокса был свой отдельный выход во двор, чтобы инфекция не вырывалась в больничный коридор. Холодный уличный воздух вызвал сильный приступ кашля, и она сразу вернулась в палату. Ей вдруг стало очень страшно, она на секунду представила, что с ее маленьким Лешкой может что-то случиться, что-то непоправимое, ужасное… Осиротевшая кроватка стояла посреди палаты, и Катя, как заключенная, стала монотонно ходить вокруг нее, наматывая круги и стараясь ни о чем не думать. Порядочно устав, решила все же не садиться, чтобы не заснуть. Промучилась в неведении довольно долго, хотела выйти уже в запретный коридор, но вот за дверью раздалось шарканье, и медсестра вручила ребенка мамаше. Лешка спал как ни в чем не бывало, пожалуй, такого спокойного выражения лица Катерина давно не видела, в больнице уж точно. Но дышал он все равно с трудом, и каждый вдох сопровождался жалобным подсвистыванием. – Врач придет, все сам расскажет, – многообещающе сказала сестричка и поспешила скрыться. Лечащий врач пришел не один и не сразу, видимо, осматривали не одного только Лешку. Сухонькая старушка, которая приковыляла следом, оказалась профессором по детским инфекционным болезням, вида аристократического, с искусно уложенными голубыми волосами и в жемчужном колье, уже совсем не украшавшем старинную шею. – Ну что ж, милочка, – с невиданной здесь улыбкой обратилась она к Катерине, – меня зовут Новелла Николаевна, а вы, – она, надев очки, вчиталась в историю болезни, – Екатерина Робертовна, как я вижу. Должна сказать, что по вашему малышу у нас были долгие споры, – она бросила едкий взгляд на лечащего. – Я все-таки думаю, что ваш ребеночек вполне перспективный… – Что это значит, не поняла? – спросила взбудораженная Катя. – Это значит, – начала спокойно объяснять профессорша, – что, несмотря на всю тяжесть течения болезни, ребенок должен выжить и, возможно, со временем полностью поправиться. Двухмесячный ребенок совсем не приспособлен для сопротивления этой серьезной инфекции. Катя аж подавилась воздухом, услышав такое новое для нее мнение и надолго закашлялась. Это удивило. А как могло быть иначе? Конечно, выживет, что за бред, обязательно поправится, как иначе, куда он теперь от нее денется? Доктор, видимо, решила все как можно более подробно рассказать, и поэтому села, ноги ее не очень держали, да и каблуки для такого почтенного возраста казались высоковаты. – Проблема наша с вами в том, – начала она многообещающе, – что иммунная система у грудничков еще только формируется, и защиты против такого серьезного заболевания пока нет, на лицо незрелость кашлевого центра. Иными словами, слишком он маленький для такой опасной болезни. Но, что важно, несмотря на, повторюсь, очевидную тяжесть течения, пока не присоединилась вторичная инфекция, пока нет, слава богу, осложнения на легкие, да и не вижу, скажем, признаков отита, а это тоже весьма важно. Любой рассадник инфекции усугубляет ситуацию. – А что же тогда не нравится лечащему врачу? – спросила, чуть успокоившись, Катя. – Ну, смотрите, буду с вами откровенна, вы мать, вы все должны понимать. Сейчас все силы малыша уходят на поддержание самой главной жизненной функции – дыхания, а оно у него резко нарушено. Часто возникают апноэ, остановки дыхания, вы сами это знаете, и сколько каждое продлится – никому не известно. Кислород в этот момент в мозг не поступает – возникает кислородное голодание. Вот смотрите, – она привстала и облокотилась на Лешкину кроватку. – У него взор плавающий, глазки полусомкнутые, голова слишком запрокинута – видно, что мозг страдает. Выраженный гидроцефальный синдром. Можно порекомендовать провести люмбальную пункцию, чтобы снять лишнее напряжение… Про лишнее напряжение Катя все понимала, она стала замечать, что последнее время у сына стал более явно пульсировать родничок, который повторял все импульсы крохотного сердечка, и она сама могла слушать его кончиками пальцев. Катя сидела, как замороженная, – с ней никто так долго и так подробно здесь, в больнице, еще не разговаривал, так страшно и так понятно. С ней вообще почти не общалась, словно она случайно зашла в детскую палату. Медсестры суетливо забегали по утрам, брали кровь у сына из крохотной пяточки, мерили голову сантиметровой лентой, что-то записывали и исчезали. Следом появлялась лечащая, быстро осматривала грудничка, вертела туда-сюда, словно кусок мяса на рынке, внимательно прослушивала, но сюсюкала при этом только с ребенком, мамы вроде как и не было рядом. Из кроватки раздалось хрюканье – сын проснулся. Он закряхтел, завертелся, понятно было, что нос во время сна забился, и мелко-мелко, словно из последних сил, закашлял. Катя мгновенно подняла его из кроватки и он, закатив жалобные глазки, громко не то заплакал, не то закричал, не то просто попытался вздохнуть. – Ну-ну, давай откашляйся, давай, – Катя слегка встряхнула сына, чтобы он вошел в ритм и нормально задышал. – Сколько же это будет длиться? – Сто дней. Он будет кашлять сто дней… – устало ответила профессорша, спокойно наблюдая за мамой с младенцем. – С чего вы взяли, что именно сто? – с удивлением спросила Катя. – Коклюш в старину называли стодневный кашель, – Новелла Николаевна медленно перебирала жемчужины на нитке, словно это были ее четки, и говорила мягким усталым голосом, слишком домашним и теплым, и, если бы не тема разговора, Катю бы плавное его течение давно усыпило. – Главное сейчас восстановить функцию дыхания в полном объеме, потому что все природные силы этого маленького человечка уходят на борьбу с кислородной недостаточностью и не остается энергии ни на еду, ни на движения, ни на развитие, ни на что. Все функции засыпают, вроде как замирают до лучших времен. И надо, чтоб эти лучшие времена настали как можно скорее. – И что я могу сделать? – спросила отчаявшаяся было Катя. Сын у нее на руках затих, и она снова положила его в кроватку. – Лечение мы скорректировали, все делается, чтобы вы как можно скорее вернулись домой. А вы, что же вы можете делать? – врач на секунду задумалась. – Да ничего особенного. Больше гулять – это и сыну, и вам показано, стараться докармливать, хоть по чуть-чуть, но чтоб обязательно ел… Ну и книжки ему читайте, чтоб вырос умным мальчиком! – Новелла Николаевна отлипла от кроватки и сделала несколько неловких шагов к выходу. – Все будет хорошо, не волнуйтесь и поскорей выздоравливайте! Эта фраза прозвучала очень многообещающе, и Катя буквально схватилась за нее, словно за что-то осязаемое. Снова помогла мама. Она приезжала утром после обхода, сразу выставляла коляску под окно и садилась рядом слушать внука – Катя в это время могла хоть урывками поспать. Лешка почти целыми днями проводил на воздухе, начал нагуливать щеки, стал меньше задыхаться, дело шло, хоть и не быстро, но шло к поправке. Выхаживаем первенца Лидка готовилась к приезду правнука как никогда тщательно и вдумчиво. Во-первых, освободила детям свою комнату, переехав в гостиную. А много ли ей надо? Только поспать, а все остальное время все равно на кухне. Решила, что ее комната подойдет маленькому лучше всех других. Сама все прибрала, лишние вещи спрятала по шкафам да ящикам, оставив блестящие полированные поверхности, которые можно было без труда ежедневно протирать влажной тряпочкой. Старательно вымыла окна, да так, что блестели, как чешский хрусталь, причем сама, никого к этому делу не приспособив и никому ничего не сказав. Секрет для окон у нее был свой, с двойным эффектом: разводила она в воде нашатырный спирт, который хорошо держал и саму ее в равновесии, не давая забыться, и вдобавок прекрасно отмывал окна. Но сначала мазала зубной пастой. «Только в чистом стекле отражается чистое небо», – говорила Лидка. Крохотную детскую кроватку она закатила в угол комнаты, отодвинув свой диван так, что получился уютный закуток, отгороженный диванной спинкой от остальной комнаты, гнездышко, где можно было спрятаться от домашней суеты. Двигала все не сама, конечно, Принц помогал. – У нас здесь слишком много мебели, может, что-то вынесем из комнаты? – Лидка в раздумьях смотрела на круглый столик на бронзовых лапах, который был, конечно, хоть красив и породист, но в преддверии приезда мальчишки оказался ни к селу ни к городу. Ни под пеленальный его не приспособить, ни под обеденный. Принц стоял наготове, можно сказать, на низком старте, чтобы исполнить любое Лидкино желание. Схватил столик и сразу потащил его вон из комнаты. – Толь, надо же понимать куда! – остановила его Лидка. – Я просто вслух размышляю. Здесь он не нужен, а ставить-то куда? Она отошла как можно дальше назад, почти к стенке, чтобы охватить взглядом всю комнату, и стала рассуждать, время от времени встряхивая головой. – Эх, я б еще занавесочку им повесила, чтобы оградить от всякого любопытства, – размечталась Лидка. – Да от кого их ограждать, это же их комната целиком, а не угол в коммуналке, – резонно заметил Принц. – Кто сюда из чужих пойдет? – Ну, не скажи, дверь же сразу у входа, мало ли доброхотов, раз, сунутся без стука – и все как на ладони… – Да ладно тебе, так ты тоже не сможешь их ото всех защитить, – Принц стоял со столиком в руках, не зная, куда теперь его поставить. – Ну что ты с ним стоишь? Ставь на место… Ничего, не сильно-то и мешает… Я вот, Толь, про цикламен не пойму, – Лидка подошла к окошку, на котором набирал бутоны ярко-розовый цветок. – С одной стороны, земля, грязь, с другой – нежность и красота, надо ж на красивое смотреть. Вон, смотри, сколько бутончиков полезло! Я его и золой отпаивала, и сахарной водичкой раз в месяц поливаю, отзывается, а как же! Оставлю все-таки Катюле на виду, пусть смотрит и радуется! – Лидка оперлась на подоконник и вдруг увидела на стекле пятнышко, которое принялась оттирать рукавом игривого халатика. – Надо же, мыла-мыла это окно, а на самом видном месте разводья не доглядела. А так чисто получилось, а, Толь? – Господи, неужели ты и наверх сама лазала? – Толя от страха прижал руки к груди, в красках представив, как Лидка могла рухнуть с высоты. – Долго ли умеючи? – хохотнула Лидка. – Главное, дождаться, пока все уйдут, а то замучили бы советами и запретами! А так тихонечко притащила стремяночку, запаслась газеткой, нашатыркой и зубной пастой и полезла аккуратненько наверх. Но когда я все стекла намазала пастой, вид у окон был жутковатый, как в операционной. А как пасту нашатыркой оттерла, окно прям засияло! Скажи, а? Она горделиво стояла спиной к чистому окну, словно художник, представляющий зрителям свое новое полотно. – Дикая ты у меня все-таки, до сих пор дикая, – постарался улыбнуться Анатолий, но получилось это у него так себе. – Ладно тебе, в чем дикость? Что окно помыла? – Лидкины брови взлетели к небесам, а глаза выдавали полное недоумение. – В том, что тебе, извини, уже восемьдесят три, а ты, как макака в Африке, все по веткам прыгаешь. Совесть уже пора иметь к этому возрасту! – сказал Принц и понял, что перегнул палку. – Глубокая мысль, кстати, – вполне серьезно произнесла Лидка. – Ты считаешь, что этим красочным рассказом про возраст и макаку ты меня убедил? Считаешь, что ты, такой фольклорно-занудливый элемент, можешь со спокойной душой изливать на меня перегной и брызгать говном?! – Лидок, остановись заранее, никакого говна, я просто за тебя волнуюсь, ты же прекрасно это понимаешь! – пошел Принц на попятную. – Я ничего уже не понимаю! Лучше помолчи, пожалуйста! Это сейчас в твоих интересах! – Лидка выглядела вполне решительно. – Радуйся, что я еще в силах и могу не только себя обслужить, но и вот эти вот окна! И тебе на стол подать! И всем моим! А то он устроил тут, понимаешь! – Лидок, я правда волнуюсь! – стал мямлить Анатолий. – У меня аж запекло, заклокотало внутри, когда ты сказала, что все окна вымыла сама! И под коленками предательски защемило, их чуть в другую сторону не выгнуло… – и он слегка присел, чтобы наглядно показать, что именно у него случилось с коленками. – Главное, что ты жива-здорова, остальное для меня, правда, не так уж и важно. Вон по телевизору столько ужасов рассказывают! Вот эта, совсем новая, по ленинградскому ТВ, «Шестьсот секунд» называется – это же детектив, это же хроника преступлений! Там каждые эти шестьсот секунд кто-то умирает, кого-то убивают, страсть да и только! Зачем нашему советскому человеку все это показывать? Жили без этих ужасов, и еще сто лет проживем! Как хорошо, что телевизор стоит в гостиной, подальше от детской! Как раньше все в одной комнате с телевизором жили – не представляю… ---------- Авария Авария Пролежали Катя с сыном больше месяца, на двадцать восьмое апреля как раз назначили выписку домой. Именно в день выписки больница, да и вся Москва наполнилась слухами – авария на Чернобыльской АЭС. Официальные сведения были на редкость скупыми: «На Чернобыльской атомной электростанции произошла авария. Поврежден один из атомных реакторов. Принимаются меры по ликвидации последствий аварии. Пострадавшим оказывается помощь. Создана правительственная комиссия». Но Москва полнилась слухами, официальной информации верили мало или не верили вообще, считали, что все намного страшнее. Каждый о произошедшем знал из первых уст, только чьи были первые уста, известно не было никому. – Лидок, – первым позвонил встревоженный Принц Мудило, – надо уезжать из города, причем срочно! Все случилось на атомной станции намного раньше, нам сообщили об этом только сейчас, и к Москве уже подползает радиоактивное облако! Скажи Робочке, у вас же семья, ребеночек маленький, надо спасаться! Больше всех была перепугана жена композитора Мопсина Анжелла, в обиходе Желла, обязательно через два «л». Она примчалась к Крещенским домой без звонка, хотя обычно такое себе не позволяла, поскольку считала, что прекрасно воспитана. Но это ей только казалось. Лидка слегка опешила, увидев ее, большую и яркую, в дверях, хотя к восьмидесяти трем-то своим годам научилась ничему уже не удивляться. Больше всего обрадовался спаниель Бонька – людей он любил в корыстных целях, но больше людей любил пожрать и понимал, что человек и еда неразделимо связаны. Поэтому с каждым вновь пришедшим появлялась и надежда, что ему чего-нибудь перепадет. Но Мопсина на пса даже для приличия не взглянула, по-хозяйски отодвинув его ногой. Она была вызывающа всегда, а ее резвый темперамент вечно лез изо всех щелей – к ее приходу надо было морально готовиться, а тут вдруг свалилась как снег на голову. Криво пристроенный блондинистый шиньон Желлочки потрясывался от расстройства, словно пугливая трясогузка, свившая гнездо на пустой голове, а раскрытый зонт говорил о многом. – Пойдемте, Желлочка, на кухню, сейчас я Аллусю позову, – Лидка совершенно не хотела с ней надолго оставаться, просто потому что не любила завистливых и недобрых людей, а Мопсина была из их числа. – Зонтик можно у лифта оставить. Дождь? – Нет, но может пойти. И точно уже будет радиоактивным! Я защищаюсь, чем могу, – и она выставила вперед свою полную ногу с высоких садовых резиновых сапогах болотного цвета. Имя ей очень подходило – как так устроено, что имя обычно отражает вид, подвид и характер человека? Анжелла, Желла – в ней и было что-то одновременно блядское и желеобразное, но в то же время не лишенное привлекательности. Она лоснилась еврейской красотой со всеми выдающимися признаками национальности: большие выпуклые глаза, вечно прикрытые тяжелыми, густо напомаженными ресницами с тушью, накопленной годами, крупный нос и пушок под ним, переходящий в редкие усики. А запах… какой она источала запах! Она пахла потными лилиями, причем пота в этом запахе было изначально больше, чем лилий. – Желлочка, привет! Как неожиданно! – не сдержалась Алена. – Девочка моя, как я рада тебя видеть! – наврала Анжелла и села желеобразной горой за кухонный стол. Все знали, что она всегда говорит только правду, но чаще сама ее и выдумывает. – Я за советом и помощью. Я знаю, что Робик близко общается с… – она подняла вверх толстый наманикюренный палец и попыталась подкрепить этот жест взглядом, но тяжелые навощенные ресницы не позволили ей этого сделать в полном объеме. Алла молча и с интересом на нее смотрела. – Надо срочно уезжать из Москвы, скоро все будет заражено – и продукты, и вода, и воздух! Надо узнать, когда и куда ехать? И, главное, как далеко? С какой географической точки станет безопасно? Сколько у нас есть времени? Робик же не может не знать, он депутат Моссовета! Я и приехала специально, чтоб с глазу на глаз, по телефону опасно, все прослушивается… В Желле сейчас было что-то от комарихи, насосавшейся крови, – опухшая, красная, жужжащая, она и вправду казалась обеспокоенной. Шиньончик ее постоянно подрагивал, а пухлые ручки мяли друг друга, не переставая, по-соседски ища поддержки. Желлочка всю жизнь много курила и несколько лет назад решила свои настоящие желтые от никотина зубы поменять на золотые, и улыбка ее с тех пор стала со спецэффектом: верхний ряд зубов сверкал на свету, а нижний, будничный, желтый, закрывала губа. – Желлочка, – Алена, сдерживая улыбку, хотела съязвить, но понимала, что с этой бабой надо быть сдержанней – все давно знали: не трогай говно, не будет вонять. Поэтому ответила вполне официально: – Мы бы давно уехали, если бы сверху, – и Алена точь-в-точь повторила Желлочкину композицию из пальцев и взгляда, ни разу при этом не хихикнув, – нам на это намекнули. А пока руководство все здесь – нам нечего бояться, согласна? Алена не знала, что еще можно придумать, но эта сказка как нельзя гладко полилась из ее уст. Желлочка расслабилась и поплыла от успокоения. Она навалилась на стол, растолкав объемистыми грудями поставленные Лидкой чашки, которые жалобно звякнули под их мощным напором. «Такой грудью можно выкормить и взрослого», – почему-то подумала Алена. Лидка уже суетилась на кухне, и ноздри защекотал запах жарящихся блинчиков – хоть Желлочку никто особо и не любил, принять гостя все же надо было по-человечески. Да и сидеть с Желлочкой за столом Лидке не хотелось, приятнее и безопаснее было общаться с блинчиками. – Ну, слава богу, а то я и не знала, что делать… Вещи собрала, а куда податься – не пойму! Да и мой еще всеми руками-ногами упирается! Никуда, говорит, без рояля не поеду! Идиот! Значит, точно знаешь, что пока сидим в Москве? – Сидим, Желлочка, сидим! А если что изменится, я сразу сообщу. – Ну хорошо, а то чего только не говорят… Что диверсионные группы ходят на зараженную территорию и подбрасывают по большим городам, особенно по Москве, разные предметы из Припяти. – Зачем? – не поняла Алена. – Чтоб была паника, чтоб людей заразить радиоактивностью, ну не знаю, чем-то там… «В эфире – “Юность”, – раздался голос диктора из радио. – Приглашаем вас послушать передачу “Мир увлечений” о коллекционерах пластинок грамзаписи. Сегодня речь пойдет о творчестве американского певца Дина Рида…» – Ну какой же он шикарный! – отозвалась Лидка, сделала радио погромче и заводной голос иностранного красавца-мужчины тактично заткнул квохчущую Желлу. Чернобыльская паника в Москве довольно скоро улеглась, никто никуда из столицы решил не съезжать, тем более что руководство страны оставалось на своем законном насиженном месте – в Кремле. Но вся страна напряженно следила за героической работой ликвидаторов, за их медленным и мучительным уходом от лучевой болезни, но, казалось, это было где-то далеко-далеко и не касалось лично тебя. Глубокие чернобыльские рубцы на сердце все равно долго оставались вместе с чувством уязвимости и боязни за семью. Катино спокойствие было образцово-показательным, она, как большой специалист, вела долгие успокоительные беседы с бабушкой на темы радиации, способов заражения и всего того, что обсуждалось в этой связи по радио и телевидению, вела разъяснительную работу среди населения отдельно взятой квартиры. Лидка восприняла все эти рассказы по-своему и совершенно не успокоилась, а решила, что ей все равно надо срочно спасать семью. Окна теперь не открывались, чтобы не залетела радиоактивная пыль, Валентина, пританцовывая, постоянно ходила с влажной тряпкой по квартире и вытирала пыль со всех поверхностей, которые попадали в ее поле зрения, – ежедневная влажная уборка была теперь обязательным пунктом. Около лифта на этаже и перед самой дверью были выложены половички, на которых два раза в день менялись тряпки, – Валентина делала это первым делом, как приходила, и перед самым уходом. Тряпки всегда должны были оставаться влажными, чтобы, не дай бог, не принести зараженную грязь с улицы. Леша наконец-то дома Катю такое положение дел вполне устраивало: малышу нужны были чистота и порядок, особенно после того, что он успел испытать за свою короткую жизнь. Он все еще слегка подкашливал – врач сказал, что мерзенькое это кхеканье может оставаться надолго, но причин для волнений быть не должно, это вскоре уйдет. Волновало другое: когда Лешка не кашлял, он плакал, плакал постоянно, отчаянно и очень жалобно. Он очень хотел что-то сказать и не мог, все плакал и плакал, почти не прекращая ни на минуту – днем, ночью, всегда. Его плач превратился в привычный домашний фон, и когда он вдруг на миг затихал, Катя с удивлением смотрела на него – что случилось, почему перестал рыдать? Позвонили семейному доктору Ленечке Ларошелю, который, хоть и был педиатром, но лечил всех членов большой семьи, невзирая на их возраст. Лидка его обожала и часто слегка симулировала кое-какие свои застарелые симптомы, чтоб увидеть Ленечку в неурочное время и чтоб он ее осмотрел. Но в этот раз он приехал именно к ребенку и быстро разобрался, в чем дело: гидроцефальный синдром как осложнение после тяжелого коклюша, повышение внутричерепного давления, иными словами. Лидка сияла глазами и смотрела ему в рот, завороженно слушая, как он говорит такими красивыми и непонятными латинскими терминами, но потом вспомнила, что на плите стоит обед без присмотра, и поспешила на кухню. – Так что, девочки, не волнуйтесь, товарища обязательно подлечим, будет как новенький! – Алена и Катя успокоенно вздохнули: Ленечке они безоговорочно верили. – Есть для этого все средства и возможности! Покажемся окулисту, посмотрим глазное дно, попьем мочегонные микстурки, поддержим сосудики, снимем напряжение, и все встанет на свои места! Не быстро, но Лешка стал поправляться, головные боли постепенно отступили, родничок перестал выпирать и зримо пульсировать над головой, да и поведение его абсолютно устаканилось – младенец и младенец, когда хочет – ест, когда приспичит – спит, а как появится настроение – орет. Лидку душит Ленечка Ларошель Катя стремительно входила в роль матери, несмотря на то что организм ее был предельно истощен. Любой, даже самый тихий сыновий писк пробуждал ее от глубокого сна, даже забытья, видно, именно так была изначально настроена внутренняя женская музыка. Ничто другое разбудить ее не могло, и дома это все знали. Иногда кому-то из домашних удавалось выкрасть у нее пока еще спящего младенца и утащить в соседнюю комнату, чтоб он раньше времени не потревожил хронически усталую мать. А усталой она была почти всегда, видно, все силы уходили на поддержание ее собственной молочной фермы, которая производила реки высококачественной молочной продукции. Лешка чавкал и толстел, чавкал и толстел, Катя кормила и худела, кормила и худела. Довольно скоро вернулась в форму и уже начала радоваться своему отражению в зеркале. Лешка потихоньку приходит в себя после коклюша Дементий писал из Индии часто, но пока с сыном был знаком лишь заочно, и Катя очень ждала его возвращения, помощь несомненно бы пригодилась. Работать она пока не могла, не было ни времени, ни сил. После случая с переводом романа Сиднея Шелдона, когда ее обманули, выпустив ее личный текст под чужой фамилией, она все равно продолжала заниматься переводами художественной литературы. Сначала это дело ей нравилось: нет нормированного рабочего дня, не видно начальства, а единственная зависимость – только от сроков сдачи. Так что заниматься словоплетением доставляло ей немалое удовольствие. Но со временем она поняла, что полгода довольно трудоемкой и вдумчивой работы над одним романом не соответствует не только копеечным гонорарам, которые получает переводчик, но и тому, что его имя написано наимельчайшим шрифтом где-то в конце книги вместе со всеми выходными техническими данными. Поэтому новый роман в издательстве она брать пока отказалась, чем вызвала большое удивление у редактора – как так, вам Сомерсет Моэм не подходит?! Выхаживаю Лешку после больницы Потихонечку Катя задумывалась о каком-то новом деле, но что именно ей хотелось, точно не знала, хотя очень интересным стало в последнее время телевидение и журналистика в целом. А учитывая, что в Комитете Гостелерадио они с мужем уже работали до командировки в Индию, то почему бы снова не попробовать там свои силы в любом качестве? Начинают же с малого, тем более что время сейчас такое интересное. В общем, работать уже хотелось, но кому можно было доверить малыша? Поэтому выход на работу оставался пока только в мечтах. Хотя о телевидении в будущем хотелось бы подумать. Оно, молодое и яркое, было и вправду на уровне. Свежие программы появились кучно, словно кто-то вбросил их в эфир для создания атмосферы нового времени: «Взгляд», «До и после полуночи», «600 секунд», «Прожектор перестройки», «Пятое колесо». У телевизора в гостиной допоздна засиживались все члены семьи, включая Лидку, которая была влюблена сразу во всех ведущих – мужчин, конечно, и безоговорочно им верила. У нее на столике лежало свое расписание передач, и часто вечером слышался звон будильника – Лидка торопилась к Листьеву или Юрию Николаеву, но больше всего, конечно, тяготела к Владимиру Молчанову из «Полуночи», хотя для начала его слегка подкритиковывала, чтобы никто не догадался, что он ее фаворит. – Мог бы вполне сойти за идеального мужчину, – рассматривала она Молчанова, напялив очки и ближе наклонившись к экрану. – Вот всем хорош – и умен, и аристократичен, и красив… А копнешь поглубже… о-о-о-о… Чую червоточинку, вот чую нутром… Или, может, ростом не вышел – поди догадайся, какой он – со стула и не встает никогда… Хотя, скорей всего, кобелина, а то еще хуже… А так хорош, конечно, Владимир, хорош, сукин сын… Для каждого ведущего у нее была припасена придуманная биография – этот женат, но в браке несчастлив, тот одинокий и пьющий, а другой вообще живет с мамой и баб боится, как огня. Так они были вроде как ближе к ней, кого-то она по-матерински жалела, с кем-то мысленно заигрывала, кому-то в открытую удивлялась. Как-то они с Толей смотрели «Музыкальный ринг», их любимую музыкальную передачу с Пятого ленинградского канала. Очень хорошая это была затея с соревнованием музыкантов на ринге, очень доступная и наглядная: – Нет, ты только его послушай! Каков, а? – на экране щуплый и сильно волосатый мальчик пел блюз, аккомпанируя себе на гитаре. Пел самозабвенно, для себя, закрыв глаза и слегка улыбаясь. – Никакой ведь парень, ну, внешне я имею в виду, внешне, а сколько души вкладывает в, казалось бы, простые слова… Еврей, наверное… – Лидочка, при чем здесь национальность? – удивился Толя. – Это многое объясняет, – Лидка для убедительности пожала плечами. – ТАК поют блюз только евреи и негры, только угнетенные народы, неужели ты этого не понимаешь? Он негр? Нет! Значит, он еврей! И сразу продолжила, что папа его, скорей всего, служит в оркестре, а мама – как пить дать аккомпаниатор в музыкальной школе, и сын пошел вроде как по их стопам, но немного отклонившись, своего рода бунт в подростковом возрасте, когда поставил ультиматум, что музыкой заниматься будет, чтобы играть блюз. Так Лидке было веселей смотреть передачи и через экран общаться с теми, кого видела по телевизору. Больше всего общения доставалось, конечно, дикторам – Лидка все равно по старинке называла ведущих дикторами. В общем, телевизор собеседником был приятным, с ним она разговаривала в охотку и где-то в глубине души надеясь все-таки, что все ее пожелания не случайны, что каким-то образом ее мнение должно доходить до этих красивых молодых людей. Уж если Кашпировский лечит через экран, то почему этим людям не дано услышать ее точку зрения по поводу передачи? Просто как зрителя – время же наступило совершенно другое. Катя пыталась объяснить бабушке и про гипнотизера Кашпировского, и про только-только появившегося телемага Чумака, и про разговоры с телевизором, и про всех этих ведущих, с которыми Лидка условно «общалась», но ответ был достаточно философским: – Лучше смотреть на то, что не можешь иметь, чем иметь то, на что не можешь смотреть. И Катя дальше уточнять не стала. Роберт тоже стал засиживаться у телевизора допоздна, чтобы посмотреть смелые ночные передачи, да и новости с приходом Горбачева стали кардинально отличаться от засахаренных дикторов старого поколения. После череды ставших привычными парадных генсековских похорон все сначала порадовались приходу на высокую должность молодого начальника Михаила Горбачева, который и говорить мог не по бумажке, и мысли излагал складно, да и вполне шустро ходил без посторонней помощи. Но тут пышным цветом расцвела антиалкогольная кампания, и всенародная любовь резко поубавилась. – Как это русского человека лишить водки? – сокрушался Принц, обращаясь к Лидке, словно она сама все это и затеяла. – Это ж для него как воздух! Вот скажи, что мне теперь делать на старости лет? Перестать себя радовать? Не справлять праздники? А их у нас много! Не принимать гостей? Лидка на этот риторический вопрос не ответила, надеясь, что тема сама собой заглохнет, а подошла к своему трюмо, на котором стоял красный футлярчик с острыми белыми ромбами, и вынула оттуда флакон духов «Красная Москва». Она взяла его за круглые бока, свинтила хрустальную пробочку и намочила палец волшебной терпкой жидкостью. Затем, прикрыв глаза и чуть запрокинув голову, она провела пальчиком по шейке и томно вдохнула гвоздичный аромат – м-м-м-м-м… Принц даже замолчал, насколько красиво и женственно она это сделала. Это были Лидкины любимые духи. Алена их не жаловала, говорила, что пахнут щами, а Лидка на это обижалась и всегда фыркала – много ты, девчонка, понимаешь! Было у нее на этот счет свое мнение и свой собственный период «Красной Москвы», очень для нее дорогой и памятный, когда подарил ей первый флакон поэт Луговской еще во времена жизни в подвале на Поварской. Период «Красной Москвы»… Они были молоды, влюблены, и любовь их пахла именно этим теплым, немного приторным, но все же благородным ароматом с оттенком флердоранжа. И тот самый первый пузырь с круглой крышечкой, его подарок – какой-то суперэлитный вариант – гордо и непоколебимо всегда стоял на ее трюмо как на праздничной витрине. Катя же, когда была маленькой, не раз пыталась внюхаться в этот запах, повторяя в точности все бабушкины движения у зеркала. Ей обычно все удавалось, кроме блаженства на лице: приблизив свой мелкий нос к горлышку, она невольно делала гримасу и вместо сладострастного «м-м-м-м-м», издавала несдержанное «фууууу», не решаясь даже нанести духи на кожу – вдруг проест насквозь? Принц, зная историю «Красной Москвы», запах этот тоже не любил, до сих пор ревнуя Лидку к тому давнему романтическому периоду. – Лидок, а может, мы на духи перейдем? Пьют же «Тройной одеколон»! Можно и «Красную Москву» засосать! Иначе как вам выжить с таким-то количеством гостей? У вас же настоящий проходной двор! И всем выпить подавай! А где брать, скажи на милость? Вот «Красную Москву» и пустим на розлив! – хихикнул Принц. – А то водку теперь в магазине не купишь, все, кирдык! Только с четырнадцати до девятнадцати! В рабочее время! И стоит дороже, чем твоя «Москва»! – Принц аж заерзал весь и заклокотал от возмущения, что все как обычно, русский народ и не спросили, прежде чем принимать такие важные судьбоносные решения. Самозапугивание и боязнь всего с недавних пор приобрели у Принца довольно сильный болезненный оттенок. Он вечно находил тысячи причин для всяческих сомнений и страхов. – Нас же просто унизили, нас умышленно лишили всего многообразия жизни! Я это решительно заявляю! – Толя, очнись! Какой же ты пустой звукодуй! Что ты такое говоришь? Кого вас? – устало останавливала его словесный поток Лидка. – Я знаю, что говорю! Нас! Русский народ! – визгливо вскричал растревоженный Принц. В его взгляде читались твердость и страх одновременно. Лидке показалось, что даже смерть его матери, милой интеллигентной женщины, которую она очень любила, не произвела на него в свое время такого сокрушительного впечатления, как недавно объявленный в стране сухой закон. Но вслух сказала: – Ну извините, у каждого свой крест… – Ты русский народ имеешь в виду? – снова взвизгнул Анатолий и выпучил глаза. – Толя, да иди ты в жопу, – это были самые приличные слова, которые могла произнести Лидка. В общем, идея перестройки семье Крещенских пришлась по душе, хотя конкретно понять, что это такое, было довольно проблематично. Что это значило и к чему вело – одному богу было известно. Но все вокруг только и говорили о грядущих кардинальных переменах в стране, что вселяло надежду и звучало более понятно и приятно, чем просто слово «перестройка». Роберт поначалу поверил почти во все, что по телевизору говорили, полагая, что пришла наконец долгожданная перемена в жизни. Алена оказалась более трезва на этот счет, убеждая мужа, что не стоит так безоглядно всему верить. Семья не отлипала от экрана, особенно когда шла программа «Взгляд» и другие невиданно новые вольнодумные передачи с взлохмаченными молодыми ведущими с расстегнутой верхней пуговицей под кадыком, фривольно одетыми журналистками с шальными глазами. Как они говорили! Ах, как они говорили! Свободно, умно, не по бумажке и не заученными фразами! И каждый раз дебаты с Принцем на завтра были обеспечены: он был уверен, что в нашей стране никаких кардинальных перемен быть не может в принципе и что это для нашей страны вообще противоестественно. Так, возможно, на короткое время и чисто декоративно, для успокоения народных нервов, но по сути – ни за что и никогда. И для подкрепления своей мысли напевал припев известной старой песни: Не лукавьте, не лукавьте, Ваша песня не нова, Ах, оставьте! Ах, оставьте! Все слова, слова, слова… С Принцем спорить было бесполезно, он всегда цитировал какую-нибудь народную мудрость или пел известную песню, а против песни не попрешь. Но Роберт радовался всем этим изменениям как ребенок и казался очень счастливым. Хотя довольно быстро тоже во всем разуверился: – Ты понимаешь, – сказал он Алене, – лес рубят, а щепки это мы… Эйфория от перестройки прошла довольно быстро и болезненно, и скорое разочарование Роберта сломило. Он не был готов к этой новой жизни, к выбору: либо бежать в рынок, продавая все что угодно – себя, родину, веру, – либо оставаться жить со смешной пенсией, совершенно не зная, какой газете нужны его стихи и нужны ли они вообще… Разрушено было все, и он не понимал, чем это обернется… Вскоре и очень неожиданно его позвали в ЦК и предложили стать редактором журнала «Огонек». Он отказался, порекомендовав вместо себя своего близкого друга, а дома Алене сказал: – Алка, у меня на это просто нет сил… – Ну и откажись! И живи своей жизнью! Роберт и отказался. А «своя жизнь» оказалась еще более насыщенная, чем раньше. Каждую неделю приходилось ему как депутату Моссовета ездить принимать граждан-избирателей, и домой Роберт возвращался чернее тучи – он ничем никому не мог помочь, не давали. Нет возможности, говорили, никому ничего не обещайте. Старушка одна к нему пришла, чистый одуванчик, скрюченная, с костыльками, в очочках, в платочке тепленьком, вся колышется, прям как из сказки. А жизнь совсем у нее не сказочная: сын погиб, похоронила, осталась одна как перст, без помощи, вот и просит у государства переселить ее поближе к земле, на первый этаж со своего четвертого в хрущевке без лифта. Ноги не ходят, сердце колотится. Минут сорок от двери подъезда до собственной, а потом сразу капли, таблетки, пока в себя придет и сердчишко на место встанет. А как это все слушать, если помочь нет возможности? Но Роберт все равно попервоначалу ходил по инстанциям, тратил время и здоровье, но просьбы людей так и оставались неуслышанными. А потом вообще перестал ездить на эти долгие и изматывающие встречи с избирателями. В какой-то газете даже написали, что товарищ Крещенский пренебрегает своими обязанностями и позорит звание депутата. – Так зачем я буду враньем заниматься? Что я буду обещать людям, если все равно ничего не в силах сделать? – пожаловался он дома Алене. Времени на стихи не оставалось. Ну почти не оставалось. Хотя иногда просто не мог не писать. Пришел как-то на кухню и, улыбнувшись, вручил Катерине пачку исписанных листочков. – Вот, почитай, я внезапно стал детским поэтом… Называется «Алешкины мысли»! Значит, так: завтра нужно ежа отыскать, до калитки на левой ноге проскакать, и обратно – на правой ноге – до крыльца, макаронину спрятать в карман (для скворца!), с лягушонком по-ихнему поговорить, дверь в сарай самому попытаться открыть, повстречаться, побыть с дождевым червяком — он под камнем живет, я давно с ним знаком… Нужно столько узнать, нужно столько успеть! А еще — покричать, посмеяться, попеть! После вылепить из пластилина коня… Так что вы разбудите пораньше меня! – Ой, папка, это Лешке? – Катя подошла к отцу и обняла его. От него дымно пахло сигаретами и чем-то очень родным-природным, наверное, ее детством… – Ему, Кукочка, а кому ж еще? Пусть читает, как подрастет. Ты дальше-то смотри, дальше! Катя села и стала читать, не отрываясь: Это ж интересно прямо: значит, есть у мамы мама?! И у этой мамы – мама?! И у папы – тоже мама?! Ну, куда ни погляжу, всюду мамы, мамы, мамы! Это ж интересно прямо!.. А я опять один сижу. * * * Если папа бы раз в день залезал бы под диван, если мама бы раз в день бы залезала под диван, если бабушка раз в день бы залезала под диван, то узнали бы, как это интересно! * * * Мне на месте не сидится. Мне – бежится! Мне – кричится! Мне – играется, рисуется, лазается и танцуется! Вертится, ногами дрыгается, ползается и подпрыгивается. Мне – кривляется, дурачится, улыбается и плачется, ерзается и поется, падается и встается! Лично и со всеми вместе к небу хочется взлететь! Не сидится мне на месте… А чего на нем сидеть?! Катя улыбнулась, представив, как маленький Лешка будет тихо-мирно расти, встанет на ножки, начнет бегать, падать, с Бонькой играть, с дедом вести умные беседы… А потом, когда научится читать, а научится он быстро, Катя первым делом обязательно даст ему прочитать его мысли – «Алешкины мысли»! Она даже улыбнулась от нахлынувшей нежности, что все это будет, обязательно будет… Все меня настырно учат — от зари и до зари: «Это – мама… Это – туча… Это – ложка… Повтори!..» Ну, а я в ответ молчу. Или – изредка – мычу. Говорить я не у-ме-ю, а не то что — не хочу… Только это все – до срока! День придет, чего скрывать, — буду я ходить и громко все на свете называть! Назову я птицей – птицу, дымом – дым, травой – траву. И горчицею – горчицу, вспомнив, сразу назову!.. Назову я домом – дом, маму – мамой, ложку – ложкой… «Помолчал бы ты немножко!..» — сами скажете потом. * * * Вся жизнь моя (буквально вся!) пока что — из одних «нельзя»! Нельзя крутить собаке хвост, нельзя из книжек строить мост (а может, даже – замок из книжек толстых самых!) Кран у плиты нельзя вертеть, на подоконнике сидеть, рукой огня касаться, ну, и еще – кусаться. Нельзя солонку в чай бросать, нельзя на скатерти писать, грызть грязную морковку и открывать духовку. Чинить электропровода (пусть даже осторожно)… Ух, я вам покажу, когда все-все мне будет можно! * * * Жду уже четыре дня, кто бы мне ответил: где я был, когда меня не было на свете? Конечно, это была отдушина – недавно появившийся в семье мальчишка. Роберту нравилось с ним общаться, боязно поначалу, но очень интересно. У него самого-то дедов не было. То есть были в детстве, но чисто номинально, где-то, не рядом. Ощущения от этого ребенка были новые, еще в его жизни не испытанные, не яркие и острые, а нежные и обволакивающие, обнажающие суть. Он очень старался все успевать, но работы было много, работа затягивала, занимая и отнимая время. Одновременно он тянул председательство в трех важных комиссиях: по наследию Марины Цветаевой, Осипа Мандельштама и Владимира Высоцкого. Это были долгие и муторные хождения по мукам, но случался и результат. Роберт отвоевал дом-музей Марины Цветаевой в Борисоглебском переулке, пробил выход двухтомника Мандельштама, можно сказать, возродил великие имена, которые многие десятилетия были в забвении, а еще стал редактором первого сборника стихов Высоцкого под названием «Нерв». А нервы на самом деле были его личные, он их тратил беспощадно, загоняя себя и изнашивая свое здоровье. А когда оказывался дома после всех важных и суматошных дневных дел, то сил на стихи уже почти не оставалось. Но – писал, хотя писал в основном на даче в Переделкино, стараясь уехать с Аленой в пятницу из Москвы на три полных дня. На Горького же, с какой стороны ни посмотреть, работать, то есть писать стихи, было сложно: шум и суета с улицы, неизвестно откуда взявшиеся неотложные дела, звонки, на которые нельзя не ответить – из Секретариата или еще с каких-нибудь верхов, внезапные гости, которые заскочили «только на секундочку», но остались навсегда… Возвращался из Переделкино всегда с уловом. Прямо с порога: – Девочки, давайте я вам почитаю стихи! И начинал: Гром прогрохотал незрячий. Ливень ринулся с небес… Был я молодым, горячим, без оглядки в драку лез!.. А сейчас прошло геройство — видимо, не те года… А теперь я долго, просто жду мгновения, когда так: не с ходу и не с маху, — утешеньем за грехи, — тихо лягут на бумагу беззащитные стихи. Дома на Горького Писал и писал, находя в этом необходимость и отдохновение. Переосмысливал, переживал заново, удивлялся своей наивности: Я верующим был. Почти с рожденья Я верил с удивленным наслажденьем В счастливый свет Домов многооконных… Весь город был в портретах, Как в иконах. И крестные ходы — Порайонно — Несли Свои хоругви и знамена… А я писал, от радости шалея, О том, как мудро смотрят с Мавзолея На нас вожди «особого закала». (Я мало знал. И это помогало.) Я усомниться в вере Не пытался. Стихи прошли. А стыд за них Остался. Алена переживала, что слишком часто и надолго они уезжают – то быстрым скоком по Европам, то на пару недель по советским республикам, то аж на полтора месяца по всей Австралии. Из каждой поездки обязательно на Горького успевали приходить одна-две милые открыточки с красивыми заграничными видами, обилием редких марок и непонятным обратным адресом. Это считалось обязательным ритуалом, прислать весточку откуда-то из тмутаракани, рассказать в двух словах, что уже успели увидеть и как сильно скучают: «Отель Канберра. Бабье! Милые! Очевидно, мы приедем до этого письма. Но это даже интересно. Ничего подробно писать не буду – вернемся, расскажу! Пока, ребятки! Всего вам самого-самого хорошего. Роб. У нас все хорошо. Роб здоров, очень много выступает, бегает по приемам. Интересно, не так жарко, как нас пугали, но жарко. Купались уже в двух океанах – Тихом и Индийском. Скучаем, но время быстро побежит. Тут, в Австралии, случился смешной конфуз – папкину книгу стихов выпустили с фотографией Окуджавы, а Булатов сборник – с Робиным портретом. Смеялись до коликов. Приедем – покажем! Целую вас, родные люди, Катюха, помню твои просьбы. Целую вас всех, родные девочки, Алена.» Алена переживала, что надолго оставляет Лидку, которую оставлять совсем не хотелось, Алена чувствовала, что сейчас надо быть рядом с мамой, да и внук без нее уже встал и пошел, и Катюле помощь нужна как никогда… Но Робочку она одного никогда не отпускала, особенно в долгие поездки, когда было непонятно, что там, за морями-окиянами, будет за еда и что за компания. Компания тоже была важна, а как же. Многое она на своем веку перевидела. Бывали те, а среди писателей такое встречалось сплошь и рядом, что свои нездоровые увлечения старались разделить со всеми членами делегации или хотя бы охватить как можно большее их количество. Если выпить, то почему не с утра – за то, чтоб день хорошо прошел? Днем почему бы во время обеда за рюмочкой не обсудить проблемы современной литературы? На полдник зачем ехать на встречу, когда можно полирнуть как следует принятое раньше? Ну, а на ужин – сам бог велел, наступало время исконно русского вопроса «ты меня уважаешь?», ответить на который уже не представлялось возможности. В каждой делегации почему-то обязательно находился такой сильно пьющий писатель, который мучил всех остальных. Поэтому так уж исторически сложилось, что Алена, как ангел-хранитель, всегда была рядом, следила за Робочкиным режимом и диетой, оберегала и охраняла его, как малое дите. Как тут с ним не поехать? Катя, когда родители уезжали, старалась больше времени бывать на Горького. Валентина Валентиной, но Лидку надо было постоянно тютюшкать и отчаянно шевелить. Стала она довольно молчаливой и не сильно заинтересованной в активной жизни, желание выйти в люди и даже из комнаты своей приходило к ней все реже и реже, чего раньше не наблюдалось. – Ты как растение мимоза в Ботаническом саду, – любила цитировать ей Катя Сергея Михалкова. Это кто накрыт в кровати Одеялами на вате? Кто лежит на трех подушках Перед столиком с едой И, одевшись еле-еле, Не убрав своей постели, Осторожно моет щеки Кипяченою водой? Это, верно, дряхлый дед Ста четырнадцати лет? Нет. Лидка только тогда улыбалась: – Нет, конечно нет, намного меньше, но кого мы обманываем! – на девятом десятке уже совершенно другие температуры… Да и потом, ты же сама понимаешь – морщин больше, извилин меньше, затормаживаюсь потихоньку. – Поэтому и надо себя заставлять шевелиться и выходить из дома! И потом, я тебя давно не видела с книгой! Или хотя бы с кроссвордом! Ты когда последний раз читала? – Фу, кроссворды – это моветон! За кого ты меня принимаешь? Я двигаюсь, ты просто стала реже меня видеть! Разве я не понимаю, что движение – это единственный способ почувствовать себя живой? Если я не хочу в театр, это еще не значит, что я совсем затухла и перестала читать! Просто сейчас у меня сезон затишья. Деми-сезон, как говорят французы. Читала вот недавно переписку Ремарка и Марлен Дитрих. – Лидка тут оживилась, вспыхнув глазами, словно переписка эта шла через нее и ей позволили заглядывать в эти письма. – И, знаешь, жуткая мысль пришла мне в голову. Страшная, крамольная, ужасная… – она завращала глазами и сложила руки на груди, словно извиняясь за то, что она сейчас скажет: – Какой же он был гениальный зануда, этот Эрих Мария. Ясно, что безумно талантливый, кто с этим спорит? Но он так мелочно и подробно нудит, так долго и высокопарно говорит о простом, что я начинаю представлять, как холодная Марлен, читая его очередное письмо, закипает, раздражается и, может, даже радуется, что его нет рядом… А может, ей это нравилось, ведь она была актрисой и вот очередной такой замысловатый сценарий, почему нет? В общем, я не понимаю, надо ли читать такие интимные вещи, надо ли залезать в вывороченную наизнанку душу великих? Конечно, любопытно, все мы люди… Но не хуже ли от этого потом нам? Не понимаю… Не могу разобраться… Ты не читала? Катя, порадовавшись, что бабушка так резко встрепенулась и ожила, чмокнула ее в макушку и радостно сказала: – Нет! Но я счастлива, что читала ты! Лидка вдруг немного испуганно на нее посмотрела и задумчиво произнесла: – Я так долго не общалась бы с Левушкой, если бы он был таким занудой… «С Левушкой…» – неожиданно вспомнился Левушка, Лидкин давний друг, о котором давно не было разговоров. – Но с Принцем Мудилой ты же общаешься? А это настоящий зануда, можно даже сказать, Принц Зануда! Занудливее некуда! – парировала Катя. – Много ты в принцах понимаешь, – усмехнулась Лидка. – Принц давно перешел в разряд родственников, его так и так донашивать надо, а Левушка нет, Левушка совсем в другой весовой категории… Глаза бабушки засветились каким-то скрытым, потаенным светом, и во взгляде этом читалось все – и нежность, и восхищение, и любовь, и счастье, и томление, и грусть… – Ты помнишь Левушку? – вдруг решила спросить она. Как можно было Левушку не помнить? Катя даже слегка улыбнулась. Давным-давно он был Лидкиным другом, ну как другом? – любовником, хотя открыто об этом не говорили, молодым, намного моложе нее, с большой, как она говорила, разницей во времени, очень талантливым фотографом, который уехал из СССР уже лет как двадцать назад. Был он чем-то похож на Дина Рида еврейского розлива – высокий, несмотря на приземистую национальность, породистый, с густыми, слегка вьющимися волосами и влажными коровьими глазами. Уехал искать себя и, видимо, заблудился в этих своих поисках и жизни, давшей резкий зигзаг. Как ни старался, успокоения себе найти не получалось, нигде ему не оседалось, все что-то на горизонте мерещилось и о чем-то недосягаемом мечталось. Переезжал с места на место, менял города, страны, континенты. Все эти годы отовсюду писал Лидке письма, передавая их с оказией. Звал к себе навсегда или хотя бы в гости. Скучал, жил прошлым. Семьей так и не обзавелся. Купил, наконец, крохотный старинный домик во французской глубинке в Перигоре и стал охотником за трюфелями. Воспитал собаку, и вот они вдвоем короткими зимними днями добывали себе на пропитание диковинные подземные грибы, дорого продавали их и жили этим весь оставшийся год. Лидка вслух о нем вспоминала нечасто, но мечтательность в глазах постоянно ее выдавала. Пухленькие пачки Левушкиных писем, перевязанные разными шелковыми ленточками (каждой стране, где они были написаны, соответствовал свой цвет), лежали в верхнем ящике комода рядом с самыми важными документами – паспортом, трудовой книжкой, свидетельством о рождении Аллусиньки и абонементом в Большой театр. Они часто доставались и перечитывались, словно Лидке до сих пор не верилось, что Левушка таки уехал. Страницу эту своей жизни она так и не перевернула, хотя физически Левушки рядом давно уже не наблюдалось. Но даже сам факт его существования на одной с ней планете делал ее счастливой и благостной. Да и в доме все были только рады, что с Лидкой случилось такое невозможное счастье – любовь! – в прекрасной ее перезрелой юности, и есть о чем повспоминать и чем повосхищаться. И пусть те сказочные эмоции от этой яркой любви через какое-то время немного подстерлись, то, что они натворили и взбудоражили в ее душе, осталось навсегда. Ее часто заставали за чтением старых писем – каждый новый раз она читала письма как первый, блаженная улыбка не покидала ее лица, экстремально черные брови выражали крайнюю степень удивления, а глаза, несмотря на возраст, все еще чего-то ждали от этой жизни. Это были те самые прекрасные воспоминания, которые ни за какие деньги ей не пришло бы в голову поменять на новые ощущения. ---------- Опасное имя «Толечка» Опасное имя «Толечка» Алена с Робой уехали в очередную командировку, на кинофестиваль в Лейпциг, и хотя бы на это время Катя старалась к Лешке никого из чужих не подпускать, хоть на две недельки обойтись без гостей, а то слишком боялась, что его снова чем-то заразят или, того хуже, сглазят. Вырос и махровым цветом расцвел в ней какой-то глубинный страх за своего ребенка, хотя, видимо, он существовал в ней изначально, целиком подчинил во время коклюша и теперь уже никуда не собирался исчезать. Больше всех рвалась внука Крещенских увидеть Желлочка, уж она с каким удовольствием разнесла бы по Москве подробное описание Катиного первенца и наверняка что-нибудь приукрасила или, наоборот, краски бы разбавила, но нет, зная ее язык без костей и гадюкообразный характер, Лидка стояла цербером у дверей, оберегала будущее семьи и таки повесила занавесочку в уголочке. Из близких видел Лешку пока только Принц Мудило, и то Катя долго думала, показывать ему мальца или нет. Но разрешила, родня все-таки. По коридору из кухни Принц пришел бесшумно, пригнувшись, и держа голову набок, словно предстояло сделать ему сейчас что-то очень важное, но попридержать потом это в тайне ото всех. Как и всегда, он был причесан на пробор, «взаймы», через лысину, и прямо перед самой дверью смачно плюнул на ладонь, чтобы пригладить редкие волосики. Но Катя в комнату его не пустила, показала сына издалека, встав с ребенком к окошку, а Принца остановив на самом пороге. – Ох, ты ж какой красавец! – заранее сказал Принц, напяливая очки на нос. – Как давно я не видел маленьких, это такое упущение… Теперь хоть буду почаще подпитываться. Лидка, у меня отчаянно зачесался нос! Надо выпить за дите и за отца, который приложил руку к рождению сына! В смысле, и руку тоже! – тут Принц весело хохотнул и продолжил: – Надо выпить за здоровье Катюлечки! Но сначала за внука! Или он мне правнук? Или у вас нечего выпить? – он хитро взглянул на Лидку, зная, что есть и что она ему не откажет. – Если ты мне вечный гражданский муж, а мальчишке я прабабушка, значит, он тебе вечный гражданский правнук, – усмехнулась Лидка, сверкнув глазами, и пошла на кухню наливать. У Лидки в шкафчике под окошком всегда, независимо от всемирных катаклизмов и сухих законов, стояла пара бутылочек ее фирменного ликера – или как можно еще было назвать водку с яйцом и сгущенкой? Когда-то давным-давно, еще в шестидесятых, в самый расцвет магазина «Березка», Лидка в прямом смысле подсела на яичный голландский ликер «Адвокат», который там вовсю продавался – на валюту, всегда уточняла она. Ликер был скорее десертом, а не алкогольным напитком: густой, тягучий и не сильно, казалось бы, алкогольный, но создающий восхитительное настроение и согревающий внутренности. Но женскую смекалку не пропьешь. Лидка, вдоволь насмаковавшись ликером и прикинув по-хозяйски, из чего он сделан, намешала как-то раз свой первый домашний вариант, и в семье теперь, на радость ей самой и ее подругам, ликерчик не переводился. Рецептом она хоть с ними и поделилась, но те во главе с Принцем предпочитали пить только Лидкину мешанину. Лидка никогда на ликере не экономила. Готовила его просто – когда на водке, когда на коньяке, а пришло время, и на спирту. Сначала она отделяла три желтка, аккуратно, как в медицинской лаборатории, чтобы ни в коем случае не остался белок, даже его следы, который плавал потом в ликере нежелательными комочками. Все тщательно проверив, она взбивала голые желтки почти что с целой банкой сгущенки. Ну а потом в эту желтую сгущенку хорошенько вмешивался алкоголь, уж какой был в наличии. Коньяк считался всегда предпочтительней, давая и вкус, и цвет. Но с ним вечно была напряженка, чаще в ликер вливалась простая водка или даже спирт, особенно когда появился спирт с музыкальным названием «Рояль». И этот «Рояль» прекрасно шел в дело. Перед подачей на стол ликерчик надо было сильно повстряхивать, вздрачить, как любила говорить Лидка. Она перед приходом гостей ходила по квартире и активно, в такт шагам, вздрачивала бутылочку с доморощенным яичным ликером, чтобы все ингредиенты тщательно перемешались. Принц расстарался, пришел уставший, отстояв за сливочным маслом долгую муторную очередь в «кишке» – так местные называли длинный продовольственный магазин на той стороне улицы Горького, который занимал весь первый этаж большого жилого дома. Хорошо еще, что на улице пришлось стоять недолго, мелкий противный дождь, даже не дождь, а водяная пыль, исподтишка промачивал всех с ног до головы. Выбрасывали в кишке товар чаще, чем в других продуктовых магазинах: этот все-таки находился на главной улице и должен быть образцово-показательным. Вот сегодня там образцово показали сливочное масло, по две пачки в руки. Принц одну забрал себе, другую торжественно вручил Лидке. Он всегда заходил в кишку перед походом к Крещенским в поисках хоть чего-то более или менее съестного. Но последнее время в магазине отчаянно пахло смертью – кроме заветренных костей из супового набора, поживиться было нечем. А груда сливочного масла, вывезенного в тележке в продуктовый зал, была встречена народом громким «ура!», словно предъявили наконец наследника-цесаревича. Это дело, конечно, надо было обмыть. Брусочек был хоть и двухсотграммовый, мизерный, но вполне достаточный, чтобы экономно радовать семью в течение целой недели. – Как же тебе так повезло, а, Толь? Валентина как ни пойдет, все какая-то требуха попадается. Или встанет в очередь, простоит час, а перед ней все заканчивается. А ты прям герой! – Лидка с удивлением рассматривала пачечку масла, словно это был цветочек аленький, который привезли из-за тридевять земель. – А потому что народ ищет, где очередь, а умный человек – где касса, – сказал Принц и аж засветился от мудрости сказанных слов. Выпили хорошо, как, собственно, бывало и всегда – с Принцем было весело пить. «В жизни всегда есть место поводу», – любил говорить он. Весело было даже Боньке – Принц вечно ронял на пол всякую закусь, а Бонька только этого и ждал, сидя на стреме. – Вон как он меня любит, не отходит, песик ты мой хороший, – Принц потрепал его по умной и хитрой голове. Бонька в знак признательности положил голову ему на колено, куда обязательно вскоре должно было что-то упасть со стола. Просто обязано. Лидка всегда накрывала Толе у себя в комнате, и поговорить было вольготнее, и болтовня его никому не мешала, а болтать он был горазд, да и Робочка мог каждую минуту прийти на кухню попить чайку. Не то чтобы Принц ему мешал, нет, но его вечные размышления о политике были всегда очень долгими и нудными. Да и сам Принц уже давно привык к такому обособленному существованию, ему даже нравилась эта мнимая интимность, уединенность, когда только он мог наслаждаться общением с Лидкой, ни с кем его не разделяя. Спорить, шутить, смеяться, да и выпивать под сурдинку. Он сам обычно приносил еду с кухни к Лидке в комнату на обширном подносе, красиво и со знанием дела расставлял тарелки на небольшом ломберном столике и усаживал Лидку всегда напротив окна, в свете, чтобы преданно на нее смотреть. Ничего за долгие годы не изменилось. Любил он ее. Еды было не ахти, но было: гороховый супец, не из дефицитного консервированного горошка, а по старинке, из замоченного на ночь, да и чугунок со всякой запеченной всякотой – это блюдо готовила обычно Катя и очень оно всегда всех выручало. Главное, что почти не заканчивалось. Когда отъедалась половина, намешивалось еще разного, что было под рукой, – и так далее. Основу всегда составляла крупа, любая, какая была, ну разве что кроме манки. А так и перловка годилась, и ячневая, и рис, ну уж с гречкой вообще получался деликатес. К крупе добавлялось все, что плохо лежало в холодильнике, всякие остатки и останки. От бульона пожалели сразу выкинуть куриный остов – разобрать под микроскопом, мясо для вкуса точно добудется! Морковка и лук есть? В дело их! Потереть-пожарить – и в кашу! Сосиска одна-другая завалялась? Мелко порезать – и туда же! Или тушеночка на дне банки отдыхает – милое дело! Или помидорка, уже некондиционная, но сохраняемая для какого-то важного дела, – пришла и ее пора. Стебельки зелени, специи в изобилии, майонез для связки, а уж если с какого-то перепуга сыр завалялся – натереть и сверху припорошить, м-м-м-м-м, красота! Ну и разведенным бульонным кубиком все залить, и пусть в духовке полчасика постоит – цены такому блюду нет! Главное, и завтра можно разогреть, если, конечно, что-то от такой вкусноты останется. Чугунка такого хватало человек на пять-шесть. Да и Валентина свои какие-то хитрые лепешки замутила. Толе она была безмерно благодарна, что он ее устроил к Крещенским, которые стали ей как родные. К Толиному приходу всегда наяривала что-то сытное, чтоб и с собой можно было ему дать, а то живет один, бобыль бобылем. Лепешки ее были теста тяжеленького, воздуха в них не хватало, но скоры и легки на приготовление – как только Принц появлялся на пороге, Валентина начинала замешивать тесто. Стакан кефира, сода, сахар, лук, нарезанный мелко-мелко, а еще лучше натертый на терочке, мука и разведенный бульонный кубик. Все! И сразу из кухни несло подгоревшими луковыми лепешками – восхитительно! Ликерчик с мелкими рюмочками – кордиальчики, называла их Лидка, всегда приносила сама. Кордиальчики напоминали по форме винные бокалы, но раза в три меньше, изящные, почти игрушечные, на тоненькой ножечке, они приятно ложились в руку. У Лидки в горке для посуды их было множество. Они толпились на верхней полке у дверцы в ожидании гостей и, поблескивая боками, пытались обратить на себя внимание. Но Принц ликеры не любил, предпочитал напитки покрепче, а ликеры что? Девочкин это напиток, бабоукладчик, со знанием дела говорил он. – Лидок, ты же знаешь, я привык к напиткам, которые надо занюхивать. А этот надо молоком запивать. Или чаем. Да и с ложки есть, так не пьется. А разве водочки у тебя нету? – ласково спросил он Лидку и нежно повторил: – Водочки… давай, чтоб первая колом, вторая – соколом, остальные – мелкими пташками. За мальчонкино здоровье надо бы чего покрепче, а не эту жидкую конфету! Водочка есть? Мне уже немного надо. Каждые новые сто грамм мне уже так тяжело даются, Лидок. – Миру не быть или тебе чаю не пить! Ты все-таки это сначала допей, а я пойду поищу. Грешновато такое не допить-то, – по-хозяйски заметила Лидка и кивнула на оставшийся глоток в кордиальчике. Принц хряпнул ликерчика, сморщился и зачмокал, как дите, которое оторвали от титьки. – Д-а-а-а, месячная доза сахара… Ты б меня, Лидок, поберегла, а то у меня вчера что-то в организме случилось, – и принялся за подробности вчерашнего своего состояния, что давление подскочило, и голову повело, и морда покраснела, и грустно как-то стало, и вообще он понял, что пора начать к нему относиться уважительно и бережно. А еще сообщил, что ночью вызвал неотложку, хоть и сам до сих пор не понял, зачем и по какой причине – то ли от давления, то ли от одиночества. В общем, ему вдруг захотелось сделать генеральную ревизию своего внутреннего состояния. Пока врачи ехали, давление снизилось, настроение стало игривым, да еще и врачиха оказалась хоть уже в сочных годах, но еще ладненькой, приятно смотреть. – Раньше были времена, а теперь мгновения, раньше поднимался хер, а теперь давление, – весело подытожил Принц. Лидка достала из морозильника бутылочку запотевшей «Столичной» и торжественно поставила на стол. Принц рассказывал, выпивал и зазывно подкрякивал после каждого пропущенного куда надо глотка. – Эх, пошла, как к себе домой… ну вот… Только дай правильной закуски, к водочке-то. Хоть сальца кусочек, хоть килечки. Чтоб сочетание было. Ведь только истинно русский человек знает, чем отличается еда от закуски! – Ты себя имеешь в виду или меня, русский ты человек? – игриво спросила Лидка, доставая сало из морозильника. – Я имею в виду по ситуации! Русский – это не национальность! Это состояние души! – хохотнул Принц. – Так вот, продолжаю про вчера. Врачиха, конечно, под настроение попалась и оказалась вдобавок моего духовно-душевного уровня. Приехала вся такая сонная, плавная, стала бумажки заполнять, спрашивает у меня имя, фамилию, еще что-то, ну а меня стали обуревать влажные фантазии, вот я и сказанул зачем-то, что я ветеран двух Отечественных войн, 1812 и 1941 годов. А она записала на автомате, не поморщившись. Потом, видимо, что-то ей в цифрах не понравилось, она вгляделась и как захохочет на всю комнату басом, санитар аж вздрогнул. Потом еще и поблагодарила меня, что я ее так развеселил. Хотел даже поцеловать ее, но в последний момент засомневался, станет ли ей это наградой или наказанием. – Господи, это что за дурацкую миниатюру ты мне тут в лицах рассказываешь? Прямо какое-то мальчишество! Ты до седых мудей дожил, а повзрослеть никак не можешь! – Лидка долго ждала, когда наконец эта интригующая история закончится. Не дождалась. Сама взяла и махнула рюмочку своего сладенького яичного и вызывающе взглянула на воркующего Принца. Но тот вида не подал, не увидел предательства, продолжая болтать, взъерошивая лысину и промокая испарину со лба жухлым носовым платком. Потом понял, что выпили без него, и посмотрел на Лидку с укоризной. – Ну сколько лет мы с тобой общаемся, – Принц побоялся сказать «живем», – никак не могу внедрить тебе культуру пития! Тостующий пьет, Лидок, все просто, остальные ждут алавердующего, а тебе все не терпится. В общем, деньги в кассу, культуру в массы! – Культуру! Хватил! Ты как рот-то расстегнешь, все, пиши пропало, можно помереть от жажды! – откликнулась Лидка. – У меня с тобой не жизнь, а ежедневная гибель Помпеи! – Про Помпею Лидка любила вспоминать, словно она там родилась и выросла, а тут, надо же, какая незадача, – проснулся Везувий и ей срочно пришлось уехать! Лидка, конечно, лукавила, в душе она Принца очень даже любила, но не желала в этом признаваться прежде всего себе самой. Было в нем некое природное обаяние примитивности, естественности и доброй ребяческой наивности, чего не хватало многим из ее окружения. Все постоянно что-то друг другу доказывали, и это сильно утомляло. Принц же не доказывал ничего, он жил ненатужно, как дышал, за что Лидка его полюбила сто лет назад и продолжала любить. Единственное, у Принца была плохая привычка – как только он начинал хмелеть, то моментально принимался обсуждать политику, в которой совершенно не разбирался, но свое веское слово обязан был вставить в любую щель. И сыпал идиотскими, прямо-таки постыдными поговорками. Водка делала его смелым. Даже очень. Лидка пустые дискуссии ненавидела, молча презирая всю эту политическую возню и стараясь всячески пресечь дальнейшие обсуждения того, в чем никто ничего не понимал, поскольку никогда не знал правды. Она в такие моменты старалась перевести разговор на любую другую тему – то на слухи про московский конкурс красоты и сомнительных участниц, практически проституток, то на отреставрированный красавец Арбат, откуда убрали весь транспорт, и теперь там можно гулять сколько угодно, заглядывая в магазинчики, где Лидка уже чем-то даже поживилась. Но Принцу все равно необходимо было высказаться. – А где мне еще говорить, Лидок? С кем что обсуждать? Кто меня поймет и услышит? – в общем-то, он был прав, говорить ему было не с кем, да и вообще на эту опасную тему в принципе не надо было говорить. – Вон раньше как мы жили! А сейчас куда катимся? Боюсь я. Вот и высказываю мнение народа. Ведь народ – это я! Я! И все тут! – Принц протяжно, видимо от негодования, икнул и продолжил: – Все раньше Брежнева хаяли, а как было с ним хорошо и спокойно… А потом начались эти гонки на лафетах. Сначала Андропов, который шугал людей на улице в будний день. Ко мне, помнишь, в булочной милиционеры подошли и потребовали объяснения, почему это я в рабочее время хожу по магазинам и хлеб, видите ли, покупаю! Ну, каково, а? Хлеба без опаски нельзя было купить! На словах царь могучий, а на деле хер ебучий! Потом стремительный Черненко, который за свое царствование только и успел, что расстрелять директора Елисеевского магазина. Нашел тоже козла отпущения! А главное, их самих хоронить не успевали, не держала их земля. Да что тебе рассказывать, ты сама все знаешь. – А ты к чему это все сейчас, Толь? Раньше, раньше… – вздохнула уставшая от болтовни Лидка. Она встала и подошла к своему большому окну. Из ее комнаты, а вернее, роскошной гостиной, открывался шикарный, валютный, как она говорила, вид на Исторический музей и кусочек Красной площади – мечта поэта. Дождь уже перестал, но асфальт поблескивал чернотой и провалами луж, через которые перепрыгивали прохожие в казавшихся одинаковыми черных плащах. Лидка загляделась на эту длинную сверкающую лужу и прыжки через нее, так неестественно и странно смотрелись они на чинной улице. – Ты можешь что-то изменить или на что-то повлиять? – задумчиво произнесла она. – Что тут обсуждать и зачем ворошить? Не люблю я это. – Любишь… не любишь… – грустно промямлил Принц и зачем-то переставил солонку с середины стола на край. – Хотел бы я еще на своем веку увидеть поколение, которое не выживает, а живет… – А с каких это пор ты стал таким несчастным? – вспучилась Лидка, – вот с этого места, пожалуйста, поподробней! Ты недоедаешь? Недопиваешь? У тебя нет квартиры и пенсии? Тебя бесплатно не лечат? Ты вообще хоть в чем-то нуждаешься? Чтобы всем еврейским детям было так же плохо, как и тебе! Чтоб ты так жил, как прибедняешься! Ишь, нахохлился, как вошь на гребне, все тебе не так… Когда ты напиваешься по самые бейцы и становишься более смелым, тебя начинает нести почем зря! – Да я и не о себе особо, Лидок, ну как ты не понимаешь… Вон, слышала про забастовки шахтеров? В Воркуте где-то… А до нас все это слухами дошло только сейчас, больше двух лет новость ползла. Новость – уже не новость, а старость… Принцу вдруг взгрустнулось еще больше, он помрачнел, вспомнив о чем-то своем, глаза его под толстыми стеклами очков затуманились, и он криво усмехнулся, взглянув на Лидку: – Это ж все не может не волновать, как думаешь? Я мыслю, следовательно, я … – тут он сделал долгую паузу, – похмелился! Пусть мой футлярчик уже местами потерся, но голова-то еще варит, анализирует. – Тебе другое надо анализировать, – не удержалась Лидка. – Кровь и мочу! Жрешь жирное, пьешь в три горла и делаешь вид, что все у тебя в норме! Так и до панкреатита недалеко или еще какой дряни! Подумай лучше об этом. Сляжешь, не дай бог, от всего этого обжорства. Кто тебя лечить будет? Что у тебя, полон дом родни? Один как перст! Или к нам тогда переедешь, буду за тобой на старости лет горшки убирать! Шутила Лидка или нет, но Принц в душе умилился этому предложению, даже внутренне заулыбался, со звоном пнув пустую бутылку под столом. Внутреннюю улыбку сдержать не получилось, она с радостью вылезла наружу и осветила Принцево лицо, словно из принца он становился королем. Другое дело, что Принц Мудило было званием заслуженным, а Король Мудило слишком обязывало. – А что, Лидок, я не против. Как ни крути, жизнь наша все равно похожа на лестницу в курятнике – короткая и в дерьме. Хотя, с другой стороны, если она длинная, это уже проклятье, – ты остаешься один и тебя никто не может понять. Так что всякое может быть. Но в любом случае, Лидок, твое предложение очень лестно. Ты, главное, за собой следи! Вот скажи мне, сколько можно работать? Ты ж не останавливаешься, крутишься, как белка в колесе! – Эх, были бы силы, я б и дальше крутилась… – вздохнула Лидка и села рядом с Принцем. Она поправила волосы, которые и так были прекрасно уложены, и провела средним пальцем по отретушированной бровке, игриво оттопырив мизинчик. – У меня к тебе просьба, Толечка. Улыбка мгновенно исчезла с лица Принца. Обращение «Толечка» исторически таило опасность. Первый раз Лидка назвала его так сто лет назад, когда сообщила, что она влюбилась и Толечка должен уйти. У нее тогда случился молодой-красивый врач-сердешник, к которому она пришла показать свое сердечко и оставила его в том самом кабинете. Толю она обманывать не захотела, хоть и расписаны они никогда не были и она ничем ему не была обязана. Толя ушел и все равно остался. А с сердешником Лидка продержалась недолго. Было в нем много нарочитой галантности, некоей женскости и фальши, хотя в самом начале отношений это было им тщательно закамуфлировано. И пусть все подруги в один голос ее уговаривали, что, мол, оставь, хорошо иметь домашнего врача, но нет, Лидка была непреклонна – калибр сердешника как человека был для нее маловат: видом сокол, а голосом ворона. Принц снова вернулся в семью, спокойно и беспрекословно, можно сказать, с радостью. В то первое свое возвращение к Лидке он отчетливо понял, что такое счастье. Что за глупости – счастье, всегда думал он. Как это понять? И дано ли его почувствовать? Лидка с Принцем на море А оказалось все достаточно просто: сколько с Лидкой жил и всем был доволен, а тут попросили удалиться, и он сразу почувствовал разницу. И, вернувшись, боялся свое вновь обретенное счастье потерять. Ведь оно у всех разное. Кто-то чувствовал блаженство, когда жил один, кому-то для наивысшей радости нужны были деньги или статус, ну и здоровье, конечно. А для Принца с тех самых пор счастье стало абсолютно понятным и осязаемым: когда он рассказывал Лидке свой сон и она смотрела на него с хитринкой в зеленых глазах, когда можно было с ней просто помолчать, подойти сзади и поцеловать в шейку или подумать о ней в одиночестве. Когда было кому подумать о тебе. В один из очередных уходов, когда она назвала его Толечкой, Принц в приступе дурной правды выдал ей все, что думал. И про возраст, уже слабо годящийся для любви, – а было ей тогда, на минуточку, всего под шестьдесят! – и про вечные эти поиски неведомых зверушек на стороне, которых и мужчинами-то сложно назвать, про сплошное переплетение чудачеств и неординарных наклонностей, и про разбитое сердце потом, не только, кстати, ее, но и его тоже, про несолидность и легкомысленность, про то, что детям – Аллусе и Робочке – может быть за нее стыдно. – Долго говоришь, время теряешь, – спокойно произнесла влюбленная Лидка. – Тебе пора собираться. Хотя в душе не обиделась, а даже в чем-то согласилась и решила когда-нибудь об этом подумать. Думала. До следующей своей влюбленности. Красивые… Мелкие интрижки не шли в счет – Лидке надо было все время быть на плаву, то есть в отношениях. Иначе душа покрывалась плесенью. Она физически это ощущала, словно ее вечно молодое, гулко колотящееся сердце чуть замедлялось, ленилось лишний раз прогнать кровь, словно что-то ему мешало. В такие редкие периоды безрыбья она звонила своему Принцу, повинуясь движению души, и звала обратно: «Толечка, я буду рада, если ты вернешься, я невозможно по тебе соскучилась». Через год, месяц или неделю снова: – Толечка… Любое такое Лидкино обращение всегда вызывало одну и ту же реакцию. И на этот раз, услышав заветное «Толечка», ему резко стало холодно и лоб его намок. Лидка снова поправила волосы и подтянула лямку бюстгальтера под шелковой розовой, в серую полоску кофточкой. – Толечка, у меня к тебе большая просьба. Даже нет, важное задание. Когда мне случится умереть, я хочу, чтоб мой прах насыпали в песочные часы… – Господи! Ты в своем уме? Лида! Ты меня пугаешь! – Толя даже приподнял очки, которые от неожиданности запотели. Создавалось впечатление, что они тоже участвуют в разговоре. – Что за странные мысли? Я тебя не узнаю! – Это я где-то прочитала, – сразу призналась Лидка, – какая-то американская актриса тридцатых годов так завещала. Я подумала: а что, это интересное решение… Хотя глупость, конечно… туда-сюда пересыпаться… От одной мысли уже становится скучно. Да, сейчас я понимаю, что абсурд… А когда прочитала, позавидовала прямо, что человеку такие необычные идеи в голову приходят. А ты сразу в штыки! Ты вообще любое мое желание в штыки принимаешь! Что бы я ни предложила! – Ты ж сама призналась, что мысль дурная! Это ж бред! И представляешь, изготовить такие часы! Вот прах моей жены, заложите его вместо песка в песочные часы, пусть и после смерти она продолжает работать! – хохотнул принц. – А еще, раз уж об этом зашла речь, я хочу, чтобы меня хоронили под «Чардаш» Монти! – Мать моя! Под «Чардаш»! – Принца ничуть этот завет не возмутил, ему просто не понравилась именно эта мелодия. – Да ты сбрендила! Где это видано – хоронить под венгерские напевы! Под быстрый цыганский танец! Тоже мне, выбрала! Еще не хватает, чтобы тебя там под эту музыку уронили! Тогда почему не под «Время, вперед»? Свиридов, он гений! Или под «Дарданеллу»? Да и Прокофьев для этого дела не так уж плох, если ты решила пойти таким нетривиальным путем, – Принц как музыкант и профессионал сразу накидал несколько вариантов для незабываемых Лидкиных похорон. – Ну, это ты выбирай себе на проводы, а я предпочитаю «Чардаш»! Это мой выбор, и ты должен его уважать! При чем тут Свиридов? И эта твоя «Дарданелла»? – возмутилась Лидка. – Ты сейчас правда не шутишь? – Толя снял вконец запотевшие белесые очки и протер их краем скатерки. – Я говорю абсолютно серьезно и именно тебе! Ты меня никогда не предавал. Не стану же я просить детей, они меня просто засмеют. Во всяком случае, всерьез не примут. – Тогда вопрос: какую версию играть? На скрипке, на мандолине? Или на фоно? Он же изначально для мандолины написал. А помнишь, как я виртуозно это делал на альте? Ты помнишь? Нет, ну скажи мне! Сначала ре минорчик, потом модуляция в ре мажор, потом снова ре минор, и заканчиваю затем в мажоре, красота! А ты по сцене порхаешь, в монисто, в легкой невесомой юбочке, вся такая поблескиваешь, ножки быстрые, я даже иногда сбивался, глядя на тебя, вернее, ты меня своими ножками сбивала! А какой звук я извлекал из моего прекрасного альта, какой тембр… И в этот момент всегда отчаянно пахло канифолью, ты у меня очень сильно ассоциировалась с этим запахом, когда порхала по сцене… – Господи, ну что за ерунду ты несешь? – распахнула Лидка на него свои шикарные глаза. – Мне еще этого не хватало! Зачем я должна пахнуть канифолью? – Лидок, это же было тогда! Когда я играл тебе «Чардаш»! В те далекие моменты! Я же про то время говорю… И этот отчетливый запах смолы! Я так щедро канифолил смычок! Что тебе сейчас не по нраву? Тогда же все устраивало! – Толя в очередной раз убедился, как все-таки трудно понимать женщин. – Никто не спорит: оттанцевали ноги танго… – Лидка продолжать поговорку не стала, поскольку до нужной кондиции от своего ликерчика еще не дошла, он все-таки сильно терял градус из-за сладости. – Мы тогда были на много лет… десятков лет моложе…Нет, надо, чтобы у меня был маленький оркестрик, зачем мне соло? Особенно мандолина. Это скучно. «Чардаш» Монти, на похоронах… По-моему, довольно необычно! – Это точно – у каждого Абрама своя программа! – довольно кивнул, улыбнувшись, Принц. Лидка подняла бровь и следом за бровью рюмку: – Давай-ка за музыку, она все-таки очень украшает нашу жизнь. И смерть! – добавила Лидка и весело засмеялась. – Кто бы нас, дураков, сейчас послушал, психиатрическую помощь бы вызвал! И еще, знаешь, чего бы мне хотелось… Похороните меня где-то на городском кладбище, не в Переделкино. В городе людей много, не скучно, а в деревне не то… – Хм, ну надо же, мать моя, разговоры пошли… Мне тоже тогда надо что-то придумать… – почесал лысину Принц. – Хотя б из музыки… Особо и не знаю, из чего выбирать… – и он задумался, перебирая в голове любимые мелодии. – «Брызги шампанского» слишком легкомысленно… «Русский марш» Штрауса люблю, но он для оловянных солдатиков скорее… «Болеро» Равеля? – Нет, это слишком утомительно, надо и о людях подумать! Ты ж там не один будешь, а тут музыка целых пятнадцать минут! Шутка ли! Нет, категорически нет! Не все так любят похороны, чтобы столько стоять у гроба и слушать мелодию, хоть и хорошую! – возмутилась Лидка. Принц понимающе кивнул и снова почесал лысину. – Давай-ка как раз выпьем за жизнь! Пусть музыка меняется, но нам с тобой все равно надо продолжать танцевать! – Несмотря на то что мы обсуждаем репертуар для похорон? – улыбнулась раскрасневшаяся Лидка. – Несмотря и вопреки! Так, на чем мы остановились? – Принц слишком серьезно воспринял выбор мелодии, закинул взгляд на красивую антикварную люстру, словно именно там список и был начертан. – Танго «Забвение» Пьяццоллы можно было бы… Хотя нет, слишком грустно… но там так гармошка звучит… – Тогда «Либертанго»… Или нет, может, что-то из Нино Рота? «Ночи Кабирии» помнишь? – предложила Лидка. – Кабирию… Нет, совсем не в тему… В общем, буду думать… – Не торопись, времени еще предостаточно, – пообещала Лидка. – А я вообще уже никуда не тороплюсь, давно стал тише воды – ниже травы, а ты все еще делаешь вид, что создаю тебе проктологические проблемы! – Что вы говорите, какое несчастье! – Лидка произнесла это деланным писклявым голосом и картинно поднесла ладонь ко лбу, как Сара Бернар для бедных. – Да, между прочим! И если бы ты знала, сколько у меня накипело внутри, я бы потряс твой мир! – Мой мир не надо трясти!! Уж как-нибудь перебьюсь! Ты как выпьешь, становишься слишком тревожным персонажем! – взбудоражилась Лидка. – А ты сама хоть иногда слышишь, что говоришь? Стала какая-то ершистая… Да и настроение у тебя последнее время довольно взъерошенное, Лидок, прям не узнаю тебя! – Принц зачем-то взбаламутил лысину, чтобы показать всю степень своего негодования. Они еще поворчали друг на друга, и спор их вскоре сам собой утих. Нарядные и румяные от алкоголя, они перешли на анекдоты, а тут Принца превзойти было невозможно! – Вот, совсем новый анекдот! – Принц заерзал, приосанился – ему всегда необходимо было войти в роль прежде, чем начать свои рассказы: «Брежнев и Черненко беседуют на том свете: – Костя, а кто сейчас вместо нас правит? – Да Миша Горбачев. – А кто его поддерживает? – А чего его поддерживать? Он пока сам ходит». Принц сам захохотал, подбадривая Лидку на ответный хохот, но Лидка только и произнесла: – Грустно, Толь. – Тогда вот: «Заходит Горбачев в баню. Все моющиеся отпрянули в сторону, прикрылись шайками. (Принц сделал небольшую паузу и театрально прикрыл обеими руками свой грех.) – Да что вы, товарищи? Это же я, Михаил Сергеевич, такой же мужик, как и вы! – Извините, Михаил Сергеевич, мы думали, вы как всегда, с Раисой Максимовной!» И Принц снова заржал, поглядывая на Лидку. Валентина выглянула из кухни на зазывное ржание Принца и улыбнулась сама, хотя анекдот явно не слышала. У нее под ухом играла радиостанция «Маяк», вечный ее спутник, и жарились блинчики – ей явно было не до анекдотов. Но все равно за стол усадили и Валентину. Лидка же, тоже захмелев и слегка потеряв ориентацию во времени и пространстве, приняла вдруг Валентину за свою младшую сестру Идочку, которая померла несколько лет назад, и все время с недоумением на нее поглядывала. Потратив на обсуждение своих похорон слишком много энергии и умственных сил, она сникла, отстранилась и замолчала. Выпить Валентина любила – как не выпить-то рабочему человеку? Закинула сразу в себя, не чокаясь, первую рюмку и пошла-поехала, с радостью, улыбками и комментариями: – Между первой и второй наливай еще одну! – Ха! – не удержался Принц. – А поздно выпитая вторая – зря выпитая первая! Валентина взглянула на своего благодетеля и напряглась мозгами, ища, чем ответить. И хоть баба она была городская, в ней, хмельной, сразу просыпалась деревня, могла и в танец удариться с призывом «собирайтесь, девки, в кучу, я вам чучу отчебучу!» Сначала все пила и пила ликерчик, а потом, поняв, что это не ее, перешла на более тяжелые напитки. Водку решила сэкономить хозяева́м, как говорила, и ливанула себе в рюмаху чистого «роялю» – спирт «Рояль» был в самом ходу. Но сначала произнесла тост, снова не чокаясь, за здоровье Принца, который на закате ее сил так угодил с работой у Крещенских, благодаря которым она увидела все многообразие жизни. Потом крепко хлопнула своего благодетеля по плечу, который хоть и слегка обалдел от такой резкой дерзости, но снес без ропота. Выпила смачно, задержав дыхание, словно нырнула на самую глубину, и вынырнув, скривила страшную рожу, громко выдохнув – хе! С жадностью схватила огрызок соленого огурца, словно в нем и было единственное спасение, и принялась отчаянно им занюхивать. Выпив, Валентина ненадолго зависла, прислушиваясь к себе и не реагируя на окружающую среду, но скоро взбодрилась и принялась с новой силой участвовать в жизни. Еще пара рюмок, и Принц с Валентиной, как ни в чем не бывало, стали радостно перебрасываться народными пословицами и шутками, словно было это у них издавна отрепетировано: – Ну что, – икнул Принц, – еще по пятьдесят и в школу не пойдем? – Ой, Толечка, ну и скажешь же! – загоготала Валентина. – В школу не пойдем! Когда это было-то! В школу! – О! Девочки! Вспомнил! Рассказываю свежий анекдот! – Принц лукаво взглянул на своих «девочек» в предвкушении безумного смеха. «Моня, как ты относишься к своей жене? – Как к нашей власти. Немножко боюсь, немножко люблю, немножко хочу другую». – Моня? Какой Моня? – спросила потухшая Лидка, но быстро взяла себя в руки и улыбнулась… – Д-а-а-а, – протянула Валентина, – было бы смешно, если б не было так грустно… Немного хочу другую … – Ну-ну… Улыбайтесь… завтра будет еще хуже… – вдруг произнесла Лидка. – Лидок, вот ты выглядишь отрадно, а мозгами едешь, может, ликерчик и тебе уже противопоказан? Так давай на кагорчик перейдем, хотя там столько же градусов! И сахара! Или пойди, что ль, в парикмахерскую покрасься, а то седые корни у тебя пробиваются прямо в мозг! – предложил услужливый и уже прилично пьяненький Принц. Лидка встрепенулась, сбросив с себя навалившуюся мрачную сонливость, и с вызовом ответила: – Мне твои слова, Толь, как в жопе розы. Я б на твоем месте просто помолчала, это исключительно в твоих интересах, – огрызнулась она и более внимательно, чем обычно, посмотрела сначала на Принца, а после на Валентину, чтобы удостовериться, что это действительно не ее младшая сестра. Хотя, как показалось Лидке, чем-то они были похожи. ---------- Перелом Перелом Поздно вечером, когда все уже разошлись, позвонил из Лейпцига Роберт. Лидка от выпитого зелья и уже спросонья ничего понять не смогла, позвала Лиску. – Лизочек, тут такое дело, – начал, чуть заикаясь, папа, – мамка ногу сломала… И руку… Упала… Шла к лифту в отеле, пол был только что вымыт, она и рухнула… можно сказать, на ровном месте. Плохо рухнула, если серьезно. Вот такие у нас дела. И Куку дай еще, пожалуйста… Лиска позвала сестру, которая убирала со стола, и Катя, не зная еще, в чем дело, радостно схватила трубку. – Кука, мне необходима твоя помощь, – папа звучал очень тревожно. – Я уже Лиске сообщил, мама сильно расшиблась, в гостинице упала. Я пока только сказал, что она сломала ногу и руку, но на самом деле шейку бедра, я Лиске не стал уточнять, чтобы Лидия Яковлевна не разволновалась. Помимо ноги еще и локоть вдребезги… всей массой на него рухнула. Она в больнице, а я один точно не справлюсь. Прилетай срочно, я договорюсь с Юликом, тебе в ближайшее время помогут с оформлением. Алена с Робертом поехали на Международный фестиваль документального и анимационного кино в Лейпциге, Роберта часто посылали в жюри на международные фестивали, а тут его назначили еще и председателем жюри. Надо было смотреть бесчисленное количество фильмов в день, с раннего утра до поздней ночи, это входило в обязательный план работы председателя, да и всех остальных членов жюри. Но и оставить жену в больнице одну Роберт тоже никак не мог. Без языка, без присмотра, без родного человека… Алена, конечно, хорохорилась, что справится, полежит, ничего страшного, но глаза, полные ужаса и отчаяния, выдавали ее. Когда она упала, Роберт был на просмотре, в другом конце города, и ему сообщили об этом только в перерыве, когда фильм закончился, а следующий должен был начаться через пятнадцать минут. Уехать самовольно с показа он не мог, но его заверили, что с женой в больницу отправили человека из консульства и ей будет обеспечено лучшее медицинское обслуживание, все по высшему разряду. Оставалось еще четыре дня работы фестиваля и штук пятьдесят фильмов, которые Роберту надо было обязательно отсмотреть, вот он и позвал дочь, чтобы, пока он на просмотрах, позаботиться о маме в больнице. Кате надо было срочно вылететь в Германию. Срочно вылететь в Германию звучало, конечно, сказочно, срочно могли вылететь только дипломаты, а простым смертным для оформления заграничного паспорта требовались месяцы. Но Роберт уже договорился с одним своим другом, который долгие годы работал послом в разных странах, пока не осел наконец в МИДе на приятной пенсионной должности. Был конец октября, холодного и на удивление снежного. Снег обильно сыпался с неба, чтобы тут же растаять, и не успевшие опасть листья шумно валились на землю, прибитые непривычной тяжестью. Катя нашла потайную дверь в одном из маленьких особнячков на задних подходах к МИДу, у которой и вывески-то не было, так, скромный звоночек, и все. Но на звонок отреагировали сразу, дверь открылась, старенький седой охранник спросил фамилию и тотчас впустил в тепло. Процедура получения заняла минут десять, не больше. Полненькая розовая паспортистка хлопотала над бумагами и даже старалась улыбаться, хоть привычки к улыбкам у нее точно не было. Катя раз двадцать подписалась под всеми документами и заявлениями и получила свежий красненький паспорт на руки. Как, оказывается, это просто делается, удивилась она, просто волшебство! В те прошлые разы, когда все оформлялось по правилам, ей месяцами приходилось ждать вызова в ОВИР, да и там, в самый важный день выдачи, отсиживать в приемнике-накопителе несколько часов, чтобы пропустили наконец в заветный кабинетик паспортистки. С билетом на самолет помогли в Союзе писателей, просто в кассе его было не купить, особенно срочно. Дома она решила пока ничего не говорить Лидке про мамину сломанную шейку бедра. Катя знала, что страшноватый диагноз этот всегда внушал бабушке жуткий страх, поскольку та считала, что такой перелом ведет к неминуемой скорой смерти, уж сколько примеров было на ее жизни. Да и вдобавок сильно сдавать она стала в последнее время, по большей части молчала, тревожно смотрела вглубь себя, словно пытаясь рассмотреть что-то повнимательней или понять нечто важное. Сидела, потушив огонь в глазах и почти не моргала, словно охватывал ее какой-то неизведанный доселе глубинный страх. Когда окликали, вздрагивала, словно застигнутая не в том месте и не в то время, и улыбалась виновато, как ребенок. Вот лишнее говорить и было опасно, поэтому Катя решила – пусть мама приедет и сама все сообщит, а эти ранние подробности только нагрузят Лидкино и без того больное сердце и истончающийся ум. Мама лежала в большой просторной палате на шесть человек, в основном переломанных седеньких старушек, почти одинаковых в лежачем положении. Возрастом Алена уж точно выгодно от них отличалась. Роберт не стал предупреждать ее заранее, хотел, чтобы приезд дочери стал для нее приятным сюрпризом. – Давай, Кук, я войду первым и скажу, что к ней один важный посетитель, гость фестиваля. Она, конечно же, сразу возмутится, но тут ничего не поделаешь, посетитель уже за дверью с письмом из Москвы. А тут и ты появишься! – А она не испугается? Ей же нельзя волноваться. Вдруг хуже станет? Они еще несколько минут простояли под дверью палаты, споря, кто что скажет. Дверь в палату была приоткрыта, и Катя одним глазом увидела переломанную маму, лежащую на средней койке в окружении двух старинных, похожих друг на друга немок. У одной была подвешена к потолку левая нога, у другой – правая, и напоминали они стражей сказочной королевы, которая возлежала посередине. Роберт постучал, дождался ответа «Ja, ja! Kommt rein!» – и подошел к Алене. Старушки, увидев красивого высокого иностранца, хором зашевелились, кто как мог, чем-то зашуршали и, можно сказать, лежа приосанились, насколько это было возможно. Роберт сел к жене на кровать, поцеловал ее и что-то тихо сказал. Катя подглядывала. – Робочка, ради бога! Ты же видишь, в каком я состоянии! Мне никто не нужен! – Алена замахала единственной целой рукой, чтобы сильнее подчеркнуть свое нежелание кого-либо видеть. – И даже я не нужна? – обиженно спросила дочь, торжественно появившись в палате. Алена от неожиданности замолчала. – Робочка… – она посмотрела на мужа в надежде хоть на какие-то объяснения. – Я не Робочка, я Катечка! – Катя подлетела к маме, чтобы броситься к ней на шею, но вовремя остановилась, чтобы случайно не сделать больно. – Кукочка, Кукочка моя приехала! Как тебе удалось? Как так быстро-то? Господи, какое счастье! Какое счастье! Она пыталась казаться бодрой, но бодрость эта была ложная, ненастоящая. Слезы невольно полились у нее из глаз и аккуратно, одна за одной, скатывались на подушку. Катя нашла все-таки возможность кое-как подзалечь к маме и замерла, затаилась тихим счастьем ребенка, стараясь не двигаться, чтобы ничем не нарушить это маленькое счастье. Врачи никаких прогнозов не делали, особенно по поводу даты отъезда. Локоть в день перелома собрали сразу, как могли, вслепую, конечно, практически наощупь. Зацементировали в согнутом до самого плеча состоянии, подвесили к шее и забыли о нем, поскольку перелом шейки бедра их заботил куда больше. Лечащий врач, высокий моложавый очкарик, пытался объяснить что-то Кате на плохом английском, почти немецком, но суть была понятна – надо лежать лежмя и поддерживать гигиену, чтобы не было пролежней, уж слово «гигиена» было понятно на всех языках. – Но вначале не забудьте сделать взнос, – сказал врач. – Взнос? – не поняла растерявшаяся Катя. Она собиралась, конечно же, перед отъездом дать денег, но такая слишком уж открытая просьба ее немного сбила. – Я-я, у нас положено – каффе, тее, цукер, бонбонс для доктор. Найн алькоголь, найн сигареттен. Я скажу, что кауфен, купить, это есть взнос, – объяснил врач. Катя поняла, что пока мама лежит в больнице, ей предстоит поддерживать сытую и сладкую жизнь в ординаторской, и с этой миссией с радостью согласилась. Каждый день названивала домой узнать, как там Лешка, но сеструха хвасталась, как она гуляет с ним около школы и какой производит на всех фурор: – Представляешь, сначала классная увидела меня с Алешкой у школы, выскочила, глаза на лбу, лицо красное, говорит: «Крещенская, быстрей отсюда, вот увидит директриса и все, пиши пропало!» Только она скрылась, выходит сама директриса, хватает меня за руку, укатывает коляску подальше от входа и шипит мне на ухо: «Крещенская, ты в своем уме? Сейчас классная руководительница увидит тебя с коляской и все, твоя песенка спета!» Настроение у Алены поначалу казалось вполне бодрым, она жила пока теми силами, которые были в ней до падения, в прошлой жизни, шутила, много говорила на непонятном языке даже с соседками по палате, улыбалась. Но вскоре, осознав свою полную беспомощность и бесперспективность, она впала в тихую панику и начала расклеиваться на глазах. Ее ничего не радовало, ни цветочки, купленные Катей по дороге в больницу, ни редкий, выхваченный между фильмами приход Роберта, ни письмо от Лидки и Лиски, ни-че-го. Глаза у нее потемнели, свет в них подзатух, на вопросы она, если и отвечала, то скупо, почти односложно. Кинофестиваль уже закончился, и остро встал вопрос об отъезде, деньги были государственные, и их приходилось экономить. Свои кровно заработанные доллары – их стыдливо называли «чеки» – за выступления или издание книг за границей отправлялись мимо адресата прямо во Внешторгбанк. Командировочным выдавались суточные и какие-то копейки на мелкие, можно сказать мельчайшие, расходы, несмотря на то что личный счет в московском банке вроде как и существовал, но пользоваться им было нельзя. Поэтому продлить лечение в больнице за свой счет не представлялось возможным. Алена ненадолго оживилась, решив, что выписка и возвращение домой хоть как-то изменят ее жизнь, что дома и стены лечат, но нет, из аэропорта – опять больница. И перевозили ее тяжело, лежачую, на жестких металлических носилках, которые примотали к ряду из трех самолетных кресел, чтоб она снова не сковырнулась во время тряски или посадки. Скорая помощь уже ждала в аэропорту, прислали зачем-то блатную, реанимационную, и машина, весело и кокетливо попискивая и играя разноцветными огоньками, помчала Крещенских не куда-нибудь, а в саму ГКБ, Главную клиническую больницу, лучше которой в СССР было не сыскать. Друзья помогли, расстарались. Надо было срочно разбираться с локтем, времени с травмы прошло уже порядочно, и операция предстояла сложная. Но ГКБ внушала страх – «полы паркетные, врачи анкетные». Врачи там были действительно с чистой, как говорится, анкетой – не состоял, не участвовал, не был, – без сомнительных пятых пунктов, проверенные, с прекрасной характеристикой и породистой биографией. А уж как лечили – это второй вопрос, любили перестраховаться, по любому поводу собирали консилиумы и обычно перекладывали ответственность на других, чтобы «как бы чего не вышло…». Зато полы там были действительно паркетные, палаты сияли чистотой и дефицитным ремонтом, медицинское оборудование удивляло своей современностью, а медсестричка бежала к вам, пританцовывая, по первому зову. Но отдаваться на волю случая совсем не хотелось. Роберт какими-то правдами и неправдами добился, чтобы из Кургана приехал сам доктор Елиазаров, хирург-ортопед, светило, придумавший удивительный аппарат, благодаря которому переломанные кости легко срастались. В общем, чтобы совпали и полы, и врачи. Но не тут-то было. – Этот шарлатан? Этот усач? Этот кустарь-одиночка? Эта деревня? Ноги его не будет в таком элитном учреждении, как наше! – несмотря на звонок сверху, распалялся главный врач, хотя и понимал, что звонок этот «сверху» никуда не спрячешь, операционную врачу предоставить придется. Об Елиазарове знали все, он действительно был одним из самых известных врачей Советского Союза благодаря аппарату костного синтеза и олимпийском чемпиону Брумелю, которого он спас от ампутации. Но врачи, во всяком случае многие из них, не хотели принимать этого великого самородка, попросту очень ему завидуя. И все равно Роберт через друзей добился, чтобы оперировал именно он, Елиазаров, и уже назначили для этого важного события день и час. Не выполнить указ было невозможно, но почему бы не показать, кто в доме, то есть в ГКБ, хозяин? Ясно дело, главврач затаил неприязнь. Операция шла долго и неуверенно, не как положено. Катя с Робертом уже извелись под дверьми оперблока в ожидании, пока хоть что-нибудь скажут. Два раза могучая широкая дверь открывалась, и мимо провозили спящую красавицу, Алену, но не в послеоперационную, а дальше по коридору. Роберт только и успел спросить сестричку: «Куда это вы ее?» Оказалось, на рентген. Потом вернули обратно. Через час повезли снова. Вернули позже, все еще спящую. Елиазаров был неотступно при ней, но вид у него был достаточно обескураженный. Катя с Робертом сильно волновались, все эти странные и долгие поездки операционной каталки по больничным коридорам объяснить было трудно, оставалось только гадать. Спросить было не у кого, все только отмахивались. Елиазаров вообще сурово молчал. После нескольких часов ожидания измочаленный хирург наконец вышел. – Не волнуйтесь, все нормально, уже просыпается… Но лучше б вы в Курган ко мне прилетели, ей-богу… Здесь просто невозможно оперировать… Просто какое-то вредительство. – Вид у него был усталый, даже опустошенный, словно он только что закончил марафон и пришел последний. – Все поставил как мог, сложно, конечно, осколки уже неправильно срослись, но ничего, справились. Сказали, что в операционной не работает рентген, так нам два раза пришлось на первый этаж ездить в их кабинет в поликлинику, вы видели! И ладно бы просто ездить, так еще и ждать в очереди! Это когда человек под наркозом и каждая минута дорога! Да и ездить туда-сюда с открытой раной тоже, знаете ли… Обязательно напишу докладную, так просто это не оставлю! Такое безобразие… Никогда не встречал подобного отношения… Елиазаров был на самом деле взбешен, хоть бешенство это было тихим и усталым, голос не поднимал, но чувствовалось, что он еле сдерживается. – Ладно, Роберт Иванович, не волнуйтесь, – произнес врач с какой-то ложной бодростью, – давайте посмотрим несколько дней, как оно все пойдет, и будем дальше решать про реабилитацию. Но об этом позже. Дальше все пошло неважно. Рука, заключенная в клетку из металлических прутьев, нестерпимо ныла и болела круглые сутки, локоть распух и покраснел. Антибиотики не помогали, пришлось снова вскрывать. Самодовольный главный врач, этот эталонный мерзавец, который устроил чехарду с якобы неработающим рентгеном в операционной, зашел как-то через пару дней со своей подобострастной свитой в палату к Крещенским и, ухмыльнувшись, на голубом глазу, очень посочувствовал Роберту, что приехавшее светило-то оказался не так светел, как о нем ходит молва. – Такие осложнения, это же надо, Роберт Иванович, такие осложнения… – удушливо сказал он и посмотрел на Алену цепкими злыми глазками. Роберт тогда по-особому на него взглянул и тихо, но очень внятно произнес: – Пусть врач вы главный и большой, но человек вы очень маленький, микроскопический. Говно человек. Рука долго не заживала, ноге еще предстояло срастись. Алена уже лежала дома, лицом к стенке, и двигаться особо не собиралась. Настроение у нее теперь было вечно пасмурным, душа покрылась плесенью, и она ушла в себя, решив, что ждать от жизни теперь нечего. Необъяснимая тревога на дне ее глаз выдавала вечный страх за то, что ждет ее через месяц, через год… Потом… Это «потом» не давало ей дышать полной грудью, и стоило только ей задуматься о будущем, лежачее сердце ее начинало колотиться, словно она пробежала марафон, и увеличивалось, разрастаясь до таких размеров, что пульсировало в самой голове. Этот страх не давал ей дышать, сковывал и замораживал ее, отвернутую от жизни и глядящую только в стенку. Лидка очень за дочь волновалась. Неподвижность полностью Алену преобразила. Она поддалась ей, поплыла по течению, словно так было необходимо. Кому-то необходимо, не ей. Она пребывала в некоем постоянном оцепенении и реагировала, только когда ее тормошили. Казалось, мозги тоже пострадали от падения, они как будто плавали в киселе и откликались на жизнь с некоторым запозданием. Лидка старалась Алену приободрить, приходила с рассказами, подкладывала внука, перечисляла, что приготовила на обед и как Робочка поел, а иногда, когда все доводы заканчивались, а реакции так и не следовало, садилась к ней на кровать и от бессилья, что не может поднять дочь, начинала ее ругать: – Вот ты давно повзрослела, но не поумнела, удивляюсь прям, как это возможно? Не понимаю! Всякое в жизни бывает, ничего не поделаешь, и у тебя, мать моя, еще не худший вариант! Надо отнестись к этому со здоровым пренебрежением! Ну да, упала, переломалась, так ничего, отлежишься и скоро встанешь на ноги! Но нет! Залегла носом в стенку, молчит. Ты сейчас хотя бы на мать-то отреагируй! – Лидка требовательно хлопнула ее по заду и посмотрела матом, хотя часто позволяла себе не только матерные взгляды, но и слова. – Покажи личико, Гюльчатай! Все рядом, все перед тобой на задних лапках, Робочка завтрак приносит, девочки убирают, я, старая жопа, на кухне с утра до вечера, лишь бы наша спящая красавица очнулась и улыбнулась! Но нет, ты, как русская сказка, чем дальше, тем страшнее! Все у тебя есть! Но знаешь, чего тебе не хватает? Пиздюлей! – выпалила Лидка и тут же увидела, как последовала реакция: Алена зашевелилась и повернулась к матери, стараясь улыбнуться. – Ну вот, мать моя, уже что-то! Хотя это больше похоже не на улыбку, а на гримасу. Но ничего, для первого раза сойдет. А то строит тут из себя целку! Пора оживать! – Лидка была настроена решительно. Она подоткнула одеяло и помогла дочке лечь попрямее, подложив еще одну подушку ей под голову. Воздух в комнате был застоявшийся, Лидка укрыла Алену поплотнее и поковыляла, чтобы открыть окно. Ноябрьские снежинки с радостью ворвались в комнату и тут же исчезли, но свежий воздух дошел и до кровати. – Как, оказывается, хорошо, – Алена потянула носом и улыбнулась уже по-настоящему. – Вот, а я о чем? Научись смотреть на вещи с разных сторон. Ну лежишь, бывает. Так время это с пользой проведи! Ведь в каждом дне есть что-то важное, даже в лежачем! Книжки почитай, сама что-то напиши, чего бесцельно валяться? А то в жилах у тебя прямо трагедия течет! Отвлекись! Могу порекомендовать любимые книжки нашего Принца – «Зaнимaтeльнyю xимию» и «Зaнимaтeльнyю физикy» Пepeльмaнa. Сaмыe пpeкpacныe книги в его жизни, как говорит. Он их тебе принес, вон в прихожей лежат. Алена от негодования завращала глазами: – Ну нет у меня сейчас настроения, особенно на физику с химией, мам, как ты не понимаешь? Перельмана принес! Спасибо, что не «Подарок молодым хозяйкам» Молоховец! Мне ничего не хочется, ни читать, ни писать, ни есть, ни жить… Дайте мне спокойно помереть… – Алена снова попыталась повернуться к стенке, но Лидка села на край одеяла и защемила его, чтобы дочь не смогла двинуться. – Спокойно помереть не получится! Ишь чего захотела! Жить ей, видите ли, надоело! Даже если ты в жопе, не надо быть говном! Думай о других тоже! И прекрати наконец ныть, уймись! Ты выглядишь глупо, это я тебе решительно заявляю! Приди в себя! И подумай, что мы будем делать? Давай я тебе других книжек принесу. Что тебе выбрать? Вон полки аж трещат от их количества! – от Лидки просто так было не отвязаться. – Дай мне для начала журнал «Юность», – сказала Алена, потому что хоть что-то сказать было необходимо. – Юность? Какая такая юность? Алена уже не удивлялась некоторой Лидкиной рассеянности и забывчивости и напомнила, что это журнал, в котором Роберт уже лет тридцать как публикует свои стихи. – «Юность», ах это та «Юность», – повторила Лидка, – надо же, почему-то забыла. Пойду поищу. Потерпите, детки, дайте только срок! Будет вам и белка, будет и свисток! Она где лежит, твоя «Юность»? – Спроси у Катюли, она занимается библиотекой, – ответила уставшая Алена и, как только Лидка встала с ее постели, тотчас отвернулась к стенке. ---------- Джана Джана Раз в неделю к Крещенским теперь приезжала сама Джана, целительница и ясновидящая, с которой они были знакомы давно, лет уже десять, с самых первых ее шагов в Москве. Кто-то тогда порекомендовал подлечить у нее Робину язву, да и у Лиски было плохо со зрением, начитала она себе с детства близорукость, вот и стали общаться. Нельзя сказать, что эти странные сеансы очень тогда помогли, а может, обстановка тоже повлияла, оказалась не самой лечебной – Джана принимала в квартире, где вечно клубился народ. Сидели все обычно вкруг, выставив ладони по направлению к целительнице, чтобы уцепить лечебные излучения, исходящие от Джаны, которая проводила сеанс в середине комнаты. В первые годы она принимала болящих на квартире у кого-то из пациентов, и очереди туда вились по всем этажам, закрывая проход жильцам. Роберт эту суматоху очень не любил, но Алена настаивала – а вдруг поможет, хуже-то точно не сделает! Вот он с дочками и тащился на эти странные квартиры. Подручные Джаны сразу вычленяли Крещенского из толпы и вели к царице. А она действительно была похожа на царицу: по-восточному красивая, изящная и гибкая, как быстрая лань, с огромными выразительными глазами, густо намазанными сурьмой, и длинными распущенными волосами цвета воронова крыла. Царица. Или ведьма. Из всей семьи только Лидка ей не особо доверяла и считала, что она всего-навсего актриса больших и малых театров, которая состоит из сплошного переплетения чудачеств и неординарных наклонностей. Джана вставала перед Робертом и начинала свою ворожбу – она спрессовывала руками воздух около его живота, перекатывала его туда-сюда, словно осязаемый мячик, а потом вытягивала невидимые нити из солнечного сплетения. Паучьи пальцы ее находились в постоянном движении и, казалось, жили отдельной жизнью, исполняя свой целительный танец. Джана с Робертом Она могла одновременно говорить с кем-то на совсем отвлеченные темы, но пальцы вечно продолжали летать, создавая вокруг нее легкий ветерок. Потом она резко встряхивала руками, сбрасывая то, что выудила из тела, видимо, враждебное и болезненное, и начинала новый подход, новый танец. Это общение так раззадорило Крещенского, что он даже посвятил Джане стихи: У Джаны целебные руки, — Ей свойство такое дано, Хотя, по законам науки, Подобного быть не должно… Как черный взлетающий лебедь, Невидимой силы полна, Протяжными пальцами лепит Чужое здоровье она. Себя величаво швыряет И руки вздымает светло. Как будто стекло протирает, Покрытое болью стекло… Не верю! Застыли мгновенья. Не верю. Распахнута дверь. Но боль пропадает… Не верю! Ну что ж, если можешь, не верь. Нахохлены Джанины плечи, Топорщится звездная нить. Не верить – и проще, и легче, Чем вдуматься и объяснить… А что, если эта рука Природой как сущность и совесть Протянута нам сквозь века?.. Врачует усталая Джана, Ладонью в пространстве скользит… В квартире и тесно, и шумно. За окнами день голосит. Деревья листву обретают, Костры на бульварах горят… А Джанины руки витают И ведают то, что творят. Джана лечит близорукость. Ну как ее можно вылечить?! Потом пути Крещенских с Джаной слегка разошлись, лечиться Роберт у нее стал менее активно, чем раньше, потом и вовсе перестал, но они всегда радовались друг другу, когда встречались у кого-то из друзей, а тут вдруг столкнулись в подъезде, где жили Крещенские, у лифта, Роберт как раз возвращался домой, а Джана выходила из лифта. – О, какие люди! – Роберт действительно был рад ее видеть. – Не ожидал, правда, не ожидал, какая приятная встреча! Честно! Джана была ошарашена не меньше: – Роберт, ты здесь живешь? Как интересно! Я с утра чувствовала какое-то воздействие, но не могла понять, в чем дело! Теперь все встало на свои места! – Джана улыбнулась, пытаясь объяснить самой себе что-то необъяснимое. Лифтерша Нина Иосифовна старалась не шевелиться за своей занавесочкой, притихла, даже затаила дыхание. Она и раньше видела здесь известную целительницу, которая подкатывала к подъезду на огромной черной машине. В марках лифтерша не особо разбиралась, но в народе такие лимузины назывались членовозами, ибо возили членов Политбюро или членов чего-то там другого, не менее значимого. Один из таких членов жил на восьмом этаже с прекрасным видом на Кремль и Красную площадь, но пешком на работу никогда не ходил, а уезжал на машине. Эта машина и привозила теперь к нему на квартиру Джану. Член был уже старенький, ссохшийся, весь какой-то нахохлившийся, как чахлый воробушек под дождем, и очень ко всему подозрительный, видимо, тяжело болящий. На работу он уже не ездил, редко спускался со своего восьмого этажа, никогда ни с кем не здоровался, и Нине Иосифовне казалось, что он тихо там у себя засыхает, превращаясь в мумию. Целительница, видимо, этот момент превращения оттягивала как могла своими приходами, но прогнозы вряд ли были утешительными. – Как хорошо, что я тебя встретил! Может, зайдешь к нам на минутку? Алена будет очень рада! – Роберт и сам обрадовался Джане. – Она у меня тут приболела немного, зайдешь? – Давай, конечно. Думаю, машина подождет, – согласилась Джана. Роберт никогда не открывал дверь ключами, у него и ключей-то своих от квартиры не было. Или Алена находилась рядом, или кто-то из домашних впускал в дом. На этот раз дверь распахнула Катя: – О, какая приятная неожиданность, – не удержалась она, увидев Джану. Джана как-то пару раз заезжала к Крещенским домой, и еще виделись они изредка у нее в квартире на Старом Арбате, в которую она недавно переехала, обретя свое собственное пристанище. «Наконец-то своя», – радовалась она, устав столько лет принимать пациентов по чужим углам. Джана сняла высокую чернобурую шапку, а Роберт помог ей избавиться от модного кожаного пальто на меху. Почти такой же чернобурый, как и шапка, пес, спаниель Бонька, запрыгал у ног Джаны: людей он очень любил, всегда надеясь, что именно этот гость его обязательно чем-нибудь угостит. На шум вышла Лидка, но, увидев Джану, попыталась ретироваться. Попытка не удалась. – Лидия Яковлевна, здравствуйте, как ваше самочувствие? – вежливо спросила Джана, хоть и знала, что теща Крещенского относится к ней недоверчиво. – Нормально, мать моя, – с вызовом ответила Лидка, – как у женщины, родившейся в 1903 году! – И все, этим сняла другие вопросы, вернувшись к себе. Роберт первым зашел в комнату к жене – та лежала на спине, с грустной мечтательностью глядя в потолок. – Аленушка, ты как? Я тебе знаешь кого привел? Джану, внизу у лифта встретил… Можно? Алена немного помолчала и выдавила из себя: – Ну, не выгонять же… Хотя видеть никого не хочу, ты же знаешь. Алена действительно не любила посетителей. Вон сколько названивала Желлочка Мопсина, чтобы прийти навестить, но все, включая Роберта, держали глухую оборону и отвечали одно и то же – врачи пока не рекомендуют. Хорошо хоть, что не явилась без звонка, с нее и такое могло статься, тем более что Алена стеснялась своей беспомощности, лежачести и того, что догадаются, что видеть ей никого не хочется. Но друзьям старалась радоваться, они все равно постоянно звонили в дверь – Ревзины пару раз уже были, Феликсы из Переделкино приезжали, Коббы с цветами да подарками, Ларошель как друг и как врач наведывался, в общем, нельзя сказать, что Алена совсем отгородилась от мира, понимала, что обидит друзей отказами. Джана смело заглянула в комнату. Кровать Алены стояла рядом с дверью, и все, кто входил, сразу видел ее жалобные глаза. Но Джана действовала решительно, разрешения не спрашивала, вошла и сразу встала над лежачей. Алена постаралась растянуть улыбку, но та никак не растягивалась. – Джана, как я рада… – Не ври, пожалуйста, – усмехнулась Джана. – Ну, рассказывай, что случилось. – Упала неловко. В октябре еще. Перелом шейки бедра и локоть в клочья, – Алена продемонстрировала руку, замурованную в елиазаровскую конструкцию. – Болит сильно, там еще заражение случилось после операции, вскрывали, чистили, в общем, ничего хорошего. – Ничего, мы все это поправим, – Джана склонилась над Аленой, выставила руку вперед, зашевелила пальцами, словно собиралась играть на пианино, а на самом деле что-то нащупав в воздухе, и стала вытягивать эти невидимые нити из тела. Руки ее летали над пациенткой, она то замедляла этот полет, то начинала так неистово махать, что их почти не было видно. Вторую руку подключала часто, особенно когда ей что-то не нравилось, что-то шло не так. В эти моменты лицо ее становилось еще более сосредоточенным, борозда меж бровей углублялась, а взгляд, казалось, проникал внутрь тела. Нога ее почти не заинтересовала, она пару минут попорхала над бедром и ушла выше, к руке, и ни на что больше не отвлекалась. – Джан, а что ты чувствуешь, когда лечишь? – не удержавшись, спросила Катя. – Мне прям безумно любопытно, я ж мечтала стать врачом. – А давай посмотрим, насколько ты восприимчива к обучению, – хитро взглянула Джана. – Иди сюда, встань рядом. – Может, вы сейчас не будете ставить на мне эксперименты? – жалобно попросила Алена. – Мне и так хреново… – Наоборот, дорогая моя, мы в четыре руки быстренько тебя поставим на ноги! – Джана подмигнула Кате: – Встань прямо передо мной, вот здесь. Катя подошла к маминой кровати, Джана встала за ней почти вплотную и взяла Катину правую руку, накрыв ее своей ладонью. Жар прошел по всему телу, почти пронзил, словно прямо за спиной на полную мощь врубили обогреватель. Дыхание ее было чуть слышно, но воздух шевелил волосы около уха. – Почувствуй мою ладонь, сосредоточься только на ней. Если надо, закрой глаза, – Джана давала указания тихо, почти шепотом, но голос ее проникал в самое нутро. Кате показалось, что у нее отключились почти все органы чувств, остались только слух и осязание, и больше ничего не связывало ее с миром. Внутри царило не испытанное доселе спокойствие, она вся растворилась в своих ощущениях, находясь при этом в некотором оцепенении. Джана чуть наклонилась вперед, и Катя инстинктивно повторила ее движение. Руки их замерли над Алениным локтем. – Вот сейчас, – тихо произнесла Джана. – Чувствуешь? Катя промолчала, чтобы получше разобраться в ощущениях. Но да, она уже какое-то время чувствовала легкую пружинистость в кончиках пальцев, словно они были из металла и сильно намагниченные. Она пошевелила каждым пальцем по отдельности, но вот инстинктивно собрала их вместе, нацелив на мамин локоть. От Джаниной руки шло тепло, и этот горячий магнетизм давал новые необычные ощущения. – Почувствуй связь, – дала задание Джана и встала теперь рядом. Пальцы ее почти касались Катиных, от них явственно чувствовалась энергия через какие-то невидимые нити, пусть и воображаемые, но да, это было похоже на толстые, чуть светящиеся нити. Это ощущение между их руками состояло из сильно спрессованного воздуха, который, казалось, можно было пощупать. Катя поняла – Джана похожа на паучиху, большую черную паучиху, которая сплетала из этих лучевых нитей странную иллюзорную паутину. Она поймала их и оттянула дальше от руки. – В-о-о-о-т, получается, идет дело! – обрадовалась Джана. – Теперь, выходит, ты можешь! Смотри, как дальше. Если мы работаем в горизонтальной плоскости, то волны идут горизонтально, если в вертикальной, волны идут сверху вниз или снизу вверх. Когда я провожу рукой над телом, то пальцы испытывают разные ощущения, попробуй сама. – Я от вас уже устала, – отозвалась Алена. – Идиотское ощущение, прям как на уроке анатомии. Когда вы наконец закончите? – Мам, ну я же хочу как лучше! Буду сама тебя лечить, представляешь, какая красота! Не капризничай, пожалуйста! – строго сказала Катя. Алена глубоко вздохнула. – Хрен с вами, терплю дальше. Хоть какое-то развлечение. – Ну так вот, – продолжила Джана, – то начинается покалывание, то тепло идет, то холод. Ну когда холод, это плохо, это рак. – Господи, у меня рак? – встрепенулась Алена, дернувшись на подушке. – Да при чем тут ты? Успокойся! Я дочку твою учу! Она ж должна разбираться, что и как! У тебя холода нет, сплошное тепло от локтя, до сих пор воспаление… Катя в точности повторяла все движения Джаны – ее руки то выделывали странные па, то крутились около одной точки, словно попав в водоворот. Изредка Джана подальше оттаскивала невидимые паучьи нити и сильно встряхивала рукой, словно пытаясь их сбросить. Так и было: – Не забывай сбрасывать, не накапливай в себе чужое, – сказала она, – потом трудно будет с этим справиться. – А что сбрасывать? – попыталась уточнить Катя. – Всякое говно, – хохотнула Джана, закружив руками пуще прежнего. Катя очень увлеклась своими новыми ощущениями и лечением мамы. Она устраивала эти сеансы намного чаще, чем было нужно, и получала от этого ни с чем не сравнимое удовольствие, явственно ощущая в пальцах необычный магнетизм. Подарок от Джаны На сыне пока эксперименты не ставила, боялась, а вдруг сделает что-то не так, маленький же совсем, неизвестно, как отреагирует, а с мамой все было более или менее понятно. Хотя и Лешку тоже хотелось подлечить, после коклюша он не очень-то быстро восстанавливался. Лидка все равно слегка ворчала на Джану, не ей лично, конечно, а Алене или зятю, теперь еще начала подварчивать и на внучку. – Делом надо заниматься, а не руками махать! Вот ответь мне, мать моя, какую смысловую нагрузку несет эта хер… – Лидка на секунду замолкла, но моментально продолжила: – бессмыслица? Ну, смешно же, что ты идешь на поводу у этих сказочников! Зачем надо было приводить в дом эту женщину с честными глазами? И ты, взрослая современная девушка, а туда же! Ладно бы я, дура старая, начала бы воздух месить или воду, как некоторые, заряжать! Но ты-то, ты! В эту дребедень даже Принц не верит! Да и Бонька от нее под стол прячется! Это был уже аргумент. Бонька обычно ни от кого не прятался, Принц верил, как правило, во все, что было бесплатно, а Джана денег не брала. Уж с Крещенских точно. Или они с Лидкой сговорились, чтобы внутри семьи начать раскол против Джаны и отвадить знахарку от большого поэта и его родных. Беспокойный еврейский ум Лидки постоянно замышлял мелкие заговоры против знаменитой целительницы, пусть и совсем не злые, но намекающие на то, что здесь ей не рады. Она всегда безумно за все волновалась, так уж родилась, и с этим бороться было бесполезно: за то, что Лиска на пять минут опаздывает из школы, за то, что Робочка не доел кашку, что на границе где-то там на Ближнем Востоке снова напряженная обстановка, а уж про бедных космонавтов в космосе и говорить нечего – сплошные нервы. А сейчас волнения, и нешуточные, начались из-за того, что в дом снова пришла Джана. Пару лет назад, когда она часто захаживала, то как-то раз привела к ним с собой своего шестнадцатилетнего племянника, и не просто так, а чтобы тот срочно женился на их младшей, на Лиске. Та еще несовершеннолетняя была, а Джана решила, что, видишь ли, пора влезать в семью! И привела так, тихой сапой, мол, мальчик учится у нее врачеванию, поэтому они вместе и пришли, даже заранее спросила, можно ли прийти с ним и будет ли дома Лизонька. Алена, конечно, почуяла неладное, зная Джанину страсть к общению с известными людьми, да и вообще восточную традицию рано вступать в брак. – Лизок, тебя сватать придут! – полушутя-полусерьезно сказала мама и вроде как улыбнулась, но брови насупила. Лизок присвистнула и разработала очень действенный план – ко времени прихода сватьи и жениха она просто-напросто заснула. Как в сказке Шарля Перро «Спящая красавица». Даже и веретено не понадобилось, просто заснула Принцесса могучим богатырским сном, и все. А из худосочного неловкого племянника Принц получился никудышный – потерся около двери, почесал в квадратном затылке, помычал что-то и пошел дальше со своей тетей руками махать, делая вид, что лечит. Так что кто ее знает, вдруг Джана и в этот раз задумает хитрый план или как-то там по-особому наворожит, иголку где вколет или траву приворотную рассыплет? И хоть в тот, прошлый приход ничего ужасного не произошло, вдруг сейчас что-то пойдет не так, мало ли… В открытую Лидка, конечно, гадостей про нее не говорила, но постоянно капала домашним на мозги, что, мол, в целом им должно быть стыдно за такие порочащие связи. Средние века в отдельно взятой современной московской квартире! Хорошо еще, что Джана к ним не на метле прилетает и не скребется посреди ночи в окошко! А могла бы и начать поить Аллусиньку или Лиску отварами из всяких кореньев, мухоморов и сушеных жаб. Мало ли, откуда у нее столько странных клиентов и подозрительных знакомств! Это, скорей всего, обычный ведьминский приворот, никакое не лечение! Принц же Лидке с удовольствием и преданностью поддакивал. Алена Принца Мудилу любила еще с детства, а тот ее просто боготворил с тех самых пор, когда впервые был зван на ужин к Лидкиным родителям. Было это лет сто назад. Лидка тогда только-только развелась со своим единственным мужем, уехавшим в командировку на севера́ и оставшимся там на несколько месяцев под чьим-то теплым боком. Тот, ее первый, Борис, красавец-журналист, друг Максима Горького и директор Клуба писателей, прожил в Лидкиной семье не так чтоб очень долго, но умудрился сделать все, чтобы отбить ей любое желание еще раз когда-либо оформить отношения. Сначала все складывалось прекрасно, даже сказочно. Но любовью их отношения назвать было нельзя, это была скорее страсть, а не любовь, страсть мощная, не совсем человеческая, случающаяся достаточно редко среди людей. Они не могли друг без друга дышать, ходили словно под одной тенью, пили литрами кровь, умирали от любви, воскресали, потрошили душу, окрыляли и уничтожали друг друга, страшно мучились. Лидка в какой-то момент не выдерживала и уезжала на гастроли, хотя спокойно могла не ехать. Борис пил и страдал, страдал и пил. Статьи свои подписывал не своим именем – Борис Киреевский, а Борис Болидов. Борис Болеет Лидой. Это действительно была болезнь. Острое состояние плавно переросло в хронику, и лечение – водка – требовалось постоянно. Неудачное, конечно, было подобрано лекарство, но очень характерное и понятное для русского человека. Лида приезжала с гастролей, и начинался дикий приступ взаимного счастья. В один из таких приступов Лидка забеременела. И единственное, за что Бориса в семье терпели и не любили, нет – жалели, – за Аллусиньку, за чудесную девочку, радость всех и каждого. Через три года он уехал на севера́, на заработки и стал слать домой сущие копейки. Был он все еще красивый до изнеможения, в хорошей мужской силе и вдали от семьи приспал одинокую женщину, которую вскоре привез в Москву к жене с дочкой. Просто привез, и всё. Чувствовалось в этом что-то драматическое. Выгрузил чемодан, поставил под жадные взгляды соседей посреди двора незнакомую тетю и шагнул вниз в родной подвал. Несколько раз выходил на свободу в промозглый двор, яростно закуривал, глубоко втягивая, как спасительный воздух, дым, и снова понуро и неотвратимо спускался по ступенькам. Все соседи замерли у своих окон. Ну всё, подумали, пипец котеночку. Сюжет разгорался нешуточный, любой классик позавидовал бы такому повороту! А для двора это тем более было настоящим происшествием! Сразу выгонит Лидка Бориса или сначала выслушает? Убьет его Лидкин отец или только покалечит? Проклянет его Поля, Лидкина мама, или только обматерит? Узнает ли Аллуся папку или даже не тронется с места? Если бы делали ставки – не выиграл бы никто! Соседи увидели, как из подвала появился Борис, удивленный не менее, чем подглядывающие зрители, подошел к своей женщине с просторным лицом, неловко прижавшейся к чемодану, взял их обоих – за руку и за ручку, и потащил с собой к Лидке в подземелье. Лидка, добрая душа, разрешила им жить у нее. Как-никак, он был Аллусин отец. Но в этот же день они подали на развод. Так что радостей семейной жизни Лидке хватило с лихвой. Но тут как раз она поступила в кордебалет Московского театра оперетты, где в оркестровой яме сидел он, прекрасный альтист Анатолий, впоследствии названный Полей Принцем Мудилой. И хоть Лидка категорически отказалась еще раз официально выходить замуж, он нежно и одновременно пламенно полюбил всю эту прекрасную беспокойную семью, которая в то далекое время жила в подвале на Поварской. А Аленку, саму нежность, невинность и хрупкость, больше всех. Своих детей у него не было, и все свое нерастраченное тепло он с радостью отдал маленькой очаровательной девчушке. – Аллусинька, уж поверь моему большому жизненному опыту, – объяснял он сейчас своей Аллусе, плюхаясь чуть ли не на ее больную ногу, – такие люди, как эта Джана, только играют на чувствах и внушениях, сами по себе они ничего не могут. Она же прохиндейка! Хотя и очень талантливая. Но как коммерсант, а не как врач или там целитель! Представляю, сколько она получает! Да я за такие деньги наждак зубами остановлю! Такое дело замутить по отъему денег у народонаселения! Неужели ты думаешь, что от махания руками у тебя быстрее срастутся кости? Или веселей по жилам побежит кровь? Или сдохнут все бактерии и вылечится инфекция? Неужели тебе кажется, что такие блошки капустные приходят добро тебе причинять? Нет конечно! Такие амбарные долгоносики тихой сапой проникают в разум и в семью и начинают незаметно тебя гипнотизировать. Вон сколько их сейчас развелось… Всякие маги, ясновидящие, колдуны и другие короеды… И, главное, их и в телевизор пускают, чтобы народ дурили! Ты думаешь, у нее все чисто, как совесть у монашки? Думаешь, что это глубинных и порядочных чувств человек? Херушки! Такие персонажи ждут своего часа и в смутные времена обычно вылезают из всех щелей! Странные люди эти люди, – Принц вздохнул так глубоко, как только мог, показывая всю степень своего беспокойства. – Я не удивлюсь, что таким путем у вас могут даже квартиру отжать и все деньги со сберкнижки снять, вот чего я боюсь. Запудрят мозги, присядут на уши и в два счета обставят! Ведь это особые люди! С изощренной степенью самоуверенности! – Толя, ну что такое ты говоришь, – возмутившись, возразила Алла, высвободив наконец ногу из-под внушительного зада Анатолия. – Мы же давно с ней знакомы! Это не абы кто с улицы, а Джана! Разве можно такое говорить? Просто неприемлемо! Но Принц все равно так мелочно и подробно нудил, так долго и высокопарно говорил о Джаниных воображаемых преступных замыслах по поводу лакомой жилплощади на улице Горького с видом на Красную площадь, что Алена тайно начала представлять, как к ней торжественно входит старенький нотариус с новехоньким портфельчиком, раскладывает все свои бумажки прямо у нее на кровати, а Джана, словно во сне, стоит посередине комнаты, делает широкие пассы руками и повторяет одно и то же слово: «Подпиши… Подпиши… Подпиши…» – Какая разница, кто машет, – не унимался Принц. – Она Катюлю научила, вот и хорошо, пусть лучше дочка тебе перед носом ветер разгоняет, а с такими, как Джана, опасно, я нутром чую. – Не нашего течения крови она, – подытожила Лидка. ---------- Восстановление Восстановление В общем, выдавили из семьи прекрасное, но, как посчитали старейшины, смертоносное инородное тело Джаны. Катя продолжала исправно махать над мамой руками, но никаких видимых сдвигов заметно не было, да и настроение ее совсем не улучшалось. Вскоре с Алениной руки сняли железную клетку, посадили в кресло-каталку, и жизнь вроде как приобрела новые, давно уже забытые краски. Для всех, но не для Алены. Характер ее за это сравнительно небольшое время обмяк и заиндевел, можно сказать, попритух. То, что доставляло удовольствие ей раньше, уже интереса не вызывало. Непрочитанные книжки, с любовью выбранные Робочкой в Книжной лавке писателей, так и лежали неоткрытые около кровати, к телевизору она давно уже не подходила, постоянный телевизионный бубнеж из гостиной ее раздражал, газеты в руки не брала, да и подруги почти перестали звонить – Алена не хотела ни с кем разговаривать. Голос ее стал зыбким, как будто доносился из пещеры. Заниматься рукой, восстановлением движения и реабилитацией в целом тоже было лень. Лежать, думать о чем-то о своем – пожалуйста, а работать с медбратом, который приходил чуть ли не каждый день разрабатывать ее несчастный локоть, – ни за что. Вызвали даже психиатра, знакомого, конечно (чтобы не разносить лишних слухов по Москве), настолько безвольное и одновременно капризное поведение Алены стало всех пугать. Он поговорил с больной, долго и вдумчиво, потом выдал свой вердикт: это не конституциональная психопатия, то есть расстройство личности, а психологические последствия стресса и обездвиженности в связи со стремительным изменением жизненных привычек. Но как только Алла Борисовна встанет на ноги, все должно довольно быстро наладиться. И что домашним нужно ее постоянно отвлекать от ухода в себя, хоть как отвлекать: элементарной помощью по кухне, чтением книг, разговорами, общением с малышом, то есть всем тем, что ей предлагалось, но от чего она активно отказывалась. Катя и без этого ежедневно приносила Лешку бабушке и действительно замечала, что сердце ее помаленьку оттаивает, та начинала сюсюкать как раньше и даже волей-неволей двигала локтем, с которым дело обстояло совсем плохо. Он весь закостенел, увеличился в объеме и застыл в согнутом виде, словно все еще находился в невидимом гипсе. Разогнуть его хоть чуть-чуть не представлялось возможным – Алена сразу вскрикивала от острой боли, ей казалось, что в локоть вживили неисправную электрическую розетку, которая била током, как только в суставе начиналось любое микродвижение. Утром она садилась в свое кресло, подъезжала к окну и начинала смотреть на жизнь, бегущую мимо. Близился новый 1987 год, и чуть заметный новогодний зимний запах доходил до их четвертого этажа. Алена, глядя в окно, вдруг вспомнила себя совсем еще девочкой: вот они с мамой, Лидкой, идут по какой-то длинной и светлой галерее с магазинчиками по обеим сторонам, везде мишура искрится, костюмы новогодние на витринах выставлены, маски, игрушки, серпантин свешивается, толпы людей, отдаленно звучит духовой оркестр, и она очень старается в этой суете не потерять маму. Идет, улыбаясь и не спуская глаз с маминой кокетливой шапочки из голубой норочки, которая, как маячок, мерно покачивается впереди. А какая на Новый год была радость от завернутых в толстую коричневую бумагу и перевязанных бечевкой коробок с подарками! А в коробках куклы, любимые конфетки, игрушки и даже два мандарина… А дома она все это аккуратно и удивленно разворачивала и чувствовала явное ощущение волшебства, будто и не она сама выбирала подарки и даже догадаться не может, что там… И абсолютно сказочный, детский вкус праздника. Почему это вдруг она вспомнила, было непонятно, но вспомнила ярко, отчетливо, словно случилось все только вчера. Может, потому, что находиться в прошлом теперь ей было намного легче, чем в настоящем, и мама последнее время как-то невольно возвращала ее в детство странными поступками и наивными вопросами. А пока, прикованная к кровати, она чувствовала себя бабочкой на булавке. Иногда усилием воли пыталась с этой воображаемой булавки слезть, но получалось с трудом. Еле-еле присаживалась и долго, с невероятными усилиями, кряхтя и охая, перебиралась в кресло. Девчонки помогали, без них пока не получалось никак. Да и в кресле тоже было неудобно, скорее даже непривычно – к вертикальному положению она морально еще не была готова. Ехать справлять Новый год на дачу в Переделкино ей очень не хотелось, хоть и понимала, что это вроде как ритуал для всей семьи – сбежать из города в лес, в снег, на воздух, к старенькой изразцовой печке и, главное, подальше от непрошеных гостей и вообще от людей. Робочка уж точно этого захочет, любит он дачу, ох как любит, так бы и не уезжал оттуда. И пишется ему там легко, и дышится по-другому. Раньше к Новому году дачу украшали, как только могли, но на этот раз будет некому: у Лиски началась своя студенческая жизнь, у Катюли ребенок, а Лидке станется – если полезет куда что прикручивать, то и рухнет, не дай бог, не уследишь, уж лучше справлять в городе от греха подальше. Еле упросила, и Робочка, конечно же, пошел навстречу. Так и встретили, семьей, никого лишнего. Робочка пересадил жену из кровати в кресло, торжественно вкатил приодетую Алену к новогоднему столу, а Лидка заставила ее даже подкрасить губы! Потом ей в качестве упражнения вручили бутылку шампанского, чтобы она разлила его всем по бокалам (руку-то разрабатывать надо, хоть как). Катя приготовила праздничную курицу в апельсинах и не потому, что хотела удивить родных чем-то необычным, просто это было все, что смогли достать – курицу и апельсины. Получилось, кстати, неплохо. Лиска тоже посидела часик и ускакала в ночь к друзьям. На Новый год попыталась было напроситься Желлочка, пообещала, что принесет домашний оливье, что из Грузии привезли настоящее «Киндзмараули», и она бутылочку с собой захватит, что поможет накрыть стол, а сам ее Мопсин поиграет на рояле и попоет песни. В общем, обеспечивали и торжественную часть, и развлекательную. Сам танцую, сам пою, сам билеты продаю! «Ну мы же так дружим», – еще добавила она. Алена почувствовала слабину в голосе мужа, когда он говорил с ней по телефону, и жутко завращала глазами. Она еще несколько минут послушала громкий Желлочкин бас, доносящийся из трубки, а потом молча взяла со стола большой кухонный нож и приставила его к своему горлу, намекая мужу, что это приглашение будет равносильно смерти. Худо-бедно, Алена начала ходить. Двигаться было мучительно, но она хоть стала понимать, что это ей необходимо. Еще пару недель назад и слышать об этом не желала. Сначала выбралась из инвалидного кресла и потихоньку встала на костыли, несмотря на то что одной рукой с костылями почти не справлялась. Было безумно сложно и больно. За время лежания и катания на коляске она вся обмякла, обессилела, атрофировалась и физически, и морально. Шаги доставались ей тяжело, и каждый был победный. Потом освоила один костыль, потом палку, а где-то через полгода потихоньку пошла по стеночке. С рукой все обстояло намного хуже, локоть категорически не разгибался, так и застыв в согнутом состоянии, в которое его заковали гипсом еще в гэдээровской больнице. Локоть у мамы так и не зажил полностью и еле-еле мог сгибаться Кисть тоже не двигалась. Роберт пытался повлиять на жену, что рукой заниматься необходимо, что это работа, причем очень серьезная и ответственная, и снова вызвал на дом физиотерапевта. Алена начала было за здравие, а кончила за упокой – как только рука начала сгибаться, чтобы можно было прикурить, то есть доставала до лица, все упражнения сразу закончились. Физиотерапевт сделал удивленное лицо, заявив, что за его долгую практику он с таким отношением к себе еще ни разу не сталкивался – все сознательные пациенты добивались «большей амплитуды движения». – Это моя привычная амплитуда и мне ее вполне достаточно, к тому же я бессознательная, – усмехнулась Алена, и больше эта тема не обсуждалась. ---------- Очередные смотрины Очередные смотрины Жизнь шла себе, как ей и положено, то застопоривалась, то бежала быстрым скоком, не давая очухаться. Крещенские, сами того не замечая, тихо-спокойно под нее подстраивались. Вот и Лиска выросла всем на радость в красивую видную деваху. Характера была тихого, доброго и независимого, людей сторонилась и в разговоры вступать не любила. Училась на журналиста, ходила на факультет почти рядом с домом: парочку переулков вглубь от Горького – и ты уже там, напротив Манежа, на факультете. Бабушка Вера Петровна, мама Роберта, смягчилась к закату своего возраста, отошла душой и взяла над Лиской вроде как шефство. С самого детства брала ее, праздничную, в белых бантах, на свои встречи с однополчанами, вела за руку к Большому театру почти каждое Девятое мая, звонила, выспрашивала о ее детских достижениях, учила лепить сибирские пельмени и делать черемуховый торт из скрипучей муки. Пыталась приручить хоть ее. С Катей это не получилось: она еще маленькой девочкой помнила мамины и Лидкины слезы, выплаканные от тихих, но очень горьких обид на свекровь – та много лет никак не хотела принять в семью Алену, наполовину еврейку. Что вы, что вы, как такое можно допустить – еврейка в семье русских коммунистов? И всячески сопротивлялась, долгое время держа оборону. Писала сыну длинные письма, всякие – и жалостливые, и требовательные, и убеждающие в его неправильном выборе. Уже Алена с Робертом и поженились давно, уже и маленькая Катька народилась – нет и нет, и знать не хотим! Только когда Катьке два исполнилось, Вера Петровна сменила гнев на милость, приехала посмотреть на внучку. Мама Роберта – Вера и отчим Иван Иванович Так что Катя с этой бабушкой была всегда очень сдержанна, ничего не предъявляла, ни о чем не спрашивала, но слезы материнские и Лидкины хорошо помнила, оставили они глубокий след в ее детской душе. А все эти ранние воспоминания, они же очень въедливые, забыть их не получится, как ни крутись. Да и настрой дают потом на всю жизнь, осадок. Катя пыталась их как-то подстереть из памяти, стараясь радоваться бабушкиному приходу, отчаянно улыбалась, но они, воспоминания эти, все равно оставались, оставались теперь уже на совести и исправить это положение вещей было никак невозможно. Дорогому сыну Роберту с семейством Ну а теперь, как вторая внучка подросла, Вера Петровна решила приложить руку к ее будущему, направить и хоть на этот раз познакомить с правильным человеком. А то выберет, не дай бог, какого-нибудь… Последнее время Вера Петровна много ездила по школам с рассказами о Великой Отечественной, о своих однополчанах, о работе военным хирургом. Встречами этими очень гордилась, собирала газетные вырезки с маленькими заметочками о себе, вклеивала их в альбомы, привозила, показывала Роберту и Лиске. На одной из таких школьных встреч познакомилась с пионервожатым, который с нескрываемым восторгом слушал вместе со своими подопечными ее длинный многоступенчатый рассказ о войне, задавал правильные вопросы и хлопал громче всех. Похож он был на героя мультфильма «Вовка в Тридевятом царстве», там, где двое из ларца. Так он точно был одним из этих двоих! Не слезающая с лица кривая полуулыбка, нос картошкой, рост, белокурость, стать, но разве что без колпака и косоворотки. И имя подходящее, чисто русское – Фома! Так вот они с этим Фомой поговорили о том о сем, он ее еще больше обаял своей русскостью, знанием стихов сына и заинтересованностью в продолжении отношений с такой выдающейся семьей. Вылитое на нее ведро елея пропитало ее с ног до головы и произвело неизгладимое впечатление – она твердо решила познакомить такого правильного молодого человека со своей младшей внучкой. – Как же, Вера Петровна, вы не представляете, какое важное влияние вы оказываете своими воспоминаниями на наши неокрепшие умы, на какую идейно-правильную дорогу выводите, к какой великой цели! Вы – кладезь мудрости, удивительно смелый боец за идеи коммунизма! На вас и на таких, как вы, надо равняться нашей советской молодежи! Сеструха с бабушкой А советская молодежь должна знать, какого гения вы родили, должна гордиться вами и вашим великим сыном, ведь только великая мать могла дать жизнь такому гению! И так далее. Ну как можно было ей устоять перед таким натиском? Привела она к Крещенским этого молодца, конечно, не как жениха, а как знатока и любителя поэзии. Лиска сразу почуяла неладное, как только они вошли в квартиру. Не впервой. – Лизонька, познакомься, это Фома. Правда, красивое и необычное имя? – с порога начала бабушка. – Он и сам необычный человек, у него такой широкий кругозор! «Кругозор» неловко улыбнулся одной половиной рта и несколько крупных, почти лошадиных зубов сверкнули в тусклом свете лампочки. – Лизовета, – сказал он игривым, чуть подсаженным голосом, – я бесконечно рад! «Господи, какой ужас…» – подумала Лиска, но вслух сказала: – Вас чаем угостить? – Никогда не спрашивай, подай, – сказала Вера Петровна и тут же закричала на всю квартиру: – Робочка! Роба! Ты мне очень нужен! У меня к тебе важный вопрос! – Роберт вышел матери навстречу, поздоровался, приобнял, вежливо поцеловал и повел из кухни в гостиную. – Роберт, я давно хотела тебя спросить! Мне все время, ну как нарочно, попадаются интервью то Жени, то Андрюши, всякие статьи с воспоминаниями или как это еще назвать. Очень это сейчас почему-то активизировалось. Вот объясни мне, Женя Евтушенков в подробностях рассказывает, как на него в шестьдесят третьем году на съезде кричал Хрущев, Андрей тоже рассказывает, как на него кричал Хрущев с еще большими подробностями, чуть ли не со стенограммой со съезда, а тебя там как будто бы и не было! А на тебя ведь Хрущев кричал не меньше! Ведь вся эта перепалка и началось с твоего «Да, мальчики»! Он же на тебя первого наорал! Ты же оказался в самом центре скандала! И это он именно тебе сказал: «Вам, товарищ Крещенский, пора встать под знамена ваших отцов!» Почему ты про это не рассказываешь? – Мам, ну чем же тут гордиться – что на меня кричал Хрущев? И что? Что в этом такого важного? Странно вообще, что ты вдруг об этом вспомнила столько лет спустя! – усмехнувшись, сказал Роберт. Они стояли посреди большой зеленой гостиной, не успев даже сесть. Вера Петровна была слишком возбуждена вопиющей несправедливостью: как так, Женя и Андрюша до сих пор на каждом углу хвастаются, как они пострадали от Хрущева, а началось-то все на самом деле с ее сыночки, с Робочки! Она раскраснелась, седая прядь волос выбилась у нее из прически, а глаза опасно заблестели. – Мам, успокойся, присядь, чего это ты разошлась? Зачем об этом вообще вспоминать? – попытался успокоить ее сын, но Вера Петровна стояла колом посреди комнаты в надежде зачем-то именно сейчас добиться правды. – Потому что скандал был эпохальный, и больше всех пострадал именно ты! Тебя ж тогда на несколько лет запретили! Кто об этом знает? А они твою биографию под себя подлаживают… А кто в Киргизии жил вдали от семьи? Ты! Кто деньги переводами чужих стихов зарабатывал? Снова ты! Это ж была настоящая ссылка, а не просто так! – Ну зачем ты мне все это сейчас рассказываешь? – Роберт закурил и сквозь дым посмотрел на мать. – У каждого своя жизнь, кто-то ее живет, а кто-то живет придуманной. – Не, это не честно! Так не должно быть! – Вера Петровна стояла, как обычно, на своем, но на чем именно, еще не совсем понимала. – Давай лучше чайку попьем, – предложил Роберт, но Вера Петровна сразу замахала руками: – Нет-нет, там у Лизочки молодой человек! Такой замечательный, душевный, я как увидела его, сразу поняла – подходит! Не будем им мешать, может, и на ее улице лампочка зажжется… Лиска так совсем не считала, ей очень не хотелось поить кругозора чаем, но еще больше не хотелось приглашать его к себе в комнату. Из двух зол выбрала чай. Посадила пришельца в небольшой столовой при кухне, стала хлопотать, пытаясь как можно меньше с ним общаться. А тот безустанно говорил. В ответ она стала яростно греметь кастрюлями и тарелками, чтобы заглушить любой звук, доносящийся из столовой. Отчаянно хлопала дверцей холодильника, хотя точно знала, что поживиться там особенно нечем. А когда засвистел чайник, то долго не снимала его с плиты, наслаждаясь свистом, который прекрасно заглушал скрипучий голос Фомы. – Вы не думайте, в школе я работаю на полставки, а основная работа у меня очень романтичная! Это дело моей жизни и мое хобби одновременно. Оно невероятно важное, очень патриотическое, можно даже сказать, творческое, – тут он призадумался и добавил: – И, главное, а я скажу это с чистым сердцем и простыми словами – все время на природе! В этом прозвучал такой наивный вызов, словно это был главный аргумент, почему Лиска срочно должна им заинтересоваться! Лиска ухмыльнулась, продолжая заваривать чай. Чайник она взяла самый маленький, на одного. У Крещенских их было целое собрание сочинений – два маленьких, на одного-двух человек, один пол-литровый, аккуратненький, кузнецовский, с почти стертыми незабудками по краю, другой – веселый, полосатый, из шестидесятых. Лиска его и выбрала для гостя, на себя не рассчитывала, чай пить с ним не собиралась. Еще один чайничек был на всю семью – полуторка, удобный, но беспородный, с хваткой ручкой и хорошо сидящей крышкой и, наконец, большой, купеческий, на хорошую такую компанию, с богатой позолотой, пузатый, неподъемный, на три с полтиной литра. Лиска ополоснула чайник кипятком, положила туда ложечку чая из желтой веселой коробочки со слоном и заварила, оставив пару минут настояться. И только потом его можно было заливать доверху, как бабушка делала. Лиска целиком была поглощена ритуальным процессом заваривания чая, чтобы совсем не вникать в странные разговоры гостя. Но как только она появилась в столовой, чтобы поставить горячий чайник на стол, Фома снова попытался растянуть улыбку теперь уже на весь рот, хоть получилось это с трудом. Длинная, чуть закудрявленная у бровей челка норовила налезть на глаза, и он активно встряхивал головой, пристраивая ее на место. Челка слушалась, но ненадолго. Потом снова съезжала, и Лиску это внутренне очень смешило. – Еще эта работа дает мне знания, а знаниями питается душа, как сказал Платон! Я очень внимательненько за всем научился наблюдать благодаря такой работе. «Внимательненько? Мне не послышалось? Какое, должно быть, ужасное место – его голова», – подумала Лиска, а вслух спросила: – Вам чай с сахаром или с вареньем? – Мне и с сахаром, и с вареньем! Я сладкое люблю! Ха, вспомнил шутку! Чай жидок, а хозяин русский! Правда, смешно? Вы, я вижу, до сих пор почему-то в недоумении? Или уже все-таки догадались, кем я работаю? – заскрипел Фома. «Когда же его уведут», – подумала Лиска, но сделала вид, что не расслышала его вопроса. – Мне, например, неинтересны люди, которые не отдают душу, – вдруг произнес он. Тоже мне, Мефистофель… Чашка с чаем и вазочка с печеньями уже стояли перед Фомой, Лиска хотела даже подуть, чтобы чай побыстрее остудился, чтоб он выпил наконец и пошел… но он все продолжал свои длинные витиеватые речи. – И потом, вы, Лизонька, не поверите, я чувствую с этой работой то, что давно не чувствовал – возможности! Ну как? Я вас заинтриговал? – Фома даже привстал, снова откинув свою лоснящуюся челку. – Очень, – вяло сказала Лиска, мечтая, чтоб он уже наконец отвязался. «Какой же он неистребимый», – пронеслось у Лиски в голове, и она говоряще на него посмотрела. Но Фома воспринял этот взгляд по-своему, как высшую степень нетерпения. – Я… гробокопатель! – торжественно произнес Фома, словно это было какое-то высшее звание в государственной табели о рангах. Сам он аж раздулся от гордости и на этот раз показал все свои зубы до единого. – Вот такая у меня работа! Или, как нас еще называют, черный копатель. Мы ходим в экспедиции с другом, с Рексом. Он у меня тренированный! Собак Лиска любила, на собаку отреагировала, подняла голову. Фома это заметил и решил рассказать о собаке поподробнее. – Сложная собачка мне попалась, ну как попалась – щенка подобрал. Характер непослушный, свободолюбивый. И помесь странная – полутерьер какой-то. Не слушался с детства, я с ним намучился: в лесу постоянно убегал и я не делами занимался, а все время собаку искал. Так я вот чего придумал: стал на него шипеть! Не кричать, а шипеть! Понимаете, собаке это страшно на подсознательном уровне – шипят кошки и змеи… «Господи, – обратилась Лиска в высшие инстанции, – пожалуйста, не дай мне его покалечить…» Но Фома уже вошел в раж, и его было не остановить: – Я прикладной историк, это не какая-то там теория, это практика! И все потому, что соль жизни в том, что она не сахар, – как-то странно подытожил он и принялся, громко звеня, размешивать этот самый сахар у себя в чашке. «Сгинь», – подумала на этот раз Лиска. ---------- Переезд Переезд Все вроде бы шло хорошо, грех жаловаться. Вернулся из долгой командировки Дементий. К этому времени и новая квартира для детей подоспела, и не где-то, а под боком у родителей. Ту, двухкомнатную, у метро Аэропорт, из которой уезжали в командировку в Индию, они, по большому блату и, конечно, с разрешения общего собрания кооператива «Драматург», продали кому-то из его членов, и с отцовой помощью получили другую, чуть поменьше, но намного центрее, прямо на улице Неждановой, в двух шагах от родительского дома на Горького. Проходными дворами от нее до родного подъезда минуты три обычного хода, а гуляючи – все пять. Мелкий Лешка уже окончательно пришел в себя после всех своих грудничковых проблем со здоровьем первого года жизни, окреп, подрос, встал на ноги и быстренько догнал сверстников. Но для закрепления достигнутых успехов врач прописал свежий воздух, и молодые, хотя какие они были молодые – прожили уже вместе 12 лет! – обитали в основном на даче в Переделкино «вдали от шума городского». Переехали в новую квартиру и сами Крещенские. Недалеко. На свою же лестничную площадку, рядом, дверь в дверь. В ту самую квартиру, где пару лет назад жил Луис Корвалол, как называла его Лидка. Потом там поселился какой-то его чилийский соратник. И когда Корвалола окончательно сбагрили на родину в Чили вместе со всеми его бесчисленными родственниками и сподвижниками, квартира освободилась. Алена, крепко вставшая на ноги после травмы и окончательно взбодрившаяся морально и физически, решила улучшить жилищные условия своей растущей семьи и, всколыхнув нужные связи, получила ордер на переезд. Теперь каждому в новой квартире причиталось по комнате. Дело оставалось совсем за малым – переехать. Переезд занял около года, даже больше. «Беда» была в том, что Крещенских никто не торопил. Новую квартиру потихоньку снимали с баланса ГлавУпДК при МИДе СССР, организации по обслуживанию дипкорпуса, и времени это занимало будь здоров, а в старой числились они сами. Так что весь этаж с двумя квартирами на нем был пока в личном распоряжении семьи Крещенских. В старой они продолжали жить, в новой ни шатко ни валко шел ремонт. «Чилийское» жилище было на удивление просторным. От двойной входной двери шел длинный широкий коридор, который где-то на горизонте заворачивал влево и уходил дальше вглубь квартиры, так и не показав, где все-таки она заканчивается. По обе стороны коридора находились комнаты, закрытые мощными двухстворчатыми филенчатыми дверьми со старинными медными ручками, загадочно поблескивающими во тьме. Левую, небольшую, но тихую комнатенку, выходящую во двор, думали сначала отдать под Робочкин кабинет, но решение изменили – на юру, у двери, не войти не выйти без шума, постоянные звонки, вечные разговоры под дверью – не сосредоточиться. Устроили кабинет в самом дальнем закутке, за гостиной, а в этой крохотке с балконом определили Лиску. Алена присмотрела для себя первую комнату направо от входа, а следующая, с двумя дверьми, из коридора и от Аллуси, приглянулась Лидке. Еще была большущая гостиная, куда должен был встать настоящий концертный рояль, и махонькая кухня с уютной смежной столовой. И пять, целых пять, крохотных, почти игрушечных, настоящих балкончиков, два из которых выходили во двор, а три на улицу Горького! Ну и один махонький туалет на всю эту красоту. Вот такое роскошество и предстояло теперь отремонтировать, хотя, по большому счету, с ремонтом можно было особо не суетиться – перед въездом прошлых соседей тут и так все поменяли, отциклевали и покрасили за государевы деньги. Но нет, скучные белые стены во всей квартире наводили больничный ужас, да и расшатанный унитаз с подтекающим краном доверия не вызывали. Сначала решили переделать только санузел, заменить белый кафель на что-то более живое и уютное и, соответственно, видавшую виды, в прямом и переносном смысле, русскую сантехнику на финскую. Потом задумались о кухне, где в первую очередь решили снять все старые плинтусы и наличники, чтобы потравить тараканов, которые прочно обжились в доме номер девять на улице Горького еще со времен первых поселенцев. Тараканы, да и мыши тоже, были неотъемлемой частью жизни на главной улице страны, ими кишели почти все дома, если не все стопроцентно. Это было чуть ли не главной причиной предстоящей реконструкции, потому что, когда затевался капитальный ремонт квартиры, вероятность того, что тараканы и грызуны на пару лет отступят, была, и не маленькая. Ну и совершенно очевидно, что одной только переделкой санузла было не обойтись, – когда затрагивали мокрые зоны, все остальное обязано было выглядеть под стать. С ремонтом всегда возникали проблемы, вернее, не с самим ремонтом, а с поиском качественных рабочих бригад и необходимых для отделки товаров. И то и другое было в дефиците, и без блата в этом сложном деле обойтись никак не представлялось возможным. Рабочих, как ни странно, нашла Лидка. Она взбудоражила все свои старые мочеполовые связи, всех своих бывших любовников, которые навсегда после расставания переходили в разряд лучших друзей, так уж у Лидки было с самой молодости заведено. Один из них, некогда солист Московского театра оперетты, преданный и смешливый тенор, всегда пропитанный чем-то уместным, а ныне директор этого же театра, прислал своей давней возлюбленной и нынешней любимой подруге шикарную бригаду рабочих в количестве пяти человек. Лидка тотчас отзвонила ему, назвала волшебником и, покрывшись отчаянным румянцем и обещающе улыбнувшись, беззастенчиво позвала в гости. Дома После того как прораб быстренько рассчитал, чего и сколько надо для ремонта, к делу приступила тяжелая артиллерия – Алла с Робертом. Роберт написал письма в Секретариат Союза писателей с запросом об олифе, краске и финской сантехнике, которую могли достать в таком количестве только через официальные органы, а Алена обзвонила друзей и антикваров, которые знали, куда обратиться, чтобы найти хорошую старинную мебель и породистые отреставрированные люстры, ведь комнат в новой квартире было на две больше, и их тоже надо было наполнить чем-то подобающим. Долго рассматривали присылаемые фотографии и нашли, наконец, несколько интересных предметов, но не в Москве, а в Ленинграде. Алена с Катей быстро подхватились и помчались на «Красной стреле» в Питер за мебелями. Кто-то, как обычно, уезжал и срочно распродавал всю эту модерновую красоту начала века. Такое последнее время случалось довольно часто, надо было только бросить клич по знакомым, что именно нужно. А теперь вот понадобился большой буфет не только для сервиза, но и для амбьянса. Ну и смотались одним днем в Ленинград с пачками денег, рассованными по всем карманам. Специально взяли отдельное купе, чтобы никаких соседей, чтобы никто ничего не заподозрил. Не спали. Дрожали. Но ничего, обошлось. Гости на Горького. Как всегда сытно, шумно, пьяно и весело! Выступает Иосиф Кобб Выступает Иосиф. Слева направо: Мария Лукач, сестра, Нелли Кобб, мама, композитор Александр Флярковский, жена композитора Оскара Фельцмана Евгения За роялем, заставленным едой и выпивкой, композитор Флярковский, а у рояля – Иосиф Приехали на Петроградку, вошли в необъятную роскошную, но уже опустошенную квартиру, судя по всему, когда-то бывшую коммуналку, где их смиренно, по предварительной договоренности, ждал внушительный резной дубовый буфет для столовой, две замотанные в мешковину люстры в стиле модерн и разные мелкие, вполне породистые предметы мебели. Они, мелочи эти – столик для рукоделия, мелкие этажерочки, стульчики, – точь-в-точь совпадали по цвету и форме с живущим у Крещенских большим гарнитуром, хоть тот и был из семейства ампиров. Но ничего, решили поженить ампир с модерном, выбирать не приходилось. Квартира, где шла распродажа, была старая, с высоченными потолками и массивной лепниной. Профессорская. Это было понятно без объяснения, вроде как существовал такой статус у квартиры – профессорская: когда-то тут висели портреты, оставившие теперь выцветшие следы на обоях, лежали мягкие персидские ковры, по стенам стояли монументальные книжные шкафы с сотнями томов в кожаных переплетах, тяжелые бронзовые люстры, было много нижнего света, льющегося из антикварных торшеров, портьеры, гардины, занавеси… И мебель… Мебель – это лицо профессорской квартиры. У профессоров (по Катиному опыту) мебель была в основном мощная, дубовая, резная, вся из себя такая основательная и непоколебимая, незыблемо стоящая еще со времен дедов и прадедов и прожившая бы в семье еще не одно поколение. Из той профессорской красоты не осталось здесь почти ничего. Хозяин бывшего богатства, нажитого непосильным умственным трудом, готовился к скорому отъезду, с прискорбием наблюдая, как терзают его гнездо. Алена с Катей уже с порога почувствовали себя очень неловко, словно оказались причастными к причине профессорского краха. Но на неловкость времени не дали, сразу повели к буфету, в просторную столовую. Гости на домашнем концерте. Практически вповалку Буфет был хорош, что и говорить. Темно-мореный, двухэтажный, с резными дверцами и вместительными квартирами для посуды. Всякое разнообразие он хранил когда-то, но сейчас стоял опустошенный, с газетными обрывками на полках и связками бечевки вместо посуды. Но все равно выглядел гордо и величественно, приковывая к себе взгляд и поражая великолепием. Алена провела рукой по мощной пыльной столешнице: – Ничего, не расстраивайся, у нас тебе тоже будет хорошо, – успокоила она буфет. Доставили все в Москву не так скоро, как хотелось бы. Буфет в семье очень ждали, посуда в коробках загромождала проход в столовую, пылилась, мешала и жалобно позвякивала, когда об ящики спотыкались. И тут наконец он приехал! Ни в какой лифт, конечно же, не вместился, и его аккуратно препарировали – разобрали на мелкие части и втащили по лестнице на четвертый этаж. Потом долго и тщательно собирали, следили за каждым винтиком, за каждой полочкой, за каждой частью тела. В столовой этот гигант встал как влитой, распахнув свои дверцы для внушительного сервиза. Теперь грех было бы жаловаться на неудобства хранения посуды – в буфет прекрасно уместился почти весь кузнецовский сервиз Крещенских, громадный, из миллиона предметов, хоть порой совершенно ненужных, в виде причудливых заковыристых супниц с мудреными крышками и высоко торчащими ручками. Супницы толпились на нижнем этаже и почти никого больше к себе не пускали, слишком уж пузатые и громоздкие были. Да и в чем вообще заключалась надобность супниц с современной точки зрения, понять было трудно. Раньше, когда обед считался чем-то сакральным, когда к столу собиралась вся семья от мала до велика, – одно дело. Торжественно вынести огромную супницу с горячим борщиком, прикрытым крышкой, чтоб ни на градус не остыл, поставить посреди стола с гордо торчащим половником и ждать своей очереди, когда в тарелку плеснут свекольного волшебства. На фоне буфета, за которым ездили в Питер А сейчас? Кто сейчас на обед собирается всей семьей? Кусочничают по углам, перехватывают на бегу, хорошо хоть суп еще не разучились варить. Так что супницы постепенно превратились в салатницы. Но где найти столько салата? Главное достоинство буфета после красоты и благородства, конечно, состояло в том, что сервиз перестал ютиться по разным горкам и неприспособленным для безопасного хранения шкафам и заехал в собственные хоромы. Огромное достижение! А люстры – это были отдельные песни! Самый расцвет модерна, восхитительной формы, из легких витиеватых латунных стеблей, подбирающихся из вазона к внушительному белому цветку – плафону, освещающему все вокруг. До магазинов такое ни в жизнь бы не дошло. Стоило за этим добром ехать, точно стоило! Под всю эту антикварную мебель, особенно под ампир, требовались соответствующего цвета стены, на которых такая мебель выигрышно бы смотрелась. Так уж было исторически заведено – белое и ампир вообще никак не сочеталось, это знали все более или менее знающие люди. Ну, или почти все. А какой именно цвет ляжет на стены, Алена пока не знала, но четко понимала – не светлый. Цветочные обои точно не подходили, скромные полосатые можно было бы попробовать, но где их взять? Нужна была дефицитная краска. Освобожденная от иностранного оккупанта квартира поражала и радовала своими объемами, простором и высокими потолками. Поначалу она показалась не совсем жилой, а похожей скорее на какое-то учреждение, где в каждой комнате должно было сидеть по одному начальнику средней руки, хоть и без секретарши. А правильным цветом можно было постараться создать уют без опасения, что площадь комнат оптически съестся. Нашли, тоже по наводке и тоже в одном из столичных театров, художника-маляра, утонченно разбирающегося в красках, оттенках и колористике. Пришел, огляделся, присвистнул, почесал затылок, увидев объем работы, и боязливо пошел по комнатам, как кот, которого первого сунули в квартиру. Маляра, как ни странно, порекомендовала Желлочка. Обычно она ничем хорошим никогда не делилась, все связи оставляла при себе и не любила, когда общались не через нее, а напрямую. Ей нравилось держать эти ниточки в своих пухлых ручонках, увешанных бряцающими браслетищами, и быть в курсе нужд и чаяний трудящихся. Она этими ненужными знаниями питалась и потом, перемежая их театральными паузами, скармливала своим знакомым – кто, например, какого врача попросил. Надо же, у Колечки геморрой! То-то он садится с опаской, теперь будем знать! А Семен-то к урологу на частный прием записался! Что он такое может частнику показать, чего стесняется районному врачу? А еще кто, с кем, когда и куда едет в отпуск – Хачатуров-то только что вернулся с семьей из санатория в Гаграх, а сейчас собирается в Ессентуки! И две путевки выклянчил! Надо узнать, с кем поедет! И так дальше, неважно про что – кто на какую премьеру идет, кому что портниха шьет, и новый ассортимент вещей, что вскоре появится у спекулянтки. Эти ниточки она никогда не отпускала из рук, привирая, что врач (или директор, или художник) свой домашний телефон новым людям не дает, а по рабочему дозвониться невозможно, так что она с удовольствием поможет. Но телефон маляра, она назвала его, конечно же, художником, хоть чуть и сумасшедшим, дала моментально: уж очень хотела угодить Алене и хоть как-то втесаться в доверие. Маляр был действительно не простой, а с секретиком, закончил в свое время Строгановское училище, пописал с десяток лет портреты с натюрмортами и в один прекрасный день устроился маляром в театр, бросив свое основное занятие, как объяснил, из-за недостатка общения. «С картинами ведь не поговоришь», – смущенно улыбнулся он. Но художником он оставался не только в душе, внешне тоже старался соблюсти все атрибуты свободного творца – носил объемные балахоны, художественно запачканные краской, черный шелковый платок, небрежно согревающий щетинистую шею, седеющие волосы не стриг, а собирал резинкой в жидкий хвост. За ухом у него зачем-то торчал остро отточенный карандаш, который нарушал симметрию его строгого лица. Скорей всего, именно таким ему виделся идеальный художник. Да и имя у него тоже было необычное – Лаврентий. Желлочка очень его нахваливала – мастер, это настоящий мастер! И убедительно просила не давать его телефон направо-налево, а то вдруг еще когда понадобится, а на нас времени уже не останется. – Ну-с, каким мы видим коридор? – спросил Лавр, вернувшись после досконального осмотра всей квартирной территории. – Это важное решение, это путь, который ведет дальше в покои (он так и сказал – в покои), он не должен быть безликим. Алена немного удивилась такому повороту событий, ей казалось, что тут все предельно просто – главное, чтобы был не белый: – Что-то типа бежевого или даже голубой, нежно-голубой, не насыщенный, – хотя и сама не знала, какой цвет ей тут видится. – Может, что-то поярче? – предложила Катя. – Давайте начнем с главного! Что у нас за мебель? Что в комнатах встанет? – поинтересовался Лавр и стрельнул у хозяйки сигаретку. – Целый гарнитур: два дивана, сороконожка, стулья и кресла – ампир красного дерева. Еще шкаф и горки для посуды. Стульев много, во все комнаты пойдут. В общем, вся мебель в стиле ампир. И немножко модерна, о нем не думайте. – Т-а-а-а-к. Ампир, говорите? – тут он взял себя за подбородок, чтобы выглядеть значительней, и задумчиво продолжил. – Ампир любит дерзкие насыщенные цвета – кобальт, изумруд, бордо, темно-желтый, а на светлом фоне ваша драгоценная мебель просто пропадет. Давайте думать над цветом… Как вы относитесь, скажем, к бордо? – неожиданно спросил он, прищурившись и глядя по сторонам. – Бордо? В коридор? Даже звучит как-то странно, – сделала испуганное лицо Алена. – А темно не будет? – спросила Катя. – У вас же будет освещение, повесите при входе, вот здесь, – он показал на несчастную одинокую лампочку на проводе, безвольно висящую посреди потолка, – красивую старинную люстру, она высветит весь коридор, цвет заиграет, а я уж вам такой удивительный наверчу! – Ну, не знаю… – Алена не могла так запросто решиться на такое нестандартное предложение. – Конечно, все необходимо обдумать, вам же тут жить… Но квартира у вас необычная, да и семья не самая простая. У вас не должно быть все как у всех. Представьте, открывает гость дверь и видит удивительной красоты, залитый светом коридор, обволакивающий своим необычным цветом и манящий зайти, чтобы рассмотреть все детали и увидеть остальное, столь же неординарное жилище. – Странный вы, конечно, но красиво мыслите, – улыбнулась Алена. – Мы художники, мы должны быть слегка невыносимы, – скромно ответил Лавр. И что интересно, Лаврентий так убедительно говорил, что в итоге Алена согласилась на все его предложения. Он был действительно талантлив, на цвет у него было какое-то особое чутье, его прям корежило, если выкрасы, которые он делал на стенках, не доставляли ему удовольствия. В результате ему был выдан ключ от пустой квартиры, и он начал творить. Работал не регулярно, то исчезал, то неожиданно и беззастенчиво появлялся. Натащил каких-то своих приспособлений, гигантских палок, ведер, валиков и кистей, заставил ими всю первую комнату, Аленину. Краски он почему-то варил. Катя впервые увидела, что краски, оказывается, варят. Масло для этого использовал льняное, с разными пигментами, вот и женил их на огне в больших железных ведрах, уваривал, помешивал, проверял на тягучесть и часто принюхивался. Сказал, что льняное масло для такого дела лучшее, самое эластичное, прочное и долговечное. Для большой гостиной краску выбрали зеленую. Катя зашла как-то раз, когда Лавр готовил выкрасы, проваривая краску в большом железном ведре и колдуя над ним, как средневековый алхимик. Да и вид у него был соответствующий: видавший не одно ведро с краской живописный фартук, высокие резиновые боты, тоже со следами красочного фейерверка, и небрежно надетый то ли колпак, то ли берет, в общем, что-то бывшее и некогда красивое. Он подсыпал в ведро порошки, мешал, причмокивал и снова орудовал там большой деревянной палкой. Странно, что не пробовал на вкус. Стена в гостиной уже пестрела всевозможными оттенками зеленого на выбор, а Лавр вдруг начал рассказывать о своем взгляде на цветовую жизнь. – С цветом у меня свои отношения, философские, – он ласково, как-то даже по-отечески растирал краску валиком и бурчал себе под нос. – Нынче жизнь серая, почти бесцветная, можно проще простого обойтись парой-тройкой оттенков, и все. А я ненавижу мертвечину, обожаю цвет! Вот как раньше было… Одни названия оттенков чего стоили! Я этим заинтересовался еще в Строгановке – просто поэма, романтика! Сейчас у нас все просто – зеленый и зеленый. Ну ладно, пусть еще салатовый, оливковый, болотный, изумрудный… Но не разбежишься. А в прошлом веке, например, травяной мурамным называли, травушка-муравушка, знаете? Вот он самый, – и мастер показал на один из выкрасов на стене. – Это селадоновый, – он ткнул в следующий. – Зеленый в серость. Хороший фон, спокойный. Это цианинный, немного с металлическим отливом, но здесь ему, на мой взгляд, не место. А вот этот мне нравится. Брусничный. И как думаете, в честь чего так назван? Катя попыталась было ответить, но Лавр ее опередил: – Это брусничный, но не путать брусвяным. Брусничный назван по цвету листа, а брусвяный – по цвету ягоды. Вот такие нюансы, их же знать надо. А вот вердигри, – он ткнул в какой-то невнятный цвет, слишком грязный, скорее даже серый, чем зеленый. – Вердрагоновый хорош, но темноват для гостиной, на мой вкус. Ну, а мой любимый зеленый – цвет влюбленной жабы, – показал он на радостное зеленое пятно, напоминающее оттенок застоявшегося пруда в теплый летний вечер, когда уже закатный удивительный свет чуть поблескивает на поверхности воды с плавающими островками светлой ряски и, конечно же, квакающими влюбленными жабами… – Жабы ведь всегда влюблены, – добавил он, – это даже детям известно. Ваша мама придет и выберет сама, но мне нравится жабий, во-первых, неактивный, достойный фоновый, в глаза не лезет, глубокий, но не снулый и не искусственный. Природный такой. И потом еще хороший фон для картин и фотографий. Вы же что-то обязательно повесите, да? А в коридоре я тогда советую поиграть с винным цветом, очень красиво будет смотреться переход отсюда, из зеленого, в бордо или даже цвет спелой скрипки! А может, лучше пунцовый? Этот цвет исключительно приятный для глаз и создающий настроение. Да, я решил, пунцовый будет обескураживающе прекрасен! Через несколько дней он уже колдовал над красным ведром и снова был похож на сказочного волшебника, готовящего магическое зелье, в которое по рецепту обязательно надо бросить двести грамм сушеных летучих мышей, пару капель крови дракона, растертого корня мандрагоры на кончике ножа, щепотку праха феи и песка из песочных часов и обязательно добавить парочку жаб, но только влюбленных! Когда через несколько дней Катя заглянула в пропахшую вареной краской новую квартиру, то увидела комнату волшебной красоты спокойного болотного-изумрудного оттенка, невозможно уютную, пусть даже еще без занавесок и мебели. В ней сразу захотелось закрыться и срочно начать думать о чем-то волшебном… Роберт цвет кабинета выбирать не собирался. «Какой тебе понравится, такой и хорошо», – сказал он Алене. А тут по большому блату достали немного светлых рулонов финских обоев под рогожку, как раз на кабинет. Сомнений быть не могло – вот то, что надо! Когда поклеили, комнатка оказалась очень милой, приятной на ощупь, словно шкатулочка с мягкими стеночками – сиди и работай! Или отдыхай. – Робочка, когда мы пойдем посмотрим, как сделали ремонт? Это же так интересно! – Да-да, обязательно, завтра как раз будет время, – всегда был ответ. Но на этот раз Алена наконец дождалась. Придя с работы, из ЦДЛ, Робочка пообедал и сел с газеткой за чашкой сладкого крепкого чая. Чашка шла уже третья или даже четвертая, газета была прочитана почти вся, оставался разве что прогноз погоды. По радио играла милая музыка, что-то из старых кинофильмов, и Алена даже заслушалась, подпевая и моя посуду. Я заметила однажды, Как зимой кусты сирени Расцвели, как будто в мае. Ты мне веришь или нет? Веришь мне или нет? – Я тебе, конечно, верю, Разве могут быть сомненья? Я и сам все это видел. Это наш с тобой секрет, Наш с тобою секрет! – Я тебе, конечно, верю, – допевая припев вместе с приятным голосом из радио, Алена вошла в столовую и обняла мужа за плечи. – Разве могут быть сомненья? – Сомнений быть не может, – ответил Роберт, – причем никаких! – Тогда давай сейчас сходим в квартиру? Это совсем недалеко, несколько остановок на троллейбусе, там два квартала пешком и восемь этажей вверх без лифта… – начала фантазировать Алена. Она просила Роберта уже не первый раз, но у того все не было времени. Да и не так уж это его интересовало – ну сделали и сделали, главное, все чисто и хорошо. И чтоб девочкам нравилось. – Ну, если восемь этажей, да еще без лифта – это я не осилю, я устал! – заулыбался Роберт. – Пойдем, я старалась! Вдруг не понравится? Я тогда, как обычно, повешусь! – выпалила Алена. Такой довод, конечно же, моментально возымел действие: – Дурочка ты моя, зачем тебе вешаться? Это ж некрасиво – придут гости, а ты болтаешься посреди комнаты! Кто ж тогда все твои усилия оценит? Алена сначала взглянула на него вполне серьезно, а потом они оба прыснули, видимо, фантазия у обоих разыгралась очень ярко. В квартиру пошли сразу, Роберту не терпелось покончить с осмотром, не любил он это все. Но, с другой стороны, надо было доставить удовольствие жене, она и правда старалась все эти долгие месяцы, работая и прорабом, и закупщиком, и доставщиком, и художником, и даже помощником архитектора. А архитектором был, как и всю их сознательную жизнь, ближайший друг Вова Ревзин, уж лучше него их вкусы не знал никто. Как ни странно, Роберту очень понравился цвет коридора – Алена за этот пунцовый очень боялась, слишком уж ярко и нестандартно, но нет, пришлось по душе. Зеленая гостиная тоже произвела впечатление, Алена только не стала говорить, как называется этот цвет по-старому, зеленый и все, достаточно. И наконец, она торжественно, чуть ли не с полупоклоном, открыла перед мужем двустворчатую дверь из гостиной, как некогда слуги отворяли створки перед барином… Роберт вошел в свой новый светлый кабинет, огляделся, чтобы сделать вид, как ему все это интересно, но вдруг стенки комнаты поплыли прямо перед глазами, а та, что была перед ним, обрушилась, придавив его всей тяжестью: не вдохнуть – не выдохнуть. И темнота… – Робочка, Роба, что с тобой??? – Алена пыталась оживить мужа, упавшего посреди комнаты чуть ли не замертво. Она била его по щекам, теребила за руку, пыталась как-то приподнять, хотела сбегать за помощью, но побоялась оставить одного, страшно, хотя нужно, наверное, нужно было вызвать скорую. Или хотя бы дочек из соседней квартиры. – Роба, Роба, – звала она его, чтобы он как можно быстрее вернулся к ней из небытия. Ей вдруг стало очень страшно, и сердце у нее царапнуло, что так, на пустом месте, среди полного благополучия с человеком, без которого жизни нет, может произойти все что угодно. Роберт застонал, возвращаясь, веки его дрогнули. – Давай-давай, приди в себя, ну что ты, в самом деле? Это ж я должна была вешаться, а не ты – падать без сознания… Роберт открыл глаза, окончательно вернувшись, и попытался было резко сесть, но Алена его остановила: – Подожди, полежи, очухайся окончательно, – Роберт еще не понял, где находится и почему лежит на полу. Комната снизу казалась достаточно большой, а потолок был где-то высоко-высоко… – Что случилось? – спросил он у сидящей на полу жены. – Тут, наверное, давно не проветривали, тебе от краски плохо стало. Надо будет перед уходом открыть все окна. Так и решили. Спросили, правда, у знакомых врачей, почему такое могло произойти, но решили, что один раз не считается, а пары краски действительно могли довести человека до обморока. ---------- Дважды мать Дважды мать Переезжали на новую квартиру, наверное, целый год, Катя даже успела забеременеть и родить второго сына. После Лешки прошло целых три года, от последствий страшного коклюша в самом начале его детской жизни не осталось и следа, он бузил, как и все в его возрасте, радовал родителей, бабушку с дедом и рос как на дрожжах. Про то, кто именно в семье будет следующим, даже не думали. Катя не сомневалась – мальчик, точно мальчик. По ощущениям все было похоже на первую беременность, да и Катя все время вспоминала, как ей старая армянка в Ереване нагадала трех сыновей. Чтобы не случилось повторения проблем с первой беременностью, на всякий случай сразу же куда надо наложили швы, чтобы малец не повторил судьбу брата, который надо не надо норовил выскочить. На короткое время, видимо, в самые опасные беременные сроки, укладывали ее в ту же знакомую больницу, чтобы ничего не пропустить. В результате все прошло штатно и без осложнений, парень родился в срок, в самом начале мая, в День печати. Еще несколько дней, и я рожу Митю С именем мучились долго. Из роддома забирали Антошкой, на Горького привезли Васечкой, в лифте везли Федором, а через несколько дней переименовали в Ванечку. От Антона избавились быстро, Лидка заявила, что ни к чему это мужчине называться сортом яблок или того хуже – вспомнила, что у них в Саратове был мальчик с плохим характером, которого все звали Антон-гондон. Федя тоже не пошел – Федя съел медведя. Никак имя к новому ребенку не прилеплялось, не нравилось, не подходило. Если его предлагали назвать Андреем, то Лидка тут же вставляла свое – Андрей без ноздрей! Если Ванькой – то обязательно встанькой! Если Вовкой – то Вовка-дурак курит табак! Ну уж а если ваше имя Слава, то оно в штанине справа. Продолжать так она могла бесконечно, и прозвища у нее были припасены на абсолютно любое имя! – А как вы думаете, астраханское детство, детей полон двор, каждому ругалку надо было придумать! Кто только на их улице ни жил, и никого своим именем почему-то никогда не называли! «Яков, Яков! Поменьше бы ты вякал!» – доставалось тогда от стариков даже Лидкиному отцу, хоть возраста он был уже вполне приличного. С мелким Митей Отказались потом и от Василия. «Они, Васечки, во взрослом возрасте склонны к алкоголизму, по опыту знаю», – сказала Лидка. А про Ивана высказалась Робина мама, Вера Петровна, у который Иваном был младший сын. С детства так и валяет Ваньку, никто Иваном не кличет, не дело это. И поскольку ребятенок был пока еще официально не назван, доброхоты вокруг предлагали свои варианты, один другого страшнее. Лидка сама ничего не предлагала, лишь высказывалась по поводу других предложений. Стала она отстраненной и потухшей, словно жизненный фитилек ее истончился и стал коптить. Реакции ее замедлились, некогда зеленые лучистые глаза перестали сиять, как прежде, и изменились цветом, словно подернувшись дымкой. Улыбка ее хоть и оставалась почти все той же, но стала казаться чуть более наивной и детской. Что-то явно с ней происходило, что-то пока невидимое, совершенно скрытое от глаз, но затронувшее глубинные ее основы. Это ощущалось пока только подсознательно, каким-то звериным чутьем, но считывалось мгновенно, как только на нее падал взгляд. Этих перемен не замечал только Принц, а может, просто не желал с этим мириться и продолжал общаться с Лидкой как всегда. – У меня был знакомый в оркестре, все ему завидовали из-за имени, – сообщил Принц Лидке. – Звали его необычно – Викентий. Все вокруг Саши, Пети, Володи, а он прям король среди нас – Викентий. Играл, правда, посредственно, да и человек был говно в химически чистом виде, но именем отличался необычным! – Вот ты ему и дал полную характеристику, – подытожила Лидка. – И как его там у вас звали? Викой, как девочку, или Кешей, как попугая? А Валентина, тютюшкая младенца, имена примеряла на него, как одежку: – Ты ж мой Бориска… Нет, не Бориска… Петя-петушок… петушок… тьфу, прости господи! Маленький мой, что ж ты без имени пока ходишь? Степушка… Степушка… Неплохо вроде. А как тебе Тимофей? Тимочка… Тоже красиво… Ну что, золотушка моя, кто это такими внимательными глазками на меня смотрит? Ты ж мое солнышко, ты мой цветочек… Данилушка… Не остались в стороне и другие бабушка с дедушкой. Свекровь порадовалась, что родилась не девочка, которую волей случая могли бы назвать и Варварой. Имя это она ненавидела, ведь так звали ее свекровь, которая, пока жила на этом свете, постоянно над ней измывалась. – Я думала, что в преклонном возрасте люди обычно становятся мудрее и добрее, – вспомнила она о своей Варваре Никитичне. – Но это был категорически не тот случай! В общем, мне все равно, как назвать, главное, чтоб не Варькой, – подытожила мама Дементия. А ее бывший муж и новоиспеченный дед, Владик, Владислав Иосифович, заявил, что спешить с выбором имени для нового человека надо медленно. Вот, собственно, и был его совет. Человеком Владик был более чем осторожным, раздумчивым, и если бы решение оставалось за ним, то имя внуку дали бы разве что к школе. Мама с Митей Желлочка, та, слава богу, не являлась лично, но телефон обрывала постоянно: – Аллусинька! Я придумала! Как тебе имя Марк? Красиво, звучно, коротко, значимо! И сколько есть знаменитых Марков – сплошь и рядом! Марк Бернес, Марк Фрадкин, Марк Шагал, Марк Твен! Да и Марк Захаров в Ленкоме! А ласково можно звать Мариком или Маркушей. Красиво, правда? Алла выслушивала предложения от Желлочки ежедневно, казалось, у нее совершенно не было других дел, кроме выбора мальчишечьего имени, так она выкладывалась в этих частых звонках. Имена от нее поступали короткие, как выстрел: Нил, Лев, Наум, Влас, Клим и даже Джон для разнообразия. С ее-то затейливым именем – Анжелла – от нее можно было ожидать и более причудливые варианты. Лидка также дала задание по поводу имени и оставшимся подругам – пусть мозги тренируют. Но толку было чуть… Веточка, полное имя которой звучало Иветта Вольдемаровна Арнольди, сказала, что лучше имени Иммануил она не знает и что если бы у нее родился сын, а она была бездетной, то назвала бы его только так и никак иначе. И вообще ей нравились имена на редкую букву «И»… Олька же предложила ребенка назвать Кириллом в честь своего внука, а Надька со своим мужем Эльтоном, отдав квартиру государству, съехали куда-то к черту на рога в дом ветеранов сцены и дозвониться им туда было почти невозможно. Принц дал этому дому ветеранов название «Любовь до гроба». А когда до Надьки наконец дозвонились, то вариант прозвучал один-единственный – Эльтон. А что, сказала Надька, звучно, необычно и, главное, мне привыкать не придется. Это, конечно, был важный довод. Конец обсуждениям положил Дементий, отец наследника. – Пусть будет Дмитрием. Имя проверенное, добротное, уху приятное, да и сыну подходит. Катя уже настолько устала от всех этих Фролов, Игорей, Семенов и Константинов, что с удовольствием приняла это предложение. И когда наконец мальцу окончательно дали имя Дмитрий, Лидка пророчески произнесла: «Митрий-хитрый!» Прозвучало это весомо и торжественно, словно королева-мать, вернее, королева-бабушка, нарекла так своего потомка – Митрий Хитрый II! И это был самый безобидный вариант из ее прозвищ! И что вы думаете – оказалась права! В семью вошел Димка, которого никто так в итоге и не называл. Стал он Митяшей, Митей, солнышком. Братики Катя каждый день бегала к родителям на Горького. Чего там бегать-то – пять минут, и ты у них дома. Очень удобно было: одного сына под мышку, другого за руку, мимо старенькой, но еще нарядной церковки, через композиторский дворик и древнюю подворотню, и ты уже у подъезда – все просто. Мужа на работу проводит – и вперед, помогать. Старший, Лешка, любил бывать у деда, он ему казался громадным, недосягаемым, добрым и немножко сказочным. И жилье у этого родного волшебника было под стать: высоченные потолки, прямо до неба, да что там, до неба – до звезд, гулкие коридоры, скрипучие половицы паркета, сигаретный туман, который стелился по полу и даже иногда щипал нос. Отношения у деда с внуком сложились мужские. Они вместе смотрели телевизор, выбирая программы по интересам: сначала какую-нибудь незамысловатую АБВГДейку, а потом обязательно новости. И обязательно делились впечатлениями: – Ну что? Какие новости? – спрашивал дед. – Новости просто отвратительные… – следовал ответ. – И что будем делать? – Будем рисовать! – тяжело вздохнув, отвечал внук. На стенке – папина коллекция старой Москвы в самой красе. А выше – наши семейные стенгазеты, которые мы всегда делали к праздникам. Папа с Лидкой что-то активно обсуждают – видимо, где брать еще припрятанное шампанское Чтобы дети не крутились под ногами, Катя отправляла Валентину с ними гулять (просила только в переходы к женщинам с честными глазами не заходить), а сама с мамой и сестрой все расставляла-развешивала в новой квартире, дел было выше крыши. Тащила стремянку и лезла под потолок, чтобы художественно развесить отцовскую коллекцию гравюр и картин с изображением старой Москвы – чего там только не было, еще и литографии, и планы города разных годов. Старые городские планы Катя разглядывать обожала, выискивая знакомые районы, удивляясь старинным именам улиц и ища родные адреса. Всю коллекцию развесить по квартире ни за что бы не получилось, на это и музея бы не хватило, но большая часть заняла достойное место на глубоко-зеленых стенах гостиной с романтичным названием цвета влюбленной жабы. Жаба приняла на себя всю старину, подспряталась за большими породистыми рамами и добавила комнате благородной солидности. Лаврентий, маляр, действительно проявил себя как настоящий художник, как обещал, так и получилось. Гостиная, снятая «рыбьим глазом» Да и вся квартира полностью обуютилась, как только на окна повесили тяжелые плотные портьеры с бахромой, коричнево-шоколадные, в цвет мебели, а на пол легли толстенные расписные ковры, целиком и полностью съедающие звуки шагов. Последним в новую квартиру переехал массивный рояль. Место для него в большой комнате было изначально оставлено, и рояль уже как бы там стоял, хоть его до самого последнего момента и не было. С ним как-то не торопились. Он все еще оставался в той, любимой квартире, вроде как на всякий случай занимая место и сохраняя за собой квартиру, а может, Алена подсознательно цеплялась за прошлую счастливую жизнь, которая все эти годы радостно текла, а не подтекала. То ли она что-то чувствовала, то ли к чему-то готовилась… Но рояль в конце концов переехал, и ключи от старой квартиры были отданы управляющему. Страница была окончательно перевернута. ---------- Два великана Два великана Роберта по большей части дома не было, он крутился как белка в колесе на всяческих работах. Собственно, главной его работой были стихи, а все остальное, вроде как очень нужное и важное, его от стихов отвлекало. Все эти совещания молодых поэтов, съезды старых писателей, заседания Правления Союза, партийные съезды, высиживание в чиновничьих предбанниках в ожидании, когда подпишут очередную бумажку, помогающую узаконить великие поэтические имена Марины Цветаевой и Осипа Мандельштама, и многое-многое другое… За Цветаеву с Мандельштамом Роберт вроде как отвечал лично, мечтая возродить их из пепла, ведь за «распространение заведомо ложных измышлений в стихах Мандельштама, порочащих советский государственный и общественный строй», то есть за их чтение, цитирование и обладание самиздатовскими изданиями, еще пару лет назад можно было схлопотать два года тюрьмы. Хорошо хоть с Лешкиного рождения – с 1986 года – эту дурную политику пересмотрели и оба великих поэта начали официально выходить из тени. Не без участия Роберта. Вернее, при активном его участии. Большую часть времени он сейчас отдавал им, забросив работу над своими стихами, понимая, что самим-то им, великим покойникам, без помощи возродиться будет очень сложно, а то и невозможно. Вот и взвалил на себя их судьбы после их смерти. Сначала стал председателем Комиссии по литературному наследию Осипа Мандельштама. Мандельштам, чудаковатый гений, лучший, по словам Ахматовой, поэт двадцатого века и герой литературных анекдотов, был осужден дважды. В 1933-м году написал стихотворение или эпиграмму, называли это по-разному: Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, А слова, как пудовые гири, верны, Тараканьи смеются усища, И сияют его голенища. А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей. Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, Он один лишь бабачит и тычет, Как подкову, кует за указом указ — Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз. Что ни казнь у него – то малина И широкая грудь осетина. Написал прямо, ничего не скрывая и не камуфлируя, не эзоповым языком, как мог бы, а наотмашь. Пастернак сразу назвал это самоубийством, к чему, собственно, это в конце концов и привело. Мандельштама арестовали, хотя за такую эпиграмму, – а ее сразу переименовали в пасквиль, – можно было и расстрел получить. Но дали гуманные три года ссылки в Воронеже. То, что он так легко отделался, было воспринято всеми как чудо. В тридцать восьмом – новое дело за антисоветскую пропаганду и грубое нарушение предписанного ему паспортного режима. Основания были «серьезные», в доносе писалось: «По отбытии срока ссылки Мандельштам явился в Москву и пытался воздействовать на общественное мнение в свою пользу путем нарочитого демонстрирования своего “бедственного положения” и своей болезни. Антисоветские элементы из литераторов используют Мандельштама в целях враждебной агитации, делают из него страдальца и организуют для него сборы среди писателей. Сам Мандельштам лично обходит квартиры литераторов и взывает о помощи. По имеющимся сведениям, Мандельштам до настоящего времени сохранил свои антисоветские взгляды. В силу своей психической неуравновешенности Мандельштам способен на агрессивные действия». И все, и этого достаточно для второго ареста. Этап на Дальний Восток и смерть в пересыльном лагере от паралича сердца. Он был великим, этот Мандельштам. Все его гениальные стихи при арестах были изъяты. Куда они делись, где складировались, видел ли кто-то их – было неизвестно. И Роберта прежде всего интересовал вопрос архива, точнее, никем из современников еще не читанных стихов Мандельштама. Все документы точно должны были остаться, в КГБ ничего никогда не пропадало. Роберт начал с обращения в прокуратуру – направил письмо с просьбой о пересмотре дела О.Э. Мандельштама 1934 года и реабилитации поэта. Обращение председателя комиссии по литературному наследию О.Э. Мандельштама при СП СССР Р.И. Крещенского от 11 марта 1987 г. Генеральному прокурору СССР Рекунову А.Л. с просьбой выяснения судьбы архива поэта, изъятого при аресте. Правление Союза писателей СССР, 121825, Москва, улица Воровского, 52, телефон 2916307 (#965), 11 марта 1987 г. Уважаемый Александр Леонидович! В 1991-м году исполняется 100 лет со дня рождения прекрасного русского советского поэта Осипа Эмильевича Мандельштама. Обращаюсь к Вам от имени не так давно созданной комиссии по литературному наследию О.Э. Мандельштама при СП СССР. Наша просьба состоит вот в чем: нельзя ли выяснить судьбу архива поэта, изъятого при аресте 15 мая 1934 г.? После 20-го съезда КПСС О.Э. Мандельштам был посмертно реабилитирован, однако дальнейшая судьба его изъятых рукописей до сих пор никому не известна. Возвращение этих материалов, их тщательное изучение было бы крайне важно для нашей культуры, тем более что к столетнему юбилею поэта в ряде издательств готовятся к печати его книги, в том числе и второе издание лирики в популярной серии «Библиотека поэта». Мы надеемся на Вашу помощь, Александр Леонидович, и желаем Вам всего самого доброго. С уважением, Роберт Крещенский, секретарь Союза писателей СССР, председатель комиссии по наследию О.Э. Мандельштама при СП СССР После многочисленных подкрепляющих звонков, встреч и ожиданий в нескончаемых очередях перед чиновничьими дверьми Роберт получил ответ. Прокуратура Союза ССР Судебная коллегия по уголовным делам Верховного суда СССР Протест (в порядке надзора) по делу Мандельштама О.Э. Постановлением особого совещания при коллегии ОГПУ от 26 мая 1934 г. Мандельштам Осип Эмильевич 1891 г. рождения, уроженец города Варшавы, еврей, беспартийный, с незаконченным высшим образованием, женат, до ареста был литератором и проживал в городе Москве, Нащекинский пер., дом 5, кв. 26, ранее несудимый, – выслан в город Чердынь сроком на три года, а постановлением того же совещания от 10 июня 1934 г. во изменение прежнего постановления, лишен права проживания в Московской, Ленинградской областях, городах Харькове, Киеве, Одессе, Ростове-на-Дону, Пятигорске, Минске, Тифлисе, Баку, Хабаровске и Свердловске на оставшийся срок. В 1938 году Мандельштам был арестован и постановлением Особого Совещания при наркоме Внутренних дел СССР от 2 августа 1938 г. за проведение антисоветской агитации заключен в исправительно-трудовой лагерь на 5 лет. В том же году Мандельштам умер в местах лишения свободы. Определением судебной коллегии по уголовным делам Верховного Суда СССР от 31 июля 1956 г. данное уголовное дело прекращено за отсутствием в действиях Мандельштама состава преступления. По обвинительному заключению в 1934 году Мандельштаму вменялось в вину составление и распространение контрреволюционных литературных произведений, то есть совершение преступления, предусмотренного статьей 58–10 УК РСФСР. Обвинение Мандельштама в антисоветской агитации и пропаганде основано на его показаниях, данных на предварительном следствии, в которых он признал себя виновным (л. д. 4–5, 9–17). Других доказательств в его противоправной деятельности в деле не имеется. Проведенной по делу дополнительной проверкой установлено, что инкриминируемое Мандельштаму сочинение «Мы живем…» не содержит предусмотренного диспозицией ст. 58–10 УК РСФСР состава преступления. На основании изложенного и руководствуясь ст. 35 Закона СССР «О Прокуратуре СССР» П Р О Ш У: Постановления особого совещания при коллегии ОГПУ от 26 мая 1934 г. и 10 июня 1934 г. в отношении Мандельштама Осипа Эмильевича отменить и дело производством прекратить за отсутствием в его действиях состава преступления. Заместитель генерального прокурора СССР государственный советник юстиции первого класса Ф.А. Катышев СПРАВКА: дело проводилось в связи с письмом т. Крещенского Р.И. о подготовке к столетнему юбилею поэта Мандельштама О.Э. Все эти маленькие победы отнимали здоровье. Режим не соблюдался, язва не закрывалась. По утрам Алена с Лидкой танцевали вокруг Робочки, чтобы напитать его кашкой, чайком, любовью, но как только он выходил за дверь, о еде забывал напрочь. Родные старались приучить его к термосу с овощным супчиком или хотя бы пакетику с бутербродами – чтобы вовремя, чтобы язва получала порцию еды и не мучила болями, но нет: – Ну девочки, ну как я буду выглядеть на совещании с этим термосом? Да и сразу забуду его где-нибудь, – улыбался он (а термос и впрямь был большеват, зато с красивым цветком в китайском стиле). В общем, категорическое нет. Но Алена вошла в тайный сговор с Тоней, секретаршей Секретариата СП СССР, важным, между прочим, человеком, которая Роберта отлавливала и, несмотря на кучу дел, заводила его в секретарскую, где был накрыт столовский обед. Пусть не самый пафосный, но теплый и вполне диетический. Но случалось такое не каждый день… Дело Мандельштама для Роберта закончено не было. Реабилитация – это очень ценно, но архив… Он строчил и строчил письма в тайные высокие инстанции и вот наконец получил ответ. Письма всегда поражали своей официальностью и сухостью, ни грамма человеческого, словно написаны они были какой-то страшной прирученной машиной, которую держали за семью замками, войти боялись, но по необходимости изредка вбрасывали ей в жерло факты, которые превращались в бездушные письма и отчеты. Письмо старшего помощника Генерального прокурора СССР В.О. Авдеева от 9 ноября 1987 г. Председателю Комиссии по литературному наследию О.Э. Мандельштама при СП СССР Р.И. Крещенскому. Сообщение о полной реабилитации О.Э. Мандельштама. Секретарю правления Союза писателей СССР товарищу Крещенскому Р.И. Уважаемый Роберт Иванович! В связи с Вашим письмом о судьбе рукописей советского поэта Осипа Эмильевича Мандельштама, изъятых у него при обыске в мае 1934 года, проведена тщательная проверка. О. Э. Мандельштам дважды, в 1934-м и 1938-м годах, привлекался к уголовной ответственности. Дело, по которому он был осужден в 1938 году, прекращено Верховным Судом СССР в 1956-м году за отсутствием состава преступления. В процессе дополнительной проверки, проведенной по делу в отношении О.Э. Мандельштама за 1934 г., установлено, что он также был осужден необоснованно, поэтому по протесту заместителя Генерального прокурора СССР, Верховный Суд СССР 28 октября 1987 г. дело прекратил. Таким образом, О.Э. Мандельштам полностью реабилитирован. К сожалению, принятыми мерами розыска установить место нахождения и содержание текста рукописей O.Э. Мандельштама, изъятых при обыске в 1934 году, не представляется возможным. С уважением, Старший помощник Генерального прокурора СССР В.М. Авдеев. Переписка с органами была долгой и не всегда плодотворной, хотя да, многого Роберт добивался. Однажды пришел домой счастливый, несмотря на то что тяготила язва, да и на голову постоянно жаловался. – Что это ты так светишься? – спросила Алена. – Угадай! – хитро прищурился муж. – Едем в санаторий? Дали путевку? – улыбнулась Алла, хотя понимала, конечно, что санаторий такой радости у Роберта бы не вызвал. – Не угадала! Видел сегодня автограф Мандельштама! Не то что видел! В руках держал, читал! То самое стихотворение, за которое его посадили, за которое он умер… «Мы живем, под собою не чуя страны…» Выдали! Из архива особого отдела! – Ого, ничего себе… Не ожидала, что они с ним расстанутся… Как здорово! – Алла понимала, чего это мужу стоило – освободить из плена этот великий клочок бумаги. – Обычный выдранный из тетради листок в клеточку, шестнадцать строк и подпись Мандельштама. А почерк такой неровный, рука дрожит… И в итоге целая судьба, главный обвинительный документ и основание для приговора. Говорят еще, что он не от мира сего! Те, кто не от мира сего, таких стихов не пишут! Он именно от этого мира! В котором жил и умер! Вот понимаешь, всего шестнадцать строк, а содержания на целую поэму! Столько трагизма, невероятной честности, боли и гнева! Роберт радовался любому, пусть самому мизерному успеху в возрождении великих, радовался, как за себя. Глаза его засветились, и вскоре он принес из кабинета стихи, посвященные Мандельштаму: Кричал: «Я еще не хочу умирать!..» А руки вдоль тела текли устало. И снежная непобедимая рать уже заметала его, заметала… А он шептал: «Я еще живой…» А он гадал: орел или решка?.. Пока не сошлись над его головой черная бездна — Вторая Речка». Реабилитация поэта означала, что имя великого Осипа теперь не под запретом, что можно законно издавать его книги и печатать его стихи. Настало и время Цветаевой. Они были вместе с Мандельштамом при жизни, жили в одно время, вместе теперь должны были воскреснуть. Роберт взвалил на себя новую комиссию – по литературному наследию Марины Цветаевой. Публиковал никогда еще не изданные стихи в журналах, мечтал издать отдельный сборник ее стихов, потом двухтомник и полное собрание сочинений. Начал хождение по мукам – долго и поначалу безуспешно отстаивал Дом-музей Цветаевой в Борисоглебском переулке. Милый двухэтажный домик хотели снести, но Роберт начал свои походы по чиновничьим кабинетам, доказывал, спорил, убеждал. Одно дело было мечтать о выпуске поэтического сборника, другое – когда речь шла о чем-то материальном, о недвижимости, а именно об историческом особняке в самом центральном и престижном районе Москвы. – Робочка, ну во что ты ввязался? – каждый раз спрашивала Алена, когда он, обессиленный, возвращался домой из этих казавшихся уже бессмысленными походов по чиновничьим кабинетам. – Неужели можно одному с этим справиться? Об этих его делах по возрождению великанов мало кто знал даже среди друзей, а уж, как написали бы в газете, «широкой общественности» этот факт был совершенно неизвестен. Как-то к Крещенским зашел Владимир Ревзин, архитектор и давний друг. – Роба, я только что узнал про тебя и дом Марины Цветаевой в Борисоглебском! Это же невероятно! Почему ты мне ничего не рассказывал? На совещании по охране памятников слушали доклад и нам объявили, что ее дом взят под государственную охрану! Это же победа! Ты настоящий герой! А до этой госохраны, представляешь, там жила женщина, литературовед, которая в прямом смысле и охраняла этот дом вместо государства! Знаешь, сколько в том районе за последние пару лет пожгли таких особняков? Десятки! И неважно, что это исторические памятники, или архитектурные, или даже мемориальные! Бандитам все равно. И схема у них одна и та же: видят, что дом пустует, или заливают его так, что нужна реставрация, или подожгут, или еще что. То есть любыми средствами выводят дом из строя и потом оформляют как под снос и забирают его за ненадобностью. Так вот она и жила в этом цветаевском особняке, одна, не побоявшись, что громилы налетят и разорят, представляешь, какая тетка? А так типичный домик второй половины девятнадцатого века, так называемый полуособняк, которых по недоразумению в Москве почти не осталось. Сколько их было снесено в шестидесятых, когда Калининский прокладывали, Собачью площадку рушили! Знаешь, как его Цветаева называла? «Домик со знаком породы». Вова Ревзин был на седьмом небе от счастья, когда отвоевали цветаевский домик, словно он принадлежал когда-то именно его семье. И это тоже стало огромной победой. И ухудшением самочувствия. Алена молчала, понимала, насколько все это Роберту важно, да, собственно, и не только ему… Терпела, слова не говорила, когда он приходил домой черный от безысходности и усталости после очередного затянувшегося визита к очередному бессмысленному чиновнику, для которого великие эти имена были пустым звуком. Усаживала сразу за стол, отпаивала сначала горячим сладким чаем, стягивала прокуренный пиджак и несла домашнюю теплую кофту крупной вязки. Кормила молча, давая прийти в себя, и всегда ждала, пока не начнет рассказывать сам. А рассказывать было чего – отбить под музей старинный двухэтажный особняк на Арбате почти не представлялось возможным, лакомый для начальства это был кусочек. Вот и шла ежедневная борьба с ветряными мельницами. Ну а времени для обустройства собственной квартиры у Роберта совсем не оставалось, да и никогда не был он по хозяйственной части у себя в доме, передав все полномочия по красоте и быту жене со старшей дочкой. Еще и чувствовал себя все время неважно: голова побаливала, кружилась и мешала работать. Как-то раз, в приятный летний вечер, позвонили с работы, из Союза писателей, сказали, что Роберту Ивановичу плохо и чтобы за ним срочно приехали. Выяснилось, что он несколько раз в тот день терял сознание в кабинете, но никому ничего не сказал, пока, наконец, не свалился у машины, когда собирался уже ехать домой. Его перенесли в приемную, вызвали врача и позвонили Алене. Он окончательно напугал семью, и на этот раз решили уже не тянуть, а сразу обратиться к врачам. ---------- Дистония Дистония По совету друзей, через какие-то пятые руки, обратились к известному нейропрофессору. Катя везде сопровождала папу, не оставляя его одного ни на минуту. Ее страсть к медицине никуда не исчезла, она понимала врачей с полуслова, да и с латинскими терминами, хорошо зная французский, быстро справлялась. Мама была этому рада, она слишком волновалась и специально попросила ее ходить с отцом на консультации, чтобы дома потом все ей объяснять нормальным человеческим языком, без лишних страшных непонятных деталей и запугиваний. Важный профессор принял у себя в институте, в огромном рабочем кабинете, увешанном красными вымпелами, красными грамотами и красными благодарностями. Похож он был на хабалистого барина, который только что вернулся с охоты у себя в поместье: характерно опухший, раскрасневшийся, вытирающий блестящую лысину платком, шумный, с размашистыми движениями, весь какой-то пышущий не то здоровьем, не то наглостью. Вдумчиво выслушал жалобы, зачем-то причмокивая, а перед тем как перейти к своим умозаключениям, предложил чаю с коньяком. – А можно? – опасливо спросила Катя. – Вашему папе можно совершенно все! – произнес он жирным басом. – По тем жалобам, о которых вы, Роберт Иванович, рассказываете, то есть по симптомам, это, скорее всего, проявление вегетососудистой дистонии. Есть такое интересное заболевание. Это даже не заболевание как таковое, а синдром, при котором отсутствует органическая патология какого-то конкретного органа, а все вот эти нарушения, которые вы описываете, носят чисто функциональный характер. – А откуда это берется? Это врожденное? – вопросы задавала только Катя. Роберт молча рассматривал фотографии, которые висели на стенах: профессор с известными советскими актерами, профессор с модными певцами и певицами, профессор с олимпийскими спортсменами, профессор в гостях у папы римского. А на отдельной стене – профессор с патриархом и много-много разных икон, своего рода алтарь. – До конца природу вегетососудистой дистонии не изучили. Это может быть и врожденная предрасположенность как вариант, и какие-то физиологические особенности организма, и некие гормональные перестройки, и частые стрессы, все что угодно, – профессор снова причмокнул и вытер лоснящуюся лысину. – И что нам теперь с этим делать? – спросила Катя, взглянув на папу. Тот, закончив с фотографиями, смотрел теперь в окно, и так безучастно, словно все это его абсолютно не касалось. Иногда, правда, пригубливал уже остывший чай. – Ну, что я могу вам порекомендовать, – в очередной раз вздохнул профессор. – Надо срочно бросить курить и начать соблюдать щадящий режим – побольше отдыхать, поменьше работать, гулять на свежем воздухе, заниматься физкультурой, не пить и не курить. – И вообще не жить, – вдруг подытожил Роберт, оторвав взгляд от окна. Профессор вперился в него серо-стеклянными глазами, никак эту шутку не прокомментировал, вроде как не услышал, но все же улыбнулся. – Все мы не молодеем, Роберт Иванович, ничего с этим не поделаешь, такова природа. Поберегите себя, вы много на себе тащите, представляю, какая у вас душевная нагрузка, как вы болеете за всех. А теперь вам надо поболеть за себя, и обещаю, все со временем наладится. Я вам даже исследования никакие не назначаю, все и так очевидно – проявления вегетососудистой дистонии абсолютно явные: головные боли, холодные руки, нарушение равновесия, небольшая одышка, боли в животе и эти ваши участившиеся обмороки. Видите, какая коварная болезнь, и, казалось бы, при чем здесь живот? Или бледность кожных покровов? Или обмороки? Объясняю – это все из-за нарушения кровообращения. Если поступление крови к головному мозгу уменьшается в три-пять раз, то наступает обморок с потерей сознания и резким снижением силы мышц. Вам это знакомо, не так ли? Говорил он бесстрастным механическим голосом, словно этот давно заученный текст был один для всех пациентов. Пальцы его беспрестанно крутили карандаш, а левая нога под столом отплясывала какой-то странный танец, мелко потрясываясь и постукивая об пол. – Так что ни о чем не волнуйтесь, Роберт Иванович, все поправимо. Пропьем таблеточки для улучшения кровообращения и метаболических процессов, элеутерококк попринимаем, и вы будете как новенький! Но не быстро. Потребуется длительное время. Ну мы же с вами никуда не торопимся? Они вроде никуда и не торопились. ---------- Куриное яйцо Куриное яйцо Прошло еще полгода странного вегетососудистого состояния с темнотой и туманом в глазах, обмороками, сильными головными болями, кратковременной потерей памяти. Но Роберт все равно старался держаться бодрячком, хотя зачастую было видно, что дается ему это с трудом. Иногда вдруг, резко встав, он хватался за спинку стула и стоял так пару секунд, закрыв глаза и обретая равновесие. Сам того не осознавая, ловил себя на том, что машинально растирает пальцы, которые начали часто затекать и неметь. К пишущей машинке подходил все реже и реже, руки сильно дергались, выделывая невообразимый крендель, и попасть по нужным клавишам не представлялось никакой возможности. Да и мысли туманились вместе со зрением. После очередного обморока Алена забила тревогу, плюнув на вечные отговорки вегетососудистого профессора. Она, сразу забыв о своих недавних болячках, бросилась спасать любимого мужа. Было пока непонятно от чего, но деятельность развила активную. Ларошеля до этих пор особо не беспокоила, он же педиатр, думала, зачем спрашивать. Но вскоре поняла, что без его совета вряд ли обойдется. Леня, услышав историю с обмороками, жутко разозлился: – Ты взрослая умная женщина, а занимаешься какой-то хреновиной! Ты меня не просто удивила, а поставила в тупик! Сколько времени прошло с первого обращения к врачу? – Почти полтора года… – промямлила Алена. – Полтора года! Полтора года! – почти кричал Леня. – И что, Робе стало лучше? Он окреп? Голова перестала кружится? Полтора года! А я нужен только для того, чтобы выпить-закусить? Ты мне должна была позвонить первому, именно потому, что мы дружим! – Ну что ты кричишь, его же наблюдает профессор, лечит… Ты бы видел, какое количество таблеток Робочка пьет! – начала было Алена. – Ну не сложно же понять, что если лечение в течение нескольких недель, ну хорошо, месяцев никак не срабатывает, то нужна консультация у другого врача, а лучше консилиум! Это ж ясно как день! Так, дай мне время до завтра, и я все устрою! – Леня был зол как никогда. На следующий день Ларошель действительно все устроил, не только направив Роберта в правильное место и к правильному доктору, но и поехав с ним. Чуял он неладное, нутром чуял. Самое первое и самое простое исследование – рентген головы – показал опухоль головного мозга. Доброкачественную. Большую, размером с куриное яйцо, которая сдавливала окружающие ткани. Внимательно рассматривая снимок, он все качал и качал головой, не понимая, как можно было не направить на элементарные исследования еще два года назад, когда эта опухоль, он точно знал, была намного меньше… Роберт отреагировал странно. Он написал стихи. Вдруг на бегу остановиться, Так, Будто пропасть на пути. «Меня не будет…» — Удивиться. И по слогам произнести: «Ме-ня не бу-дет…» Мне б хотелось Не огорчать родных людей. Но я уйду. Исчезну. Денусь. Меня не будет… Будет день, Настоянный на птичьих криках. И в окна, как весны глоток, Весь в золотых, сквозных пылинках, Ворвется Солнечный поток!.. Просыплются дожди в траву И новую траву разбудят. Ау! – послышится — Ау-у у!.. Не отзовусь. Меня не будет. А потом следом еще стихи. Первый раз белые. Неотправленное письмо хирургу Уважаемый доктор! Вы еще не знаете, Что будете делать мне операцию. А мне уже сообщили, Что в мозгу у меня находится опухоль Размером с куриное яйцо. (Интересно, Кто ж это вывел курицу, Несущую такие яйца?!..) В школе по анатомии у меня были плохие отметки. Но сегодня мягкое слово «опухоль» Корябает меня и пугает. (Тем более что она почему-то растет, Вопреки моему желанию)… Нет, я верю, конечно, рассказам врачей, Что «операция пройдет как надо», Верю, что она «не слишком сложна» И «почти совсем не опасна», Но все-таки, все-таки, доктор, Я надеюсь, что в школе у Вас С анатомией было нормально, И что руки у Вас не дрожат, А сердце бьется размеренно… Ваша профессия очень наглядна, доктор, Слишком наглядна. Но ведь и мы – сочиняющие стихи — Тоже пытаемся оперировать опухоли, Вечные опухоли бесчестья и злобы, Зависти и бездумья! Мы оперируем словами. А слова – (Вы ж понимаете, доктор!) — Не чета Вашим сверлам, фрезам и пилам (Или что там еще у Вас есть?!). Слова отскакивают от людских черепов, Будто градины от железных крыш… Ну, а если операция закончится неудачей (Конечно, так у Вас не бывает, но вдруг…) Так вот: если операция окончится неудачей, Вам будет наверняка обидно. А я про все мгновенно забуду. Мне будет никак. Навсегда никак… …Однако не слишком печальтесь, доктор. Не надо. Вы ведь не виноваты. Давайте вместе с Вами считать, Что во всем виновата странная курица, Которую кто-то когда-то вывел Лишь для того, Чтоб она в человечий мозг Несла Эти яйца-опухоли. Все в семье были оглушены известием. Катя продолжала почти каждый день ходить с отцом на исследования, как на работу, оставляя детей бабушке. Каждый раз она надеялась, что диагноз неточный, что произошла ошибка, что все не так печально и время еще есть. Но как мог врать рентген? Никаких ошибок быть не могло, опухоль, доброкачественная, но опухоль, которая росла лет двадцать, а может, и еще раньше, зародясь, возможно, в те давние времена, когда Роберт занимался в институте боксом, кто знает… Но ведь доброкачественная же! Пусть большая, но доброкачественная… это определение слегка успокаивало. Про операцию пока не говорили. Надо еще понаблюдать, сказали врачи. ---------- Черная полоса Черная полоса Давнее болезненное состояние семьи, начавшееся еще с момента Алениного падения, с этими новостями только усугубилось. Все замедлились и поутихли. Смех слышался все реже, а все чаще всхлипывания за дверью Алениной комнаты. Гостей уже не звали, все силы были направлены на одно – любой ценой вытащить Робочку. Лидка все время хлопотала на кухне, наваривая Робочке любимые молочные супчики, вдыхая жизнь в пюрешечку, заваривая ароматный чай и подмешивая туда какие-то свои травки, которые она считала укрепляющими. Старалась из последних сил. А как же, стукнуло ей уже восемьдесят семь, и силы действительно были на исходе. Память подводила все чаще и чаще, и Катю это тоже пугало. Она иногда просто не понимала, серьезно говорит Лидка или смеется над ней. – Катюля, я забыла, как резать картошку, чтоб пожарить… Вот так? – и она кромсала картофелину на корявые кусочки, даже не почистив ее. И начинала плакать и всхлипывать, как маленькая девочка, понимающая, что делает что-то не то и сейчас придут родители и начнут ее ругать. Или вдруг ставила на плиту пластиковую посуду, а потом спохватывалась, когда та начинала плавиться и едкий запах наполнял всю комнату. Глаза ее, прекрасные зеленые глаза с поволокой, смотрели боязливо, вопросительно и молили о помощи. А чаще горько плакали. Всю жизнь внутри нее цвело и бушевало лето, но сейчас лето это начинало с устрашающей быстротой уступать осенней слякоти и мгле. А еще в ней стремительно просыпался ребенок, которого все старики так боялись, капризный плаксивый и опасный ребенок, отметающий все накопленные за жизнь привычки и навыки, уводящий из настоящей жизни куда-то в грезы и фантазии, превращающий память в дырявое сито. Но Лидка старалась, ах, как она старалась! Каждое движение она продумывала и проживала – если ставила что-то на стол, тарелку ли, чашку, то долго смотрела на предмет, пытаясь запомнить свои движения, фокусируясь на том, что сделала. Но память все равно превращалась в рыбкину… Как так возможно – отвернулась и сразу забыла. «Старость одинокая пора, – говорила она. – После какого-то возраста ты словно начинаешь исчезать». Слезы почти не просыхали в ее некогда лучистых глазах. Она оплакивала любой свой промах, всякую неряшливость, каждый невпопад заданный вопрос. Катя с Лиской как могли ее утешали. А она в ответ смотрела на них с надобностью во взгляде. Единственное, что Лидка помнила – что с утра надо занимать кухню и кормить Робочку. Чем, как – уже не так было важно, но самый ключевой ее в жизни пост должен был быть во что бы то ни стало занят! И именно ею! Это она не забывала и, так или иначе, с помощью внучек, Принца, Алены или Валентины, миссию свою выполняла, выдавая любимому зятю завтраки, обеды и ужины, слегка пересоленные от обильно пролитых слез. Лидка и Роберт сдавали. По-разному, но почти одновременно, словно всю жизнь выбирали вместе нужное место и время и вот наконец выбрали, определились, сговорились, сами того не зная. Алена почти забыла о том, что еще недавно была прикована к постели со своими переломанными руками-ногами и покореженной психикой, а теперь, очнувшись как ото сна и совершенно не хромая, бросилась в бой за самых любимых. Рука ее так и осталась в полусогнутом положении, но это не мешало ей обласкивать любимых. Продукты, поездки по Москве, муж, мама, хлопоты и заботы были теперь на ней. Катя занималась врачами, ну и своей семьей, конечно. У младшей, Лиски, возраст был вполне уже зрелый – целых девятнадцать, МГУ, факультет журналистики, но на нее тоже взвалили какую-то часть ответственности за семью. Принц, вечный гражданский муж, был призван охранять покой Лидки. Внушительная с Лидкой разница в годах – минус целых двенадцать лет – пока что держала его на плаву, а десятилетия, так или иначе проведенные вместе, вселяли в него необходимый авторитет. Так-то Лидка никогда его в жизни особо не слушала и не слушалась, но, подбитая коварной болезнью, поутихла и все чаще кивала на все его просьбы и замечания. Принц же делал вид, что ничего такого с Лидкой не происходит, а просто радовался, что у подруги его, можно сказать, улучшился характер и ее беспокойный еврейский ум слегка подутихомирился. Он перестал говорить ей, что она много раз рассказывает одну и ту же историю. Пусть будет так, решил он, если история помогает ей снова и снова проходить по каким-то потаенным переулкам ее памяти и заново переживать лучшие моменты жизни. Почему нет? И заинтересованно кивал – да брось ты, да не может быть, да ты что?! Из ее комнаты постоянно доносилось мерное Принцево бурчание – он тоже по-своему вспоминал жизнь и был счастлив, что Лидка его почти не прерывает своими колкими замечаниями. Казалось ему, что эти воспоминания как нельзя лучше повлияют на Лидкину память и она вдруг очнется, как спящая красавица после глубокого сна. – Вот понимаешь, случается так, – начинал свой рассказ Принц, – волей ли провидения или по какой-то другой причине, что в твоей жизни появляется человек и все летит к черту… и настроение, и привычки, и рассудок, и мозги… Вот так и ты выцыганила меня из моей оркестровой ямы на свет божий… Сидел я там, мучил свой альт – а ведь неплохим был альтистом! – а тут на сцене появилась ты каким-то макаром! – Макаром? – переспросила удивленная Лидка. – Именно. Вышла первый раз на сцену… Нежданно-негаданно, явилась из какого-то там училища. И какая-то ты была… неописуемая…. Мне, во всяком случае, именно так показалось. А я в то время только что пережил несчастную первую любовь. Ты, небось, и не помнишь мои страдания… Та первая любовь была для меня чем-то вроде гражданской войны, быстрая и беспощадная, когда спят, где придется и не всегда раздеваясь, жрут что попало, давясь от спешки, а еще везде темно, воет ветер и мороз, – вот такое у меня осталось от нее ощущение, хотя дело было летом. Ну это так, по мотивам воспоминаний… Даже имени ее не помню… Вроде Клавдия… Хотя не точно. Зато мурашки до сих пор по телу… Лидка взглянула на руки Принца, пытаясь разглядеть эти мурашки столетней давности. – А тут ты на сцене, Лидок, вся такая лучезарная, вечно смеющаяся, далекая и одновременно близкая-близкая… Порхаешь, прыгаешь, ножками туда-сюда, только и мелькают перед глазами! А какие божественные у тебя были щиколотки! Это же одно заглядение! Я был готов сидеть в этой оркестровой яме вечно, лишь бы тебя видеть! И ракурс такой еще интересный, снизу вверх! – Толя, что ты такое говоришь! – казалось, Лидка даже покраснела. – А что я такое говорю? Это чистая правда, мать моя! Что в женщине самое важное? Какая под ней нога! Вот и я свои ноги высмотрел! И тут нас как сквозняком потянуло друг к другу, помнишь? – спросил Принц и громогласно засмеялся. Лидка хотела было что-то возразить, но лишь застенчиво улыбнулась, словно в этот момент вспомнила лицо красивого молодого человека, который все прилаживал и прилаживал свой вишневый альт себе под подбородок, а глазами искал Лидкин взгляд. Он был действительно красив – что альт, что Принц, – не случайно его так сразу и прозвала Лидкина мама, Поля. Правда, прозвище у него звучало чуть длиннее – Принц Мудило. И подходило ему на все сто процентов – красив, блондинист и статен, как сказочный принц, но бестолков и недалек, как обычный мудило. Но разве это было важно? Человеком он был добрым и хорошим, пусть жадным и с нудятинкой, но разве могло это играть решающую роль в Лидкиной любви? Так он и остался подле нее на всю жизнь, найдя в ней свое мужское счастье, охраняя ее и следуя по пятам, по жизненному течению. А сейчас сидел, глядя на свою давнюю любовь, и понимал, что уходить, физически ли, ментально ли, всегда гораздо легче, чем оставаться. Он тут, в реальном мире, с обыденными проблемами, привычными делами, походами в магазин и сидением в ее комнате, а она уже немного не здесь, а где-то неподалеку, куда уже не дойдешь, не доедешь, а можно только дофантазировать. Но день на день не приходился – то тихая и подозрительная, нехотя, а иногда и невпопад отвечающая или вовсе молчащая, то обычная Лидка, живая, веселая, искрящаяся, со своими вечными шуточками: – Как я себя чувствую? Как женщина, родившаяся в 1903 году! Вот как я себя чувствую! У меня теперь не жизнь, а ежедневная гибель Помпеи… И поди пойми, хорошо это или плохо! Но все равно, худо-бедно, Лидка пока держалась на плаву. Да, многое забывала, да, отчаянно плакала, если что-то не удавалось, как прежде, но тащила на себе дом из последних сил. С помощью Валентины, конечно. Без присмотра ни дом, ни Лидку теперь уже никогда не оставляли. Особенно после случая, когда она ушла искать братьев. Их вообще у родителей было четверо – двое братьев и две сестры, Арончик с Рафаилом и Лидка с Идкой, но к своим восьмидесяти восьми годам Лидка осталась одна. Младший, Арон, ушел первым еще в середине семидесятых – сердце не выдержало. Самый старший, Рафаил, подзадержался еще лет на восемь, а Ида доскрипела до самого конца восьмидесятых. Затуманенный Лидкин мозг не мог смириться с этими потерями и искал любую лазейку, чтобы подвергнуть этот факт сомнению. Лидка иногда набирала какой-то забытый телефонный номер и долго вслушивалась в гудки или в шипящую тишину. А когда ее спрашивали, кому она звонит, отвечала всегда странно и витиевато: – Да так, еще один кирпич вытащили из старой постройки… Признаваться в своих сомнениях, видимо, боялась и где-то в глубине души все понимала, но почему бы не проверить еще разок? А однажды все-таки ушла искать братьев. Недалеко, но ушла. Она всю жизнь к сестре и братьям относилась очень нежно, как могла оберегала и пестовала, они вроде как выросли друг из друга. Вот и ушла как-то их искать. Соскучилась. Катя спохватилась минут через пять, как раз собиралась с детьми выйти на воздух, а тут увидела, что бабушки в квартире нет. Посмотрела с балкона во двор, сразу ее и увидела. Идет себе Лидка тихонечко, в пальтишке не по сезону, подходит к каждому черному ходу – а на Горького все дома со стороны дворов имели черный ход, у каждого подъезда и магазина был свой. Тянет дверь, та, конечно, не поддается, и идет дальше. Катя бросила детей и побежала за бабушкой. – Ой, Козочка, – удивилась Лидка, – что ты такая расхристанная, мать моя! Что ты тут бегаешь? – Тебя ищу! Пойдем домой! – А что меня искать-то? Я тут как на ладони. Решила выйти прогуляться. Арончика ищу. Арончик не заходил? – наивно спросила она. – Он же умер давно… – Что ты такое говоришь? – расстроилась бабушка. – Не надо так о живых людях. Это плохая примета… ---------- В дорогу хочет бабушка В дорогу хочет бабушка Но внешне все пока оставалось нормально, хотя и воспринималось домочадцами по-разному. Робочка тещу очень любил – за доброту, мудрость, какое-то внутреннее сияние, которое так не объяснить, а можно только почувствовать. Поддерживал как мог, правильно отвечал на все задаваемые вопросы. Где братья? Сейчас придут… Куда я опять положила деньги? Отдали мне… Какие милые дети, кто это? Сейчас я вас с ними познакомлю… Спросил как-то, зачем она насобирала целый ящик пустых спичечных коробков. – Нужно, Робочка, нужно… Потом будет время – почитаю, что на них написано… Он очень переживал, конечно, даже написал стихи. В дорогу хочет бабушка. Все узелочки собраны. Обрывки тюля-бархата по уголкам рассованы. Живет не здесь, а в тереме с крыльцом, с железной крышею. На братьев злится: где они? — да ищет кошку рыжую. Ждет кума из Саратова, не любит песни шумные. Кагора просит сладкого и кофточку ажурную. Не верит «скорой помощи», чай кипятит в половнике. И у нее до полночи — поклонники, поклонники… Нелепа, несговорчива, глаза слезятся матово… «Наймите мне извозчика, уеду к папе с мамою…» Жизнь ее шла быстрее, чем она жила. После затяжных периодов беспамятства вдруг наступали просветления, длительные и стойкие, и никто даже догадаться бы не мог, что с Лидкой что-то глубинное происходит. Милая, лучезарная, с живым молодым голосом, она в такие времена почти не выходила из кухни, соскучившись по готовке, и гремела тарелками и кастрюлями в поисках новых или старых рецептов. А собрав все необходимые ингредиенты и непосредственно приступив к стряпне, часто начинала разговаривать сама с собой, в такт взбивая что-то прекрасное венчиком: – Интересно, почему говорят, что тесто надо мешать по часовой стрелке? Откуда в яйцах и сахаре такое знание часовых стрелок? А если попробовать мешать против, а? Не вздыбятся? И чего только люди не придумают, чтобы было интереснее жить, а? А потом начинала напевать что-то из прошлого, и голосок ее успокоительно лился по квартире, радуя всех вокруг. Любила ездить с водителем по магазинам в поисках особо ненужных вещей. То ящик консервов морской капусты привезет, серой, тускло просвечивающей сквозь стекло. Эта капуста годами лежала во всех продуктовых, ее никто никогда и брать не хотел, но тут был пущен слух, что в нескольких банках вместо капусты закатали драгоценное ожерелье. Лидка где-то об этом узнала и решила на халяву прибарахлиться. Уж ей-то точно повезет, решила она! Хотя всем на голубом глазу рассказывала, что в этой мерзкой бурой водоросли какой только пользы нет, что вся таблица Менделеева, что особенно йод, калий, натрий, железо и бром, в общем, все! И для щитовидки хорошо, а бром – для нервов. И пичкала этой капустой всех, включая малолетних правнуков. Каждую банку открывала торжественно и чинно, напялив на нос очки, чтобы тотчас рассмотреть драгоценность. Ожерелья, конечно, не нашла, но отвращение к морской капусте привила всей семье. Но капуста-то ладно, однажды Лидка восемь шкурок каракульчи прикупила у левой спекулянтки, которые оказались в итоге бритым козленком. Скорняк был в ужасе от этих обрезков, тем более что воняли шкурки настоящим козлом и запах выветриваться из квартиры не желал еще долгое время. Но все это для Лидки не имело особого значения, ведь сам процесс охоты за дефицитом был таким приятным… ---------- Вечные подруги Вечные подруги Еще Лидка обожала в такие моменты навещать трех своих оставшихся от прошлой жизни подруг, Веточку, Тяпку и Олю Сокольникову. Катя Шиловская ушла так давно, что стерлась уже из памяти, Павочку, убиенную в новогоднюю ночь за дешевые сережки, когда она торопилась с дачи Крещенских на электричку, вспоминали часто и с улыбкой – необычайной яркости, и внешней, и внутренней, была дама. А с Надькой почти не виделись из-за комендантского часа в ее доме ветеранов, где на входе сидела мощная охрана и безоговорочно блюла режим. Опоздать нельзя было ни на минуту, и Надька, старая аккуратистка, боялась ступить за территорию казенного дома, чтобы как бы чего не вышло. Запугали, скорее всего. Хоть звонила иногда, и то хлеб. Лидку подруженции боготворили с самой ранней молодости, с балетного училища, где почти все впервые и встретились. С Веточкой и Олей все было более-менее просто. Более просто с Веточкой, которая жила под боком, на Патриарших прудах, менее просто – с Олей, обитавшей с семьей в Тайнинке у Мытищ, поди доберись туда. Они и сами Лидку часто навещали, и у себя с радостью принимали. Легко и весело, изящно и красиво, умно и по-доброму жила Лидка и вела за собой всех своих подруг. Лидка в центре, в собственноручно сшитом костюмчике. Конец 1920-х годов А с Тяпочкой все было грустно – она стремительно слепла. Из дома почти не выходила, боялась заблудиться и не вернуться обратно. Лидка ее как могла опекала. С Аллусей, конечно, для Аллуси все Лидкины подруги были как родные. Приезжали к Тяпочке по очереди, хоть раз в недельку, но появлялись, привозили продукты и иногда деньги, хотя она в них не нуждалась – и свои были, и тратить не на что, из дому же ни ногой. В квартире у нее было вполне чистенько, но пахло все равно чем-то неблагополучно-коммунальным. Тяпочка всегда активно готовилась к приходам подруг, навинчивала бигуди, красила по памяти рот ярко-красным, который, как обычно, размазывался и делал ее похожей на старую вампириху, только-только отвалившуюся от молодой тепленькой вены. А еще она, смешная, чтобы порадовать своих девочек, отдавала им каждый раз какие-то свои вещицы из прошлой счастливой глазастой жизни: – Аллуся, мне это уже не надо, – протягивала она ей маленькую старинную сумочку из тусклого, но благородного золотого бисера с защелкой, как у кошелька, и с цепочкой для руки, – куда мне с ней? Разве что на кухню пойти. Или в спальню. А тебе нужней, не спорь. Ты ее в люди выведешь, мне потом расскажешь, и теплей станет. Таких крошечных театральных сумочек (размером с бинокль) у Тяпочки была тьма-тьмущая, к каждому выходному наряду своя, с блестками или с перьями разных форм, размеров и оттенков. Театр она в свое время очень любила, практически боготворила, относилась к нему восторженно и трепетно, считала каждый свой поход на спектакль всенародным праздником, непременно надевала одно из ее многочисленных породисто-потрепанных платьев в пол и не забывала принести с собой сменную обувь, чтобы не попирать священные ступени храма Мельпомены грязными уличными ботами. Поэтому к каждой сумочке у нее был сшит и мешочек для обуви, в цвет. Алена с Лидкой поначалу было отказывались от таких даров, от всех этих кружевных воротничков, золушкиных туфелек на каблучках и коллекции блестящих разномастных пуговиц, собранных, видимо, за всю жизнь, но Тяпочка всегда настаивала и настаивала, пока не превратила этот ритуал принятия подарков в неотвратимую обязанность. И если в квартире у Крещенских что-то где-то поблескивало золотцем, ошибки быть не могло – это привет от Тяпочки. Так и поддерживали друг друга во всем, преданно сопровождая по жизни. Это был уже единый подружий организм, чутко отзывающийся на любую неполадку в одном из органов. Тяпочку поддерживали как могли общими силами, не бросали. Даже Надька из своего дома престарелых прикатывала раз в месяц, чтобы порадовать подружку скопленными за это время печеньками и конфетками. Да и к Надьке обязательно, хоть и изредка, но наведывались – Оля, по-барски, на машине внука, Лидка так вообще на водителе, с полными сумками гостинцев, а Веточка тоже, но редко когда, боялась она даже думать об этом грустном заведении с его обитателями, перекладывая эту плачевную ситуацию на себя, ведь одна-одинешенька осталась. Присматривала теперь за ней соседка, с виду интеллигентная и тихая, но с жадностью заглядывающаяся на Веточкины затейливые бриллиантовые сережки и прекрасный нежный браслет из сапфиров-кабошонов в платине, те немногие вещи, которые остались в наследство от ее богатой и могущественной итальянской бабушки. Жизнью подружек теперь заведовал Принц, и видно было, что он наконец дорвался до руководства. Он составлял графики посещений, узнавал, что кому надо привезти, и называл это веско и звучно – ассортиментом. Ездил в гомеопатическую аптеку у кинотеатра «Форум» за чудодейственными шариками, и теперь уже лично он (с разрешения Алены, конечно) устраивал встречи «девочек» дома у Крещенских. Лидка в такие моменты оживала, хорохорилась, красила губы и надевала туфельки на каблучках. Готовила тоже она. Может, не так обильно, как раньше, конечно, но фирменные блюда всегда – форшмак, шейку, кисло-сладкое мясо и лепешки, лепешки обязательно. Без лепешек стол был немыслим. И лежали они стопочкой, румяные, чуть подгоревшие, и от этого еще более желанные, хорошенько промасленные, истекающие этим самым растопленным маслицем, подсоленные и зовущие. Лидка тесто всегда замешивала и ставила сама, обязательно с ним, как когда-то ее мама, Поля, разговаривала. Без разговоров с тестом она не могла: – Т-а-а-а-к… ну что? Как с мукой? Муки достаточно? Или жиденько пока?.. Да, жиденько. А так? В-о-о-о-т, уже другой пошел замес, другой замес, – она шлепала, гладила, била, швыряла тесто, пока оно наконец, напитавшись кислородом и вволю, так сказать, надышавшись, не становилось шелковым и очень приятным на ощупь. – А теперь-ка отдохни, – говорила она тесту, словно оно само себя мяло и швыряло о звонкие кастрюлины бока, и ласково закрывала чистым льняным полотенчиком. – Полежи пока. Пока тесто лежало и раздувалось, Лидка не забывала его пару раз навестить: – Ну, что скажешь? – приподнимала она край полотенца и заглядывала внутрь. – Как тут у тебя? Процесс пошел? Вижу, пошел, молодец, давай-давай, не останавливайся! Подходить к тесту никому не разрешала, а уж заглядывать под полотенчико тем более, только сама, не дай бог, кто-то по незнанию или из любопытства, – сразу шугала: – Ну-ка брысь! Тесто пугаешь! Так и наведывалась к нему, как по будильнику, а под самый конец, когда полотенце над кастрюлей уже поднималось грибом, торжественно сообщала: – Ну вот, совсем дело! Это вам не суп-кандей из ослиных мудей! Думаю, пора! Что, пошли? «Пошли», – видимо, отвечало тесто и с радостью, не прилипая и не упираясь, давалось в руки. Лидка на кухне, на посту, но для фотографии фартук сняла и живот втянула! Молодец! Немножко придать формы, припудрить и нарезать на колобки – пусть теперь подходят по одному, у каждого ведь теперь начиналась своя личная особая жизнь с извечным торжественным концом: ахами, охами, причмокиваниями и облизыванием пальцев. Хотя для этого лепешки должны были сначала попасть на сковородку. Жарила теперь всегда Валентина, навострилась уже за эти годы. Запах по квартире в такие минуты растекался невозможный, особенный, живой и будоражащий, хлебный запах жизни. На запах этот откликались все жители квартиры, выходили из своих комнат и послушно шли на кухню, чтобы приобщиться к прекрасному. А там на столе уже ждала стопочка их, родненьких, жирненьких и румяных лепешечек. Другую стопку, побольше, Лидка несла к себе, поскольку гостей принимала всегда у себя – а на что тогда отдельная комната? – Девки, отчаянно чешется нос, надо выпить! – начало встрече было положено. Лидка была как никогда весела и жизнерадостна, в нее неожиданно на время вернулась та самая Лидка, которая всегда радовала подруг, была их путеводной звездой, мудрой, доброй и мгновенно реагирующей на любые изменения в их маленьком подружьем семействе. – Давайте быстрей, пока лепешечки горяченькие! Девочки задвигали стульями, уселись и быстро разобрали по своим тарелкам аппетитные кругляши. – Так, Толя, наливай! – команда была ожиданной и очень приятной. Принц, зачем-то причмокнув, словно предвкушая первый глоток, бросился наливать кому что – Надюха пила портвейн и очень органично смотрелась с беломориной в зубах и со стаканом портвейна; Веточка предпочитала шампанское, желательно сухое, от полусладкого ее пучило, и это знали все; Оля пригубливала белое, а Тяпочка с Лидкой и Принцем были просты как пять копеек – пили водку, ну или Крещенку по семейному рецепту, если такая оставалась. Коньяк для них был слишком затейлив и отдавал клопами. Яичный ликер оставляли на десерт. – Вот сколько лет ты эту Крещенку делаешь? – Надюха рванула стакан портвейна и заела глубоким затягом «Беломора». – Сколько лет? Зачем определять себя цифрами? – удивилась Лидка. – Делаю и делаю, кто ж считает? – Да просто интересно, откуда рецепт пошел. – Так это ж с Кутузовского, если мне не изменяет память, а изменяет она мне что-то часто. Когда мы только на Кутузовский переехали, помнишь, в шестьдесят втором, что ли… И к нам гости каждый день приходили, дым столбом стоял. Дети совсем еще молодыми были, Катюля мелкая… Ну да, оттуда… Аллуся придумала рецепт, чтобы градус у водки украсть. К нам одна поэтесса ходила, талантливая, страсть, но выпить любила… – не то слово… А как выпьет – необузданная становилась, дикая, безобразила, по соседям ходила. Уж какая такая в ней кровь была намешана, не знаю, но смесь адская! Когда трезвая – все чинно-мирно, улыбки, стихи, на кухне помочь может, а как рюмку махнет – то куролесит: или от чужой ширинки не отогнать, или на балкон выйдет и начнет орать непотребное. Но ведь гость же, нельзя от нее рюмку прятать! Вот Аллуся и придумала в водку цедры с лимонным соком добавлять, ну и сахара чуток, чтобы градус скостить. И пошло-поехало. По поводу градуса не знаю, никто не проверял, но рецептик вкусным оказался, прижился в семье. Можно сказать, прижился, как и наши лепешки! Лидка подцепила последнюю и положила Принцу в тарелку, чтобы за нее не было драки. – Д-а-а-а, тогда, в шестидесятых, все личности были, кого ни возьми! – вступил в разговор Принц. – Если поэты, то гении, если певцы, то шаляпины, если композиторы, то моцарты! Даже гондон был талантливым гондоном! А мы живем в эпоху посредственностей… – Толь, ну что ты такое говоришь! – Оля вступилась за современную молодежь. – Есть очень даже талантливые люди… – Назови мне, необразованному! Какая раньше была эстрада! Бернес, Отс, Зыкина, Великанова, Утесов, Шульженко! А сейчас? Ну давай, назови! – Нуууу, Ольга Зарубинская, например… – и Оля запела тоненьким голосочком: На теплоходе музыка играет, А я одна стою на берегу-у-у-у-у, Машу рукой, а сердце замирает, И ничего поделать не могу-у-у-у-у… – Прекрасно, Зарубинская! Кто еще? – подхватила Веточка. – Девочки, я знаю, у меня весь день радио работает, – доверительно произнесла Тяпочка. – Могу со всей ответственностью вам сказать, что у нас есть крепкие молодые певцы. Долинина, например, Лариса, голос феерический! А Малинский чем вас не устраивает? А Валентин Леонтьев? Он еще и танцует, оказывается, не только поет, мне соседка сказала. У него так отточена моторика… Вот бы на него посмотреть… Столько слышала… – Мишура сплошная, мишура! В наше время внимание обращали на другое, на талант, а не на эти внешние эффекты, – Толя был неумолим. – Но сейчас настало время тотального бесстыдства, и вот, получите! Лидок, а чего это ты вдруг приуныла? Не забывай, что главное в унынии – это чувство юмора, чтобы было весело грустить. Лидка встрепенулась, оглядела стол и отправилась на кухню предупредить Валентину о приближающемся времени чая. Пирог, всеми любимая крещенская шарлотка с невозможным количеством яблок и орешками, подходил в духовке. «Минут пять-десять, – отчиталась Валентина, пританцовывая у плиты, – я его уже протыкала». Заварочный чайник взяли большой, на компанию, пузатый и отчаянно расписанный розами. Пачка со слоником была уже вскрыта и спокойно ждала своего часа. Лидка достала из буфета сервизные чашки с блюдцами и долго просчитывала, сколько же их нужно. «Как раз шесть», – успокоилась наконец она, сошлось. Чайник на плите призывно засвистел, можно было заваривать. – На такую компанию целых полпачки уйдет, Лидия Яковлевна, – предупредила Валентина. В свое время нехитрому делу – заваривать чай – ее учил сам Роберт Иванович. Поначалу она экономила на всем, и в первую очередь на чае. Сама не любила крепкий и заваривала как себе: «писи сиротки Аси» – называла эту жидкую заварку Лидка, привыкшая заваривать густо и крепко, как Робочка любил. Учила, показывала, как, сколько ложек класть, сколько времени ждать. Не получилось у Валентины, не нравилась эта жижа никому. Вот Роберт и решил однажды показать ей сам, как надо заваривать чай, по своим правилам. Взял чайничек, маленький, на двоих, чтобы понятнее было. Вскипятил воду, подождал, пока чайник нещадно засвистит, истошно, громко, призывно, а не просто так, полушепотом. Ополоснул кипятком маленький заварочный, дав минутку прогреться, даже крышечкой прикрыл ненадолго, потом выплеснул из него воду и насыпал три маленькие ложечки чая с горкой. – Отчего ж три, если чайник на двоих, – удивилась Валентина. – Одна ложечка всегда на сам чайник, так положено, иначе крепости не будет, – объяснил Роберт. Потом подлил к чайному листу кипятка, крутого, жаркого, который продолжал посвистывать на плите, но подлил слегка, чуть прикрыв заварку, и снова закрыл чайник крышечкой. – Пару минут должно постоять, чтоб заварилось, а потом уже можно доверху заливать, – сказал Роберт, – тогда в самый раз будет. Но на сколько бы людей ни рассчитывали, отдельная ложечка на сам чайник – всегда! Плюс столько ложек, сколько людей. Мы всегда так дома делаем, – улыбнулся он. С тех самых пор Валентина зорко следила за тем, чтобы чай заваривался по-крещенски, по правилам семьи, а не абы как, ведь это был любимый напиток главы семьи, да и на самом деле всех, – к кофе пристрастия не было. С чаем Роберт Иванович просиживал у телевизора все спортивные матчи, разговоры с друзьями тоже проходили обязательно под чай (уже после или между всех возлияний, конечно), и всегда обязательно просил чашку с горячим крепким чаем, когда уходил работать к себе в кабинет. Валентина достала из духовки разрумянившийся пирог, положила под открытую форточку, чтоб немного выстоялся и остыл, но все равно покачала головой – раньше надо было печь, раньше, ему хотя бы часик на воле постоять, негоже сразу из печи на стол нести. Но до этого времени на пирог не было, да и подзабыла она про него-то. Достав из-за буфета большой жостовский поднос, она поставила на него чашки с сахарницей, большую старинную вазочку на ножке для варенья, синего стекла и с резными краями, и пошла к холодильнику смотреть, чем ее наполнить. Выбор был, к чаю обычно всякого накупали впрок и побольше. А уж варенья всегда хватало, хранилось его предостаточно, главное – самодельное, покупное совсем не котировалось. Из всего чего угодно, лишь бы свое. Грушевое, смородиновое (красное – желе, черное, белое), крыжовничное, сливовое, клубничное, малиновое и самое любимое – мандаринно-лимонное. Эх, как его варила в свое время Лидка! Как шаманила у кастрюли! С лимонами и вообще с цитрусовыми у семьи Крещенских было что-то генетически связано. Эта кислинка требовалась ко всему: заправка для салата – с лимоном, к рыбке – сам бог велел, овощи если запекать – без лимона никуда, в борщец или бульон – лимон наготове, ну а семейная водка-крещенка – именно цитрусовая. Если удавалось достать апельсины, то брали сразу ящиками, чтобы наесться до чесотки, иначе никак, не до отвала, а именно до чесотки, отвала бы не дождались. Лимонный пирог – святое, ну и без цитрусового варенья никуда, хотя сок лимона или цедру – для отдушки, как говорила Лидка, – пихали и во все другие виды варенья. Да и так дольки лимона ставили на стол, как правило, не только к чаю, ими заедалось все, что только можно, – и мясо, и рыба, и курица, и даже жареная картошка. Организм требовал. И безо всякого сахара, конечно, в голом виде. Лидка специализировалась на цитрусовом варенье. Разновидностей было море: и лимон с кожурой, и без кожуры, и лимон вместе с апельсином, и лимон с кабачком, с тыквой, и простая лимонная пятиминутка, но вкуснее всего, вернее, любимей – вкусные были все виды – долгие годы оставалось оно, мандариново-лимонное. У Лидки для этого варенья был специальный градусник, подаренный ей кем-то из больших кондитеров в знак признательности за парочку интересных старинных семейных рецептов. Все девочки Крещенские рецепты прекрасно знали и зимами по очереди варили это прекрасное зелье. Требовалось совсем немного, ничего сверхъестественного: два килограмма мандаринов, откуда три мандаринчика съедалось, а их место в толпе мандаринов занимали два мясистых абхазских лимона, тщательно выбранные Лидкой на рынке неизвестно по каким параметрам. Отмерялся один килограмм сахара и три чашки воды, ничего дефицитного. Вымытые мандарины нежно раздевались, половина корочек тонко нарезалась, остальные шли в цукаты. Лимонную цедру, именно цедру, без следов белого слоя, Лидка тоже филигранно кромсала в соломку. Косточки выкидывались, и вся эта прекрасно пахнущая толпа цитрусов пропускалась через мясорубку. После мясорубки следовал выжидательный период, недолгий, но все же: оранжевая красота с корочками засыпалась сахаром и отставлялась, чтобы сахар растворился. И вот дело доходило до огня, до кипения, а как только все это празднично пахнущее месиво закипало, огонь уменьшался, и варенье, ставшее к этому времени уже слегка тягучим и медовым, оставалось на малом огне. Это был очень важный для варенья период горячего отдыха, его нельзя было ни мешать, ни трогать, даже пробовать Лидка не разрешала, стоя около него как цербер. Только уменьшить огонь. Такое ощущение, что боялась спугнуть некую сказочную вареничную фею, которая прилетает только при соблюдении всех условий, кружит, как комарик, над ароматной кастрюлей, принюхивается своим крошечным курносеньким носиком, и если нравится, то взмахивает над вареньем еле заметной волшебной палочкой. И вуаля, как говорила Лидка, – почти готово! Теперь, когда фея улетит, можно засунуть в него градусник. И ждать, ни в коем случае не мешая, пока температура не дойдет до 106 градусов. Именно до 106: не больше и не меньше! И наконец снять с огня и добавить тайный ингредиент, который Лидка подливала, надо не надо, во все! Это была стопка коньяка. Коньяк придавал вареву действительно нечто волшебное, потустороннее, какую-то еле ощутимую изюминку, превращающую в общем-то простое варенье в загадочную райскую амброзию. Мандариновое было почти всегда, варили его много, возили на дачу, раздаривали друзьям, но в холоднике под подоконником на кухне запасы его почти никогда не заканчивались. Валентина вскрыла новую баночку, полюбовалась на красоту, поднесла к носу и улыбнулась – отчаянно запахло солнцем. В синей вазочке прекрасный оранжевый цвет исчез, словно куда-то провалившись. Эх, сколько раз говорила, чтоб в обычной прозрачной подавали, но нет, «синяя красивше», подумала Валентина и, поднатужившись, понесла тяжелый поднос гостям к Лидке в комнату. Тут уже стоял дым коромыслом – курили все, кроме Тяпочки и Ветки, Тяпочка боялась сослепу сгореть, а Веточка считала, что посасывать сигарету неэстетично. Валентина поставила поднос и внимательно, пока раздавала чашки, как нянечка в детском саду, просканировала всех взглядом. – Лидия Яковлевна, можно вас на минуточку? – Валентина вышла в коридор, и Лидка поспешила за ней. – Вы бы не ставили масло около Тяпочки, она же не видит ничего и масло не размазывает, а целыми пластами на хлеб кладет! Это ж не напасешься! Или вы, что ли, сами тогда ей бутерброды делайте… А в прошлый раз что было, когда икру на стол поставили… Икру! В наше-то время! Так она себе ее навалила, как… – Валентина задумалась в поисках красивого и понятного сравнения, – как… как… холм на кладбище! И целых три холмика съела! Да еще вся измазалась! – Ну даже стыдно об этом думать, не то что говорить, Валечка! Пусть порадуется, много ли нам осталось… Что мне, куска масла или ложки икры ей жалко? – Ну, мое дело предупредить… А если Роберт Иванович вечером захочет себе хлеб сдобрить, а я ему что скажу? Что Тяпа в один присест сто грамм проглотила и не поморщилась? Слепая-то слепая, но губа не дура, – Валентина развернулась и пошла бурчать себе дальше на кухню. – Да и Лешка маленький придет, ему уж точно нужнее… После обеда – а теперь это были чаще обеды, а не ужины – девочки играли в карты, почти не вынимая сигареты изо рта и попивая Лидкин ликерчик. А Лидка и его делала исправно, несмотря на пресловутый сухой закон и антиалкогольную кампанию. Дома за руку никто же не схватит! Да и вообще, где это видано – не налить подружкам рюмашку! Негостеприимно, не по-нашему – и снова и снова колдовала со своими цедрами, травами и добавками к очередной порции спирта «Рояль», который исправно поставляла Валентина. А откуда та брала, никто больше не спрашивал. «Там уж нет», – ответила она в первый раз и все время стойко держалась этой линии. Чем больше девочки выпивали, тем активнее начинали махать руками и говорить о наболевшем – у каждой на этот счет было свое мнение и свое наболевшее. Ольга, например, об афганской войне, что, мол, вот-вот все закончится и информация эта абсолютно достоверная, практически из первых рук, вздыхая, шептала она Принцу. Оля очень боялась за внука, что призовут, что заставят пойти, что отправят «туда» и, не дай бог, там и убьют, поэтому каждый день внимательно слушала новости в надежде, что что-нибудь хорошее да скажут, хоть что-то успокаивающее да проскользнет. Но нет, мир полнился только слухами, официально в программе «Время» говорили лишь о призрачных победах и мнимых прорывах и ничего – о тысячах, если не больше, похоронках, одна из которых, по Олиным словам, пришла даже на соседнюю с ними дачу. Надька горестно кивала головой, но про войну мало что знала и гнула свою линию про антиалкогольную кампанию и про эти современные свадьбы, где выпить нельзя. Она курила, мусоля во рту едкую беломорину, и все поправляла накрашенную рыжим челочку, пытаясь ее еще сильнее вздыбить. Видимо, вопрос безалкогольной свадьбы задел ее за живое. – Девки, отчаянно чешется нос, надо выпить! Мы-то всегда найдем, а если взять негде? – Надюха выпучила глаза и пошамкала беззубым ртом. – У нас на Энтузиастах (так, по адресу, она называла свой дом престарелых) поднялось восстание! Я даже не ожидала, что на старости лет люди могут быть способны на такую ярость! Но тема, надо сказать, очень важная, жизнеобразующая. Мужики закидали директора заявлениями, написали в вышестоящие инстанции и практически объявили голодовку! Но добились своего! Выцарапали в конце концов у начальства обещанную пару бутылок! Все оказалось довольно буднично: какие-то бабушка с дедушкой у них в доме ветеранов сцены решили пожениться, даже не на старости лет, а так, под отход. Стол им накрыли, а выпить не поставили! Так жених вошел в отказ – жениться не будет, пока рюмкой не закрепит решение. «Свадьба без водки, что веревка без мыла», – сказал как отрезал! Вот и пошли напролом. Жених с невестой подговорили своих дружков не только по своему этажу, еще и по всему зданию походили, повозмущались и в конце концов сколотили настоящий революционный отряд. Им обещали выделить не сразу, к майским праздникам, а это ждать-то сколько! В результате свадьбу справлять пока отказались, перенесли на весну. Глупые, думают, что время придет, а оно только уходит. Сами ветхие, сколько им осталось, никто не знает, оба плачут, но стойко ждут своей выпивки, представляете? Надюхе бы отнестись к этому вопросу со здоровым пренебрежением, но нет, восприняла она все слишком близко к сердцу, и мир для нее практически рухнул. А еще очень волновалась, что в стране закончатся продукты. Повсеместно. Просто закончатся, и все. Уже есть все симптомы, по-врачебному сказала она. У них в доме ветеранов, конечно, кормят, но порции стали скудные и разнообразия никакого. Фрукты-овощи только по воспоминаниям, свежее мясо и рыба на картинках, про сыр с колбасой и вспоминать уже некому, только каши да макароны с консервами. – А как другие, Лидок, я не представляю… У кого дети – чем детей кормить? Им же витамины нужны… У меня бывшая соседка по коммуналке жалуется, что все мельче и мельче режет в суп картошку… а это плохой знак… Каждая накапливала к таким посиделкам новости. Веточка говорила о своем, о девичьем – о журнале «Бурда моден», который ей удалось заиметь, и теперь она сможет сшить себе платья по лучшим немецким выкройкам, и не только платья – все что угодно. А шила она не хуже Лидки. Звучала она по-особому нежно, даже изысканно, и подружки уже в деталях видели перед собой воображаемые и так прекрасно и точно описываемые Веточкой будущие наряды. Однажды всех удивила, пришла как-то вся сияющая, лоснящаяся, в новой, под стать настроению, шляпочке с пером и с рассказом: – Начала неделю назад мазаться кремом с экстрактом улитки, очень косметичка рекомендовала, сама делает! Вот теперь каждое утро внимательно за собой слежу, в зеркале рассматриваю! Мало ли, глядишь, медленней стану ходить или рожки вылезут, а может, даже и домик появится! Третье, конечно, предпочтительней! – и она заливисто засмеялась. – Если что-то эдакое у меня заметите, сразу дайте знать. На большие подружьи сборища, как это, Лидка обязательно посылала водителя и за Тяпой. Но та обычно разговаривала мало, лишь изредка вставляя «д-а-а-а-а, что вы говорите?!», а все больше смеялась, потрясывая своими чудесными беленькими локоночками, и была похожа в эти мгновения на свою любимую усопшую болонку Эльзу. Хотя и у Тяпочки была одна любимая тема, да еще какая! Это была даже не тема, а ее девичья влюбленность на склоне лет. Она с придыханием рассказывала подругам, как недавно в какое-то странное утреннее время включила телевизор и оттуда полился мужской голос неземной красоты, такой, о котором она всю жизнь грезила, чуть напоминающий голос ее покойного мужа, но даже еще более проникновенный и зазывный, идущий мимо ушей прямо в сердце. Стал этот голос говорить о каком-то оздоровительном сеансе, о банках с водой, которые необходимо поставить у экрана телевизора, о кремах и лосьонах, которые надо принести из ванной и тоже зарядить – так и сказал: зарядить. Он говорил обо всем таком необычном и делал это так загадочно и таинственно, что Тяпочка как человек слишком нежный и впечатлительный просто впала в ступор. И каждый раз тащила из кухни ведра с водой и послушно ставила перед экраном, чтобы потом пить эту волшебную воду маленькими глоточками и вспоминать голос своего возлюбленного чародея. Садилась, нащупывая, чтоб не промахнуться, спинку кресла, расслаблялась, как просил завораживающий голос, но глаза не закрывала – зачем, она и так ничего уже не видела. Ни-че-го… – Он врач? – Тяпочка хотела вызнать про него все. – Да нет, он шарлатан, как люди говорят, – Принц был, как всегда, категоричен. – Да прекрати, Толя! Человек, обладающий таким волшебным голосом, не может быть нечестен! – взметнулась Тяпочка, повернув голову в сторону Принца. Тот ухмыльнулся и снова задел слепенькую за живое: – По мне, так у него такой голос, словно кто-то ссыт в цинковое ведро! – выдал он и сам же и заржал от дурацкой шутки. – Так, Толя! – осадила его Лидка. – Что за мусорная у тебя башка, что ты себе позволяешь? Застегни свой рот! Тяпочка, не слушай его! Я тебе расскажу. Чумаков не врач, он работал на радио, а потом открыл в себе какие-то способности. – А почему он все делает молча? – Тяпочка прижала к груди пухлые ручки. – А о чем ему говорить? Машет руками и машет, чего болтать-то? – вставила свое веское слово Оля. – Сейчас все машут, нашли новый способ на людях зарабатывать! – и она многозначительно посмотрела на Лидку. – А что ты на меня так смотришь? Я, что ль, руками размахиваю? Мы с Толей были категорически против этого прохиндейства, не верю я в это махание! – ощетинилась Лидка. – Да и Чумаков из тех же, шарлатан, как есть шарлатан! – Да ладно вам! Не наговаривайте! Люди зарабатывают как могут! Мне нравится, как он сеанс заканчивает… – Тяпочка снова всплеснула руками и поправила слишком туго затянутый на полной шее кружевной воротничок. – Как сладко звучит его голос: на этом сеанс закончен, вас ждет трудовой день, и я хочу пожелать вам спокойствия, здоровья, чтобы вы чаше улыбались… И я улыбаюсь. Словно он со мной в комнате и говорит это лично мне… В общем, у каждого нарождались свои наболевшие темы, в то время как давние веселые молодые годы девушки вспоминали все реже – то ли стыдно было воскресить все эти непотребности и безумства в памяти, а тем более произнести, то ли сама память заедала, поди знай. Так что отыгрывались на перестройке и гласности. Иногда посиделки были тематические, ну как тематические – приходила спекулянтка или портниха, которая шила нижнее белье, и тогда Принца к началу встречи не звали, приходил он позже, к столу. Надо же было все разложить-померить-обсудить. А с бельевой портнихой, само собой, все было намного серьезней. Лидка ставила посреди комнаты старинную ширму, с которой еле справлялась, слишком тяжелая была, и начинался обмер дам. Хорошее белье было не купить, а сшить на заказ можно было, по объему и меркам, все как полагается. Портниха была узкоспециализированная, по бюстгальтерам, больше ничего не шила. Когда-то могла все, но лет десять назад заняла в Москве эту важную нишу и стала практически профессором в этом нелегком бюстгальтерном деле. Была она крупна и мужеподобна, с лихой халой на голове и крупными роговыми очками. Шила из трех видов атласа – розового, голубого и белого, ничего другого не было. Сначала по-деловому, можно даже сказать по-ветеринарному, подхватывала груди, словно вымя у коровы, и прилаживала к трепетному женскому телу свою затертую, видавшую виды сантиметровую ленту. Щурилась, спуская очки на кончик носа, но мерки снимала придирчиво – слюнявила химический карандаш и аккуратно записывала столбики цифр в толстую общую тетрадь. Вскоре приходила с примеркой, обхватывая антикварный девичий стан холодным атласом и намечая, где будет делать застежку. Эти доморощенные лифчики были ужасны. Катя однажды поддалась всеобщей панике Лидкиных подруг, что нигде ничего не купить, что неудобно ходить по Москве в дранье или вообще простогрудой, что стыдно стало у врача раздеться, что лямки разносились, сползают и уже не держат накопленное за долгие годы богатство. Сшей да сшей – пристали все к ней. Сшила. Получился даже не бюстгальтер, а нагрудная часть рыцарских доспехов или, на худой конец, ортопедический корсет. В атласном исполнении. «Изделие» было бессчетное количество раз прострочено на машинке, нигде не сгибалось и стойко держало форму отдельно от тела. Лифчик жил своей жизнью. Он мог и хотел стоять. Только стоять! Даже когда его клали, он расправлялся и все равно кривобоко поднимался на дыбы. Он обхватывал торс и заковывал его до самой талии. Согнуться было сложно. Дышать – еще сложней. Толстенные простроченные лямки, как подпруга у кобылы, давила на плечи, чашечки были даже не чашечки, а остроконечные конусы, которые победно торчали из-под любой, даже самой толстой кофты. Сглаживать острие на груди портниха отказывалась – так анатомически правильно, говорила. Главное, теперь приходилось следить, чтобы грудь в новом лифчике никого не пропорола. Но самый ужас был не в этом, самый ужас был в застежке… Застегивался этот «лифчик верности» на мелкие пуговицы и узкие петли, в которые их невозможно было протиснуть, пока они не разносятся. А чтобы они разносились, лифчик нужно было как минимум носить. Но застегнуть без долгой посторонней помощи его было невозможно. Это была настоящая инквизиторская пытка. Надо было пристроиться у зеркала, свернуть шею, чтобы видеть себя со спины, вывернуть назад руки и пытаться подхватить нужную пуговицу и соответствующую ей петельку. Такие позы, по идее, принимали только на рентгене. Получалось это далеко не сразу, нужна была сноровка. Но даже если все нужное – и пуговка, и петелька – было схвачено, соединить эти детали в едином порыве было более чем проблематично. Но, как говорится, и даже то, что быть не может, однажды тоже может быть! Таких пуговиц было штук пятнадцать-двадцать, их ряд уходил вниз далеко за горизонт, а точнее в трусы. Как его надевали не самые гибкие Лидкины подруги, да еще с завидным весом, было по-настоящему загадкой. Хотя времени у каждой хватало – куда на пенсии спешить-то? Когда торжественная часть встречи заканчивалась, наступало время обеда. Обеды в последнее время стали совсем скудные, продуктов днем с огнем не сыскать, и не особо помогали даже Робочкины продовольственные заказы. Ассортимент, особенно праздничный, новогоднего заказа или майского, был весьма приличный, если по квитанции, то вот: Вырезка говяжья 3,45 кг, язык говяжий 1,76 кг, лососина малосольная 0,757 кг, судак свежий 3,94 кг, кофе растворимый 2 банки, консервы (икра красная, икра осетровая, крабы, шпроты, лосось, томаты, всего 10 банок), конфеты «Ассорти». А те заказы, что выделялись раз в месяц, были совсем скудные – сплошные «завтраки туриста», сайра в консервах, другая рыбная мелюзга и изредка болгарские консервированные овощи типа не очень съедобного лечо. Но количество – это ж на один укус и одному человеку! А если семья? А где масло сливочное и растительное? А хоть парочка заветных баночек майонеза? А гречка и хоть немножечко докторской колбасы? А свежие овощи, не говоря уже о фруктах? Хорошо, что продовольственный был напротив, и Катя могла, гуляючи с ребенком, постоять на улице в очереди, если давали, скажем, масло или еще какой деликатес. Однажды два с половиной часа ждала с коляской и с написанным на руке номером. Митька, бедный, извелся весь, ему и «гулянье» это в очереди уже надоело, он хотел срочно есть и домой, да и время пришло, надо было хоть пеленки поменять, сопрел весь. Но все равно выстояли, два заветных кусочка масла получили. В общем, жизнь была в борьбе, в засадах, в охоте… Но для своих оставшихся на плаву девочек Лидка обязательно старалась приготовить что-нибудь из прошлой жизни, пусть приблизительно. С лепешками проблем не возникало, на лепешки продуктов всегда хватало, а это уже полдела, можно и ими наесться. А вот с любимым всеми форшмаком было все не так просто. Те ничтожные граммы сливочного масла, которые необходимо класть для правильной консистенции, урвать было неоткуда, даже когда масло спокойно лежало в холодильнике. Оно семье требовалось чистым, голеньким, а не закамуфлированным под закуску – ребенку нужно было для растущего организма в кашку положить, Робочке с его язвой на хлеб намазать. А тут, видите ли, в форшмак его! В закуску к водке! Но Лидка все равно экономила, как могла припрятывала. Заначка была всегда! Она, заначка эта, до поры до времени неприхотливо покоилась в морозильнике, составленная, как мозаика, из мелких, грамм по пять-десять, сливочномаслянных кусочков, отрезанных в разное время от больших, – эдакий оброк, который необходимо было внести в счет казны. – Лидок, как же у тебя форшмак получается! Гениально! Как в лучших домах Лондо́на! Просто пэсня! – Принц уплетал невзрачного цвета закуску за обе щеки. Вид у форшмака был и вправду неказистый: рыхлая светло-серая масса с белыми вкраплениями рубленых яиц выглядела не слишком аппетитно, но вкусом будоражила на языке всё, что можно было будоражить, вдруг задействовав те отдаленные области, которые до тех пор находились в состоянии ожидания чего-то волшебного. – К нему даже водка необязательна! – Толь, ну ты и скажешь тоже! Как это необязательна? – удивилась Надька. – Очень даже обязательна! Во-первых, это нынче дефицит, во-вторых, это настроение, – дальше Надька задумалась о том, что же в-третьих, а потом от безысходности просто хлопнула рюмочку и активно сморщилась. Веточка, прикрыв глаза, чтобы лучше почувствовать вкус, вытерла салфеточкой уголки рта: – Каждый раз ем и удивляюсь, как из простых ингредиентов можно извлечь такой изысканный вкус! Ну, казалось бы, напомни мне, безголовой, что кроме булочки, лука и селедки, конечно, в форшмак класть? Я несколько раз пыталась повторить дома этот подвиг, но ничего похожего – то суфле получается, то грубая рабоче-крестьянская еда, никак в рецепт не войду. – Господи, ну сколько вам про форшмак не рассказывай, все равно никто ничего не помнит. Еще раз для особо одаренных! – Лидкин голос зазвучал громко и сильно. – Джентльменский набор для форшмака: на одну большую, большую, повторяю, селедку или две средних – вы представляйте себе наглядно, представляйте, – одно среднее яблоко, средняя луковица, три-четыре куска белого хлеба, размоченного в молоке, большая с верхом ложка мягкого сливочного масла – и все в мясорубку. Но вот я иногда, чтобы масса не была слишком грубой, потом половину от первой порции второй раз в мясорубке прокручиваю. Половину от первого захода! Поняли? И тогда самое оно! Когда сделаете, мелко нарежьте туда крутые яйца, чтоб получилась более или менее правильная консистенция форшмака – там обязательно что-то должно жеваться, а не проскакивать мимо зубов. ---------- Лиска и квартирник Лиска и квартирник Лиска тоже подвыросла давно и громко заявила о себе. Человеком она росла очень хорошим и добрым, но диковатым и совершенно необщительным. Когда приходили гости, то торчала в основном на кухне, к столу не садилась. Готовила прекрасно и этим отговаривалась, мол, занята, отойти не могу, сгорит все. Училась прекрасно, хотя один предмет ей все-таки не удавался. Физкультура. Никаких «ура» в этом слове не было. С Лискиной точки зрения ничего бессмысленнее для студентов, почти взрослых и местами умных людей, придумать было нельзя. Лиска проявила смекалку и уговорила доктора Ларошеля написать ей отвод от физкультуры, навечно. Ларошель все эти блатные справки-записки не поощрял, но Лиска так умоляла, что доктор пошел на поводу. Отделение ургентной хирургии. С П Р А В К А Выдана почти новорожденной Крещенской Е.Р. Под нажимом рыдающей мамочки Киреевской А.Б., находящейся в одурманенном состоянии после возвращения из Арабских Эмиратов и исхода непрошеных гостей, в том, что она (Крещенская Е.Р., законнорожденная от Крещенского Р.И.) действительно является симулянткой и никогда не хочет посещать занятий по физкультуре, т. к., во-первых, лентяйка, во-вторых, не любит коллектив студентов-единомышленников, а в-третьих, боится расстаться с жирком, который с колоссальным трудом накопила в наше непростое и голодное время перестройки. Написано собственноручно, в полном здравии и с любовью. Руководитель клиники Доктор медицинских наук Профессор Л.М. Ларошель. Москва, не Кремль, а Полянка. 25.02.90 Так что просьбу Ленечка исполнил, справку написал – вроде как и взятки гладки. Но и без этой проклятой физкультуры Лиска прекрасно закончила свой журфак, в Америках на практике отбыла, приехала в перестроечную Москву и окунулась в андеграунд. Возраст был такой, свободный, андеграундный: квартирники, русский рок, бесчисленные странные друзья… Один квартирник и на Горького устроила. Вернее, устроила его Алена, которая побоялась отпускать ребенка черт-те куда в Бескудниково на неизвестную квартиру, до которой и от метро далеко, и через пустырь идти, а обратно и вовсе незнамо как. Вот Алена и подумала, что уж лучше дома. Но только с одним условием, пригрозила она, подняв к потолку палец, как любили это делать женщины в семье Крещенских. – Пусть все снимут обувь! – произнесла она угрожающе. Красавица Главное, Робочке мешать никто не будет, его только что положили в больницу на обследование, как сказали Лиске, поэтому можно будет всех пришедших разместить в гостиной. Как только все решили, Лидка стала пытать Лиску, сколько конкретно придет народу. – Не знаю, – задумчиво отвечала Лиска. – Ну какая же ты хозяйка, если не знаешь, сколько к тебе придет гостей! – возмущалась бабушка, закатывая глаза к потолку и заламывая руки. – Ну это же квартирник, бабуль! Тут никогда не известно, сколько придет народу! – пыталась объяснить Лиска. – В смысле, мать моя? Я понимаю, что к нам на квартиру придут, куда ж еще? Только почему ты не знаешь, кого ты приглашаешь? – не переставала удивляться бабушка. – Н-у-у-у, приглашаю не только я, – начала было Лиска. – Т-а-а-а-к, с этого места поподробней, пожалуйста! Я человек нежный и впечатлительный и понимаю, что эмоции обогащают нашу жизнь, но могут ее и уничтожить. Ты мне хочешь сказать, что в дом известного советского поэта придут совершенно чужие люди? Звучит зловеще! А тебе никогда не приходило в голову, что среди них могут быть враги народа и даже… – Лидка подняла свой кривоватый указательный палец вверх, – стукачи! Или девушки наилегчайшего поведения? А если будет дебош и придет милиция? К нам в дом – и милиция! Ты об этом не подумала? Вдруг то ли она что-то вспомнила, то ли, наоборот, забыла, резко замолчала, но палец вниз не опустила, так и осталась стоять посреди кухни, как унтер-офицерская вдова. В голове у нее воцарилась полная тишина. – О чем я сейчас? – тихо спросила она. – Мы ж о чем-то важном говорили. – О квартирнике… – напомнила Лиска. – О чем? Что это? – не поняла Лидка. – Ну, что ко мне гости придут скоро… – Гости… гости придут… а у нас еще ничего не готово. Сколько человек? – Лидка опустила наконец свой зловещий палец и вопросительно посмотрела на внучку. – Я не знаю… – повторила Лиска. – А как же ты приглашаешь людей в дом и не знаешь, на сколько человек готовить? – А я не буду их кормить… – Лиска уже сама не знала, как окончить этот разговор. – Так, я опять ничего не понимаю! Не делай в очередной раз из меня сумасшедшую! Ты зовешь гостей и не будешь их кормить?! И ты мне это здесь рассказываешь на полном серьезе? Ничем не рискуя? А зачем тогда, скажи на милость, они придут? – бабушка встала в позе сахарницы – руки в боки – и требовательно посмотрела на внучку. – Они придут послушать музыку, или, скажем проще, я их собираюсь на пару часов приютить, – и добавила, чтобы прозвучать более весомо: – Мне мама разрешила. – Приютить, – повторила Лидка. – А это вообще очень плохо звучит… Лидка так и осталась в неведении по поводу квартирника, но через пару дней в хоромы Крещенских действительно начали звонить странные московские типажи. Первым пришел Лискин приятель: – Спрячь-ка ты по возможности все мелкие предметы, я эту публику знаю хорошо… Крещенские женщины заволновались и пошли складывать в кошелки бронзовые пепельницы, зажигалки, ручки, мелкие статуэтки, украшающие коридор. На всякий случай убрали вазы, богатые подсвечники и оттащили полмешка сахарного песка, припрятанного под вешалкой в прихожей. В коридоре стало пустынно и грустно. И вот начали сползаться гости. Именно сползаться – вида они были потрепанного, взгляды их блуждали, а движения были слишком выверенными и плавными, почти как у кордебалета Большого театра. Кривенькие улыбки не покидали их лиц, а от одежды выразительно пахло. Но когда они разувались, Алена каждый раз жалела, что поставила это главным условием: уж лучше бы они оставались в обуви – смрад стоял убедительный. По мере накопления гостей в коридоре росла аккуратная дорожка из грязной, стоптанной и невозможно вонючей обуви, которая приближалась уже к гостиной, наполняя запахом казармы всю квартиру. Существа продолжали наводнять богатые хоромы, опасливо оглядываясь и чуть вжимая от страха голову в плечи. Они щурились, как вампиры, на яркий свет антикварной люстры, рассматривали гравюры в музейных рамах, мебель в стиле ампир и самих хозяев, так удачно вписанных в чуждый им интерьер. Их в общем-то можно было понять – квартирники проходили в основном в обветшалых хрущевских малогабаритках где-то по окраинам города. Приходишь, платишь трешку в счет Башлачева или Кинчева, покупаешь дешевенькую бутылку – без нее и атмосфера не совсем та, – и слушаешь, усевшись на полу, песни под гитару, кайфуешь и уходишь до следующего раза. Потом долго и плодотворно хвастаешься. А музейные экспонаты и ампирная мебель уже правда не вписывались в эту свободную малогабаритную жизнь и казались совсем уж лишними. Лидка очень занервничала, когда начали собираться люди. Она была все время у себя в комнате, но дверь, выходящую в коридор, держала открытой. После каждого гостя тихонечко выходила, чтоб ее никто не засек, и аккуратно поправляла ногой только что появившуюся пару обуви, чтоб она встала ровно. Потом стелила на пол газетку под следующую пару. И обратно к себе, караулить. А люди все шли и шли. Столько народу отродясь еще не набиралось в их квартире. Когда, наконец, пришел главный с гитарой – Лиска сказала, что это некто Юрий Наумов, – бабушка немного успокоилась. За дверью гостиной успокоительно забренчала гитара, и Лидка наконец с облегчением вздохнула. Они с Аллусей постояли немного на кухне, послушали отдаленное треньканье, и тут Лидка не выдержала: – Посмотри, какие они все худенькие, кожа да кости, давай я им быстренько блинчиков напеку! Или хотя бы бутербродов наделаю… – Мам, их сто человек, вот зачем тебе это надо, что ты сейчас собралась делать? И, главное, из чего? – Странные люди эти люди… – покачала головой Лидка, грустно взглянув на свою дочь. – Я тебя ж хорошим человеком воспитала, а ты кусок хлеба детям жалеешь. Пусть у них там своя волна в голове, но накормить их надо, они к нам пришли, а не на улице притулились. И какие они все необычные, ты заметила? Просто фольклорные элементы! Лидка уже вовсю резала хлеб, не слушая аргументы дочери и не представляя пока, из чего она нагородит эти бутерброды. Но быстро нашлась – каждый хлебушек украсила морской капустой, а сверху выложила по шпротине, и получилось вполне приличное угощение. Да и консервов с морской капустой наконец-то поубавилось. А еще пришлось банку с югославской ветчиной вскрыть скрепя сердце (Лидка ее припрятала для подруг). Она нарезала ее тоненькими-тоненькими кусочками, почти на просвет, даже ножик специально для этого навострила, выложила все бутерброды горкой на большом подносе и чинно внесла в гостиную. Никто даже не шелохнулся. Люди сидели на полу с мечтательными улыбками на лицах, слушали музыку, и никто и голову не повернул в Лидкину сторону, не было у них привычки к еде. Да и не кормили никогда на квартирниках. Стал этот квартирник некой приметой времени, когда официально ничего было делать нельзя, а из-под полы все можно, но скромно, без затей и в малых объемах. Многие маститые через квартирники уже прошли с шестидесятых, и Окуджава, и Высоцкий, и Визбор, и Галич, который и жил несколько лет только на скромные доходы от таких сборищ, поскольку в официальной среде был не в фаворе. ---------- Больница Больница Причина, по которой Роберт оказался в больнице, была и в этот раз скрыта Аленой даже от Лидки с Лиской, от друзей тоже, тем более от всяких там любопытных Желлочек, моментально разносящих слухи и сплетни по всему городу. Зачем лишний раз беспокоить родных? Дома и так забот хватало. Уж таким Алена была человеком, тянула все на себе из последних сил, чтобы поберечь девочек, не хотелось их снова волновать. Всем сказали, что, мол, в очередной раз открылась язва, привычное, к сожалению, это было для Роберта дело, изматывающее годами, да что там годами, десятилетиями. Так поначалу и казалось – любая еда сейчас у него вызывала тошноту, он почти перестал есть, за короткое время сильно похудел, ослаб и стал почему-то подкашливать. – Робочка, тебе надо поесть, давай хоть ложечку молочного супчика, – у его постели танцевали все – от Лидки до младшей, Лиски. – Пап, ну можно же за мое здоровье, ну пап! – Лиска пыталась пропихнуть под сурдинку хоть кусочек сыра, его не очень-то отцу и можно было, но Роберт так его любил… – Нет, девочки, давайте попозже, я еще не голоден, – говорил он, пытаясь улыбнуться. Ноги его уже совсем не держали, и чтобы пересадить его в кресло, Катя спокойно, без усилий приподнимала его и сажала – весом он стал с подростка, вес слетал с него с невероятной быстротой. – Дожили, на руках меня носишь… Я теперь понимаю, что в любой ситуации можно найти плюсы… Вот скажи, какой отец может похвастаться, что его дочь на руках носит? – Ну, это плюс сомнительный, – улыбнулась Катя. – Еще какие-то есть? – Найдем, – Роберт задумался. – Вот, пожалуйста: Чтоб развеять грусть-тоску, возведем к надежде мост! Если опухоль в мозгу, значит, есть мозг! – Пап, это на самом деле здорово, – Катя удобно усадила отца в кресло, подперев его подушкой, чтобы он не сползал. – Если пишутся стихи, значит, все поправимо. Чего тебе дать? Свежие газетки? Или к телевизору хочешь? – Да нет, дай-ка мне ручку, я подумаю… Минут через десять, когда Катя заглянула к папе в кабинет, он протянул ей листок. Канул день, проведя по судьбе черту. … Значит, так: можно «отдыхом», «облаком», «обухом»… Человек ошалело глядит в темноту, — в первый раз ищет рифму на слово «опухоль». – Мамке только не показывай, – грустно произнес он. – Потом как-нибудь. В больнице его сразу положили в неврологическое отделение, и тут он, вроде как осознав, что находится по нужному адресу, стал снова все чаще и чаще отключаться, совершенно неожиданно и в самых неподходящих местах, словно кто-то дал ему для этого отмашку. Врачи заерзали, заволновались, попытались было приступы утихомирить, но перезагрузили пациента тяжелыми препаратами и превратили его в вечно спящего полуовоща. Ведь когда человек спит, он же не падает в обморок! Так, видимо, и решили. Когда Роберт открывал глаза, взгляд у него был вечно вопросительный. В любое время суток он был одинаково вопросительный. Глубокий и страшный. Роберт все время что-то хотел у Кати или Алены спросить, когда ненадолго приходил в себя, но веки его быстро наливались, тяжелели, и он снова возвращался туда, в таблеточное царство. Через неделю спящего состояния его перевели в другую палату, в которой было еще два таких же спящих человека. На вопрос, почему перевели, ответили, что за ними одинаковый уход, так сестрам удобнее – сделала укол и на полдня об их существовании можно забыть. Алена почти сутками сидела рядом с мужем, уезжая домой, только чтобы принять душ, пару часов поспать и переодеться, остальное время не отходила от его постели. Об операции заговаривали все чаще и чаще. Опухоль, видимо, вошла в силу и по-хозяйски устроилась в мозгу, все сильнее и сильнее напирая на соседние с ней ткани. – Кукочка, давай думать, как нам быть, – мама за последние месяцы тоже сильно сдала, устала и осунулась, постоянные нервы и бессонные ночи делали свое дело. Они сидели на кухне, Алена заняла Робино место под желтым абажуром большой настольной бронзовой лампы, Катя устроилась в мягком кресле кормить Митьку. Митька присосался к соске, ел жадно и быстро, словно боялся, что ему не хватит. Но ему всегда хватало, и он смешно отваливался, заснув, но при этом хитро улыбаясь и закатывая глазки. Бонька сидел у Катиных ног и смотрел на эту трогательную картину с собачьим восхищением, у него, у старого вояки, млело сердце от этой картины, а в носу щекотало от волнующего и ни с чем не сравнимого младенческого запаха. Катя погладила пса, и тот преданно положил ей голову на колено, слегка толкнув носом спящего малыша. – Надо делать операцию, куда дальше-то ждать? – ответила Катя. – У нас есть другие варианты? – Алена прикурила еще одну сигарету от той, которую не успела погасить, и жадно затянулась дымом. – Какие? Смотреть, как растет опухоль? Он же скоро и ходить из-за нее не сможет, может, и разговаривать тоже… Будет просто быстро затухать, теряя все навыки. А может, боли какие-нибудь начнутся, откуда я знаю? – Катя поежилась, ей стало страшно от того, что она себе напредставляла. – И посмотри, как он похудел за последнее время, я его без усилий поднимаю. И кашляет почему-то. Надо срочно что-то делать! Хватит, вон сколько ждали и сколько времени потеряли! – Но в ГКБ я его точно не оставлю, и операцию мы тут стопроцентно делать не будем! Вспомни, как они мне с локтем напортачили! – мама приподняла распухший и несгибаемый сустав в знак доказательства своих слов. – Сколько я после операции мучилась, да и до сих пор болит, уж сколько времени прошло, а воспаление никак не уходит… – А какие у нас еще есть возможности? Нейрохирургия? Так там нас полтора года от вегетососудистой дистонии лечили, сколько времени было потеряно, тоже, знаешь ли, не самые добрые воспоминания… – Митька заворочался, пытаясь вынуть хоть одну ручку из туго завернутого одеяла и на всякий случай приоткрыл один глаз. Увидев, что все на своих местах, снова сладко улыбнулся и забылся. – Леня будет настаивать на ГКБ, Иосиф тоже будет выбирать из тех врачей, кого знает… То есть мы пойдем по второму кругу и снова потеряем время… Может, к Алику обратиться? В Париж поехать? – вслух подумала Алена. – Хотя денег у нас почти не осталось… На оплату операции уж точно… Накопленные за жизнь деньги ухнули у всех в реформу. В одночасье, вернее, в три дня – столько времени было отведено на обмен крупных купюр – пятидесяти- и сторублевых – по всей стране. Сказали, крупные просто-напросто отменят. Крещенские и глазом не успели моргнуть, как нажитые сбережения превратились в прах. Собственно, это произошло у всех без исключения: о замене банкнот сообщили по телевидению ровно в девять часов вечера по Москве. Время, когда все магазины, почта и всякое такое было уже закрыто. Раньше всех позвонила Валентина. Кто-то из ее старых друзей с завода, которые жили теперь на Дальнем Востоке, позвонили и предупредили ее о надвигающейся конфискации. Так и сказали – никакая не реформа, а конфискация. Она быстренько позвонила Крещенским, а сама, пока никто еще ничего не начал подозревать, помчалась разменивать крупные купюры – а у нее все-таки что-то скоплено было, – в кассы метро и на вокзал. В метро разменяла две бумажки по пятьдесят, а на вокзале купила четыре целых купе на поезд «Москва – Владивосток», восемнадцать мест на поезд «Москва – Биробиджан» и полвагона самых дорогих мест в Анапу. Билетов было полно – январь, никто никуда не уезжал. Скупив все что можно, она после окончания обмена спокойно сдала все эти ненужные билеты и получила возврат уже новыми деньгами. «Голь на выдумки хитра», – похвасталась она. Крещенским заниматься спасением нажитого было уже поздно, да и денег накопилось намного больше, чем у Валентины на два вагона билетов. В общем, на жизнь своих мелких денег почти не осталось, стали задумываться о том, чтобы сдать новую огромную квартиру на Горького и переехать на любимую дачу. Но об этом только грезилось, а пока на повестке дня стоял самый главный вопрос – об операции. С Аликом Русковичем Крещенские были знакомы с давних времен, еще с 1968 года, когда впервые увиделись с ним на Каннском кинофестивале, на Лазурном берегу во Франции. После очередных показов кинофильмов они вернулись в отель «Карлтон» и решили пойти поужинать в шикарный гостиничный ресторан. Ужины для членов жюри были оплачены, но нередко уже на еду не хватало сил, да и денег тоже – за супругу никто не платил, и Роберт так, чтоб никто ничего не заметил, делил свою порцию пополам. Но замечали. Официанты фыркали и презрительно посматривали. Стыдно было, конечно, но денег брать было неоткуда, суточные – копейки. Но тут на сэкономленные решили пойти шикануть, тем более не одни, а со знакомым из жюри, режиссером Николаем Озеровским. Сидели болтали за скромным салатиком, как вдруг услышали, как огромный зал с мраморными колоннами заполнился возгласами: «Алик!», «Рускович!». По ряду между столиками шел очень изысканный мужчина небольшого роста, в очках, с мудрыми, но грустными еврейскими глазами. Он двигался по залу, раскланиваясь со знакомыми, и видно было, что кого-то искал взглядом. – О, я забыл вам сказать, что ко мне друг должен подойти, – сказал Озеровский. – Вот как раз и он. Очень хороший человек. Мужчина нашел нужный ему столик, издалека помахал Николаю и пошел, все еще раскланиваясь по дороге с посетителями, в их сторону. Алена и Роберт с удивлением следили за Аликом: мужчины вставали и почтительно жали ему руку, женщины жеманно подставляли для поцелуя щечку. Но вот тернистый путь по ресторану привел, наконец, в нужное место, и Алик, раскланявшись, подсел к столу. Подсел к столу и остался на несколько десятилетий. Так и задружились тогда, крепко задружились. Он жил в Париже, Крещенские – в Москве, но близким отношениям это совершенно не мешало. Алик, когда прилетал в Москву, а случалось это довольно часто, всегда останавливался в гостинице «Националь», чтоб до Крещенских можно было дойти пешком за пять минут. Появлялся, слушал новые Робины стихи, читал свои, потом хорошо и со вкусом выпивал, азартно заедал капустной кулебякой, которую накануне ему всегда пекла Лидка – готовилась к его приходу. Каждое его посещение надолго запоминалось и становилось настоящим праздником, он был широким, образованным, харизматичным, очень умным, с прекрасным чувством юмора и мыслил абсолютно нестандартно. Но одновременно очень властным и категоричным, что совсем его не портило, а добавляло в него еще больше изюма. В Москве вокруг него вилась куча друзей, известных актеров, художников, писателей, но любил столоваться он только у Крещенских. Приходил, приводил с собой толпу людей, и это никого из Крещенских не смущало – с ним всегда было легко и хорошо. А как шикарно он принимал Крещенских в Париже! Они ездили по старинными окрестным замкам, точь-в-точь мушкетерским, ходили в закрытые клубы, где Алик вальяжно выкуривал толстую вонючую сигару, которая стоила дороже, чем роскошный ужин на троих, посещали самые шикарные рестораны и говорили, говорили, говорили… – Ни о чем не думайте, – сказал Алик, услышав про Роберта. – Будет ему лучшая клиника и лучшие врачи. Мы поставим его на ноги, даже не сомневайтесь, – голос его по телефону звучал настолько уверенно, по делу и безо всяких расшаркиваний и соболезнований, что Алена свободно вздохнула. Впервые за многие месяцы. В ее горле до этого постоянно стоял ком, от которого она никак не могла избавиться. А тут вдруг вздохнула… Ей на секунду показалось, что проблема практически решена. Но только, конечно, показалось. В больнице Роберт уже почти не приходил в сознание. Опухоль, видимо, в последние месяцы разрасталась намного быстрее, чем в последние годы, и теперь уже стала поддавливать на мозг более агрессивно. Поведение Роберта сильно изменилось, стало непредсказуемым. Он часто уходил из палаты, мог босиком выйти ночью на улицу и отправиться домой, и чтобы предотвратить эти частые всплески, его постоянно загружали лекарствами. Вот и спал он себе тихо, никому не мешая, спал, поджав коленки к животу, словно зародыш, и просыпаться не хотел. Утром медсестры делали ему укол, приподнимали спинку кровати, чтобы отделить день от ночи. Он покорно сползал вниз и продолжал так лежать, скрюченно и безвольно. Ближе к ночи пожилая дежурная сестричка, недовольно бурча что-то себе под нос и вплывая ненадолго в палату, снова делала укол и опускала спинку кровати. Но поскольку Роберт и так все время спал, самостоятельная жизнь кроватной спинки на его существование особо не влияла. Каждый день в его палате умирали люди. Уходили, как на работу. Высокие чины и звания здесь были совершенно не важны. Когда Катя подъезжала к больнице, ей было нестерпимо страшно, страшно, как маленькой девочке, которая может вдруг потерять своего любимого родителя. Соседи по палате уходили, отец, маленький, высохший и беспомощный, оставался. Эта «реанимационная» палата была прямой дорогой на кладбище. Об этом говорил и запах, который невозможно было выветрить из палаты, запах смерти. Никакая хлорка его не гасила. Чем пахла смерть, было не очень-то и понятно, но запах этот не пугал, а удивлял – совсем не больничная история, не химическая, скорее природная. Он был плотным, сладковатым, как пахнет зрелый мед и прелое сено, которое вобрало в себя пыль и землю, солнечные лучи и душистые травы. Он просачивался в коридор, ошеломлял, удивлял, бил по ноздрям, и уже на подходе хотелось замедлить ход – срабатывало инстинктивное, но необъяснимое чувство опасности перед этим запахом. Нужен был глубокий вдох, прежде чем открыть дверь. А за дверью всегда все было тихо и скорбно, лишь тикали приборы и часы, отмеряющие жизнь. Все спали. Но кто-то уже не просыпался. Однажды, придя в больницу, Катя застала маму в слезах – умер один из соседей по палате. – Понимаешь, – Алена плакала горько, словно потеряла кого-то из близких, – он умирал один! У меня на глазах! Ни врача, ни медсестры… Я взяла его за руку, он так сильно сжал ее, словно только этого и ждал, чтобы перестать мучиться и уйти. И просто перестал дышать… А руку мою не отпустил, не обмяк, мне так страшно стало… – и снова отчаянно захлюпала. – А от чего он умер? – А от чего они тут умирают? – вопросом на вопрос ответила мама, вытирая глаза. – От жизни. Мозговые нарушения. Совсем уже безнадежные. Тяжелые диагнозы. Видишь, почти все без сознания. Никакого будущего. Но Робочку-то мы вытащим, в этом и сомнения нет! – Алена сразу приосанилась, будто в этот самый миг решилась на что-то очень важное: – Главное, забрать его отсюда побыстрей. – Нам необходимо с вами посоветоваться, – сказал лечащий врач после того, как Роберт пролежал в таком овощном состоянии целый месяц. – Вчера был консилиум, на котором решили, что Роберта Ивановича необходимо перевести в шестой корпус, – и замолчал, ожидая реакции от Алены с Катей. Шестой корпус. Про него знали все. Особенно из неврологического отделения. Это был приговор. Дорога в одну сторону. Это означало, что Роберт больше никогда из больницы не выйдет, что лечить его больше не будут, а просто на этой койке и в этом состоянии перевезут туда, в шестой корпус, подключат капельницу, которая и будет всю оставшуюся жизнь вливать в него нейролептики и транквилизаторы. Шестой корпус. Психушка ГКБ. – Нет, мы его отсюда заберем, – спокойно ответила Алена. Врач поднял на Алену свои лохматые брови. Странно, от такого щедрого предложения еще никто из родственников не отказывался – не мучиться с кормлениями, гигиеной и пролежнями и вообще ни о чем не думать. – Подумайте хорошенько. Дома вам будет трудно его содержать. Прежним он уже не станет. Никогда, – врач покачал головой. – Поверьте, в шестом ему обеспечат полный уход, с ним постоянно будут заниматься. А вы станете его иногда навещать. «Иногда навещать! Что значит иногда?» – подумала Алена. Она и не собиралась от него отходить! А в шестом корпусе с посещениями туго, только в выходные, и то часы были строго ограничены. Она упрямо мотнула головой и решила об этом даже не думать, а просто готовиться к отъезду. ---------- В Париж В Париж Подготовка к отъезду началась с постоянных звонков – в Союз писателей, в Париж, в МИД СССР, в министерство внешних сношений, во Внешторгбанк. И по новой – в Союз писателей, в Париж, в МИД СССР, в министерство внешних сношений, во Внешторгбанк… Нужны были деньги, нужны были визы и заграничные паспорта, а главное, нужно было додержать Роберта до спасительной операции. Он катастрофически похудел, почти ничего не ел, просто не воспринимал еду, не мог жевать, все время как-то мелко противно подкашливал. Алик прислал из Парижа специальные питательные коктейли, которыми надо было отпаивать Робика, как он его называл: – Алена, сначала так, а после операции пойдем вразнос! Все лучшие рестораны Парижа будут наши! Поедем в наш любимый китайский на улице 26 Июля! Закажем все меню! И столетние яйца! И утку по-пекински! Робик же так любит утку по-пекински! А потом в «Серебряную башню»! И там тоже съедим утку! И будем эти утки сравнивать! – Алик говорил на высоких тонах своим чуть хрипло-гортанным голосом, но радостно и восторженно, словно операция уже позади, и все хорошо, а впереди, в лучшем случае через день, а в худшем через недельку, им предстоит это волшебное сравнение двух восхитительных уток из китайского ресторана и классического французского. Но пока были коктейли. Тягучие и маслянистые, слегка подкрашенные и с разными вкусами – на завтрак шоколадный, на обед банановый и на ужин ванильный. По двести грамм. – Лучше бы хоть один со вкусом шашлыка, – шутила Алена. Все потихоньку готовились к отъезду Робочки. Алена увещевала Лидку, что они ненадолго, что как только сделают операцию – а сделают ее хорошо и быстро, вот увидишь! – они сразу же вернутся, и все будет как раньше. Лидка молча кивала и мгновенно выпускала слезы, которые бесконтрольно катились у нее из глаз, капая на застиранный и некогда яркий халатик. – Это правильно, это хорошо, это обязательно, – кивала они и тут же спрашивала: – А как же я… Алена начинала было объяснять, что с ней неотступно Лиска и Валя, которая все это время будет ночевать на Горького, что каждый день будет наведываться Принц, что Вера Петровна обещала приезжать, она же врач, что водитель на низком старте, который привезет-отвезет что надо, да и подруги, и Лидкины, и Аленины, и что Ленечка Ларошель обещал навещать, и Феликсы, и Вова Ревзин, и Осечка Кобб… – Да? Зачем? – удивлялась Лидка. – Зачем мне сразу столько народу? Чем я их буду кормить? – А потом тихо спрашивала: – А кто из нас уезжает? Скорую помощь подогнали прямо к корпусу, где лежал Роберт. Катя привезла из дома его серое пальто и вязаную кепку, тоже серую, модную, крупной вязки, которую он так любил. Его, полуспящего, одели и выкатили на воздух. Катя давно не видела его таким одетым. К больнице приехала вся семья – Катя с Алешкой, Дементий, Алена с Лидкой, Лиска. Мелкого Митьку оставили на Валентину. Темнело, пошел мелкий, колючий, весенний снегодождь. Роберт очнулся и открыл глаза. Снежинки падали ему на лицо, и он улыбался. Так странно было видеть его забытую улыбку. Все теребили его за руки, а они были невозможно холодными, о чем-то глупо шутили и незаметно плакали, чтобы он не увидел. Никто уже не верил в его возвращение… Втроем – Роберт, Алена и Катя – отправлялись в их самый грустный Париж. Из аэропорта Шарль-де-Голль уже на привычных машинах скорой помощи помчались в больницу, Алик все устроил. В течение нескольких часов его прокрутили на всевозможных аппаратах, а рентген показал классическую пневмонию – аспирационная, уточнил врач. Какой-то малюсенький кусочек еды мог когда-то попасть в трахею, оттуда в легкие, началось воспаление, организм-то очень ослаблен. Катя вспомнила, что, действительно, еще задолго до отъезда папа подавился манной кашей – сильно закашлялся, так, что брызнули слезы, и с тех самых пор все подкашливал и подкашливал. Принялись лечить эту манную пневмонию, какая операция с таким сопутствующим диагнозом? Одновременно с лечением Роберту прописали какие-то мощные общеукрепляющие средства, специальную диету, и он действительно к операции чуть повеселел и поднабрал пару килограммов. Алик договорился со своим старым военным другом, который занимал высокий пост в правительстве, не то был министром здравоохранения, не то военным министром, Кате это было совершенно неважно, – главное, папу положили в хороший госпиталь, большой, новый, который, помимо всего прочего, славился умными врачами и современным отделением нейрохирургии. Познакомили с хирургом, который специализировался на удалении таких опухолей, но он, как сначала решила Катя, показался не слишком надежным. Этот его недостаток нагло лез в глаза – врач был абсолютно неземной красоты. Кате это сразу не понравилось – в нем можно было найти черты всех известных красавцев-актеров: щепотка эталонного Алена Делона и кусочек слишком мужественного, скорее даже сурового, Жана Габена, голубоглазость с обаянием Роберта Редфорда и шатенистая кучерявость Марчелло Мастрояни. В общем, получился некий прекрасный собирательный образ, породисто-меланхоличный, благородно-аристократичный, вполне даже сказочный. И уж точно такое создание не должно было быть врачом. Кем угодно – но не врачом! Как он мог прилично учиться с такой-то внешностью в свой гормонально-юношеский расцвет, когда не название человеческих косточек по латыни зубрить, а за медсестричками бегать да заваливать их на пустующих больничных койках? Одни только руки врача отвечали всем необходимым для хирурга требованиям – вытянутые выразительные ладони и длинные паучьи пальцы, которые постоянно шевелились и жили, казалось, самостоятельной жизнью, пытаясь чего-то нащупать. Ногти были коротко и аккуратно подстрижены и подозрительно поблескивали, словно он только вышел от маникюрши. «Нет, не может быть, – подумала Катя. – Мужик с маникюром? Да никогда в жизни!» Они с мамой сидели в его маленьком кабинете, завешанном не многочисленными грамотами и дипломами, а семейными фотографиями, и это уже подкупало. И еще – его звали Робер, без «т» на конце, на французский манер. Это внутренне решило все Катины сомнения, та самая поставленная над «и» точка! Как знак свыше, что надо соглашаться. Да и выбора уже не было… В день операции просили не приезжать, а позвонить в конце рабочего дня, такие там были правила. Но у Алены с Катей правила были совсем другие – как они могли оставить их Робочку одного в такой важный и страшный день? Засев напротив лифта в преисподнюю, они провожали взглядом каждого француза в белом халате, который поднимался из-под земли. Время тянулось слишком медленно, медленнее, чем хотелось. К концу шестого часа ожидания Алена уже не могла смотреть на свои любимые сигареты, а Катю воротило от кофе из автомата. Хирург, как ни странно, их хирург-красавчик, появился совсем из другого лифта, который привез его откуда-то сверху, с неба, и сказал всего лишь одно нефранцузское слово – ОК. – ОК? Всего-навсего ОК? – переспросила Катя. – И это все, что вы можете сказать? А поподробнее? Хирург окинул их своим делоновским взглядом, поправил смятую хирургическую рубаху милого зеленого цвета и сказал, что на подробнее нет времени, надо выпить кофе, переодеться и бежать на другую операцию, эта затянулась, а следующий пациент уже в операционной. Но, убегая, сказал: – Не волнуйтесь, мадам, рефлексы сохранились, приходите завтра к вечеру, будут подробности! – и, красиво махнув рукой, даже точнее дланью, скрылся за углом коридора. Бежать за ним и выпытывать подробности было как-то неуместно, решила Катя. Куда? В раздевалку? Сказал ОК – это ж уже хорошо! И чтобы подтвердить, скорее закрепить этот ответ официально, она отправилась в больничную регистратуру и попросила узнать о самочувствии Robert Kreshchensky. – Как-как? – переспросила очкастая тетя совсем нефранцузского происхождения и при этом белозубо улыбнулась. Кате пришлось продиктовать ей фамилию по буквам. Очкастая терпеливо все записала, прибавив пару лишних буковок, но в конце концов похожую фамилию в операционном списке нашла: – Ему же только что сделали серьезную операцию! Его только что перевели в реанимацию! Что вы еще хотите? Алена с Катей много чего хотели! Они хотели, чтобы все уже было позади и чтобы к ним вернулся их Роба, тот самый, который постепенно уходил от них в течение последних двух лет! И чтобы он вышел из этой белой двери, высокий, могучий, абсолютно здоровый и сказал: «Девочки, а пошли в китайский ресторан!» Они много чего хотели… – Какая качка… Где я? Какая качка… Операционные и реанимация находились под землей, реанимация даже еще дальше от поверхности, чем операционная. И Катю это поначалу испугало. Как страшно, ведь кто-то из пациентов из-под земли уже не возвращается… В голову лезли идиотские мысли, но папы это никак не касалось – Катя уже держала его за руку и ни за что бы не отпустила. Голова Роберта была туго перебинтована, не видно было даже глаз. – Какая качка… Где я? Какая качка… – снова повторил Роба. Он был подключен трубками к хитрым мигающим приборам, стоящим у головы. Еще два катетера шли прямо из-под бинтов, что делало его похожим на огромное неподвижное насекомое с длинными усиками, эдакий кокон гигантского мотылька, который начал потихоньку просыпаться и оживать после долгого превращения. Нос вдобавок закрывала кислородная маска, из-за чего половина и так неясных слов совсем съедалась. Но Катя настроилась спокойно – все это временно. Папа глубоко вздохнул и спросил, чуть повернув голову к дочке: – Это корабль? Мы плывем? Или летим куда-то? Роберт уже сутки лежал в реанимации. Это был огромный этаж, состоящий из маленьких стеклянных «аквариумов», и в каждом из них – человек, который должен был подавать надежду, даже если надежды уже не было. В Робину капсулу впорхнули две сестрички в зеленом, игривые и разбитные, словно работали не в реанимации, а массовиками-затейницами на деревенской свадьбе. – О, вы-то нам и нужны, мадмуазель! – заулыбалась одна, маленькая и худенькая, как подросток. – Надо перевести! Мы с утра пытаемся с ним пообщаться, но месье не понимает по-французски. Нам надо проверить, как он выполняет команды. Попросите его сжать вашу руку. Она размашисто жестикулировала, и Катя даже немного отошла, чтобы не попасть под раздачу. Катя с Аленой встали по обе стороны от кровати. – Робочка, – спокойно, делая вид, что совсем не волнуется, сказала Алена. – Пожми нам руки. Кате показалось, что папа улыбнулся. Чуть-чуть, краешком рта. И сразу с готовностью сжал их ладони. Сильно, как мог. Первое время он постоянно жаловался на сильную качку. Никаких болей, ничего, только качка. Это нормально, сказал хирург, пока покачает. «Столько места в голове освободилось, мозг в недоумении, чем заполнить», – пошутил он. Реанимационная капсула была похожа на космический корабль в тот момент, когда, наконец, настало время для прыжка сквозь время и пространство, или как там еще пишут в фантастических романах. Командир заснул богатырским сном, надев специальный скафандр, а умные роботы уже подключили его ко всевозможным мониторам, чтобы следить во сне за его здоровьем. Все вокруг мигает, переливается, лампочки горят разноцветными огнями, там шуршит, тут гудит, здесь пищит – процесс идет! Процесс и вправду шел, и сначала достаточно шустро. Через двое суток Роберта из космического корабля перевели сразу в обычную палату. Палата была как номер в гостинице – скромно, чисто, с большим окошком, выходящим в сад, и, главное, двумя кроватями. Рядом с Робертом всегда кто-то находился – Алена или Катя. Помимо внутренней необходимости остаться, обе еще знали французский, поэтому проблем с медбратьями – а работали в этом отделении в основном мужчины – не наблюдалось. Но госпиталь-то был военный, а «братья» вполне могли значиться лейтенантиками медслужбы. Каждое утро они приходили в палату, сажали месье Робер в каталку и куда-то с ветерком увозили. Когда возвращали, повязка на его голове становилась тоньше. Сначала из-под повязки появились глаза. Это были его глаза, Робины. Катя сразу заметила, что его взгляд перестал быть таким вопросительным, как до операции. Казалось, ответ на вопрос, осталось ли еще у него время, чтоб пожить, был получен. Роберта подняли на ноги почти сразу. Пока только в прямом смысле. После операции долго залеживаться не давали. Сначала приказали встать. Или хотя бы сесть. Потом обрести равновесие, что каждый раз давалось с немыслимым трудом. Как только Роберт вставал на ноги, голова его куда-то уплывала, отрываясь от тела, словно ненадолго отлетая вместе с душой по каким-то неотложным делам, скажем, проконсультироваться в вышестоящих инстанциях, как поступать дальше. Он был едва способен дышать в эти мгновения, глаза его не моргали, а взгляд был абсолютно безмятежным и умиротворенным, будто он все знал заранее и не только то, что касалось его самого, но и всего вокруг. Эдакий земной ангел. Или небесный человек. То ли сочетались они в нем в такие минуты, то ли кто-то из них верховодил. Морская качка потихоньку утихомиривалась, волны успокаивались, рукой можно было не так крепко держаться за спинку кровати, а то и вовсе ее отпустить, но девочки были всегда рядом, это успокаивало. Рядом были и друзья, всегда морально, а иногда и физически. Однажды посреди обычного дня дверь в палату открылась, и на пороге появился Иосиф Кобб собственной персоной. Это было так неожиданно – в парижской больнице, среди французских офицеров в пижамах и вдруг – Иосиф. Роберт сначала и глазам своим не поверил, да и сам Иосиф Роберта не сразу признал – тот был бритый, с огромным пластырем через весь лоб, худющий и изможденный, но глаза – глаза смотрели по-Крещенски прямо и радостно. А еще Кобб увидел, как по щеке Роберта медленно потекла слеза, которую тот, видимо, никак не мог сдержать… – Старик… не ожидал… – слова тоже находились с трудом, а если и находились, то застревали в горле. – Робик, дорогой мой, как я рад! Какое счастье, что я тебя наконец увидел! – Иосиф оставил тяжелые сумки с продуктами – а он никогда не появлялся с пустыми руками – у входа и подошел сначала к не менее удивленной Алене. – Я уже и не был уверен, что когда-нибудь тебя увижу, ни тебя, ни кого-нибудь еще… – тихо произнес Роберт. – Это все в прошлом, – забасил Иосиф. – Так ты мог думать до операции! Сейчас все иначе! Голову тебе почистили, весь мусор вынули, теперь заживешь! – Ну, мусора в голове еще прилично осталось, не сомневайся, – попытался пошутить Роберт. – Иногда вылезает на бумагу, но пока нечитабельно. Зато я понял, что ни к чему нельзя привыкать – все временно. – Да ладно тебе, что за настроение? – Алена решила подбодрить мужа. – Дай немного времени, и все наладится. – Наладится… Наверное… Хотя время ничего не налаживает и ничему не учит – оно просто уходит вместе с тем, что было… Да, настрой поначалу у Роберта был не очень. Он уже не с того угла смотрел на мир, с которого видел его раньше. Что-то, видимо, происходит с человеком, когда в прямом смысле обнажают его мысли, копошатся в мозгах, выискивая изъян. Как только врачи разрешили, отправились в Москву. Но дела шли плохо, и стало ясно, что нужно будет снова возвращаться в больничный Париж. Роба почти не мог ходить, жаловался на то, что ноги прилипали к полу. Первый шаг удавался ему с огромным трудом, видно было, как тщательно он морально готовится, чтобы его сделать. Походка кардинально изменилась, стала стариковской, шаркающей, совсем неустойчивой. Стоило ему во время ходьбы чуть повернуть голову, его сразу вело и он хватался за стенку, чуть ли не падая. Реакции его стали замедленными, словно в фильме, который включили не на той скорости. Сказали, послеоперационная реакция – повысилось внутримозговое давление. Сильно повысилось. Нужно было срочно возвращаться туда, где делали операцию. Денег уже ни на что не хватало – все накопленное испарилось в реформу, и где брать деньги на поездку, никто не понимал. Катя бегала по инстанциям, узнавала, как можно снять во Внешторгбанке отцовские гонорары за книжки и выступления, то есть те деньги, которые многие десятилетия накапливались там с заграничных поездок, но сделать с ними ничего было нельзя. Ни потратить, ни перевести в рубли, все сразу считалось валютными махинациями, а это было уже очень серьезно – статья восемьдесят восемь, называемая в народе «бабочка», за которую в лучшем случае можно было сесть на три года, а в худшем – пойти под расстрел. Но можно было хоть как-то попытаться выпросить отцовы деньги, потянуть с помощью друзей за необходимые ниточки и приложить к письму все справки о состоянии отцовского здоровья. «Уважаемый! Обращаемся к вам, как к последней надежде. Мой отец, поэт Роберт Иванович Крещенский, тяжело болен. Летом этого года он перенес операцию по поводу удаления доброкачественной опухоли мозга (менингиома). Наши французские друзья финансировали эту операцию, и она была проведена в Париже. Сейчас, спустя пять месяцев после операции, состояние папы очень усугубилось в связи с недавно перенесенным воспалением и отеком легких. Высокая температура сказалась на неврологическом состоянии. Необходима консультация и курс послеоперационной реабилитации там, где его оперировали. Финансировать это лечение больше некому. Я обращаюсь к вам с огромной просьбой дать мне возможность выкупить нужную для лечения валюту за рубли. Понимаю, что положение с валютой тяжелое, но все же надеюсь на положительное решение, ведь отец один, очень любимый, и мы хотим сделать для него все, тем более что спасти и поднять его еще возможно, главное, не упустить время. С уважением, Екатерина Крещенская» Такие письма множились и отправлялись в разные высокие кабинеты, но толку было чуть – никто не отзывался. Но грянул очередной съезд писателей и очередной высокий прием в Дубовом зале ЦДЛ, куда Катя и прорвалась. Прорваться было не так уж и сложно, все начальство в Союзе писателей знало про безденежье Крещенских, но помочь никто был не в силах. А дать возможность дочке поактивничать – пожалуйста, с превеликим удовольствием! Тем более обещали, что на прием пожалует сам Михаил Сергеевич, чья жена Раиса Максимовна, по слухам, души не чает в стихах Роберта Крещенского. Этим надо было как-то воспользоваться. Но одно дело прийти на прием, а другое – получить доступ к телу, которое было постоянно окружено тесной шевелящейся толпой охранников, журналистов и примкнувших к ним великих писателей. Так и было – плотное гудящее кольцо людей закрывало Горбачева со всех сторон, и сам он был похож на гигантскую пчелиную матку, вокруг которой возились и шуршали трутни. – Михаил Сергеевич! – Катя пролезла сквозь толпу. – Я по поводу поэта Роберта Крещенского! Мне надо с вами поговорить! По какой-то причине тонкий некрепкий голосок этот – а Кате показалось, что она прокричала на всю вселенную! – был пчелиной маткой услышан. Горбачев повернул голову на невнятный писк, выбивавшийся из всего стройного хора, и сделал заинтересованное лицо: – Да, я вас слушаю! Катя сделала еще шаг, наступив впопыхах на чью-то важную ногу, но даже не извинилась, а выпалила, боясь не успеть: – Папа болен, его надо везти за границу, а средств не хватает, – начала она. Ее уважительно подпустили к телу, и она вышла в центр зудящего кольца. Говорить прилюдно о семейной просьбе ей было неловко, но речь шла о жизни отца, и она плюнула на все приличия. Рассказала о Внешторгбанке, об отцовских деньгах, которые десятилетиями там накапливались, и вот, к сожалению, настало время, когда они могут спасти отцу жизнь. – Решим вопрос, не волнуйтесь, – подытожил Горбачев и кивнул кому-то в толпе. Тотчас к Кате подошел молодой вышколенный человек без особых внешних примет, который аккуратным почерком записал в блокнот ее имя, фамилию, номер телефона и суть вопроса. Через пару дней деньги были переведены в один из французских банков. Алик в Париже уже ждал. Он во что бы то ни стало хотел поставить Робика на ноги. Он за него отвечал лично, не понимая, получится его вылечить или нет. И снова лучший военный госпиталь, уже другой, дальше от центра, но еще более современный и продвинутый. Снова операция. Не такая страшная и долгая, как первая, – поставили дренаж, который стал отводить из мозга жидкость в брюшную полость. Как уж он справлялся с этой задачей, понятно не было, но на этот раз все изменения в отцовском поведении и самочувствии произошли стремительно. Мозг, избавившись от давления, очухался, расправился, взбодрился, возрадовался и стал абсолютно адекватно реагировать на жизнь. Но о том, чтоб встать на ноги, пока и не мечтали. Хотя нет, мечтали и даже очень. – Представляешь, вернемся в Москву к моему дню рождения и сразу гостей позовем, – Роберт говорил и смотрел в потолок, где, наверное, рисовались подробные картины теплого июньского вечера, жужжащих пчел или жуков – что-то обязательно должно было жужжать, Боньки, бегущего впереди хозяина открывать гостям калитку по длинной кривобокой дорожке со склонившимися налитыми и полураспустившимися бутонами розовых пионов. – Всех-всех позовем… Коббов, Ларошелей, Ревзиных, Феликсов, даже перечислять не буду – всех! – А мы с Лиской и Катюлей наготовим всего… Лиска так здорово готовить научилась! Тебе чего хочется? Роберт полулежал на высоких подушках и, переведя взгляд с потолка, с любовью смотрел на жену. Какое счастье, что он вернулся, что она и девочки рядом, а весь этот ужас позади… Девочки рядом были не все время, по очереди, наездами из Москвы, а Алена около мужа оставалась постоянно. Младшей надо было как-никак продолжать учиться, хоть кроме пятерок ничего не получала, но университет, да еще журфак, да еще очный, – дело такое, хочешь не хочешь, а являться в альма-матер надо. Хоть изредка. Хорошо еще, что курс был четвертый, требования помягче, но все же. Вот Лиска и отрывалась к отцу и маме, помочь чем может и поддержать. Потом вахту принимала Катя. В какой из столиц ситуация легче складывалась – вообще было не понять. В Москве Катя металась между двумя домами. В одном трое мальчишек, шести, трех и тридцати пяти лет, – потютюшкать, погулять, прибрать, накормить, а в другом – старая, очень любимая и не вполне здоровая душой и телом бабушка, Лидка, требующая чуть ли не большего ухода. Иногда, конечно, с ребятами помогала свекровь, скорбно вытянув ниточкой губки, но это было иногда. Хоть и на том спасибо, как говорила Лидка. Шаги к выздоровлению. Сестра на дежурстве Лидка постоянно требовала глаза. Глаз пришел в образе Веры Петровны, которая к жизненному закату помягчела, подобрела и изменилась настолько, что ее было не узнать. Вся желчь ее давно уже иссякла, излившись на семью Киреевских еще в молодости, когда Роберт только-только женился на Алене. С этим отношением худо-бедно свыклись, особых улучшений не ждали и даже побаивались этих мелких перемен к лучшему. Но перемены назревали. Вера Петровна вызвалась побыть с Лидкой в Аленино отсутствие, мягко, но настойчиво и доходчиво. Оказалось, что это и вправду лучший вариант. Все ее врачебные навыки, умение вести разговоры с больными, убедительность и четкость как нельзя кстати помогали в отсутствие Алены с Робочкой держать Лидку на плаву. И хоть Вера Петровна к психологии или там к психиатрии не имела никакого отношения, а была отличным военно-полевым хирургом и по совместительству офтальмологом, разговор она вела с Лидкой в единственно правильной манере, которая успокаивала, а не будоражила. Приобщила к уходу и маленького Алешку, который с удовольствием откликался на поручения прабабушки, таскал с кухни что просили, с удовольствием таскал, чуть прикусив от напряжения язык, искал в газете нужные буквы и даже мешал ложкой кашку, если Вера Петровна очень это просила. Чувствовал свою значимость для этих двух странных стареньких бабушек. Разговаривал с ними охотно и в то же время терпеливо, объясняя простыми детскими словами обычные вещи, выколупывая самую суть и начиная зачастую со взрослого вопроса, на который и ответить-то было сложно. – А у тебя есть тайны всей твоей жизни? – спросил вдруг Лешка у Веры Петровны, не интересуясь, в общем-то, личными тайнами, а просто-напросто отвлекая от стопки свежих газет, которые еще не были ею просмотрены. Дело у него было важное, он многослойчато складывал газету так, чтобы видно было в результате одно лишь название. После долгих манипуляций газеты получались похожими на толстенькие кошельки, набитые газетными деньгами. «Правда», «Известия» – было написано на кошельке. И кидались они легче, и в футбол ими игралось вольготно, а если уж приспичит, то можно даже было снова аккуратно развернуть и почитать. – Рассказать тебе кое-что про моего папу? – прищурившись, спросил мальчишка прабабу Веру. – Тебе же интересно, потому что он почти твой сын! – Нет, Лешенька, твой папа мне не сын, он мне внучатый зять, муж внучки, Катеньки, твоей мамы, – попыталась как можно доходчивей объяснить Вера Петровна. Леша внимательно посмотрел на нее своими чистыми непонимающими глазами, но легко со всем согласился. – Ладно, – махнул он рукой, а ногой пнул под кровать один из своих рукотворных кошельков под названием «Комсомо», видимо, «Комсомольская правда». – Папа строгей мамы! И еще я знаю, что все папы и дедушки нервничают, когда голодные. – А как это они нервничают? – Вера Петровна сделала удивленное лицо. – А вот так: р-р-р-р-р! – обнажил Лешка свои мелкие зубки. – Ну, что еще у него интересного? – задал он вопрос куда-то в воздух, хитро при этом взглянув на Веру Петровну, которая выглядела очень заинтригованно. – Рассказывай! – Еще у него много черных инструментов, красивых, но почему-то не блестящих. Да и вообще много чего интересного есть, – Лешка на секунду задумался и торжественно выговорил, – э-лек-три-чест-во, например. – Ух ты! Не может быть! – если бы Вера Петровна умела свистеть, она бы, вероятно, присвистнула! – Да! А еще он у меня умеет делать суп-пуре! – Да он у тебя просто волшебник! Суп-пюре! Из чего, интересно? – заинтересованно спросила бабушка-прабабушка. – Из чего? Это тайна! – выпалил Лешка. – Тайна? От меня? Я ж твоя прабабушка! Какие от меня могут быть тайны? – прабаба Вера сделала вид, что ее эта новость очень расстроила. – Ладно, скажу! Из картошки! Картошку-пуре он делает! Он до меня еще научился все это делать, давным-давно! – почти шепотом сказал Лешка Вере Петровне на ухо. А потом добавил: – А сейчас ты готова? Я тебе скажу свою самую большую тайну! Папа умеет есть даже! Это самая крупная тайна всей моей жизни! – Надо же! Какой он молодец! Это он тебя научил? – спросила Вера Петровна. – Да, он обещал еще меня всякому разному научить, я тогда тебе буду рассказывать, вдруг ты еще не все знаешь? ---------- Парижские тайны Парижские тайны Оторвавшись от мужа и детей, Катя летела в Париж. А там тоже все было привычным – привычные адреса, почти родная больничка, кофейный автомат, у которого во чреве всегда булькало, ставшие знакомыми медбратья и доктора, которых Катя называла уже по имени, лежащий на высоких подушках папка с заклеенными ранами на голове и безумно уставшая мама с вечно тревожными глазами. Вроде как и Париж, несбываемая для многих мечта, вечная зависть Катиных московских подруг и знакомых: вот она, Эйфелева башня, теплые круассаны с чашечкой какао в милом кафе неподалеку, женщины в маленьких черных платьях, мужчины с глазами Алена Делона, а дальше, через речку, долгая очередь в Лувр, уважительные клошары с бутылкой вина в руке и книжные развалы на набережной Сены… Казалось бы, живи, смотри, получай удовольствие… Только на самом деле все было иначе. Жили Катя с мамой в представительской квартире в резиденции советского посольства на рю де Гренель. Что эта квартира «представляла», никто не знал, но главное – бесплатно, за постой не брали – большое подспорье и нескрываемое счастье. Посол был другом Роберта и Алены и тоже помогал чем мог. Квартирка находилась на третьем этаже старинного особняка, построенного еще во времена Людовика XIV, может, особо и не отремонтированная с тех времен – двухкомнатная, окнами в тихий посольский двор, очень милая, старенькая, пропахшая парижской плесенью с пола до потолка. Обои в цветочек копились, спрессовываясь, на стене столетиями и представляли собой культурные слои Франции со времен «Великолепного века» до периода Пятой республики. Поклейка стояла самостоятельно, давно уже отклеившись от стенки, и была приперта длинным советским шкафом, заброшенным сюда волею судеб. На самом верху, под потолком, обои жили отдельно от стены, образуя отклячившийся длинный карман во всю длину, в котором гнездовались мыши. Почему они вели такой высокогорный образ жизни, Катя не понимала. Хотя, возможно, там было чем питаться – клейстером Людовика XIV, например. Ночью мышки активизировались, весело и от души шурша культурными слоями обоев, попискивая и ради развлечения спускаясь по занавеске на плоскогорье. Эта комната по умолчанию была отдана им на откуп, потому что Катя боялась, что в темноте они как-нибудь промахнутся мимо замызганной занавески и спланируют ей на голову, и тогда все, хана. Во второй крохотной комнате, где Катя поставила раскладушку, они тоже появлялись, но изредка, транзитом, без особых активностей. Главное, Алене эта мышиная каморка почти не надобилась, она всегда оставалась ночевать в палате рядом с мужем. И слава богу, а то с мышами у нее были очень натянутые отношения. В квартире с мышами жили, сменяя друг друга, девочки. Письма от Лидки приходили из Москвы часто, и с посольской оказией договорились, чтобы их выдавал посольский охранник при входе, а как уж они попадали к нему, Катя не интересовалась. Лидка писала без подробностей, почти одно и то же, но сердечко Кати сжималось, когда она открывала письма от родной бабушки: «Моя любимая девочка! Очень скучаю по тебе! Как ты там управляешься? Скорее бы получить от тебя весточку, что уже выезжаешь. И вылетаешь. Такая тоска без тебя… Я тебя очень люблю и очень жду… Ангела тебе в дорогу!» «Люлечка моя золотая! Очень скучаю! Хоть два словечка в день пиши! Я буду очень рада! Люблю тебя безмерно! Ты мне напиши, сколько дней осталось до приезда, я только и делаю, что считаю… Твоя Лидка» Рано утром Катя, выпив только стакан пустого чая, торопилась в метро и ехала с пересадками до станции «Порт Рояль», рядом с которой госпиталь Валь-де-Грас и находился. Всегда старалась успеть к утреннему врачебному обходу, который проходил до невозможности рано. Зачем в семь? Почему не в девять? Или хотя бы в восемь… Успевала узнать у медбратика при входе на этаж, как прошла ночь, и чуть ли не вбегала в палату к отцу. А там было все по-прежнему. Папа все еще лежал, мама все еще сидела рядом. Словно и не спали вовсе. Но улыбались, успевая за ночь очень-очень по дочке соскучиться. И начинался длинный-длинный больничный день. Катя работала местным переводчиком: документы, вопросы врачей и медбратьев, рентгены, анализы, заключения – все, чтобы облегчить папину жизнь в госпитале. Бегала по кабинетам, поджидала врачей, выясняла подробности лечения, чтобы держать в курсе доктора Ларошеля, который требовал в Москве чуть ли не ежедневного отчета о состоянии здоровья Роберта. Вечером, возвращаясь в мышиную резиденцию, Катя передавала все отчеты дежурному, чтобы тот отправил их в приемную института, где работал Ларошель. В общем, занималась необходимой рутиной. Да и Аленин французский немного ожил и приподнял голову. Она учила его давным-давно, в начальных классах школы, и теперь активно бросилась его вспоминать и разминаться в общении с врачами. Была только одна маленькая проблема – на жизнь совсем не хватало денег. Безденежье было полномасштабным – все ушло на саму операцию, но Алику Русковичу удалось поставить Алену в госпитале на довольствие, каким пользовались и старые французские вояки, обитавшие в госпитале Валь-де-Грас. У нее была законная койка в палате рядом с мужем и полное трехразовое питание. Не самое мишленовское, конечно, слишком уж пресное и диетическое, но вполне себе питание, с завтраком, обедом и ужином, которое Алена делила с дочкой. Им, в общем-то, вполне хватало. Иногда после обеда, когда Роберт прикрывал глаза и засыпал, Алена с Катей шли вниз, в фойе, чтобы потолкаться у кофейного аппарата. Там часто стояла очередь из посетителей, и Алена с удовольствием их рассматривала. Многие лица были уже знакомы, а с некоторыми пациентами девочки даже здоровались. – Мадам, вы сегодня прекрасно выглядите, – раздался у Алениного уха хриплый французский баритон. Дяденька был в годах, видимо, какой-то отставной военный, который полеживал в больнице во время обострения застарелого ревматизма. Невысокий, в смешной полосатой пижаме, он походил на незрелого Санта Клауса, который еще не дорос до представительской функции рассекать по небу на оленях, а сидит пока в конторе и сортирует письма от детишек. Не хватало ему пока для этого ни седины, ни опыта. Воякой, наверное, он был не самым великим, но мужчиной казался вполне импозантным и обаятельным, комплименты делал прекрасно. – А дочка ваша просто прелесть, с удовольствием на нее смотрю! Как, кстати, ваш супруг? Идет на поправку? – он был в меру вежлив и совсем не назойлив. Улыбнувшись и не всегда дожидаясь ответа, уважительно отходил от кофейного аппарата и давал девушкам в одиночестве насладиться горячим кофе. Аппарат этот действительно был неким местом поклонения. Он привлекал своим волшебным запахом, приятным уху шелестом, красочными картинками разного вида кофейных чашек и каким-то домашним уютом. Вокруг него постоянно шло роение, и редко когда можно было купить чашечку без очереди. В Москве таких аппаратов еще не было. Надо же – машина, а сама готовит кофе! Сказка! Катя представила, с каким удивлением ее рассматривала бы Лидка. А рядом стоял еще один автомат, который с грохотом выплевывал вкуснейшие шоколадные батончики! И «Сникерс», пусть приторно сладкий, но с целыми орешками, и «Твикс» с бисквитными палочками, покрытыми шоколадом, и «Марс» с нугой и карамелью, липкой тянущейся начинкой, и самый Катин любимый – «Баунти» с кокосом! Катя всегда копила копеечки, то есть сантимы, на один из этих восхитительных десертов, но сразу не ела, растягивала удовольствие, делилась с родителями, припрятывала огрызочек на вечер. Еду почти не покупали, хотя все время хотелось чего-нибудь такого: свежего круассанчика с лоснящейся ветчиной и каким-то эдаким сыром, конте, грюйером или крок-месье, горячим, дымящимся, истекающим плавленым сыром на завтрак, а не просто остатки йогурта с багетом. Иногда, когда Катя успевала вернуться домой пораньше, до закрытия магазинов, то ухватывала в уличных лавочках более или менее приличные овощи по бросовым ценам. У каждой лавочки на асфальте стоял ящик, в который в течение дня скидывали подуставшие, подбитые, а то и слегка подгнившие овощи и фрукты. Стоила вся эта зеленуха копейки, но и на нее был спрос у местных экономов. В этих ящиках вполне можно было набрать разного на суп, и картошку отсортировать для пюре, и огурцы-помидоры на довольно приличный салат. А раз в неделю в мясной лавке, и тоже перед самым закрытием, Катя иногда брала обрезки ветчины и куриную грудку со скидкой и почти истекшим сроком годности, но что с того! Это все равно было восхитительно вкусно! На воду в бутылках не тратились, пили из-под крана. А запах… каким бесподобным запахом наполнялась вечером крохотная посольская квартирка, когда Катя хозяйничала на кухне, готовя себе редкий ужин! И вот уже порезан салат (гнилого, кстати, не так уж и много), экономно залит оливковым маслом и взбрызнут лимоном с крошечкой дижонской горчицы, чуть соли с перцем и пару липких капель меда, а чесночок уже начинает в разгоряченной сковородке передавать всю свою страсть вусмерть отбитой курьей грудке, и она румянилась в масле со специями, обретая ту необходимую мягкость, которую так важно не пропустить… Мясо стоило дороже. Мясо тоже не покупали. И вообще на всем экономили деньги. Ведь нельзя было забывать, что и в Москве ждут подарочки, и очень важно было эти ожидания оправдать. А пока писали письма: «Мамулечка, родная! Как ты там? Все ли в порядке? Ищу тебе сапоги, но пока безнадежно – мало выхожу, вдобавок очень холодно, а теплого пальто я не взяла. Но найду! Хорошие есть без каблучка, но это тебе не подходит! Ты у нас дама на каблуках! Ничего, кто ищет, тот всегда найдет! Не кисни, пожалуйста, жди спокойно, а мы будем стараться выздоравливать. Как там Валя? Привет ей большой! И Вере Петровне. Нужно ли Толе лекарство, узнай. Люблю вас очень, будьте здоровы! Целую крепко-крепко!» И следом приписка от Роберта: «Не волнуйтесь за нас, мы в порядке и скоро приедем. Когда точно – сказать трудно, однако уже осталось меньше дней, чем было раньше. Как там наше юное поколение? И как старшее? Не болейте, ребятки, не надо! Ждите нас – мы появимся! Обнимаем, целуем, ваши Алена и Р Р Р Р…!» Письма старались привозить с кем-то из посольских, иначе шли они невыносимо долго. И письма эти напоминали уже дневник, подробный, с отчетами, когда встали, чем позавтракали, когда вышли из дома и что купили в магазине – продукты ли, одежду или подарки домой. Подарочки были такие себе, спокойные, без изысков: Лидке – самую большую плитку, можно сказать плитищу, бельгийского шоколада «Тоблерон» в треугольной упаковке, разделенного на дольки, чтоб удобнее было есть и угощать подруг. Еще сыра всяких видов, запахов и вкусов, китайской лапши обязательно, сливок, главное, чтоб все продукты были долгоиграющими. Как дети ждали этих маленьких гостинчиков, как блестели их глазки, когда Катя, как волшебница, доставала из яркого платка заранее припрятанный туда еще в Париже батончик «Баунти», как старший, Лешка, аккуратно, высунув язык, резал его на очень равные кусочки, ну чтоб никому, не дай бог, не досталось больше него. А из сыров дети с вожделением ждали маленькую сеточку с кругляшками плавленого сыра под прекрасным названием «La vache, qui rie» – «Корова, которая смеется». – Мам, а почему она смеется? – спрашивал маленький Лешка, и тут же сам отвечал: – Она рада, что ее подоили и сделали нам сыр? – Точно! – радовалась Катя. Такой очевидный ответ вряд ли пришел бы ей в голову. ---------- Параллельный мир Параллельный мир Как только Дементий проводил Лиску в Париж на смену караула, Катя взяла билет на первый же рейс до Москвы. Лидка за этот месяц, что Катя была в Париже, сдала еще больше. Как-то даже стремительно. И понятно это стало сразу, как только открылась дверь квартиры. В коридоре горел весь свет, который только можно было включить: и величественные ампирные люстры – одна у входа, другая на горизонте, у двери в гостиную и в кухню, – и многорожковые красавцы-бра около каждой комнаты, и торшер, зачем-то переставленный в коридор из Робиного кабинета. Коридор выглядел торжественно и величественно, но при полном освещении, которое обычно никогда не включали, бордовые стены казались уж слишком кровавыми и тревожными. Из Лидкиной комнаты раздавался плач, тихонький, монотонный, жалобный и совсем безнадежный, каким бывает плач слабого ребенка, который впервые в жизни столкнулся с чем-то очень обидным и горестным, когда истерика, на которую были брошены все его силы, уже прошла, а боль маленького человечка еще осталась, и как с ней справиться, непонятно. И утешить некому, мамы нет рядом… Этот тихий заунывный плач совсем не вязался с таким ослепляющим светом, Катя даже зажмурилась. Не раздеваясь, она открыла Лидкину комнату и увидела ее, совсем поникшую и старенькую. Лидка, в халатике на ночную рубашку, сидела на аккуратно убранной постели, теребила в руках голубенький носовой платочек и подвывала, слегка раскачиваясь. Волосы ее были давно некрашеными, и это очень бросалось в глаза. Граница, которая проходила по ним, отделяла седые кудри от шатенистых и четко показывала, когда Лидке стало хуже – раньше она никогда бы не позволила себе такой неряшливости. – Как я соскучилась! – Катя бросилась к бабушке, но наткнулась на холодный, непонимающий взгляд. Лидка вздрогнула, отпрянула, но выть перестала. В комнату вошла Валентина с подносом, на котором стояла любимая Лидкина гжелевская чашка с дымящимся чаем, парой печенек, овсяных, свежих, и розетка с клубничным вареньем. – О, наконец-то! – обрадовалась Валентина. – Как прошла-то? Я и не слышала, шелестела, наверное, на кухне. Или радио орало. Выглядишь отрадно! Как добралась? – Нормально! А у вас тут, я вижу, не совсем? – Ну, так… То так, то сяк… С переменными успехами… С утра вот не заладилось… лихоманит ее чего-то. На кухню не захотела идти, от чая тоже отказалась. Но я… это… все равно принесла… – отчиталась Валентина. – Конечно, правильно, пусть постоит, может, захочет… – согласилась Катя. Лидка вдруг подняла голову на голос и глаза ее мгновенно посветлели. – Козочка! Ты приехала! Как вовремя! Мне надо тебе что-то сказать! Очень важное! Я решила… – Лидка замялась, отложила скомканный платочек, оперлась двумя руками о кровать и тяжело встала. Взгляд ее заметно изменился, стал более живым и сосредоточенным. – Вы будете хоронить меня под «Чардаш» Монти! Запомнишь? «Чардаш» Монти! У меня столько с ним связано… ты хорошо поняла? Запиши! «Чардаш» Монти… Чтоб звучал только он, никаких похоронных маршей, только «Чардаш»! Я все время об этом думаю, прям из головы не выходит… Мы с Толей уже обо всем договорились, он обещал проследить! – Ты прям с места в карьер, – сказала Катя. – Давай пока подождем, ладно?! Рановато еще про чардаш. Лидка оживилась, словно наконец исполнила то, без чего не мыслила дальнейшего существования, и скинула тяжкий груз, который так долго ее мучил. Она ясно посмотрела на внучку и знакомо улыбнулась, протянув к ней руки: – Катюля, козочка моя любимая, иди ко мне, дай обниму… – и снова тяжело и грузно села. Катя встала перед ней на колени, уткнулась ей в грудь и обхватила обеими руками, такую живую и родную, крепко-крепко, чтобы никто не мог отнять. Как это было явно заметно – она прямо на глазах вернулась из параллельного мира и превратилась в привычную прекрасную бабушку. Раз – и она уже здесь… Лидка гладила внучку по голове, причитая: – Козочка моя приехала, девочка любимая… Как я соскучилась по тебе, ты не представляешь… Как там Робочка? Как Аллуся? Плохо мне одной, ох как плохо… Не могу совсем без вас, не могу… Все мне чудится что-то, боюсь всего, боюсь… Без вас боюсь… Счастье-то какое… Девочка моя, крохотка… Хотя даже в счастье есть что-то грустное… – Почему же, Лидка, почему же? – удивилась Катя. – Ну ты же все равно уедешь… – трагически произнесла бабушка. И снова в слезы, вместе с Катей, но уже осознанно, небеспричинно. Было в этих слезах какое-то очищение, освобождение и даже счастье. Слезы смывали страх: для одной – что не все так плохо, как казалось еще пять минут назад, для другой – что вернулась наконец к себе в комнату, к любимой внучке, вернулась оттуда, из тьмы, где все чужое, гулкое, пыльное и гнетущее, где много стариков, тоже чужих и пыльных, залежавшихся, как товар на прилавке. Стариков полупрозрачных, недовоплотившихся, как и она сама, кем-то для чего-то избранных и живущих уже на два мира, на реальный и призрачный. И запах там такой… он явно чувствовался в том мире. Горьковато-едкий, отдаленно напоминающий запах шпал в метро или горящего каменного угля. С какими-то странными, неподвластными определению тонкими примесями опасности. В любом случае запах подземелья, пусть и не резкий, но живущий где-то в генетическом коде человека, запах, которого люди привыкли бессознательно бояться. В тот мир уносило мгновенно, безо всяких объявлений и объяснений, словно проваливаешься куда-то, раз – и все. И ты уже среди тех, вздыхающих и вздрагивающих, озирающихся и шарахающихся друг от друга, тех, с истонченной памятью, испуганным взглядом и вечно куда-то без остановки бредущих по серому засасывающему киселю вместо пола. Как там было страшно, как там пахло опасностью… Одна из последних Лидкиных фотографий С Лидкиной памятью вообще творилось что-то странное, она это понимала. Оставалась ли у нее память вообще так, как она была задумана изначально? Сначала ее яркие, явные и красочные воспоминания из прошлого начали всплывать перед глазами потускневшими черно-белыми фото. С непривычки это было мучительно. Вся прошлая яркая жизнь ее превратилась в черно-белую. Объяснить она себе ничего не могла, да и пожаловаться было некому, не идти же к врачу со всякими глупостями… Глазами-то она видела цвет, но стоило ей мысленно вернуться в какие-то эпизоды ее жизни, как она моментально проваливалась в серую вязкую кашу воспоминаний. Эти бесцветные воспоминания смешивались в мозгу вместе с представлением о времени. И что когда происходило на самом деле, она понять не могла. Зачем заведующий вселенской памятью остановил свой взгляд на Лидке и решил начать избавлять ее от непосильного груза прожитого? Выскребав всю эту накопленную за без малого восемьдесят восемь лет мешанину воспоминаний из Лидкиной головы, он вывалил ее в огромный чан и, тщательно перемешав внушительной поварешкой, по чуть-чуть возвращал ей обратно в голову. Казалось, он просто вытягивал волшебным шприцем из этого чана то, что под иглу попадалось. А попасться могло что угодно и из любого времени, прямо как в кино. То это были видения из начала пятидесятых, когда Лидка выдавала замуж Алену и перед глазами всплывали какие-то невнятные картины этой студенческой свадьбы, на которую Робочкины родители отказались приехать. То вспоминала что-то совсем незначительное, например, как застукала няньку Нюрку на воровстве двух банок консервов с крабами, то веселую и крикливую беготню в догонялки с братьями и сестрой во дворе их саратовского дома, то счастливые моменты времен балетного училища и первую ее любовь, Шурку Степанова, красавца-принца, выходящего на сцену в белых лосинах и колете, чуть прикрывающим грех. Почему именно это? Что из этого когда происходило, ей уже было не понять, и было ли это вообще? И вот все это прошлое теперь ей казалось настоящим, очень реальным и осязаемым, до мелочей. Хотя слишком много воспоминаний из разных отрезков жизни оставалось еще и в том дымящемся чане, много, слишком много, она это знала – вот она, совсем еще маленькая, принесла найденного на улице скулящего щенка в дом, и вот ей уже на руки дают кричащий комочек, дочку, которую она только что родила. Все было перемешано, все… И вчерашний день тоже там где-то. Но она ничего этого уже не помнит. Память была хорошенько подчищена, а последнее воспоминание, не единственное, но последнее, как любимая подруга Павочка раскладывает пасьянс, мастерски перекладывая почти потухший огрызок беломорины из одного угла рта в другой, огрызок, смачно прокрашенный ярко-красной помадой. Карты и Павочка обещают Лидке долгую и необычную жизнь. Долгую. И необычную. Она это точно помнит, она прям слышит ее хриплый и низкий голос. И было это вот-вот на днях, хотя Павочку, говорят, уже больше десяти лет как похоронили. Убили, когда она возвращалась поздним вечером к себе домой с их дачи в Переделкино. Торопилась к своему любимому коту, чтоб он один не скучал. Но это осталось в том кипящем чане, это уже не помнится. Помнятся карты, папироса и ярко накрашенный Павочкин рот с расплывшимися границами. Поэтому теперь надо Павочке срочно позвонить, уточнить пару деталей и расспросить, что еще она увидела в пасьянсе, а именно как там обозначены ее сердечные дела, ведь она только-только встретила того самого солиста свердловской оперетты, к которому так взревновал Принц. Лидка знала, что сейчас надо сделать. Надо найти телефонную книжку. Ее взгляд вдруг мгновенно потух, она встала и достаточно легкой походкой пошла в коридор. – Ты куда? Катя выскочила за бабушкой, чтобы она не споткнулась о сумки с французскими гостинцами. В коридоре уже явственно пахло вонючим сыром с плесенью. Лидка поморщилась. – Кто здесь умер? – попробовала она пошутить, хотя прозвучало это вполне серьезно. – Мне надо позвонить. Лидка стала озираться, взгляд ее безостановочно скользил по стенам. Она пыталась найти что-то очень нужное, но натыкалась глазами на старинные гравюры в богатых рамах из красного дерева и ампирные бра, ярко освещающие каждый закуток коридора. Потом подошла к торшеру и немного отодвинула его от стены. Растерянный взгляд ее выдавал разочарование. – А где…? – она хотела что-то спросить, но запнулась. Мысли ее были слипшимися, и она знала только одно – ей надо было что-то срочно найти, но вот что именно… – Что ты ищешь? – спросила Катя. – Я не помню… Мне позвонить, – повторила она, держась за стену. Пальцы ее скользили по бордовой коридорной краске, она не то гладила стенку, не то что-то проверяла. – Тут всегда висел телефон. Именно тут. Черный, большой. Вот у этой двери, – она показала на Лискину дверь. – Телефон… К нему еще карандаш был привязан. А на стенке был написан Павочкин номер. Я так его не помню. Хотя нет… Вроде К-29-78, да, именно так, К-29-78. Но где теперь телефон? Кто его снял? Катя понимала, что номер этот еще довоенный московский, и если Лидка даже и нашла бы тот телефон, чтобы позвонить Павочке, то номер этот ее никуда уже не приведет. – Давай попозже позвоним, сначала продукты разберем, а то я боюсь, что все испортится. Пойдем, покажу, что я тебе привезла, – Катя взяла бабушку за руку, и та послушно пошла за ней, понимая, что эта девочка теперь старшая. – Что ты сегодня ела на обед? – спросила Катя, усаживая Лидку в кресло у стола. – А? Я? – Лидка подняла на нее вполне ясные глаза. – Я еще не обедала! – Ну вот, началось в колхозе утро! Ну как же, Лидия Яковлевна, – вступила в переговоры Валентина. – А бульончик с лапшичкой кто уговорил? И еще добавку попросил? А навагу я кому жарила? Вон, еще пара рыбок осталась! – Катя только сейчас поняла, чем так тяжело пахло в квартире. Навагой с французским сыром. – Навагу! – Лидка с укором взглянула на потолок, словно кто-то жарил навагу именно там. – Это худшее, что у меня когда-либо оказалось во рту! – Лидия Яковлевна! Я жарила по вашему рецепту! В муке! С корочкой! Или вы уже снова чайку хотите? Скипятить? – и Валентина, не дожидаясь ответа, пошла ставить чайник. Была она вполне добропорядочной, хоть и с небольшой хитрожопинкой, и очень даже правильно относилась к Лидкиному состоянию – со здоровым пренебрежением: не помнит – повторим, не понимает – объясним, забыла – напомним. И никаких сюсюканий, заискиваний и слишком активной заботы, все просто и по существу. Удостоверившись, что Валентина скрылась за дверью, Лидка с заговорщицким видом стала шептать Кате на ухо: – Не верь ни единому ее слову! Меня здесь вообще не кормят! Все едят, а мне не дают! Вон, мужик, в очочках такой, плюгавенький, ходит к Валентине, а делает вид, что ко мне – Лидочка, Лидочка… – Лидка аж скривилась, изображая свое к нему отношение и трагически взмахнула руками. – Приходит все время, ну чуть ли не каждый день! И сразу на кухню, эдакий мозгоклюй… Сам никакущий, лицо в возрастных ухабах, а жопа такая, что б уж лучше он передом уходил! – и она игриво хохотнула. – Лидия Яковлевна, это ж ваш Анатолий! – донесся с кухни голос Валентины. – Он же вас навещает! Волнуется, переживает. А вы о нем так… – Анатолий… – задумчиво повторила Лидка. – Знаем мы этих Анатолиев и эти переживания! Придет, сядет на мое место, все сметет со стола, и поминай как звали до следующего раза! Главное – нажраться! И забота у него такая приторная, тьфу! – она снова на секунду замолкла и задумалась: – Порой мне интересно, как развернулись бы события, если бы я приняла тогда другое решение… – Ты о чем это? – поинтересовалась Катя. Лидка, прервав свои мысли, повернулась к ней и внимательно посмотрела на внучку. – Так, ничего…Ты знаешь, у меня в голове какие-то мусорные баки, и все туда скидывается. Я уже давно не хозяйка своей памяти, – спокойно заключила она. – Удивительно. Валентина принесла чай с печеньем и поставила перед Лидкой. – А где пряники? Были же пряники! Или овсяные печенья… Кто съел? – голос ее в секунду изменился, став капризным и требовательным. Валентина удивленно на нее посмотрела и промолчала, лишь разведя руками. – Давай лучше посмотрим, что я тебе привезла, – Катя начала доставать из большой сумки аккуратно сложенные продукты. Первым делом Лидкин любимый шоколад, «Тоблерон», огромную плитку, похожую на дубину. Лидка взяла его в руку и, резко взмахнув, подняла, как саблю, над головой. Полюбовалась им там, в вышине, и ласково сказала: – Домой себе заберу, и херушки кто его у меня отнимет! Хе-руш-ки! – А сыра тебе порезать? Попробуй, тут столько всего!.. – Катя вынула хорошенько запакованный небольшой плетеный подносик, покрытый виноградными листьями, на котором тесненько лежали пачки сыра разной формы: круглый камамбер из Нормандии, овальный «Caprice des Dieux», лоснящийся ломоть вонючего рокфора, треугольный, с заостренным концом бри и оранжевый круг реблошона, запах которого интеллигентно называют «пикантным», но нет, он неприлично резкий и невольно вызывающий на лице гримасу отвращения, переходящую в судороги. Лидка сразу оживилась, мгновенно забыла про огромную плитку шоколада, положила ее к себе на колени и с детским удивлением стала рассматривать поднос с сырами: – Ишь… Как пахнет-то… Они туда чего добавляют… для такого драматического запаха?.. Катины дни в Москве были расписаны по минутам. До следующего отъезда, а билеты в Париж были уже заказаны в Союзе писателей, оставалось не так уж и много, но дел предстояло переделать выше крыши. И по врачам с сыновьями сходить, и справки всякие взять, и дома похозяйничать, хоть там царствовала свекровь, и мужу внимание уделить, и за Лидкой понаблюдать. С родителями созванивались почти каждый вечер, но каких-то заметных улучшений у папы не наблюдалось. Роберт пока лежал, но физиотерапевт приходил с ним ежедневно заниматься. Какие-то движения уже получались, но дело шло туговато. Лиска торопилась обратно в университет, хоть ее там, конечно, и прикрывали, но вечно это не мог делать даже декан, Робин друг, который понимал всю сложность ситуации и особо не роптал, просто намекал, что три недели отсутствия – это слишком долго, чтобы объяснить преподавателям причину отсутствия Елизаветы Крещенской перед самой сессией. В общем, время у Катерины в Москве пролетело в считаные мгновения. ---------- Маленькие победы Маленькие победы И вот Катя, не подумав даже заехать в «представительскую» квартиру, примчалась из аэропорта Шарль-де-Голль в больницу прямо с чемоданом. Оставила его внизу в гардеробе, а сама через две ступеньки помчалась к папе на этаж. Бежала быстро, словно за ней гнались все парижские маньяки! Мимо тележки с чистым бельем, мимо лучезарно улыбающегося и машущего рукой медбрата Мишеля, который хотел по-человечески поздороваться с этой странной русской, но только рассмеялся, так и махнув Кате вслед, мимо какой-то старушки в инвалидном кресле, мимо мамы с папой… Катя промчалась мимо Робы, который вышел ее встречать, опираясь на Алену с Лиской, как на костыли! Он шел гордо, совсем не сгибаясь, шел во весь свой немалый человеческий рост! Господи, какое это было счастье! Солнце изо всех сил било в окна коридора, освещая это маленькое семейное счастье, которое воспринималось как настоящее счастье, наверное, только ими – родителями и двумя дочками, но зато было абсолютно осязаемым, реальным! Худющий, бритый наголо, со свежим шрамом через весь череп, с глубоко запавшими глазами, Роберт был самым красивым на свете, и никто не мог бы с ним сравниться! Роба шел тяжело, сильно шаркая ногами, но шел же! Сам! Неважно, пусть с походкой еще не ладилось, но прогресс за этот месяц был налицо, порадовалась Катя про себя. Вволю пообнимавшись со всеми, она решила все поподробней узнать у медбрата, Мишеля. Мишель был прекрасен! Он, помимо необходимых профессиональных качеств, как человек тоже более чем соответствовал своему медбратству – был услужлив, терпелив, доброжелателен и улыбчив. Улыбка, вечно обнажающая Мишелевы родные белые зубы, не сходила с его лица, он радовался всем вокруг и каждому находил доброе слово. Лет ему было за пятьдесят, он с годами чуть раздобрел, но возраст придавал ему мягкость и благородство. А какая легкая была у него рука! Про Мишеля ходила поговорка, что он может попасть в вену даже из соседней комнаты! А еще он очень любил людей, что было достаточно необычно для его работы. Мишель сидел на своем посту и что-то записывал в журнале дежурств, но, увидев Катерину, тотчас отложил его. – Шери, как я рад вас снова видеть! А вы обратили внимание на наши успехи? Вы видели, как мы ходим? Вы успели за нас порадоваться? – он говорил так, как обычно отец говорит о своем ребенке, во множественном числе, прибавляя свои усилия к ребячьим – как мы ходим, как мы кушаем, какие мы молодцы. Катя поймала себя на мысли, что она именно так рассказывает об отце – мы, мы, мы… Это заставило ее улыбнуться. Тут на посту у Мишеля загорелась красная лампочка, и он заторопился на чей-то вызов в палату. Катя осталась ждать, глядя Мишелю вслед, как легко он идет, почти бежит в своих больших белых сабо в самый конец коридора. Она посмотрела на его аккуратный рабочий стол. Журнал все так же и лежал, раскрытый на сегодняшней дате. Почерк у Мишеля был красивый, почти школьный и совершенно не похожий на заковыристые врачебные каракули, которыми обычно выписывают рецепты. Катя краем глаза взглянула в журнал – нехорошо, конечно, но она решила, что ничего криминального в этом нет. И стала читать про… родителей: «…Температура нормальная. Аппетит пока неважный. Сегодня взвешивали. За трое суток прибавил 130 грамм. Хоть что-то. Хорошо, что прибавил, а не убавил. На вопросы не отвечает, поскольку не знает французского языка. А жаль. С месье интересно было бы поговорить. Начал самостоятельно передвигаться. Вчера вечером, когда я раздавал лекарства, увидел, как они с мадам идут под ручку по коридору, улыбаются. Месье Робер кивнул мне и сказал “бонжур”. Мадам в последнее время оживилась и изменила прическу. Ей так намного лучше. Очень милая пара…» Ходьба удавалась пока неважно. Сначала Роба ходил мелко-мелко шаркая, как старичок, и девочки подпирали его с двух сторон – без опоры он никак не мог, не получалось. Потом освоился и осмелел – шаг стал тверже и уверенней. Больничный коридор поначалу казался длиннющим, уходящим куда-то за горизонт, и надежды на то, что Роберт когда-нибудь его осилит, не было никакой. Потом в день удавалось сделать две «ходки», как с юмором стала называть эти прогулки Алена, а через пару недель, когда погода установилась и все вокруг зацвело, вышли наконец в больничный парк. Это было большой победой. Лиска сразу упорхнула в Москву, и больничные будни продолжились. Главным было снова научиться ходить. – Пап, ногу поднимай повыше, не волочи, – Катя была довольно серьезным инструктором, халтурить не давала. – Держись за меня покрепче и поднимай, поднимай ноги, а то как старушка какая-то… Роберт выполнял все дочерние указания, но выходило, что важные, накопленные за жизнь навыки куда-то утекли, как песок сквозь пальцы, и многому надо было учиться заново. Ходьбу по прямой более-менее освоили, но вот лестница пока давалась с трудом. Особенно страшно было по ней спускаться, казалось, что земля уходит из-под ног, голова сразу начинала кружиться, Роберт зажмуривал глаза и резко останавливался, хватаясь за перила. – Ничего, пап, все наладится! Вон сколько мы уже прошли! Просто тебе надо ставить на ступеньку всю ногу целиком, не половину! – Катя шла рядом и показывала, как надо. – Вот так, давай, правильно… И держись покрепче за поручень… И за меня! В-о-о-о-т, видишь, совсем не страшно. Все, отдохни теперь… По средам прямо за воротами больничного парка разворачивался местный уличный рынок, этот яркий и живой оазис жизни. Торговых лавок было не так много, штук двадцать, если не меньше. Рано утром из подпарижья приезжали фургоны, из которых вылезали, растирая затекшие коленки, довольные и упитанные деревенские фермеры с не менее упитанными женушками. Потянувшись, они выгружали железные колья и брезент и через полчаса-час лавки уже стояли во всей красе. Пока мужья укрепляли шаткие сооружения, жены любовно выкладывали на витрины свою домашнюю продукцию – кто что, разнообразие было роскошным. Если сыры – то двадцать-тридцать видов, если колбасы – то не меньше, а булки и хлеба – какая шикарная была выпечка! И так всего – на выбор! Лавки были просторные, вместительные, вставали друг напротив друга, оставляя посередине узкий проход немногочисленным покупателям. Алена с Катей, поддерживая Роберта с двух сторон, выходили сюда после завтрака. После обеда было уже бессмысленно – рынок сворачивался рано. Маленькими семенящими шажками они тихонечко шли от лавочки к лавочке, от фруктовой к колбасной, он винной к хлебной, пробуя товар у одних продавцов и здороваясь с другими. Их тут уже узнавали. Знали, что эта странная троица покупает немного и всегда одно и то же – сто грамм байонской ветчины с жирком, немного ядреного рокфора и маленький свежий багетик. Иногда, если оставались деньги, – шоколадный эклер или корзиночку с кремом и клубникой. Эти несколько десятков метров троица проходила долго, часто останавливаясь и отдыхая. Добиралась наконец до дальней скамеечки в конце улицы, где заканчивался рынок, и все втроем, вздыхая, тяжело садились, словно были единым существом, а остановка это была их конечная. Алена всегда поправляла на муже шарф, считая, что прежде всего надо беречь горло, даже летом. Сидели, подставляя лицо щедрому солнцу, рассматривали покупателей с тележками и вдыхали яркие рыночные ароматы. Хотя аромат был один – весь рынок, несмотря на разнообразие продуктов, нагло пах сыром. Сырный запах перебить было невозможно! Даже от цветочной лавки несло сыром! От этого стойкого и резкого запаха деться было некуда. Но в этом и была прелесть прогулки. Запах будоражил желания, заставлял сначала морщиться и принюхиваться, а потом улыбнуться, найдя его источник. В общем, ждали каждой среды и готовились к выходу на рынок, как на сцену Большого театра. Им было это просто необходимо – они возвращались через эти вкусы, запахи и чувства к прошлой жизни. Понемногу все налаживалось. Взгляд у Роберта перестал быть по-детски боязливым, стал уверенным и спокойным, осанка распрямилась, да и походка почти наладилась. Мало-помалу он возвращался к себе прежнему, сначала крошечными шаркающими шажками, а теперь решительной поступью. Разве что глубокие и пугающие отметины на лбу напоминали об этом тяжелом времени. Но это так, с лица воды не пить, подытожила Алена. Главное, можно было наконец отправляться домой. ---------- Возвращение Возвращение – Интересно, а Лидия Яковлевна меня узнает? – спросил, наверное, сам себя Роберт, разглядывая однообразные дома на Ленинградке. Из Шереметьево домчались быстро и молча. Все они думали об одном и том же, а вслух этот вопрос задал только он. Чтобы не напугать родных, открыли не своим ключом, а позвонили в дверь. Тотчас раздались быстрые Лискины шаги, ее комната находилась у самой двери. – Ох, ну наконец-то! – на горизонте появилась Валентина и быстрым живеньким шагом пошла обниматься с Аленой. Бонька прыгал у ног и всей своей собачьей душой радовался возвращению такого количества хозяев сразу. – С приездом, Роберт Иванович! – Валентина вся засветилась от радости. – Уж как мы вас тут ждали! Уж как ждали! Лидия Яковлевна вон даже утомилась, поспать пошла. Все время бегала к лифту, я ее ловила. Не сильно понимает, кого ждет, но ждет же! Очень ждет! Болеет она… Алена повела Роберта в кабинет, чтобы он прилег с дороги, а Валентина осталась кудахтать около Кати с Лиской. – Дай-ка, девочка, я тебя пока разгляжу… Д-а-а-а-а, посмотри-ка на нее! – немного отступив, она встала руки в боки напротив Кати, чтобы получше ее рассмотреть. – Ну что это такое, прям глиста в скафандре! Ты чего это так схуднула? Прям мимоза в ботаническом саду. Куда это годится? Тебя что там, не кормили? Пойдем-ка, я лепешек напекла, вот только от плиты отошла, еще горяченькие! После возвращения домой. С внуками и Феликсом Розенталем Запах домашних лепешек был слышен уже у лифта, уж его-то нельзя было спутать ни с чем другим. Он был таким добрым, таким уютным и успокаивающим, что им легко можно было бы лечить. Девочки прошли на кухню, и Катя, наконец улыбнувшись, вздохнула. Наконец-то дома… А еще через минуту зазвенел звонок и на пороге появился Дементий с кучей детей. Ну, может, детей была не куча, но двое уже достаточно взрослых мальчишек – трех и шести лет – создавали ощущение настоящего вихря. Какое это было счастье… Потихоньку привыкали к мирной жизни. Хотя и особо мирной ее назвать было нельзя. Боролись за Лидку. Робочку она так и не узнала. Да и дочку свою, Алену, тоже. Все время жаловалась на всех Кате, а Катю она и не думала забывать: – Ходит за мной мужик в красной клетчатой кофте, с приказами, требованиями… Вон он! – и показывала кривоватым пальцем на Алену. И так, между прочим, часто спрашивала, помнит ли внучка про «Чардаш» Монти… Об этом тоже не забывала… Из всех узнавала Катю да Боньку – так катастрофически уменьшилась ее большая любимая семья. Робочка изредка разговаривал с ней, но были эти разговоры односторонними. Лидка в ответ молчала, словно боясь выболтать страшную тайну, но относилась благосклонно, часто даже с улыбкой, словно иногда в памяти проявлялись какие-то пожухлые воспоминания о любимом зяте. Лиска старалась как могла, но пробиться к бабушке не получалось. На любые проявления нежности и заботы Лидка поджимала губы и отворачивалась. Самым большим раздражителем оказалась Валентина, которая ухаживала за любимой хозяйкой как только могла, со всем рвением и любовью, какую и от родни порой не добиться. Но все было насмарку – на любое ее прикосновение голос у Лидки вскакивал до фальцета, словно из нее изгоняли сатану: «Н-е-е-е-т! Не сметь! Сгинь! Прочь! Прочь!» – и звала брата Котю, чтоб тот за нее заступился. Валентина отчаянно страдала, но все искала и искала подход к несчастному любимому человеку, который уже давно жил в своем полном странностей мире, откуда возврата не было. Ее восемьдесят девятый день рождения справили тихо и незаметно. Видеть она никого не хотела или уже не могла понять, что хочет. Алена решила ее не волновать – приход любого человека угнетал Лидку и вызывал слезы, словно она боялась, что за ней пришли и уведут, как пить дать, уведут от тех, к кому она с таким трудом привыкла… И вот Лидкины часы отчаянно затикали. Катя явственно это ощутила, почти услышала. Сначала бабушка катастрофически замедлилась, слегла. Есть почти не ела. Вроде как подсознательно примеряясь к будущему своему состоянию – смерти. Глаза открывала изредка, а когда открывала, то начинала вращать ими, словно все время кого-то искала, но кого – понять было невозможно. Иногда просто глядела через щелочки на такую некогда любимую жизнь, которую ей предстояло оставить, и улыбалась. Чуть-чуть, краешком рта, еле заметно. Или, может, даже казалось, что она улыбается. Лидка стала словно замерзшая внутри. Огонь, который в ней некогда так ярко горел, потух и начал превращаться в лед, постепенно, день за днем все больше и больше замораживая ее. Катя просиживала рядом с ней часами, держа ее холодную безжизненную руку в своей. Иногда прислушивалась к еле заметному дыханию – есть ли? Пыталась хоть как-то накормить – делала смесь из желтка и сливок с сахаром, почему-то ей казалось, что это должно немного поддержать тлеющую жизнь. Лидку теперь не оставляли одну ни днем, ни ночью. Кто-то обязательно с ней сидел и держал за руку. Не принято было в семье Крещенских отпускать своего, любимого, родного, без поддержки. Роберт очень ее любил, тещу свою. А как ее можно было не любить? Безоговорочно приняв его, совсем еще мальчишку, только что приехавшего из Петрозаводска, в семью, Лидка напитала его любовью и домашним уютом, которого он никогда в полной мере до этого не знал. В детстве – строгая бабушка в холодном Омске, родителей нет, ушли на фронт в первые же дни войны. Потом детприемник в толстостенном Даниловском монастыре, половина которого была занята тюрьмой. Долго весь этот холод и неуют длился, долго, пока, наконец, после войны его не забрала мама, не прекращающая работать хирургом в военных госпиталях. Суровый отчим, постоянные переезды, гарнизоны, Кёнигсберг, Ленинград, Петрозаводск… Всегда на вещах, на чемоданах, нередко без своего угла, из-за чего почти всегда не дома – чего там делать-то?.. – а на улице с ребятами. Не привык к теплу, скорее даже не знал, что это такое. А тут Алена, единственная и удивительная, привела его, совсем еще зеленого и не успевшего пока зачерстветь, в свою семью, к бабе Поле, к Лидке, в удивительную любовь, в невиданную доселе нежность. Все здесь друг друга боготворили, не показно, а по-настоящему, все и жили ради друг друга. Окружен Роберт был не только заботой, но и обожанием, словно многое уже успел для семьи сделать и за это его почитали. Напитали его за всю жизнь любовью, да и почва была благодатная, помимо всего прочего еще и уважение чувствовалось. Лидка души в нем не чаяла, только и слышалось: «Робочка, Робочка!» Он часто заходил к теще в комнату, присаживался рядом, что-то тихо рассказывал, но она уже не отзывалась, будто существовала надмирно – ни там, ни здесь, а где-то между… ---------- Сияние Сияние Когда Лидка ушла, Катя была рядом. Ушла она вполне буднично, бесстрашно, с облегчением, будто смерть ей была знакома. Алена с Робертом с утра уехали к врачу, Лиска пошла по своим молодым делам, а Валя тихонько посапывала на кухне под чуть слышный вальс «Амурские волны», льющийся из радио «Маяк». Лидка лежала на спине, как и обычно последнее время. Ей старались положение менять, но на боку она почему-то начинала хрипеть, словно у нее перехватывало горло. Сразу перекатывали на спину. Так и лежала гордо, с достоинством, подотканная подушками, чтоб не скатиться. Несколько дней Лидка уже не открывала глаза, ни на что не отзывалась и просто угасала. Позвали доктора Ларошеля. «Скоро», – только и сказал. Все жизненные функции замедлились, даже дыхание и то стало поверхностным, еле ощутимым. Кожа заголубела и казалась более матовой, чем обычно, – кровь, наверное, застоялась, стала вязкой и тягучей, почти перестала циркулировать и спряталась где-то внутри. Только Лидкина правая кисть пока еще оставалась живой и теплой, через нее и шла связь с этим миром, за нее крепко держала Катя. Она смотрела на бабушку и понимала, что это все. И хоть житейского опыта потерь такого масштаба на ее веку еще не случалось, был другой опыт, глубинный, бабий, человечий, так или иначе бушующий в такие моменты в крови и инстинктивно подсказывающий, что делать. Страха не было. Совсем. Никакого. Была вселенская печаль и высокая ответственность. Лидка лежала на спине, спокойно и расслабленно, будто снилось ей в этот момент что-то очень светлое, доброе и нужное. Сон этот был запрятан где-то глубоко-глубоко, не на поверхности сознания, сон, посланный ангелом, посредником между Богом и людьми. Перед ее закрытыми глазами постепенно возникал сияющий белый луч, который обволакивал ее, не слепя и не обжигая, легко, как пушинку, словно луч этот плела невидимая гигантская небесная гусеница, которая аккуратно, чтобы никого еще случайно не зацепить, отделяла Лидку от этого мира тонкими светящимися нитями. Кокон совсем не мешал Лидке и не сковывал ее, она сама словно вся начинала пронизываться этими восхитительными световыми ниточками и лучами. Настроение во сне было радостным и каким-то по-особому праздничным. Она, казалось, готовится к самому главному в ее жизни торжеству. Но на лице это никак не отображалось. Лидка взглянула во сне на свою светящуюся невесомую руку и даже улыбнулась от еще ни разу не испытанного чувства такой волшебной легкости. Она знала, что это сон. Она знала, что яви уже не будет, все во сне и останется, но чувствовала себя в полной безопасности, хотя вокруг был туман, пепельно-розовый, клубящийся и густой, явно что-то скрывающий. Лидке захотелось наконец встать и сделать шаг, но она понимала, что еще не пора. Туман становился все светлее и светлее, краски словно разбавлялись воздухом. Пепельность исчезла, осталась бело-розовость. Лидка во все глаза смотрела по сторонам, и все, что находилось вокруг, наполняло ее восхищением. Хотя вокруг кроме тумана ничего не было. Скорей всего, это было предвосхищение чего-то особенного. Откуда-то издалека полилась музыка – это была пастушья свирель, Лидка почему-то знала это совершенно точно. Свирель играла легко и радостно совсем незатейливую мелодию, но тотчас возникло желание встать и идти на звук. Пастух хорошо знал свое дело. Часто вместе с нотами отчетливо слышался и звук человечьего выдоха, и это не могло не радовать. Туман тем временем начал чуть заметно переливаться, в него словно добавили света и перламутрового молока, но вот уже молоко испарилось, и Лидка почувствовала, что еще мгновение – и она все увидит… Катя заметила, как Лидка слегка улыбнулась, словно извиняясь. И тут лицо ее на секунду исказилось, словно она преодолела наконец какое-то очень важное препятствие, и тотчас расслабилось. Черты ее мгновенно застыли, стали похожи на маску, под которой только что теплилась жизнь. Сердце Кати отчаянно забилось, оно явственно почувствовало, как отлетает родная душа. Лидка, молодая и красивая Лидка, в легком, практически невесомом, как и она сама, платье и монисто, парила последним вздохом в танце под звуки любимого «Чардаша» Монти, сначала над комнатой, где осталась ее оболочка, где сидела ее старшая внучка, держащая бездушную и бессмысленную холодную руку. Потом невесомым и невидимым потоком беспрепятственно понеслась выше и выше, где уже не существовало ничего материального, где не нужно было ни дышать, ни плакать, ни думать, ни смеяться, где было просто отчаянно хорошо! И вдруг издалека, окутанная туманом, показалась мама, любимая мудрая Поля, которая очень долго ждала, но совсем не торопила, просто иногда приходила во сне и тихонько сидела на лавочке в любимом дворе на Поварской, где прожила лучшие годы своей жизни. Поля сейчас была молодая и красивая, прямо как дочка, в длинном синем сарафане и ситцевой белой блузке в мелкий цветочек. Темно-русые с рыжинкой волосы в тугой косе были затейливо и аккуратно уложены вокруг головы. Ни толстых очков, ни шаркающей походки, ничего, что даже намекало бы на возраст. Возраста как такового у этой неземной Поли не было. Лидка запросто могла бы пройти мимо, не узнав, но ее потянуло к ней каким-то невероятным небесным сквознячком. Как два магнитика – плюс и минус, слились воедино и закружились в невероятной радости. Такого возвышенного чувства Лидка никогда еще не испытывала, такого счастья с ней не случалось. Из тумана, уже полупрозрачного, со всех сторон стали возникать фигуры – много улыбающихся людей, дружелюбных, ухоженных, привлекательных, приблизительно одного возраста, усредненного. Если мерить его возрастом земным, то тридцать-сорок лет, самый расцвет красоты. Лидка снова почувствовала притяжение. Хотя, что там говорить, чувствовать она ничего уже не могла. Ее за руку держала Поля, мама, за другую – папа Яков, который ушел почти полвека назад от чахотки, но сейчас возник ниоткуда и предстал перед ней, здоровый и могучий, с забытой улыбкой на лице. А вокруг-то, вокруг! Все родные и очень любимые. Вот братья, плечом к плечу, Ароша и Котя, которых она несколько десятилетий уже как потеряла, а в последние свои жизненные месяцы вдруг начала беспрестанно вспоминать, надеясь, как в детстве, на их защиту. А тут, смотрите-ка, стоят, высокие красавцы, довольные встречей, сияющие от счастья и не пытающиеся это скрыть! А рядом с ними сестренка, Идочка, как всегда хорошенькая, глаз не отвести, любимая, нежная и тихая, глядящая на нее в полном счастье темно-вишневыми еврейскими глазами. А над ней сзади возвышается Лидкин муж, Борис, удивительной породы человек, особой мужской масти, на которого все бабы, как одна, шею сворачивали и томно вздыхали. Ох, как непросто с ним было жить, как нервно… Но такую дочку подарил… дочку… Лидку наполняло счастье, она ни на секунду не думала пока о тех, кого оставила позади, она каким-то чутьем знала, что с ними все будет в порядке. А толпа вокруг нее все росла и росла, пропитывала ее какой-то всеобщей радостью и восхищением. Она далеко не всех могла припомнить, но знала, что все это родня, как есть родня, чувствовала, что связана с ними теми светящимися нитями, которые до сих пор пронизывали ее. Павочка, Катя Шиловская, Шурка – молодые, красивые, все вместе и все рядом… И это была не просто толпа, а единый организм, частью которого станет и она. Или уже стала. Может даже, высшее проявление жизни – уход из нее. Восторг не покидал сердца, которое уже давно не билось, но так ли много это значило? Душа ее наконец предстала в своем первозданном виде. Не было нужды ни врать, ни нравиться, ни следовать чьим-то правилам и играть в ненужные игры. Какой был разительный контраст с теми, земными ощущениями! Наконец, почему-то именно тут настало время быть самой собой, говорить, что думаешь и как чувствуешь. Лидка улыбнулась и дрогнула плечом, на котором звякнуло монисто. Тончайший туман придавал ощущение волшебства, черты лица стоящих вокруг слегка искажались и «плыли». – Ты дома, – сказала мама, хотя Лидка отчетливо увидела, что та ничего не говорила. Она просто услышала, что мама подумала. В этот момент вся толпа закачалась, как березовая рощица, по верхушкам которой прошелся свежий ветерок. Туман заклубился с новой силой и ярко засветился изнутри, словно включились мощные прожектора. Лидка поняла, что именно от этого тумана зависит всеобщее настроение, он наполнял все вокруг, окутывал каждого и охранял то, что не надо было видеть. Иногда был инертным, иногда словно впрыскивал легкий, еле слышный запах свежескошенной травы. Туман стал настолько плотным, что ощущался, и хотелось к нему прикоснуться, что Лидка и сделала. Она протянула руку, но ничего почувствовала и не увидела своих пальцев, погрузившихся в молоко. Почти все вокруг, кроме мамы, уже скрылись в густой дымке. Лидка снова посмотрела на свою руку – руки приковывали ее внимание – и увидела, что из каждого пальца потянулись тонкие, словно паутина, светящиеся лучики. Она перебирала пальцами, и лучики повторяли все движения легко и весело, словно Лидка играла на невидимом музыкальном инструменте. Лидка таяла. Она смотрела на свою лучистую руку, и та быстро теряла плотность, становясь на глазах эфемерной. Но состояние счастья не покидало ее. Рядом улыбалась мама, лучи пронизывали и ее, переплетаясь между собой и захватывая все больше и больше тумана вокруг, пока, наконец, они не сплелись в один большой тончайший кокон, целиком сокрытый в непроглядье. ---------- Чардаш Чардаш Принц запил. Беспробудно и безоглядно ушел в горе, погрузился в него с головой и собрался было уже потонуть. Выпить, то есть расслабиться, он всегда любил, считал это нормой хорошей жизни, той малой радостью, которая дается человеку стоящему и интеллигентному, каковым считал себя. Похороны собрали много народу – Лидку любили все. Зная ее, никто не удивился, когда оркестр заиграл «Чардаш». Удивился, пожалуй, сам оркестр, необычный по составу – валторна, гитара, альт и баян. Этот оркестрик привел Принц, альтист был его другом и вечно искал возможность подработать. Звучал оркестр диковато, но очень слаженно и необычно – «Чардаш» был прекрасен, Лидке бы понравился. А все пришедшие лишь грустно улыбнулись, почувствовав, что в этом была вся Лидка – не удивить, а обрадовать, даже на похоронах. После прощания, на котором Принц, не стесняясь, горько и по-детски плакал и запивал свои слезы водкой, стоя прямо над не зарытой еще могилой, он пропал на неделю. Не отзывался на звонки, не появлялся на Горького. Неделя безвестия для него – это было много. Даже очень много. Алена с Катей заволновались и поехали к нему в Хамовники. Долго звонили в дверь, прислушиваясь. Ни звука. Постояли на лестнице, постучали по соседям. На этаже никого не было – середина рабочего дня. Собрались было уже уходить, как вдруг услышали всхлипывание и шаркающие шаги, раздающиеся этажом ниже. А еще звон бутылок. Принц возвращался из магазина. Алене с Катей он совсем не удивился, потеряв, наверное, ориентацию во времени и пространстве. Они просто всегда были частью его жизни. Так почему ж им не быть тут? Выглядел Толя ужасно. Алена никогда его еще таким не видела. Сильно пьяным он не казался, он был просто пропитан спиртом. Принц тяжело поднимался по ступеням, натужно пыхтел, словно тащил за собой груженый вагон, был без шапки, с немного дымящейся лысиной, на которой вяло торчали оставшиеся от жизни волосья. Лицо его было непривычно распухшим и довольно красным, словно его недорумянили на костре. В авоське жалобно позвякивали две бутылки «Столичной», отвоеванных, видимо, в неравном бою, раз Принц оказался без шапки. Лицо было мятым и заплывшим, очки с мороза запотевшими. – Толя! Куда ты пропал? Нельзя же так! Почему ты не отвечаешь на звонки? – с места в карьер начала Алена. – Я… телефон… отключил… – медленно и неуверенно произнес Принц. Он долго рылся в кармане, чтобы найти ключи. На пол посыпались какие-то леденцы, бумажки, и вот наконец Принц выудил ключ. Долго смотрел на него, словно пытаясь узнать в лицо… – Толечка, дай, я открою, – предложила Катя и сразу взяла ключ. В квартире было страшно. За неделю из образцово-показательной квартиры, а Толя был тем еще аккуратистом, она превратилась в натуральную помойку: из открытых дверец шкафов были вывалены вещи, на полу валялись газеты, бумаги и остатки пищи, пустые бутылки из-под всего, что можно, лежали на полу довольно странным узором… Среди бутылок стоял и телефон с выдранным из стены проводом. А еще везде на полу валялось много яичной скорлупы, словно из ухоженного и любящего порядок Принца вылупился опухший и помятый лицом и одеждой пьяница. – Выпьем? – наивно спросил Принц. – Вино, оно в утешение. За мою Лидочку… За то, чтоб земля ей пухом, а уж вечную память я гарантирую. Ну, может, не совсем вечную, но сколько жить буду… – глаза его наполнились слезами, которые бурно потекли из-под заляпанных очков. – Не думал, что так больно-то будет… не думал… – Толечка, поедем к нам пока… Ты не должен тут один оставаться… Что ты замариновал себя в квартире? Поживешь у нас недельку, в себя придешь, наладишь здоровье… Мы специально и приехали за тобой, – Алена гладила Принца по плечу, а тот все плакал и плакал, не в силах остановиться. Катя открыла форточку и стала собирать мусор с пола. Холодный февральский воздух с радостью ворвался в комнату и разбавил тяжелый, застоявшийся квартирный запах морозным, зимним. Толя сел, не раздеваясь, у стола на кухне и не выпуская из рук авоськи. – Ну на тебе, такое выкинуть! Взяла и умерла посреди полного благополучия! – Принц хлопнул себя по коленям. – Толечка, ты же понимаешь, что она болела… – Ожидаемая неожиданная смерть… Знаю, она жила на износ… У нее была до ужаса большая душа… Она всех любила… Слишком любила. Вас боготворила… Подруг своих… Меня, дурака старого… Как такое большое сердце могло помещаться в этом хрупком теле? Как? – Что же делать, Толечка… Даже ушедшее счастье счастьем остается, ведь так? Я себя тоже, как могу, утешаю… Наверное, там неплохо, раз еще никто оттуда не возвращался, как думаешь? Да и потом мы будем помнить ее. Ты будешь помнить ее. Она все равно с нами. И мы так же, как и раньше, продолжаем ее любить, хотя никогда больше не увидим. Плечи Анатолия затряслись, он начал плакать плечами. – Никогда… – это очень долгое слово… Никогда, – снова повторил он. – Мне кажется, что я уже неделю как исчезаю, вязну где-то. Раньше крылышками, как бабочка, бяк-бяк-бяк-бяк, помнишь, как Миронов пел? А сейчас словно этими крылышками в масло попал, не вздохнуть не выдохнуть и точно уж не подняться… Это не объяснить, никак не объяснить… Кусочек сердца отщипнули… Потом еще и еще. Она просто была частью меня, или я частью ее… Попала тогда в меня, как камень в окошко… И все, и готов… Никто и никогда даже близко не мог с ней сравниться. – Принц вытер испарину на лбу, отцепился от своей авоськи и сбросил наконец пальто. – Она везде старалась найти чудеса и всегда их находила… Такая была, особая! И так с нами поступить… Бросить нас… Это же несправедливо! Толя поднял одну из бутылок и мастерски ее открыл. По ходу передумал, видимо, что-то вспомнив, заткнул только что открытую водку обстроганной винной пробкой и полез в холодильник. Достал одинокую бутылку с остатками спирта «Рояль» и зачем-то встряхнул ее. Снова застыл, тупо следя за тем, как успокаивается жидкость в стекле. Мутным взглядом посмотрел на стол, ища среди беспорядка какую-нибудь рюмку и стакан. Нашел, обрадовался. В рюмку до краев налил спирта, вылил в стакан, потом повторил. – Толечка, может, сейчас пить не стоит? Давай до дому подождем, – жалобно попросила Алена. – Не бойся, девочка, своими ногами дойду, не бойся… – Принц посмотрел на нее мятыми глазами, оперся о раковину и налил в рюмку, чуть спустив холодную, воды из-под крана, сразу выплеснув ее в стакан со спиртом. Потом еще и еще. Жидкость в стакане помутнела, побелела, приобретя легкий молочный оттенок. Принц по-отечески ласково закрыл стакан ладошкой и шмыгнул носом. – Вот, учись, девочка: на две части спирта три части воды – и один в один! Теплая только получается, видимо, реакция тепло дает… Но мы и теплую за упокой, ничего… Я тут на днях чистый спирт поджег, вспомнил, как мы в молодости… но сноровка уже не та… Хорошо хоть дом не спалил, но харю опалил… Зато протрезвел в миг, – потом посмотрел на водку с сожалением. – Жаль, бутылек уже открыл, но ничего, выветриться не успеет, – ухмыльнулся он. – Аллуся, тебе налить? Мамочку помянуть… – он стал искать чистую тару, но все на кухне было загажено. А идти за еще одной рюмкой в гостиную не было сил. – Толечка, давай-ка поедем уже. Там дома и выпьем. Пойдем, оставь все как есть. Катя уже успела хоть как-то прибраться в прихожей и гостиной и даже полила цветы, совсем заброшенные и начавшие чахнуть. Подошла, подала ему упавшее на пол запачканное пальто. Толя не сопротивлялся. Он давно привык, что им управляют. Сначала Лидка, с юморком, но добродушно, немного по-хозяйски, но деликатно и со всей своей любовью, Толя это чувствовал. Теперь вот Аллуся и Катенька, Лидкина кровь. А сопротивляться не было желания – зачем? Где ему могло быть лучше, кроме как рядом с этим родными людьми, в этой любимой семье? – Я тебе в своей комнате постелю, а сама у Робочки лягу, – предупредила Алла, как только они вошли в квартиру. – Нет, даже не думай, я у Лидочки буду, на ее кровати… Это ж мне в утешение… – сказал Толя и, не раздеваясь, прошел к ней в комнату, будто надеялся ее там увидеть. Но нет. Кровать была аккуратно застелена, на подоконнике пышным цветом цвели цикламены, Лидкины любимые цветы, зимние, очень уж они бросались в глаза ярким пятном. В горке все так же кучно стояла красивая старинная посуда, разномастная, но породистая, купленная просто потому, что понравилась. Статуэтка Улановой в обористой пачке в образе умирающего лебедя, который еще не умер, но вот-вот… И большой шкаф красного дерева с коробками наверху, и фотографии на стенах, и диван с креслами, и стол, за которым они просиживали долгие часы, – все было на своих местах. Принц снова захлюпал. – Я здесь буду, Аллуся, ладно? Я здесь буду. Можно, посижу сейчас? Можно? – он спрашивал, словно просил о чем-то невозможном или постыдном, и в словах его чувствовалась некая грусть от неправильно прожитой жизни. – Конечно, Толечка, располагайся, ты у себя дома. Алена вышла из комнаты, плотно закрыв дверь, а Толя остался стоять в пальто у окна, совсем все-таки до конца не веря, что Лидка больше в эту комнату никогда не войдет. И пусть говорят, что время лечит, пусть, но не в его случае. У времени просто не будет разбега, чтобы его вылечить. Он так и доживет положенный ему срок, не приходя в сознание, предпочитая жить прошлым, где уютно, просто и обескураживающе прекрасно с веселой, молодой и доброй Лидкой. В этот момент он вдруг понял, что абсолютно одинок. И хоть он всегда жил один, одиночества никогда не ощущал. Наверное, благодаря ей. Ведь одиночество – это когда некому себя отдать. А рядом всегда была любимая Лидка. Очень значимый человек ушел из семьи, очень нужный и важный, это ощущали все. Даже Бонька почуял это – поменял место, где обычно спал. Он больше не подходил к своему коврику, а укладывался у Лидкиной двери в коридоре, не то охраняя ее дух, не то ожидая, что она может вернуться. Хотя нет, собаки же все прекрасно чувствуют. Бонька знал, что хозяйки он уже не дождется, что увидятся они не сразу, а когда-то и очень далеко отсюда. Но тем не менее на всякий случай спал у ее двери, и когда Катя понимающе перенесла коврик на выбранное им новое место, с радостью его занял. ---------- Переезд в Переделкино Переезд в Переделкино Роберт привыкал к новой жизни. Видно было, что ему физически тяжело, что нужно время, еще и еще. Он почти никуда не ходил, но с каким-то остервенелым желанием и упорством работал. В любое время, иногда даже ночью, был слышен стук пишущей машинки, а запах курева в его кабинете не проветривался никогда. Он звал Алену и читал ей стихи: Тихо летят паутинные нити. Солнце горит на оконном стекле. Что-то я делал не так; извините: жил я впервые на этой земле. Я ее только теперь ощущаю. К ней припадаю. И ею клянусь… И по-другому прожить обещаю. Если вернусь… Но ведь я не вернусь. Алена замолкала и закуривала, потупив глаза, смотреть в такие минуты на мужа она физически не могла. Мрачнела. Стихи почти физически ранили, по коже бежали мурашки. Она понимала, что его страх от всего пережитого стал его вдохновением. Она чувствовала, что после такой тяжелейшей болезни и операции он перешел уже в другой разряд людей – тех, кто был на грани, кто вернулся, кто знает и чувствует намного больше людей обычных. И стихи его были, все как на подбор, нутряные, наболевшие, разъедающие душу, те, которые невозможно было не выпустить наружу, иначе просто разорвет. Он стоит перед Кремлем. А потом, вздохнув глубоко, шепчет он Отцу и Богу: «Прикажи… И мы умрем!..» Бдительный, полуголодный, молодой, знакомый мне, — он живет в стране свободной, самой радостной стране! Любит детство вспоминать. Каждый день ему – награда. Знает то, что надо знать. Ровно столько, сколько надо. С ходу он вступает в спор, как-то сразу сатанея. Даже собственным сомненьям он готов давать отпор. Жить он хочет не напрасно, он поклялся жить в борьбе. Все ему предельно ясно в этом мире и в себе. Проклял он врагов народа. Верит, что вокруг друзья. Счастлив!.. …А ведь это я — пятьдесят второго года». Он писал и писал, прозревая с каждым днем и не останавливаясь, словно в голове его, измученной и израненной, был бесконечный запас этих стихов, страшных, удивляющих и очень честных. Словно кто-то придерживал его до поры, а тут взял и открыл какой-то тайный портал. А нам откапывать живых, по стуку сердца находя, из-под гранитно-вековых обломков статуи Вождя. Из-под обрушившихся фраз, не означавших ничего. И слышать: – Не спасайте нас! Умрем мы с именем Его!.. Откапывать из-под вранья. И плакать. И кричать во тьму: – Дай руку!.. – Вам не верю я! А верю одному Ему!.. – Вот факты!.. – Я плюю на них от имени всего полка!!! А нам откапывать живых. Еще живых. Живых пока. А нам детей недармовых своею болью убеждать. И вновь откапывать живых. Чтобы самим живыми стать. После ухода Лидки жить на Горького стало невмоготу. Чего там говорить, все были взрослые, вполне разумные, не темные какие-то, но Лидка не отпускала. То ли она не отпускала, то ли ее не отпускали, поди разбери. То слышалось что-то, то чудилось. Через неделю после ее ухода все ее цикламены, как по команде, засохли, хотя Валентина старалась, поливала, как и при Лидке. Дверь к ней в комнату вслед за цикламенами тоже рассохлась и перестала плотно закрываться, как бы приглашая зайти. Лампочки в ее люстре гасли почти сразу, как только их вкручивали. Но никто в этом злой силы не искал, все было довольно буднично и обыденно, время, видимо, пришло и цикламенам, и двери, а лампочки, похоже, были из неудачной партии. Просто случилось это как-то кучно, чем домашних слегка насторожило. Это была первая причина. Вторая была более странная: в длинном узком дворе дома на улице Горького, где жили Крещенские, практически в ста метрах от Моссовета, уверенно обосновались проститутки, которые выстраивались перед клиентом в шеренгу во главе со своей мамкой, как старшеклассницы перед физруком. Они стояли чуть ли не по росту в свете фар от тачки очередного подвыпившего и жаждущего утех джентльмена. «Давай вот эту!» – командовал он мамке и, выпив для храбрости глоток спирта или чего там у нее было под рукой, девчушка в дырявых колготках в сеточку, мини-юбке и блузке, обязательно с люрексом, бесстрашно запархивала в чужую машину, которая скрывалась за поворотом. Остальные дамы снова усаживались, как дворовые старушки, на лавку у подъезда и ждали своего очередного принца, желательно на белой иномарке. Иногда раздавались взрывы хохота, всхлипы и причитания – бойцы вспоминали минувшие дни. Довольно часто их гоняли со двора, но, бывало, милиционеры и сами интересовались товаром, воровато договаривались с мамками и, похотливо похохатывая, выбирали себе жертву любви. Проходить мимо них было всегда противно, они вечно все комментировали: – О, дама с собачкой! Присоединяйся! Денег заработаешь кучу! Прям на выбор – кому дама, кому собачка! – и взрыв хохота. А куда было деваться, Боньке все равно надо было гулять. Вот Катя и шла мимо них, как сквозь строй, сторонясь и опуская глаза, – другого пути со двора не было. Уже и узнавать кое-кого среди дев научилась по одежке – она менялась редко и была как проститучья спецформа: нелепая, оголяющая, но обязательно где-нибудь поблескивающая. Крещенские уже не надеялись, что их двор когда-нибудь освободят от половых захватчиц, но в один прекрасный день на въезд поставили шлагбаум, повсеместно началось такое шлагбаумно-приватизационное время, и девочки исчезли – клиентам просто некуда было подъезжать. Это была вторая причина отъезда. В любимом Переделкино А третья – и самая, пожалуй, важная – не на что стало жить. Часть накопленного ухнуло в павловскую реформу в начале девяносто первого, остальное пошло на операцию и выздоровление. Выход нашелся сам собой, хотя его никто не искал. В подъезде, когда лифтерша отвлеклась, кто-то успел повесить объявление, что семья иностранцев с удовольствием снимет квартиру в этом доме, порядок, мол, гарантируют, деньги дают немалые. И предложение это, как зараза, зародило у Крещенских мечту сдать жилплощадь и съехать на дачу в Переделкино. Очень это было заманчиво и очень вовремя. На том и порешили. Алена с Робертом уехали заранее, показывать квартиру вызвалась Катя. Началась череда звонков от жилищных агентов, дело это было совсем новое, да и в голову раньше такое не могло прийти, чтобы сдать свое, родное, каким-то басурманам. Но сдали. Есть-то хотелось. Не то чтобы конкретно есть, в этом особо не нуждались, но уровень все-таки надо было хоть как-то поддерживать. Лидка всегда говорила дочке: «Что бы ни случилось, туалетное мыло на хозяйственное ты менять не должна!» Басурманами оказались милейшие французы с русскими корнями, он и она, лет пятидесяти, улыбчивые, доброжелательные и прекрасно пахнущие каждый своим парфюмом. Только что приехали в Москву аж из самого Парижа, где глава семейства долгое время возглавлял американскую фирму «Колгейт-Палмолив», а сейчас начальство послало его будоражить и охватывать новый громадный, но совсем еще девственный рынок в далекой России. Повышение это для него было или понижение – непонятно. «Колгейт» этот выпускал разнообразные средства для мытья любой части тела, зубные пасты и прочие гигиенические прелести, о которых в СССР и слыхом не слыхивали, типа ополаскивателя для полости рта или ушных палочек. Люди они были интеллигентные и скромные, президентством своим не кичились. Повезло с ними. Крещенские оставили им квартиру и со спокойной душой съехали на дачу. Сдали со всеми антикварными мебелями, воспоминаниями, привидениями великих, скелетами в шкафах, огромным роялем и валютным видом на Кремль. Роберт еще долго отказывался подписывать контракт. И не потому, что его что-то в контракте не устраивало, он его и не читал, а потому, что пусть так живут, решил, мы ж договорились – зачем какой-то контракт, неужели слову не верят? Но тут вмешалась Катерина, уж она-то не могла пойти на то, чтобы так вот просто, без должного оформления, отдать квартиру пусть и милейшим, но чужим людям. Проверила, чтобы в договоре было все указано поименно, каждый предмет мебели, с небольшой его историей и краткой биографией – мало ли! А когда контракт таки оформляли, заставила папу подписать каждую страницу, так, на всякий случай. Я в своем репертуаре Таким путем Катерина нашла себе работу. Агентская фирма по недвижимости, которая посоветовала Крещенским этих хороших клиентов, как раз искала работников, и Катя с удовольствием ринулась в бой. Точнее, на заработки. Денег отчаянно не хватало. В Переделкино, на огороженном чахлым забором от остального мира и леса участке, жизнь пошла более размеренно и патриархально, хоть иногда и приостанавливаясь. Бонька крепко сдружился с дворовым Шуриком, которого Катя давным-давно купила на Птичьем рынке – дача требовала громкого собачьего лая. Шурик исправно это требование выполнял, брехал не попусту, а строго по существу. Хотя сначала и на проносящуюся вдали электричку лаял, и на пролетающий самолет – надо было хозяев предупредить о надвигающейся опасности. Но со временем понял, что эти громады никак не угрожают жизни любимого семейства, и подавать сигнал тревоги перестал, сосредоточившись на заборе со стороны улицы. Пару раз в день ходил по периметру участка, приглашая с собой Боньку, но остальное время носился по уличной стороне, матеря на своем, на собачьем, гуляющих мимо псов, а заодно и их хозяев – а нечего тут шляться! С Бонькой познакомился еще подростком, но каждый раз ему требовалось время, чтобы принять его на все сто. ---------- Дом для молодых Дом для молодых Началась стройка нового дома для молодых. Катя и Дементий рядом с родительским домом на этом же участке возводили свой дом мечты. Вернее, перестраивали из старого заброшенного. Участок был большой, лесной, с полянами незабудок и земляничными лужайками, крапивным бурьяном и малинными зарослями. Природный, неухоженный, дикий. Когда-то давно Роберт любил брать косу, долго и вдумчиво ее точил и косил высокую траву, распугивая ежиков и полевок. Боньку в те моменты всегда закрывали в доме и следили, чтоб, не дай бог, не выскочил. А Роберт шел размеренно по разнотравью, и только и слышно было: шиххх, шиххх… Из цивильных мест на участке была только дорожка с пионами, ведущая в мир, к калитке, тропинка под яблонями – к сторожке и вторым старым воротам, да узенький проход за дом. Остальное же с буйной силой и удивительной скоростью зарастало. Крапива и сныть завоевывали все большие и большие участки земли, как в фильмах про пришельцев, давным-давно посаженная клубника раскидывала свои длиннющие вездесущие усы, переползая с места на место, но все мельчая и мельчая и так и не вызревая до конца на новом, далеком от материнской гряды, месте. Сирень, посаженная еще в начале шестидесятых Верой Петровной, подгнивала на корню, но хорохорилась из последних сил, выплевывая каждый год по несколько худосочных зеленых ростков, которым уже не суждено было зацвести. Иногда в природные дела вмешивалась Катя, пытаясь искоренить хотя бы крапиву, которая на участке слишком уж разрослась и чувствовала себя как дома, но даже вырванная с корнями, она не думала сдаваться. Весной на освобожденном от едкого сорняка месте снова колосились крапивьи дети, обжигая человечьи ноги. Спастись было невозможно. Единственный выход – коса. И другой, более радикальный – трактор. С его помощью взбодрили землю вокруг строящегося дома, и жить стало полегче. Бурьян отступил. Стройка шла ни шатко ни валко, дом клали из бруса – на кирпич не было средств. Катя четко приносила рабочим заработанные от сдачи квартир деньги, а Дементий пока сидел без работы – обдумывал новый проект. Мечтал о журнале, красочном, интересном, насыщенном фотографиями и статьями, своем. Дом вырос на глазах. Дышать в нем было вольготно – смоляной сосновый дух радовал легкие и поднимал настроение, было в этом запахе что-то первозданное, глубинное и очень простое, но заметное сразу, стоило только войти в прихожую. Избушка размерами не поражала: внизу большая гостиная с открытой кухней и отдельная комната с библиотекой. И несмотря на то что в библиотеку поставили старинный шведский стол с креслом, чтоб превратить ее в кабинет, – нет, ее все равно называли библиотекой. Стен видно не было – полки шли от пола до потолка и были полностью заставлены книгами. Алена была рада отдать часть прочитанных книг, чтобы хоть как-то разгрузить основной дом, копивший чтиво с незапамятных времен. Часть архивов Роберта тоже заняла достойное место в новом хранилище, и в его кабинете стало наконец посвободнее. Внизу находилась еще и модная ванная комната с ванной из какого-то пластикового сплава необъяснимого цвета – сильно давленая вишня, разведенная даже не молоком, а топлеными сливками. Необычно, как и было задумано. Рядом с ванной – сауна, которую Катя приспособила под гардеробную. На полках вместо голых тел возлежали стопки детских вещей и постельного белья, а две штанги, намертво укрепленные Дементием, пестрели вешалками с разномастными одежками. И на втором этаже совсем без изысков, просто три спальни: родительская, для Кати и Дементия, детская с двухэтажной кроватью для Леши и Мити и еще одна для бабушки, дементьевской мамы Розы Дмитриевны. Роза Дмитриевна была не просто абы какая роза, далеко не благоуханный цветок, а названная так в честь самой Розы Люксембург, оголтелой революционэрки, надумавшей с Кларой Цеткин ежегодно поздравлять женщин с 8 марта. В нашей Розе, несмотря на имя, не было ни капли еврейской крови – родители стали одними из первых коммунистов города Коврова и решили чисто по-человечески поддержать мировую революцию, назвав одну дочку в честь Розы Люксембург, а другую, помладше, Тролебузиной. В загсе при регистрации младшенькой попросили над именем подумать еще. Троцкий, Ленин, Бухарин, Зиновьев, соединенные вместе, составляли какой-то немыслимый, слишком жирный букет для одной маленькой орущей девочки. Поэтому назвали ее просто и ясно: Нинель, оставив в имени только одного мужика. НИНЕЛЬ это был ЛЕНИН наоборот. И мягкий знак именно для мягкости. Когда дом был полностью готов, заехала Роза. Не на постоянной основе. Она на даче жила наездами и оставалась там неделями, пока стояла хорошая погода. Как только погода портилась, сразу торопилась домой, словно боялась расклеиться и пойти трещинами от излишней влажности. Новая сыновья дача ее радовала – дышать свежим воздухом она любила. Это было намного полезнее, чем помогать с внуками, но и внуками, конечно, тоже занималась. Неспешно ходила, заложив руки за спину, как маститый писатель, по тихим переделкинским улицам, покрикивала на внуков, которые по одному вели себя вполне пристойно, а собравшись в стаю, представляли угрозу обществу и всему живому вокруг. Чинно здоровалась с настоящими писателями, заговаривала с их женами и знакомила с внуками. В общем, совершая моцион, занималась активной светской жизнью. Дни медленно перетекали из вторника в среду, из лета в осень, из дождя в снег. Все так же приходили, а вернее приезжали, гости, но уже не так многочисленно и неожиданно, как раньше, в Москве. На дни рождения теперь уже дарили продукты – двести грамм сыра, например, очень хороший подарок, или связку из нескольких рулонов туалетной бумаги. Катя с Лиской бегали в сезон на Неясную поляну рядом с пастернаковским домом воровать кукурузу и прятались в ее высоких стеблях, чтоб никто не засек, когда мимо проезжала машина. Потом варили и поджаривали ее на углях без масла – это был настоящий праздник для всей семьи! Внизу девственно чистого холодильника, соскучившегося по настоящим продуктам, лежали черные, в язвах, картофелины, пара яиц, остатки подаренного кем-то сыра и просроченные сливки, которые все равно шли в готовку. И майонез, это была главная продовольственная валюта! ---------- Лебединый океан Лебединый океан Так на даче нервно пересидели превращение одной страны в другую – Союз Советских Социалистических Республик в один миг стал Российской Федерацией. Роберт не выключал телевизор ни днем ни ночью, вбирая в себя скудные новости и перерабатывая их в стихи. Страдал, безумно страдал, понять, что происходит, было довольно сложно. Сидеть на даче и быть оторванным от информации было физически невыносимо. В те августовские дни по Минскому шоссе из Таманской дивизии мимо Переделкина на Москву ехали танки, гул которых, даже скорее не гул, а низкочастотное землетрясение, явственно чувствовалось в доме даже при закрытых окнах. По телевизору в те дни показывали одну передачу – нескончаемый балет «Лебединое озеро» и иногда короткие выпуски новостей, в которых ничего не объяснялось, своеобразные новости ни о чем. После выпуска снова начинался все тот же мрачный балет про лебедей, долгий, занудный, в четырех картинах и двух актах. Озеро постепенно растекалось в море и грозило превратиться в «Лебединый океан». Этот балет для советских людей всегда был тревожным сигналом. Первые же его такты настораживали, и независимо от того, в каком настроении находился человек, в жилах начинала стыть кровь. Как единый сигнал опасности, балет «Лебединое озеро» моментально вселял волнение и растерянность, такая уж за годы закрепилась привычка. Когда умер Брежнев, передавали «Лебединое озеро». Когда умер Андропов, в телевизоре танцевали все те же Зигфриды и Одетты. Да и когда умер Черненко, Чайковский с улыбкой слушал с небес свое похоронное детище. А путч сделал все, чтобы и старика Чайковского, и балет «Лебединое озеро» люто возненавидели. Одинаковые девушки в белых пачках бегали по сцене, стуча пуантами и изображая лебедей, три дня подряд, не переставая и не уставая. И как только Одетта и Зигфрид в самом конце балета давали клятву вечной любви друг другу и радостно встречали первые лучи восходящего солнца, шла короткая отбивка с титрами, и начиналось все по новой – из оркестровой ямы доносилась печальная мелодия гобоя, перерастающая, как говорится, в тревожную, с гулом литавр и тромбонов. И снова-здорово: совершеннолетие принца Зигфрида, охота на лебедей или до лебедей, красавица Одетта, затерявшаяся среди девушек-птиц, которой принц признается в любви. А дома ждет на смотрины мама – пора жениться! Появляется Одиллия с папой, злым волшебником, принц в восторге от Одиллии, и черт с ней, с клятвой, данной на пруду какой-то птичке! Потом раскаяние, он же принц все-таки, кровь-то голубая. Битва со злым волшебником. Победа. Любовь торжествует. Как-то так, в таком порядке. И да, самое любимое советским народом – танец маленьких лебедей, которые вчетвером, не в силах оторваться друг от друга, игриво прыгают по сцене. И снова гобои, тромбоны и нежная мелодия томления Одетты. И так три дня подряд! Новости по ТВ. Август 1991 года Три полноценных, сука, дня! И без подробностей, скупо, в шесть утра в новостях наврали, что Горбачев заболел и не может исполнять обязанности президента. Их может исполнять некто Янаев. Роберт слушал и курил одну сигарету за другой. Москва была перекрыта – чрезвычайное положение, комендантский час. Повсюду стояли танки и толпились люди. И снова балет. – Ты хоть бы натощак не курил, Робонька, мы ж с тобой договаривались, натощак нельзя, – Алена понимала, что эти слова услышаны не будут, хотя, может, и будут, но бесполезно ждать результата. – А это не натощак, Аленушка, я еще не ложился, значит, вчерашний день еще не кончился, – на полном серьезе ответил Роберт. – Янаев… Откуда взялся этот Янаев… Кто это вообще? – Поспи часок, все равно ничего пока не узнаем, поспи, загонишь себя совсем, – Алена видела, как изменился Роберт за эти сутки. А врач просил не нервничать… Много этот врач понимает… Как можно не нервничать, когда так страшно… Зато из-под пера летели стихи. Как живешь ты, великая Родина Страха? Сколько раз ты на страхе Возрождалась из праха!.. Мы учились бояться еще до рожденья. Страх державный Выращивался, как растенье. И крутые овчарки от ветра шалели, Охраняя Колымские оранжереи… И лежала Сибирь, как вселенская плаха, И дрожала земля от всеобщего страха. Мы о нем даже в собственных мыслях молчали, И таскали его, будто горб, за плечами. Был он в наших мечтах и надеждах далеких. В доме вместо тепла. Вместо воздуха – в легких! Он хозяином был. Он жирел, сатанея… Страшно то, что без страха Мне Гораздо страшнее. И следом еще: Помогите мне, стихи! Так случилось почему-то: На душе Темно и смутно. Помогите мне, Стихи. Слышать больно. Думать больно. В этот день и в этот час Я — Не верующий в Бога — Помощи прошу у вас. Помогите мне, Стихи, В это самое мгновенье Выдержать, Не впасть в неверье. Помогите мне, Стихи. Вы не уходите прочь, Помогите, заклинаю! Чем? А я и сам не знаю, Чем вы можете Помочь. Разделите эту боль, Научите с ней расстаться. Помогите мне Остаться До конца Самим собой. Выплыть. Встать на берегу, Снова Голос Обретая. Помогите… И тогда я Сам Кому-то помогу. Стихи действительно помогали, и прежде всего самому Роберту. Он жил стихами, да и не только он. Алена каждый раз, как муж спускался со второго этажа, вопросительно смотрела на него – почитаешь? Этот вопрос был во взгляде, вслух она его не произносила, знала, будет что – почитает. Ждала не только потому, что стихи в этой новой его жизни взлетели еще выше и были действительно прекрасны, а и потому, что если он писал, значит, был в силах и в относительном здоровье. Но… в каждом стихотворении он так или иначе прощался. Все время. Постоянно. Словно был одержим уходом. И иногда прощался очень откровенно… Ах, как мы привыкли шагать от несчастья к несчастью… Мои дорогие, мои бесконечно родные, прощайте! Родные мои, дорогие мои, золотые, останьтесь, прошу вас, побудьте опять молодыми! Не каньте беззвучно в бездонной российской общаге. Живите. Прощайте… Тот край, где я нехотя скроюсь, отсюда не виден. Простите меня, если я хоть кого-то обидел! Целую глаза ваши. Тихо молю о пощаде. Мои дорогие. Мои золотые. Прощайте!.. Постичь я пытался безумных событий причинность. В душе угадал… Да не все на бумаге случилось. * * * Никому из нас не жить повторно. Мысли о бессмертье — суета. Миг однажды грянет, за которым — ослепительная темнота… Из того, что довелось мне сделать, Выдохнуть случайно довелось, может, наберется строчек десять… Хорошо бы, если б набралось. В комнате повисла долгая пауза. Алена держала в дрожащих пальцах сигарету и пряталась за ее дымовой завесой, не смея поднять полные слез глаза. – Пап, зачем ты нам это читаешь, – не выдержала Катя. – Это же невозможно слушать, так нельзя, это неправильно… Хотя бы мамку пожалей! Слезы полились из ее глаз тоже, она закрыла лицо руками и заплакала, как маленькая девочка, горько-горько. Мама подошла к ней и крепко обняла. Обе они лили горючие слезы и обе чувствовали причину этих слез. Им казалось, что это так несправедливо: после нескольких лет хождения по мукам все равно не поверить, что все страшное уже позади, и в каждом стихотворении с ними прощаться. – Девочки мои родные, – Роберт навис над ними и тоже обнял обеих, нежно и спасительно, словно защищая от их горьких мыслей. Алена уткнулась ему в плечо и всхлипнула. Катя спрятала голову под родительское крыло и почувствовала себя одновременно очень счастливой и безумно несчастной. – Девочки мои, – повторил Роберт, прижав их посильнее, – что же я могу сделать? Пишу, что пишется, внутри удержать такое не в силах. Хотите не хотите, готовлю вас, все равно этого не избежать, я это уже давно понял и принял. Опухоли нет, а предчувствие смерти осталось, засело глубоко, не выковырять. Не писать не могу – извините. Не читать вам не могу – тоже извините… Вот и поскуливаю… Жизнь идет быстрее, чем мы живем, вот и переписываю ее на бумагу, чтобы что-то осталось. Так и стояли они одним единым существом, вросшие друг в друга и пропитанные друг другом, а как могло быть иначе? Девочки, чуть успокоившись, перестали всхлипывать и даже нашли в себе силы улыбнуться: ведь их любимый человек – вот он! – стоял перед ними, и надо было радоваться именно этому, жить этой минутой, а не думать, что станет когда-то потом. То нахлынет боль, то отпустит боль, — отчего болит, сам не знаю я… Песни главные есть в судьбе любой: колыбельная, поминальная… Колыбельную я забыть успел, только помню то, что она была! Пела мама мне, словно ангел пел, и хотелось жить от её тепла… Снова быть зиме, а потом весне, И восходит вновь солнце рыжее… Поминальная, не спеши ко мне! Всё равно тебя не услышу я… То нахлынет боль, то отпустит боль, — отчего болит, сам не знаю я… Песни главные есть в судьбе любой: Не спеши ко мне, поминальная! ---------- Пионы на юбилей Пионы на юбилей Приближался юбилей Роберта. Шестьдесят лет. Ко дню его рождения вдоль дорожки, ведущей к дому, расцветали, как и каждый год, жирные розовые благоухающие пионы. Катя обязательно ставила большой букет в комнату, чтобы в доме запахло июнем. Это давно уже стало ритуалом. Букет дачных пионов на столе – можно поздравлять папу с днем рождения! Все дни рождения Роберта проходили обычно шумно, хлебосольно, людно, открыто и очень весело – с лотереями и импровизированными концертами. Улица Серафимовича из-за наплыва гостей спонтанно перекрывалась машинами, а из-за заборов торчали головы соседей и просто уличных зевак. Концерт на участке Крещенских, где среди дачных сосен, берез и шашлычных костров пели Муслим Магомедов, Иосиф Кобб, Юрий Гуляевский и другие не менее популярные эстрадные товарищи, по телевизору не показывали, и грех было такое пропустить. Получалось так, что каждое двадцатое июня в Переделкино всенародно праздновали день рождения замечательного поэта и просто прекрасного человека Роберта Ивановича Крещенского. Собственно, каждый день его рождения был похож на предыдущий – и по меню, и по составу гостей, и по необузданному веселью, и по концертной программе. Да и по количеству подвыпивших гостей, которые оставались на даче до утра, не в состоянии дойти до такси и уж тем более до электрички. Юбилей в девяносто втором стал другим. С деньгами было трудно, все шли на поддержание кажущегося здоровья Роберта и на сохранение более-менее приемлемого образа жизни семьи Крещенских. Про юбилей не хотелось даже думать, не до жиру. Хотя Алена понимала, что день рождения нужен прежде всего Роберту. Он никак не мог восстановить свое дооперационное состояние и, видимо, надежды на это уже не было, как и сил. Но все равно решили праздновать. Накануне юбилея Кате позвонил Иосиф Кобб: – Катрин, ты сегодня в Москве или в Переделкино? – В Переделкино, готовимся к гостям. – Прекрасно! Я заеду минут через пятнадцать, ты смогла бы выйти за ворота? Только Робу не говори ничего, пожалуйста, просто выйди на улицу, – попросил Иосиф. Катя, хоть и удивилась такой необычной просьбе, но покорно и вовремя вышла за калитку. Через пару минут подрулил Иосиф, сам за рулем. Вышел из машины, поцеловал Катю и вручил пухлый конверт: – Робу, пожалуйста, не говори ничего! Это на день рождения. Не обсуждается. Надо, чтоб он радовался – и жизни, и гостям, и хорошим продуктам. Как когда-то. Это наш с тобой секрет, прошу никому ничего не говорить. Просто устрой папе шикарный день рождения! Ты же и сама зарабатываешь, вот и скажи, что накопила! Он сел в машину и тронулся, махнув из окна рукой. Катя пару минут так и простояла, глядя, как Иосиф уезжает по пыльной ухабистой дороге. Катерина довольно успешно работала риелтором, сдавала квартиры направо-налево, получала за каждый договор свои проценты и стала, честно говоря, одним из основных добытчиков и в своей семье, и в родительской. У нее и самой мысли не было оставить папу без юбилея и отложить эти деньги на что-то другое. А тут такое неожиданное подспорье. Спорить с Коббом не имело смысла – если он что-то решил, то никакое другое мнение в расчет не шло. Катя и не сопротивлялась, но этот широкий жест очень оценила. Но все равно список гостей пришлось хорошенько сократить, уже и речи не могло идти о сотне человек, которых всегда вмещала просторная поляна перед домом Крещенских. Решили устроить юбилей в самом доме, стол (вернее, два составных) накрыть в гостиной и смежной с ней комнате и всех чинно-мирно усадить, а не пускать, как обычно, с тарелкой по саду. Встал вопрос, чем кормить, вернее, где взять еду. Это был вопрос из вопросов. В магазинах не продавалось буквальным счетом ничего. Даже меньше, чем ничего. Исчезли даже пирамиды никому не нужных консервов, обвитые паутиной. Оставался рынок с баснословными ценами, на котором можно было купить более или менее сносные продукты, и валютные магазины. Был, правда, еще один сто́ящий магазин на Кутузовском проспекте под простым и все объясняющим названием – «Хороший». Катя и раньше заезжала в него, но скорее чтобы полюбоваться на деликатесы и вспомнить, как выглядят настоящие продукты. А сейчас поехала прицельно, тем более что находился он по дороге в Переделкино. Магазинчик был маленький, скорее напоминал лавку: три прилавка всего, но вмещал все возможные яства: копченые балыки, икру разного цвета, колбасы, ветчины, сыры и французские вина, фрукты и шоколад – все было очень волшебно сконцентрировано в одном месте. Катя поменяла честно заработанные доллары в мобильном обменнике, припаркованном у гостиницы «Украина», и поехала по Кутузовскому покорять магазин «Хороший». Там она оказалась в гордом одиночестве – долго крутилась перед прилавками, сверялась с длиннющим списком, который втайне от всех составила, приседая и рассматривая продукты, принюхиваясь и приглядываясь, чтоб не ошибиться, выспрашивая у продавщицы, что какой свежести, и купила в результате полмагазина. Еле-еле, в три приема, дотащила кое-как сумки от калитки до дома. Роберт работал у себя в кабинете, а девочки с мамой художественно раскладывали на столе роскошную добычу, выкладывая, как на фотографиях в «Книге о вкусной и здоровой пище» сталинского образца. Копченые миноги стремились к длине жирненьких угрей, оранжевая семга оттеняла нарезанного на плотные кружки желтоватого осетра, розовый карбонад на блюде удачно сочетался с сероватой бужениной: розовый и серый – классика. Овощи и соленья добавляли яркости и цвета, а свежий лаваш своим немыслимым запахом активно поднимал аппетит. На большом отдельном блюде красненьким шипастым хороводом красовались усатые раки, а длинная хитрая стерлядка свешивала со стола свой копченый хвост. Аромат стоял сказочный. Пахло не чем-то продуктовым – пахло хорошей жизнью! Шестилетний и почему-то вечно голодающий Леша, роняя слюну, с вожделением ходил вокруг стола и заигрывал с копченой стерлядкой, заглядывая ей в глаза и поглаживая лоснящуюся спинку. Единственным неприятным моментом во всем этом роскошестве было то, что когда Катя аккуратно открыла упаковку с корейской морковкой, из нее, чуть пошатываясь, но вполне игриво, вылез оранжевый промаринованный тараканчик, который, казалось, даже немного икал. Все так долго разворачивали-прилаживали-перекладывали, что часть продуктов успела немного заветриться. Но вот, наконец, картинка устроила всех и напомнила известные старинные голландские натюрморты с излюбленным набором: ваза с цветами, окорок, ветчина, разнорыбье, лимоны, помидоры-огурцы… Для полной голландской картинки не хватало, скажем, старинного серебряного кубка, смятой вышитой скатерти и свежих устриц, но и так было восхитительно! – Робочка! Спустись, пожалуйста, ты нам очень нужен! – Алена заговорщицки подмигнула внукам и понюхала пропахшие копченостями руки. – Сбегай к деду, позови его вниз, только не выдавай наш секрет! Скажи, чай на столе. Алешка, довольный таким приятным поручением, – а он знал, что просто так, без дела, бегать наверх нельзя, когда там работает Роба, – бросился выполнять бабушкину просьбу. Алена, Катя, Лиска и маленький Митя сели вокруг накрытого старыми голландцами стола и даже не включили люстру, чтобы не портить картинку: свет из окошка, естественный, с примесью солнца, продирающегося сквозь переделкинский лес, художественно освещал то, что было так тщательно и мастерски разложено. Такому натюрморту действительно мог позавидовать любой художник, и не только старый голландский. Мешали разве что помидоры, которые в старину считались ядовитыми и не могли лежать на столе среди съестного, но они были так, для усиления впечатления. Все ждали молча, притаившись, изредка сглатывая слюну и вдыхая будоражащие ароматы. Раздались шаги на лестнице, и разгоряченный от возбуждения Лешка за руку ввел в гостиную деда. Роберт замер, увидев эту роскошную картину, вдохнул полной грудью плотный копченый воздух, который висел в комнате, и сел, тоже молча, на свое место. Вынул из полупустой пачки сигарету и долго, прищурившись, чиркал старой зажигалкой, которую все время грозился выкинуть. Наконец прикурил. Помолчал, оглядывая стол и задерживая взгляд то на одном блюде, то на другом. Потом тихо произнес: – Дожили… Дедушка с веселым внуком Лешей Да, дожили… Дожили не до такого роскошного стола, а до того времени, когда такой стол был в редкость. Дожили до того, что он сам не мог себе такой позволить даже на день рождения – дожили, в общем… – Спасибо, девочки мои… Видно было, что Роберт сильно расстроился, увидев все это великолепие. Хотя всеми силами хотели его порадовать. Посидели, помолчали, как на поминках по всем этим карбонатам, стерлядкам и миногам. Молчали даже дети, чувствуя внутреннее напряжение взрослых. Но тут в калитку позвонили: приехала машина от Иосифа Кобба, который Алену на этот раз предупредил, так и сказал: «Привезут от меня гуманитарную помощь», – и весело хохотнул. Машина приехала – полная выпивки, фруктов и сигарет – самый полезный подарок! Катя побежала открывать, а Роберт стряхнул с себя уныние и, тяжело поднявшись, пошел к себе в кабинет. Народа на день рождения было в этот раз не так много, как обычно, кто-то не смог, многих просто уже не позвали – на огромные толпы гостей по-настоящему не было сил, все растратили. Да и настроение было другим. Но Алена твердо решила день рождения Роберта во что бы то ни стало праздновать. Праздновать – и все тут! «Нужно воспрять, застоялись мы, нужно, обязательно», – сказала. Роберт не сопротивлялся, ему было чем похвастаться – стихов накопилось вдоволь. Когда на десерт осталось только вынести традиционный семейный клубничный торт, а все остальное было радостно съето и подвыпито, гости по традиции сели вокруг стола, чтобы получить самое главное – свежие, только что испеченные стихи. В течение нескольких лет в стихах был перерыв: сначала болезнь Роберта, следом операция, затем другая, долгое возвращение к жизни – не до этого было. И вот наконец появилось то, о чем сказать и чем поделиться. Роберт медленно спустился со второго этажа, прихватив с собой разрозненные, исписанные острым неровным почерком листы. Сел на свое любимое место за столом напротив телевизора, который сейчас непривычно молчал. В комнате, несмотря на большое количество народа, было тихо, лишь Лиска на кухне гремела посудой. Кто-то из гостей деликатно прикрыл дверь. Первым делом нужно было, конечно, закурить. Роберт, прищурясь, чиркнул зажигалкой и привычно вдохнул дым. Алена сделала то же самое, словно это было сигналом к началу чтения и без сигареты стихи невозможно было воспринимать. Наше время пока что не знает пути своего. Это время безумно, тревожно и слишком подробно… Захотелось уйти мне в себя, а там – никого! Переломано все, будто после большого погрома… Значит, надобно заново связывать тонкую нить. И любое дождливое утро встречать первозданно. И потворствовать внукам. И даже болезни ценить… А заката не ждать. Все равно он наступит нежданно. Раздался всеобщий вздох, словно все сидящие за столом его отрепетировали. Роберт опомниться не дал, продолжил: За датою – дата. Простой человеческий путь… Все больше «Когда-то». Все меньше «Когда-нибудь». Погода внезапна, Но к людям, как прежде, добра. Все крохотней «Завтра». И все необъятней «Вчера». Найти бы опору Для этой предзимней поры. Как долго мы — В гору. За что же так быстро — С горы?! Остаток терпенья Колотится в левом боку… Все реже: «Успею». И все невозможней: «Смогу». И снова общий вздох, словно каждый примерял мысль на себя, снова руки, тянущиеся за рюмкой, снова табачный дым, повисающий над столом… Сначала в груди возникает надежда, Неведомый гул посреди тишины. Хоть строки Еще существуют отдельно, Они еще только наитьем слышны. Есть эхо. Предчувствие притяженья. Почти что смертельное баловство… И – точка. И не было стихотворенья. Была лишь попытка. Желанье его. ---------- Переделкинская бытовуха Переделкинская бытовуха Трудно было привыкнуть к постоянной дачной жизни. Наездами – это одно, ощущение путешествия бодрит, и ты радуешься всему: веселящему густому воздуху, яростным птичьим песням летними ночами, отяжелевшим от малины кустам, гнущимся к дорожке, Боньке с языком на плече и с репьями в ушах, редким звонкам в калитку и пришедшим друзьям-соседям… Даже летящим на посадку во Внуково самолетам и проезжающим по нервам электричкам все равно радуешься. А постоянная оседлая переделкинская жизнь сильно отличалась от кочевой и поначалу тяготила. С продуктами было сложно. Сложно было и в Москве, но так сильно там это не чувствовалось. Магазинов здесь поблизости не было, не то что в городе. Один, утлый, маленький, обросший сиренью и пропахший плесенью пополам с людским разочарованием – у самого пруда, другой, с вечными алкашами, полулежащими у входа, – на станции Переделкино. Изредка среди алкашей сидели бабушки и торговали чем-то своим, кровным, дачным: медовыми яблочками, подсоленными семечками, корявой клубничкой в сезон или даже таранькой, неизвестно откуда тут взявшейся. Пока обе эти точки обойдешь в надежде хоть что-то урвать, полдня уйдет, да и вернешься с какой-то чепухой, а то и вовсе пустой. Область снабжали скудно, деликатесы – масло, сахар, сгущенку или растворимый кофе – никто и не мечтал здесь увидеть, да и повседневные продукты завозили не каждый день. А из мандаринового сока, морской капусты и завтрака туриста даже при самой богатой фантазии хозяйки приличного обеда не приготовишь. Хотя из кубиков сухого бульона «Магги» получался бульон мокрый, но каждый день его есть было опасно – начиналась жуткая изжога. Основные продукты приходилось возить из Москвы. Эту наиважнейшую функцию добытчика взял на себя Дементий, который после работы отоваривался в городе по блатным точкам и в блатных количествах: иногда большую коробку быстрорастворимой лапши притащит, бывало, пять килограммов гречки, прекрасной универсальной крупы, которая наряду с макаронами стала основой рациона Крещенских, как-то даже три бутылки постного масла привез и брикетик маргарина «Рама». В последнее время на московских прилавках все чаще и чаще стали появляться курьи бедра, давным-давно спаенные между собой морозом в единый шмат, которые, даже оттаяв, не желали расставаться, успев навсегда прорасти друг в друга во время долгого ледникового периода. Бройлеры… Это заморское слово, с одной стороны, резало слух, с другой – вызывало урчание в утробе в предвкушении обеда. Они, конечно, не шли ни в какое сравнение с куда-то разом пропавшими худощавыми отечественными синими курочками, но ведь были же, и на том спасибо! Подспорьем стали и переделкинские грядки, на которых царила Катерина. Чего только она ни сажала! Кусочек земли под картошку, экспериментальные баклажаны, огромные кусты кабачков и тыкв, ну а про салатные овощи и говорить нечего – в широком ассортименте. Да и зелени хоть отбавляй. А еще дачный участок был прекрасным поставщиком грибов! Обойдешь его, бывало, по осени и насобираешь на суп или на жарево. И белые водились, и опят немерено, и подосиновики с подберезовиками, а сыроеги и свинушки даже не брали. Опять же клубника насажена, пара старых вишневых деревьев, давно забывших, что они плодовые, и просто цветущих, старинная, растущая вдоль тропинки малина и пахучая земляника, когда наступает ее время. Все это подсобное давало немного витаминов и свежести на обеденный стол, но не наполняло желудок до сытого состояния. Помучившись так какое-то время, Алена придумала гениальный ход: она договорилась в Доме творчества писателей, который находился на их же улице Серафимовича, что им на дачу ежедневно станут привозить писательские обеды – первое, второе и третье. И поскольку на даче проживало целых два члена Союза писателей – Алена и Роберт, – обеды привозили на двоих! Это было не то что подспорьем, а живым самодостаточным обедом, которым, включив народную смекалку, спокойно можно было накормить всю семью. В чуть разбавленный кипящий куриный бульон, скажем, вбить свежее яичко, которое придаст супчику милую облачную консистенцию, да еще наделать микроклецек туда же, из манки, сытных, слегка приправленных травками. Вот и необычный супчик вместо голого бульона. А из четырех несчастных якобы мясных котлет на восемь человек – Алену, Роберта, Катю, Дементия, Лиску, двоих мальчишек, которые ели не хуже взрослых, и Валентину – соорудить прекрасные макароны по-флотски: наварить побольше макарон, пожарить побольше лука, размять туда четыре котлеты – и вуаля, как говорила Лидка, – обед готов! А подножный корм – Лидка так называла всевозможные салаты из сорняков, которые обожала делать на даче, считая, что это приносит двойную пользу – и сорняки уничтожаются, и организм необычными витаминами напитывается. И если Лидки уже год как не было, необычные рецепты ее жили и держали семью на плаву и в здравии. Особенно удавалась окрошка из цветков и листьев одуванчиков, со свежей, чуть необычной горчинкой, холодящая нутро и удивляющая солнечным цветом. Сныть, мокрица, дикий щавель, подорожник, даже листья островатого, чуть напоминающего горчицу левкоя – все шло в дело! Будет день, будет и пища – снова вспоминали Лидку. А ее салат из лопуха? А суп из него же? А варенье? При том что рос сорняк повсюду: и на участке, и в лесу за воротами. Лопух, обыкновенный лопух, всем знакомый с детства! Кто не лепил замысловатые фигурки из его колючек? Кто не бросался репьями в девчонок, да так, чтобы он запутался в волосах? Кто не вычесывал репейные колтуны из собачьей шерсти? А тут, надо же – варенье из лопуха… Лопух, казалось, был Лидкиным тотемным растением. Как только она его ни использовала! Во-первых, кормила им всю семью, считая очень полезным и наполненным витаминами. Даже в обычные помидорно-огуречные салаты в сезон добавляла наструганных молодых лопушиных листочков. А еще делала себе компрессы на натруженные за жизнь колени – отбивала листья тяпкой и обматывала распухшие суставы зеленью, которая за ночь успокаивала, снимала отек и позволяла утром встать без боли. Добавляла сок лопуха в кремы, которые замешивала ей косметичка из института красоты. Именно лопух был Лидкиным тайным ингредиентом, тот самый нюанс, который и делал, как она считала, крем молодильным. Готовила спиртовые настойки, по утрам разводила в воде несколько капель и, закрыв от счастья глаза, выпивала, чтобы очистить кровь. В общем, как только ни украшала им жизнь. С литфондовскими обедами жить стало лучше, жить стало веселей. Уже не обязательно было ежедневно слоняться от магазина к магазину: ровно в час дня у калитки останавливался микроавтобусик, в котором стояли судки с обедами, – заказывали, оказывается, многие. Вчерашние, чисто вымытые судки возвращались, а взамен водитель выдавал два новых, наполненных казенной едой. Телевизор на даче работал на все сто. Он бубнил постоянно, даже если в комнате никого не было. Главное было его наладить и подстроить антенну. Без антенны он не жил, сразу расстраивался, начинал кашлять и двоить изображение, а вскоре и вовсе затухал. Смотреть было чего, и разнообразие удивляло – часто появляющиеся новые передачи, здравые мысли, молодые дерзкие ведущие, так отличающиеся от оловянных советских дикторов, читающих текст по бумажке, все это завораживало и вселяло надежду во что-то свежее и, желательно, хорошее. Роберт с Аленой проходили уже подобное, вспоминая молодость, начало шестидесятых, ту самую оттепель, о которой столько было уже сказано и написано, но без масштабных выводов – так, было и прошло. И теперь в воздухе тоже вроде как витало некое намечающееся желание обновления, свежесть, о которой все так давно мечтали. Но она вроде как просто витала. Стопроцентной уверенности, что в стране грядут хоть малейшие изменения, конечно же, не было. Многое Алле с Робой в своей жизни пришлось пройти. И пустых надежд этих было вагон и маленькая тележка… Уже и вслух ни о чем не мечталось, а если и приходили какие-либо непривычно крамольные мысли, то наружу практически не вылезали, застревая где-то глубоко-глубоко, чтобы не радовать себя тщетными надеждами. В дерзкой безбашенной юности все разочарования воспринимались совсем иначе, казалось, что все равно еще немножко, и настанет время, еще совсем чуть-чуть и вот тут, совсем скоро… Но сейчас, когда обоим стукнуло за шестьдесят, когда много было сделано хорошего и нужного, а рядом совсем не осталось человеческого брака – все друзья были как на подбор, да и жизнь вроде стала уже предсказуема, пришло понятие, что время только уходит, быстро-быстро, не спрашивая, не притормаживая, тает, как снег на ладони, и чего там уже ждать… не догонишь и не переделаешь. Передачи иногда смотреть было странно и страшно, так откровенно там говорили. Мощный поток информации пугал Крещенских и одновременно завораживал, темы, которые обсуждались, и произносить-то было непривычно… «Расизм в России»… Господи, какой может быть в России расизм! «Насилие в семье»… Еще чего не хватало! «Преступные группировки» – вообще бред. Во все это не верилось, об этом никогда еще так открыто не рассуждали с экрана. А тут вдруг со всей откровенностью заговорили об Афганистане, подробно, вроде как правдиво, так, что волосы вставали дыбом. Тема хоть и была совсем не новой, но раньше подавалась благостно, поверхностно, отодвигалась как бы на задний план. Еще совсем недавно перед тем, как диктор скажет заветное «…и о погоде…», произносили несколько ничего не значащих фраз о войне в Афгане. А тут… Про погибших, раненых, про злые судьбы тех, кто вернулся, искалеченный телом и искореженный душой. Про то, кому, мол, это вообще было нужно. Про путч – спокойно, открыто, без эзоповского языка, своими словами. Про путчистов – разбирали их по косточкам, выворачивая жизнь наизнанку. Непривычно так было. Пугало. Удивляло. Переделкинцы сидели у экрана и смотрели с ужасом на неприукрашенную жизнь, а потом молча расходились. Нужно было переварить это все в тишине. Фильмы стали появляться смелые и откровенные, по большей части никудышные, но случались и приятные исключения. ---------- Конкурсная лихорадка Конкурсная лихорадка А еще вся страна подсела на конкурсы красоты. Да не только красоты – всего! «Раздвинем ногами дорогу к пьедесталу» – под таким негласным лозунгом эти конкурсы и стали проходить. Времена были бедными и смутными, деньги быстрыми и легкими, карьера проститутки, а уж тем более содержанки, многим девушкам казалась заманчивой… Какие только конкурсы не проводили! И географические – мисс всевозможных областей, городов и деревень, студенческие – мисс институтов, училищ, школ и детсадов, ведомственных – Мисс юрист, Мисс кардиолог, Мисс торговля, вплоть до леденящего кровь конкурса – Мисс КГБ. И понеслось! Людям, обычным людям, в основном, конечно, девушкам, захотелось наконец выйти из тени, примерить на себя новые возможности и сделать так, чтоб о них узнали. О них самих, об их стопроцентно естественной блондинистости, белозубости, круглогрудости, большежопости и голубоглазости. Новая страна – новые мисс и миссис, да и про мистеров не забывали. Внешние параметры затмевали мозговые возможности, да и бог с ним, хотелось открыто смотреть на красивое, не думая о последствиях. Какая разница, что с этими свежими хризантемами будет потом? К неземной красоте сразу пришвартовалась сила – а как без этого? – и вскоре все мисс и даже миссис были разобраны по расцветающим бандитским группировкам. Но мисс ежегодно обновлялись, эти, новые, тоже требовали профессионального груминга и достойного содержания. Прошлогодние же отработанные девочки спускались этажом ниже для развлечения бойцов. Круговорот воды в природе, все до обыденности просто. Не обошла конкурсная чаша сия и девчонок Крещенских. У них тоже зазудело, засвербело, захотелось испытать свои силы и возможности в одном из профессиональных конкурсов, ну что ж теперь делать-то? Профессиональных, заметьте, не просто конкурсов красоты! Мама с папой сдерживались, не лезли, все-таки детки выросли и сами должны принимать решения подобного рода. Да и у Катерины уже своя семья, пусть с Дементием и думают, надо не надо… Тем более ничего сверхъестественного в этих почти что бытовых конкурсах и не было, они стали фоном повседневной жизни. Катерина задумывалась о конкурсе «Миссис “Комсомольская правда”», а Лиска пришла как-то домой и мечтательно заявила, что собирается участвовать в конкурсе «Мисс Пресса». Родители на самом деле, конечно, загоревали, но загоревали внутренне, виду не показали. К горюющим сразу присоединилась Валентина, которой были ненавистны эти конкурсы рабынь, как на каких-то старинных рынках, – улыбнись, покажи зубы, пройдись в бикини, повернись, еще раз повернись, т-а-а-а-к, потанцуй перед жюри, повеселей потанцуй, т-а-а-а-к… Теперь песенку спой и на какой-нибудь легкий вопрос ответь, типа какая у тебя цель в жизни. – Тьфу, прости господи! Ну это ж срамота, одна срамота! Конкурс красоты! Это даже звучит зловеще! Ходют, с ногами от зубов, все такие на опыте, на кудрях, на туфлях, сиськами машут, жопу отклячивают, ну когда это такое было! Ни формы спереди, ни богатства сзади, плоское поколение! Но по цвету на любой вкус – блондиновые, брюнетовые, рыжие, просто – сало, мед, говно и пчелы! Я вот вчера смотрела «Мисс что-то», так перенервничала, что у меня одно полушарие заболело! Цитрамон пришлось пить! – и она трагически взмахнула руками. – Вот, Алла Борисовна, вспомните, в нашей, да и в вашей молодости за это в милицию могли сдать! А тут надо же – ни стыда ни совести! И все, главное, законно! – Валентина начинала быстро и яростно краснеть, когда заговаривала об этих бесчинствах. Ей вообще был противен этот наезд по телевидению на моральные качества трудящихся. – Вот она, ваша перестройка! Перестроились! Это, по моему разумению, высшая степень опасности для общества, я уж о детях не говорю! Это какая-то дурная пьеса! – и, чуть поскуливая, быстренько, ковыляющей походкой пошла от телевизора на кухню, чтобы немного успокоиться и дальше не распаляться. Никто и спорить с Валентиной не собирался, уныло все это выглядело – и голенькие девочки, чуть прикрывающие грех кусочками ткани, и истекающие слюной заплывшие старички в жюри, денежные, но извращенные донельзя. И на такой вот конкурс просились дуры-девчонки. Катерина думала об этом недолго, дня полтора, до тех пор, пока не узнала условия конкурса – и главным было участие в нем мужа! Типа, муж и жена – одна сатана. Мысль о конкурсе отпала моментально: если Дементий всецело доверял Катерине и давал ей полную свободу, то сам, кроме семьи и работы, особо ничем не интересовался, уж тем более такими глупостями. Кате же были интересны все задания конкурса, которые надо было пройти: профессиональные – взять интервью у одного из членов жюри, задать им какие-нибудь эдакие вопросы, с подвывертом, сфотографировать одну из конкурсанток на обложку журнала, и чисто женские – приготовить борщ (вообще блеск, ее был бы лучший!), навести себе вечерний макияж и пройтись в бальном платье по подиуму. Был еще один конкурс, вроде как шуточный – узнать голую ногу мужа среди остальных голых ног чьих-то чужих мужей! И если с первыми заданиями можно было бы легко справиться, то с голой ногой мужа была напряженка, как и с самим мужем на конкурсе. Так что участие Кати отпало само собой. Но Лиска твердо стояла на своем, двадцать два годика все-таки. И как это обычно бывает, одна из подруг тоже решила пойти посоревноваться и позвала Лиску – вдвоем веселей! – Дура, это ж будет круиз! Ты ездила когда-нибудь в круиз? Нет! А в Венеции была? Тоже нет! А видела пирамиды? – вопрошала подруга. – Вот и увидишь все это, а главное, сфотографируешься в Венеции на фоне пирамид! – Тоже мне, детская мечта! Пирамиды! Придумай чего-нибудь поинтересней! – Катины жалкие попытки отговорить сестру от свершения глупости успеха не имели, но ее больше волновали ненаписанные условия конкурса и моральный облик всех этих ведущих, журналистов и членов подстарковатого жюри. – Это же помойка, куда идут блатные девочки определенного пошиба, которых все эти старые похотливые дяденьки будут иметь и в хвост и в гриву! И первые места уже давно разобраны, точно тебе говорю! Ты-то тут при чем? Хочешь испытать судьбу? – Да при чем тут судьба, Кук, я просто хочу доказать, что со стороны можно, а не только по блату. Не волнуйтесь, не подведу, все будет хорошо, – Лиска звучала четко и уверенно. Может, успокаивала себя, может, родных. Но девочка вступила уже в разумный возраст и решение должна была принимать сама. Решила – значит решила, а остальные призваны были поддержать. ---------- Мисс Пресса Мисс Пресса Лиска собралась. Подала заявку от журнала «Юность», заполнила анкету, и через два дня дали ответ – по параметрам проходишь, берем на конкурс! Счастья, наивного детского счастья было столько, словно она уже выиграла и вернулась вся такая в короне и с красной шелковой лентой через плечо! К конкурсу нужно хорошенько подготовиться и прежде всего привести себя в форму. На все про все оставался месяц. Первым делом Лиска села на диету – гречка без соли и кефир. На второй день ее уже неумолимо тянуло к холодильнику. И хоть холодильник был грустный и пустой, девочку очень часто можно было застать на кухне, прислонившейся, как к березке, к его открытой дверце. Родители, хоть виду и не показывали, все равно активно переживали. Особенно Алена. Она перестала нормально спать. Ей снились ужасные картины разврата одновременно на всех палубах теплохода «Леонид Собинов», который сняли под конкурс. Стайки девочек с боевым раскрасом, в бикини и без, и, самое страшное, постоянная погоня за ее младшей дочкой, которая пытается уйти от преследователей какими-то темными узкими проходами и скрипучими железными лестницами, но везде ее поджидают выскакивающие из-за угла ненасытные члены жюри. А председатель жюри, не то композитор, не то главред, Алена во сне так и не поняла, – со скудным прозрачным начесом, маленьким хером и потными ручками, пытается накинуть на нее лассо, но девочка ловко уворачивается и в очередной раз спасается бегством. Каждое утро Алена вставала разбитая и полуживая от страха, словно за ночь ее успевали провернуть через мясорубку. И глядя на дочку, она словно все время прощалась, но где-то внутри, никак это не показывая. – Ну что вы за меня переживаете? – Лиска все эти нервы прекрасно чувствовала, но что можно было уже поделать? – Я все понимаю! Но ведь там, в жюри, все вполне вменяемые люди! Телеведущие и певцы, вы их всех знаете. Попросите за мной присматривать, если вам так спокойнее. И потом, это будет в круизе, на корабле. Целых три недели! Я помимо конкурса еще и на мир посмотрю. Турция, Мальта, Греция! Я ж нигде не была! И в Египте тоже! А там пирамиды! Для участия необходимо было заполнить подробную анкету и сделать портфолио с обычными фотографиями, без оголения. Это уже радовало. Катя взяла на себя роль фотографа. Она любила ходить с папиным фотоаппаратом по участку и снимала каких-то козявок, грибочки, листочки, в общем, переделкинскую природу, вернее, ее детали. Крупные формы ее мало интересовали, а всякие мелочи просто завораживали. А Лиска была, конечно, крупной переделкинской формой, и надо было еще приноровиться, чтобы ее сфотографировать как следует для этого портфолио. Фотосессия для конкурса «Мисс Пресса – 92» Сначала за дело взялся Дементий. Он, можно сказать, от рождения был прекрасным парикмахером, что без особых усилий вообще могло со временем превратиться в профессию. Он иногда подстригал домашних и всегда – мальчишек, которые очень были довольны результатом. Поэтому и Лиску он подкоротил, хорошо так, качественно, но практически под мальчишку. Хотя и красиво. Всем понравилось. Потом настала очередь действовать Кате. Делать профессиональный макияж ей вообще еще никогда не доводилось, чтоб не себе, а кому-то. Но почему бы не поучиться на сестре? Ее надо было хорошенько приукрасить для фотосессии, так, чтобы клюнули дедки в отборочной комиссии. Клюнули – в смысле, пропустили на конкурс еще дальше. И несмотря на то что Лиска и так была красавицей, природную красоту, по меркам ярких девяностых годов, необходимо было подъярчить еще сильнее. И вообще ей очень хотелось сделать все по-честному, никакого блата, никаких звонков, хотя многих из жюри Роберт хорошо знал лично. Но нет, Лиска пока верила в людей, верила, что мир вокруг справедлив и прекрасен, и если ты чего-то стоишь, то тебе воздастся по заслугам безо всякого блата. Катя усадила сестру напротив себя и начала малевать. Особых навыков у нее не было, зато одно общее правило она знала – надо, чтоб сестра бросалась в глаза. Необходимо было очень активно показать, где глаза, где щеки, где губы, иначе дяденьки из жюри вряд ли заметили бы лицо конкурсантки. Катя красила как могла, не жалея сил, художественного вкуса и дефицитных красок. Новая сестра получилась в два раза ярче обычной, даже в три. Немного приодели, высвободили на белый свет девичьи плечи, то малое, что могли себе позволить, на бо́льшие обнажения Лиска не соглашалась. Встал вопрос о том, как и где снимать, на фоне чего. Фонов оказалось много – дача все-таки, – но все какие-то банальные. Дом не подходил, глупо же – на фоне дома. В кустах тоже странновато, она ж не рояль… Прислонили девочку к березке – тут нашлось много скрытых смыслов: и девичья чистота, невинность, обновление и даже некая русскость. Рябинка тоже подошла – ягодки как раз закраснелись, набрякли, зрелостью своей оттенили сестринскую непорочность, окаймили свежее молодое личико, которое угадывалось под слоем краски. А в домашних интерьерах, где тоже решили пофотографироваться, приняли другое решение: повесили на стену, да какое там повесили – гвоздями прибили тяжеленное покрывало, связанное из суровых ниток или скорее даже из странного волосатого меха, длинного, объемного, дикого, колючего до невозможности, но цвета запоминающегося, апельсинового, необычного, густого. А чтоб подчеркнуть глаза невероятной глубины и голубизны, прикрыли плечики небесного цвета шелковой шалью, и образ заиграл. Красиво получилось, достойно. Усиленный отбор в круизную поездку и последующие туры на внешних параметрах участниц не закончился, наоборот, только начался. Первый и, наверное, самый главный конкурс был профессиональный. Требовалось отобрать именно журналисток, способных необычно и талантливо написать статью или взять интервью, а не просто красивых девочек с фигурой, глазами, зубами, гривой и прочими лошадиными характеристиками. День надо было проработать в редакции газеты «Комсомольская правда» и написать об этом репортаж по заданию главреда. Лиска справилась быстро и достойно, хотя тему дали скучную – про взлетевшие цены на белье для новорожденных. Лиска, у которой всегда наблюдалось обостренное чувство справедливости – в отца, наверное, пришла как-то домой с одного из испытаний сильно разочарованной. – Пап, они ж надо всеми издеваются, эти члены… – Кто, прошу уточнить? – Роберт от неожиданности подавился дымом. – О чем ты? – Члены жюри… Напыщенные, мерзкие… – начала Лиска. – К тебе приставали? – встрепенулся Роберт и, не дожидаясь ответа, быстро и четко произнес: – Сразу, повторяю, сразу громко и отчетливо посылай их на хер! Он так неожиданно и решительно это сказал, с таким напором, словно побоялся, что если станет раздумывать, то не сможет эти грубости произнести снова. Но раз дело касалось дочери, этот «хер» вписался в его речь вполне органично, несмотря на то что ругаться он не любил. – Что??? – переспросила Лиска, не поверив своим ушам. – На хер! Конкретно на хер! Посылай каждого, кто посмеет тебя оскорбить! И, главное, сразу, с этим не тяни! – Роберт звучал достаточно серьезно. – Пап, ну там же уважаемые люди, все из себя такие великосветские… – попыталась было отшутиться Лиска, но отец был неумолим. – Надеюсь, ты меня поняла: таких скотов, а если они себе позволяют приставать к вам, они и есть скоты, надо сразу отшивать, мгновенно! Иначе беда… Роберт эту «беду» так произнес, словно опыт в ее испытании уже имелся. Он снова закурил, помрачнел и замолчал. Потом посмотрел на ошарашенную дочку и протянул к ней руку: – Иди сюда, моя хорошая… – он приобнял ее и тихо произнес: – Очень прошу, поаккуратней там, в круизе… Знаю я этих журил, этих звукодуев, этих липких эстетов… Обведут вокруг пальца, наобещают… И девчонок предупреди, чтоб не велись… – Да бесполезно, они же издеваются над девочками, особенно провинциальными, вовсю, до слез доводят! Есть там парочка особенно противных, и вроде благообразные такие по телевизору, известные все, ведущие, корреспонденты… Одна девочка из Таллина, скромная, милая такая, сдала этим тараканам свою статью, и надо сказать, хорошо написанную, про какую-то там полезную ягоду, и огребла от них сегодня на все сто! Из-за нее, можно сказать, конкурс объявили международным. Но, видишь, не пришлась, то ли чье-то место блатное заняла, то ли просто кому-то не понравилась, то ли, наоборот, кому-то понравилась, но… ну ты понимаешь… И разговаривают так… «Писать, – один хмырь ей там сказал, – ты совершенно не умеешь. Что ты не умеешь еще? Ты думаешь, что твои таланты тебе тут пригодятся? Зачем надо было так далеко из-за вашей заграницы ехать, чтобы так быстро обосраться?» Представляешь? Так и сказал. При всех. Я даже решила, что ослышалась. Винтажный газогенератор… – Что? – не понял Роберт. – Старый пердун! – перевела дочь, и оба засмеялись. – Надо отвечать, никому ничего не спускай с рук! – Роберт снова закурил. Лиска открыла форточку, чтобы хоть немного проветрить. В комнату ворвался свежий пахучий воздух, но пробиться и хоть немного разбавить дымовую завесу ему не удалось. Лиска пошла на кухню, налила себе крепкий чай и села рядом с папой в гостиной. – Мне вчера тоже пытались всунуть деньги… – призналась Лиска и зачем-то покраснела. – Кто? – снова посерьезнел отец. – Да один там жирдяй, даже не член жюри, просто чей-то там друг… Их много на конкурсе бродит… Сует мне пачку денег и смотрит внимательно своими свинячьими глазками, ждет восторга или реакции, не знаю… Бери и приходи, сказал. – А ты что? – А я говорю: «Мне не надо, у меня деньги есть»… Он даже не ожидал такой наглости – как? девочке не нужны деньги? Такого не бывает! Но зато отстал моментально! Вся эта нездоровая возня вокруг конкурса, конечно же, волновала родителей, но в дочке своей они были стопроцентно уверены. Сначала отпустили ее на так называемые «сборы» в какой-то подмосковный санаторий, где за несколько дней из девочек обещали сделать профессиональных моделей. Дизайнеры, балетмейстеры, визажисты, стилисты, инструкторы по шейпингу и аэробике, даже логопеды сразу наводнили санаторий. Их было намного больше, чем самих конкурсанток. Поселили пятнадцать отобранных девочек в одну большую комнату, чтобы, так сказать, все были на виду. Но на магическое слово «модель» слетелись местные и даже столичные братки, враз оккупировавшие санаторные сауны и бани в надежде легкой наживы. Пришлось держать круговую оборону. И вот, наконец, Лиску всей семьей проводили в круиз. Волновались сильно. Даже слишком. Провожали, словно в рабство и на всю жизнь. Алена пыталась скрыть слезы, но получалось так себе. – Звони нам при любой возможности, звони, пожалуйста… – она шмыгнула носом и сделала вид, что это подкравшийся насморк. – Эх, если б только Владик с вами поехал, я была бы абсолютно спокойна… Уж он бы присмотрел за тобой… Отец Дементия, Владик, Владислав Иосифович, был главным редактором модного толстого журнала для деловых людей и довольно известным среди журналистов, особенно международников, и тоже мог бы, по идее, отправиться в круиз. Но время у него было на вес золота, тратить его на эти глупости не хотел, хотя и обещал позаботиться, чтобы Лиску там в обиду не дали. В общем, как могли, обложили девочку со всех сторон ваткой, как хрупкую елочную игрушку, и отправили в опасное заморское путешествие. Одесса, Константинополь, Мальта, Венеция, Каир… Эти названия Лиске казались абсолютно сказочными, и она по-настоящему была счастлива. Конкурс – да, естественно, само собой, – это испытание по-прежнему безумно радовало, но путешествие в эти волшебные места невозможно было ни с чем сравнить. Мечта становилась явью. ---------- Обидные ругалки Обидные ругалки Дома тоже не сидели сложа руки. Помогали кто чем может. Но никто ничем помочь не мог, как ни пыхтел и ни старался. Звонки от дочки – редкость, писем совсем нет – чего их писать, если они сто лет будут идти! Вышли из положения просто – Роберт написал стихи, много стихов, а Алена с Катей и Дементием их оформили в отдельную доморощенную книгу и напечатали. Получился практически эпос, но сначала шло объяснение: ОБИДНЫЕ РУГАЛКИ ДЛЯ ЛИСКИ-ЗАДРЫГАЛКИ* Есть такая народная примета: когда человек отправляется из дома по какому-нибудь важному делу (экзамены, устройство на работу, дальняя поездка), его надо ругать, чтобы ему сопутствовала удача. Причем ругать много и часто, любыми словами, кроме, правда, «дурак» или «дура». Лизавета совершенно неожиданно для всех собралась и уехала в круиз на теплоходе «Леонид Собинов». Родители только руками развели – что-что, а бороться за звание «Мисс Пресса» – явно не ее дело. И принялись ругать. К ее возвращению гордый отец написал, «издал» и переплел «книгу». Называлась она «ОБИДНЫЕ РУГАЛКИ ДЛЯ ЛИСКИ-ЗАДРЫГАЛКИ». Сборник создан и отпечатан в одном (!) экземпляре коллективом авторов Издательства «ПЕРЕДЕЛКИНО». Октябрь, 1992 год. ОДНОЙ ЗНАКОМОЙ УЧАСТНИЦЕ КОНКУРСА «МИСС ПРЕССА» У меня такая мысль: никакая ты не мисс!.. Трали-вали, гули-гули, ты – не мисска, ты – кастрюля! Стерва и воображала! Сучка! — (Из Москвы сбежала от страдающей родни…) Мамка просит: – Не тони! От зазнайства не дымись, никакая ты не мисс!.. Возвратись хоть моською средиземноморскою. ОТПЛЫТИЕ Лиска – стерва и уродина! Плесневелая смородина! Собеседница фиговая! Кукла, ватой нашпигованная! Нет ни кожи в ней, ни рожи. Пары слов связать не может. От нее не будет проку… Кто ее пустил в Европу?! СОИСКАТЕЛЬНИЦЕ ЧЕГО-ТО НЕПОНЯТНОГО, НЫНЕ ПУТЕШЕСТВУЮЩЕЙ ПО СРЕДИЗЕМНОМУ МОРЮ (баллада) Мы с мамкою знаем, (на то Божья Власть!), что ты у нас, в общем-то, не удалась… Поверь нам: ведь ты же, как пробка, тупа. Тебя ж заплюет и освищет толпа! Как только ты крикнешь свое: «Вуаля!!!» все сразу же прыгнут за борт корабля! От страха дрожа, уплывут, кто куда. И тут же над ними сомкнется вода… Морской телеграф застучит по складам. Поднимется международный скандал! И тотчас – еще до вечерней зари — пройдут демонстрации в Бонне, в Твери! Потребует Клинтон решительных мер! «Позор и презрение Лизоньке Р.!..» Когда же и солнце исчезнет во мгле, останешься ты на пустом корабле. Одна, как мигрень. Абсолютно одна… Зачем это, Лиска, тебе? На хрена? ЕСЛИ РАЗОБРАТЬСЯ Эх, раз! Еще раз! Ты — зараза из зараз! Инфузория. Микроба. Засмеет тебя Европа! Ты забыла долг и честь. Ну подумай: кто ты есть?! Твой поступок огорошил: ты же комсомолка в прошлом! Лезешь в конкурс неприличный, а у тебя диплом с отличьем! Эх, раз! Еще раз! Ты — зараза из зараз! Скоро станет всем известно, что таким, как ты, не место! Алена, на минутку прервав мужа, предложила положить эти веселые обзывалки на музыку, чтобы получились почти народные частушки. – Эх, дайте в руки мне гармонь! – засмеялась она. – А тебя еще считают, как это, гражданственным поэтом! Поэтом-лириком, романтиком! Да никто глазам своим не поверит, если это опубликовать и подписать – Роберт Крещенский! Давай дальше, прекрасно! РАЗГОВОР НАЧИСТОТУ Ох, как для Лиски, для какашки сочиню я обзывашки. Проявила Лиска прыть, вышла в море мелко плыть! Ай ля-ля! Ой лю-лю! Но я ей вот что заявлю: со всей своей оравой вдали от берегов ты потакаешь нравам буржуев и врагов! Танцуя до икоты, ты, под не наш мотив, позоришь теплохода здоровый коллектив! Вертя блудливо задом на ихнем сквозняке, порочишь ты тем самым культуру эС эН Гэ!.. Страна, где мощь ослабла, где холод и нужда, в КРУИЗ тебя послала! А ты ее КУДА?! Обидно мне особенно, что ты, презрев отца, бросаешь тень на СОБИНОВА — великого певца!.. …Ты не права, участница! Настолько не права, что у меня кончаются приличные слова. ПОЛЕЗНЫЙ СОВЕТ Лиска-Мисска, потрох сучий, стервь и ваучер вонючий! Ни об чем ваще не думай, мисс должна быть круглой дурой! Понапрасну не старайся, будь собой, не притворяйся. И тебе окажут честь. Ибо дура ты и есть! (Поскольку слово «дура» в ругалках употреблять нельзя, здесь его следует читать, как «ж…» А на рифму наплевать!) ---------- Круиз Круиз Двадцатидневное путешествие было сложным, утомительным и полным опасностей. Главная угроза исходила от разнузданных членов жюри и их дружков, которые в избытке ошивались на палубе. Лиска даже представить себе не могла, что эти журналистско-телевизионные люди, известные всей стране ведущие и маститые обозреватели, такие интеллигентные, значительные и добрые в эфире, окажутся наглыми и похотливыми кобелями, уверенными в своей власти. Слова «нет» для них не существовало. Ну, может, охлаждало на пару часов, давало, так сказать, жертве небольшую отсрочку. Но стоило им только в очередной раз заправиться у барной стойки, как девичий отказ забывался и все начиналось по новой. Начало конкурсного отбора. Видимо, тащим жребий И вот наконец наступил заключительный этап: последний конкурс – танцевальный, который и должен был все решить. Лиска шла впереди ноздря в ноздрю с Альбиной, журналисткой из «Комсомолки», которая в узких кругах была знаменита тем, что на спор спала с разнокалиберными сомнительными личностями и потом развернуто и подробно писала о своих ярких впечатлениях. В общем-то, она была неплохой журналисткой, но темы выбирала странные и опасные, с трудом проходящие даже видавшую виды газетную цензуру. Все профессиональные конкурсы обе девочки прошли на ура и тут заключительный – танцы. Лиска, не совсем, скажем так, виртуозно владеющая своим телом, боялась именно за этот конкурс – Лидкины балетные гены внучек никак не задели и размазались, не дойдя до цели. Зато родительские сделали свое дело – голова работала прекрасно. Лиска выбрала рокерский танец, где главными были костюм и наглая морда, все остальное было уже неважно. Она подговорила подругу, чтобы на стол членов жюри ей поставили рюмку с водой и для начала одним махом выпила ее, хорошенько, конечно, скривившись для общего впечатления. На втором столе ее тоже ждала рюмка с водой. И на третьем. Надо ли говорить, что танцев от нее уже не ждали. И зря! Несколько дерзких резких движений под жуткую музыку, один гранд батман, четвертая рюмка – и буря аплодисментов! И никакая Альбинина сальса положение уже не исправила. Сейчас начнется тот самый рокерский танец, решивший исход конкурса Наша лучше всех! Лиска единогласно стала «Мисс Пресса – 92»! Без блата, без волосатой руки. Можно было выдохнуть. Домой о победе сообщить из открытого моря было невозможно, надо было дождаться берега. А борьба за непорочную жизнь продолжалась. По всему кораблю была негласно объявлена охота на новую Мисс Прессу. Особенной активностью выделялся один яркий экземпляр с курдюком на шее, который членом жюри не являлся, а просто был привезен кем-то из них в качестве собутыльника. Он был вечно подшофе, кругл, разнуздан, скуден ростом и полностью оволошен. Толстая золотая цепка почти утопала в его оранжевых волосах на груди, где можно было запросто плести косы, а спину расчесывать мелким гребешком, почти как лабрадору. Победная речь на конкурсе «Мисс Пресса – 92» То ли это была природная аномалия, то ли прапрадедушка его переспал с орангутангшей, но факт оставался фактом – волос не было только на пятках и на ладонях. Ну и на голове. Видимо, после активного пубертата волосы у него с головы сползли на шею, грудь, спину, посветлели, истончились, а потом, как зараза, распространились и дальше по всем отдаленным человеческим местам. И сейчас рыжие волосики, обрамлявшие его необъятное тело, игриво светились на солнце, оптически увеличивая его и без того нехилые объемы. Зато коса его была королевской! Да, у него была и коса! Королевскость ее заключалась не в густоте, не в длине, а в цвете, словно вся яркость ушла в нее. Огненно-рыжая косенка была игриво заплетена и перехвачена на утлом конце аптекарской резиночкой. И добавляла ему, конечно, еще более высокий статус идиота. Все двадцать дней он проходил в цветастом шелковом халате с драконами, которые давно и явно рвались с его округлого брюха в стиральную машину и стойко подванивали салом. Он лапал девок и завлекал их своей оволошенностью. Ему казалось, что это его фишка и приманка. Других не было совсем. Все сводилось к обсуждению волос, этих «роговых нитевидных образований кожи, которые покрывают практически всю поверхность тела человека, кроме ладоней, подошв, ногтей, красной каймы губ, сосков, малых половых губ, головки полового члена и внутреннего листка крайней плоти». «Внутренний листок» его, видимо, находился в полном забвении. Неприкаянный и никому не нужный, неоволошенный его «листок» мечтал хотя бы о мимолетном пристанище, но за все двадцать дней мотания на корабле среди красавиц найти ему здорового применения так и не удалось. Девок он брал лихим скоком, распуская все имеющиеся в наличии руки, и удивлялся, даже обижался, когда им это не нравилось. Глазенки его были распутными даже до какой-то святости. Но нет, где бы он ни появлялся, вокруг него моментально образовывался вакуум. И если процесс перехода от обезьяноподобных предков к современному человеку занял более пяти миллионов лет, то этот экземпляр умудрился перескочить в наш мир до конца еще не перевоплотившимся. Он был каким-то необычным ответвлением, и им с большим рвением и удовольствием вполне могли бы заинтересоваться ученые-генетики. К Лиске похотливый фавн подкатывал не раз, поигрывая цепью, которая болталась у него среди полных волосатых грудей. – Елизавета Робертовна, вы та самая фам, которую я шершел! – витиевато перешел он на почти французский. – Вы бы выпили, драгоценная! А то не пьете и сбиваете весь корабль, который должен плыть в унисон! – глядел он на нее мутными глазами трески и пощипывал волосики на своей могучей груди, что, видимо, его сильно успокаивало на важных переговорах. – Спасибо, я не пью, – Лиска была с ними со всеми немногословна и категорична. – И деньги, я так понимаю, у вас есть… – И деньги, вы правильно понимаете, у меня есть. – А просто поговорить о жизни вы не хотите? – вдруг грустно спросил он и показался в этот момент таким несчастным и одиноким, таким никчемным и сломленным экземпляром, что Лиске на какую-то долю секунды его даже стало жалко. Его самого, его никчемность и неухоженность, ауру из жалких светлых волосиков, грязных замахренных драконов на шелковом пузе, стоптанные домашние шлепки, которые он привез из дома, даже сальный бокал с красным вином ей было жалко. Но только на секунду. – А надо? О жизни-то? – невозмутимо спросила Лиска, уже не видя в нем былой угрозы. Волосатый пухлик понимающе на нее посмотрел и решил выпить сам. – За иллюзию! Решительно заявляю – она превращает жизнь в сказку! И всё тут! Одна иллюзия закончилась, – он подмигнул Лиске. – Надо стремиться к следующей! – И отпил мощный глоток красненького. Быт на корабле был вполне налажен – два ресторана, шесть баров, где цены зависели от настроения и самочувствия барменов. Два бассейна с теплой и вроде как морской или мочевой водой и шезлонги. Круизная Венеция Шезлонгов, естественно, на всех не хватало, и пассажиры старались занять их с самого раннего утра, или лучше даже с поздней ночи, оставив на них какую-то личную вещичку и еще для верности обвязав ручки кресел полотенцами. Большинство участниц и членов жюри развлекались достаточно однообразно, словно волшебный корабль этот, приняв их на борт, враз лишил моральных устоев, нравственных принципов и просто памяти. Они жили именно этой минутой, именно этой поездкой, забыв о семьях, женихах, женах, правилах поведения, которым когда-то учила мама. Все это было мгновенно забыто, как только под их ногами заскрипели палубные доски. Когда на кораблик спускалась тьма, парочки залегали в помеченных чужими вещами шезлонгах, в труднодоступных местах корабля, даже в висящих над бездной шлюпках. Однажды вечером дежурный матросик, отвечающий за пожарную безопасность, проходил по коридору верхней, самой пафосной, палубы и увидел в коридоре, прямо у входа в каюту люкс, ритмично сопящую и постанывающую пару. Завистливо передал по рации на мостик – мол, что делать? – Возгорания нет? – спросил видавший виды капитан. – Возгорания нет, – по-деловому ответил матросик. – Тогда проходи мимо и не мешай. Еще какой-то гость, чрезвычайно богатый и довольно недалекий, поднявшийся на борт корабля в Греции, от обилия умных красоток вполне свободного поведения враз потерял над собой контроль и стал грозить, что «купит весь пароход с потрохами», то есть со всеми претендентками на звание «Мисс Пресса – 92». Члены жюри, видимо, в эти «потроха» не вписывались и сильно испугались, что греческий гость их просто-напросто выкинет за борт. Был дан сигнал охране, которая приковала его наручниками к ограждению палубы, где он и охлаждал свой купеческий пыл, пока полностью не протрезвел. Главный приз получен, но до Переделкина он не доедет. Хоть корона останется… Отбиваться от многочисленных желающих плотских утех приходилось часто, что стало своего рода лейтмотивом круизной программы, словно именно на этом она и основывалась. Но вот вдали наконец показались родные берега, и наша Мисс Пресса – 92 сошла на берег, даже не обернувшись. На Киевском вокзале ее встречала вся плачущая семья. Плакали, конечно, и от гордости за дочь, и от того, что все соскучились и безумно переволновались, но в основном из-за того, что девочка вернулась живой и невредимой после трех недель скитаний по морям-окиянам вдали от родного дома. Вернулась не с пустыми руками – в короне из топазов, как королеве и полагается, в жутко сшитой перекошенной чернобурой шубе и на белом коне. Конь на самом деле был не белым, а серым по кличке «Москвич», который, не доехав до Переделкино, по дороге начал разваливаться на части, как в плохом фильме: первой отлетела рулевая рейка, затем посыпались какие-то мелкие детали, и машина, потеряв управление, влетела в другую. Никто из людей особо не пострадал, но автомобиль восстановлению уже не подлежал. Хорошо хоть, что не сама Лиска была за рулем, она водить не умела, а вел «Москвич» представитель спонсора. Гора москвичовского металла еще долго лежала у входа на дачный участок, напоминая о первом Лискином месте в конкурсе «Мисс Пресса». Нескромная по сути, не мисска, а мучение. Нахальная до жути, до у-мо-пом-ра-че-ни-я!!! Теперь ее положено ругать. (Так полагается). Но что-то мне не можется. С чего-то не ругается. Кончилось мое веселье. Хватит. Больше – ни гу-гу… Я соскучился по Лиске. Я без Лиски не могу. Много рифм на слово «мисска»: миска, киска, одалиска, чуточку авантюристка, плиска, низко, близко, склизко, то ириска, то сосиска… Как ты там? Не укачало? Тихо замер у причала белый-белый теплоход… Здравствуй, Мисска – Новый год! ----------