Тунка Денис Владимирович Гербер XVIII век. Вэрдэ – эвенкийский мальчишка с репутацией глупца и неумехи. Его отцом был русский казак, а «вэрдэ» – означает «пучеглазый». Старейшины решают отдать Вэрдэ на воспитание шаману, полагая, что непутевость – шаманский признак. Но даже опытные шаманы в недоумении разводят руками. Как сложится судьба странного юноши в мире, полном разбойничьих набегов и кровавых распрей, и куда приведет его смертельная схватка с таинственной темной сущностью, от одного взгляда на которою люди впадают в безумие? ==================== Пролог Пролог Страшно, когда ночью звучит колокол. Не благовест полунощницы, не перезвон крестного хода, – бьют непрерывный тревожный набат. По освещённому факелами двору острога суматошно бегают люди. Кажется, что служилые действуют разумно, выполняя тщательно отработанные команды. Но, присмотревшись, понимаешь: действия не соотносятся между собой, и потому бессмысленны. Из казёнки со свинцом вытащили ядра и несут внутрь северной башни-избы, где отсутствуют бойницы под пушку – только под ружейный бой и пищали. В то же время две пушки безучастно стоят на «раскате» – бревенчатом помосте в центре двора; одна – пристреленная к противоположному берегу Иркута, другая – к подходам за воротами. Сейчас дула пушек направлены вниз. Про орудия словно забыли. Горит чан со смолою. Горит слабо, ничего не освещая. Подле него нет дежурного, лишь подбегающие казаки запаливают факела. Наполнена водой огромная бочка рядом с колодцем, предназначенная для тушения пожара от горящих стрел. Однако воду по расходящимся от бочки желобам не пускают. Казаки закрывают ворота, мешая слободским бабам укрыться внутри. Сначала прикрыли малую створку, обычно используемую вместо калитки, и только сейчас тянут большую, хотя надо бы наоборот, иначе засов встанет не так. Справа и слева от проездной башни громоздятся обмазанные глиною фашины. Их приготовили, чтоб обустроить огневые позиции на валу, да, видимо, позабыли вынести. Не весть бог на кого орёт десятник с факелом в руке. Лицо у десятника кумачовое; кажется, что с него содрали кожу. Рука, держащая факел, тверда, как корневище. Мимо катят бочки, тащат на спинах тюки, волокут какой-то ящик, похожий на гроб. Зачем-то затопили печку в тёплой караулке. Такое делают лишь во время зимних дежурств, а сейчас только заканчивается август. Установили дополнительные лестницы к нагородням на крышах хозяйственных построек. Но наверх без приказа никто не взбирается. Пустуют и галереи вдоль стен. Под одной из галерей у столба крестится коленопреклонённый. Осеняя себя троеперстием, он поочерёдно глядит то на сруб часовни, то на луну, небесной прорубью бледнеющую средь туч. – Един за единого! – надрывается десятник с кумачовым лицом, перекрикивая ржание лошадей в конюшне. – Един за единого! Голова в голову! Около казачьей управы стоят трое, двое – в подрясниках, один в распахнутой белой рубахе. Они спорят, чьё нападение в остроге отбивают, и никак не могут договориться. Хватают друг дружку за одежду, за руки, едва ли не пускают в ход кулаки. Наконец, одному из священников удаётся остановить спор. – Какое нападение? Угомонитесь! – кричит он. – Я со слободки бежал – вокруг никого. Тут и второй священник приходит в себя. Обращается к мужику в распахнутой белой рубашке: – И вправду, Андрей Данилович! Нет никакого нападения, лишь морок дьявольский. Остановить всё это нужно. И на молитву вместе вставать! ---------- Часть I Мальчик с хорошим пальцем Часть I Мальчик с хорошим пальцем 1 Убить Тыкульчу… – такая идея приходила к Вэрдэ и раньше, но сейчас она казалась как никогда свежей и заманчивой. Исчезнет Тыкульча – и с ним исчезнут унижения, насмешки, обиды. Вся жизнь переменится к лучшему. Вэрдэ осмотрел дядьку: его грудь, обтянутую ровдугой с завязками и украшением из бахромы, расшитый конским волосом пояс и висящие на нём ножны. Он мог бы легко выхватить нож. Костяная рукоятка сама просилась в ладонь. – Чего там делал? – спросил Тыкульча. Ухмылка искажала его большие потрескавшиеся губы. С правой стороны рта торчал жёлтый клык – неизменный повод для женских шуточек. – Ничего, просто гулял, – ответил Вэрдэ. Тыкульча с пренебрежением оглядел мальчишку, задержал взгляд на его неплотно сжатой правой ладошке. Ухмылка переползла на другую сторону рта, в этот раз обнажив зияющую меж зубами дыру. – Почему так далеко убежал? Я же велел оставаться рядом. Вэрдэ не ответил. Он стоял спиной к сосновому выворотню, напоминающему распахнутую в зевке пасть и тяжело дышал. Появление Тыкульчи немного испугало его. Взволнованно билось сердце, и почти в такт с его биением мягко и нежно трепыхалось в правом кулаке. – Пойдём, дулбун [1] , – сказал Тыкульча. – Кажется, уже всё решили. Они отошли от поваленной сосны и зашагали по оленьей тропке. По правую руку тянулись травянистые кочки вперемежку с лужами, слева рос смешанный и какой-то неустроенный лес. Высоченные дерева в нём соседствовали с подростом, полянки и прогалины заросли кустами жимолости, а кое-где лежали большие круглые камни, будто бы прикатившиеся с гор. Узловатые щупальца корней, пересекая тропинку, тянулись от леса к болоту. Они не боялись ни оленьих копыт, ни ног человека. Вэрдэ любил это место. И неизменно приходил сюда, когда стойбище располагалось неподалёку. Тропа делила мир на две части. Сделаешь шаг в одну сторону – окажешься в царстве стрекоз и лягушек. Ступишь в другую – деревья окружат, укутают прохладой. Никто не обращал внимания на границу между мирами, а Вэрдэ она казалась явственной и важной. Граница вселяла уверенность, что оба мира ему подвластны; он не подчиняется ни законам леса, ни законам болота – живёт по собственным правилам. После этого случившегося три года назад открытия Вэрдэ обнаружил и другие незамеченные людьми границы. Он безошибочно определял момент полдня, когда хозяйка неба Делача пересаживается с коня на собаку, или день, когда сила духов холода окончательно иссякает и начинается весна. Главной же границей, что он для себя открыл, оказалось мгновение, предшествующее пробуждению. Поначалу линия между сном и явью была не толще паутинки, затем её удалось расширить, укрепить. Балансируя на ней, Вэрдэ ощущал переполняющую его силу. В эти мгновения грезилось, будто тело распухает до чудовищных размеров, а всё необъятное мироздание становится хрупким и беззащитным существом – лягушонком, зажатым в кулаке. Тыкульча шёл молча. Наполовину седые волосы, собранные в пучок кожаной полоской-лэтэкэ, двигались от одной лопатки к другой. Вэрдэ снова подумал: «Не вонзить ли в эту спину нож?» Желание становилось навязчивым… Он перевёл мысли на собрание. Сегодня жизнь переменится и без убийства Тыкульчи. Старейшины дадут второе имя. Какое оно будет – не всё ли равно? Главное, взрослое, настоящее. А старое отпадёт, как иссохший листок от ветки, и забудут про него. Хорошо, если б забыли. Тропа обогнула берёзовую рощу, и показалось стойбище – одиннадцать островерхих чумов с тянущимися в небо пуповинами дыма. Согнанные с пастбищ олени толпились на обнесенной жердями полянке, по четырём углам которой чадили дымокуры. Два чума уже сбросили с себя покрытие из вываренной бересты, выпячивались только четыре главных шеста. Хозяева этих жилищ готовились уезжать с многолюдства: близился иркин, месяц обдирания рогов, и нужно было подыскивать стоянку ближе к травянистым долинам. Старейшины собрались позади стойбища у костра – там, где должно приниматься совместное решение. Вэрдэ подождал дозволения, сел к огню и осмотрел четыре обращённые к нему лица. Дёнун, самый старый представитель рода, расположился в центре. Кожа на его щеках истончилась и обвисла, время едва ли не полностью вдавило нос в поверхность лица. На подбородке вперемежку с седыми волосами торчали какие-то чёрные иглы. Справа от Дёнуна горделиво восседал Отани, знатный охотник, убивший, если верить рассказам, огромного полосатого медведя. По другую руку – Бэркэнча, старик, которого оросы жаловали серебряным ковшом (за какие заслуги? – ответ всякий раз был новым). Четвёртое лицо было незнакомо Вэрдэ. Его обладатель выглядел молодо и держался скромно (если не сказать: стыдливо) – оглядывал сцепленные на животе пальцы, поджимал губу, вздыхал. «Сейчас моя судьба зависит от этих людей», – подумал Вэрдэ и сам ощутил себя сидящим в кулаке лягушонком. – В нашем роду имена придумывают родители, – начал старый Дёнун, и все, кроме чужака, закивали головами. – У тебя, Вэрдэ, нет отца, но есть мать и дядька. Однако Тыкульча обратился к нам, потому как случай особенный, ага. Помню, двенадцать или тринадцать солнц назад мы тоже выбирали имя. Родители тогда нарекли своего мальчонку – как, уже и не припомню… – но к зрелым годам мальчонка оказался девкой. Старик засмеялся, потом раскашлялся, а когда унялся, осмотрел Вэрдэ. – Ладно имя!.. Непутёвость твоя – вот что удивительно. Женщины про непутёвость эту деткам шепчут. Предание почти, а ты вот он сидишь – живое предание. Вэрдэ ощутил пробежавший по плечам холодок. Не ожидал, что его непутёвость обсуждать станут. Все рассказы о непутёвости проистекают изо рта Тыкульчи. Да, многое не получается, но это потому, что отца нет. Отец бы научил. А дядька… Этот сам ничему не учит и старшему сыну запрещает. Он и не дядька вовсе, а муж материной сестры, нашедший замену своей покойной жене. Замену с бесполезным придатком. – Пойдёшь рыбу ловить, так мальков наловишь, – продолжал Дёнун. – Дрова собрать – гнилушек каких-то натаскаешь. Яму выкопать – норы бурундуковые получаются. Непутёвый! – Он тихо добавил: – Что тут поделать? Если разум кружит, то и руки с глазами не помощники, ага. Вэрдэ стиснул зубы. Его, пусть и сидел он у костра, а низкое осеннее солнце ещё теплило голову, пробивал озноб. Какая разница – путёвый, непутёвый. Имя называйте! – К оленям тебя и близко нельзя подпускать, – заговорил Бэркэнча, обладатель серебряного ковша. – Чуют животные в тебе какую-то скверну, волнуются. Как с диким зверем. Разве годится? Как с таким нутром к оленям? – Не злись и не обижайся, – попытался смягчить разговор Отани. – Жизни хорошей тебе хотим. Но у тебя пока и охотиться не получается, хотя взрослый почти… Может, потом охотник из тебя выйдет? Может, научишься? Мужчина должен быть добытчиком и кормильцем. Вэрдэ глядел в огонь, почти не замечая лиц старейшин. Сказать, что выйдет? Научится? Не было такой уверенности. Заговорил стоящий рядом Тыкульча. – Не рождён он для охоты. Часто брал с собой – толку никакого. Покажи, какого зверя поймал! – Дядька подтолкнул Вэрдэ в плечо: – Покажи, говорю! Вэрдэ разжал кулак. Крохотный лягушонок замер на ладони, моргнул, затем спрыгнул в противоположенную от костра сторону – прямо под ноги Тыкульче. Старейшины посмеялись, но без злобы. – Вот такого зверя добывает! И рыбу такую же! – Тыкульча усмехнулся и, сдвинув ногу, втоптал лягушонка в землю. У Вэрдэ кольнуло в груди. – Не опускай хвост, Вэрдэ! – подбодрил старый Дёнун. – Удивительна твоя непутёвость, бесполезность твоя… Вот поэтому и решили… – Он задумался, поводил подбородком. – Не годен на одно – годен на другое, иначе не бывает. Слушай! Вэрдэ поднял взгляд на старейшину. В глазах у Дёнуна не было ни веселья, ни злобы – лишь какая-то старческая тоска, обречённость. – Думаю, непутёвость твоя – не изъян, а шаманский признак. Бывает такое, что признак не снаружи, а внутри кроется, в характере. Шаман точно скажет, но я почти убеждён… Слышал про такое, ага. Вэрдэ не поверил своим ушам. Его непутёвость – шаманский признак? Что-то вроде шестого пальца или горба? Скрытое глазу уродство. – Завтра тебя отведут к сильному шаману – к Ангивче. Если тот подтвердит признак, там и останешься. Потом, когда духи дозволят, сам шаманом вернёшься. Настоящего шамана в роду не было много лет. Последний отбыл в нижний мир, когда Вэрдэ ещё качался в зыбке. Осталась только старая Агдыкак, которая могла общаться с духами лишь по весне, да и то не каждый год. Часто она передавала послания совсем не по делу: спросят её про половодье – отвечает про молнии, захотят узнать о судьбе пропавшего охотника – Агдыкак рассказывает про какие-то ягодные кусты. Некоторое время молчали. Небо густело от приближающихся сумерек, и Отани подкормил огонь тремя поленьями – по обычаю одно или два полена класть было нельзя. Глядя, как разгорается пламя, Вэрдэ думал о матери. Сидит она сейчас в чуме, ждёт решения старейшин. Расстроится, узнав, что сын уйдёт к шаману? Наверное, нет. Понимает: там ему будет лучше. Где угодно Вэрдэ будет лучше, чем в чуме у Тыкульчи. «Ну а имя? – вспомнил он. – Что с именем-то?» Спрашивать не решился – такое сочтут за оскорбление. Прерывать тишину должен старший по возрасту или положению. Дёнун снова раскашлялся, затем обтёр пальцами слезящиеся веки. – Что имени твоего касается… – Он издал какой-то крякающий звук – ни то хохотнул, ни то кашлянул. – Тут такое выяснилось! Все перевели взгляд на незнакомого Вэрдэ человека. Тот продолжал рассматривать свои руки и явно был не рад, что находится здесь – какую-то постыдную роль ему отвели на собрании. – Выяснилось, что у имени твоего есть скрытый смысл, – продолжил Дёнун – Второе значение как будто. Имя «Вэрдэ» означало «пучеглазый» и было отпугивающим именем – такие давали малоразвитым и больным детям, чтоб оградить от злых духов. Имена-обереги – одно отвратительнее другого: Корбо – лысый, Килтерой – вяленый, Догуя-ачин – голозадый. Девочку могли назвать Инникса – шкура собачья, или Тагин – лужа. Недавно родилась малышка, которую нарекли Бугдекэ – то есть «лишай». Но таких детей впоследствии переименовывали, или оставляли с двумя именами: настоящим – хэгдыгу, и шуточным, отпугивающим духов – эвибгэн. А про Вэрдэ словно забыли. Дёнун совсем скверно раскашлялся, затем сказал: – Ты «пучеглазый», потому что наполовину орос. Расскажи ему, друг-загачин. Чужак у костра наконец-то разнял пальцы, что-то смахнул с колена и, сочувственно взглянув на Вэрдэ, сказал: – В заектаевском роду говорят: мамку твою оросы силой брали. Они же отца твоего убили. Пытали сначала, к дереву привязали, ладони все исковыряли, затем ножом по горлу. Языки огня колыхались недалеко от лица Вэрдэ. Ощущая жар на щеках и лбу, он глядел в пекло, где обитает дух огня. Энекан Того, она определяет судьбу человека – смотрит из костра, оценивает: чего достоин, а чего нет. Что же он, Вэрдэ, такого сделал, что судьба лягается? В костёр не плевал, не мочился, не кидал в огонь смолистые шишки, не двигал головёшки острым предметом. Даже не ругался, когда разгорается плохо. – Вот только я знаю, что всё не совсем так произошло, – продолжал чужак. – Те оросы по Морю [2] на большой лодке приплыли, стойбище подле нас сделали. Слюду, камни ценные искали. Твоя мамка добровольно с одним из них свалялась, бегала к нему тайком. Я видел много раз, потому как работал при их стойбище. Мал был тогда, как ты. Однажды муж её явился – прознал обо всём, выследил. Он убил ороса, ну а затем уж и они его. Чтоб война не началась, велели матери твоей молчать, сама ведь виновата… В общем, те оросы не нашли, что искали, и осенью, пока лёд не встал, уплыли. Кто уж из двух убитых твой настоящий отец, я не знаю. У матери спрашивать надо. – Что тут спрашивать? – пробормотал Дёнун. – Ты на глаза его посмотри: орос наполовину. Потому так и назвала. Вэрдэ продолжал таращиться на пламя. Не хотелось видеть лиц сидящих у костра людей. Не хотелось, чтоб они смотрели на него. Все вдруг сделались такими же ненавистными, как Тыкульча. «Жаль, что матери нет рядом, – подумал он. – Сегодня ей нельзя выходить из чума и вредить общему делу. Догадывается ли она, что за историю тут рассказали? И правда ли всё это?» Он проглотил какую-то скопившуюся во рту мерзость и, нарушая правила, произнёс: – Имя!.. Что с моим именем? Никто не возмутился этой грубости, все понимали чувства мальчишки. – Выходит, имя-то не оберегающее, а настоящее, – сказал Дёнун. – Стоит ли его менять? Не знаю. Пускай решает шаман. «Как спокойно он говорит об этом! – поразился Вэрдэ. – Выходит, что настоящее…» А ему что? Ходить с детским именем? Никто «уважаемым» не назовёт, так и будут кликать «пучеглазым». Лет ему много будет, а всё от духов оберегается – позор! Не объяснять же всякому… – Будет хорошо, если шаманский дар окажется правдой, – продолжал Дёнун. – Наш род хиреет и страдает без достойного шамана. Ты мог бы стать помощником, хранителем здоровья для оленей и людей. Подумай об этом, Вэрдэ, прежде чем горевать или злиться. * * * Из всех женщин в роду мать Вэрдэ была самой низкорослой, худой и в то же время твёрдой, как просохшая на берегу коряга. Даже голос её походил на треск ломающихся сучьев. И с неприятной особенностью: скажет что-нибудь ласковое, а всё равно звучит как угроза. Наверное, потому и говорила мало, обходясь краткими указами или замечаниями. – К шаману отправишься завтра, – сказала она Вэрдэ, когда узнала о решении старейшин. – Незачем откладывать. Тыкульча тебя отведёт. Тыкульча… Почему снова Тыкульча? Вэрдэ вспомнил: мать по-женски кровоточит. В такие дни нельзя разводить огонь и трогать большой котёл, нельзя заходить в место Хозяина чума, нельзя пересекать охотничью тропу, а самое главное – нельзя приближаться к шаману или шаманским оленям. Но сегодня мать как будто радуется запретам. Благодаря нечистым дням она не была на собрании, не слышала позорных речей о себе. Может, нарочно пустила из себя кровь, чтоб остаться в чуме? Вэрдэ посмотрел матери в глаза, и мрачные опасения подтвердились. Она знала, что на собрании вскрылось её прошлое. Всё знала заранее… И вдруг в голове чётко сложилась картина предшествующих событий: Тыкульча каким-то образом нашёл этого чужака, узнал о былых похождениях матери, а после решил вытащить эту историю на всеобщее обсуждение. Потому вопрос второго имени решался не в семейном кругу, а на собрании. Тыкульча намеренно всё это устроил, желая избавиться от племянника – пусть даже через позор своей женщины. И, кажется, у него получилось. Мать смотрела на Вэрдэ с некоторым сожалением, но стыд не прятался в её взгляде. Наверняка считала, что сын по малости лет не способен обо всём догадаться. – Мне собирать все вещи, энё? – спросил Вэрдэ. – Возьми теплую одежду и самое необходимое. Думаю, ты скоро вернёшься. Может, на следующий день. Или через несколько. – Почему вы сами не дали мне второе имя? Почему не решили всё сами? Вэрдэ знал ответ, но ему захотелось увидеть лицо матери в момент, когда она соврёт. Так можно запечатлеть ещё одну неуловимую границу – границу между правдой и ложью. – Не расстраивайся из-за имени, – сказала она и, придвинувшись, погладила Вэрдэ по затылку. – Шаман подскажет, как быть дальше. Сначала старейшины, затем шаман… Вэрдэ представилось, что его всю жизнь будут передавать из рук в руки, как вещь. Возникли какие-то лица, чужие голоса. И до ужаса сильно захотелось остаться здесь, продлить мгновенья рядом с матерью. Неожиданно, будто повинуясь чужой воле, он спросил: – Чей я сын, энё? Твоего погибшего мужа? Или ороса, которого он убил? Мать перестала гладить его затылок и опустила руку. Взгляд её упёрся в поперечную жердь, с которой свисали мешалки и крючья для котла. Большие выпирающие скулы блестели в свете очага. – Ты мой сын! – Голос её как никогда казался сухим и ломким. – Мой, и больше ничей. – Почему же меня отдаёшь? – Никто тебя не отдаёт. Шаман подтвердит или опровергнет твой признак. Собирайся, утром будет некогда. – После недолгой паузы, продолжая пялиться на жердь, она тихо добавила: – Не вернёшься в ближайшие дни – я тебя навещу. Утром Вэрдэ не стал долго прощаться, лишь кивнул матери и побрёл за Тыкульчей. Он решил, что долгие проводы предвещают долгую разлуку, а если уйти скоро – скоро и вернёшься. И с другими детьми не попрощался. Мальчишки, сжимая в руках игрушечные луки, провожали его любопытными взглядами. Сидящие у костерка из щеп девочки прервали забаву «гость приехал» и помахали ладошками. Солнце светило ярко, но почти не грело. Тропа, по которой шли Вэрдэ и Тыкульча, пересекала пологий травянистый склон. Росли одинокие берёзки, в своём осеннем наряде похожие на язычки огня. Внизу – там, куда вела тропа – начинался лес; огоньки берёзок множились и сливались в единый протяжённый пожар. Вэрдэ шагал не оглядываясь, стараясь надолго не отставать от Тыкульчи. В перекинутой через плечо сумке лежала тёплая одежда. На поясе висел нож, в сумочке из рыбьей кожи – огниво, трут и костяная свистулька, которая уже год как не свистела. На груди покачивалась фигурка вставшего на задние лапы медведя, отлитая из олова. Когда-то этот медведь, с выгравированными изображениями луны и солнца, украшал нагрудник материного кафтана, но сегодня мать прикрепила фигурку на тонкую кожаную полоску и надела Вэрдэ на шею. Пройдя немного, он спрятал медведя под одежду – не хотелось, чтобы Тыкульча спрашивал про подарок. И ощутил проникающую к сердцу прохладу. 2 На шесте-лекоптыне у шаманского чума колыхались привычные белые лоскуты и полоски из оленьей шкуры. Кроме них висели четыре хвоста гагары. А на самой верхушке, над поперечной палкой примостилось ветхое орлиное гнездо. Эти отличия указывали, что шаману служат птичьи души. Чум-утэн – высокий, четырёхгранный – был обложен лиственничным корьём, понизу облеплен кусками дёрна. Сено затыкало дыры. Северную сторону уже утепляли шкуры. Этот чум не предназначался для кочёвок: шаман Ангивче всегда жил на одном месте. Кумкагиры, галкагиры и люди тыреевкого рода, где смешано много кровей – почти все на южной оконечности Моря приходили сюда, чтоб излечить больного, защитить скот или обеспечить достойную добычу. Ангивче считался могущественнее всех родовых шаманов, потому как дар его наследовался от предка, укушенного гигантским змеем Дябдаром. Рядом с чумом на двух деревянных ногах высился укрытый остроконечной кровлей лабаз. К нему наверх тянулась узенькая лестница. За лабазом начиналась берёзовая роща, а в ней – большой ритуальный чум, вокруг которого – гулакан, оградка из берёзовых жердей, уложенных на столбики-лапки. С жердей на жилах свисали берестяные фигурки – всадники на оленях, рыбы, птицы, стрелы. Дул ветерок, и фигурки двигались, как живые, вертелись, разыгрывали представление. Вот всадник скачет вслед за рыбой, вот он оборачивается и спасается от летящей стрелы. Несколько берёзок внутри гулакана были украшены лосиными рогами. Пока Тыкульча разговаривал с шаманом в жилом чуме, Вэрдэ прошёлся вокруг. За изгородью в тени высоких сосен он увидел трёх священных оленей, будто бы слепленных из мха, хвои и мрака. Рядом с изгородью лежали два пса – чёрный непрестанно зевал, а пятнистый, уложив голову на лапы, беззлобно глядел на гостя. Вэрдэ подошёл. Он никогда не видел священных оленей настолько близко, что можно было протянуть руку и погладить их серые в белую крапинку морды. Удивительно, но животных не взволновало приближение чужака. Они взирали на Вэрдэ чуть снисходительно, будто главная тайна жизни им давно была известна, а ему только предстояло к ней прикоснуться. Шаманские олени, чего тут скажешь. Словно и не пасутся никогда, вечно стоят здесь, в лесной тени, обсыпанные жёлтыми иглами. Когда-то им передали мусун – часть силы Хозяина верхнего мира. И с тех пор на них не ездят, не перевозят ничего, кроме священных предметов. Если такой олень пропадёт, его не станут искать. А умрёт – тело, так же как человеческое, поднимут на похоронный лабаз, уложат на правый бок – сердцем к небу, мордой на восток. И оставят в чаще. Мёртвых священных оленей даже птицы не клюют, они полностью истлевают. Вэрдэ глянул вверх. Там, меж сосновых стволов, словно удерживаемая невидимой оградой, клубилась мошкара. Солнечный свет широкими полосами пробивался сквозь кроны, окрашивал золотом хвою. Он уловил чьё-то присутствие и обернулся. Ангивче, скособочившись, стоял около чума. Подбородок он притянул к правому плечу – точно зверь, пытающийся выгрызть блоху. Обычный наряд из оленьей шкуры. Ноги чуть кривые, коленями внутрь. Босые ступни с длинными, как палки, пальцами. Сразу заметно: человек великой силы и подвижности, плясун, ловкач, несмотря на странное телосложение. Чуть раскачиваясь и держа голову набок, Ангивче подошёл. Он оказался моложе, чем представлял Вэрдэ, сгодился бы ему в отцы или даже в старшие братья. – Вэрдэ… – с явной насмешкой произнёс шаман. – Тебе не нравится твоё имя. Почему? – Оно детское, временное. – Может, и нет. Это нужно выяснить. – Тыкульча сказал… – начал Вэрдэ, но шаман его перебил: – Тыкульча много что наговорил. Сказал, что разум у тебя кружит. Это Вэрдэ совсем не удивило. Часто дядька говорит про него такое. Да и не он один. – Он уже ушёл? – Забудь про него. Скоро плоть Тыкульчи истлеет, а души разлетятся. Шаман подступил ещё ближе и присмотрелся к Вэрдэ тёмными пытливыми глазками. – Хэ! Ты радуешься? Не радуйся плохому, мальчик, даже если тебе от этого хорошо. Только ногти и волосы радуются смерти человека, потому и растут неудержимо на мёртвом теле. Тут Ангивче опустил плечо и распрямил шею, наконец показав скрытую часть лица. Вэрдэ невольно отпрянул. Рот у шамана с правой стороны будто был разорван. Губы, превращаясь в две омертвевшие жилы, тянулись к скуле, а между ними проглядывались серые зубы. Теперь Ангивче уже не выглядел молодо. – …одё соной утю… – проговорил шаман, развернулся и направился ко входу в жилище. «Чего он со мной оленьим языком заговорил?» – подумал Вэрдэ и тут же поразился: ведь это блеяние оказалось понятным! «Пойдём со мною в чум» – вот что означало сказанное. Вэрдэ догадался, отчего Ангивче заговорил так странно: до этого он прижимал правую щёку плечом – только так и мог произносить слова внятно, а после – обнажил дыру. В чуме мерцали угли и было жарко. Вэрдэ уселся на шкуру в указанном месте и стал ждать. Шаман сел неподалёку. Должно быть, он нарочно разместился так, чтоб его «разорванный» рот был виден гостю. – Почему в вашем роду нет шамана? – спросил он, на этот раз приложив к дырявой щеке ладонь. – Наш шаман умер, когда я был ещё маленьким. – От чего? – Говорят, после камлания у него на лице выступили тёмные пятна. Он мучился несколько дней и умер. Ангивче принял задумчивый вид и некоторое время глядел на угли. Ладонь по-прежнему прижимала щёку, словно унимала зубную боль. – Как думаешь, почему это случилось? – спросил он. – Шаман сам перед смертью объяснял. А мне рассказывала мать. Он посещал мир мёртвых и измарался в чём-то плохом. – Так и есть. В мир мёртвых опасно заглядывать даже шаману: там легко запутаться. Всё в этом мире наоборот: высокое – низкое, твёрдое – мягкое, кривое – прямое, а полезное – вредное. Вэрдэ слышал об этом. Именно потому, что у мёртвых всё наизнанку, на лабаз и кладут сломанные вещи – в мире покойников они становятся целыми и пригодными. Но как их шаман мог забыть об этом и заразиться? – Тёмные пятна на лице – следы угольной черни, – пояснил Ангивче. – Он приблизился к месту, откуда не возвращаются. Там обитают души «худых» покойников, которые умерли ещё и в мире мёртвых. Сделай он хоть шаг дальше, то скончался бы прямо во время камлания. Такое бывало. Этот шаман… он был твоим дедом, дядей? Вэрдэ покачал головой и вспомнил разговор со старейшинами. Если всё сказанное у костра правда, то его родственники по отцу находятся далеко – там, куда по Морю на огромной лодке уплыли оросы. – Научиться общаться с духами – на это потребуется несколько лет, – сказал Ангивче. – Я три года ждал, когда получу свою колотушку для бубна. А шаманским облачением обзавёлся восемь лет назад. Но время – не главное. Важно услышать песню, которую духи напоют в ухо. Знаешь, что будет после? – Нет. – В этой песне тебе прикажут уйти в лес, добыть одну из шаманских птиц. Ты разделаешь её тушку на двенадцать частей и будешь есть по одной части в день. Дух-помощник войдёт в тебя постепенно, вместе с плотью птицы. Тогда ты станешь начинающим шаманом. – Какую птицу съел ты? – спросил Вэрдэ. – Кукушку, – ответил Ангивче. Ненадолго задумавшись, он продолжил: – На этом всё не закончилось. Духи решили закалить меня. – Что значит – закалить? – Закалить – значит помучить. Несколько месяцев я провёл в лесу и ничего об этом не помню. Встречающие меня люди рассказывали, что я вёл себя, как зверь, – иногда был волком, иногда росомахой, иногда лосем. Однажды я вернулся в своё стойбище, но мнил себя оленем, и меня прогнали. Я едва выжил. Зато теперь я могущественней отца и деда. Они во время камлания доходили лишь до второго порога нижнего мира, а я спускался дальше третьего, как ваш шаман. Но если ваш шаман умер, когда прикоснулся к угольной черни, то мне это не грозит. Во мне мусун самого Дябдара, и эта сила закалена. Я не зря блуждал и мучился в лесах. – И меня духи могут закалить? – Конечно. Но лучше, если это произойдёт, пока ты мал. – Почему? – Потому что маленькое тело легче тащить в чащу и поднимать на похоронный лабаз. – Ангивче издал несколько похожих на всхлипы смешков. – Пока ещё рано говорить об таком. Песнь духов не звучала в твоём ухе, значит, будем ждать. Кто знает, может, тебе и не предназначено быть шаманом. – Старейшина говорил о шаманском признаке. Он у меня внутри. – Признак внутри… Да, Тыкульча рассказал. Но пока я ничего не чувствую. – Ангивче снова задумался. – Точнее, чувствую, но не могу определить принадлежность этого. Знаешь, есть способ поторопить духов, выпросить у них разъяснение. Жди-ка здесь. Шаман поднялся и вышел из чума. Пока его не было, Вэрдэ пригляделся к углям в очаге. «Интересно, что делает дух огня, когда нет пламени? – подумал он. – Спит или уходит в свой огненный мир?» Ему представились существа с плотью из пламени и света. Огненные нити заполняли всё пространство их мира, непрестанно колыхались и заставляли существ двигаться, совершать затейливый танец. Вэрдэ поразился своей фантазии. Показалось, что когда-то давно он видел огненный мир и этих существ. Может, в первом младенческом сне? Ангивче вернулся с зажатой в правой руке белкой. Зверёк находился в каком-то оцепенении. Глаза за полуприкрытыми веками вращались. Лапки подёргивались, хвост то выгибался, то распрямлялся, как гусеница. Шаман протянул белку Вэрдэ и, прижимая плечом щёку, сказал: – Покрепче ухвати за шкуру на спине, чтоб не вырвалась. Вэрдэ аккуратно взял зверька. При свете очага рыжая белка тоже казалась обитателем огненного мира. Мех её светился, точно «камень солнца» – хранящийся у Тыкульчи родовой талисман. На груди и подбородке белели островки, соединённые такой же белой перемычкой. Шаман присел и положил рядом с коленкой Вэрдэ какую-то мелкую вещицу. Ею оказалась костяная иголка, с продетой в ушко красной нитью. – Возьми и приготовься, – велел Ангивче. – Как только почувствуешь, что белка приходит в себя, проткни ей сердце этой иглой. Вэрдэ взглянул на шамана. Может быть, сказанное – шутка? Но на лице Ангивче не было и тени веселья. – Я не хочу её убивать. – Не переживай. Она умрёт совсем ненадолго. Духи снова её оживят. Такое с ней делали не раз. Приглядевшись, Вэрдэ заметил небольшую проплешину на груди белки. Мех в этом месте не рос из-за множества мелких шрамов. – Пусть и ненадолго… Зачем её убивать? – В мгновенье между смертью и возвращением кое-что изменится. Приоткроется щель, через которую я спрошу у духов о тебе. Когда проколешь сердце, не вынимай иглу, пока я не скажу. Приготовься, она уже просыпается! Глаза у белки перестали бессмысленно двигаться. Хвост безжизненно поник. Вэрдэ почувствовал, как в руку передаётся мелкая дрожь. Он взял иглу двумя пальцами и прицелился к проплешине. Хорошо, если бы рука сама сделала нужное движение и игла вонзилась в сердце без его воли. Момент пробуждения он определил безошибочно. Взгляд чёрных глаз приобрёл осмысленность, пальцы на лапках сжались, будто удерживали невидимую добычу, тело напряглось. И Вэрдэ намеренно ослабил хватку. Прежде чем игла вонзилась, белка извернулась и укусила Вэрдэ за большой палец. Она выскользнула из ладони, двумя прыжками добралась до выхода и исчезла. Прижав рану ко рту, Вэрдэ ощутил привкус крови. Он виновато глянул на шамана. – Почему не убил? – спросил Ангивче. – Прозевал? – Говорят, я ни на что не годен. Потому меня сюда и отправили. Шаман вышел из чума и вскоре вернулся с листами нигири [3] . Разжевав листья, он приложил к ране зелёную лепёшку. – Будем считать, духи не готовы дать ответ. Подождём другого случая. День ранний, год долгий. Однажды они всё скажут. А затем подумаем, как поступить с тобой и твоим именем. 3 Напрасно Вэрдэ понадеялся, что его поселят в малу – гостевой части чума. Ангивче отвёл ему хозяйственное место у выхода, где обычно живут женщины. Впрочем, и обязанности на Вэрдэ свалились преимущественно женские: таскать дрова из леса и воду с реки, поддерживать очаг, готовить еду, убирать в лабаз продукты, которые то и дело оставляли приходящие люди. Он заштопал прохудившийся полог над своим спальным местом, починил две берестяные посудины. Оказалось, что его непутёвость не распространяется на женские дела, к тому же раньше он часто видел, как всё это исполняет мать. «Жена у меня с хорошим пальцем», – нередко хвастался Тыкульча, и теперь Вэрдэ с некоторым смятением в душе понял, что подобное можно сказать и о нём. Мальчик с хорошим пальцем. Выпал первый снег. Кедровый стланик на ближайших склонах расправил ветви и прижался к земле, предвещая наступление холодов. По-иному запели птицы. Шаман часто уходил в лес, проверял, насколько хорошо белки утеплили дупла и много ли сделали запасов. Примечал, на каких ветвях они подвесили грибы – на высоких или на низких. Он поднимался с рассветом и вглядывался в восходящие солнце, по его красноте определяя суровость предстоящей зимы. До холодов Вэрдэ ожидал появление матери или кого-либо из родных. Но когда установился снежный покров, а на реке образовались ледяные пабереги, он смирился что в этом году его не навестят. Сейчас кумкагиры уже кочуют к лесной глуши. Скоро они поставят ловушки и месяц-полтора будут охотиться на пушного зверя. Затем направятся к крепости оросов для ежегодного обмена и торга. А после самые крепкие мужчины во главе с Отани уйдут в долину, станут на лыжи и погонят лосей. Туши убитых животных тщательно укроют ветвями и снегом. Следом прибудут остальные и станут жить, пока всё не съедят. Затем новая добыча – и новое место стоянки. Весной, в период отёла, несколько родов, скорее всего, перекочуют к подножию окаймляющих долину гольцов и будут охотиться на горных козлов и кабаргу. Далее – на мелководьях Несущей воронки реки установят заездки для рыбы. Потом отыщут богатые гарями места и – на этот раз скрадом – начнут охоту на изюбря. И только после месяца наливания плодов, когда отойдёт допекающий оленей паут, родня вернётся в болотистые места – туда, где в достатке травы и ягод. Вэрдэ оставалось только ждать и размышлять о своей несостоятельности. Он не умеет охотиться и ловить рыбу. Он медленно бегает на лыжах. Он никогда не сможет подплыть ночью к лакомящемуся водорослями лосю и проткнуть ему шею рогатиной. Западни для соболя и лисицы у него выходят скверные – ни один зверь не попадётся. Даже обычные олени косятся на него с подозрением и воротят морды. Шаманский признак – единственная возможность стать полезным для семьи и рода. Шанс превратиться из пучеглазого неудачника с детским именем во взрослого и уважаемого человека. Но при всякий попытке Вэрдэ заговорить о признаке шаман выказывал недовольство и поручал какое-нибудь малоприятное задание – расчистить оленью площадку от помёта или залезть на самый верх лабаза, чтоб сбить с кровли отяжелевший снег. «Духи не готовы дать мне ответ», – понимал Вэрдэ. И продолжал ждать. Вечерами Ангивче бросал на угли какой-то особенный дымокур и, когда по чуму расходился опьяняющий запах, рассказывал истории. Эти истории не походили на сказки о лисьей хитрости или о героях-охотниках, которые вдохновенно излагал Дёнун, а слушатели в нужные моменты ободрительно кричали «гэ! гэ!» или сочувственно «аю! аю!». Рассказы шамана были жуткими, завораживающими. Прикрыв ладонью часть разорванного рта, он описывал события не то древности, не то будущего: о том, как две железные птицы сцепились в схватке над волнами Моря, о спящих под землей рогатых сэли [4] , о женщинах, убивающих великанов и подолгу живущих в их гниющих телах. Свои истории шаман сопровождал жестами, а порою так увлекался, что вскакивал, приплясывал, таращил глаза. В эти моменты он уже не прикрывал дыру в щеке, но Вэрдэ всё-таки понимал его исковерканную речь. Это был особый язык, состоящий из блеяния и всхлипов, из прыжков, кривляний и ужимок, из витающего по чуму пепла и дыма тлеющей травы. Ангивче рассказал про эндекит – реку полного исчезновения, исток которой находится под семью облаками-небесами верхнего мира, а устье приносит воды к миру нижнему. В эндекит впадает множество притоков – долбони . У каждого шамана есть собственный приток, по которому он во время камлания доплывает до эндекит, затем поднимается по течению. В истоках шаман отыскивает дерево-лестницу и взбирается по нему на небеса. Тем же путём из верхнего мира спускаются его обитатели, если хотят поговорить через шамана с людьми. – Как мне отыскать свой приток? – поинтересовался Вэрдэ. – Отыскать долбони непросто, – ответил Ангивче. – Путь подскажут духи-помощники, обитающие в притоке. – Он замолчал ненадолго и, посмотрев вверх, продолжил: – Ещё с долбони связаны водовороты в земных реках. Но это путь в один конец, из него не возвращаются. Люди в холода к шаману приходили редко. Как правило, это были охотники, от которых отвернулась удача и жизнь семей оказывалась под угрозой. Некоторые из них получали особенное средство – полоску белой краски, нанесённую на приклад ружья или на лук, обеспечивающую помощь духов. Считалось, такое оружие не знает промаха. Вэрдэ видел, как Ангивче эту краску готовит: трёт на точиле какой-то камень, при этом рассасывает рыбью кость и сплёвывает на порошок клейкую слюну. Приводили больных – тех, кого не удалось вылечить привычными средствами. Мучившихся болями в спине и ногах шаман исцелял прижиганиями из подпалённого берёзового мха. Женщину с онемевшей рукой он избавил от недуга укусом – впился зубами в плечо и оборвал связь со зловредным Харги. Страдающему от гнили в лёгких, которому не помогали отвары и окуривания, Ангивче сделал татуировку, прошив кожу пропитанной сажей нитью. Рисунок походил на пересечение извилистых тропок, и с места пересечения этих троп началось выздоровление. В конце месяца плеча [5] , когда морозы ослабли, к шаману явились люди из тыреевкого рода – четверо мужчин и женщина. С собой они притащили две волокуши, в одной из которых находились продукты – лосинная нога, рыба, мешочки с солью, крупой и табаком, долблёные сосуды с оленьим молоком и жиром нерпы. А на второй лежала девочка годов пяти-шести. Ангивче осмотрел бледное лицо девочки, заглянул за нижнюю губу, под оттянутые веки. Он удалился в ритуальный чум, где гадал по трещинам на медвежьей лопатке. И вскоре заключил: без жертвы больная умрёт. Мужчины ушли за оленем, а девочка с матерью остались в чуме. Два дня Вэрдэ поил больную бульоном. Когда привели оленя и собирались проткнуть ему горло заточенной палкой, выяснилось: жертва не понадобится, девочка сама отправилась в нижний мир. Однажды пришёл высокий старик с собакой. Вэрдэ вспомнил, что два года назад видел его у крепости оросов. Старика звали Малгаол, он был шаманом кингидинов. Некоторое время два шамана сидели около очага и пили отвар из голубики с мукой. Затем Малгаол вынул из мешка родового идола и передал Ангивче. – Нужна твоя помощь, – пояснил он. – Мой мухды отказывается есть. Ангивче повертел идола, сунул палец в щель, изображающую рот. – Чем ты его кормишь? – спросил он, приложив ладонь к щеке. – Всегда давал кусочек жира, порою мясо. Но вот уже четыре луны всё выпадает из его рта. Он не принимает еду. Подскажи, Ангивче, что делать. – Хэ! А где он у тебя стоит? – На собственном месте в малу. – Перевозишь его в инмэк? – Только на священном олене. Шаман призадумался, глядя на идола, и сказал: – Вэрдэ, принеси-ка лучший кусочек жира. Вэрдэ принёс один из кусочков, которые заготовил для жертвования. Шаман принял жир, но вместо того, чтоб впихнуть идолу в губы, бросил на угли. Когда жир загорелся и начал коптить, Ангивче поднёс лицо идола к дыму. – Это для него особая честь, – пояснил он Малгаолу. – Не знаю, чем ты его разгневал, но теперь он уважен и станет принимать кусочки. После того как жир догорел, Ангивче вернул идола с закопчённой мордой хозяину. Малгаол сунул его обратно в мешок. – Ты поступил правильно, Ангивче. Я убедился, что к тебе можно по-настоящему обратиться за помощью. Духи не слышат меня, но твоим призывам они наверняка внемлют. – Что тебе нужно? Олени? – Откуда ты знаешь? – Все с таким взглядом, как у тебя, хотят одного и того же – чтоб олени жирные были и собаки от голода не выли, а грелись сытые на солнце. Если же вылечить кого или родить – по-другому глядят. Старик подозрительно скосился на Вэрдэ, затем сказал шаману: – Ты прав, оленей становится меньше. Они всё чаще дохнут или теряются. А вместе со стадом чахнет мой род. Собаки и дети падают. Я не в силах остановить это, Ангивче. Нужен могущественный шаман – такой, как ты. Ангивче понимающе кивнул. Он был явно польщён последними словами. – Хорошо, мы проведём Кражу оленьих душ. Но для такого камлания потребуется ещё один шаман помимо нас с тобой. – Твой мальчишка не сгодится? – Пока нет. – Тогда я приведу Хюркассана. И у него олени мрут чаще, чем рождаются. Кражу оленьих душ сговорились провести, как сойдёт снег. В назначенный день к чуму начал стягиваться народ. Приходили представители разных обитающих у Моря племён – даже тех, у кого оленей отродясь не было (очевидно, они желали получить от шамана гадание или совет). И лишь кого-либо из своих Вэрдэ не замечал. После полудня шаман облачился в костюм и расстелил в ритуальном чуме гичу с нарисованным змеем Дябдаром. Десять избранных наблюдали за камланием. Ангивче стал раскачиваться и издавать птичьи звуки: прерывисто засвистел на манер гагары, прокуковал, пропищал орлом. Он созывал духов-помощников. Потом, заткнув ладонью край уродливого рта, он запел и в песне подробно рассказывал, что с ним происходит. Доплыв до истока эндекит, Ангивче взобрался на лестницу-дерево и сквозь отверстие хангар проник в верхний мир. Там отыскал поле, где пасутся души нерождённых оленят, выкрал охапку и поторопился обратно. Возвращаясь, он сам превращался в оленя, потому как души украденных животных овладевали им. Вэрдэ был наготове и знал, что делать. Как только в шаманской песне прозвучало «ноги коснулись земли», он подошёл к выходу и откинул полог. Проникающий снаружи свет выхватил из сумрака содрогающееся тело Ангивче, его низко опущенную голову, плечи с торчащими костяными пиками – неизменными частями шаманского облачения. В следующий миг Ангивче распрямился, вскочил и, словно насмерть перепуганный, кинулся наружу. Там его уже поджидали Малгаол и Хюркассан – первый держал аркан, второй – недоуздку. Шаман пронёсся мимо них, ловко уклонился от летящей на голову петли и помчался к лесу. Малгаол и Хюркассан побежали за ним. Вэрдэ вышел из чума и вместе со всеми стал глядеть на происходящее. Малгаол и Хюркассан гонялись за шаманом между деревьями. Тот изворачивался, падал, вновь поднимался, совершал немыслимые прыжки – так, что колени его оказывались выше плеч. Он изловчился забежать Малгаолу за спину и лягнуть его под зад. А замешкавшегося Хюркассана боднул в живот. Хюркассан под общий хохот сложился пополам. Наконец взбесившегося шамана удалось обуздать и привести обратно в чум. Он непрестанно дёргался, пытался высвободиться. Волосы его развевались, как проступающее за пределы головы безумие. От него во все стороны полетели шерстинки – так проявлялись украденные из верхнего мира оленьи души. Люди подбирали шерстинки, складывали их в мешочки-одёко. Это должно было принести хороший приплод и здоровье стаду. Шаман постепенно возвращался к человеческому состоянию. Как только разлетелись последние шерстинки, он перестал вертеть головой и упал на расстеленную гичу. Камлание завершилось. Люди завязывали или зашивали мешочки. Кто-то присматривался к шерстинкам – в действительности ли оленьи? Вэрдэ, в отличие от остальных, нисколько не удивляло, что с человека налетела шерсть. Он знал: Ангивче набил ею костяную трубку, незаметно сунул в рот, а затем выдувал шерсть сквозь дыру, когда мотал головой. Вэрдэ вышел наружу. После кражи оленьих душ ему предстояло немало работы – разложить по инмэк принесённые подарки, убрать съедобное в лабаз, навести порядок. Он огляделся и замер. Среди расходящихся гостей мелькнула знакомая спина. Тыкульча, Харги его закусай! Там был Тыкульча. Снова возникло то двоякое чувство, которое Вэрдэ испытал на собрании старейшин – ненависть к родным и в то же время страстное желание жить с ними. Какой толк быть уважаемым среди чужаков? Нужно добиться уважения своих, пусть и ненавистных. Проклиная своё сердце за радостное биение, он побежал догонять Тыкульчу. Зачем дядька приходил на камлание? К добру или худу его появление? И почему не показывался? Вот, уходит, слова не сказав. Тыкульчу он настиг уже в лесу. Дядька заметил его и, на несколько шагов отойдя с тропы, остановился. Жёлтый клык, как обычно, выглядывал из кривой ухмылки. – Здравствуй, дулбун! Вэрдэ только кивнул и замер, не зная, что сказать. – Ну, зачем бежал за мной? – Ты приходил… меня забрать? – Если так, то не ушёл бы. Ты всё такой же недогадливый. Мне нужно было убедиться, что у тебя всё в порядке. Вот, убедился. – Энё тебя попросила? – Она. – Тыкульча глянул через плечо Вэрдэ, кивнул кому-то из проходящих по тропе. – Я передам, что у тебя всё хорошо. По-видимому, шаман тобою доволен. «Удивительно, что хоть кто-то тобою доволен», – читалось по Тыкульчиной ухмылке и взгляду. – А где сейчас стойбище? – спросил Вэрдэ. – Ещё на многолюдство не съезжались. Кочуем по две-три семьи. Не хочет говорить, где поставил чум… Может, и лучше – не знать. А то мысли о матери замучают. Почему она сама не пришла? – Я не хочу здесь жить, – неожиданно для себя произнёс Вэрдэ. – Ангивче не подтверждает мой шаманский признак, не даёт мне новое имя. Я работаю на него – и всё. – Имя!.. – усмехнулся Тыкульча. – Я знаю, тебе оно не нравится. Вот поэтому и называю тебе «дулбун». Не попрощавшись, он направился к тропе и зашагал по ней прочь. Некоторое время Вэрдэ глядел ему вслед и пытался унять тряску в руках. Шаман говорил, что скоро плоть Тыкульчи истлеет, а души разлетятся. Когда это наконец произойдёт? Немного успокоившись, он вернулся к чуму. Народ уже разошёлся, оставив после себя груды подношений. Лежали свёртки, мешочки, берестяные инмэк. Помимо съестного выделанные шкуры, связки беличьих хвостов, куски ткани, красные замшевые пояса, ложки из оленьего рога. Ангивче сидел на своём излюбленном месте – на плоском камне под кедром. Он мазал жиром истёртую верёвками шею. – Эй, Вэрдэ, где тебя носит? Нужно всё тут убрать. Вэрдэ подошёл ближе, застыл прямо перед шаманом. – Когда обратишься к духам, чтоб подтвердили мой признак? – Сначала разбери, что принесли. Потом накормишь собак. – Нет. Шаман приподнял брови. – Не сделаешь, что велят, – познакомишься с моим кулаком. Вы ещё не знакомы? – Я даже Тыкульчиных кулаков не боюсь! – сквозь зубы сказал Вэрдэ. – Тронешь меня – сам будешь всё разбирать. Ангивче встал и обошёл Вэрдэ кругом. – Хэ! – воскликнул он, прижав щеку плечом. – Я-то считал, будто ты кроткий. А ты лягаться вздумал! Удивляешь меня! И время выбрал подходящее условия ставить. Вэрдэ и сам дивился внутренним переменам. Он ли произносил слова или какой-то вселившийся в него смельчак? Всё внутри вдруг сделалось зыбким и подвижным. Трудно было предположить, кем он станет через мгновенье. – Ну раз так, – проговорил шаман, – завтра отправимся за Сердитую, и я проведу тебя сквозь лазейку-чичипкан. Посмотрим, насколько ты осмелел. – Я каждое лето проходил лазейки. Ангивче пренебрежительно махнул рукой. – Нет-нет! Те, которые на праздниках, – детская забава. Я покажу тебе настоящий чичипкан. Сквозь него может пройти только шаман, остальные – умирают. Вот и узнаем, кто ты. Решишься на такое? – Да, – с ужасом услышал Вэрдэ собственный голос. – Решусь! – Хэ! Опять удивляешь меня! Ну, подумай до завтра. Может, к утру твоя смелость поиссякнет. К слову, я и сам никогда не пролезал через тот чичипкан. Вроде незачем… а главное – страшно. 4 Про речку Сердитую Вэрдэ слышал многое, и всякий раз – худое. То зверьё переломает ноги на её скользких камнях, то пришедший на запах падали медведь задерёт человека. Охотники рядом с Сердитой пропадали или возвращались помешанными. Бэркэнча рассказывал, как однажды рубил сосну, чтоб перебраться через вздувшуюся Сердитую, а когда закончил – вместо дерева в реку бухнулся одноногий демон и от него по воде заструились потоки жёлтой крови. Много нехорошего болтали про Сердитую. И редко бывали рядом с ней. Вэрдэ всегда представлял, что Сердитая – нечто жуткое и мрачное. Но за еловым увалом, который они с шаманом преодолели, ему открылась одна из обычных речушек, что сотнями приносят Байкалу собранную с Хамарских хребтов водяную дань. Сверху, с увала, Сердитая выглядела приветливо. Солнце в её отражении множилось и казалось ярче того, что в небесах. Вода искрилась и кипела пенными бородами на перекатах. Шаман вывел Вэрдэ на взлобье, где, растопырив корни меж огромных валунов, заглядывался на своё отражение кедр. Напуганные появлением людей, шумно вспорхнули две утки с хохлатыми затылками. Сердитая в этом месте была широка, спокойна, и Вэрдэ догадался: тут им следует переходить. Ангивче спустился к воде, бросил в неё кусочек вяленой оленины, шёпотом попросил духов быть милостивыми во время переправы. Затем побрёл поперёк течения, обходя блестящие, будто обмазанные маслом, горбы камней. На идущего следом Вэрдэ он даже не оглядывался. Почва на другом берегу оказалась не такай каменистой и чуть прогибалась под ногами. Лес был редкий, он простирался от Сердитой до проглядывающегося впереди рябого склона. Рябым склон делали камни, чёрные упавшие стволы и коряги. Похоже когда-то давно пожар пронёсся по лесистой вершине, убил что можно, а ветер теперь завершал дело – попеременно ронял деревья на сыпучую поверхность склона. – Нам вверх, – угрюмо сказал шаман, когда они вышли к подножью горы. И, смешно переваливаясь на искривлённых ногах, начал подниматься. Поваленные деревья и пни он огибал так же, как и камни в русле Сердитой. Даже не цеплялся за корни и ветки, участливо протянутые навстречу. Вэрдэ полез следом. За весь путь он не увидел никаких отметин – ни засечки, ни обломанной ветки. Шаман без подсказок знал, куда двигаться. Может, он и не врал, говоря, что проникновение под чичипкан грозит смертью? Некоторое время эта мысль тревожила Вэрдэ. Но, забравшись наверх, стоя и мучаясь отдышкой, он ощутил безразличие, словно не ему, а кому-то другому предстояло лезть в особенную лазейку. Горы стояли, уткнувшись макушками в туман – ничего не разглядеть. Только внизу стелился лес, да извивалась Сердитая – тонкая и синяя, как венка. Передохнув, шаман двинулся налево по взгорью. Повсюду лежали обгоревшие обломки, чёрными зазубринами торчали высокие пни. Потом снова начались склон и долгий подъём. Вскоре они взобрались на каменистую вершину, где не побывал пожар. Недалеко друг от друга высились лихо закрученные кедры. Некоторые стволы едва ли не вились кольцами, как змеи, – того и гляди набросятся. Прикрыв дырявую щеку ладонью, шаман сказал: – Когда-то тут сражались ветры с Моря и с долины. Потому их так скрутило. – Он оглядел Вэрдэ. – Ещё немного, и придём. Не передумал, не испугался? Вэрдэ поводил головой. Он обречённо решил: пускай лазейка убьёт, если у него нет шаманского признака. Иначе хорошей жизни всё равно не видать. Ангивче чуть спустился по другую сторону от вершины и остановился на небольшом плоскогорье. В тумане виднелись корявенькие сосёнки. Справа в мглистую пропасть уходила каменная осыпь. А впереди Вэрдэ различил высокое и толстое дерево с обломленной кроной. Это была сосна, точнее – две сосны, плотно сросшиеся боковинами стволов. Основания их росли в двух шагах друг от друга и между ними образовался невысокий треугольный проход. Шаман подвёл Вэрдэ ближе. Теперь было видно, насколько эти существующие в паре сосны разные. Правое дерево иссохло, посерело; кора местами сползла, на проплешинах виднелась окаменевшая плоть. Корни и нижнюю часть ствола до черноты облизало огнём – может, туда ударила молния или кто-то разводил костерок. А левое дерево будто бы высосало у собрата жизненные соки. Оно смолоточило, на ветках проглядывались побеги с молодой хвоей. – Ползи, – просто сказал Ангивче. – Это твой чичипкан. Вэрдэ уставился на лазейку. Вопросов в голове было больше, чем комаров на болоте. С этой ли стороны следует залазить? Где он окажется? Что почувствует? Вправду ли умрёт? Не поспешил ли он с решением? Постепенно мысли успокоились. Вопросы уже не требовали ответов. Вэрдэ опустился на четвереньки, пригнулся и сунул голову меж основаниями сосны. Ход был не совсем ровным. Та часть, что обожжена, представляла собой плоскую изогнутую поверхность, подобную борту лодки. Она частично перекрывала обзор, но всё-таки можно было различить обычную землю и камни по другую строну чичипкана, уходящий в туманную мглу кусок плоскогорья. Перебирая локтями, Вэрдэ пополз вперёд. Забравшись до пояса, он провернулся, приподнял зад, чтоб подстроиться под изогнутость хода, а затем червяком выбрался с другой стороны. Всё вокруг потемнело, словно путь под деревом занял много времени и наступили сумерки. Вэрдэ встал, чтоб осмотреться, и вдруг земля, будто склизкое бревно на мелководье, провернулась под ногами. Небо подалось вниз и вбок. Вэрдэ перелетел через голову и шибанулся спиной обо что-то твёрдое. От боли сковало дыхание и померкло в глазах. Он сдавленно прокряхтел, чувствуя, как боль притупляется, а вместо неё тело обрастает холодной и грубой шкурой страха. Отполз в сторону, суча ногами по рыхлой почве, огляделся и неожиданно понял, что померкло не только от боли – вокруг и в самом деле стало темно, лишь вверху бледнел неровный овал дневного света. Вэрдэ лежал на дне глубокой ямы. Боль в спине вскоре приутихла, и он поднялся на ноги. Теперь, когда дыхание восстановилось, в нос шибал запах земли и прели, точно его закопали заживо. – Эй, Ангивче! – прокричал Вэрдэ бледному овалу над головой. – Я провалился куда-то. Помоги! Ответа не прозвучало. Доносилось посвистывание ветра, будто где-то наверху бродил шепелявый великан и напевал, напевал свою заунывную песню. И внезапно пронзила догадка: шаман нарочно отправил его в яму! Зачем? Может, решил избавиться от надоедливого сожителя? Может, Тыкульча что-то ему пообещал? А может – от этой мысли стало совсем не по себе – может, шаман принёс его в жертву, запустив в чичипкан, как бестолкового оленёнка? – Ангивче, я внизу! – снова крикнул он. – Помоги выбраться! Слышишь? И снова без ответа. Вэрдэ потрогал земляной склон рядом с собой – прохлада и сырость. Он обошёл яму и взглянул вверх. До края не дотянуться, это понятно. Но можно проковырять в земле выемки для ног и забраться, как по ступеням. Он прикинул, сколько придётся выкапывать ямок, как вдруг в памяти всплыло пугающее – то, что успел разглядеть за миг до падения: чёрная и рыхлая почва по эту сторону чичипкана, торчащие из неё камни – потемневшие от влаги, будто их только что перевернули, а чуть подальше… в этом не было уверенности, но кажется, Вэрдэ увидел торчащие корнями кверху деревья. Они росли задом наперёд. Ознобом, как кипятком, обдало по спине. Где он находится? Что за страшная изнанка? Почему молчит Ангивче? Он снова хотел крикнуть, но раздумал. Шаман не откликнется. Если и вытащит, то, когда посчитает нужным. А если захочет, сможет? Он ведь никогда сам не проникал в этот чичипкан. Снаружи угасал день. Бледный овал над головой, словно ушиб, набухал теменью. Уже не доносились завывание ветра. Только собственное дыхание и боль в спине, звоном отдающая в уши. Вэрдэ поковырял пальцами стенку ямы. Почва подходящая, чтоб проделать уступ для ноги, и не слишком рыхлая. Можно выбраться из ямы, можно… Только пока будешь копать и лезть, снаружи совсем стемнеет. Тот вывернутый мир – не место, где хочется оказаться ночью. Даже если проползёшь обратно в лазейку, в темноте не спустишься с вершины, не проберёшься до леса и не перейдёшь Сердитую. Лучше дождаться утра в этом сыром кармане. Вэрдэ прислонился спиной к земляной стенке и, подогнув колени, сел. Можно нарыть корешков, попытаться развести огонь. Рядом с костром и сам Харги не страшен… но только не в этом мире. Кто знает, каких неведомых духов привлечёт свет? Вэрдэ скрестил на груди руки и уткнулся подбородком меж колен. И тут же ощутил, как его неумолимо тащит в сон. Когда он проснулся, утро ещё не наступило, но рядом мерцал свет. Этот свет и разбудил через прикрытые веки. В яме в нескольких шагах от него горел костерок, а рядом, скрестив ноги, сидел патлатый мужик и наблюдал, как огонь поедает головёшки. Над костром на треноге висел закопчённый котелок, в нём что-то слабо и редко булькало. – Быстро остывает, – сказал мужик и коротко глянул на Вэрдэ. На мужике была просторная суконная одежда – серая рубаха и серые штаны. Всё свисало длинными складками с тощего тела и казалось мокрым. Сразу было и не понять, что у него с лицом. Потом Вэрдэ определил: правого глаза у мужика нет. Вместо него в глазницу вставлен камень, на котором по-детски неумело нарисован зрачок. – Здравствуй! – произнёс Вэрдэ. Со злыми духами нужно разговаривать вежливо, не кричать и не ругать – так советовал Бэркэнча. А кто же перед ним, если не злой дух? – Сдохни поскорее, – безразлично отозвался одноглазый. Вэрдэ посмотрел вверх. Из-за света костра было не различить, что снаружи. Но догадаться несложно – там тьма, непроглядная, как медвежья шуба. – Тебя прислал Харги? – спросил он одноглазого. – Тебя – да. Ты не сам уходишь, а вопреки чужому безразличию. – Мужик достал из-за пояса длинную ложку, помешал ею варево, а когда вынул – ложка оказалась наполовину чёрной. Со вздохом он повторил: – Быстро остывает! Вэрдэ ничего из сказанного не понял. Вроде и знакомые слова, но всё вразнобой… Он присмотрелся: справа от мужика возвышалась какая-то куча, которой раньше в яме не было. Слева грудой лежали сухие ветви. Да и сама яма как будто стала шире. – Скажи, как отсюда выбраться? Мне нужно обратно под лазейку. – Выпуклость? – переспросил одноглазый. – Эта, что здесь под верхушкой? Так я отсюда? И Вэрдэ с ужасом осознал: с ним разговаривают на языке мёртвых. – Не говори так, я живой! – сказал он одноглазому. Одноглазый присмотрелся к нему. – Живой? Так сразу и не скажешь! – Он снова помешал ложкой в котле. – Медленно закипает! В костре разгорелась сухая ветка, озарив кучу рядом с мужиком. Куча состояла из обугленных головёшек, развалившихся грибов, завитков бересты, гнилых шишек и прочей дряни. Вэрдэ успел разглядеть бледный огарок свечи, какие остаются в шаманских чумах оросов, а ещё… посиневшую человеческую пятку и часть лодыжки. Размеры кучи указывали, что нога, скорее всего, отделена от тела. – Значит, проник сюда через лазейку? – спросил одноглазый. – А как путь отыскал? – Шаман привёл. – Который? – Имя шамана не произносят в разговоре с чужаками. Одноглазый хохотнул. – Сказок наслушался? Небось до сих пор веришь, что детей за корягой находят? Подумав, Вэрдэ сказал: – Ангивче – так его зовут. Одноглазый поднёс к лицу ложку и задумчиво повертел. Чёрная, точно лакированная, поверхность переливалась при свете огня. – Ангивче, Ангивче… – повторил он. – Не припомню такого шамана. Ах да!.. Этот! Какой же он шаман? У него мусун – как соли в речной воде. Говоришь, он привёл тебя? Вот нелепица – блоха лося одолела!.. Небось запомнил путь, показанный дедом, или ещё как-то прознал. Как вы шли? – Перебрались через Сердитую. Затем вверх по склону… – Ясно… – прервал одноглазый и широко зевнул. – А твой шаман не предупредил, что обратной дороги нет? Вэрдэ не ответил. Не хотелось мириться с мыслью, что отсюда не вылезти. Говорить о таком – всё равно что смириться. – Мне назад надо, – глупо сказал он. Одноглазый снова хохотнул. – Нет тут никакого «назад». И вверх не вскарабкаешься. А вскарабкаешься – лазейку свою не увидишь. Здесь так устроено: двигаясь куда-то, всегда оказываешься дальше. И чем дальше – тем хуже и труднее. Лучше сиди на месте. – Шаман может выбраться. – Вэрдэ хотел сказать это с убеждённостью, но голос его дрогнул. – Шаман – возможно. А ты? – У меня признак… – А-а, признак!.. – пренебрежительно перебил одноглазый. Он обернулся к куче, пошарил там. А когда повернулся обратно, рука его уже была длиннее. Вэрдэ ошарашенно глядел на неё, затем понял: одноглазый держит отрубленную человеческую кисть с вытянутыми и чуть искривлёнными пальцами. Недолго думая, мужик отправил кисть в котёл и помешал варево ложкой. Обрубок медленно ушёл в чёрную гущу. – Что ты готовишь? – спросил Вэрдэ. – Угольную чернь. – Для чего? – Покупают. – Одноглазый, будто и сам недоумевая, пожал плечами. – Продаёшь живым или мёртвым? – А какая разница? Кто платит, тот и забирает. Моё дело – варить и не лезть в чужие дела. Последнее было явно сказано как предупреждение. Вэрдэ немного помолчал, глядя на пламя. Затем робко поинтересовался: – А платят чем? – Да когда как. Иногда какой-нибудь секрет расскажут. Это мертвые в основном, у них, кроме секретов, ничего стоящего и нет. А живые… имя или здоровье отдадут. Если слишком кого прижмёт – жизнь. – Имя? Ты можешь принять моё имя? Тут голова у мужика приподнялась, так что выпятились небритый подбородок и похожий на деревяшку кадык, а в следующий миг мужик громогласно чихнул. Каменный глаз с нарисованным зрачком вылетел со своего места и шлёпнулся в золу рядом с костром. Недолго в глазнице мужика зияла дыра, затем он поднял камень, двумя движениями обтёр о штанину и ловко вставил обратно. – Так нужна тебе угольная чернь или нет? – как ни в чем ни бывало спросил он. – Зачем? Мне просто нужно вернуться… – Вэрдэ хотел было продолжить «…домой», но язык замер на последнем слове. Домой – это куда? В чум к шаману? Назад к Тыкульче? Для начала нужно вернуться в привычный мир, где деревья растут корнями в землю, а в ямы не падаешь просто так на ровном месте. – Имя у тебя дрянное, дрянное имя у тебя… – сокрушённо покачал головой одноглазый. – За такое много не получишь. А угольная чернь хорошая, забористая получается. Взял бы немножко, пока дают. И потом… – Нарисованный на каменном глазе зрачок уставился на Вэрдэ, как настоящий. – Разве не знаешь, что тебе отведено только два имени? Одно потратишь, а второе… второго даже и нет ещё! Без имени долго не живут – смерть. Твой шаман и об этом не рассказывал? Он опять запустил ложку в котёл, помешал угольную чернь. – А как зовут тебя? – поинтересовался Вэрдэ. – Моих имён много, и я их меняю, когда захочу. Потому и живу бесконечно долго. Но все эти имена значат примерно одно – Сидящий В Центре Лабиринта. Знаешь, что такое «лабиринт»? Вэрдэ поводил головой. Он никогда не слышал этого странного слова и вряд ли бы его повторил. – Сколько можно прожить без имени? – спросил он. – Мало. За такое время подрастёшь не выше мха. Но ты, наверное, уже не подрастешь. Вот-вот перекочуешь в нижний мир. Так что готовь «походную» одежду – расстегни ремешки и застёжки, чтоб душе свободней выходить было. А из тела… из тела твоего я много отличной черни наварю. Странный ты, и чернь редкостная, необычная выйдет. Ужас зашевелился под сердцем у Вэрдэ. Угольная чернь – из него? Но кое-что и обнадёжило: если он, по словам одноглазого, скоро отправится в нижний мир, значит, пока он ещё не там. Тогда где он? Что это за место? – Помоги мне выбраться, – сказал Вэрдэ. – Я расплачусь именем. Отдам своё имя, его мне не жалко. – Без имени быстро умрёшь. Не слышишь меня, что ли? – Я вот-вот новое получу. – Давно хотел получить, а так и не получил. – Ну и что? Здесь-то я наверняка умру. – И то верно! Не такой уж ты и дулбун, оказывается. Ладно, мальчик, смотри сюда. Мужик приложил ладонь к правому глазу, наклонился и потряс головой. Когда он распрямился, каменный глаз уже лежал на ладони, а в глазнице чернела дыра. – Смотри сюда, мальчик. Окоченев всем телом, Вэрдэ таращился на пустую глазницу. Чернота из неё будто бы выбиралась наружу, заполняла всё вокруг. Вэрдэ казалось, что он опять проваливается в какую-то яму. – Смотри, мальчик, смотри… Слова одноглазого, потрескивание огня, бульканье угольной черни в котле – все звуки растягивались и искажались, будто бы доносились со дна болота. И мысли становились тягучими, вязкими… – Ты жив, мальчик! Вэрдэ открыл глаза и тут же отвернулся – его ослепило полуденное солнце, появившееся на месте тёмной глазницы. Прищурившись, Вэрдэ огляделся. У него в изголовье высились сросшиеся сосны. Как истукан, на фоне синего неба застыл Ангивче – он обеспокоенно глядел на Вэрдэ сверху, а из дыры в щеке – Вэрдэ впервые такое видел – свисала нитка слюны. – Что случилось? – Вэрдэ присел и потрогал виски, пытаясь унять головокружение. – Я выбрался? Шаман обошёл его. Прежде чем приложить к щеке ладонь, обтер слюну запястьем. – Хэ! Ты и не забрался до конца, мальчик. Забыл? Наполовину пролез и замер – умер, кажется. Я взял тебя за ноги и вытащил. Сейчас ты жив. Нужно отблагодарить духов за то, что не впустили тебя. Вэрдэ поднялся на ноги и заглянул за сросшиеся сосны. Там простиралась каменистая почва, плавно переходящая в осыпающийся склон. Несколько пней, стоящих поодаль друг от друга. Похожий на седло скалистый выступ. Никакой ямы, никаких деревьев, растущих корнями кверху. – Ты говорил, я умер? Ангивче кивнул. – Потрогал твою руку, когда ты замер под чичипканом. Жилка в ней не билась – значит, и печень-сердце молчали. Скажи, что видел? – Не помню. Кажется, я пролезал на ту сторону. – Не пролезал. Я же говорю – остановился на полпути. «Неужели всё привиделось? – подумал Вэрдэ. – Не было ямы и варящего угольную чернь одноглазого? А если всё привиделось, то почему шаман перестал обращаться ко мне по имени?» Он глянул по сторонам. Туман уже сполз к подножью гор, поделился на клочки, которые таяли, попрятавшись от солнца в расселинах и складках. Судя по всему, прошло немного времени с тех пор, как он… А казалось… – Скажи, Ангивче… – У Вэрдэ сдавило горло, и во рту не нашлось влаги, которую можно сглотнуть. – Шаманы могут проходить этот чичипкан, все остальные умирают. А я вроде и был по ту сторону, а вроде и нет. Умер, но остался жив. Кто я тогда? Ангивче долго не отвечал, оглядывая Вэрдэ не то с сочувствием, не то с любопытством. – Ты не шаман, это уж точно. Но и не обычный мальчишка. Ты – Идущий Между. 5 Слабо краснели угли в очаге, курился травяной дымокур. Ангивче сидел, приложив ладонь к щеке, и глядел в полумрак перед собою. – Наш народ помнит и чтит великих предков. Их имена передаются от родителей к детям много-много-много раз. Мы знаем про Бэркэна и Ховоко – сильнейших охотников-воинов; они ловили вражеские стрелы на лету, медведей через голову бросали, взбирались на деревья, подобно белкам, и прошибали стрелой шестерых поставленных вплотную быков. Помним старого-престарого Онгыниля, который, несмотря на свой возраст, сделал живот молодой девице и убил тридцать великанов. Ещё был шаман Муривул. Он сам слепил себе невесту – душу выкрал с древа жизни в верхнем мире, а для тела оживил плоть матери, упокоенной в дупле. Таких героев много. Но были и те, о которых, кроме шаманов, мало кто знает – Идущие Между. О них мне рассказывал дед. Они идут между мирами, между добром и злом, между жизнью и смертью. С тех пор когда земля была мала, мир посещали лишь несколько таких людей. А может, их было и больше, просто мы не знаем. Дымокур вспыхнул огоньком, и шаман погасил его, постучав палкой. Вэрдэ заметил, что рука у шамана дрожит. Он настолько взволнован? Или напуган? – Чем же эти люди отличаются от остальных? – Их действия непонятны нам, да и им самим, наверное, тоже. Идущие Между творят волю высших духов и божеств. Иногда это зло, иногда добро – в нашем людском понимании. Они что-то среднее между шаманами, духами и обычными людьми и в то же время совсем другие, ни на кого не похожи. Вот, скажем, река эндекит и притоки-долбони. Смертные их никогда не видят, шаманы видят закрытыми глазами с помощью духов, а Идущий Между может отыскать эндекит без всякого камлания – тут, в окружающем нас мире. Возможно, ты слышал про Мангы Деромго. Он дошёл на лыжах до края земли, где верхушки деревьев касаются свода небес. Там он своими собственными глазами различил отверстие хангар – то самое, которое могут видеть лишь бог Оксори, злой Харги да птица Догивки. Мангы Деромго взобрался по лестнице-дереву в хангар и отправился в верхний мир. Он ушёл туда с руками, ногами, туловищем и головой, с кровью, костями, волосами и тем, что было в животе. – Разве такое возможно? – Нет. Это всё равно что родиться наоборот. Но для Идущего Между – возможно всякое. – Ты сказал: бывает, они творят зло… Ангивче вздохнул, и Вэрдэ опять показалось: шаман пытается скрыть свой страх. – Хе! Я сказал: добро и зло, в нашем людском понимании… Тот же Мангы Деромго, прежде чем идти на лыжах, свернул голову своей сестре – после этого ему и пришлось бежать. Разве это не зло? Но поступок привёл его к отверстию хангар и лестнице-дереву. А сестру он убил, потому как она от зависти превратилась в человекоедку. Вот так – добро и зло подгоняют друг друга, а иногда меняются местами! Шаман замолчал, и в наступившей тишине Вэрдэ силился осмыслить услышанное. – Почему ты уверен, что я такой? – Духи долго не подтверждали и не опровергали твой шаманский признак. И с чичипканом вышло странно. А ещё… – Ангивче убрал от лица ладонь, размял пальцы, затем соединил щёку с плечом. – Мой дед предрёк, что я Идущего Между встречу. Долго я считал это каким-то странным наставлением. Затем понял: дед предостерегал меня. – Предостерегал? От чего? – Идущие Между исполняют неведомую волю божеств. А окружающим смертным они приносят несчастья. Мангы Деромго убил свою сестру. Шинтавул оставил жену на съедение волкам, а дети его умерли от заразы. Не знаю, почему так, но сближаться с вами опасно. Тыкульча – опытный охотник, он распознал угрозу. Сам не зная, почему он возжелал избавиться от тебя. – Ангивче утробно хохотнул. – Теперь-то можно сказать правду. Он ведь привёл тебя, чтоб избавиться. «Как будто я не знал правды! – подумал Вэрдэ под скрип собственных зубов. – Теперь хоть ясно, отчего Тыкульча меня возненавидел. Ненависть его проистекала от страха и непонимания». – Почему было сразу не сказать? – Разве такое говорят детям? Да никто и не был уверен. Что, если бы ты и вправду стал шаманом? Вэрдэ заметил какое-то движение позади Ангивче. Это прирученная белка как ни в чем не бывало пробежала по чуму. – Но ведь я никогда не видел реку-эндекит и её притоки. – И Мангы Деромго не сразу отверстие хангар увидел, – Ангивче кряхтя поднялся. – Пойдём, покажу что-то. Они вышли из чума. Багряный бубен солнца уже коснулся верхушек пихт. По небу рассыпались полупрозрачные, похожие на ракушки облака. Рядом с оленьей изгородью, поскуливая, крутились голодные псы – им было запрещено приближаться к жилищу, где можно испортить нюх лишними запахами. Шаман повёл Вэрдэ через берёзовую рощу, мимо обнесённого гулаканом ритуального чума, через нагромождение валежника в пересохшем русле. Остановившись на полянке между четырёх истуканов, он указал Вэрдэ на одну из вырезанных рож. – Как думаешь, кто он? Вэрдэ пожал плечами. Когда-то он считал, что эти истуканы – стороны света. Тот, на которого сейчас указывает шаман – тыктэн, падение солнца. – Так мой дед изобразил тебя, – хмуро пояснил Ангивче. – Это – Идущий Между, от которого, как бы ни было любопытно, нужно держаться подальше. Даже такому шаману, как я, с мусун Дябдара. Вэрдэ осмотрел лицо истукана и не обнаружил ничего схожего с собой. Лицо и человеческое-то не напоминало – злобная пасть, клюв торчком, глаза точно яйца – овальные и выпяченные. За многие годы идол выбелился, и было не разобрать, из какой древесной плоти он состоит. Если б не трещины, можно подумать, что и каменный. – Его никогда не кормили, он стоит здесь предупреждением, – продолжил шаман. – Но можешь покормить его. Точнее – себя. Возможно, получишь какие-то подсказки. Ну а мне сказать больше нечего. Делай как знаешь, только около меня не живи. Он побрёл обратно к чуму, и вдалеке, завидев его приближение, радостно взвизгнули псы. Оставшись один, Вэрдэ сел на землю и задумался. Удивительно, насколько длинным оказался день. И как много всего произошло. Он даже успел ненадолго умереть. Может, и лучше б было? К чему жизнь, в которой ничего не остаётся? Даже имени он лишился – детского, отпугивающего, ненавистного, но всё-таки своего имени, единственного имени. Теперь он сам, как истукан, которого нужно обходить стороною. Идущий Между!.. К чему ему быть каким-то особенным? Он, не раздумывая, сменил бы эту жизнь на любую другую, как охотник меняет лесную одежду на домашнюю перед входом в чум. Вэрдэ присел к другому истукану, прислонился к нему спиной. Он решил заночевать на этой полянке. Если станет слишком холодно – пойдёт в ритуальный чум и укроется шкурой, на которой шаман камлает. Начало смеркаться. Идол, якобы изображающий Идущего Между, слепо таращился перед собой. Несмотря на гневный вид, он был не страшен. Вэрдэ подумал: «Отчего вообще верить во всё это? Может, Ангивче обманывает? Сначала врал, что, пролезая под чичипканом, умирают. Затем придумал этого Идущего Между…» Шаман ведь тоже хочет от него избавиться. Нельзя ему верить, нельзя. Он вынул из-под одежды фигурку медведя, задумчиво её повертел. Даже если не верить Ангивче, что это меняет? Всё равно он никому не нужен. Пустой кедровый орешек, к которому белка даже не притронется. Пока надвигалась темнота, мрачные думы сменялись одна на другую. А когда думы развеялись, в голове остался единственный вопрос: что делать дальше? С этим вопросом Вэрдэ и уснул, а его деревянное отображение всю ночь пялилось на него выпученными глазами. Утром, проснувшись с восходом, Вэрдэ уже знал ответ. За миг до пробуждения он ухватил ответ, как рыбу, и вытащил в реальный мир. Что делать дальше? Нужно дождаться, когда Ангивче поведёт оленей на выпас или ещё куда удалится. Нужно взять в чуме заплечный мешок, собрать вещи и продуты из лабаза. Нужно вооружиться шаманской пальмой [6] … и отправиться убивать Тыкульчу. 6 Отойдя на один переход, Вэрдэ остановился у безымянной речки. Впереди за лесом вздымалась Ежовая гора: обогнёшь её – и выйдешь к месту многолюдства около болот. Но сейчас туда не надо: Тыкульчу или родных там не встретишь. Надо держаться западнее Моря, отходить к долине. Он вынул чашку и черпнул из реки. Есть совсем не хотелось. С таким аппетитом прихваченных у Ангивче запасов хватит надолго. Если к тому времени не удастся убить Тыкульчу, будет есть ягоду, сарану, да что угодно, будет голодать, но от задуманного не отступится. Он пока не решил, как будет убивать. Для начала нужно отыскать чум, а там поглядим. На душе было спокойно, в голове – ясно. Так и должен чувствовать себя охотник. Его не беспокоят домашние заботы, голод и болезни родных, чьи-то насмешки. Все мысли подчинены одной задаче – выследить добычу. Остальное – потом. Остального как бы и нет пока. Закапал дождь, и Вэрдэ пересел под лиственницу. По туче было видно, что непогода пройдёт стороной. Вспомнилось, как позапрошлым летом они с мальчишками купались в такой же речке, жарили мелкую рыбу на углях, сами жарились на солнце. А когда прилетела туча, Вэрдэ обратил к ней голый зад. Похлопав по заду ладошками, он прокричал «заклинание»: «Солнце! Солнце! Мой зад мокрый, а твой сухой. Выгляни, посмотри, высуши!» И солнце под общий хохот выглянуло из-за тучи. Никто в тот день не говорил, что у него кружит разум. Никто не называл дулбуном. Когда дождь прекратился, он продолжил путь. Перебрёл через речушку и, обходя Ежовую гору с запада, направился к долине. Вскоре появилась тропа, ведущая к речке Голой. Наверняка Тыкульча поставил чум на одном из своих любимых урикит [7] – там, где Голая, заканчивая блуждать по лесистым предгорьям, двумя падунами ныряет в долину. Красивое место, удобное. Есть где пастись оленям. Есть где охотиться. Шлось хорошо. Тропа понемногу вела вниз. Сосны укрыли её от недавнего дождя, камни и корни остались сухими, олочи по ним не скользили. Вэрдэ вышел к берегу Голой, где тропа соединялась с более широкой. Остановился и осмотрел деревья. В засеках могли находиться веточки-знаки или комья мха, но их не оказалось. Голая в этом месте, шипя и плюясь пеной, огибала огромное каменное яйцо, воткнувшееся в её русло. Считалось, что это яйцо, придавившее Килдынакана. Однажды в детстве Килдынакан зевал под деревом и ненароком проглотил вывалившееся из гнезда яйцо. Оно сделало его силачом, непобедимым воином, удачливым охотником. Но Килдынакан не помогал людям, часто использовал силу во зло, и Буга наказал его, сбросив с неба другое яйцо – большое, каменное. Не став рассиживаться, Вэрдэ пошагал вдоль реки. Хотелось поскорее отыскать стоянку Тыкульчи. Тогда отдохнёт и перекусит, тогда всё спокойно обдумает. К падунам он добрался после полудня. Дальше лучше было не спешить, иначе собаки учуют и поднимут лай. Он сошёл с тропы, через подлесок продрался к скалистому выступу, с которого открывался вид на низину. За шум он не переживал: расстояние слишком большое, чтоб собаки или олени услышали, да и гул падающей воды всё скроет. А вот на скалу нужно лезть осторожно – не спустить камни. Отложив пальму и заплечный мешок, он взобрался на обляпанную красным лишайником площадку, там подполз к краю и глянул вниз. Река, будто не в силах опомниться от падения, замирала глубокой заводью, затем её русло мельчало и широкой лентой раздвигало лес. Повсюду на мелководье торчали камни, поросшие кустарником островки, кочки, увенчанные мшаными шапками. Застрявшие меж этих препятствий деревья и ветки почти полностью перегораживали реку. Далее лес отступал от берегов, и Голая беспрепятственно лилась через равнину – за это и получила своё название. Место у заводи, на котором Вэрдэ ожидал увидеть чум Тыкульчи, пустовало. Дядька разбил стоянку не здесь. * * * Когда такое было, чтоб кумкагиры убивали друг друга? Они даже не грабили и не воровали. Бывало, некоторые семьи враждовали, но недолго, старейшины их мирили. И до убийства дело никогда не доходило – в крайнем случае могли предупредить обидчика пролетающей над головой стрелою. Вэрдэ размышлял об этом, жуя вяленую оленину. Он устроился в стороне от места дядькиной стоянки. Когда спустился, обнаружил жерди для чумов, в кустах – морды, которыми рыбачил Уняни, старший сын Тыкульчи. Под укрытием из бересты и ветвей лежали остатки дров. Чернело пепелище прошлогоднего гулувуна – большого костра-дымокура из трёх составленных чумом брёвен. Всё указывало на то, что Тыкульча здесь ещё не побывал. Что-то его задержало. Или увело на другое место. «Никто не должен видеть меня, – думал Вэрдэ, – никто не должен заподозрить, что я искал Тыкульчу. Иначе – слава первого кумкагира, убившего своего родственника – почти что отца. Даже представить сложно, как к такому отнесутся». Когда стемнело, он развёл костёр, уже не опасаясь прихода Тыкульчи или того, что дым заметят со стороны. Раскалил плоский, изогнутый камень, напёк на нём лепешки и, обмазав нерпячьим жиром, съел. Деревья вокруг слились в единую обступившую костёр тьму, вверху угадывалась зазубренная кромка, из-за которой выглядывали звёзды. Отдалённо шумели падуны, и сквозь их шум пробивались мнимые звуки – какие-то взволнованные разговоры, женский смех, удары весла по водной глади, лай собак. Вэрдэ вспомнил лето, когда на месте у падунов стояло много чумов. В тот год праздновать сэвэкан съехались не только кумкагиры, но и люди других родов. Установили большой ритуальный чум. Перед ним – чичипкан из двух лиственниц. Шаманы окуривали проходящих людей дымом, отчищая тела от болезней, а души от накопившейся за год пакости. После камлания грели на костре кусочки сала, накрест мазали людям тыльные стороны ладоней. Затем в ритуальном чуме начался общий круговой танец, с перерывами длящийся восемь дней. На центральную жердь вешали подарки божествам: отрезы материи, шкурки лис, белок, росомах. Угощали огонь лучшими кусочками, просили здоровья и достатка всем родам. На восьмой день шаманы, закатив глаза, уплыли по эндекит – навстречу задобренным божествам, а вернулись с благополучием на предстоящий год – для всех. В тот сэвэкан, пока Тыкульча с мужчинами стрелял по деревянной фигурке оленя, мать вручила Вэрдэ еловую ветвь. Взявшись за руки, они трижды обошли свой чум, упрашивая Бугу отблагодарить их за добрые дела. И Буга отблагодарил: Вэрдэ достался расшитый жёлтыми и синими узорами аргабас – красивый и тёплый. Вместе с воспоминаниями подступала обида. А за обидой – злоба. Не хотелось думать, что мать позволила отдать его в работники шаману, что обещала навестить и не навестила. Думать не хотелось, но мысли лезли, лезли… Энё тоже помышляла избавиться от него? И для неё он бесполезный придаток, посмешище семьи, дулбун, живое напоминание о позорном прошлом? Вэрдэ понимал, что начинает ненавидеть мать, как и остальных. И себя ненавидел, за то, что ненавидит её. Нет, всё не так, не так!.. Это Тыкульча запугал её, заставил… Убить его – и всё исправится. Не смог убить иглой белку, а Тыкульчу сможет. Это ведь и не убийство, а спасение себя, борьба за жизнь, судьбу, за место рядом с матерью. Лёжа около углей, он долго размышлял: дожидаться Тыкульчу тут или продолжать поиски? Уходить от падунов не хотелось. Но что, если дядька вовсе не придёт сюда? Всё-таки лучше утром отправиться на запад, к крутой излучине Несущей воронки реки. Если Тыкульчи нет здесь, значит, остановился на одном из ближайших урикит. Он ведь не мог приходить на Кражу оленьих душ издалека. Утром Вэрдэ преодолел протоки на мелководье и берегом Голой двинулся через равнину. Он понимал, что в раннее время не встретит кочевье, но всё-таки торопился миновать открытое место, где заметен издалека. Лучше было бы обойти с юга, через лесистые холмы. Если разминётся с Тыкульчей – увидит по следам. Но на холмах нет хорошей тропы: путь увеличится вдвое и отнимет много сил. К тому же там на холмах – лес с мёртвыми лицами. Когда-то пришедшие из-за Моря предки сражались с мойогирами и баргутами за право кочевать по этим землям. Тогда проливалось много крови. Однажды ночью воины спустились из леса и убили всех мужчин на многолюдстве. Они предполагали, что души убитых наверняка отправятся их преследовать. Потому уходили через лес, где заранее сделали на деревьях стёсы с вырезанными лицами. Души врагов, двигаясь по пятам, вселились в изображения на деревьях и не смогли за себя отомстить. «И мне, прежде чем убить Тыкульчу, нужно вырезать на стёсе лицо, – подумал Вэрдэ, – просто так он меня не отпустит, но я всё предусмотрю, обману его даже мёртвого». Тропа извивалась по равнине, то отдаляясь от берега Голой, то возвращаясь к нему, огибала болотистые поймы, взбиралась на пригорки. Свежих следов видно не было. Вэрдэ решил передохнуть в березняке, где не будет заметен. Дойдя до деревьев, он замер. На одной из берёз была недавняя засечка и вставленная в неё ветвь. Указатель Тыкульчи. Так дядька сообщает другим семьям, где остановился. Вершина ветки указывает направление – северо-запад. Три маленькие зарубки – расстояние. Вэрдэ присел на валежину, в задумчивости почесал нос. Почему Тыкульча ходил к Ангивче из такой дали? Он мог перекочевать к падунам и даже дальше на восток, а уже оттуда наведаться к шаману. Скорее всего, Тыкульча осматривал охотничьи места, примечал, где лучше встать семьями, а заодно решил и племянника проведать – не сдох ли… Значит, нужно двигаться на северо-запад. Путь – на оставшуюся половину дня. Если до вечера удастся отыскать стойбище, уже ночью можно исполнить задуманное. Понять бы только, как убивать. Три засечки, три нулги, три перехода… Вэрдэ миновал раскалённое, как сковорода, поле, долго шёл лесом, взбирался на седловины между холмов. Дважды тропа терялась, но, выбирая удобные для прохода места, Вэрдэ снова на неё выбредал. В грязи около ручья он увидел свежие следы. Подкованные лошади – значит, проезжали оросы. К вечеру, когда он уже едва переставлял ноги, стала портиться погода – духи неба гневались на кого-то, или рядом проходил волосатый великан Дэрэ Нюриктэчи. Из-за южных гор дунуло холодом, полезли тёмные тучи. Вэрдэ с тревогою ожидал грома: обычно он и при далёких раскатах вздрагивал, а если громыхало рядом – готов был в землю зарыться. Как-то ночью во время грозы Тыкульча выставил его из чума – чтоб переборол свой страх. Но после той ночи, проведённой в ужасе и холоде, Вэрдэ стал бояться ещё сильнее. Агды [8] представлялась ему железной птицей с огненными глазами; от взмахов её крыльев происходил гром, а от сверкания глаз – молнии. Макушки деревьев дружно склонились от порыва, следом хлынул ливень. Вэрдэ шёл отплевываясь, смахивая влагу с лица. Он снова потерял тропу и, ориентируясь по серым и бурым сторонам сосен, двигался на север в надежде выйти к берегу Танцующей. Сквозь пелену дождя едва разглядел зубастый скальник слева от себя и сообразил, что давно идёт вдоль Танцующей. Свернул, пробрался через урему и вышел к берегу. Река кипела от падающих капель. На другом берегу громоздкой мокрой тушей покоился лесистый увал. Стоянка Тыкульчи совсем недалеко. Она ниже по течению – там, где Танцующая выгибается и к ней, будто тетива к луку, примыкает приток. Прогремел гром – отдалённый, тревожным эхом отозвавшийся в сердце. Птица-агды пролетела стороной. Вэрдэ вернулся в лес, под защиту деревьев, и пошёл вниз по течению, держась, чтоб река находилась в видимости. Ливень скоро закончился. Тучи отнесло, и мокрые кроны блеснули в последних солнечных лучах. Выйдя к небольшой поляне, Вэрдэ остановился перед лиственницей. Он хорошо помнил это дерево с глубокой, похожей на полку зарубкой. Если на охоте в этих местах удавалось добыть медведя, Тыкульча вынимал у мёртвого зверя глаза и клал на маленькие носилки из бересты и прутиков. Вместе с Вэрдэ они относили глаза в лес – подобно тому, как относят тело перешедшего в нижний мир человека. Тыкульча перекладывал глаза в зарубку на лиственнице и говорил: «Дедушка, примани удачу – новую добычу! Дедушка, даруй удачу – новую добычу!» Дважды Вэрдэ участвовал в этом. После, когда Тыкульча удалялся, он подолгу стоял и смотрел в глаза на дереве, а рассевшиеся по веткам вороны уже нетерпеливо переругивались… Сейчас зарубка пустовала, что неудивительно – удачная охота на медведя выдаётся редко. За лиственницей начинался ивняк, через который вела едва намеченная тропка. Вэрдэ пошёл по ней – и раньше, чем ожидал, оказался перед широкой поляной. На другой стороне, шагах в ста от него, стояли два чума. Уже смеркалось, и из отверстий сверху бил красноватый свет очагов. Справа от чумов – навес для оленей из нескольких тонких лиственниц, соединённых макушками. Животных под ним не было, вечером, когда отступала жара, они уходили пастись. Вэрдэ отступил обратно в ивняк. Хорошо, что ливень смыл запахи, ветер стих, и собаки ничего не учуяли. Птица-агды не напрасно пролетала, она помогала ему. 7 Когда-то земля была мала, словно шкурка с головы оленя-мойки. На ней росли травы и деревья, жили первые люди. Ночи в то время не было, солнце светило постоянно. Однажды небесный лось поддел рогами солнце и убежал. Лосиха-матка, всегда ходившая за лосем, и в этот раз последовала за ним. На земле впервые наступила тьма. Испуганные люди и не знали, что делать. Единственный, кто не растерялся, – силач Мани. Он взял двух собак и пустился вдогонку за бегущими по небу лосями. Заметив погоню, лось передал солнце лосихе и стал отвлекать собак. А лосиха побежала на север, намереваясь нырнуть в Небесную дыру [9] . Подоспевший Мани застрелил лося, но солнца у того не оказалось. Он осмотрел небо, увидел лосиху, спешащую к Небесной дыре, и понял: не догонит. Мани начал стрелять из лука. Его первая стрела легла в двух шагах перед лосихой, вторая – в одном, а третья точно угодила в цель. Мани взял украденное солнце, и, как только вернул его людям, все участники погони превратились в звёзды. С тех пор день сменяется тьмой, а небесная охота еженощно повторяется. Каждый вечер лоси выкрадывают солнце, Мани с собаками гонится за ними, а утром возвращает светило людям. Вэрдэ лежал у тлеющих поленьев и глядел на созвездия: тут – охотник с луком, тут – следы его собак, четыре звезды – убегающая лосиха, перед ней в ряд – два следа от стрел Мани и Небесная дыра, к которой лосиха спешит. В эту ночь всё закончится, как обычно: лосихе не спастись. «Небесная охота длится вечно, а моя началась недавно и скоро закончится», – думал Вэрдэ. Ему не спалось. Он мёрз, пододвигался ближе к углям. Лес вокруг вздыхал, как старик. Чудилось, будто идёт Тыкульча с медвежьими глазами на носилках. Утром его разбудил собачий язык, лижущий лицо. Это был Ганган – один из псов Тыкульчи. Вэрдэ вскочил и огляделся: неужели дядька застал его врасплох? Но никого, кроме пса, рядом не было. Ганган бегал кругами, заискивающе смотрел, повизгивал и вилял хвостом. – Тише, тише!.. – Вэрдэ присел, потрепал пса по холке, почесал между ушей. – Как ты отыскал меня? След нашёл? Ганган тявкнул. – Тише, говорю! Угощать тебя не буду, иначе остальным расскажешь. Вэрдэ поднялся, хлопнул в ладоши и указал в сторону чума. Затем провёл рукой перед собой, будто рисуя черту у ног. Пёс взглянул с сожалением, проскулил и побежал обратно к поляне. – И никому не говори, что видел меня, – сказал Вэрдэ ему вслед. Утро было ясное. По небу тянулись четыре светлые полоски, словно какая-то лапа расцарапала синеву. Деревья стояли в косматом тумане, как олени в чаде дымокура. Перекусив, Вэрдэ пробрался к поляне, выбрал с подветренной стороны место в зарослях и лёг наблюдать. Ещё вчера он определил, что дальний чум – Тыкульчин, а тот, что поближе принадлежит Уняни. Между жилищами, будто тяготясь бездельем, прохаживались собаки. Олени паслись неподалёку, у леса. Из ближайшего чума вышла жена Уняни, раздула тлеющий гулувун. Показалась дочка, сходила с котлом до реки, повесила над огнём. Они что-то сварили и утащили в чум. Спустя некоторое время жена Уняни отнесла свёрток в чум Тыкульчи и вернулась к себе. Вэрдэ лежал, не понимая, что происходит. Где Тыкульча? Почему не появляется энё? В голове – пока ещё слабо, робко – зашевелились предательские мысли: может, вернуться домой, никого не убивая? Тыкульча не прогонит сразу. Да, поиздевается, что-нибудь гадкое выдумает. Но можно потерпеть его нападки, пожить какое-то время с матерью. А там, глядишь, представится какой-нибудь случай отправить Тыкульчу вниз по эндекит – ядом накормить или ещё как… Только вот энё – сама-то она хочет, чтоб он вернулся? Солнце выглянуло меж верхушек деревьев, нарезало ломтями туман, оживило зелёно-белый ковёр из травы и ромашек. Появился Уняни. Он сходил до оленей, долго осматривал их рога и головы, затем как будто выругался и с досадой хлопнул себя по бедру. Приведя двух оленей ближе к чуму, Уняни взял ножик и принялся срезать незатвердевшие кусочки рогов. Принёс коробочку – видимо, с солью; посыпал животным на головы. «У оленей иемни», – догадался Вэрдэ. Болезнь появляется в первой половине лета, когда мухи откладывают личинки в ссадины и сломы на рогах. Если вовремя не заметить, гной и червяки поразят незатверделый рог, затем продвинутся к голове. Уняни, похоже, не сразу заметил, потому такой недовольный. Где же все-таки Тыкульча? На охоту уйти не мог – собаки остались. Может, они с энё заболели? Размышляя и не находя ответов, Вэрдэ отлежал все бока. Терпение у него заканчивалось, и какое-то чутьё подсказывало, что в ближайшее время на стойбище ничего не поменяется. Он уже решил вернуться к своему месту за лиственницей, как вдруг осенило: Уняни, олени, соль… Всё в один миг сделалось понятным: почему нет Тыкульчи, почему он не перекочевал к падунам, почему собаки без него на стойбище. На юго-востоке за Ягодной горой был солончак, у которого Тыкульча подстерегал зверьё. Дядька считал это место своим и никому про солончак не рассказывал. Он и сам охотился там редко – говорил: «место пропитается смертью, лось перестанет приходить». Прошлым летом Тыкульча не охотился скрадом, видимо сейчас решил, что пора. «Духи помогают мне, раз привели сюда в подходящее время», – подумал Вэрдэ, и сердце его взволнованно забилось. Однажды он был с дядькой на охоте у солончака. Хорошо помнил ямы, к которым приходят звери. Помнил место, где скрывался Тыкульча. Там же Тыкульча будет скрываться и на этот раз. Один только Харги знал, почему Ягодную гору так назвали. Должно быть, ягоду в этих местах последний раз видели в сказочные времена нимнакан, когда земля только начинала ставиться. Сейчас гора была какой-то кособокой, с поредевшим на северной стороне лесом. Её уродовали многочисленные канавы и рытвины – видимо, следы некогда прорывающихся из недр источников. Кое-где на склонах вместо земли или булыжников рыжела окаменевшая пена. Единственный не пересохший источник находился по другую сторону Ягодной в распадке, а чуть выше источника – две неглубокие ямы с белыми от соли краями, там всегда что-то сочилось, булькало, дышало и жило. Вэрдэ пришёл на Ягодную к сумеркам. Тыкульча, если ему не повезёт сразу, может охотиться по несколько суток. Ночами он караулит зверя, днём пережидает, вечером отсыпается. «Мне и самому по-хорошему надо бы отоспаться», – подумал Вэрдэ. Только какой тут сон? Весь день его потрясывало – ни то от волнения, ни то от нетерпения. Даже кусок в горло не лез. Он представлял, как подберётся к скрадку сзади… и воспользуется пальмой. Лучше дождаться, когда Тыкульча выстрелит в зверя и станет вылезать. В этот момент он будет наиболее уязвим и бдительность от охотничьего задора потеряет. Вэрдэ присел на каменный выступ, напился впрок, снял олочи, тщательно перемотал на ступнях хаикты из сухой травы. Ничто не должно отвлечь, ничто не должно подвести. Иначе не он убьёт Тыкульчу, а тот его. «Без имени долго не живут, не слышишь меня, что ли…» – вспомнились слова одноглазого. Имени он лишился три дня назад… Отогнав эти мысли, Вэрдэ принялся делать на ближайшей сосне стёс. Отковырял лезвием пальмы кору и верхний слой древесины, остриём вырезал очертания Тыкульчиного лица. Вышло не очень похоже, но дух убитого не проскочит мимо, попадётся в ловушку. Главное, самому от страха не растеряться и вернуться этим же путём. Что ещё? Охотничий талисман-сингкэн на месте: Вэрдэ давно решил, что им станет подаренная матерью фигурка медведя. Духи… Духи не подают дурных знаков, значит, не гневаются и благосклонны к охоте. Чёрные люди ему не снились, ворон не каркал. Жертву на удачу он сделал ещё вчера – бросил в огонь хороший кусочек сала. И костёр после этого не шипел, не трещал. Встретился бы ещё в лесу главный признак удачи – белый лось с длинным хвостом! Пока окончательно не стемнело, он широкой дугой обошёл Ягодную. Лес по другую сторону был редкий, нездоровый. Осины стояли с обломанными ветвями, со сползшей у основания корой. Берёзки – чахлые. На тех, что покрепче, – сплошные наросты. Кое-где попадались кусты черёмухи, опутанные серой паутиной. И земля была влажная, скользкая. Подойдя ближе к Ягодной, Вэрдэ лёг на живот и с пальмой в правой руке пополз – осторожно, от дерева к дереву, часто останавливаясь и прислушиваясь. Вскоре он увидел солончаковые ямы – два бледных пятна на склоне Ягодной. До них – шагов пятьдесят, а где-то на середине этого расстояния и чуть левее – скрадок Тыкульчи. Ночью холодный воздух тянется по распадку вниз, и пришедший на солонец зверь не учует засаду. Надо, чтоб и Тыкульча ничего не учуял. Укрытие себе дядька соорудил основательное – из толстых ветвей, покрытое мхом и травою, оно втиснулось между двух елей. Наверняка внутри удобное сиденье, а то и лежанка, деревянная основа для самострела. В таком скрадке жить можно. Дальше Вэрдэ решил передвигаться стоя. Так наделаешь меньше шума, а если Тыкульча вдруг станет выбираться – успеешь подбежать и… Перейдя несколько раз от ствола к стволу, Вэрдэ спрятался за берёзой в пяти шагах от скрадка. Он дышал через раз от волнения и глядел на треугольную дыру в полумраке. Сколько придётся караулить? Тыкульча просто так не выйдет – либо добычи дождётся, либо утра. Наверняка и нужду справил заранее. Лес, при дневном свете казавшийся безжизненным и пустым, с приходом темноты оживился: утробно прокричал филин, где-то далеко взревел изюбрь, что-то зашуршало, зашевелилось, упало. Вэрдэ слышал, как шепчутся духи, – кажется, они спорили: удастся ли маленькому человеку убить большого. И только из Тыкульчиного укрытия ничего не доносилось. Дядька или спал… или его там не было. «Что, если подойти к укрытию сзади? – подумал Вэрдэ. – Наугад ткнуть пальмой в дыру. Небось спина Тыкульчи окажется на месте. Или не спина, а грудь – если дядька обернётся, услышав мои шаги. Может, окликнуть его перед ударом?» Из-за Ягодной показалась луна. Бледная и ущербная, она высветила распадок и часть склона. Скрадок при её сиянии напомнил какую-то огромную морду, застрявшую промеж стволов. В распахнутый рот этой морды и нужно вогнать пальму. Вэрдэ ощутил, как страшно у него напряжён живот, стиснуты зубы, а ноги вросли в землю. Сдавившие древко пальцы сами, казалось, одеревенели. «Один удар, быть может – два…» – подбодрил он себя и, прогоняя оцепенение, отлепился от берёзы. В лесу что-то просвистело, коротко взвизгнуло. И внезапно, точно хлыстом, щёлкнули возле правого уха. Стрела с дребезжанием вонзилась в дерево, едва не оцарапав Вэрдэ висок. Снова свист – уже сверху. Вэрдэ поднял голову. Ещё одна стрела, будто посланная с неба, воткнулась в землю около его ног. Тыкульчины стрелы, с хвостовыми перьями дятла… Вэрдэ понял: вторая стрела на самом деле пущена первой. Пока она взлетала и падала, дядька успел выстрелить в дерево. Он часто такое показывал, даже умел попадать одной стрелой в другую. Вэрдэ взглянул вперёд. Из леса стремительно надвигался силуэт человека. Вэрдэ вскинул пальму, прицелился и метнул её навстречу приближающемуся. Должно быть, Тыкульча увернулся, но показалось, что пальма пролетела сквозь него, словно он был духом. А в следующий миг Тыкульча оказался рядом, и удар кулака в скулу сшиб Вэрдэ с ног. Луна, деревья, красные вспышки перед глазами – всё причудливо смешалось. Вэрдэ прокатился по склону, хотел было встать, но получил по рёбрам. Задыхаясь – от боли, обиды, страха? – он скорчился у основания ели. Прижался щекой к стволу, понял, что залез в потёки смолы, её запах шибал в нос. Какое-то время стояла тишина, лишь Тыкульча тяжело дышал рядом. Когда боль немного отступила, Вэрдэ заплакал. Он ревел, проклиная свою непутевость, свою жизнь, Тыкульчу, всех и вся. Если ему, лишившемуся имени, скоро предстоит умереть, то почему не сейчас? Сколько можно терпеть всё это? Зачем и кому это нужно? – Ты промахнулся, дулбун. У тебя, как всегда, не получилось. Дядька присел на корточки, взял Вэрдэ за плечо и грубо перевернул лицом к себе. В руке у него был нож. Лезвие блеснуло в лунном свете перед глазами у Вэрдэ. – Я не сделал тебе татуировку, когда ты был мал. Ну хоть отметину оставлю. Сквозь слёзы Вэрдэ не сразу понял, что происходит. Тыкульча крепко ухватил его за подбородок, а затем… по щеке, по шее, под одежду потекла тёплая кровь. Тыкульча разрезал ему кожу на опухшей от удара скуле. Дядька развёл костёр. Сходил в лес, принёс брошенную пальму. Затем, помогая ножом, вынул из дерева стрелу и вместе со второй убрал в колчан. Вэрдэ сидел у огня, прижимая рану на лице куском ровдуги. – Опакастили место, – сказал Тыкульча, присаживаясь. – Зверь теперь долго не придёт. А нашим животам в последнее время скучно живётся. – Без одного едока сытнее не стало? Тыкульча усмехнулся, обнажив кончик жёлтого клыка. – Злишься, что тебя Ангивче отдали? Как лучше хотели: вдруг бы шаманом стал, роду помог. А ты и на это не сгодился. Куда теперь тебя девать? – В дупло или на лабаз. – Не жалоби меня, дулбун. С другими суровее обходились. Стариков, если делались обузой, на морозе оставляли. Больных и увечных в яму скидывали. Детей и вовсе не лечили – если слабые, всё равно за аргишем [10] не успеют, людей и оленей задержат. Главное – роду выжить, – такой закон. Когда я в детстве уснул во время привала, отец с матерью бросили меня на холоде в снегу, а сами продолжили тропу торить. Мне только трут и кресало положили. Я тогда вдвое меньше тебя был, но выжил. Сумел ночлег сделать тёплый, утром родителей догнал. А Уняни я без еды и шкур с одним только ножом пускал по следу раненого лося. И он – совсем ещё мал, ростом с грибочек! – возвращался живым и сытым. Вот так, дулбун! Страдания делают нас сильными. А ты не страдал, потому не выживешь. Тыкульча отхлебнул что-то из чаши, осмотрелся. Подбросил в огонь толстую ветку. – Учить тебя я не стал: зачем силы и время тратить? Сразу ясно, что странный ты. Все думали: ещё младенцем в нижний мир уйдёшь, а ты задержаться решил. Зачем, скажи мне? Вэрдэ не ответил. Болели отшибленные рёбра. Из-под прижатой к скуле ровдуги сочилась кровь. Душу терзала обида – такая глубокая, которую, казалось, уже никогда из сердца не вытащить. Но было и нечто приятное – ощущение, что можно разговаривать с Тыкульчей на равных. Они больше не отец и сын, не дядька и племянник. Они – два врага, один из которых оказался слабее. Бросок пальмы и удар в лицо расставили всё по местам. – Я и сам знаю, зачем ты остался, – продолжал Тыкульча. – Чтоб людей помучить. – Я – помучить? – удивился Вэрдэ. – Когда мать тебя из живота выдавила, то шесть дней родильный чум не покидала. Только видели люди, как ночами к ней рогатый Харги приходит. Он тебе выжить и помог. Такие, как ты, беду привлекают. – Никому я дурного не сделал и беды не принёс, – пробурчал Вэрдэ. – Никому, говоришь? А как же дочка моя, Нюрилкан? Она умерла через день, как ты родился. А Пекчан? А отец твой?.. Пока ты мал был, столько людей и оленей умерло! А теперь ты своими руками убивать вздумал. В меня кто пальму метнул? Это от добра? – Я хочу к энё, хотя бы ненадолго. Разреши мне. Тыкульча в раздумье посмотрел в темноту. – А ведь я тебя и другим шаманам предлагал, – проговорил он устало. – Двоим. Оба они отказались. Сказали, что за тобой по пятам Харги ходит. Один только Ангивче недогадливым оказался, согласился тебя взять. Возвращайся к нему и живи. – Прогнал меня Ангивче. – А-а, сообразил, значит! Со стороны Ягодной дунуло холодом, и огонь недовольно трепыхнулся. В глубине леса что-то с треском повалилось. – Пусти меня к энё, – снова попросил Вэрдэ. Тыкульча встал, расправил грудь, точно у костра ему недоставало воздуха, взглянул на небо. – Поздно. Её ты уже отнял. – Как? У кого отнял? – переспросил Вэрдэ, обомлев. – Она умерла этой зимой. Долго кашляла кровью и умерла. – Не верю. Ты врёшь. Позволь хотя бы раз увидеться, и я больше не появлюсь. – Я приходил тогда к Ангивче, чтобы тебе рассказать. Не смог. Подумал: живи своей новой жизнью, без тревог. Может, разум твой когда-нибудь кружить перестанет. – Ничего у меня не кружит! – Вэрдэ вскочил и бросился на Тыкульчу, вцепился в его одежду. – Она ведь жива? Ты так наказываешь меня, да? Я видел её на стойбище! Видел! Дядька не отвечал. Он стоял, позволяя виснуть на нём, дёргать за одежду, бить в грудь и даже по лицу. Когда Вэрдэ сел и заплакал, Тыкульча сказал: – Нет ненависти к тебе, дулбун. Но и сочувствия нет. Иди своей тропой. Слёзы попадали в разрез на скуле, разъедали рану. Немного успокоившись, Вэрдэ отыскал оброненный кусочек ровдуги, извалял в пепле и снова приложил к скуле. Что-то холодило грудь под одеждой, словно туда ледышку запихали. «Фигурка медведя, – понял он, – материн подарок…» На том сомнения угасли: энё действительно была мертва. Да и зачем Тыкульче врать? Он мог убить без лишних объяснений. Имел на это право, но не стал. – Нужно увидеть старейшин, – проговорил Вэрдэ. – Для чего? – Чтоб дали мне новое имя. – Вот что тебя волнует… – Последнее, о чём прошу! Дадут новое имя – и ты меня никогда не увидишь. Дядька присел и, глядя на огонь, поводил головой: – Нет. Ты, как больной олень, который старается заразить остальных. Знаешь, что с такими делают? Закалывают, зарывают, ставят в округе запретные метки и много лет обходят стороной. – Не получу новое имя – умру. – Мне всё равно. Ты не мой, не наш, ничей… – Тыкульча поднялся, прихватил пальму и свой заплечный мешок. – Отправляйся жить хоть в чум к Харги, а к стойбищам нашим не приближайся и тропу с нами не дели. Охотиться на меня снова вздумаешь – обещаю: в другой раз стрелу пущу точно. Он направился в сторону скрадка, видимо, намереваясь там заночевать, а может, забрать вещи и вернуться на стойбище. Тыкульча мог и ночью по лесу ходить. Отойдя на несколько шагов, дядька остановился. Вэрдэ услышал из темноты: – А за именем отправляйся к оросам. Они по особым дням новые имена дают. 8 Шаманы, а точнее, говорящие через них духи, рассказывали: много лет назад, для исчисления которых не хватило бы волос на головах всех кумкагиров и шерстинок на их оленях, долина была дном большого моря. Однажды загнанный глубоко под землю змей Дябдяр задумал снова выбраться на поверхность. Он понадеялся, что через толщу воды Буга ничего не заметит. Но сил у Дябдяра хватило лишь на то, чтобы поднять морское дно. Вырваться наружу он не смог. С тех пор дно взбухло как живот матки, на нём выступили шесть гор-сосцов. А воды разошлись к востоку и западу, образовав два отдельных моря. На западном море Вэрдэ никогда не бывал, в тех землях обитали враждебные конные кочевники. А восточное видел много раз – оно настолько большое, что невозможно и представить, каким же огромным было море единое, изначальное. Он шёл по долине на запад, к крепости оросов, расположенной на половине пути к западному морю. В который раз, глядя под ноги, Вэрдэ недоумевал: куда подевался морской ил, почему не встречаются останки плавающих в море рыб и зверей, где раковины, обломки лодок, почему камни в долине не круглые и гладкие, как на море, а неровные, угловатые? Неужели шаманы всё выдумали? Может, они и не знают ничего. Или духи им врут. Вэрдэ уже миновал излучину Несущей воронки реки и двигался по широкой торговой тропе, к которой привели замеченные у ручья следы. Если оросы прискакали из крепости, то идти до них долго. Хватит ли сил? Он уже не вёл счёт дням, не думал о том, сколько ему отведено жить без имени. Из съестного осталось лишь два мешочка – один с костяной мукой, другой – с иссушенным костным мозгом. Дважды удалось поймать рыбу. Когда находил ягоду, останавливался и ел – много, до оскомины, до тошноты. Но с собой теперь ничего не брал – подумал: «Делать новые запасы – значит, рассчитывать на будущее, а этим смешат или гневят духов, которые нарочно всё изменят». Не зря перед охотой избегают слов «добыча» и «удача». На будущее Вэрдэ уже не рассчитывал, просто шёл. Раз его, словно вещь, перебрасывают из рук в руки, то и сейчас его судьба наверняка кому-то вверена. Пускай этот кто-то всё и решает. После брода через неизвестный приток Вэрдэ заметил следы, ведущие на север. Люди, лошади… – наверняка оросы. Зачем они свернули с торгового пути к горам? Он пошёл вверх по речке. Следы были примерно трёхдневной давности, некоторые старее. Вскоре они разделились, спутались, часть их потерялись в зарослях, другие, перебравшись через приток, устремились назад. Кто-то блуждал тут, и не один день. Не охотники – что-то искали… Поднимаясь по следам вдоль берега, он вышел на поляну у подножья горы. Оросов здесь не оказалось, но всё было сильно истоптано. Место странное, жутковатое – кто будет останавливаться на таком? Поляну окружали старые пни – по большей части корни да окаменевшие зазубрины. Вместо почвы – смесь золы, измельчённой коры, щепы. Пятнами темнело что-то непонятное. В основании горы зияла дыра – именно дыра, не пещера. Высотой чуть выше человеческого роста, понизу заросшая травой, она обнажала каменное нутро горы и уходила далеко вглубь. Вэрдэ приблизился. Ему показалось, что лаз в гору проделан много лет назад. Но трава примята недавно. Кто-то приходил сюда и забирался внутрь. Это были люди, не звери. Посреди поляны высился какой-то бугор, похожий на огромный поросший травой муравейник. Его вершина доставала Вэрдэ до груди. В центре – впадина, забитая землёй, хвоей, прелыми листьями. Вэрдэ подобрал веточку, поковырялся во впадине – кажется, она уходила к самому основанию бугра, стенки её были твёрдыми и чёрными. Ещё от непонятного «муравейника» тянулся желоб из плоских камней – зелёных и замшелых, как со дна озера. На берегу Вэрдэ обнаружил второй бугор. Часть его была разрушена – судя по всему, русло за годы переместилось, и вода подмыла основание. Грудой лежали рассыпавшиеся плоские камни, из которых, как оказалось, бугор целиком сложен. Сердцевина из обожжённой глины потрескалась и частично распалась, на осколках блестели чёрные смолистые подтёки и брызги с реки. Кто и для чего это соорудил? Неожиданно Вэрдэ осознал: позади него кто-то есть. Зверь? Дух, выбравшийся из горы? Нет, это был человек. И человек подгадал лучший момент, чтоб подкрасться – когда Вэрдэ отвлечён, а рядом шумит река. Обернувшись, он увидел перед собой девчонку – высокую, стройную, на несколько лет старше его. Девчонка уже замахивалась палкой. Вэрдэ не успел отступить – его ударили по голове. В себя он приходил, словно впервые рождался на свет, – ничего не соображая, корчась от боли и страха. Что-то удерживало руки и плечи, придавливало к земле. Первое, что он увидел, – светлый круг над головой, уходящие ввысь жерди. Вэрдэ находился в чуме. Стоял такой смрад, будто внутри собаки справляли нужду. Неожиданно его отпустили и тут же плеснули водой в лицо. Вэрдэ утёрся онемевшей рукой и огляделся. Девчонка, ударившая его, сидела рядом, скрестив ноги. Из-под бахромы ханни выглядывали грязные коленки. А поверх нагрудника висела фигурка медведя – ему, Вэрдэ, принадлежащая. Девчонка почему-то морщила лоб и улыбалась. – А я тебе рану на лице зашила, – сказала она. – Хотела сделать, пока ты не очнулся, а ты заворочался, пришлось держать. «Какая забота!» – подумал Вэрдэ, приподнимаясь. Очаг в чуме не горел, вещей не было, за исключением разбросанных посудин. Ещё в малу темнела куча из тряпья. Похоже, от неё и разило… – Где я? Почему ты меня… Неожиданно девчонка влепила ему пощёчину. Опять наморщила лоб, заулыбалась. – Я старше тебя и первой буду задавать вопросы. Как зовут тебя, малыш? – Я не малыш. – Хочешь, чтоб тебя снова ударили? – Вэрдэ – так меня зовут. Девчонка сочувственно поджала губу, покачала головой. – Дрянное имя. Как ты с таким жить собираешься? Вэрдэ промолчал. Он потрогал ушибленную голову. Слева над лбом выпирала огромная шишка. – Я буду звать тебя «малыш», – сказала девчонка. – А меня называй Стрелкой, все ко мне так обращаются. Ну что, дружим? Она склонилась и коснулась носа Вэрдэ кончиком своего носа. От неё пахло, как от нагретых солнцем камней. – У тебя мой талисман-сингкэн, – хмуро заметил Вэрдэ. – Нельзя забирать чужие, они принесут беду. – А я и не забирала, взяла на время. Так ты можешь видеть его, а спрятанным под одеждой ему грустно. К тому же ты будешь смотреть и на меня. Разве это не хорошо? Стрелка поднялась и, пританцовывая, прошлась по чуму. «Вот у кого разум кружит!» – подумал Вэрдэ. Но смотреть на девчонку действительно было приятно и немного волнительно. Да, что-то в ней напоминало стрелу: стройное тело, длинная шея, подбородок – острый и приподнятый… А главное, какая-то неудержимость обнаруживалась во всех её движениях. – Теперь рассказывай, что делал у горы? – велела Стрелка. – Тебя туда отправили? – Нет, я шёл к крепости оросов и увидел следы. – К крепости? Для чего тебе туда? – Мне всё равно куда. Я один, у меня даже родителей нет. Вдруг смрадная куча в малу зашевелилась и стала приподниматься. Вэрдэ в ужасе отполз на заду. Под ворохом тряпок и шкур оказался старик с грязным лицом и красными, как брови глухаря, глазами. Борода и волосы у него были измазаны какой-то дрянью – не то запёкшейся кровью, не то рвотой. – Эй, Стрелка, воды не осталось? – прохрипел старик. – Всю воду, дура, перевела… Принеси мне попить! Девчонка покорно вышла из чума. Красноглазый уселся на своё тряпьё и осмотрел Вэрдэ. Почесав шею, он сказал: – Хорошая палка, с одной стороны шумит, с другой – воняет. Ну, отгадывай! – Ружьё, – пробормотал Вэрдэ. Он знал, что это ружьё. – Осилил! Отгадывай дальше: пень гниёт, лисица из дыры показывается – мех зелёный. Ну, что молчишь? Не знаешь? Это сопля! Красноглазый сипло хохотнул, потом раскашлялся и отхаркнул комок мокроты, который повис у него под нижней губой. – Слушай ещё. Расщелина в скале, человек вылезает, падает, спину ломает. Ну, отгадывай! Вэрдэ пожал плечами. – Дерьмо! – рассмеялся старик. – Это же дерьмо! Как не догадался-то? Пока он хохотал, мокрота под его ртом тряслась, будто живая. Снова отодвинулся полог, и в чум вернулась Стрелка. Протянув старику чашку, она сообщила: – Я Афанасию сказала, что ты очнулся. Старик жадно выпил всё, что было в чашке, и спросил: – А он? – Говорит: не нужен Бусурман, разве что по шее ему врезать. – Девчонка повернулась к Вэрдэ. – А тебя видеть хочет. Пойдём, малыш! Следом за Стрелкой Вэрдэ выбрался из чума. Он находился в стойбище оросов. На поляне стояли шалаши, землянка с кровлей из тонких брёвен, корья и лапника. Дымили костры. Привязанные к деревьям лошади качали головами. Оросы – их было около десяти – недавно отужинали и сейчас кто починял седло, кто нож точил, кто чистил ружьё. Двое сидели у догорающего костра, дымили трубками. К ним девчонка и подвела Вэрдэ. Оросы с хмурым видом оглядели его. Один из них казался главным, у него были усы и многодневная щетина. Второй – с бегающим взглядом, рыжей бородой и странно напряжёнными губами, словно готовился плюнуть. – Ну и харя у него! – по-оросски сказал тот, что казался главным. – Ты его отделала? – Я только сверху ударила, – так же на оросском ответила Стрелка. – Лицо до меня повредили. – Спасибо, что привела. Сам бы зашел, да в вонь вашу окунаться неохота. – Главный орос, упёршись ладонями в колени, поднялся. Склонился к Вэрдэ: – Понимаешь меня, тынгуз? Нет, не понимаешь!.. Куда там… Алтан, мэнун, хулама мэнун, золото-серебро видел? Вэрдэ, догадавшись, о чём его спрашивают, поводил головой. – Реки, горы, пещеры с такими названиями есть у вас? Стрелка, переведи-ка, ты у нас нынче за толмача. Стрелка пересказала Вэрдэ, что от него хотят. Он снова повёл головою. – Хорошо. – Орос пришиб ладошкой комара у себя на виске и распрямился. – Накорми его, Стрелка, а то смотреть страшно. Пусть в лагере остаётся, поговорим позже. Да смотри, чтобы не убёг! Они присели на поваленный ствол в стороне от костра. Стрелка накормила Вэрдэ остывшей рыбной похлёбкой и сухарями. От напитков оросов он отказался, выпил обычной воды. Оросы вливают в себя такое, с чем внутрь забирается целое стадо злых духов – потом никакими камланиями не изгонишь. – Так для чего ты шёл в крепость? – спросила Стрелка. – Хочу получить новое имя. Говорят, оросы могут его дать. – Новое имя? Оросы могут, но не каждый. Нужны особенные, вроде шаманов. Сначала они потребуют от тебя кое-что. – Что? – Чтобы ты водой облился и человек-крест на шею повесил. Только после этого дают имя. С Бусурманом такое сделали, я знаю. Только того имени уже никто не помнит, даже он сам. Имя оказалось слабым, и все зовут его Бусурманом. – Кто он? – Бусурман – мой дед. Раньше жили по другую сторону Моря, а теперь водим оросов по этим землям. Бусурман много земель знает, но он превратился в безумца. – Стрелка горделиво приподняла подбородок. – Когда его не станет, я буду водить оросов вместо него. Хочешь помогать мне? – Мне дадут новое имя? – Оросы ничего не дают просто так. И я тоже. Чем ты можешь отплатить? – Ничем. Стрелка изучающе оглядела Вэрдэ, наморщила лоб. – Был бы ты на несколько лет старше, я бы знала, как тебя использовать. А так… Будешь мне помогать, и однажды я отведу тебя к нужным оросам. 9 Афанасий Жгибесов – когда-то шестой поповский сын и пономарь, а ныне неизвестно кто – и сам недоумевал: как он оказался в такой дыре? Не иначе чёрт завёл. Но одно дело – оказаться, а другое – выбраться. В этом чёрт уже не помощник, он только в одну сторону направляет – ближе к пеклу. Каких-то семь лет назад Жгибесов попивал пиво и тискал бабёнок, живя в каморе близ тюменской церкви Ильи Пророка, под боком у папаши. Случалось, воровал мелкое добро или монеты, когда ризничий по прозвищу С-копейкой-два-гроша ленился относить пожертвования куда следует. Лето по большей части проводил на рыбных ловлях в вотчинах Свято-Троицкого монастыря. Там пьянствовал ещё ярче, дрался, проказничал. Однажды съездил схимника Игнатия судаком по лицу – на рыбацкую удачу. Другой раз скинул в воду жену дьякона Бориса (точнее, она сама туда спрыгнула, чтоб избежать стыдобы). Терпение отца, знавшего про всё это, иссякало, и однажды Афанасий, мало что соображая с похмелья, очнулся на подвозе по пути в Тобольск – его отправили вместе с казаками «держать государевы границы». Спустя год он уже находился в такой дали от дома, что и на карте не отыщешь, а отыщешь – показать будет страшно. Приграничный острог на реке Аргунь: десять саженей в длину, восемь – в ширину. За стоячими стенами: две избы, конюшня и склад, восьмипудовая пушка, две пищали. Населяли острог помимо Жгибесова девять служилых и дюжина промышленных людей. Они стерегли границу, объясачивали тынгузов намясинского рода. Десятник Иван Неупокоев строго блюл веление нерчинского воеводы: «чтоб всякого дурного избегали, не воровали, костью и картами не играли, вина (в том числе и кумызного) не пили, не чинили иноземцам никакого задору и баб ихних не трогали», – подумать, так и заняться нечем. Из развлечений – только знаменем полюбоваться. Скучная жизнь прекратилась после того, как к нерчинскому приказчику Шульгину явились охотники-тынгузы – два брата, Аранжа и Мани. Они показали самородки: – Гляди, уважаемый русский начальник! Слышали, ищешь такие камни. Тяжёлые и на солнце блестят! Ошалевший приказчик определил: серебро. – Где? – спросил он тынгузов. Аборигены ответили: – Култук та гора называется. О находке Шульгин сообщил в Тобольск, и вскоре на поиски ценных руд отправили Филиппа Свешникова с казаками. Трое служилых из гарнизона Аргунского острога – в их числе и Афанасий Жгибесов – присоединились к тому отряду. Им несказанно повезло: месторождения золота, серебра и олова нашлись одним разом – там, где сходились устья трёх рек – Алтачи, Мунгачи и Тузячи. И только после выяснилось: с иноземного названия рек так и переводятся – Золотая, Серебряная, Оловянная… Кроме того, в округе отыскали древние рудники и плавильни – всего около двадцати. Что за люди и когда их сделали? Какую руду добывали? На это не смогли ответить даже тынгузы. Забайкальский край наполнился приезжими рудознатцами. Рядом со старинными горнами и «чудскими копями» сооружались новые плавильни. Готовилось появление большого и мощного Аргунского завода. Так как на юге граница смежалась с Цинскими владениями, поиски руд продолжились на востоке, севере и западе. Жгибесов – к тому времени уже будучи десятником – отправился к Прибайкальским горам с отрядом Ильи Милованова. Они искали руду, древние выработки, изучали местные названия рек и гор. Но ничего ценного не находили. Один из встреченных тынгузов – впоследствии ставший их единственным проводником – сказал, что видел «рытую в каменной горе дыру» и «рукотворные бугры», но это далеко – Байкал огибать придётся и идти вверх по Иркуту. Неугомонный Илья Милованов погнал отряд туда. Его не останавливало то, что прежние проводники отказались идти, и то, что трое рабочих сбежали, и даже то, что сам он сильно занемог в дороге. – Не жилец твой начальник! – шептал Жгибесову проводник Бусурман. – Знаю наверняка: не выживет! Бусурман, этот полубезумец и круглый пьяница, полагал, что Милованов сделался жертвой тынгузского дьявола. Он, Бусурман, видел разные облики этого дьявола, знал многие его уловки. С виду тынгузский дьявол как человек, только в несколько раз выше. Вместо правого кулака у него бальбука – голова с оскаленными зубами. На левой руке – огромный коготь. Вместо ног – култышки, одна до колена, другая – чуть ниже. Потому и ходит кособочась. Голова совершенно лысая, а туловище поросло шерстью. Когда-то дьявол безнаказанно шастал по земле, а сейчас прячется. Чаще всего под землю – так, что торчат лишь его уродские руки. Если проходящий человек увидит страшную бальбуку и отшатнётся, дьявол хватит его когтем левой руки – либо выпьет кровь, либо отравит. Это, по уверениям Бусурмана, и случилось с командиром. Милованов отравлен, теперь будет долго болеть и помрёт. Далеко не всякий шаман способен его от этой напасти избавить. Когда они добрались до Култушного зимовья, отряд сократился до семерых, не считая проводника с внучкой. Четверо сбежали или сгинули в предгорных лесах. Дабы восполнить нехватку, наняли двух гулящих людей. Затем к ним присоединился Стёпка Вавило – с его собственных слов, «бывший горнорабочий», а по виду – тать и убивец. Некогда хорошо организованный и снаряжённый отряд превращался в не пойми что. Сначала пропили плотницкие инструменты – тесла, буравы, скобели и долота – выданные для строительства зимовья на месте обнаружения руды. Оставили лишь пилы и топоры. После Жгибесов продал часть пороха и свинец. Ещё двое казаков, смекнув, что дело неладное, тайком уплыли на рыбацкой пятигребке. Их место в отряде заняли околачивающиеся около зимовья удальцы – Васька Кривой-колпак и Васька Помойная-каша. Командира непрестанно лихорадило. Он редко приходил в себя и плохо соображал. В сторону Иркута он ехал уже на подвозе со скарбом, а далее и вовсе перекинутым через седло. Жгибесов считал дни: когда же Милованов сдохнет? Имелся у Жгибесова особый резон беспокоиться. В Култушном зимовье он помимо прочего продал два маленьких самородка – золотой и серебряный – взятые, чтоб показывать аборигенам. Этого командир не простит. – Не лучше ли нам воротиться? – говорил ему старый казак по прозвищу Щепетильник. – Бредит, наверное, этот Бусурман проклятый. Башка у него давно изнутри забродила. Водит нас, лишь бы глотку заливать. Нет там никакого рудника, помяни моё слово. Командира напрасно загубим. – Раньше нужно было причитать! – отвечал Жгибесов. – Теперь уж близко, доберёмся – проверим. Жгибесов понимал: возвращаться с пустыми руками нельзя – запорют. Теперь если и есть выход, то только через рудник Бусурмана. Найдётся в нём ценная руда – можно и воротиться, а нет – лучше самому в гулящие… Тункинская долина мешала продвигаться, напускала туман, располняла реки. С гор ватагами налетали тучи. Хлестали дожди, бил град. «Сопротивляется, стерва! – со злобой и озорством мыслил Жгибесов. – Боится, что выпотрошим мы её. Никуда не денется – выпотрошим! Дёснами чую, что выпотрошим!» Но его ожидания не сбылись. В руднике, куда привёл-таки их Бусурман, не оказалось следов серебра. А золота и подавно. «Древние тут добывали железо, – установил Стёпка Вавило. – Но и то гнездо навсегда исчерпано». Найденные в заброшенных плавильнях остатки спёкшейся руды и шлаки подтвердили его выводы. Кто бы ни плавил здесь металл в стародавние времена, эти люди вынули из горы всё, что можно, переработали и утащили с собой. И вот уже шесть дней отряд, соорудив стоянку, ждал неизвестно чего. Жгибесов осматривал окрестности, отправлял Стёпку Вавило в разведку. А вечерами все пьянствовали. Жгибесов пьянствовать не запрещал, потому как самому хотелось. * * * – Афанасий, кажись, командир тебя зовёт! – будил его Щепетильник, пиная в подошву сапога. Жгибесов продрал глаза, отогнал хмельной дурман и выбрался из шалаша. Стояло туманное утро. Дым от костра, который разводили казаки, стелился по поляне. – Вода в кадке осталась? – спросил он Щепетильника. Старый казак кивнул: – Вчера набирали. Жгибесов дошёл до кадки. Вокруг лежала мокрая и жирная стружка, которой мыли котлы, по ней ползали муравьи. Валялась чья-то кружка. Он сполоснул лицо, попил из ладошек. Затем подобрал кружку, зачерпнул воды и пошёл в землянку. Внутри пахло прелым лапником, потом и мочой. Илья Милованов с лицом земляного цвета ворочался и стонал на лежаке. Покрывала были откинуты. – Звал меня, Милован? – Жгибесов присел на взлохмаченный топором чурбак, протянул хворому кружку. Тот попил – долго и неумело, затем уронил кружку, разлив остатки воды себе на плечо. – Где мы сейчас, Жгибесов? Что с нами стало? – Лагерем стоим недалеко от старых рудников. Землянку тут нашли, подлатали. – А-а! Добрались, значит… – Добрались, добрались. Не помнишь разве? Три дня назад, когда из бреда выныривал, об том же спрашивал. Милованов чуть округлил глаза. – Спрашивал? Не помню, ёлкин корень!.. Ну так что, отыскалось серебро-золото? – Пусто там. И везде пусто. – Пусто… Так я и думал. Не было доверия к пьянице твоему! – Почему «моему»? – удивился Жгибесов. – Ты Бусурмана нанял, не я. – Брешешь всё. – Милованов, видимо, хотел махнуть рукой, но сил ему хватило только приподнять ладонь. – А чего тогда делаете? Почему до острога не добрались? Жгибесов нахмурился. – Долгий путь до острога. Не вынесешь. – Здесь я скорее сдохну… Покурить мне дай хотя бы. – Закончился табак. Милованов снова заворочался, будто чесал спину о лежанку. Застонал от терзающей его боли. Затем вдруг пристально посмотрел на Жгибесова. – Скажи-ка, Афанасий, почему ко мне никто не заходит? Считают, будто заразен я? Жгибесов поводил головой. – Считают, что ты проклят, Милован. И я так считаю. – Проклят!.. – Милованов растянул рот в жуткой улыбке. – Это твоя мерзкая душа проклята, Ждибесов! – Он нарочно оговорился: «Ждибесов». – Знаю всё про тебя. В бреду черти показывали-рассказывали… Знаю, как татарскую девку снасильничал. Знаю, как церковное воровал. Длинный списочек, ёлкин корень! Жгибесов ощутил, как страх щупает сердце. Откуда Милованов узнал про татарскую девку? Никто ему не мог поведать. А про церковное добро? – Бредишь ты, командир. Может, винца тебе взаместо табака принести? Винца вдоволь. – Ну вас, пьяниц!.. – Милованов с трудом приподнялся, тупо уставился на печку-чувал в углу, похожую на заполненную углями пасть. – Вот что, Афанасий… Я тут… В общем, пока вы по земле бродили, я в тартарары сбегал. – Куда? – Там меня черти… как же сказать… исповедали, только наоборот. Понимаешь? Трудно, в общем, объяснить. Надо было б перекреститься. Но пальцы у Жгибесова сами собой сложились в обороняющий от нечисти кукиш. Во рту сделалось жутко сухо. Он взглянул на кружку, лежащую на земляном полу. Чья она? Почему беспрестанно валяется, брошенная? – Потом причастили – тоже наоборот, – продолжал Милованов. – В общем, дел на том свете больше, чем на этом. Понимаешь, Афанасий? Жгибесов поднялся с чурбака, намереваясь уходить. – Куда же ты собрался, Афанасий? Гузно свербит? Порты обмочил? Ты погоди, дальше ещё страшнее будет, особливо если я на ноги встану. Про самородочки тебе напомню. И про другую девку – Ульянку. Как всё обошлось с ней после, интересно? Конечно, интересно! Понесла от тебя Ульянка. Родители её замордовали, и она в петлю полезла. Жгибесов уставился на командира. Впервые он ощущал на душе такую смесь – ужас и злобу одновременно. Имени той девки он, конечно, не помнил – Ульянка она была или не Ульянка – но перед глазами явственно встал её образ, а внутри зародилась уверенность: Милованов говорит именно о ней. О ней! Как такое возможно? Всё кажется ему? Или снится? Жгибесов будто бы не до конца пробудился от детского кошмара. И в горле толкалось сердце перепуганного ребёнка. – С брюхом она висела, едва не родила по пути на тот свет, – ухмыляясь говорил Милованов. – А на том свете, душу неродившегося ребёночка в ад за собой… Жгибесов схватил покрывало, скомкал и прижал к лицу командира. Навалился. Он готовился подавить последние сопротивления, но Милованов лишь часто и несильно затрясся. Жгибесов понял: Милованов, задыхаясь и умирая, хохочет – сдавленно, беззвучно хохочет… Через минуту-другую, когда всё прекратилось, Жгибесов накрыл покойника с головой этим же покрывалом и устало выбрался из землянки. Казаки кашеварили у костра. Рыжий Стёпка Вавило сидел на камне в сторонке, возился с мешковиной. Жгибесов дошёл до него, бухнулся на землю. Руки у него тряслись, щёки тряслись, будто он ехал на телеге по дрянной дороге. – Раскис, Афанасий! – с шутливой укоризной заметил Вавило. – Выпил меньше всех, лёг раньше всех, с утра – самый хворый! Жгибесов потёр ладонями лицо. От пальцев всё ещё пахло покрывалом и смрадным духом Милованова. – Ваши пьют, а у наших голова болит, – сказал он. – Что это ты шьёшь? Мешок какой-то огроменный… – Под злато-серебро! Что б было куда складывать. – Да ну тебя! – зло отмахнулся Жгибесов. – Тынгузы не сбежали ещё? – Куда им без чума бежать. – Вавило повертел мешок. Растянув руки, отмерил сажень. – Бусурман то, пьяница – какой хитрец! Вчера у всех хлопцев по одному пустые трубки выпрашивал – дескать, по подобию хочет себе сделать. Ему одалживали, табака всё равно нема. Ну и я одолжил. – И что? На кой ему? – Бусурман из каждой трубки нагар соскоблил, с крошеной корой смешал и курит. Я увидел, отобрал у него, чтоб попробовать. Дрянь, конечно, но душу греет. Голод табачный утоляет! – Вавило с усмешкой толкнул Жгибесова в плечо. – Твою-то ещё не скоблили. Одолжишь? – Ну тебя! – опять ответил Жгибесов. – Напомни мне лучше, Вавило: что ты там про артель на Лене трепался? – А ты что же, со службы тикаешь? – Служба сама разваливается, – пробормотал Жгибесов и, поднявшись, громко объявил: – Хлопцы! Командир наш богу душу отдал. Налейте вина, помянем Илью Милованова. – Сам себе он тихо добавил: – Впрочем, богу ли? 10 Вэрдэ снился кошмар. Во сне он поздно вечером возвращался домой, но чум был чужой, весь издырявленный. Сквозь отверстия лучился свет горящего внутри очага. Вэрдэ уже собирался входить, как услышал странное. – Куварк! – произнёс скрипучий женский голос, затем – выкрик разочарования или досады. Он раздумал входить и подсмотрел через дырку, что происходит внутри. Лохматая женщина, одетая в рваньё, сидела около очага. Она подбрасывала человеческую челюсть, каждый раз восклицая: «Куварк!» Когда челюсть падала зубами книзу, женщина ругалась и сердилась, а когда зубами кверху – радовалась. Тогда Вэрдэ догадался: во сне он был Мангы Деромго, а в чуме сидела его сестра, ставшая человекоедкой. Она уже сожрала родителей и теперь гадала на подбрасываемой челюсти: вернётся ли он с охоты? Оказывается, он не убил её тогда, свернув шею. И сейчас придётся убивать снова… Проснулся Вэрдэ не с ужасом, а с чувством омерзения. Пылали угли в очаге. Стрелка готовила на сковороде оладьи. Бусурман, как обычно, лежал в малу, похожий на кучу тряпья. – Оросы опять дурную воду пьют, – сказала Стрела. – И Бусурман, конечно, выпил. Глядя на готовящуюся еду, Вэрдэ вспомнил мать. Энё жарила оладьи вечером, а позднее, перед сном, пела ему: «Засыпай, лети туда, где закат целуется с восходом, в середину полночной земли, где выводятся души новых оленят». Он вспомнил какую-то дождливую ночь, прохладу в чуме, теплоту и тяжесть шкур. Всё было бесконечно далёким, невозвратимым. Ещё несколько дней назад Вэрдэ заметил, что при мыслях о матери, о её смерти, в сердце у него рождается потаённая радость. Да, горе, и печаль… но вместе с ними и радость. Отчего? – он понял только сейчас. Энё умерла, потому и не забрала его. Просто не смогла, не успела. Будь он сейчас жива – значит, бросила его. Лучше уж как есть. Когда они ели оладьи, запивая мясным бульоном, Вэрдэ спросил Стрелку: – Почему ты живёшь с дедом, а не с родителями? Она смешно наморщила нос, улыбнулась. – Прошлым летом меня спиной вперёд на оленя посадили. Знаешь, что это означает? Вэрдэ кивнул. Так жених сажает на оленя девушку прежде, чем увести из стойбища. Спиной вперёд, лицом назад – чтобы не забыла свой чум и родных. – Потом выяснилось, что я не была невинной, – продолжала Стрелка. – Выходит, его род не должен был дарить подарки моему роду. А подарками мы обменялись равноценно. Он разозлился и прогнал меня. Возвращаться в чум к родителям я постыдилась и пошла к пьянице-деду. Вэрдэ удивился: насколько кратко и просто она изложила эту историю – для неё самой наверняка страшную и мучительную. Ещё он подумал, что на месте жениха простил бы Стрелке обман про невинность. Всё бы ей простил. – А вообще, я проглатывала медвежий глаз, не коснувшись зубами – поэтому когда-нибудь буду счастлива, – добавила Стрелка. – Так я сама решила. Наверное, это глупо. Если хочешь, можешь смеяться. «Счастье – слово, придуманное взрослыми, – подумал Вэрдэ. – Что-то вроде приманки. Все говорят, что оно будет, а оно всегда остаётся в прошлом». – Я ловил лягушонка и держал в кулаке на удачу, – признался он. – Тоже глупо. – Это помогало? – Поначалу – да. Взглянув друг на друга, они посмеялись. Снаружи послышалась возня. Откинув полог, внутрь заглянул один из оросов. – Сидят, как мыши в норе, – проворчал он. – Выходи, тынгузское племя! Уважение проявить нужно. – Нам надо идти. – Стрелка потянула Вэрдэ за рукав. Когда они вышли, орос оглядел их. – А старший? Рожу спрятал под рогожу? Ну ладно, давайте за мной! День уже клонился к вечеру. Остальных оросов на стойбище видно не было. Ушли они куда-то или спали – Вэрдэ не знал. Орос кивнул: следуйте за мною. И повёл через заросли к речке. Недалеко от берега на пригорке полукругом стояли оросы. Перед ними высился деревянный крест, основанием зарытый в землю, укреплённый нагроможденьем камней. Когда Вэрдэ поднялся на пригорок, один из оросов протянул ему деревянную кружку: – Пей, малец! За упокой души. Вэрдэ сообразил: дурная вода. Он взглянул на Стрелку, и та едва заметно повела головой. – Ну, как знаешь… – сказал орос и выпил сам. Мужчины стояли с усталым видом и глядели на крест. Вэрдэ знал, что это могила. Так оросы прячут своих покойников. А этот крест… Вспомнилось, что говорила Стрелка: прежде чем дать новое имя, оросы наденут на шею человек-крест и обольют водой. Про крест понятно – это знак Буги, его носить не страшно. А вода зачем? Может, испытание – не побоится ли он холода? Вэрдэ решил, что позже выспросит у Стрелки подробности. – Вот что, братцы, – заговорил главный орос с усами, – теперь, когда командира не стало, давайте покумекаем. Как считаешь, Щепетильник, стоит ли нам обратно в Нерчинск? Старый орос, к которому обратились, проговорил: – Далеко от Нерчинска забрались. – Он кивнул на могилу. – По его воле, не по своей. – В Нерчинске с нас шкуру спустят, – хмуро отозвался другой. – Если всё истолкуем верно – не спустят, – возразил главный. – Ну даже и так – твоей спине, Бажен, не привыкать. Об неё, поди, не одну плеть измочалили. – Чего сразу моя спина? С десятника спрос. – А-а! Ну, раз спрос с меня, тогда я и решать буду – за служилых, конечно, не за остальных. Остальным – вольная воля. Правильно, Вавило? Рыжий орос, который вечно готовился плюнуть, ответил: – Куда спешить, если вина и провизии вдосталь? Да и вообще… чего это мы над могилой решаем? Утро вечера мудренее. – И то верно. Пойдёмте, хлопцы! Главный орос посмотрел на крест. Быстро тронул пальцами голову, грудь и плечи. Подмигнул Стрелке и пошёл от пригорка к стоянке. На следующий день четверо оросов оправилась на охоту. Охота удалась – вечером они приволокли застреленного лося. И ещё один трофей – росомаху с израненной лапой. Зверь был некрупный, почти детёныш. – Вот, оказывается, кто наши капканы обкрадывал! – пояснил тот, кого называли Васька Кривой-колпак. – А ты её перевоспитать удумал? – смеялись в ответ. Пока оросы свежевали лося, Васька Кривой-колпак соорудил росомахе ошейник и посадил на цепь у дерева. Это ему далось с трудом: даже истощённая и раненая росомаха изодрала ему одежду и левую руку, а вдобавок ко всему метнула в грудь вонючей струёй. Васька Кривой-колпак, ругаясь и проклиная росомаху, стянул с себя суконный кафтан и под общий смех понёс полоскать на реку. А дальше начался праздник, чем-то похожий на «проводы медведя» у кумкагиров. Оросы горланили песни, плясали, изображая неведомых зверей и птиц. Прыгали и бодались лосинной головою. Забавлялись в игры, неизменно заканчивающиеся борьбой. Рассказывали друг другу истории, перебрасывались шутками, смеялись. Сидя в стороне, Вэрдэ думал: «Наверное, когда-то оросы были обычными людьми, но дурная вода их испортила, сделала странными. Теперь они строят большие деревянные жилища, а кочевать отправляются без них; хаикты делают не из травы, а из ценной материи; мехами зачем-то впрок запасаются». Стрелка привела едва стоящего на ногах Бусурмана, усадила рядом. Затем вручила каждому по куску горячего мяса и опять ушла к оросам. – Отгадывай! – пробормотал Бусурман. – Живёт невидимкой, сил нет, рук нет, голоса нет, а любого силача с ног валит. – Сон, – ответил Вэрдэ. Недолго помолчав, старик сказал: – Не осилил! Это сон. Вэрдэ достал нож и принялся есть, впиваясь зубами в мясо, отрезая от него кусочки. Совсем свежая, невыдержанная лосятина ещё была жёсткой и безвкусной, зато оросы обсыпали её солью. Бусурман сидел и глядел на свой кусок в огрубелых ладонях. Казалось, он забыл, как есть и для чего это нужно. – Слышал, что она тебе рассказывает, – снова заговорил он. – Враньё всё это, малыш. Не путайся с ней и вообще беги отсюда, пока не поздно. Жениха своего она убила. Вот правда! Знаешь, почему убила? Вэрдэ не хотел слушать, но Бусурман продолжал говорить – хрипло, едва открывая рот. – Потому что в ней сидит дитя Харги. Когда ему нужно, он помыкает ею, как оленем. Я всё про Харги знаю. Ещё ребёнком видел его во снах, а затем наяву. Часто подсматривал за ним в щели. Меня научили этому – делать такую щель, через которую на несколько мгновений виден Харги. Это сложно, долго… но заманчиво. Я увлёкся этими щелями, охотиться перестал. Теперь вот думаю: может, это Харги со мной делает? Может быть, он мной помыкает, как ею? Уже не разберёшь. Щели проклятые, жизнь мне испортили, свели меня с ума. Старик раздвинул ладони, и кусок лосятины упал на землю к его голым стопам. – Вот что я скажу тебе, малыш. Харги бывает одноногим, я это дважды видел. Единственная нога – прямая, как жердь, – она по центру туловища. Ею он ловит девушек, насилует. От этого рождаются детки-уроды. Или такие детки, которые вскоре умирают. Он со Стрелкой это сделал. Внезапно Бусурман подался вперёд и встал на четвереньки. Одежда на его спине почему-то оказалась разрезанной и едва не спадала. Худой выпирающий шишками хребет блестел при свете костра. Опираясь на ладони и коленки, старик двинулся к бочонку, из которого оросы брали дурную воду. Там Бусурмана встретили хохотом и вручили наполненную кружку. Наползала ночь. Некоторые оросы улеглись спать. Оставшиеся разговаривали и смеялись всё громче. Они непочтительно обращались с костром: подпинывали сапогами головёшки, бросали в огонь объедки. Костёр злился, трещал, и в небо огненными пчёлами взмывали искры. Вэрдэ поймал себя на том, что давно следит не за оросами, а за Стрелкой, которая пополняет им кружки, разносит мясо, смеётся вместе со всеми, понимая шутки или делая вид, что понимает. Вот она прихватила пустой котёл, отдалилась от костра и нырнула в темноту. Неприятное чувство сдавило грудь. Куда и зачем она пошла? Мыть котелок едва ли не ночью? К тому же река в другой стороне. Выждав немного, Вэрдэ поднялся и направился к чуму, но внутрь заходить не стал – обошёл его и через заросли побрёл вслед за Стрелкой. Небо ещё хранило остатки дневного света. В нём висели мелкие, будто нарванные в клочья, облака. Под теплым ветром покачивались лохмы высоких сосен. Вэрдэ шагал по тропе, которая угадывалась между деревьев, озирался и прислушивался. Вдруг остановился, едва не запнувшись обо что-то. На земле стоял котелок. А где-то справа в зарослях раздалась возня. «Вряд ли это зверь», – рассудил он и пошёл туда. Услышал девичий смешок, застыл. Судя по звуку, Стрелка была совсем недалеко – шагах в десяти – пятнадцати, но видно её не было. Опустившись, он прополз под нижними ветвями елей, оцарапал ухо о сучок, раздавил коленом какой-то вонючий гриб, подобрался к поваленному стволу и высунулся из-за его замшелой спины. И тут же увидел странное. Согнутая нога Стрелки будто висела в темноте у дерева. Потом мелькнула вторая нога. Вэрдэ различил мужской силуэт. Орос всем телом наваливался на девчонку, зажатую между ним и стволом, и словно пытался её раздавить. Откуда-то из темноты вынырнула светлая рука Стрелки. Девчонка ухватилась пальцами за одежду на спине ороса, как белка за сосновую кору. Вэрдэ опустился обратно за валежину. Сердце колотилось как-то странно – словно не изнутри, а снаружи чем-то тяжёлым и твёрдым били в грудину. Почему-то он вспомнил материн подарок – фигурку медведя. Сейчас она зажата между Стрелкой и напирающим на неё оросом. Сипло и прерывисто дыша, он пополз обратно к тропе. Там зачем-то схватил стоящий на земле котелок и со злостью зашвырнул в тёмные дебри, где его до утра точно не отыщут. Не было желания думать об увиденном. Он дошагал до стойбища и подошёл к четырём оставшимся у костра оросам. Указал рукой на бочонок с дурной водой, потом – на свой рот. – Возмужал малец! – воскликнул один из оросов. – Одинец, не жадничай, налей-ка ему. Вэрдэ протянули наполненную кружку. Он приложился и в несколько больших глотков, не прерываясь, выпил. Дурная вода оказалась немного жгучей, со вкусом прокисшего ягодного отвара. Он вернул кружку и тут же заметил, что костёр, не разгораясь, сделался ярче. И лица оросов раскраснелись. Вэрдэ закрыл глаза. Он словно выбрался из ледяной воды на горячий камень и стоял под палящим солнцем, а небо кружилось, кружилось, кружилось над ним. – Малец-удалец! – похвалил кто-то из оросов. – Ну, каково тебе? Неожиданно мир покачнулся, и Вэрдэ упал. Вчетвером оросы расхохотались так, как не хохотали вдесятером. Едва они успокоились, Вэрдэ приподнялся и снова указал на бочонок: – Ещё! И снова взрыв хохота. И снова протянутая кружка. Снова терпкий и жгучий ягодный вкус. Теперь Вэрдэ ощутил себя пустым и чистым чумом. Внизу разгорался очаг, во все стороны изливалось тепло, дым с приятным напором тянуло вверх к отверстию, он выгонял ненужные мысли из головы. Всё сделалось каким-то непривычно правильным. Он рассмеялся, представив, что и сидящие рядом оросы – такие же пустые чумы, внутри которых всё хорошо и правильно. И весь мир – один благополучный чум. Добрый Буга присматривает сверху. Рогатый сэли стережёт подземные владенья. Всё изменилось, когда вернулись Стрелка и главный орос. Они вместе, не таясь, вышли из зарослей и уселись на бревно поближе к костру. Вэрдэ ощутил, что ладность воображаемого чума нарушилась. Теперь дым копился и попадал в глаза – не отмахнёшься. Жара делалась невыносимой. Роем закружились неприятные мысли: о Тыкульче, об умершей энё, о бледной девичьей ноге в полутьме… Пламя в животе продолжало жечь, но теперь это было пламя разрушения и злости. Повинуясь внезапному порыву, он попросил Стрелку: – Скажи им: я знаю, где найти золото. Девчонка подозрительно взглянула на него и промолчала. Оросы переговаривались и смеялись. Вэрдэ сказал главному: – Алтан… Золото… знаю где! Услышав заветное слово, главный орос всех угомонил. – Ну-ка, Стрелка, чего это он там по-вашему балакает? Про золото, кажись. – Я знаю, где найти золото, – повторил Вэрдэ, и Стрелка перевела. Глаза у оросов загорелись. Главный плеснул немного дурной воды в кружку и передал Вэрдэ: – Выпей-ка и говори. Вэрдэ выпил. – Золото немного, – сказал он. – Два больших камня. Они хранятся в чуме моего дяди. Это камни солнца, родовые талисманы. Их не отдадут, не продадут и не обменяют. Когда Стрелка перевела эти слова, главный усмехнулся, озорно глянул на своих товарищей и спросил Вэрдэ: – А какого размера камни? Покажи-ка. – Больше кулака. – Твоего или моего кулака? – Вашего. Оросы снова переглянулись. Одна только Стрелка сидела с мрачным видом. Почему-то это доставило Вэрдэ удовольствие. Захотелось, чтоб она немного помучилась. Снова заговорил главный орос, и Стрелка перевела: – Можешь отвести их в гости к твоему родственнику? Покажешь, где он сейчас? Им нужно осмотреть камни, расспросить, откуда они взялись, чтоб искать такие же. Искать золото. – Покажу, – сказал Вэрдэ. – Я отведу их к чуму, если они дадут мне новое имя. Стрелка перевела его слова и долго что-то поясняла. Оросы внимательно смотрели то на неё, то на Вэрдэ. Ухмылялись и кивали. – Хорошо, – перевела Стрелка слова главного. – Как только приведёшь их к чуму своего дяди, они дадут тебе новое имя. Афанасий пообещал. Он – сын ороского шамана и знает, как всё делается. Ещё они спрашивают, сколько там будет мужчин. – Только мой дядька Тыкульча и его сын с семьёй. Главный орос поднялся и хлопнул Вэрдэ по плечу. И вдруг тело будто свело. Вэрдэ упал, и его вырвало. Его рвало снова и снова. Казалось, он выблевал не только съеденное мясо, но и всю еду за несколько прошедших дней. Потом он лежал на земле, трясясь в чудовищном ознобе. Кто-то подтащил его к костру, укрыл шкурой. Но холод пробивался изнутри, из глубин живота. Так в тряске Вэрдэ и уснул. Очнулся он, сидя у дерева. Сам переместился или кто-то усадил? Стояла ночь, пылал костёр. По стойбищу, шатаясь, ходили оросы. Их осталось трое, и Вэрдэ никак не мог понять, чем они заняты. Собственные глаза смотрели как-то криво, неправильно, будто со дна озера, сквозь мутную воду. Оросы расправили на земле какой-то огромный мешок. Затем подтащили ничего не соображающего Бусурмана и запихали внутрь. Рыжий Стёпка Вавило продел длинную веревку в петли по краю мешка, перебросил свободный конец через крепкую ветку на сосне и ушёл с ним в темноту. Кажется, там стояла лошадь. Когда Вавило подогнал её, верёвка натянулась, и Бусурман заворочался в подвешенном на ветке мешке. – Всё, братцы, закрепил, – крикнул Вавило. – Васька, тащи свою сатану! Одинец, пособляй ему! Двое оросов подошли к дереву. Один из них руками расширил горло мешка. А второй, которого звали Васька Кривой-колпак, принёс за шкирку росомаху. Зверёк хрипел, выставив перед собой когтистые лапы. – Гадина, снова меня окатила! – зло проговорил Васька Кривой-колпак и всунул росомаху внутрь мешка. Тут же из темноты выскочил Вавило. В вытянутой руке он держал извивающуюся змею – кажется, молодую гадюку. – А это мой зверь! – сказал он, хохоча. И отправил змею вслед за росомахой. Отойдя в сторону, оросы принялись наблюдать, как дёргается мешок. Раздались крики протрезвевшего Бусурмана, рык и похожие на хохот взвизгивания росомахи. Вэрдэ будто прирос спиною к дереву. Не в силах пошевелиться, он глядел на воплощение странной и жуткой затеи оросов. Мешок трясся, подпрыгивал под веткой, точно живой. Внутри что-то непрестанно двигалось, выпирало, натягивало мешковину, едва не прорывая её. Ткань пропиталась тёмными пятнами, и вскоре кровь стала сочиться и капать снизу. Крики Бусурмана сменились сдавленным хрипом. А после уже было не отличить, кто издаёт звуки. Казалось, это делает сам мешок, превратившийся в страшное существо, в котором объединилось человеческое и звериное. Он шипел, кричал, хрипел, каркал, выл, плевался и пел одновременно. На нём появились лохматые дыры, проделанные не то когтями росомахи, не то ножом Бусурмана. Оросы молча дожидались, чем закончится потеха. Наверное, им было любопытно, кто в конце концов останется жив. Мешок дёргался, истекал кровью, как огромное сердце, вырванное из груди великана. Потом неудержимая тряска сменилась редкими подёргиваниями, и вскоре всё затихло. Из одной дыры торчал окровавленный локоть Бусурмана, за другой проглядывался мохнатый бок росомахи, блестящий от крови. Вэрдэ сложился в новом приступе рвоты. В какой-то миг показалось, будто душа выбирается из него вместе с блевотиной. И наступило долгожданное забытье. 11 С севера тащило длинную тучу. С правой её стороны косой полосой выливался дождь. Левая часть багровела в лучах заходящего солнца, точно её раскалили. «Вода с огнём – знаки страданий, очищения и присутствия божьего», – вспомнилось Жгибесову изречение отца. Оно и хорошо. Если случится кому сегодня причинить страдание, тут же весь грех и смоется. Усмехнувшись, Жгибесов снова оглядел стойбище. Чумы стояли полукругом. У иных перед входом дымили чудаковатые тынгузские костры, покрытые составленными «домиком» брёвнышками. На длинных сваях, как цапли, торчали лабазы. По свободному месту между жилищами и по большой прилегающей к стойбищу поляне топтались олени. Жгибесов насчитал десять чумов. Значит, и взрослых мужчин-тынгузов около десятка. Обманул его мальчишка? В ловушку завёл? Теперь уже и не спросишь: мальчишка опять лежит без чувств, напоенный ради забавы Одинцом и Стёпкой Вавило. – Опасно к ним вот так вот сдуру соваться, – проговорил, стоящий рядом Васька Помойная-каша. – Слышал, с них нынче дважды ясак собрали, напутали чего-то. Тынгузы воеводе послание отправили. Грозились в первого же следующего сборщика стрелу пустить. – То другие тынгузы были, дурень, – возразил Васька Кривой-колпак. – Это кумкагиры. – А я в твоём поганом родове не разбираюсь. – Щепетильник, иди ты, тебя не жалко – ты пожил, – пошутил Жгибесов, скосившись на стоящего рядом старого казака. Щепетильник не ответил, только нахмурился, глядя вдаль. – Два чума или дюжина – какая нам разница? – сказал Вавило. – Пустят стрелу – нам же руки развяжут. Не пустят… – Он замолчал, видимо, не придумав, как поступать в этом случае. Жгибесов прикинул: в отряде шесть ружей, несколько тынгузов можно сразу укокошить, если не криво стрелять. Остальные образумятся. Это в крайнем случае, а вообще лучше боя не устраивать. Кто знает, есть ли у них в самом деле золото? Мальчишка мог спьяну выдумать. – Давайте так, – сказал Жгибесов. – Первым иду я и Вавило. Стрелка – с нами толмачом. Мальчонку на седло положим, предложим обменять его на золото. Если что – припугнём. Ну а вы, хлопцы, – он осмотрел свой отряд, – вы держитесь неподалёку, в лесу. И ружья чтоб наготове! Жгибесов и один бы отправился, чтоб забрать самородки себе. Но было страшновато. И хлопцы заподозрили бы единоличную корысть. Нет доверия к человеку, оставленному с золотом один на один. Он это знал. Погрузив мальчишку на седло, Вавило взял коня под уздцы. Жгибесов проверил ружьё, кинул лямку на плечо, перекрестился и подтолкнул вперёд Стрелку. Дорога, ведущая к стойбищу, была истоптана оленьими копытами, изгажена помётом. Жгибесов определил свежие, старые и очень старые следы. Стало быть, тынгузы съезжались группами в разные дни. Правду, выходит, говорил мальчишка: ещё не так давно тут стояло мало чумов. Вероятно, и про самородки, про золото – правда. Заметив гостей, в стойбище всполошились. Залаяли собаки. Тынгузы выбирались их своих жилищ, с любопытством и подозрением таращились на русских. Ребятня выглядывала из-за спин матерей. – Обождите-ка, други, – сказал Жгибесов своим и остановился. Он решил показать аборигенам, что не спешит, а раз не спешит – вроде и дурных намерений не имеет. К тому же надо было выждать, пока хлопцы с ружьями подтянутся лесом ближе к стойбищу. – Теперь пойдём. В селении тынгузов царил беспорядок. Валялись берестяные ворохи, расколотые пополам брёвна, старые жердины. Всюду – щепа и хвоя, куски коры, кручёные ветки тальника. Вьючные сумки у некоторых чумов покоились на двух уложенных рядышком брёвнах, а кое-где и просто лежали в грязи. На длинной жерди меж берёз сушилось мясо. Осмотревшись, Жгибесов утвердился во мнении, что часть тынгузов прибыла совсем недавно, скорее всего, прошлым вечером. – Мэнду! Здравствуйте! – сказал он и по-отечески положил ладонь Стрелке на плечо. Их встретили четверо вышедших вперёд тынгузов. Щёки и подбородки у двоих были расчерчены «шитыми линиями». Аборигены с откровенным любопытством осмотрели гостей. Кто-то окриком унял собак. – Мэнду! – повторил Жгибесов. – Есть ли среди вас Тыкульча? Кажись, вашего сродника отыскали. Один из тынгузов – высокий, зеленоглазый, с выглядывающим изо рта зубом – приложил ладонь к груди и на русском сказал: – Я Тыкульча. – И, угрюмо смотря, как Вавило стаскивает мальчишку с лошади, добавил: – Но ты ошибаешься – этот мальчик не наш. «Как это не ваш?» – удивился Жгибесов, но ничего не сказал. Они с Тыкульчей подошли к одному из чумов, уселись у костра на застеленные шкурами камни. – Меня зовут Афанасий Жгибесов. Я десятник, то есть командую этими людьми. Мы исполняем волю главного русского царя. Понимаешь меня? Тыкульча кивнул: – Понимаю. Но мы отдали ясак этой весной. Дважды отдавали – мехом и скотом. Второй раз в счёт прошлого года, хотя год ещё не миновал. – Я знаю об этом, – деловито сказал Жгибесов. – Сам лично проясню, сколько с вас взяли. Если лишку содрали – наведём порядок. На то и посланы. Он обернулся. Вавило уже уложил мальчишку на землю, тынгузские бабы хлопотали около. Стрелка что-то им объясняла. – Но сейчас мы исполняем другую волю: золото, серебро ищем. Кто в этом поможет, получит от царя большие дары, надолго от ясака освобождён будет. Ответь, видел ли ты самородки – камни, скажем, золотые? Тыкульча покачал головой. – Знаю, что вы ищете. Сам такого не встречал. «Брешешь, дьявол! – подумал Жгибесов. – Дёснами чую, что брешешь! Меня не проведёшь, сам врун искусный. Вон, жёлтый клык на солнце блеснул – верный признак обмана!» Он улыбнулся и снова глянул на своих. Вавило вручил аборигенам костяную шкатулку – Жгибесов ранее видел её у Милованова. Тынгузы без особого интереса разглядывали шкатулку, передавали друг другу. – Что же ты, Тыкульча, от мальчишки отказываешься? – спросил Жгибесов. – Дядька ты ему или отец – свойный, одним словом. Свойный же? Тыкульча скривил рот – не то в ухмылке, не то в угрожающем оскале. – Зачем его притащили? – Как зачем? Добро вам сделать, помощь. Мы вам – мальчишку. А вы с поисками поможете. – Он здесь не нужен, дурное притягивает. Сколько раз избавлялись от него, но злые духи его возвращают. Хочешь помощь друг другу делать – увези его подальше. Жгибесов мысленно присвистнул: ну и нравы дикарские! – Слышал я, что родовой талисман у тебя – золотой. Мальчишка мне рассказал. Позволишь взглянуть? Тыкульча мельком посмотрел на свой чум и сказал: – Этого мальчишку злые духи водят. Нельзя ему верить. – А по-моему, мальчишка, как мальчишка… Так что, покажешь талисман? – Наш родовой талисман – не золотой. Зачем? В золоте добрые духи не живут. От соседнего чума подошла молодая и казистая тынгузска, вручила Жгибесову берестяную посудину с ягодным отваром. Жгибесов отпил, разжевал попавший в рот брусничный лист, сплюнул. Посудину поставил на землю. – Мальчишка называл его «камень солнца». Говорил, что золото. Тыкульча вновь скосился на чум и поводил головой. – Того камня не осталось. Его хранила моя жена. Этой зимой она ушла в мир мёртвых, и камень пошёл за ней вместе с остальными вещами. Пристально посмотрев на тынгуза, Жгибесов кивнул. Он знал, как эти люди хоронят покойников. То в дупло запихают, то на лабаз взгромоздят. Иной раз наклонят дерево, привяжут мертвеца к макушке и отпустят – он оказывается на высоте, как гнездо. А барахлишко, которым владел покойный, просто кладут под дерево. Ещё изломают зачем-то. Ищи потом свищи это барахлишко. – Я понимаю, Тыкульча, ты не хочешь показывать святыни. Для вас это… не знаю, что там навыдумывали. Но я всё равно хочу увидеть. Мне надо, понимаешь? Покажи талисман – какой есть, чтоб я поверил. Иначе что я отвечу главному русскому царю? Тынгуз поднялся, встал перед входом в чум. – Вы, русские, приходите снова и снова. Не уважаете нас. И главный царь не держит своих обещаний. – Ах, вот как… – протянул Жгибесов. Сунув пальцы в рот, он свистнул. Когда Стёпка Вавило и Стрелка обернулись, махнул им рукой: подойдите. – Вавило, поройся-ка в этом чуме. Какой-то берестяной короб у них должен быть за главным местом, где святыни хранятся. Поищи самородки. Стрелка, помоги ему. Ты соображаешь, где там что. А ты, дружок, – он поднялся и наставил ружьё на тынгуза, – видел, какие дырки эта палка делает? Потому не шевелись – пальну. У меня приказ! Оскалившись, Вавило нырнул в чум. Стрелка последовала за ним. Раздалось бренчание и возня. Жгибесов огляделся. Стойбище продолжало жить своей жизнью. Тынгузские бабы варили еду. Паслись олени. Трое аборигенов переговаривались, глядя на спящего мальчишку. И только некоторые, проследившие за уходом Стрелки и Вавило, оцепенели, увидев вскинутое ружьё Жгибесова. Глаза Тыкульчи сузились в гневе. Тяжело дыша, он смотрел мимо ружья – в лицо Жгибесову. Иногда поворачивался, заслышав, как Вавило с руганью швыряет вещи. – Вас не главный царь прислал, а злые духи, – сказал тынгуз. – Или вы сами – они. – Вот и бойся нас! – рассмеялся Жгибесов. – А лучше задобри чем-нибудь ценным и блескучим. Мы это любим! Или… Договорить Жгибесов не успел – грянул выстрел. Он обернулся и увидел падающего к его ногам тынгуза. В руках у того была пальма, на спине – кровавое пятно размером с блюдце. «Кто-то из хлопцев меня спас!» – успел ошалело подумать Жгибесов, и тут же его сбили с ног. Тыкульча пытался отобрать ружьё. Жгибесов навалился, грудью прижимая оружие к земле. Он ожидал удара ножом в спину, но, видимо, Тыкульча не посмел. Жгибесова схватили за плечо и отбросили в сторону. Он получил такой пинок по затылку, что на мгновенье вернулся в детство, услышав басистый голос отца: «…не захочешь внимать мне – прибавлю ударов всемеро за грехи твои». Снова раздались выстрелы – некоторые совсем рядом, оглушительные. Жгибесов, немного придя в себя, нащупал на земле пальму застреленного тынгуза. Он ухватился за древко, перевернулся на спину и не глядя махнул перед собой. А потом сердце остановилось от восторга пополам с ужасом. Тыкульча стоял над ним с ружьём в руках, а из-под подбородка хлестала кровь. Жгибесов рассёк ему горло едва ли не случайным взмахом пальмы. Несколько мгновений тынгуз покачивался, склонившись, точно разбирался, как ему быть с ружьём, затем бухнулся на колени, повалился на бок. Вокруг стояла суета, шум, крики. Олени в страхе разбегались, сшибая воткнутые вокруг костров палки, прыгая через огонь, переворачивая котлы, налетая на людей. Хлопцы вторгались в стойбище с леса. Одни целились в бегущих тынгузов, стреляли, другие заряжали ружья. Васька Кривой-колпак и Васька Помойная-каша, сноровистые, как демоны, скакали со сверкающими в руках ножами. Один только Щепетильник стоял спиной к Жгибесову. Сначала десятнику показалось, что тот прячет что-то себе за пазуху. Потом Щепетильника развернуло, и стало видно торчащую из живота стрелу, которую старый казак тщился вынуть. Жгибесов огляделся, увидел между чумов тынгуза с луком, поднял своё ружьё, нацелился и стрельнул. Тынгуз, высоко подкинув лук, упал. В голове Жгибесова снова зазвучал отцовский голос. Что-то после удара в затылок с ним сделалось такое, отчего казалось, что папаша мыслит вместо него. И мыслит страшно, ветхозаветно: «…в городах тех народов не оставляй в живых ни одной души, дабы они не научили делать такие же мерзости, какие делают для своих богов…» Откуда это, Жгибесов и сам не помнил. Но знал, что награбленные серебро и золото нужно положить в будущую храмовую сокровищницу – так же, как было велено Иисусом Навином при взятии Иерихона. Под чьим-то ударом взвизгнула и затихла собака. С воплями каталась по земле горящая тынгузска. Несколько чумов развалились. Повсюду лежали убитые. Одинец и Бажен стреляли по бегущим к реке аборигенам. Царило какое-то необыкновенное священное безумие – такое, которое, как подумалось Жгибесову, происходило много раз. И снова происходит, теперь уже с ним. И будет происходить впредь. – Порази жителей города острием меча, предай заклятию его и вся в нём! – закричал он прочитанное в детстве и, казалось бы, забытое. – Собери на середину площади и сожги всё огнём! Он направил ружьё на сидящую у дерева тынгузску, нажал на крючок, но ружьё не выстрелило – он ведь и не подумал его зарядить. Да и девка у дерева оказалась уже мёртвой. – Эй, командир, что за проповедь? – одёрнул Жгибесова подбежавший Васька Кривой-колпак. – Чего это ты? «Чего это я?! – хотел было крикнуть Жгибесов. – Кто стрелять по всем подряд начал?» Вместо этого он словно чужим ртом сказал: – Соберите всех мертвецов. Скидайте в один чум. Обложим берестой, всей дрянью, что может гореть. И подожжём. В случае чего скажем: чумными были. Васька Кривой-колпак вытаращил глаза, но кивнул. – А если живой кто? – Никого не осталось! – твёрдо сказал Жгибесов. – Уяснил? Иначе и нам доброй жизни не видать. – Они же на тебя первыми кинулись. На деле мы правы – тебя защищали. – На деле правы, а на дыбе виноваты. – А мальчишка? – Оставьте его тут, пусть дрыхнет. Или подыхает. Из чума неторопливо вышел Стёпка Вавило, а за ним и Стрелка, в ужасе прижимающая ладонью рот. Вавило изумлённо огляделся и хотел было улыбнуться, но не хватило усилий. – Тут такое, Афанасий… Нашёл я камушки эти. Талисманы языческие. Но это не золото. Вавило протянул Жгибесову два многогранных камня светло-жёлтого цвета. Камни сверкали и переливались на солнце. Тут и там были заметны многочисленные полоски-штришки. – Дрянь какая-то медная? – предположил Васька Кривой-колпак. Жгибесов взвесил камни на ладонях. Затем ударил ими друг от друга, высек искры. – Нет, не медь, – сказал он и усмехнулся. – Это пирит, огненный камень. Как я сразу не догадался? Камень солнца!.. Его как кремень и кресало используют. – Золото дураков, – досадливо подтвердил Вавило. 12 Тропа вела по камням и песку в русле пересохшего ручья. Спотыкаясь, Вэрдэ шагал в сторону Несущей воронки реки. Ничего, кроме одежды, у него не осталось. Нож с пояса пропал, медную фигурку медведя забрала ушедшая с оросами Стрелка. Даже в голове и на сердце было пусто – только печаль. Не та детская печаль, что ненадолго сдавит горло и отпустит, а какое-то старое, основательное чувство, будто бы доставшееся от предшественника – самому того и за всю жизнь не накопить. Где-то на берегу Несущей воронки реки должен был находиться тайник, в котором Уняни прячет лодку. Точного места Вэрдэ не помнил. Найдёт – просто поплывёт вниз. Не важно, куда – к оросам или сразу в объятия Харги. Главное, подальше от стойбища у падунов. От жажды язык прирос к нёбу. Даже влажный утренний воздух до боли скоблил глотку. Вэрдэ поднялся на обросший ельником бугор, огляделся. По всей видимости, Несущая воронки река находилась неподалёку, за лесом на юго-западе. Он оставил пересохший ручей и пошёл к реке напрямик, через поле, изрытое сусликовыми норами. Из-под ног во все стороны, как брызги, разлетались кузнечики. Уже на подходе к лесу Вэрдэ спустился в небольшую низину, и под ногами захлюпало. Он присел и собирал ладонями сочащуюся в траве воду. Выпитая вода пробудила дурные воспоминания. Сначала возникла ужасная расправа над Бусурманом (неужели оросы убивают стариков ради забавы, ради спора? Хотя Стрелка пояснила: «задолго до этого Бусурмана убила дурная вода»), затем самое страшное – схватка на урикит. Нет, не схватка – побоище, истребление всего рода. Дёнун, Отани, Бэркенча, Агдыкак, Епкачан, Хеладан, их семьи – теперь никого не стало, все мертвы. А умереть должен был только Тыкульча. Сейчас всё напоминало дурной сон. Оно и было таким, ведь Вэрдэ видел происходящее урывками сквозь помутнение от дурной воды. Первый раз он очнулся на подходе к стойбищу – его растолкали и велели подтвердить: туда ли прибыли? Он заметил чумы и понял, что род съехался на многолюдство. Второй раз ненадолго пришёл в себя от выстрелов. Приоткрыл глаза, увидел обезумевших оленей, падающих под пулями людей. Третий проблеск в сознании: огромный пылающий чум, в который оросы стащили мертвецов… Было ещё что-то важное, но оно всё время выскальзывало из памяти. Как Вэрдэ ни силился, вспомнить не мог. Отпившись, он добрёл до леса и через заросли вышел к реке. Берег оказался обрывистым, с торчащими из дёрна корнями. Внизу у поваленных стволов пенилась вода. Вэрдэ осмотрелся, пытаясь разобрать, где находится тайник с лодкой Уняни – выше или ниже по течению. Но определить место не смог. Он присел на травянистый обрыв и свесил ноги. Река с этой стороны была глубока. В мутной воде действительно закручивались воронки. «Вот я и вижу эндекит! – с усмешкой подумал Вэрдэ. – Ангивче говорил, что водовороты связаны с шаманской рекой и её притоками, пусть и ведут в одну сторону, без возврата. А зачем возвращаться?» Единственный человек, для кого он был важен, это энё. И она сейчас там, в нижнем мире. Воронки глядели на него из воды. В них крутились хвоинки, кусочки коры, мелкие ветки. Мусор – как и у него в душе. Вэрдэ подумал про Мангы Деромго. Что тот ощущал, свернув шею сестре? Что он чувствовал, убивая её повторно? Как остальные Идущие Между смогли всё вытерпеть? В сказках и легендах не рассказывается об этом. Всех интересуют лишь подвиги и победы. Внезапно он вспомнил то, что ускользало из памяти. Там, на стойбище, ненадолго придя в себя, он помимо происходящего ужаса увидел ещё кое-что. В стороне между деревьев стоял человек, на которого никто не обращал внимания. Только силуэт в полумраке. Кто это был? Или всё пригрезилось? Наверное, игра теней. Склонившись, Вэрдэ снова посмотрел воду. Если и есть ответы, то лишь в эндекит. Успокоение и забытье – тоже там, в водоворотах. За последней границей, которую ещё не изведал. Легко и естественно подавшись вперёд, он полетел с обрыва. В воздухе перевернулся через голову, бухнулся спиной об воду. Оглушительный всплеск тут же сменился сдавленным шумом, бурлением. Потащило в холодную глубь. Вэрдэ не сопротивлялся подхватившей его силе. Он ждал, когда уткнётся в дно, но течение закручивало и тянуло, закручивало и тянуло. Казалось, погружению не будет конца. Воронка крутилась и в голове, перемешивая мысли, чувства, воспоминания, уничтожая его жизнь. На мгновенье-другое удалось вырваться из неё, взглянуть на мир чужими глазами и совсем с другой стороны. Он увидел плывущий по Морю корабль оросов. Он сам стоял на палубе, наблюдая вместе со всеми, как их судно тянет к появившемуся на воде тёмному пятну. Васька Кривой-колпак и Васька Помойная-каша крестились. Рыжий Вавило скалился, глядя за борт, и повторял: «Чёртова воронка! Чёртова воронка, командир! Это чёртова воронка!» Пятно стремительно разрасталось, и в его центре возникло отверстие с тёмно-лиловыми краями. Оттуда, из глубин Моря, послышался страшный звук, будто бы сотни людей одновременно стонали, вопили, плакали, молили о помощи. И стоящие на палубе оросы закричали в ужасе, когда корабль потащило в бездну. Это видение было единственным, что Вэрдэ узрел, находясь на последней границе. ---------- Часть II Острые стены Часть II Острые стены 1 Приметив издалека башенку острога, иеромонах Никодим ощутил вековую усталость – такую, что и жить на мгновенье расхотелось. Бывает подобное в пути: крепишься, крепишься, а увидишь гавань, и душа размякнет. Вдобавок ко всему в животе неприятно потяжелело. Никодим знал: это предвестие долгой и жгучей боли. Отправляясь из Иркутска, он думал: «Сто семьдесят вёрст – путь не выматывающий. Пешим в кандалах не идти, тюк на горбу не тащить. Ехать в запряженных добрыми лошадками санях, с ямщиком толковым, с тёплым и храпящим под боком диаконом, с двумя казаками». Но недооценил зимнего сибирского пути. До Култушной ночевой избы ещё ехали сносно, а следом начались такие авантюры, что молодость разъезжая вспомнилась. Проходящая по замёрзшему Иркуту дорога то бугрилась, то жалась к гольцам. Из заснеженной ледяной глади вздымались могучие валуны. В одном месте сошла лавина, преградив путь кучей из снега, камней и стволов. Обогнули, с божьей помощью. Спустя час одна лошадка провалилась по самое брюхо, едва ноги не переломала. Оказалось, под снегом ход от былой полыньи. Братские люди, в чьи обязанности входил надзор за дорогой, просто забили провал деревяшками, посчитав, что и так сгодится, а снег укрыл опасное место, превратив в ловушку. Лошадка сперва кричала, потом обречённо повесила голову. Вызволить её удалось, но пошла она после этого совсем тихо. Далее случилось ещё одно неудобство. Лоно Иркута так раздалось, что невозможно было распознать, где проходит фарватер. Повсюду каменные косы, навалы мёртвых дерев, склоны кособокие, снег вперемежку с галькой. Отыскали узкий проход между нагромождений и протащили сани вручную, приподняв на левый край. Трудности иеромонах Никодим привык выдерживать стойко. И дорогу в Тунку выдержал. Но увидел острог – и опустилось что-то и в душе. Отчего ослаб? Не впервой же… Он трижды вздохнул, потёр глаза, напомнил себе, что духовное лицо, что едет по важному делу, что нет у него права раскисать. Других от раскисания оберегать должен, на то и отправлен Господом в этот отдалённый край. Уже пятнадцать лет существовала Иркутская епархия, и после присоединения к ней монастырей и приходов Тобольска сделалась она наиболее обширной: земли раскинулись на север – до ледяного океана, на восток – до извергающей огонь Камчатки, а здесь, в долине, находился её южный край, проходящий по имперской границе. Сама долина – медвежий угол страны. Мирок, огороженный высокими хребтами. Русское население в тысячу душ обитает среди десятитысячной толпы аборигенов – тынгузы, мунгальцы, карагасы, модоры, урянхайцы, – кого здесь только нет. Русская власть держится порохом да божьей милостью. И тем, что местные племена разрозненны, а потому слабы. Впрочем, и русские особого единства не проявляют, существуют тремя сословиями: казаки, крестьяне и гулящие люди. Враждуют меж собой, грызутся. Гулящие сегодня честно служат, завтра – варнажьи морды с кистенём за спиной… Чем объединить всё это? Чем скрепить? Законом божьим и церковью. Церковь выше земного и готова укрыть всех – русских, нерусских. Хоть чёрта мунгальского, если он православным станет. Острог расположился недалеко от русла Иркута, на свободном от леса бугре. Проездная башня с шатром четырёхскатной крыши – понятный каждому иноязычному символ русского присутствия. Над шатром на стержне возвышался обитый железом двуглавый орёл. Стены вокруг поставлены высокие, рубленные, подсыпанные землёй. И в башне, и в угловых избах имеются отверстия под огневой бой – какая же крепость без этого? – Добротное укрепление! – проговорил иеромонах и ткнул локтем спящего диакона: – Приехали, Феликс, просыпайся! Храп оборвался, и диакон захлопал глазами. – Приехали! – запоздало крикнул ямщик – должно быть, тоже дремал до последнего. Острог приближался. Теперь были видны слободские домики, облепившие холм. Проживали в них не только казаки с семьями, но и прочий люд – крестьяне, охотники, менялы, торговцы пушниной, дровосеки, сборщики ягод. На западной стороне к селению примкнули жилища ясачных, нанявшихся на службу и наполовину обрусевших инородцев. Домишки эти отличались кривоватостью, отсутствием резьбы и лишних красот. Глянув по сторонам, иеромонах оценил выгоду места. Леса под боком, речки с чистою водой, луга и открытые склоны, плодородные почвы, – всего вдоволь для безбедного существования. Трудись, живи, славь Господа. До прихода русских в этих землях верховодили кочевники из северной Халхи. Они считали себя потомками некого мифического пороза и его супруги – прелестнейшей в мире женщины с толстыми и красными, лоснящимися от жира щеками. Проезжая через Торский улус, Никодим видел скалу из белого мрамора, которой до сих пор поклонялись, – очертаниями и вправду напоминала лежащего быка. Передвигались номады по этим благодатным местам до той поры, пока по Иркуту не поднялся атаман Иван Похабов со своей ватагой и не принялся объясачивать аборигенов. Казаки собрали пять сороков соболей, захватили аманатом князца Нарея, срубили в долине зимовье, чтоб «сподобнее было собирать ясак». Орудовали они жестко. Высшие имперские чины стали получать жалобы от новых подданных, но ничего не предпринимали. Ворошит атаман языческое гнездо, и что? Зато взял долину «под высокую руку московского государя», застолбил землю. Челобитные дошли и до государя. «…Багаба-хана (так местные величали Ивана Похабова) чинит насильства и великие обиды. Нрава он крутого и нас, ясачных иноземцев, бьет и мучит, и животы наши грабит, и всякими страстями угрожает. Милосердный государь, пожалей нас, сирот своих, ясачных людишек! Вели того приказного человека Похабова переменить. Если вскоре перемены не будет, то нам, бедным, придётся отступить в иные улусы…» Жалобы не возымели ответных действий, и вскоре аборигены осуществили то, о чём предупреждали в челобитных. Они сбежали к мунгальскому хану, перед этим застрелив четырёх казаков, а с двумя сборщиками ясака расправившись более милосердно – подчистую выщипав им бороды. Долина опустела. И только после того, как казна лишилась ясачного дохода (а прежде набиралось двадцать сороков ежегодно), высшие чины зашевелились. Похабова, что «чинит поруху ясачному делу», велели арестовать и доставить в Енисейск. Для этой задачи послали Якова Тургенева с сотней хороших бойцов (Похабов, вероятно, вздумается сопротивляться). Новый воевода надеялся на месте разобраться в справедливости челобитных, но по прибытии никого из жалобщиков не обнаружил. Туземцев вообще не было. Разослали дозорщиков по Иркуту, Китою и Белой – везде безлюдно. Похабов начал оправдываться. Втёрся в доверие к царским властям. Выкрутился, выкупился, ирод. Ему засчитали прошлые заслуги – как ни крути, а «расширитель русских пределов». Простили. Было за что простить. Затем в долину пожаловал казачий отряд Ерофея Могилёва. На месте впадения речки Тунки в Иркут затюкали топоры. Запахло потом, кострами, свежей лиственничной смолой. Казаки трудились месяц, и взамен ветхому зимовью Похабова встал заострённый частокол, появились жилые избы, башни. Острог поставили преградой мунгальским полчищам к Иркутску. И для бережения ясачных. Никодим вспомнил увиденную в чертёжной книге Ремезова картинку Тункинского острога с пояснением: «ясак собирают с тынгузов». А недалеко, возле речки Зун-Мурин, приписано: «тут из степи подъезжают воровские мунгальские люди». Гостей уже приметили; заскрежетали затворы и петли, привратник открыл большую створу, пропуская сани. Снег внутри острога был смешан с грязью, повсюду следы сапог и копыт. Иеромонах сполз с саней и огляделся. Конюшня, караульная изба, управа, несколько домиков, самый высокий из которых, конечно же, принадлежит казачьему сотнику Андрею Черепанову – приказчику Тункинской крепости и пограничному приставу. Колодец, по обе стороны от которого два обособленных полупогреба, присыпанных землёй, – видать, склады со свинцом и порохом. Помост для пушек. Конторка ясачного сборщика и амбарец под мягкую рухлядь. Хозяйственные постройки – кузница, поварня, дровяная – всё примыкает к крепостным стенам так, что, стоя на крышах, можно держать оборону и стрелять вовне. Кое-где вдоль стен устроены галереи, к которым ведут крутые лестницы. Людишек в остроге наблюдалось немного. Дозорный на башне склонился, придерживая мохнатый треух – любопытствовал: кого бог послал. Двое у конюшни собирали разбросанное сено. Совсем молодой хлопец с обнажённой курчавой башкой стучал обухом по какой-то палке, пытался вогнать её в стылую землю. А в дальнем углу острога, подле избы с распахнутой дверцей, один человек, широко расставив ноги, мутузил другого, полулежащего на земле. Бил прямо кулаком в харю, другой рукой удерживая жертву за воротник. Передохнул, утёрся, поменял руки и продолжил мордобитие. – Что за экзекуция средь бела дня? – поинтересовался иеромонах у казака, что помогал ямщику распрягать лошадок. – Командир снова Егорку колотит, – ответил служилый. – То, что колотит, я вижу. А Егорку или Лукаса заморского, мне без разницы. За что колотит? – За дело! – нагло отозвался казак. Черепанов наконец-то завидел приезжего иеромонаха, прекратил избиение, неспешно подошёл, благословился. Потом отступил на пару шагов и замер с улыбкой. Был он высокий и ширококостный. Лицо бритое, с неприлично выпирающим подбородком, приплюснутым носом и холодными глазами цвета зрелой жимолости. Меховая шапка сдвинута на затылок, лоб блестит от испарины. Тулуп расстёгнут, под ним синий кафтан с медными пуговицами. Оба кулака окровенены. Иеромонах вспомнил, как однажды они с Черепановым виделись в Тобольске, но так давно это было – считай, и не виделись. Приказчик узнал его и повёл себя, как давнишний товарищ. – Рад видеть, отец Никодим! Слыхал, что гостя к нам направят, но не знал, что ты окажешься. «Всё ты знал, – подумал иеромонах, – даже в Култушном зимовье знали. Язык у сибиряков скор, как пуля. На больших просторах иначе никак. И соображают здесь быстро». – И я рад, Андрей! Здрав ли ты? – Как видишь! – браво сказал Черепанов и оглянулся на битого человека, который в это время заползал в избу. – Пойдём ко мне в управу, отдохнёшь с дороги. – Пойдём, коли зовёшь. И людей моих пристройте. Постой, сумку требную захвачу. По высокому крыльцу с перилами поднялись в домик казачьей управы. В прихожей скинули тулупы, веничком смели снег с обувки, прошли в хорошо освещённую комнату, где стоял стол с канцелярскими принадлежностями, шкап и несколько лавок. – Присаживайся, Никодим. Сейчас почаюем, погодя отужинаем. Отдохнёшь, в баньку сходишь, попаришься от души. Банька у нас хоть и большая, но жаркая. – Попариться от души? – переспросил Никодим, усаживаясь. – Забыл, что с монахом говоришь? Париться мне предлагаешь, плоть потешить… Ну-ну. Ещё бабу податливую приведи. – Не серчай! От чистого сердца. Я ведь всяких монахов видал. Иные не только парились, так ещё и бражкой соки в теле восполняли. – А ты меня не ровняй со всякими. Расскажи лучше, что творится у тебя? Приказчик Черепанов широко улыбнулся, но взгляд его остался твёрд и спокоен. «Этот и на исповеди сбрехает», – подумал Никодим. Знал он такой взгляд. И печать такую на лице видал. То печать человека, сгубившего много душ. И следующую душу сгубит без зазрения совести, если носитель этой души на пути встанет. – Так сразу и рассказать? – хмыкнул Черепанов. – Куда торопишься? Скорая вошка попадает на гребешок. Пройдись вокруг, посмотри. А коли что непонятно будет – спроси. «Борзеет, – проговорил про себя Никодим. – Считает, что главный он здесь, что поп ему не указ. Не знает о разрешительных грамотах и о воинской команде, суленной в подмогу вице-губернатором. Стоит упомянуть об этом – спесь быстренько соскочит. Впрочем, напрасно давить не следует. Казачья душа всё-таки, гордыней напичканная». – Пройдусь непременно, – сказал Никодим. – Но для начала твой рассказ услышать хочу. – На вранье меня подловить, что ли, собрался? – Черепанов вдруг шибанул кулаком по столу и крикнул в сторону прихожей: – Ванька, блоха ты полосатая! Чай где? Гости с мороза! Из-за двери донеслось: «Один миг, командир!», и брякнуло что-то. – Что же интересует тебя? – чуть вскинув бровь, спросил Черепанов у иеромонаха. – Про караулы пограничные расскажи. Сколько хлопцев служит, то-друго. – Про караулы? – удивился приказчик. – Ты никак мирским заинтересовался? – Мне самому до мирского и военного мало интересу, я по церковным и миссионерским делам прибыл. Потому по улусам проедусь. А вот Андрей Григорьевич мирским интересуется, и очень. Он сейчас бумажки сверяет, порядок наводит. Следующим годом сам наведается, а пока меня просил разузнать, что тут происходит. Аль откажешь? Полковник Андрей Григорьевич Плещеев занимал должность вице-губернатора. Он прибыл в Иркутск недавно – сменил отрешённого и арестованного Жолобова. – Как же отказать? – Черепанов достал из шкапа карту, расстелил её перед иеромонахом, начал водить да тыкать крепким пальцем. – Торский караул, Тибельтинский – ты их проезжал. Далохайский там же, чуть в стороне. Хужирский, Зактуйский, Цагаан-угунский. Здесь – Мондинский маяк. Всего одиннадцать сторожевых постов. При каждом в среднем шестеро хлопцев. Тут и тут – слободки. Здесь, на Тайтурке, – станица Троицкая, в шесть домов. На этих караулах братские стоят. Иеромонах пристальнее всмотрелся в приграничную территорию на карте. Указал пальцем на чернильную отметину, которую Черепанов пропустил. – А это? – Бывший караулец. Его четыре года назад рекой смахнуло. Решили не восстанавливать: место никудышное. Хочу взамен него мондинский поставить, он границу в узком месте будет держать. По округе – горы. Кстати, я скоро на границу отправлюсь – пайцзу с мунгальцами соединять. Поехали с нами, своими глазами всё посмотришь. – Какую такую пайцзу? – Дощечка особенная… Увидишь. Раздался стук в дверь. – Давай! – рявкнул Черепанов. В комнату, неуклюже ступая, вошёл Ванька – казачок с маленьким перекошенным лицом. В руках Ванька удерживал поднос с медным китайским чайником, чашками, двумя сахарными кусками и россыпью баранок на блюде. Поставил добро на стол и удалился. Черепанов налил чай в чашки и, прихлебнув, спросил: – Сколько же не виделись, Никодим? – Почитай лет пятнадцать, а то и двадцать! – Не может быть, что двадцать. Я с Тобольска отправлен был в Омскую крепость, в Чернолуцкой слободе четыре года жил. Затем сюда, в Братский острог, в двадцать пятом году прибыл, а через год – в Тунку. Выходит, четырнадцать лет. Вот так вот… Ты, я слышал, в столицу отправился, а там тебя инквизитором сделали. – Бог с тобою, Андрей! Какой инквизитор? Господу служу. – Служить по-разному можно… Давно ли в Иркутск перебрался? – Этим летом, вслед за Андреем Максимовичем приехал. – Ясно. А про бывшего вице-губернатора какие вести? – Следствие идёт, ждёт участи. – Пытают? – Когда как. – Что же будет с ним? Ты, Никодим, должен соображать. – Да будет всё с ним, как обычно, – голову оттяпают. Не впервой… – Как это «не впервой»? – удивился Черепанов. – Уже оттяпывали? – Ну, не ему – предшественникам. Оттяпали же Ракитину. Гагарина-князя повесили. Потому и говорю: не впервой. Чай отеплял душу, какая-то травка пахучая была в него добавлена. Никодим припомнил, как его бабка варила снадобья, шептала что-то, колдовала старая… Много вкусов он в детстве перепробовал, а такой вот ягодный, освежающий употреблял впервые. – Каково хлопцам твоим? – спросил он. – Довольства хватает? – Довольство нормальное. А хватает или нет, то у хлопцев спрашивать надо. Конным по шесть рублей платят, хлеба семь пудов, два пуда соли. На фураж – девяносто копеек, либо овса четыре пуда. Пластунам [11] без малого пять рублей полагается. Ну, те, кто обозы да экспедиции сопровождают, – там жалованье иное, не скажу наверняка. – А тебе хватает? – прямо спросил иеромонах. – Мне много не требуется, – ответил Черепанов, и ничто в его глазах цвета зрелой жимолости не дрогнуло, не промелькнуло. – Я бессемейный, наделов и хозяйства не имею. Весь в этих стенах. За границу отвечаю и за хлопцев своих. О довольстве лучше у старосты слободского спрашивай. Он тебе и про пашни, и про покосы, и про пастбища расскажет. Никодим добавил чая в кружку, отхлебнул, посмаковал травяной вкус. – За хлопцев, говоришь, отвечаешь? Один после твоей заботы едва живой уползал. Черепанов досадливо дёрнул щекой. – Егорка это. Злодействует сволочь. В который раз братские жалуются на него. То лошадь украдёт, то за девку схватится. – А в этот раз? – Снова баба… Туяна из улуса. Попортить девку не вышло, так поколотил её, дурень. Волосы зачем-то ей остриг. Братские у нас беззлобные, но если чего – беззлобно проткнут стрелой. Лучше я уж накажу. – А по закону нельзя? – Жалко, – выдавил Черепанов и оглядел сбитые костяшки на руках. – Кандалы ему наденут – и на солеварню. Не хочется человека губить. Вдруг одумается, а? Разве бог не велел жалеть? – В писании о милосердии говорится, а не о жалости, – напомнил иеромонах. – Вообще, много тут распрей? – Бывают, – небрежно ответил приказчик. – Коней друг у друга воруют – то наши у братских, то братские у наших. Ну, случается: гумно из мести подожгут, подерутся спьяну. – До убийства доходит? – Редко. Не припомню, когда последнее было… три, что ли, года назад?.. От крестьянина Амосова жена к десятнику моему, Усольцеву, бегала. Амосов, когда узнал, затащил её в баню, раздел и давай хлестать. Всю ночь угомониться не мог, до смерти усёк. Я Усольцева перевёл, чтоб духа его в Тунке не было. Амосова в Иркутск на суд отправили. – А на себя что б руки накладывали? – спросил иеромонах, и Черепанов осёкся. – Ты наверняка и сам знаешь, коли спрашиваешь. – Знаю. По памяти могу сказать, но прочитаю для порядка. Никодим пошарил в требной сумке и достал письмо. Развернул сложенный вчетверо лист и прочитал вслух: – «Казачий сын Даниил Кобелев двенадцати лет от роду, удавил себя петлёю двадцатого мая тысяча семьсот тридцать пятого года. По дознанию выяснилось, что мальчик более года не исповедовался, не обучался закону Божьему, не мог слышать слов о долготерпении и христианском смирении перед трудностями, иначе не решился бы на грех. К самоубийству привела дикость, непонимание закона Божьего, непосещение церквей, несоблюдение христианских обязанностей. Ваше священство, не оставьте этот ужасный пример Божьего наказания за нерадение к церкви без внимания и сделайте внушение прихожанам церквей, чтоб посылали они детей своих в церковь для молитвы и исповеди. Помолите Всевышнего, чтоб избавил нас от случаев, подобных тому…» Иеромонах прервался, строго посмотрел на приказчика. Черепанов сидел мрачный, скоблил пальцем стол. – Слушай дальше: «…с прискорбием сообщаю, что спрошенные по делу сему дети десяти и более лет никогда не были в церкви, не исповедовались. Некоторые отроки не только не знают своих годов, но ещё и имён. Называют себя погаными прозвищами – такими как: Впырь, Кокоул, Магай, Боча, Хартай, Фуфляр…» Это что такое? – Почём я знаю? Мои, что ли, отроки? – Ну а написал кто всё это, знаешь? – Никодим потряс бумажкой. – Как не знать… Староста наш слободской, Лаврентий, накалякал. У него и спрашивай! – И что ты меня, Андрей, всю дорогу к старосте отправляешь? Гость надоел? – А чего ты, гость, ко мне с делами такими привязался? – вспылил приказчик и встал со скамьи. – Я границу держу, а не души человеческие! Данилка Кобелев!.. Если б его мунгальский хан стрелою проткнул, а бы тебе дал ответ. А почему он в петлю полез, знать не знаю и ведать не ведаю. У старосты спрашивай или у Раскосого – если кто Данилку когда исповедовал, так только он. Никодим почувствовал, как кровь отступает от лица. В животе у него так кольнуло, будто самого пронзила вражеская стрела. Приказчик продолжал что-то говорить, хлопая ладонью по столу, но иеромонах ничего не слышал, просто смотрел в раскрасневшееся лицо собеседника, на его влажные губы, на взведённые брови. – Что с тобой? – опомнился Черепанов, с испугом оглядывая гостя. – Омертвел, что ли? Не лицо, а лярва [12] берестяная! – Всё хорошо со мной, Андрей, – пробормотал иеромонах, а сам удивился тому, как холодны у него губы – то должен покойник ощущать, когда разговаривает. – Как ты сказал? Я прослушал чего-то. У Раскосого?.. – У отца Алексия. Прости, в сердцах его так назвал. Кличут иногда за глаза, ну вот и… – Приказчик склонился, чтоб пристальнее оглядеть Никодима. – Понял ли, что говорю? Вид у тебя!.. – Понял, понял. Продолжай. – Что продолжать? Про священника нашего говорю, про Алексия. Он в часовне молебны проводит. Не слыхал разве? – Слыхал, слыхал. – Иеромонах добавил чуть поостывшего чая, сделал пару глотков, и как будто пришёл в себя. – Слыхал… в часовне молебны проводит. По его душу тоже приехал. А ты, Андрей, к часовенке-то всех допускаешь? Она ведь внутри острога. – Чего же я запрещать стану? Все шастают: слободские и ясачные. – Сам бываешь? Молишься? – Бываю. Когда прижмёт душу крепко. Бываю, отец Никодим! Ну и по праздникам, конечно. «Опять врёт, – подумал Никодим. – Понимает, бл… дин сын, что посещать богослужение на высокоторжественные дни – обязанность верноподданого». – Это хорошо… Глянуть можно? – На часовенку? Кто же тебе запретит? Гляди на здоровье. Никодим прихватил требную сумку, оделся в прихожей и вышел на улицу. Приказчик последовал за ним. Уже начало темнеть. Снег там, где не было грязи, почему-то отливал васильковым цветом. Иеромонах спустился с крыльца и посмотрел на часовенку. Примкнувшая к северной стене близ угла, она представляла собой квадратный собранный «в лапу» сруб. Наверху – луковичная главка на тонкой шейке и крест. С правой стороны под двускатной кровлей находилась звонница. Вот, значит, куда для служения и исправления треб приставлен пресвитер Алексий – он же, как выяснилось, Раскосый. – Ты не серчай, Андрюша, что дознаваться с порога начал, – сказал Никодим стоящему рядом Черепанову. – Время не такое, чтоб в гости ради удовольствия ездить, сам понимаешь. – И ты прости, отец Никодим. Вспыльчивый я стал, одичал тут в глуши. – Да ничего… Там в санях гостинец для тебя. – Хороший? – Без подвоха. В санях помимо прочего груза лежали пять сермяжных кафтанов, две шитые серебром рубахи, небольшой запас свинца и бочонок пива – его за какой-то спор передали казаки иркутского гарнизона. – Ты мне избушку отведи, – попросил иеромонах у Черепанова. – Устал я с дороги. – Готова уже изба. У Агафьи тебя поселим и диакона твоего тоже. Агафья немая – подарок, а не баба. Хлопцы твои в остроге поживут. – Вот и хорошо. Черепанов склонился, зачерпнул чистого снега и пришлёпнул на разбитые костяшки правой руки. – В часовенку-то заглянешь? – Загляну, – помедлив, отозвался Никодим. – Загляну, только не сегодня. Времени у нас много. И дел много. Надолго я гостить приехал. 2 Быть самовидцем дьявольского присутствия Никодиму доводилось дважды. Первый раз это случилось в детстве, когда его, отрока Варфоломея одиннадцати лет от роду, затолкнули в подклет хозяйственного дома при соборе. В ту пору в Тобольске ещё стоял деревянный Софийский собор о тринадцати главах, заложенный взамен сгоревшего. И хозяйственный домик при нём, конечно же, был деревянным. В подклет Варфоломея сунули такие же, как он, мальчишки-оборванцы, снующие по весенним улицам, отыскивающие в грязи и талом снеге подковы, медные пуговички, оброненные ножи, ложки и прочие сокровища. Обнаружив незапертую дверку хозяйственного дома, они пакости ради забросили в подклет дохлую собаку. Затем на ум взбрело подселить к ней живого соседа. Почему выбор пал на него? Варфоломей так и не понял. Только что он бегал со сверстниками, кричал, веселился, предлагал. И вдруг кто-то назвал его имя, и жертва определилась. Варфоломея схватили и поволокли к открытой двери. Кажется, он никогда не вопил так отчаянно, но никто на помощь не пришёл. Его, охваченного ужасом и отбивающегося, пихнули во тьму и подпёрли дверь. Только узкие полоски меж досок освещали его лицо и упёртые в дверь кулачки. Сзади подступали чернота и прохлада. Некоторое время он кричал, поднося рот к щелям, и жар дыхания серебрился около лица. Похоже, все разбежались, оставив его. Варфоломей навалился на дверь – не поддалась. Подумал: «Если разбежаться и хорошенько шибануть – должна открыться». Но для разбега придётся отступить назад. Решимости для такого не хватало: кто знает, что там, в темноте? Любой мог забраться, раз дверь не заперта. Может, нарочно и не запирали, чтоб тайно впускать какого-нибудь злодея. «Где-то там дохлая собака», – вспомнил он и принюхался. Падали не ощутил, только запах прели от дышащих по весне брёвен. Варфоломей подумал, что находится на земле Софийского собора. Святое место. Что тут может произойти? Перекрестился и успокоился, размышляя об одном: как долго приятели собираются его мурыжить? Неужели оставят на ночь? Быть такого не может. У Кольки и Васьки наверняка души щиплет. Скоро опомнятся и выпустят. Кто первый появится – тот и настоящий друг. Варфоломей ждал около часа, но никто не пришёл. Уже и ноги окоченели, и пальцы на руках не согревались дыханием. «Нужно выбираться самому», – рассудил он и обернулся к темноте. Отойти на дюжину шагов, разбежаться – и плечом в дверь. Исследуя ногами земляной пол, ощупывая доски над головой, Варфоломей прошёл внутрь подклета – и обмер. Из темноты предупреждающе зарычали. Собака? Неужели она не была мертва? Варфоломей вспомнил её, лежащую в придорожной грязи – серую, с бурым пятном на загривке, с неподвижными глазами и чуть раскрытой пастью. Нет, какой-то другой пёс забрался в подклет. Возможно, их тут свора. Рык оборвался. Кто-то сдавленно хохотнул и продолжил рычать. Похоже, человек в темноте изображал сторожевого пса, разыгрывал Варфоломея. Что это могло означать? Опять рычащий прервался, кашлянул по-человечески, снова попытался зарычать, но поперхнулся и захихикал. Наступила тишина. Варфоломей почувствовал, как его ощупывают взглядом. – Выйдешь, выберешься, уедешь… – раздалось из темноты, а далее незнакомец начал бессмысленно произносить слова, будто всегда был нем, а тут вдруг обрёл голос и сразу же принялся испытывать подвижность языка и губ: – Кан-нава… крап-пива… лап-перуз… внешний… верхов-вая… Варфоломей слушал эту бессвязную речь и понимал, что голос раздаётся снизу – так, если бы незнакомец лежал на земле. Или… если слова и вправду произносила бы дохлая собака. – …верен-ница… Поскол… красная… тишина… тишин-на… – доносилось из темноты; и вдруг осмысленная фраза: – Передавай привет Мастеру Хрипуну! Раскосому кланяйся! Человеческий голос вдруг оборвался, и вместо него раздался настоящий звериный рык – злобный и грозный. Точно расколдованный, Варфоломей бросился к выходу, с какой-то невероятной лёгкостью вышиб дверь и, жмурясь от яркого света, побежал прочь от хозяйственного домика. Много запинался, падал, в кровь расцарапал левую ладонь, шишку размером с куриное яйцо на лоб насадил. Как добрался до дома, и не помнил. Помнил только, что уже вечерело и какой-то сильно захмелевший мужик, прислонившись к воротам соседнего дома, пел: Ай-и, аи, все-то пойманы мои товарищи, Они все припосажены… Ай-и, аи, все-то посажены мои товарищи, Они все приповешены… Двое суток Варфоломей не мог опомниться от кошмара наяву. Его лихорадило и рвало. Он ничего не ел, лишь пил бабкины взвары на ягодах и травах. На третий день полегчало, жар отступил. Варфоломей вышел из дома, отыскал друга Кольку и поведал о случившемся. – Почудилось со страху, – заверил Колька. – В темноте многое чудится. – До того как раздался рык, мне и страшно не было, – возразил Варфоломей. – И дверь я сначала вышибить не мог, а потом она едва ли не сама отворилась. Говорю тебе: дьявол со мной общался устами дохлой собаки. Или бес какой – помощник дьявольский. Такое бы мне и со страху не померещилось. – Чтобы дьявол в подклете на церковном дворе сидел – такого не бывает. Но, знаешь… никто дверцу-то не подпирал. Нелюди мы, что ли? Бросили тебя внутрь и убежали. Думали: сейчас выбежишь, схватишь жердь какую-нибудь и гонять нас начнёшь. Варфоломей не стал убеждать товарища. Сам бы он поверил такому рассказу? Подумал лишь о том, что решил тогда в подклете: «кто выпустит меня – тот и настоящий друг». А кто выпустил? – никто. Бес попугал, попугал и отпустил. Больше о свидании с дьяволом он никому не рассказывал и стороной обходил Софийский собор – всё думал: «Лежит там в подклете собачий скелет или нет?» Когда же в Тобольске случился большой пожар и вместе с частью города сгорел собор, Варфоломей вздохнул с облегчением. Он старался не вспоминать о жутком голосе из темноты, но много позже, приняв решение служить Господу, осознал: именно тот случай в подклете привёл его к монашеству. Кто виделся с лукавым, тот и в бога сильнее верует. Далее были: пора возмужания, грех, сомнения, взрослая жизнь, ещё больше греха, труды при церкви, мелкий грех, что строго взыскивается с того, кому много вверено. На месте второго сгоревшего собора возвели новый, каменный – первый каменный собор в Сибири. Храм Святой Софии Премудрости, построенный по образу церкви московского Вознесенского девичьего монастыря, просуществовал недолго – чуть более года. В июле 1684-го от несоответствия крепости столбов с тяжестью главы и сводов он обрушился вовнутрь. Варфоломей, который к тому времени был иподиаконом и пособлял богослужениям, посчитал дьявольское вмешательство причиной тому. Не зря же бес засел в подклете: своей силой он подтачивает не только основы православной веры, но и основы храмов. Сколько церквей на этом месте сделалось добычею огня, сколько полегло кирпича, сколько ещё священных построек рухнет, если не унять бесовского влияния! Варфоломей не решался с кем-либо делиться такими соображениями. Не поверили одиннадцатилетнему мальчишке – поверят ли девятнадцатилетнему иподиакону? Он и сам не был так уж уверен, что причина порушения – дьявол. Мало ли церквей горит по всей Руси, мало ли зданий падает от неумелой постройки в Сибири. Да и ему ли – не имеющему права без благословения касаться престола и заходить в алтарь – ему ли делать столь значительные выводы? Умерь гордыню, иподиакон! Если дьявол и заявится в Тобольск, то к митрополиту Павлу, а не к тебе. Однако последующие события убедили Варфоломея, что мысли о дьяволовых препонах оставлять рано. Восстановленный каменный собор освятили в октябре 1686 года, на этот раз в память Успения Божьей Матери. Можно было подумать, что всё предыдущие годы сатана боролся с присутствием Божественной Софии, а теперь, когда её икону убрали с главного места и перенесли на левую сторону иконостаса, он должен был праздновать маленькую победу. Он и отпраздновал: ночью полыхнули деревянные крыши и главы на прилегающих к собору зданиях. Перестроили. Одну из крыш вместо тёса покрыли железом, и вскоре на ней выступило тёмное пятно. И ведь никто, кроме Варфоломея, не замечал, что пятно формой повторяет человеческую голову с козлиной бородой и рожками, только перевёрнутую голову. Далее случилось святительское рукоположение, монашеский постриг, новое имя. Служить иеродиакон Никодим был благословлён здесь же, в храме Успения Божьей Матери. Каждый раз, проходя мимо здания с железной кровлей, он потуплял взгляд и повторял Иисусову молитву. И вот однажды, следуя по каким-то надобностям через соборный двор, Никодим обратил внимание на человека в мантии и клобуке. Тот стоял у стены и пристально разглядывал пятно на железной кровле. На вид монаху было около пятидесяти; седина в волосах и бороде, несколько уродливое лицо с выпирающим лбом, вздёрнутым носом и глубоко усаженными глазами. Монах задумчиво потирал мочку уха большим и указательным пальцами. Он уловил интерес к себе и перевёл взгляд на Никодима. Улыбнулся, кивнул в знак приветствия и направился к трапезной. Спустя час Никодиму передали, что игумен просит заглянуть в гостевую келью. Отправляясь туда, Никодим был уверен, что снова увидит человека с выпяченным лбом. И не ошибся. Незнакомый монах и настоятель сидели на узеньких скамейках друг напротив друга. По каким-то незримым признакам и по царившему в келье молчанию Никодим догадался о высоком положении, занимаемом гостем в церковной иерархии. – Проходи, Никодим, – сказал игумен, поднимаясь с лавки. – Архимандрит Пигасий хочет поговорить с тобой наедине. Архимандрит! Никодим похолодел и сел на место вышедшего из кельи игумена. – Всегда зови меня отец Пигасий, – сказал архимандрит, – я не привлекаю к себе внимания. Для моей миссии это плохо. Расскажи, почему ты во столь юном возрасте принял постриг? – Я вовсе не так юн, как выгляжу, отец Пигасий. – Сколько тебе годов? – Двадцать шесть. – Мне правду сказали, что ты сирота и воспитывался бабкой? – Правду, отец Пигасий. Она с детства прочила меня в иноки. – И ты действительно готов исполнять обеты? – С божьей помощью. Архимандрит Пигасий чуть наклонился вперёд, и его нависший лоб совсем перекрыл взгляд. – И всё же, – с нажимом продолжил он, – что привело тебя к служению? – Устал от греховной жизни. И чужой грех видеть устал. – В такие года и от греха усталость? – усомнился Пигасий. – Знаешь, как молился блаженный Августин, будучи молодым и влюблённым? «Господи, даруй мне целомудрие и воздержание, но… только не сейчас». – Он хохотнул. – Я рассчитываю получить искренний ответ, а не то, чем ты привык отмахиваться от таких вопросов. Он приподнял голову, и Никодима на мгновенье сковала глыбь архимандритского взгляда. Там царила какая-то печальная безмятежность. Пигасий словно был утомлён простотой окружающего мира, никак не соответствующей его мудрости. В то же время он с некоторой надеждой и интересом уцепился за облик находящегося перед ним иеродиакона. – Я принял монашество, чтоб не бояться, – признался Никодим. Пигасий кивнул. Такой ответ его, по-видимому, устроил. – Когда ты встретил меня во дворе, то как будто был ошеломлён. Почему? Что с тобою происходило? Никодим, ещё когда шёл в гостевую келью, придумал, как объяснит своё любопытство – скажет, что лицо Пигасия показалось знакомым. Минуту назад он так бы и ответил, но сейчас с облегчением понял, что изворачиваться необязательно. – Я видел, как вы смотрели на пятно. Никто не обращает на него внимания, а вы обратили. – Что же ты видишь в этом пятне? – След дьявола. Мне кажется, что он присутствует здесь. – Уже нет, – заверил Пигасий. – Но он может вернуться, как пёс возвращается на свою блевотину. Никодим вспомнил собачий труп, заброшенный ребятнёй в подклет. Зашуршал крыльями мотылёк, пытающийся пробиться сквозь оконце на свет. Архимандрит поднялся, приоткрыл раму, выпуская мотылька. Не поворачиваясь, сказал: – Готовься, утром отправимся в Богородицкую церковь. Игумена я сам предупрежу. – Как мне готовиться? – тихо поинтересовался Никодим. – Молись. И прочти 142, 22 и 50-й псалмы. Богородицкая церковь находилась в Нижнем посаде, около моста через Курдюмку. Стояла она посреди торгового центра, в непристойной смежности с кабаком, харчевней, пивоварней и купеческими амбарами. Люди, приезжавшие с товарами на базарные ряды, являлись в неё молиться, а у паперти нередко устраивали собрания, обговаривали цены, заключали сделки, жали друг другу руки и хлопали по плечам. Когда Пигасий и Варфоломей подошли к церкви, вокруг ещё было безлюдно. Вход оказался закрытым. Пигасий постучал, и после непродолжительной возни двери отворили. Молодой рыжебородый диакон мрачно оглядел гостей и пропустил их внутрь. Никодим вошёл следом за архимандритом. Он слушал, как диакон запирает двери на ключ и на засов. Выйдя из притвора, они столкнулись со священником. Протопоп Илья старался не показывать волнения, но некая суетность в движениях выдавала его. – Со вчерашнего дня храм закрыт, как вы и велели, – доложил он архимандриту. – Жена несчастного и братья его отказались присутствовать. Ещё на рассвете доставили его и ушли. Он отступил в сторону, показывая нечто стоящее посреди храма. Это был длинный окованный железом сундук. На нём лежал мужик в изодранной одёжке. Многочисленные верёвки – крест-накрест, вдоль и поперёк – перетягивали его тело и прижимали к крышке сундука. – Буйствовал? – спросил архимандрит у протопопа Ильи. – Видать. Так вместе с сундуком его и притащили. Отвязывать без вас не дерзнули. Надо ли? Говорят, иных бесноватых и вчетвером не удержишь. Жестом Пигасий указал всем оставаться на месте, а сам подошёл к сундуку и заглянул мужику в лицо. У архимандрита был такой вид, словно он пытается высмотреть оброненную на пол булавку. Затем он взглянул на Никодима и движением головы велел подойти. Никодим приблизился. Сундук стоял едва ли не в луже, по его стенкам извивались струйки. Привязанный мужик тяжело дышал и скалился. Шея его напружилась. На лбу, на выглядывающей из-под распахнутого ворота груди, на крепких руках – везде блестели крупные капли, точно на покрытом росою растении. Никодим посмотрел в лицо страждущему и подумал, что видит морду угодившего в капкан зверя – ярость соседствовала там с обречённостью. Кожа на лбу попеременно собиралась то вертикальной, то горизонтальной складкой, уши шевелились, мелко дрожали щёки и нос, – такой невероятной подвижности лица позавидовал бы любой скоморох. – Если развяжем тебя, будешь себя смирно вести? – спросил у мужика Пигасий. – Очень смирно! – хрипло отозвался связанный. – Не набросишься на нас? – Обязательно наброшусь! – Отчего? – А то ты не знаешь, отродье кривоглазое! Я свору вашу языческую не боюсь! За всё расплатитесь! А из меня, как ручки-ножки ни крутите, ничего не вытрясете! Пигасий с Никодимом переглянулись. – За остяков всех принимает, – пояснил стоящий позади протопоп, – полагает, что пытаем мы его и клады какие-то выведываем. Архимандрит вновь посмотрел на привязанного к сундуку мужика. – А у тебя и клады имеются? Тот напряг губы, попытался плюнуть, но из пересохшего рта ни единой брызги не вылетело. – Ну хорошо… – Пигасий обернулся к стоящему у выхода диакону. – Принеси чашу с водой. А лучше ковшик полный. Его напоить нужно, пока чувств не лишился. – Пить отказывается, – сказал протопоп Илья. – Воду подносили освящённую? – Так и есть, освящённую. – А теперь обычную дадим. Пускай бесы глотать не мешают. Пока диакон ходил за водой, архимандрит отвёл Никодима в сторонку, к приделу Прокопия Праведного. Святой на иконе стоял с тремя кочергами в руках. – Сейчас тебе страшно? – спросил Пигасий. Никодим поводил головою. Сердце его учащённо билось, но скорее от волнения, нежели от страха. – Молодец. А протопоп с диаконом перепугались. Скажи, внимательно ли осмотрел лицо этого человека? – Не слишком внимательно, но осмотрел. – И что думаешь о его состоянии? – Кажется, он очень страдает… – Страдает? И всё? Никодим пожал плечами. Вернулся диакон, передал архимандриту ковшик с водою. Пигасий подошёл к связанному, и, склонившись, что-то сказал. Затем отвернулся и незаметно для мужика окунул в ковшик некую вещицу, до этого скрываемую в ладони. Никодим наблюдал недоумевая, зачем его позвали? Он слышал, как протопоп тихо говорит диакону: «Пить не станет, даже обыкновенную». В интонации протопопа сквозило сомнение. Пигасий левой рукой приподнял связанному голову, правой поднёс ко рту ковш. Губы мужика зашевелились, приняли воду. Часть её пролилась мимо, но добрую половину бесноватый проглотил, издавая нутром звуки, походящие на уханье филина. – Пьёт изумок! – прошептал диакон, и протопоп Илья погрозил ему пальцем за неуместное в храме словцо. Напоив мужика, Пигасий долго его осматривал, о чём-то расспрашивал и, кажется, получал ответы. Потом он подошёл к Никодиму, протопопу и диакону. – Позовите родных несчастного, – сказал он. – Пусть забирают и несут домой. И лучше развязать, кровь по телу едва течёт. – А обряд? – удивился протопоп Илья. – Отчитка не требуется. Этот человек не одержим, он болен разумом. Святые отцы учат: всякий недуг – посещение Господа, его надлежит отделять от бесовства. – Говорят, он пытался убить брата. Как быть, если буйствует? Архимандрит Пигасий сдавил пальцами мочку уха. – Передайте родным: пусть трижды в день поят его настоем из рябиновой коры. Если состояние улучшится, перейти на отвар наперстянки. Если дурные видения и тревога будут донимать – давать отвар окопника и золототысячника. Непременно держать на свежем воздухе, после – много работы и душевный покой. Архимандрит взял за руку Никодима и повёл к выходу. Покинув храм, они остановились под ветвями стоящей неподалёку берёзы – укрылись от начавшегося дождика. – Все склонны везде находить беса, – проговорил Пигасий. – И свои поступки, свою слабость душевную каждый хочет бесом оправдать. Забывают, что бес только раздувает уже имеющийся уголёк греха. И от чужой беды проще отвернуться, если за ней нечистого поставишь. – Он повернул лицо к Никодиму. – Но мы с тобой не такие. Мы чуем велиара там, где он есть, и не измысливаем там, где он отсутствует. – Как вы убедились, что этот человек душевно болен? – Есть много признаков беснования. Судороги в определённых местах, высыпания кожные. Но главный – глаза. Во взгляде бесноватого ты усмотришь некую мелькающую тень. Она не очевидна, ты обратишь на неё внимание так же, как обратил внимание на то пятно на кровле. Вроде бы у всех на виду, но не каждый заметит. А у этого человека нет ничего такого. – А что вы окунали в ковшик? Архимандрит Пигасий улыбнулся – порадовался наблюдательности Никодима. Он показал ладонь. Там лежало что-то напоминающее осколок от глиняной чаши. Приглядевшись, Никодим догадался, что видит кусочек человеческого черепа. С одного края угадывался полукруг глазницы. – Частичка мощей старца Игнатия, – пояснил архимандрит. – Я освящаю ею воду и даю испить. Одержимый, выпив такое, бьётся и сквернословит. А с умоверженным ничего значительного не бывает. Это ещё одна проверка. Он вышел из-под дерева и с прищуром посмотрел вверх. Дождь капал на его выпуклый лоб. – Отрадно, что я не ошибся в тебе, Никодим. Во-первых, особого страха ты не испытал. А главное – не углядел беса там, где его нет. Господь свёл нас вместе – наверное, чтоб ты помог моей миссии. – В чём ваша миссия, отец Пигасий? – Ты отправишься со мной, – вместо ответа сказал архимандрит. – И это твоё дальнейшее послушание. Считай, игумен благословил тебя. Они покинули Тобольск после Троицы и два следующих года провели в пути, нигде более чем на неделю не останавливаясь. Двигались даже во время распутицы – на телегах или верхом, а когда копыта и колёса вязли в грязи – пешком. Нанеси их путь на карту – путь этот показался бы бессмысленным блужданьем. Так не передвигались ни торговые люди, ни военные отряды, ни бродяги, ни разбойники. Большой торговый город Соликамск, затем Туринск, Великий Устюг, Казань, укрепления Симбирска, ещё не так давно выдержавшие осаду Степана Разина, Диево-Городище, село Чухлое под Суздалем, Вознесенский монастырь в Угличе, городок Алексин на Оке. Везде им показывали людей, поступающих странно и дико. Одни лаяли или блеяли, другие считали себя давно умершими. Кому-то казалось, будто тело его поедают муравьи. А двадцатилетний купеческий сын в Ярославле мнил, что вместо сердца у него пучок сухой травы с землёю; он трижды пытался извлечь этот пучок, расковырял между рёбер кровавую щель. В Юрьевце их привели к объятому ужасом старику – он денно и нощно боялся, что его заберут в рекруты. Навестить всех этих несчастных – в том и состояла миссия Пигасия. Архимандрит рассказал, что три года назад из разных концов страны начали приходить жуткие вести: люди обуяны бесом. Если раньше такие случаи были редки, то теперь безумие распространялось, точно поветрие. Испуганный народ быстро выдумал происходящему причины. Вспомнили, как в страшном своим звериным числом 1666 году на московский собор прибыли заморские патриархи. Как судили и извергли из святейшества Никона. Как на российский трон уселся антихрист с усищами и лютым зраком. По воле антихриста попираются заветы святых отцов, преследуются ревнители истиной веры, рушится последнее богохранимое царство. Остаётся ждать звучания ангельских труб, что возвестят выпадение града с кровью. В верхах священноначалия смекнули, к каким волнениям сие может привести. И рассудили за благо отправить знающего человека, чтоб расследовал – а по возможности и пресёк – распространение бесовства. Совершая длительные переходы между городами, Пигасий не терял времени даром – посвящал Никодима в тонкости обнаружения беса. Он рассказывал, что проявления одержания многообразны – от почти неуловимой странности в поведении до буйства. А признаки бывают длительными, постоянными или очень краткими. Последние чаще случаются, когда вселившийся в человека демон близок к разоблачению. Дверью демону может послужить застарелый, давно не исповедуемый грех, порою – вспышки гнева или похоти. В иных случаях он проникает сквозь поражённые срамной болезнью чресла, причём избавление от болезни вовсе не избавляет от одержателя. – Что же допустило беса к этим людям? – спросил Никодим. – Сие поветрие – для меня загадка, – признался Пигасий. – Ясно вот что: никто из этих несчастных не одержим. Все, кого мы видели – больны разумом, не более. И у многих недуг пройдёт. Что же за таинственные корни произрастили столько безумия – объяснить сложно. Этими словами Пигасий как бы подвёл итог своей многолетней миссии. Он решил возвращаться в Свято-Троицкий монастырь и держать ответ перед митрополитом Трифиллием. – А что будет со мной? – спросил его Никодим. – Получишь благословение от митрополита и станешь помогать мне отыскивать бесов. Отыскивать и изгонять. – Пигасий привычно ухватился пальцами за мочку уха. – Бесы во всеоружии. Они тысячелетиями противоборствуют человеку. Они постигли обычаи всего людского рода и с детства изучают привычки каждого смертного. Человек же беса не видит и не постигает, он с ним в неравных условиях. Но есть немногие – как мы с тобой – коим тайна приоткрыта. Мы должны изучать и помогать прочим, давать им знание о своём враге. У меня на примете шестеро иноков и двое мирян. Войско наше невелико, но вместе и с Божьей помощью мы дадим отпор легиону. Прежде чем направиться в Свято-Троицкий монастырь, им предстояло посетить ещё одного безумца, а точнее, безумицу. Из Владимира поступило известие, что супруга кабацкого бурмистра «встаёт на четыре ноги, воет и пьёт с лужи, аки кошка». Священники Успенского собора провели отчитку, но заклинательные молитвы помогли лишь отчасти: бесноватая прекратила уподобляться зверю, но отказывается есть и днями зрит в потолок. Когда Никодим и Пигасий прибыли во Владимир, их следующим же утром отвели к бесноватой. В комнате сильно пахло ладаном. Супруга кабацкого бурмистра с измождённым видом лежала в кровати. Волосы у неё на голове росли только с правой стороны, слева всё повыпало. На потолке – в том месте, куда был устремлён её взгляд – была прикреплена иконка с отрубленной головой Иоанна Предтечи. – Не пьёт, не ест, глядит лишь вверх, – шёпотом сообщила прислуживающая в комнате старушка. – Ночью иной раз слышу, как от неё запах гари исходит. Противный! – будто лапоть старый жгут. Пигасий осмотрел лежащую. Изучил глаза. Вынул из-под одеяла её вялую руку и долго разглядывал ногти. Затем велел старушке принести свежую воду. – Побудь пока с нею, – тихо сказал он Никодиму. – Я забыл в нашей поклаже мощи старца Игнатия. Оставшись с женщиной наедине, Никодим задумался. За два года он посмотрел в глаза многим помешанным и нигде не приметил той мелькающей тени, о которой рассказывал Пигасий. Да, со слов архимандрита, все эти люди бесными не были… Но что, если тень та вовсе не существует? Может, это только заблуждения Пигасия? Нет никаких бесов. И он, Никодим, вовсе не особенный. – Кланяйся Раскосому и Мастеру Хрипуну, когда их встретишь, – сказала жена кабацкого бурмистра. Голос её звучал с присвистом, будто в горле застрял некий мелкий предмет. Никодим вскочил с табурета. Женщина уже не смотрела в потолок. Лицо её было обращено к Никодиму, а в карих зрачках… Никодим не мог бы сказать, что видит там нечто явственное. Скорее оно было из области воображения. Но воображения мрачного. На мгновенье ему показалось, что в каждом зрачке у женщины – по дьяволу. Дьяволы были чёрные и длиннорукие, они одинаково потирали ладонями, как мухи. – И не бойся нас, мы сбившиеся с пути творения божьи, – добавила она. – Такие же, как ты. Мы сбились, потому что так задумано свыше. То – всем на пользу. Никодим глядел, как шевелятся пересохшие губы одержимой. Он думал о том, что и у него сейчас такие же пересохшие губы. Ощущение некоторого пусть очень далёкого, но всё же сродства с этой женщиной, вызвало ужас. Холодное сдавило затылок. – Ты творение сатаны, – пробормотал Никодим. – Это он заставляет тебя блуждать. – Нет, всё по воле божьей. Сейчас тебе не понять… Бог сам заставил своих детей страдать и блуждать. В раю они не стали бы подобными ему. – Ты, змей, совративший Еву… Жена кабацкого бурмистра приподняла руку и провела ладонью по левой стороне головы, словно поправляла волосы, которых там не было. Улыбнувшись, она сказала: – Разве Бог не наврал Адаму, что тот смертью умрёт, если съест запретный плод? Мы лишь раскрыли правду – сказали, что плод не убивает, а дарует знание о добре и зле, уподобляет людей богам. Проскрипели дверные петли, и в комнату вернулся архимандрит. Он замер, увидев на лице женщины улыбку. – Воду ещё не принесли? – спокойно спросил он Никодима. – Не желаем пить! – резко сказала одержимая. – Мы велели старухе упасть в колодец. Пигасий выскочил из комнаты, оставив дверь открытой. А супруга кабацкого бурмистра вновь посмотрела на Никодима и свистящим голосом продолжила: – Бог нарочно подстроил грехопадение, умело подстрекал Адама и Еву. Он захотел, чтобы его создания сделались чистыми не по его воле, а по собственному опыту. Это всё, что ты в силах понять. – Она вздохнула и перевела взгляд в потолок. – Не мучьте эту женщину, завтра сами оставим её. Кланяйся Раскосому. Больше женщина ничего не произнесла. На следующий день она и вправду пришла в себя – заговорила обычным голосом, захотела есть и видеть супруга. О разговоре с Никодимом, как и о всём случившимся за последние несколько дней, она почти ничего не помнила. Пигасий запретил окружающим что-либо ей рассказывать, в особенности наказал скрыть от неё гибель старушки – та действительно упала в колодец и спасти её не удалось. Свято-Троицкий монастырь, куда они прибыли в середине лета, поразил Никодима величием каменных стен и башен. Впечатляла духовная сила, ощущающаяся в обители повсюду. А наиболее – у мощей святого Сергия. Стоя подле саркофага, Никодим вспомнил, что у них со святым одно данное при крещении имя – Варфоломей. Несколько дней архимандрита Пигасия не было видно. Наконец, он появился и повёл Никодима прогуляться возле окружающих монастырь прудов. Ярко светило солнце, птицы щебетали в яблоневом саду. Но Пигасий имел задумчивый и мрачный вид, низко клонил выпирающий лоб. – Много замыслов в голове и в сердце человека, но случается, как определит Господь, – проговорил он. – Митрополит не дал благословения на задуманное мною. И тебя на борьбу с бесовством не благословит. Нет нашего войска и не будет. Никодим остановился. Душу всполыхнуло трижды-греховное чувство из обиды, разочарования и злобы. Неужели он зря постигал науку обнаружения беса? Зря учился отличать одержание от умопомешательства? – Тогда я вернусь в Тобольск, – сказал он Пигасию. – И если Господь сведёт меня с бесноватыми… Архимандрит остановил его поднятой ладонью. – Никогда, Никодим, никогда не делай этого без епископского благословения. Изгоняет демонов не сам священник, а высшие силы, через него действующие. Вспомни Деяния Апостолов. Что случилось с сыновьями первосвященника Скевы? Они пытались изгнать злого духа, заклиная его Иисусом. Но злой дух сказал: «Иисуса-то я знаю! А сами вы кто такие?» И бросился на них и взял над ними силу… Никодим стоял совершенно обездумленный. Он не знал, что делать дальше. Не знал, что говорить сейчас. – Но ведь Господь даровал мне способность замечать. – Это вовсе не дар, Никодим… Не напрасно «кожаные ризы» мешают человеку зреть духовный мир. Если в нашем греховном состоянии вернуть эту первозданную способность, мы начнём общаться с падшими духами, а не с ангелами. – Для чего же вы меня учили? – Ты выковал наблюдательность. Ей найдётся применение и в церковном, и мирском. Кажется, у митрополита есть на тебя планы. – А вы, отец Пигасий? Что будете делать вы? Архимандрит долго не отвечал, смотрел на то, как иноки собирают с кустов красную смородину для трапезы. Он так сильно сдавил пальцами мочку уха, что краешки ногтей побелели. – В день преподобного Аврамия я приму схимну, – наконец ответил он. – Навсегда удалюсь от братии в пустынь. – Схимну? В пустынь? Я могу видеть вас? – Ты можешь писать мне. Отправляй послания в обитель, и мне передадут. Посмотрев на архимандрита, Никодим подумал: «Если Пигасия однажды канонизируют, на иконах он будет изображаться таким – с перстами, сжимающими ухо, с сократовским уродством в лице и сократовской же мудростью в глазах». И в его памяти Пигасий навсегда запечатлеется таким. – А как же бесы? – спросил Никодим. – Кто поможет людям биться с ними? – С приходом в мир Сына Божия бесы не имеют былой власти. Господь и далее поможет людям – так, как ему видней. – Давно хотел вас спросить… Почему Господь допускает одержание? – Вопрос твой сходен с вопросом допущения Богом зла… Недолго архимандрит стоял молча, затем указал Никодиму на Пятницкую башню, стоящую на стыке восточной и южной стены. Башня была увенчана деревянным шатром. На смотровой вышке, прогоняя сон, расхаживал дежурный. – Мой дед оборонял обитель, когда её осаждали поляки. Прежнюю башню разрушили. Поляки вздумали рыть под неё сапу. Об этом узнали и заблаговременно возвели за башней добавочную стену. А подкоп взорвали во время вылазки. Пигасий отошёл с дорожки и присел на одну из валяющихся бочек. – Он был строителем, всю жизнь творил военные укрепления и тщательно эту науку изучал. Он рассказывал, как из века в век улучшали оборону и осадные орудия. С каждой стороны измышляли новое – одни, чтобы убить, другие – чтобы выжить. Не было бы противоборства – люди не строили бы крепости, не изобретали пушки, не писали бы книг. И сейчас они бегали бы с палками и камнями… Ты спрашиваешь, зачем Господь допускает одержание? Оно происходит от духовной слабости. Господь же допускает его, чтоб человек противоборствовал и делался крепче духом. Никодим вдруг вспомнил, что ему сказала бесноватая с наполовину облысевшей головой: «…бог заставил своих детей страдать и блуждать, в раю они не сделались бы подобными ему». Поразмыслив, он спросил: – Не значит ли, что и бесы в этом противоборстве крепнут? Архимандрит чуть удивлённо взглянул на него. – Признаться, мне нечего тебе ответить. Никогда об этом не мыслил. Что ж, будет о чём помыслить во время затвора. На этом закончилась их последняя беседа. И последняя встреча. Вечером архимандрит ушёл из обители, а Никодим имел счастье предстать перед митрополитом. Он получил новое послушание – служить в комиссии «по чудотворению и вчинению в лик святых». 3 Ощущение душевного бессилия, родившееся при первом взгляде на острог, не покидало Никодима до утра. Даже ночью его мучали кошмары, в которых он карабкался по глиняному откосу и раз за разом соскальзывал вниз. Проснувшись, Никодим немного порадовался: жгучая боль в животе, к которой внутренне готовился, так и не появилась. Значит, можно обойтись без травяных отваров, без опротивевших яиц и съесть то, что Агафья подаст на завтрак. На душе царило какое-то холодное умиротворение, словно за ночь он немного сроднился с острогом. Исполнив утреннее молитвенное правило, Никодим сел за стол. Он привык планировать день во время трапезы, но сегодня будущие события не выстраивались в ряд. Даже с первоочередным делом было сложно определиться. «Надо бы повидать старосту Лаврентия, – думал он, глядя на жующего диакона. – Благодаря письмам Лаврентия прибыл сюда. Но жалобы слободского старосты – только повод. Основная задача в другом». Никодим оделся, вышел из дома и обогнул острог с береговой стороны. В снегу была протоптана широкая тропа. В тех местах, где наледь, заботливо подсыпан песочек. Ров, тянувшийся по другую сторону от тропинки, наполовину засыпало снегом, кое-где на склонах, как мясная прослойка в сале, проглядывался красно-бурый суглинок. Никодим осмотрел стены, затем угловые башни-избы с огромными прокалёнными брёвнами в основании. Выше, где брёвна тоньше, устроены «бои» – два нижних и два верхних отверстия. Почему-то Никодим ощутил к башням что-то вроде сочувствия. Однажды эта крепость выдержала натиск мунгальцев. Казаков внутри оказалось без малого три дюжины; войско Цэцэн-нойона исчислялось сотнями. Тем не менее обороняющие стерпели трёхдневный штурм, а потом и месячную осаду. За это время иркутский воевода собрал служилых, роздал оружие посадским с крестьянами и двинулся спасать Тунку. Узнав об этом, мунгальцы попустились намереньем взять крепость, ретировались в Халху. Не сдавших острог казаков наградили отрезами кумача, собольими мехами, а кое-кого серебром. Никодим не заметил на укреплениях следов штурма – ни обгоревших брёвен, ни отметин от стрел. Была ли осада? Надо спросить у Черепанова. Он остановился у тропы, спускающейся к проруби. С высоты берега задумчиво оглядел Иркут. Те мунгальцы – дело минувшее. Нынче нужно искать других – затаившихся в долине по потачке вице-губернатора Жолобова. Три года назад люди тайши Эрэхэя, не желая погибать в войне с джунгарами, перебежали из Халхи в Россию. Жолобов должен был отправить их обратно – так предписывал договор с Пекином – но вместо этого укрыл мунгальцев в Тунке. За это ему от тайши причиталась жирная мзда. Вице-губернатор получил лишь часть и оказался под следствием. Теперь он корчится на дыбе в одной из пыточных Петропавловки. А мунгальцев след простыл. Наушник с китайского форпоста на Косоголе докладывал Никодиму, что в Халхе людей Эрэхэя не видали. Они не пересекали имперскую границу. Значит, до сих пор где-то здесь, в долине. Удивительно, но отыскать тысячелюдное стойбище оказалось непросто. Сам Жолобов посылал в Тунку своего доверенного, но тот вернулся ни с чем. Вице-губернатор вовремя не получил обещанного вознаграждения и отчасти это его сгубило. Глядишь, откупился бы от следствия, умаслил бы кого нужно умаслить. Действуя, подобно доверенным Жолобова, успеха не добьёшься, – это понимали отправившие Никодима. И сам он это понимал. Черепанова о таком не спросишь. Вчера при разговоре поинтересовался у приказчика околограничной территорией – на карте ещё отметина стояла – и приказчик тут же начал юлить. Наплёл про бывший караулец, дескать, рекой сняло… Место, говорит, никудышнее… На этом месте, в стороне от торгового пути, вероятно, и стоят люди Эрэхэя. Нет, таких, как Черепанов, враз к стенке не припрёшь. Здесь нужен длительный подход. Иначе не видать ни беглых мунгальцев, ни их серебра. К тому же Черепанов опасен и всем тут управляет. Осторожнее надо с ним, если не желаешь в овраге догнивать. Никодим припомнил, как вчера приказчик колотил одного казака. Егорка – кажется, так его звали. Наверняка обижен на командира. И обида ещё свежая, тёпленькая… С него и следует начинать. В остроге иеромонаху рассказали, что Егорка Бахарь живёт в той башне-избе, у порога которой его и били. Никодим зашёл внутрь, огляделся. В комнате стоял только сундук – ничего более. Из стены выпирал серый бок печки – общей на два помещения. Бычий пузырь в окне был чуть порван и трепыхался от сквозняка, пока Никодим не закрыл за собою дверь. Егор лежал на сундуке, прикрывшись одеялом из верблюжьей шерсти. На лицо его было жутко смотреть: где не синяк – там шишка. Вместо правого ока – лепёшка, с пересекающей её бровью. Русые волосы вперемешку с запёкшейся кровью налипли на лоб. – Не вставай, – сказал Никодим. – Пришёл вот проведать: жив ли? Видел по приезду, как тебя лупили. – Врёшь, не затем пришёл, – хрипло отозвался Егор и улыбнулся разбитым ртом. – Вру? – Лукавишь… – поправился казак. Никодим уже определил, с человеком которой породы разговаривает. Дерзит Егорка, проверяя другого на слабость. Значит, сам слабак. Потому и на попятную живо идёт. В комнате по углам раскиданы вещи, грязная посуда в печной нише стоит. Но хозяин не конфузится пред гостем за бардак. Значит, не замкнут. Такие часто принимают решения наспех, не обдумав. Идут на поводу чувств. И другими людьми ведомы. – Знаешь, кто я такой? – спросил иеромонах. – Слыхал, – отозвался казак. – Ты приезжий инквизитор. – Слова-то какие… Для чего приехал, знаешь? – По ябедам старосты, кажись. Никодим присел на сундук, казаку в ноги. Ещё раз обозрел комнату. Обратил внимание, что ружьё, вопреки общему беспорядку, бережно поставлено в углу. Слева от него на гвозде висит сумка, по правую сторону – шашка в посеребрённых ножнах. – Откуда такая дорогая? – спросил иеромонах, указывая на шашку. – Командир подарил. – За что? – За службу преданную. Никодим смекнул: через обиду на Черепанова в сердце к казаку вряд ли проникнешь. У них с командиром свои отношения. Но попробовать стоит. Не попытаешься – не узнаешь, что попытка бесплодна. – Командир твой… Отругал я уже Андрея за мордобой. Несправедливо он, конечно… Не по совести… – Почему же несправедливо? – Егор опять усмехнулся. – Я набедокурил, мне и отвечать. Ей-бог, лучше командир морду набьёт. – Лучше, чем что? Казак не ответил, лишь облизал край расколоченной губы. – Как ты тут живёшь – гол как сокол? – спросил Никодим. – Ни бабы, ни добра. При упоминании «бабы» Егор ненадолго отвёл взгляд к стене. – По башням в остроге все холостые, – объяснил он. – У женатых и детных дома в слободке. А добро… Я сюда с Илима годовальщиком прибыл, там всё добро и бросил. Вот уже четыре года «годую». А в кармане – блоха на аркане. Никодим прикинул, чем можно постращать казака. Какая-нибудь вина за ним, безусловно, водится, но Черепанов в случае чего выгородит. И он выгородит Черепанова. – Давно ли исповедовался? – спросил иеромонах. – Чего? – Казак вытаращился единственным не заплывшим глазом. – Таинство покаяния, говорю, давно было? – Год назад, может, два. Давно. – Начинай. – Чего начинать? – Каюсь перед Богом… – подсказал Никодим. Егор с сомнением взглянул на иеромонаха. Чуть сдвинув брови, Никодим напомнил: – Кто не жаждет очищения и покаяния сердца, того дьявол с легкостью ложным путём ведёт. Ты, я погляжу, колеблешься? Казак вздохнул, попытался сесть. Иеромонах остановил его движением ладони: не подымайся, можно и так. – Каюсь перед Богом в своих грехах, – начал Егор. – Согрешил слабостью веры, службы редко посещал. Праздностью согрешил, гордыней… Ну, злобу питал на ближнего, оклеветал невинного человека. – Кого? – Выдумал, будто Кирилл Махаон во сне нужду справил. Его после этого Мочегоном кличут. – Продолжай. – Злословил и бранился. Обзывал невинных людей погаными словами. Корыстолюбие испытывал – было дело. Кощунствовал в мыслях и на словах. – Как именно? – На Бога роптал за страдания и несправедливость. Божился именем Спасителя. – Продолжай. – Всё, кажись. – А морда разбитая?.. – напомнил Никодим. Егор снова отвёл взгляд к стене. – Блудные помыслы были, – вынужденно согласился он и тут же добавил: – Но это по чувствам, ей-бог, из-за любви. – Девку попортить хотел, отлупил её. Это из-за любви, по-твоему? – Да, из-за любви! Егор посмотрел на иеромонаха. Взгляд его был твёрд, и Никодим уразумел: тут казак на попятную не пойдёт. Выходит, и вправду любовные чувства. Те самые купидушки, против которых и клещи, и железные хомуты бессильны. – А по-людски нельзя? – спросил иеромонах. – Язычница она до сих пор иль крещёная? – Язычница. – Крестить её и в жёны взять. – Я не миссионер, чтоб в веру обращать. – Стало быть, душа её тебе не нужна, лишь плоть и лоно плотское… Блудные помыслы, да. В сердце ты уже прелюбодействовал. – Пусть так. – А волосы-то ей зачем остриг? – Чтоб не наколдовала на меня, хворь не поселила. Она может, ей-бог. «Грех суеверия», – безразлично отметил про себя Никодим. – Почему же она отталкивает тебя? Что говорит? Казак лишь хмыкнул в ответ. Снова облизнув губу, спросил: – Покаяние-то продолжать? – Продолжай. – Согрешил… как же там?.. Сладострастием и чревобесием. Леностью согрешил, праздностью… – О праздности говорил уже. – Тогда всё, кажись. Смиренно молю о прощении, уповаю на Божью милость. Прости, Господи, раба твоего Егора. Кое-какое время Никодим сидел молча и глядел в пол. Там от одной щели к другой бежал какой-то блестящий жучок. – Скажи, а почему к отцу Алексию исповедоваться не ходил? – Покаялся уже в пренебрежении служб, – холодно отозвался Егор. – А почему?.. Грешен – вот почему. – Упросил бы Алексия с девкой помочь… Внезапно Егор отбросил верблюжье покрывало и соскочил с сундука. Он стоял перед Никодимом, одетый в исподнее, лицом похожий на изуродованного циклопа. Грудь вздымалась, руки приподнялись, будто в намерении схватить собеседника за горло. – Упросить Алексия помочь? Раскосого? – хрипло переспросил казак и хохотнул. – Да Туяна же по нему сохнет! А меня чуждается. – Твоя зазноба сохнет по Алексию? А он знает? – Как не знать, если голубишься с ней с утра до вечера? Так что Раскосый мне уже с девкой помог. Отблагодарить его пока не успел. Никодим помыслил немного, затем поднялся. Епитрахиль в его облачении отсутствовала, потому он только перекрестил кающегося и наскоро пробормотал окончание разрешительной молитвы. – А епитимья? – спросил Егор. – Возрождай силы и побои лечи. И дырку в окне заделай, холодно тут у тебя. Отпустив казаку грехи, Никодим вышел во двор острога. Утренняя пелена с неба уже сошла. Единственное облако на восточной части небосклона резко обрывалось, словно кто-то отсёк и утащил половину. В ворота только что въехали четверо всадников – вернувшийся с утреннего дозора отряд. У конюшни казаки спешились и тут же принялись весело переругиваться. Кто-то крикнул: – Жрёте небось? Ему задорно ответили: – Без вас жрали! Сейчас пузо подвяжем и с вами пожрём! Никодим повернулся к часовне и увидел стоящего рядом с ней человека. Тот был одет в явно великоватый ему тулуп, на голову нахлобучена затасканная лисья шапка – шкура сплошная, а не мех. Сначала Никодиму показалось, что незнакомец ему улыбается, но тот просто щурится от яркого солнца. «Неужели это и есть Алексий?» – промелькнуло у иеромонаха в голове. Нет, слишком уж неказисто выглядит. И лицо какое-то дурное, как у юродивого. Никодим отвернулся и пошёл к проездной башне. Пора повстречаться со старостой, узнать, что у того на уме. Лаврентий встретил его на пороге своего дома. Стянул с головы шапку, поклонился, сверкнув плешью на темени. Росту в нём было немного, зато широк в плечах и крепок. Лицо бритое, кожа толстая и переливается, точно лакированная. Обычно старосты, виденные Никодимом, хранили деловую обстоятельность, всем своим видом показывали осознание собственного достоинства. В поведении же тункинского старосты сквозило нечто лакейское. «С прочими поди не так себя ведёт, двуличная морда… Выгоды, значит, какой-то добивается». Они прошли в горницу, и Никодим сразу понял: к его приходу тут готовились. Стол выскоблен, полы подметены, стиранные занавески на окнах висят. Только из прикрытого залавка [13] торчал край какой-то синей тряпки, – видимо, манатки запихивали второпях. – Где твои домочадцы? – поинтересовался Никодим. – Сыновья этим летом в Братский острог служить отправились. А супруга тут, в соседнем доме. За хворой девкой приглядывает. Присядем за стол, отец Никодим? – Оставим это. Не за чаем сюда шёл. – Тогда прошу ко мне. Они зашли в примыкающее помещение, где находилась «мирская изба». Там тоже была ведущая наружу дверь. Окна были устроены на восток и на юг. Слюда в одной оконнице – с жемчужным блеском, в другой – зеленоватая. Насупротив входа висела обычная для сибирского мира «краснушка» – примитивная иконка, написанная, скорее всего, каким-нибудь гончаром или плотником, в лучшем случае – маляром-артельщиком. На ней изображался скачущий на жёлтом коне архангел Михаил. Лаврентий не стал усаживаться за стол, а присел на лавку у «жемчужного» окна рядом с Никодимом. – Сколько человек у тебя в слободе? – спросил иеромонах. – Двадцать четыре ревизские души. У пятнадцати из них семьи. С бабами и детьми – почти сотня людей. Гулящих и язычников не беру. – А проезжающие через острог как-то отмечаются? – Проезжающие? Этих отмечать не принято. Здесь древний торговый путь «за голец». И народу бывало тьма. Но сейчас граница закрыта и проезжающие редки. Про древний путь Никодим знал. Когда-то китайские и бухарские караваны доставляли через долину чай и ткани, тростниковый сахар, ревень, фарфор, краски, жемчуг. Обратно везли шерсть и мягкую рухлядь. Но подписанный трактат с китайцами ограничил торговлю между русскими и мунгальцами, потому в торговом значении Тунка уступила Нерчинску и Кяхте. – Что ещё за «голец»? – спросил иеромонах. – Вечно снежный голец, запирающий долину на юге. «За голец», по-нашему – значит, к мунгальцам. Никодим вспомнил расположение отметин на карте Черепанова. Мондинский маяк у южной границы, недалеко от него к западу – бывшее укрепление, снятое рекой. Вокруг – горы. Но никакой снежный голец путь в Халху не запечатает. Знающий человек разыщет обход. И мунгальские перебежчики могли ушмыгнуть незаметно. Джунгары с их земель уже отступили, война утихла, ничто не мешает вернуться на родину. Но перебежчиков этих в Халхе не видели. Может, они пересекли Саянские хребты и ушли на север? Это вряд ли. Там, за горами, одна таёжная непроглядь. Да и что может сподвигнуть кочевников-степняков загнать себя в такую глушь? – Слышал ли про людей тайши Эрэхэя? – напрямую спросил Никодим. Во взгляде старосты мелькнула настороженность, однако признаков страха или изворотливости не отобразилось. Подумав, Лаврентий сказал: – Помнится, три года назад стояли севернее острога, около гор. Затем на запад перекочевали. – Далеко на запад? – Этого не знаю. Слыхал, что приказ был вице-губернаторский: оставить их в долине до поры. – Черепанов этим занимался? – Нет. Людей Эрэхэя сопровождали казаки из Иркутска. Отряд Емельяна Сукина. Одну зиму они в остроге провели, затем дальше гнать номадов отправились. – Про отряд этот что-нибудь слышно? Лаврентий поводил головой. – Зачем тебе это, отец Никодим? Я думал, ты по моим челобитным прибыл. – Затем, что перебежчиков мунгальских нужно в Халху вернуть. Трактат обязывает. – Никодим вздохнул. – Ладно, это не так важно. Теперь о челобитных… Ты чего всю епархию всполошить намерен? Понакалякал писем. Староста пододвинул стул поближе к Никодиму. – Как не калякать, всамделе, когда в долине чёрт-те что творится? Я обязан за порядком следить. С меня спрос. – Чёрт-те что – это что? То, что Данилка Кобелев на себя руки наложил? То, что безбожников много? – Странное в округе происходит, – смущённо проговорил Лаврентий. – Ну хорошо. Давай высказывай. Староста доверительно склонился к Никодиму. – Данилка Кобелев, прежде чем удавиться, поведал мне о случившемся в лесу. Он в предгорья отправился за черемшой, а вечером, когда возвращался, заплутал немножко и встретил четверых. Двое русских, другие – иноземцы. Русские мужики отчаянно дрались меж собою, ножами друг дружку резали, едва живые стояли, а всё угомониться не могли. Иноземцы же преспокойно в сторонке стояли и наблюдали за этим делом. Данилка перепугался и убёг. С того случая и недели не прошло, как он в петлю полез. Мал был совсем. – Черепанову говорили об этом? – Говорили. Приказчик ответил, что это всё вздор. Никто не пропадал. Где там Данилка заплутал – поди отыщи. – Разум мальчишки затуманился. Потому и отринул Божий дар – жизнь человеческую. – Другой случай был. Одна баба в потёмках заплутала. Увидела костёр – пошла на огонёк. Но вскоре смекнула, что костёр не приближается, сколько к нему ни иди. Бежала даже – всё напрасно. Решила наконец обратно повернуть – и враз дома оказалась. Только дома её к тому времени почти забыли: оказалось, что она четыре месяца как пропала. Лаврентий замолчал, уставился в окно. «Почему же его морда так блестит? – снова подумал Никодим. – Кожа на вид сухая, не потная…» – Ещё что расскажешь? – Есть у меня ворон прирученный, – продолжил Лаврентий. – Я его Бездымкой прозвал. Прилетает тогда-сегда, приносит мне блестяшки разные: то монетку отыщет, то пуговицу, то пульку. А я его салом или яблочком мочёным угощаю. Говорить учу. Так вот, этим летом прилетел Бездымка на крыльцо, а в клюве – палец человеческий. На пальце бронзовый перстень с бусинкой. – Где теперь сея находка? Покажешь? – Палец в я печке сжёг, а перстень в реку выбросил. Дары от нечистого не принимаю. Посидели немного в молчании. Никодим размышлял об услышанных историях. Подобное могут натрепать в любом русском селении, а в Сибири – особенно. Национ здесь в своём большинстве ещё дикий, не до конца отлепившийся от первобытного идолопоклонства. Раскольники повсюду таятся – кто обособленно, кто стаями. Хлысты, постники, жидовствующие – всяких Никодим повидал. На необъятных просторах Сибири такая богомерзкая ересь произрастала, до которой и сам антихрист не додумался бы. – На дьявола жалуешься, а у самого дома «краснушка» висит, – заметил Никодим. Староста взглянул на иконку, и рука у него едва заметно дёрнулась – хотел было перекреститься, да одумался. – Вот я к тому и веду, что при остроге церковь нужна, – пояснил он. – Дьявол нас без храма додавит. Все, как Данилка, закончим. – Хватит нечистого поминать. Часовенка в остроге стоит, отец Алексий таинства совершает. Православные множатся… Так постепенно Сибирь из духовного инакомыслия и вытащим. – Что отец Алексий?.. Он язычников крестит, а они всё одно по-православному не живут. Скорее уж христиане у братских привычки перенимают, обасурманиваются. Церковь тут надлежит строить, отец Никодим. Об этом я во всех челобитных и намекал. – Да поняли все твои намёки, – махнув ладонью, ответил иеромонах. – Потому я и здесь. Летом будем храм закладывать с Божьей помощью. – Всамделе? – обрадовался Лаврентий. – И богомаза благослови. – Благословим. А что про отца Алексия скажешь? Каков он человек? – Священник он добрый, хоть и абориген наполовину. – Абориген? – удивился Никодим. – Не знал разве? Он же из кумкагиров – племя тынгусское на этой стороне Байкала. Наполовину кумкагир, наполовину русский. Потому Раскосым и кличут. Это для Никодима было открытием. Он обозлился на себя, что должным образом не подготовился к приезду в Тунку. На беглых мунгальцах и на их серебре сосредоточился, а про всё остальное позабыл. Видно, в самом деле хватку теряет. Теряет хватку… Так поговаривали в Синоде. И, похоже, сам протоинквизитор с некоторых пор так полагает. Мнение это укоренилось после происшествия в Тобольске, когда Никодим прозевал целое гнездо староверцев. Некий крестьянин Тумаков годами не исповедовался и не причащался. А когда помирать вздумал, близкие вызвали священника. На исповеди Тумаков покаялся, что привержен к старой вере, однако причастие принимать отказался. После его смерти родным учинили дознание. Те выдали, что в городе существует община противников нового церковного порядка. Глава общины – некий чернец Андрей, проживающий в отдалённой избе. Андрей этот шастал по крестьянским дворам, прося милостыню, а заодно и разнося свои поганые идеи. Всех приверженцев старой веры кнутом попросили отказаться от убеждений. А чернеца Андрея навечно замкнули в монастырском подвале. И всё это проделали без Никодима, который, являясь провинциал-инквизитором, должен быть пресекать подобное и особенное внимание уделять тем, кто не является на исповедь и причастие. Он не пресёк. Внимание не уделил. И за это был отправлен в Иркутскую епархию – подтвердить свои способности или же окончательно всех разочаровать. – Как Алексий здесь оказался? – спросил Никодим. – Расскажи. – Ещё мальчишкой к тутошним хонгодорам прибился. Со всей роднёй у него стряслось что-то – от проказы какой-то передохли вроде бы. В улусе его не жаловали, за чужака держали. В те времена ещё бунты случались, и потому в остроге аманатская изба была, где князёк Ушуба обитал. Братским было велено самим своего князька содержать, для этого во внешней стене имелась дыра, в которую еду и всё нужное совали. Братские обязали приблудного мальчишку этим заботиться. Он примелькался при остроге, изъясняться начал. Стал интерес к вере проявлять, попросил крестить его и имя новое дать. Приказчик – а тогда Иван Перфильев командовал – отказал. Мальчишка ведь подрастал и данником вот-вот должен был стать. – Как же крестился? – Из Вознесенского монастыря кто-то приехал Ушубу обращать, приметил мальчишку и увёз с собою. А там как раз архиерей школу для иноземцев открыл… Спустя пять-шесть лет Алексий вернулся священником, с тех пор при часовне и служит. – Паства довольна им? – Довольна. Всамделе, довольна. Они же его и выбрали. Архиерей – первый Иннокентий ещё – велел, чтоб прихожане сами кандидата на священство предложили. Ну, как обычай требует. Кого выбирать? Тут лишь горстка казаков была и идолаторы свежекрещёные. Вот гурана [14] и предложили, чтоб всем угодить. – Выходит, и русские, и братские его теперь своим считают? – Вроде того. Никодим поднялся, и староста вслед за ним. – Проведи-ка меня, Лаврентий, по слободе. Хотя нет. Сам пройдусь. Скажи, где мне отца Алексия найти? – Как в улус идти – крайний дом. У порога там большая берёза растёт, не ошибёшься. Покинув дом старосты, Никодим пошёл по слободе. К дому Алексия он не спешил, даже не отыскивал его взглядом. Просто шёл, погружённый в свои мысли, понадеявшись, что ноги сами приведут в нужное место. Лаврентий просит храм поставить. Как же, праведник выискался! Печётся, как и все старосты, за пополнение своей слободы. С храмом паства втрое увеличивается, а вместе с паствой и доходы. Выслужиться к тому-же хочет, чтоб имя его в жалованной грамоте упоминалось. Истории для этого выдумал: ворон с человечьим пальцем в клюве, баба, вечно бредущая к костру. Рассказ Данилки Кобелева о дерущихся и наблюдающих за этой убийственной дракой… Последнее показалось Никодиму странным. Если б выдумали байку, то совсем не такую. Нужно будет спросить у родителей мальчишки – слышали от него про это или нет? Он остановился на краю слободки. Дорога уходила с холма вниз, а там, на расстоянии не более полверсты, Никодим впервые разглядел улус. Дюжины две братских юрт стояли на берегу замерзшей Тунки, недалеко от места её впадения в Иркут. Долина между улусом и острогом местами была заболочена – повсюду вместо ровного снежного покрова торчали кочки с сухой травой. Никодим посмотрел вправо и увидел жилище Алексия. Ветхий домик, собранный, по всей видимости, наскоро на одну-другую зиму, а используемый уже с десяток лет. Один бок осел, кровля задрана и сдвинута назад, точно шапка с разгорячённого лба. Окон, кажись, вовсе нет. Берёза со стороны входа растёт. Обойдя дом, Никодим остановился. На крылечке сидел тот самый человек, виденный им у часовни. Головной убор из остатков лисьего меха был снят с башки и нахлобучен на колено, а на голове… недоставало правого уха. Рыжеватые патлы с боку словно нарочно были раздвинуты, обнажая дыру и оборку из шрамов. – Дома ли отец Алексий? – спросил Никодим. Безухий поводил головой. – Алексий в улусе, – сказал он. – С паствой общается в улусе. – А ты кто таков? – Мисюра я, Мисюра. Помогаю, помогаю при остроге. – Кому помогаешь? – Приказчику, отцу Алексию, старосте… Да всем, всем помогаю. – И мне поможешь? – усмехнулся Никодим. Человек посмотрел на него, и взгляд его тоже показался иеромонаху лисьим. – И тебе, и тебе помогу. Почему не помочь?.. Вот, уже пришёл сюда передать: нынче вечером у приказчика все собираются на ужин. Андрей Данилыч именины празднует. Тебя, тебя пригласил к седьмому часу. – Именины? – удивился Никодим. – И отец Алексий там будет? – Алексий будет, будет… Все позваны. – Ну хорошо, благодарю за приглашение. Ты крещёный? Безухий Мисюра коротко кивнул. – Тогда храни тебя Господь! Никодим пошагал к дому Агафьи. Он пытался собраться на мыслях о мунгальцах, но в голову лез только пресвитер Алексий. Если бы кто заранее сообщил, что Алексий и есть Раскосый, тогда к приезду в Тунку Никодим готовился бы по-другому. Стар уже, хватку теряет. Ваше Высокопреподобие, схиархимандрит Трифон! Пишу эпистолу с вашего устного позволения, сказанного при нашей последней встрече в Свято-Троицком монастыре. Сочиняю послание с боязнью, что оно не достигнет до вас. Но более опасаюсь, что вы откажитесь его прочесть, ибо теперь, когда вы приняли Великую схимну, на мирское отвлекаться уже негодно. Если вы читаете, то в первых строках заверяю: писать стану более всего о духовном, и важнейшее: никоим образом не обязую вас удостоить мои худые строки собственноручным ответом и вовсе не надеюсь на это. Возможно, вы слышали, что с благословения митрополита я приписан к комиссии, по «чудотворению и вчинению в лик святых». Моё первейшее послушание: искать свидетельства о праведниках, деяния которых были скрыты при жизни, но их останки явили чудодейственную мощь. Многие тела остаются утаенными в подземельях и пещерах, и никому не ведомо, в каком виде Богу угодно их сохранять. Часто совсем случайно обнаруживается, что тело умершего осталось нетленным, а ещё более часто – что кости, освободившиеся от истлевшей плоти, благоухают. Нередко случается и подлог. Нерадивые и корыстолюбивые пресвитеры собственноручно создают благоухание костей, поливая их отварами или смолою. Таких я быстро выявляю по поведению. Наказывают их сурово. Вот недавно отец Таврион за подлог мощей был отстранён от священства, бит плетьми и посажен в яму. Я вспоминаю о наших странствиях, и многажды во сне мне видится, будто миссия ваша продолжается, и мы едино боремся с беснованием. Пробуждаюсь я в смятении и тут же молю Бога о прощении за свои горделивые чувства и своевольные намерения. Да, я желаю быть подле вас, блаженствовать вашей отеческой любовью и обращаться к вам именем, оставленным вами в давешнем. Считаю себя вашим недостойным учеником, а вас достойнейшим Учителем. Чувства благодарности не в силах изъявить. При слабых молитвах моих прошу премилосердного Господа о здравии и спасении вашем. Никодим. 4 Дом приказчика Черепанова изнутри казался просторнее, чем снаружи. По поводу именин взгромоздили длинный стол и несколько маленьких по углам. Полыхали свечи в ветвистых шандалах, густо пахло съестным и хмельным. В помещениях хлопотали немая Агафья и какая-то сухонькая и морщинистая старушка из братских. Казачок Ванька с перекошенным лицом нёс обязанности виночерпия; он наполнял бокалы, а сам расположился за одним из малых столов. Когда Никодим вошёл, из приглашённых уже сидело четверо: староста Лаврентий, два десятника и высокий мужчина в тёмно-сером камзоле. Последнего Черепанов представил как Якова Иволгина – государева сборщика ясака. Сам приказчик и пограничный пристав держался величаво, торжественная улыбка не сходила с его лица, глаза цвета спелой жимолости блистали и искрились. На нём была белоснежная рубаха, поверх нее – зелёная, расшитая золотым жилетка. – Поздравляю с Днём ангела, Андрей Данилович, – сказал Никодим и вручил бутыль с рябиновым настоем. – Подарок тебе: отменное средство от болей в пояснице. Слышал, страдаешь. Величавость на мгновение соскочила с лица Черепанова. Он принял бутыль и отдал Ваньке. – Благодарю, отец Никодим! Здоров я, брешут всё. А подарков ты мне и так немало привёз. Никодима усадили по правую сторону от именинника, рядом со сборщиком ясака Иволгиным. От перцовой и померанцевой иеромонах отказался, выпил клюквенного морса. Впрочем, даже в морсе обнаружился резкий привкус браги. Почти все яства на столе были из мяса, отовсюду торчали рёбра и куски жира. Где не мясо – там какие-то потроха. «Правду говорил староста, что русские у туземцев обычаи перенимают», – подумал Никодим. Есть потроха он почёл за грязь, с неприязнью взглянул на непонятное серое кушанье в глубоком блюде, наконец отыскал блины с начинкой (ею оказалась гречневая каша и грибы). Соления отверг, потому как это грозило болями в животе. – Скушай ветчину, покуда пост не начался, – предложил Черепанов, указывая на багряные кусочки. – А здесь – хлеб с чухонским маслом. «Вельможу тут изображает, – усмехнулся про себя Никодим, – не знает, что блюда нынче выносят по одному, не вываливают на стол всё, что имеется». Он хотел было сказать об этом, но передумал, решив не портить праздник раньше времени. Явился ещё один гость – казак с лезущими прямо из ноздрей усами. Щёки пришедшего румянились с мороза, к тому же он был немного пьян. Черепанов повернулся к Никодиму и представил гостя: Стёпка Вишня. Когда же Стёпка уселся за стол, приказчик спросил его: – Егорку позвал? Явится или нет? – Егорка говорит, что совсем захворал. Выпили с ним за твоё здоровье. – То, что выпили, я заметил… Дуется? – Да нет, командир. Вправду худо ему. Стёпка Вишня произнёс здравницу имениннику, и все дружно выпили. Даже братская старушка за отдельным столиком окунула свою сморщенную мордочку в чашу. Никодим отглотнул морса и подумал, что лучше б ему дальше пить вино – хмеля в нём будет явно меньше. – Матушка моя, царствие ей небесное, шибко суеверной была, – сказал приказчик, глядя на Никодима. – Твердила, что в день рождения человек тёмным силам подвержен. Потому в празднование стоит себя близкими окружать. Недруги сглазят и попортят. А я вот на именины двух священников позвал. Вы от нечисти убережёте. Вот так вот. – Он осмотрел сидящих за столом. – Отца Алексия никто не видал? Будет он? – Должен подойти, – сухо отозвался сборщик ясака Иволгин и запил свои слова глотком вина. – Ванька, блоха ты полосатая! – прикрикнул Черепанов. – Сосуды пополняй, а то разжалую! Ванька отбежал от своего столика, за который едва успел присесть, и продолжил разливать хмельное. Никодим заметил, как он облизывает палец, смахнув им случайную каплю с горлышка полуштофа, и внутри шевельнулось отвращение. – Осмотрелся ли ты в остроге и слободе, отец Никодим? – спросил приказчик. – Осмотрелся немножко, – ответил иеромонах. – Стены крепостные сегодня утром глядел и вспомнил, что тут осада мунгальская была. Болтают, будто тогдашний пограничный пристав кисть в бою потерял. – Осада!.. – Черепанов отмахнулся левой рукой, а правой отправил в рот порцию померанцевой. – Осада, конечно, была, но то, что ты слыхал, шибко приврано. Приезжали мунгальцы, потолкались подле крепости и удалились. А эти… – он хрустнул солёным огурцом, утёрся… – выставили всё как викторию великую. Вот так вот. – Читал, будто три дня яростный штурм отбивали. Черепанов усмехнулся. – В бумагах завсегда красочнее писано. Это же понятно: воеводе тогдашнему иркутскому заслуга надобилась. И награду свою Леонид Константинович получил, не смутился. А пристав пограничный… Сам рассуди: острог после того новобранцами пополнился, свежие караулы установились, пристав на двенадцатую ступень в капище почестей [15] прыгнул. В общем, мунгальцы своим набегом услугу оказали. Убили, правда, троих или четверых, но какое хорошее дело без этого. – Ясно, – сказал Никодим. – А то я гляжу, никаких отметин боя на стенах. – Этому другая причина. Втапоры иной острог стоял – на месте, где сейчас улус братский. Видел? Потом его топило несколько вёсен, и порешили здесь, на возвышенности, перестроить. Сам князь Гагарин распорядился, когда с ревизией приезжал. – Князь лично в такую даль забирался? Зачем? – Ну как зачем? Служба такая! Ты знаешь, что в Тунке ссыльные стрельцы обитают? Тридцать душ с семьями сюда попали, их по караулам распределили. Позднее двенадцать пленных шведов поселили. За ними за всеми надзор положен. И князь Гагарин за них головушкой перед царём отвечал. – Приказчик хохотнул: – Ответил головушкой, только не за это… А, Алексий! Вот и ты! Проходи, присаживайся! Никодим повернулся ко входу и увидел человека в тёмно-синем подряснике. Он понял, что совсем не таким представлял себе пресвитера Алексия. Пришедший имел благородные черты лица, ухоженные волосы и бороду. Он мог бы сойти за византийского патриарха, если соответствующе облачить и, если бы не восточный разрез глаз. – Мир дому вашему! – сказал Алексий и, чуть поклонившись иеромонаху, добавил: – Мир тебе, брат Никодим! – И духу твоему, брат Алексий! – привстав ответил иеромонах. Пресвитер уселся против Никодима. Тут же Агафья подсунула ему чистое блюдо, а Ванька налил в чарку мутный тарасун. Подняли бокалы за здравие именинника. Никодим заметил, что Алексий лишь прикоснулся губами к своему напитку. – Рад наконец-то встретить тебя, – сказал он пресвитеру. – Днём до дома твоего ходил, но сказали, ты в улусе. – И я рад! – отозвался Алексий. – Ждал тебя до обеда в часовне. Думал, в неё-то ты в первую очередь заглянешь. Никодим не знал, что сказать на это. Вообще не понимал, как вести беседу с человеком, встречу с коим дьявол предрекал дважды. И который вдобавок ко всему священником оказался. Не колдун, не шаман, не еретик – вполне себе благопристойный пресвитер. Почти приходской – потому как часовня его временно используется взамен храма. В ней проводят молебны, читают акафисты. И паства обращается за наставлениями к Алексию. – Нынче церковь инакомыслие карает, – заговорил с Никодимом сборщик ясака Иволгин. – И ты, ваше преподобие, говорят – из инквизиторов. – Ведьм, будто католики, не жжём, – ответил иеромонах. – И на кол не сажаем, как при Ивановом царствовании. – Напрасно, здесь такие люди пригодились бы, – сказал Иволгин. – Помню, в Тельминском селе, где я вырос, падёж у скота настал. Решили, что это хомутец, и виновницу искать начали. Хомутец – так у нас порчу называют… Кто-то видел, будто девчонка девятилетняя сидит на крыльце и шепчет, а после этого первая корова издохла. Девчонка, в свою очередь, признала, что надеванию хомутца одной бабой научена. Бабу эту выпороли, затем обеим лошадиные хомуты надели и с позором по селу повели. – Надо было ещё в заслоны и сковороды стучать, – язвительно добавил Никодим. – И стучали!.. А если инквизиторы ведьм не жгут, то чем заняты? – Первейшая цель – чистоту в церковных кругах навести. – И много в тех кругах грязи? – с издёвкой спросил Иволгин. – Не церковь ли столп истины на земле? – Тело человеческое с недугами борется. Так и церковь, тело Христово, негодное от себя отторгает. – Никодим, желая отвязаться от Иволгина, перевёл взгляд на пресвитера. – Вот слыхал я о бывшем твоём вспомогателе Григории. Который несколько раз деньги из церковного ящика терял. – Было дело, – согласился Алексий. – Те потери он своими деньгами в казну возместил. – Дважды возместил, а за последнее утеряние платежом не обошлось – пощекотали Григория плетьми пред архиерейским приказом. И от пономарской службы отлучили. – Паршивая овца, – вновь согласился Алексий. – Теперь у меня добротный пономарь. За порядком следит, в колокол бьёт. – А в Вознесенском монастыре знают об нём? Тут приказчик долбанул ложкой по столу. Все замолчали и взглянули на него. Черепанов заметно одурманился. Озорство в его взгляде чуть померкло за хмельной поволокой. – Церковное и без меня обсудите. Ты, Никодим, раз дознанию обучен, помоги с мирскими делами. У нас скот пропадает. И в улусе, и в слободе. Пять лошадок, две коровы, телёнок. Ропщут людишки. – Сам вчера рассказывал, что слободские с братскими друг друга обкрадывают, – недовольно отозвался Никодим. – Если где-то воруют, то где-то прибывает. А здесь одна на всех пропажа. – Розыском скота не занимаюсь. Духовное спасение пасомых – вот моя задача. – Ну спасай, спасай!.. – рассмеялся Черепанов. «Издевается прилюдно, – смекнул Никодим. – Свою власть средь стаи утверждает. Эх, поговорил бы ты со мной лет десять назад, вися на дыбе в какой-нибудь монастырской узнице, когда заплечный мастер с щипцами и пылающим веничком над твоей плотью кудесит! Не так бы, глядишь, веселился. Посмотрим, может, и очутишься на дыбе вслед за вице-губернатором Жолобовым». – Утром отец Никодим хорошую весть донёс, – сказал вдруг староста. – Чего же ты молчишь, Никодим? Расскажи! Все перевели взгляд на иеромонаха. Даже сидящие за малым столом Агафья и братская старушка повернули головы. – О чём рассказать? – спросил Никодим. – Как о чём? Ладно, сам, с твоего позволения… Летом будем церквушку при остроге строить. Долго в епархии думу думали и вот – решились. Услышал Господь мои молитвы! Воцарилось молчание. Черепанов, нахмурившись, поглядел сначала на Никодима, затем на старосту. – Это не Господь молитвы услышал, Лаврентий. Это ты своими ябедами священство измучил. Ну, что ж… Храм – дело благое. Жизнь выправится к лучшему. Правда, Алексий? Пресвитер долго глядел в свою чарку с тарасуном. Светлый пробор делил его зачёсанные назад и в стороны власы. На лбу выступили две вертикальные складки – настолько глубокие, что удержали бы всунутую меж ними монету. Наконец он поднял голову и, глядя куда-то мимо Черепанова, ответил: – А я против нового храма, Андрей Данилович. Меня часовенка устраивает. – Шутишь? – взвизгнул староста. – Какие тут шутки. – Тогда объясни! Пресвитер посмотрел на Никодима. – Я ведь порядок знаю. Прежде чем к возведению храма приступать, ты часовню запечатаешь. Никодим понял его опасения. Уже лет тридцать именной указ запрещал строительство часовен. А Святейший синод объявил о «разобрании всех существующих часовен и нестроении впредь новых». «Разбор» прокатился по всем епархиям. С часовен снимали кресты, колокола. Выносили иконы и утварь. Опустевшие помещения либо заколачивали, либо отводили под хозяйственные нужды. Исключения случались только в Сибири. Тобольский митрополит Антоний объяснил Синоду, что большинство местных часовен создано для новокрещённых инородцев, и те слёзно просят их не закрывать. Сибиряком позволили поблажку, вместе с тем велели митрополиту по возможности заменять часовни церквями. Заменяли, но на деле нередко случалось и такое: часовню «запечатывали», а строительство церкви откладывалось годами. Паства всё это время лишалась священнодействия и молитвословия. Старики и хворые помирали без напутствия, младенцы подолгу не крестились. – Страхи твои незряшные, понимаю, – сказал Никодим пресвитеру. – Запечатаем часовню только к сроку, когда храм готов будет. Опись вместе составим. Я лично прослежу, что всё имущество – каждая лампадка – в новый храм передалось, не затерялось. И ты окормлять паству продолжишь. Только будешь уже не «перехожим с грамотой», а действительным приходским. – Два года назад Синод предписал старые часовни не разрушать, а забыть в прежнем виде, – стоял на своём Алексий. Никодим покачал головой. – Этот указ касается ветхих и частично сгоревших. В расчёте, что они вскоре сами развалятся. Скажи прямо, брат Алексий, в чём твоё беспокойство? Пресвитер поднял чарку и выпил мутный тарасун. Выдохнув, сказал: – Живы ещё люди, которые часовню возводили. И дети их. И те, кто место это намоленным считает. А новокрещённым ты как объяснишь, что их молельню разрушают, а новую строят? Им новая не нужна. Они первей за старую на тебя с рогатиной бросятся. – На то ты и пастырь, чтоб разъяснить. – А я разъяснять и участвовать в этом не собираюсь. Повторю при всех: я против что-либо здесь менять. – Предлагаешь и дальше без храма? Лаврентий неоднократно писал: дескать, храм за дальностью ближайшего строить нужно. И по причине малой вместимости вашей часовни. – По малой вместимости… – повторил Алексий с усмешкой и взглянул на старосту. Затем спросил Никодима: – Ты сам-то в часовне был, чтоб вместимость проверить? Никодим промолчал. Он осмотрел лица присутствующих и внезапно понял, что все они схожи какой-то неуловимой чертой, словно сидящие за столом являлись друг другу роднёй. И приказчик Черепанов со своим выступающим подбородком и глазами цвета жимолости, и высокий, похожий на кощея Иволгин, и даже полукровка Раскосый – все были разными, но что-то их меж собою уподобляло. «Что за общество сложилось в Тунке? – подумал Никодим. – Или то клюквенный морс на меня действует?» Ему захотелось спешно посмотреть в зеркало: нет ли и в его лике той неуловимой черты? – Ты и икону святителя Николая, выходит, не зрел? – спросил Черепанов. Даже не спросил, а как-то признал сие за стыдную истину. – Её даже братские как святыню почитают. Гораздо недовольны будут, если её снимут и перенесут. Икона с часовнею – плоть от плоти. А часовня, если ты не заметил, – часть острога. – Коли мы от мнения язычников зависеть будем, добра не получится. Про икону Николая иеромонаху что-то болтал старик в Култушном зимовье. Талдычил весь вечер: прибудешь в острог – первым делом поклонись святыне, поклонись святыне… Никодим вдруг решил, что скажет далее. Такой иконе не место в часовне, ей собственный храм полагается. И церковь новая будет освящена как Николаевская, в честь почитаемого и русскими, и инородцами святого. Но, прежде чем он заговорил, в помещении начало твориться что-то непонятное. Стёпка Вишня незаметно выбрался из-за стола и пошёл к выходу, затем туда подтянулись Агафья и братская старушка. Пока они толкались в проёме, один из десятников подскочил к Черепанову и стал отвлекать его разговором. Вскоре Никодиму стало ясно: приказчику готовится приятная сюрприза. Бабы ретировались в сторону, и в проходе остались двое – Стёпка Вишня и Егорка Бахарь с побитым лицом. В руках казаки держали пирог размером с колесо. – С именинами, дорогой командир Андрей Данилыч! – заорал из-за стола второй десятник. Под общие крики и улюлюканье казаки потащили пирог к приказчику. Это у них выходило с трудом, потому как Стёпка уже много принял перцовой, а Егорка так вовсе был пьян. Казаков заносило, ноги их заплетались. Пирог несколько раз едва не падал – его всякий раз спасала шагающая рядом Агафья. – Егорка, блоха полосатая! – смеялся Черепанов. – Хворым сказывался, лободырь пятигузый! – Сюрприза! Сюрприза! – орали со всех сторон. Дойдя-таки до Черепанова, казаки занесли пирог над его головой и стали ломать на части. Агафья принимала куски, складывала на блюда, братская старушка раздавала гостям. Начинка падала из раскуроченного пирога на голову Черепанова, на его плечи, на спину. – Одёжку дорогую попортили! – сквозь смех возмущался приказчик. – Прекращай уже, лодобыри пятигузые! Кому велено! – Чем больше нападает – тем полнее счастье! – напоминал обычай Егорка и нарочно стряхивал на лоб командира рыбу и квашеную капусту. Наблюдая за этой вакханалией, Никодим не заметил, как один из кусков пирога оказался перед ним на столе. «Пора уходить, – подумал иеромонах. – Зван я на этот пир, да не избран. Того и глядишь танцовщицы явятся, и бесчинства начнутся». Он встал со скамьи. – Благодарю за приглашение, Андрей Данилович! Пойду, не обессудь. Потеха такая не для монаха. Черепанов отогнал от себя казаков и чуть успокоился. – И тебя благодарю, отец Никодим, что почтил присутствием в День ангела! И за подарок спасибо, выпью непременно! – То растирание! Чего ты? – Шучу я, Никодим, шучу! – снова рассмеялся Черепанов. – За твоё здравие померанцевой выпью! Он выпил померанцевой, пальцами снял с плеча рыбный кусочек и сунул в рот. – За здравие отца Никодима! – поддержал староста. Иеромонах поклонился и вышел в сени. Надевая валенки и тулуп, он размышлял об одной примеченной подробности – а именно об отметинах на кулаках Черепанова и на лице Егорки. Эти отметины роднили казаков сильнее, нежели связи между командиром и подчинённым, между закадычными друзьями и заклятыми врагами, между жертвой и палачом. Отметины эти – нечто больше, выходящие за пределы человеческого понимания. Они – итог единого свершившегося деяния. Такими и останутся в вечности, даже когда исчезнут. «Должно статься, клюквенная брага в голове колобродит», – пробовал успокоить себя Никодим. Он желал бы избавиться от этой навязчивой картины – разбитых костяшек и разбитого лица – но она засела прочно. – Постой, брат Никодим! – окликнули его на пороге. Это был пресвитер Алексий. Он оделся, вышел следом за Никодимом и прикрыл дверь. Постояли немного, глядя на тёмный двор острога. Святились лишь окна в нескольких избах, масляная лампа у входа в конюшню и маяковый огонёк на проездной башне. – Со спора наше знакомство началось, сожалею, – сказал Алексий. – Что ж поделать, против совести идти не могу, по совести тебе и прекословил. – Где же в твоих словах совесть? – проговорил Никодим. – В них лишь боязнь привычное поменять. Пресвитер выдохнул пар во тьму. Он глядел поверх крепостных стен, где по причине пасмурного неба не было видно даже звёзд, только луна проступала сквозь облако каким-то поганым пятном. – Не ведомо тебе, брат Никодим, что здесь происходит. Потому и говоришь так. – А ты меня разубеди и объясни. Молчишь? За чужака считаешь? Только я по духу не чужак. Вера у нас общая, и оба Господу служим. Пресвитер не отвечал, и это разозлило Никодима: остановил, значит, на пороге, а теперь стоит и не говорит ничего. – Если ты, Алексий, упрямиться не будешь и поперёк архиерейского указа не попрёшь, будет тебе и храм новый и прежняя часовня при нём. Будет тебе земельный надел, денежное и хлебное подаяние. Ежегодный оклад увеличится. Вытерпеть нужно немного и гордыню свою умерить. А иначе всего лишишься, попомни мои слова! – Разве дело в гордыне или боязни! Напрасно так считаешь. И вовсе я не против храма, как может подуматься. Послушай, что предлагаю… – Ну, слушаю. – Про церковь в Кежемской слободе знаешь? – Нет. – Первоначально она часовней была, приписанной к Богоявленской церкви у Братского острога. Отцу Никифору наказали часовню запечатать. Изъяли и увезли святые иконы и денежную казну. А церковь так и не построили – средств не нашлось. Кежемцы обратились к архиерею: если на возведение нового храма денег нет – сделаем его из самой часовни. Архиерей благословил прирубить алтарь и освятить как Кежемскую Николаевскую церковь. Что, если и нам таким образом поступить? Объявим сбор на алтарную пристройку. Много средств не потребуется. Никодим молчал почти минуту. Он понимал, что можно упросить архиерея сделать, как говорит пресвитер. Может, так оно и разумнее, раз казаки и аборигены за часовню горой… Но что-то мешало согласиться. Не гордыня и не злость. А то, что предлагал это Раскосый. – Ты за столом говорил, что порядок знаешь, – начал он. – А мне кажется: тебе рассказать нужно, как всё происходит. Староста всепокорно молит архиерейский приказ. Там изследуют: строить храм или нет, сколько народу в слободе живёт, сколько язычников ежегодно крестится, расстояние до ближайшего прихода, трудность пути… Архиерейский приказ шлёт челобитную в Синод. Там решают: в каком именно месте строить, на чьей земле, деревянная будет или каменная, во чьё имя освящать и кто служительствовать станет. Так вот: разрешение от Синода получено, благословенная грамота от архиерея имеется, средства на строительство выделены – половина иждивения от епархии, вторая половина – за кошт общины. Теперь ты предлагаешь на попятную идти? И всё из-за чего? Из-за того, что ясачные взъерепенятся? Усмири их. И объяви, что будущий храм Николаевским станет. Пусть хоть крестятся, хоть почитают святителя за своего… за кого они там его почитают, не помню. Сказавши это, Никодим спустился с крыльца, отошёл на несколько шагов и снова взглянул на Алексия. – А увидеть тебя всё-таки был рад. Хотелось узнать, каков ты. – И я рад. Вот теперь знаешь, Никодим, каков я. Если в Синоде и приказе решили так – смиренно подчинюсь. Они начальствуют и отвечают за всё перед Богом и братией. Но паству и некрещёных я разубеждать не стану. Никого к строительству храма не склоню ни словами, ни делом. На том они и расстались. Никодим шёл к дому Агафьи и мыслил о том, что наврал пресвитеру. Никто пока место для церкви не определил, никто священника не назначал. Ему и велели этим заняться в Тунке. Угрызений по поводу вранья у Никодима не было. Общаясь с врагом, можно и нужно на хитрость идти. Богом не порицаемо. А вот злость… Её следует поприжать и не допускать более. Не потому что грех, а опять же для пользы дела. Злишься на врага – значит, проигрываешь. И трезвость разума понапрасну теряешь. Вернувшись, он собрал в избе своих – обоих казаков и диакона. Ещё раз объяснил, что главнейшее задание – найти людей тайши Эрэхэя. – Сначала отправитесь севернее острога, к гольцам, – велел он казакам. – Отыщите там прежнее стойбище мунгальцев. Может, следы какие указывают, куда они попёрлись. Не увидите следов – езжайте до Мондинского маяка у границы. От него держите путь на северо-запад – к вечно снежной вершине. Где-то там – не знаю, сколько вёрст – по слухам, бывший караулец стоял, его якобы паводком унесло. Взгляните, правда или нет. И главное: там мунгальцы и могут прятаться. Возможно, в ущелье каком зимуют. Осмотрите всё вокруг. Ясно? Казаки кивнули. – Вдвоём держитесь. Дела здесь не очень чистые. И ещё… – Никодим задумался. – Братских, тынгузов, сойотов расспрашивать можно. А с русскими, особенно со служилыми – держаться настороже, не спрашивать, не болтать. Казаки посмотрели на него с недоумением. – Отчего же не спрашивать? – поинтересовался один. «А вы присмотритесь к глазам Черепанова – и всё поймёте, – мрачно подумал иеромонах. – Если приказчик замешан в деле с мунгальским серебром и угрозу почувствует, то нас без сожалений к Господу отправит. И каждый в остроге ему поможет. Прежде чем давить Черепанова, нужно воинскую команду с Иркутска присылать. А команду вице-губернатор обещал, только если отыщутся надёжные доводы». Никодиму вспомнилось творимое Черепановым в Тобольске – то, о чём однажды открыл на исповеди умирающий служилый. В начале века по императорскому приказу в городе устроили завод для делания фузий и мушкетов. Первоначально завод должен был окружаться рвом и валом с башнями, чтоб изделия не утекали в частные руки, особенно в инородческие. Но тобольские власти – умышленно или за недостатком дара божьего, – построили его ближе к центру города, без всех должных укреплений. Этим и пользовался, служивший в охране завода Черепанов. Ворованное оружие он продавал через сообщников в Бухарской слободе. А когда дело запахло жареным, сам возглавил расследование и назначил виноватым в грехах собственного помощника Игнатия Обухова. Обухов странным образом скончался под пытками, пред смертью якобы признавши вину. Вот после такого и доверяй Черепанову! – Лишние не должны знать, для чего мы здесь, – сказал Никодим. – Выдумайте что-нибудь. Ступайте, коли понятно. Утром чтоб вас в остроге не видел. И с возвращением не мешкайте. Когда казаки ушли, Никодим пытливо осмотрел диакона. Тот был проверенным человеком, несколько лет выведывавшем то, что нужно выведать и могильно хранившим то, что требовалось могильно хранить. Диакон Феликс, несмотря на тучность в теле, был прыток. Лицо с вечным выражением безучастного добродушия легко вводило в заблуждение. Спине его приходилось испытывать на себе кнут, но чаще кнут держали руки диакона – применяли его к чужим спинам. Никодим не сомневался: окажись его Феликс на месте Иаили, он тоже без колебаний возьмёт кол от шатра и молотом вобьёт в висок спящему Сисаре. – А тебе, Феликс, предстоит обратно ехать. Возвращайся в Вознесенскую обитель и всё мне разузнай про пресвитера Алексия. Кем и когда рукоположен, в чём выслуживался, в чём повинен. Особливо – в чём повинен, сам разумеешь. Попадутся бумажки – перепиши. Если трудности возникнут, то подойди к благочинному – к отцу Сильвестру. Он поможет, а ежели откажет… что ж, без стеснения, как ты можешь, напомни: не забыли кого он вместо паломников в кельях размещал. Всё ли понятно? Диакон кивнул. Равнодушно спросил: – Как скоро? – Чем скорее возвратишься – тем лучше. Но знай: лучше и вовсе не возвращаться, ежели не исполнишь. И ещё две просьбы. Привези мне несколько несушек – здесь яйца не всегда водятся. И второе: передай в архиерейский приказ, что с церковью в Тунке вопрос решён. Будем строить. Пусть пришлют всё необходимое и людей. 5 Пока хлопцы мои разнюхивают мунгальский след, я изъявил желание отправиться с отрядом Черепанова по Тункинской долине, в намерении собственными глазами увидеть улусы, караулы, а заодно внести ясность, как и где тут можно укрыться большому стойбищу. В том, что стойбище Эрэхэя большое, сомнений нету. По документам явственно: в давешние годы вице-губернатор Жолобов наловил и выдворил немало мунгальских перебежчиков. В 1731 году в Россию от джунгарского гнёта перешло 2132 юрты. Из них 1443 юрты прогнаны в том же году, остальные 680 – в следующем. В 1733 году в Халху выселили ещё 754 юрты. Стойбище тайши Эрэхэя состояло из 130 юрт. Меньшую часть из них Жолобов отправил на родину, чтоб угодить китайцам. Большую же укрыл за мзду. Выходит, что в Тунке надлежит искать около ста юрт вооружённых мунгальцев с жёнами, детьми и скотом. Двигаясь на запад от острога, мы через три часа прибыли в большое селение братских. По ясачным книгам здесь единое родовое гнездо четырёх хонгодорских семей. На деле же улусов несколько: Харагун, Ехэ-Тала, Синты и Барун-Нуган. Стоят они близко друг от друга на просторной равнине за бесчисленными изгибами Иркута. Все живущие тут братские занимаются скотоводством и почти не охотятся, ясак платят скотиной, а не мягкой рухлядью. К русским относятся хорошо, многие понимают речь и даже недурно изъясняются. После врученного подарка, коим был кусок китайского чая, аборигены разговорились и поведали легенду о старце на белом коне – очередном, должно быть, извращённом образе святителя Николая. Жил, по их словам, в одном из этих улусов богач-изувер по имени Гундэн. Имел много золота, серебра, батраков держал. Однажды молодой батрак Галсан позаимствовал коня из его табуна и ускакал на праздник. Всю ночь Галсан плясал, пел и веселился с молодежью, а утром, когда вернулся в улус, получил от хозяина таких плетей, что испустил дух. Батрак Галсан превратился в старца, и с тех пор видят его на белом коне, объезжающим улусы, оберегающим земляков от зла и несправедливости. Совершишь гадость, обидишь кого-то напрасно – молись, чтоб старец тебе не встретился, ибо он таких же плетей раздаёт, коих сам получил. Имеется недалеко от улуса Синты и священное место – гора, на коею шаманы уходят камлать. Но сейчас, говорят, ходить туда нельзя, потому как духи разгневались и многих назад не отпускают. Какая-то особенная жертва нужна, чтоб их задобрить. Дикие люди всегда боязливы, всё у них не от веры, а от страха. Везде демоны, дьяволы… Даже духи-заступники – и те время от времени карают, ежели не кормлены. Далее, двигаясь вдоль старого торгового пути, достигли улуса Шимки, что на братском означает «горсточка» или «щепотка». Тут находится сторожевой пост и казачья станица Троицкая, состоящая из шести домов с часовенкой. Сразу видно, что расположение поста выбрано не просто так. С южной стороны проход в более широкую часть долины подпёрт Хамарскими возвышенностями, а на севере Иркут вплотную жмётся к горе Бойтог. Конному отряду никак не обойти. В Шимках стоит вооружённый караул, досматриваются проезжие: не везут ли оружие, порох или что-то относящееся к государственной монополии. На ночлег приютились у знакомого тутожильца, диакона Павла. С диаконом обитает супруга и дочерь, которых он, узнав о гостях, куда-то выставил. В избе просторно и чисто. Павел рассказал, что к его часовне на праздник святой Троицы съезжаются русские и братские, но этот крестный ход не сравнится с тем, который проводится в Тункинской крепости Алексием. Следующий приграничный караул – Туран. Подле него – улус Урда-гол, в котором стоит около восьмидесяти братских юрт – по десять мужских душ из разных родов: бадарханы, сагаантаны, шошолоки, шуранханы, боолдои, хойхо, тэртэ. Когда-то их объединяли общие места для охоты, а нынче – защита имперской границы. Братские караульщики – сами себя называющие «харуулшаны» – служат по три года. Они не получают довольствие и земельные наделы, но освобождены от ясака. Вооружение их составляют пики, сабли и луки; каждый обязан держать не менее сотни добрых стрел. При братских служат шестеро русских. В их обязанности входит обучение вновь прибывших и проверка дозорных отрядов. Обитает в улусе старый шаман. Из Халхи опосля установления чёткой границы начали приезжать гневные мунгальцы, насылающие на караульщиков «жадху» – нечто вроде порчи, от которой многие болели и дохли. Тогда братские обратились за помощью к этому шаману, привезли его сюда, кормят и содержат. Некоторые крещёные и русские казаки – эдакая мерзость! – ходят к нему же гадать. Севернее в ущелье реки Эхэ-Угунь есть целебные источники и рытые ванны, где аборигены лечат хвори. Конечно, и это место считается священным. Подобно тому как воды евангельской Силоамской купели становились целительными после «возмущения» их ангелом-хранителем, так и здешние воды оберегаются особым духом, в честь которого складываются каменные кучи-обо и совершаются подношения. Ныне Туран – последнее место русской цивилизации. Следующие семьдесят вёрст до имперской границы лишь условно называются трактом. Остаётся непонятным, как по этому бездорожью проходили бухарские караваны. Иркут, стеснённый горными кряжами, отличается необыкновенной стремниной. Потому даже зимой он бугрист, напичкан большими каменьями. Повсюду отроги, ущелья, теснины и ямы – в какую бы сторону ни податься человеку-путнику, везде придётся через что-либо с риском для жизни перебираться. Хорошей погоды тут, судя по всему, не бывает – бури и вьюги беспрестанные. Далее возникает большая площадка, покрытая вечнозелёной тайгой, окружённая пирамидальными горами, среди которых выделяется Вечно снежный голец. Это высочайшая вершина здешних гор. По поверьям, есть у неё мифический хозяин – лысый старик с одним глазом и тремя зубами. Он глядит с высоты и заключает: кто достоин пройти, а кто нет. До Мондинского маяка около десяти вёрст идёт длинный подъём. Такие подъёмы сибиряки называют «тягунистыми». Тропа петляет меж буграми и острыми камнями с наледью. Чем выше взбираешься, тем реже и уродливее становятся деревья. Лиственницы уже не высокоствольные и прямые, которые привычны глазу, а тёмные и корявые, с длинными ветвями, протянутыми точно в намерении схватить путника. Даже конь по этой местности ступает гадливо. Имеется рядом с Мондами священная скала, в которой есть мышиные норы. Живущий в них зверёк, как и всё вокруг, почитается священным, братские лечатся его помётом. Пограничный маяк представляет собою две каменные кучи вышиной в полторы-две сажени, стоящие в тридцати саженях друг от друга. На одной установлен большой деревянный крест и положена лиственничная ветвь – русский знак. На другой две палки – знак Цинской империи, в которую входит и Халха. В каждом маяке зарыто его описание на двух языках. Подобные приграничные знаки появились по желанию китайцев после подписания Буринского и Кяхтинского трактатов. Маяки начинаются с запада в верховьях реки Абакан и тянутся на восток до течения Аргуни, всего восемьдесят семь штук. Представленный моему взору маяк – 16 по западной линии от Кяхты. Братские его называют Хангинским, потому как в давнопрошедшие времена на этих землях проживали хангины. Люди этого рода свободно кочевали между Халхой и Тункой, а около Мондинской впадины имели зимние стойбища. После прибытия казаков часть хангинов осталась на мунгальской земле в подданстве Сайн-ноен-хана, а часть начала платить ясак русским. После обострения вражды и запирания границы русские отселили хангинов в Торы как неблагонадёжное население. На тех местах они благополучно окрепли и существуют до сих пор, даже расселяются к Байкалу. Отсюда вниз и вдаль простираются безграничные мунгальские степи, а далеко за равниной у окоёма синеют воды Косогол-озера. Когда-то русские первопроходцы дошли и туда, взяли в подданство несколько родов, стали защищать их от враждебных номадов. Боярские дети Никита Богданов и Фёдор Кочетов с казаками воздвигли Косогольский острог, после чего в Тункинской долине прекратились набеги разбойничьих шаек и утекание ясачных. Однако спустя пять лет Косогольский острог был снесён по настоянию цинского императора. Гарнизон вывели, крепостные стены сожгли, а границу отодвинули сюда к Мондам. Злые языки по русскую сторону и хвастуны в Халхе поговаривают, что на такую уступку пошёл русский переговорщик Сава Владиславич-Рагузинский за подаренный китайцами бочонок золота. Проверка приграничных территорий в основном возложена на ясачных. Они регулярно объезжают тропы меж маяками. Одни кочуют на восток к маяку, что в 43 верстах на истоке Ури в Гурбинских горах. Другие отправляются навстречу дозорщикам с Окинского караула – там против устья Сенцы стоит урочище зукдеевского рода, относящееся уже не к Тунке, а к Красноярскому ведомству. Раз в год на Мондинском маяке происходит церемониальная встреча, сюда съезжаются подданные русского императора и подданные богдыхана. Они торжественно обмениваются деревянной пайцзой, называемой также эб-модо, то есть «дощечка мира». Это особенная дощечка с печатями, разломанная ранее у пограничного знака. Сложенная зазубринами воедино, она подтверждает, что граница охраняется не самозванцами. Пограничный пристав Черепанов и главный караульщик с Халхи знают друг друга в лицо, однако церемония соблюдается. Случалось, что одна половина дощечки оказывалась утерянной. Тогда виноватая сторона уплачивала штраф, изготавливалась и ломалась новая пайцза. Кроме пограничного пристава с казаками на сверку дощечек с обеих сторон съезжаются аборигены. Происходит шумный обмен – маслом, табаком, чаем. Иные меряются силами в борьбе и стрельбе из лука. Празднуют, веселятся. Всё наглядно указывает, что ныне Божьим вспоможением и радениями двух императоров народы живут в мире и согласии. Слышно, однако, и о злоупотреблениях, которые неизбежны при запирании границы. Кое-какая торговля ведётся незаконно по дозволению приграничной стражи с обеих сторон. За такое право торгующие отдают до половины барышей. А если табуну или стаду случится пересечь границу – их, если и вернут, то присвоят себе не менее трети. Говорят, что Черепанов и прочие сотенные командиры в алчности не уступают остальным и, как только прижимают нарушителей, берут с них часть дохода за милование. Впрочем, таким никого нигде в империи не удивишь: любой запрет у нас превращается в неисчерпаемый источник дохода для некоторых. Мои раздумья и наблюдения указывают, что приграничные злоупотребленцы Тункинской долины могли тайком провести стойбище Эрэхэя на родину, но о таком вмиг стало бы известно на Косоголе. Мунгальцы могли бы уйти в Халху западнее, через участок границы, что не в ведомстве Черепанова. Однако путь к Окинскому караулу невероятно сложен, там крутые перевалы, осыпи, пропасти, дебри и бурелом. Нету у мунгальцев причин на такое отчаянное бегство. Неизбежно укрепляюсь во мнении, что стойбище Эрэхэя осталось где-то позади. Вот только где? Укромий в долине немало. Авось у моих хлопцев получится взять след. Ещё один результат моей поездки – рисованная на бумаге карта, на которой я по памяти расставил нужные отметки: где находятся улусы и караулы, каким путём лучше пробираться. Она и послужит мне помощником в дальнейших раздумьях. 6 Весна пришла в Тункинскую долину с Великим постом. Сначала погода менялась по нескольку раз на дню. Безоблачность чередовалась с дождём и снегом. Тучи разбойничьей гурьбой налетали из-за гор, кидали молнии; спустя час-другой всё стихало, и Тункинские гольцы вновь торчали под удивительно синим небом, казались какими-то нереальными, рисованными. К началу третьей седмицы на открытых участках долины стал гибнуть снег, показывалась чёрная земля. В низинах извивались талые потоки, но лёд на реках, по утверждению ямщика, «продолжал хранить крепость, хоть и истощился на пядь». На пригревах пробивалась зелёная трава, прилетели журавли-красавки, очнувшиеся суслики всё чаще выглядывали из нор. Никодима донимала неизменная для этой поры тоска. Он тяготился мыслями, что земное несвойственным образом движется наперёд божественного. Кающиеся только начинают распинать плоть свою со страстями и похотями, а природа уже воскресает. В начале Крестопоклонной недели случилось то, что привело в замешательство всех – и в остроге, и в слободе, и в улусе. Отыскался пропавший скот. Утром приказчик Черепанов лично донёс эту новость Никодиму. – Мы должны сами взглянуть, – добавил он. – Собирайся, будем ждать у ворот. Спустя несколько минут иеромонах вышел из дома. У проездной башни стояли всадники, ниже, на замёрзшем русле Иркута, – запряжённые сани. В санях уже сидели староста и безухий Мисюра в своей полинялой шапке, носимой, по всей видимости, круглогодично. Никодим спустился к саням, уселся, и отряд тронулся. Черепанов поехал верхом. Он отстал от казаков и держался ближе к саням. Двигались на восток, в сторону улуса у Зун-Мурин. Было пасмурно, ветерок швырял в лица мокроту. Подтаявший снег на пути превратился в буро-жёлтую кашицу, что с отвратительным шипяще-булькающим звуком вылетала из-под полозьев. Кое-где вдоль левого берега зияли полыньи, под толщей льда шумел ещё вялый, но с каждым днём набирающий силу поток. – Скот я, я отыскал, – похвастался Мисюра. – Но какие-то братские, братские уже знали, не говорили. Я их старые следы братских видел – ведут туда. Давно это было, уже год или два назад. Сказал, сказал приказчику. Он казаков посылал. – Какой год или два? – не понял Никодим. – Мне Андрей Данилович на именинах о пропаже говорил. Что за следы такие? Мисюра не ответил, лишь кивнул и принялся ковырять ногтем в зубах. – Он в прошлых сроках путается, не обращай внимания, – пояснил Лаврентий. – Порою для Мисюры что час минул, что пятнадцать годов – один чёрт. – Кто же украл? И где держат? – Прости, отец Никодим, я не больше твоего знаю. Приедем – поглядим. Через полчаса пути всадники впереди остановились, дождались, пока подъедут сани. – Дольше кони не пройдут, – сказал Черепанов. – По беспутью ещё сможешь, Никодим? – Господь не всех сил лишил. Смотря какое беспутье. Казаки помогли иеромонаху забраться на высокий правый берег. Далее взгляду открылся уходящий вверх курум. Между больших и малых валунов лежал подтаявший, похожий на крупу снег. Слева находился крутой холм, который каменная река огибала. Справа – протяжённое нагромождение из упадших дерев. – По камням за хлопцами поднимайся, – напутствовал Никодима приказчик. – В снег только не ступай, а то провалишься, ноги переломаешь. Никодим полез вверх, по-стариковски опираясь руками о камни. Падающий снег уже успел подмочить валуны, было боязно, что нога соскользнёт в расщелину. Через минуту-другую иеромонах запыхался, но курум к тому времени уже сравнялся по высоте с холмом. Они выбрались на плоскогорье, заросшее прошлогодним бурьяном. Ноги у Никодима потрясывались, в голове шумело. Пронизывающий ветер забирался под одежду и холодил взмокшее за время подъёма тело. Когда на плоскогорье влезли Лаврентий и Мисюра, казаки, не дав им передохнуть, повели всех далее. Слабо намеченная тропа вела через сухую траву то вверх, то вниз. В ямах серыми шапками догнивал снег. Одиноко стоящие ёлки ещё не опамятовались от зимней спячки и были обвешаны какой-то паутиной. Ни жилья, ни каких-либо построек. Если б не тропа, могло показаться, что люди вообще никогда сюда не поднимались. И звери с птицами, по всей видимости, сторонились этой местности. В душе у Никодима поселилось тревожное чувство, словно он почуял запах неминуемого несчастья. Захотелось поскорее миновать это плоскогорье. Он повидал много мрачных и гибельных мест: чумные избы, ведьмины логовища, пыточные, землянки сошедших с ума отшельников, проклятые кельи, в которых иноки лишали себя жизни. Спускался в ямы, где десятилетиями морились полуживые люди. Но там ужас был явен и понятен. В этом же месте он не обнаруживался глазу, скрывался за камнями, деревьями, прошлогодней травой. То была природная, первозданная жуть, к которой не имели отношения человеческие руки, существующая ещё до низвержения дьявола. Четверо казаков во главе с Черепановым остановились у пересекающего плоскогорье оврага. Вдоль обрыва местами рос кустарник. На противоположной стороне на собственных корнях висела берёзка. Никодим подошёл к расступившимся в стороны казакам, отдышался немного, осмотрел их сумрачные лица. Затем ступил к обрыву и глянул вниз. Овраг уходил вглубь аршинов на десять. Впрочем, дна видно не было – его скрывала груда мёртвых животных. Лошади, коровы, олени – все лежали вперемежку. Разноцветные бока, копыта, хвосты, рогатые бычьи морды, конские оскалы… В общей куче упокоилась и песочного цвета верблюдица с двумя волосатыми горбами и выменем. Кроме скота Никодим различил тела собак и лис. Кое-где открытое захоронение ещё покрывал снег, и, наверное, благодаря этому мёртвая плоть пока не гнила и не смердела. Ощутив головокружение, Никодим отошёл от края оврага и посмотрел вдаль. По небу в сторону Халхи единым скопищем неслись серые тучи, будто бы тоже спешили покинуть эти места. – Что скажешь, Никодим? – с хмурым видом спросил Черепанов. – Зрел когда-нибудь такое? – Зрел, как больную скотину убивали и в ямы закапывали. Но перед тем сжигали. И не так, чтоб всех вместе – лошадей, коров… Приказчик указал рукой на место, укрытое кустами. Там овраг немного возвышался. – Поднимись чуток и взгляни. Никодим пошёл туда. Пробравшись сквозь кустарник, он оказался на изрытой копытами полянке. Земля здесь была ещё стылой. В почву и в остатки вытоптанной травы вмерзли тёмные пятна – большие, малые, совсем мизерные – наиболее многочисленные. Такого же цвета следы полосами тянулись к оврагу. Никодим подступил к краю, увидел, что следы уходят по склону вниз. Зверей убивали тут, на поляне. Затем подтаскивали или подводили ещё живых к обрыву и сталкивали. Мёртвые туши падали и, потому как овраг неровный по высоте скатывались чуть ниже – к тому месту, куда привели казаки. Здесь совершали жертвоприношение. Никодим знал, что в подобных капищах должны остаться следы обрядов. Какие-нибудь ритуальные предметы, изображения, фигурки, знаки. Он обошёл полянку, остановился у невысокого березняка. Там увидел старое кострище и несколько расставленных вокруг него плоских камней. Неподалёку лежал замшелый ствол – уже непонятно от какого дерева. Был заметен и путь, по которому на плоскогорье заводили животных – он спускался севернее, в обход курума. Присмотревшись, иеромонах обнаружил колючие ветви, разбросанные по земле и снегу. Ветви шиповника с коричневыми засохшими плодами. Их явно принесли с другого места, в округе шиповника Никодим не заметил. Он поднял одну, другую и понял, что ветви не лежат беспорядочно. Их намеренно разложили вокруг кострища и камней. Услышав позади шуршание, Никодим обернулся. На полянку вышел Мисюра. Он держал в руках шапку, словно из уважения к покойным животным снятую с башки. – Не знаешь, кто именно здесь бывал? – спросил его иеромонах. – Никто не знает, не знает. Я только следы свежие видел – с реки сюда шли. Следы братских. – А отец Алексий слышал про находку? – Говорили ему. Но ехать, ехать сюда он не пожелал. Они спустились обратно к отряду. Черепанов с казаками разговаривали о чём-то своём. Староста всё ещё глядел с обрыва и вниз – глядел с таким сожалением, словно уничтожили его личный скот. – Посмотрел, Никодим? – спросил Черепанов. – Что теперь разумеешь? – Дела языческие… В жертву зверей преподнесли. А вот кому – поганому божку или дьяволу – не знаю. Никаких истуканов или изображений кумирных не нашёл. Братские таким не балуются? – Да кто их разберёт. До этого не баловались. У них, в общем-то, всё ясно: кто крещёный – к отцу Алексию ходит, кто идолатор – к шаману Писону. Если кормят духов, то тарасуном или молоком. Оленятиной, на худой конец. Без крови, в общем, обходятся. – А мунгальцы если заезжие? – У тех ламская вера с Тибета. Да и чтоб мунгальцы столько скота попортили – никогда в такое не поверю. – Хорошо… Повели-ка ты, Андрей, хлопцам: пусть кто-нибудь в яму спустится. Может, увидит что-нибудь ритуальное. Так мы быстрее виновников определим. – Зачем же хлопцев? – Черепанов огляделся. – Эй, Мисюра! Спустись, любезный, в овраг, погляди какие-нибудь вещицы. Что угодно, лишь бы руками человеческими сделанное. Мисюра снова напялил на голову шапку, подошёл к обрыву и без колебаний спрыгнул. Лаврентий, стоящий рядом, даже вскрикнул от неожиданности. Казаки рассмеялись. – Не убился он там? – спросил Черепанов у старосты. – Этот убьётся! – Лаврентий с отвращением глянул вниз и перекрестился. – Стервятник, всамделе! Пока Мисюра копался в овраге, все стояли молча. Никодим снова подумал о мунгальцах. Могли люди Эрэхэя натворить такое? Скот ведь пропадал и в улусе, и у слободских. Следовательно, замешан кто-то посторонний. Но Черепанов прав: мунгальцы хоть и выглядят замызганными, но далеко не дикари. Зачем им напрасное убиение скота? Может, кому-то мстили? Кому и за что? Размышления приводили Никодима к одному: беглые люди Эрэхэя тут ни при чём. Их много, они таятся. А если это не искомые мунгальцы, то какое ему дело? Пускай приказчик разбирается. Мисюра выбрался из оврага мокрым и грязным. Он подошёл к Черепанову и хотел было сказать что-то на ухо, но приказчик отстранился. – Говори ты вслух! Чего как баба? – Ничего не нашёл, не нашёл, – отрапортовал Мисюра. – Ни единого предмета. – А как убиты они? Мисюра провёл большим пальцем по горлу. – Спасибо, любезный. – Черепанов осмотрелся и, чуть удивившись, спросил казаков: – Чего это вы, хлопцы, лопаты в санях не взяли, а? На прогулку приехали? Закопайте зверьё, иначе падальщики со всей Сибири сбегутся. Казаки, а за ними и все остальные двинулись обратно. Снег и сырость уже прекратились. Тучи по-прежнему неслись, как сумасшедшие, но местами уже проглядывало синее небо. На спуске по куруму иеромонах спросил Черепанова: – Видел там наверху путь, которым скот приводили? – Нет, – безразлично отозвался приказчик. – Он курум огибает и поваленные дерева. – Да, и чего? – Если пригоняли скот, значит, к оврагу можно на лошадках доехать. Другой раз ноги по камням ломать необязательно. Черепанов остановился, ладонями обтёр влагу с бровей и щёк. Недоумённо посмотрел на Никодима. – Другой раз? Вряд ли я туда ещё раз наведаюсь. – Почему? – А на кой? Когда спустились на реку к саням и лошадям, казаки растолкали дремлющего ямщика, приняли от него лопаты. – Хлопцы, – сказал приказчик, – за буреломом есть тропа обходная. Можете верхом. Казаки угрюмо переглянулись. И стали взбираться прежним путём. Близилось окончание святой четыредесятницы. Никодим блюл пост и старался не думать о мирском, однако мысли о возвращении сподручных терзали разум. Удастся ли казакам отыскать стойбище мунгальцев? Выведает ли диакон Феликс подноготную Алексия? О последнем иеромонах особо не беспокоился: что-нибудь да найдётся – такое, чем можно додавить пресвитера. А если и не найдётся – ничего, придумаем. Главное, что пальцы-давильцы имеются. Вот относительно розыска людей Эрэхэя – тут сомнения произрастали, как крапива на задворках. Иеромонах чувствовал: придётся повозиться. Если всё и разрешиться скоро, то лишь по промыслу Божьему. С пресвитером Алексием они почти не виделись. Когда и сталкивались ненароком, то расходились, едва поздоровавшись. Никодим заметил: в его присутствии даже не разговаривают об Алексии. Все, видимо, ощутили наметившийся между церковниками раскол. За всё время пребывания в остроге Никодим так и не побывал в часовне. Ему казалось, это будет некой уступкой с его стороны. И, соответственно, некой победой Алексия. Доставлять пресвитеру радость, даже от столь малой виктории, Никодиму не хотелось. Хотелось, чтоб Алексий сам пришёл по какой-либо надобности. «Почему Тункинский священник так уцепился за свою часовенку? – размышлял Никодим. – Есть ли в намерениях пресвитера выгода?» Он хорошо знал, кто в церковных кругах теряет, а кто приобретает на часовенном разборе. Епископы с приближёнными терпят убыток, потому как налог с часовен увеличивает сборы епархии на четверть. Лишаешься часовен – лишаешься и пополнения архиерейской казны. С другой стороны – как бы это ни казалось странным – многие часовенные старосты и пресвитеры обогащаются на разборе. После закрытия они утаивают большую часть собранных средств. Иногда и вовсе ни копейки не передают в церковь, к ведению которой отнесены. Случается и вопиющее своеволие – продолжают под разными предлогами и обещаниями собирать с народа даяния на часовню, уже запечатанную или даже разобранную. Никодиму вспомнилась история, когда «перехожий» священник после объявления о закрытии часовни присвоил себе колокол с иконой, погрузил всё на телегу и отправился в малообжитые земли. Отыскал какую-то заимку, выстроил там новую часовню, о которой епархиальные власти знать не знали. Годами взимал пожертвования, плату за крещение, сорокоустие и прочие требы. Погребал подле часовни умерших. А когда же по его душу направили служилых – снова убёг с присвоенным колоколом. И случай этот был далеко не единственным. Однако пресвитер Алексий не из таких проходимцев. Им не лихоимство движет и не жажда властвовать. А что? Сам он утверждает, будто заботится о пастве, а та не стерпит перемен. Что же в таких переменах страшного – построить храм и перенести в него икону? Часовня, если дозволит архиерей, останется в остроге. Пока Никодим размышлял, в избу без стука проник Мисюра. – Здравствуй, здравствуй, отец Никодим! – И тебе здравствовать. Мисюра прошёлся вдоль стены, без разрешения взял с полки медную вазочку, разглядев барельеф, поставил обратно. После сощурился на Никодима и произнёс: – Отец Алексий хочет с тобой, с тобой увидеться. Иеромонах ничем не выдал вспыхнувшее в груди торжество. – Отец Алексий? – с безразличием переспросил он. – Чего же сам не пришёл? – Шёл, шёл, да паства его задержала. Послал меня, меня. Говорит, будет тебя возле дома старосты ждать. Иди туда, туда. «Если Раскосый первым обращается – это добрый знак, – подумал Никодим. – А то, что на виду у всех – даже лучше. Можно показать, кто главенствует». – Хорошо. А ты, Мисюра… Сейчас Агафья придёт. Помоги ей по хозяйству, будь добр. А то баба едва справляется. Погода стояла солнечная, и Никодим вышел в одном облачении. Надел лишь тёплые оленьи сапоги – светлые и громоздкие, они немного несуразно выглядывали из-под подрясника. Он прошёл по грязи меж слободских домов и увидел пресвитера в окружении четырёх баб. Когда приблизился, бабы раскланялись и отошли в сторонку. – Мир тебе, брат Алексий! – громко сказал Никодим. – Никак понадобился? Рассказывай, что приключилось. Алексий поприветствовал его поклоном, придерживая рукой чуть великоватую и сползающую на лоб скуфью. – Благодарю, что сам подошёл. Неудобно было усердных к вере прогонять. Разговариваю иногда с ними подолгу, уйти не решусь. Никодим скосился на стоящих неподалёку баб. Бабы не расходились – намеревались вернуться к пресвитеру, как только его собеседник уйдёт. – В Ипатьевском монастыре жил старец Лазарь, – вспомнил иеромонах. – К нему столько народу шастало, что весь двор загромождали. А главное, самого старца – дряхлого и нездорового – до полусмерти заговаривали. Игумен, бывало, из жалости к нему прихожан прогонял, запрещал им полгода являться, да всё без толку. Они бы Лазаря и на смертном одре допекали. Однажды не выдержал игумен, растолкал очередь и ворвался к Лазарю. «Ты девицу Ольгу обрюхатил?» – заорал так, что все услышали. «Я», – смиренно ответил старец. Он и в самом деле согрешил, но случилось это лет пятьдесят назад, ещё во время послушничества. И каялся о том. Многие в монастыре ту историю знали. Но игумен продолжал увещевать уже не наедине, а пред обществом верующих, как велел Господь поступать с заядлыми грешниками. После уже незаметно от посторонних улыбнулся, поклонился старцу и ушёл. С того дня река прихожан заметно обмелела. И Лазаря не доводили до беспамятства. Отец Алексий выслушал историю внимательно и лишь по завершении едва заметно усмехнулся. – Ну ты меня, Никодим, и без порицания выручил, – сказал он. – Не оторвал ли тебя от важных дел? – Все свои дела я в голове и в сердце ношу. Пресвитер жестом пригласил Никодима пройтись. Они дошли до склона холма, где открывался вид на Иркут. Внизу несколько мальчишек выковыривали из берега булыжники и бросали на лёд, проверяя его прочность. Около них крутился и тявкал серый щенок. – Близится Христово воскресение, – сказал Алексий. – Хочу крестный ход совершить. И твоего участия прошу. Когда ещё выдастся, что два священника в Тунке? Пение устроим противогласное, как полагается. Никодим вдруг осознал, что пресвитер на удивление просто загнал его в ловушку. От участия в крестном ходе не откажешься – как это будет выглядеть? Пойдёшь вместе со всеми – придётся и в часовню заходить, как бы признавая её значимость. Сослаться на недомогание? Малодушно это, и не убедительно. Слухи пойдут. – Хорошо, – согласился он, понимая, что долгие раздумья только усугубят его пораженьице. – Вижу, о чём-то ещё хочешь попросить? Пресвитер некоторое время стоял с отрешённым видом. Две морщины уходили от его переносицы под скуфью. В эти мгновения он совсем не походил на полукровку – всё восточное, тынгузское будто бы исчезло с лица. Чёрные волосы, борода, узкие и твёрдые губы. – Много легенд ходит об этих местах, – заговорил он наконец. – Но никому не ведомо о действительной значимости долины. Никому, кроме меня. Никодим сдержал усмешку. Он имел полезную привычку не выказывать собеседнику чувств, особенно если ощущал, что выговорились не полностью. Посмеяться всегда успеешь, когда дослушаешь. А лучше – когда останешься один. И про себя. – В чём значимость? – спросил он пресвитера. – Как святость высекается в столкновении с грехом, так сила вырастает от преодоления трудностей… – задумчиво проговорил Алексий. Он будто бы повторял чужие слова. Ничего такого в Писании или святоотеческих книгах Никодим не припомнил, хотя многое знал наизусть. Зато вспомнил беседу с архимандритом Пигасием, случившуюся много-много лет назад у стен Свято-Троицкого монастыря. – Чьи это слова, Алексий? – Моего духовника, уже отошедшего к Господу. – И что далее говорится? Ты не закончил. Пресвитер вышел из задумчивого состояния. Вертикальные морщины на лбу разгладились. – О значимости долины я говорил, – продолжил он. – Всё новое является на границах. На границах, а вовсе не в столицах, как принято считать. И главные духовные подвиги совершаются не в ставропигиальных монастырях и соборах. Здесь, на границе, где сталкиваются и смешиваются народы, обычаи, верования – здесь Господь преподносит свои скрытые дары. Их столетиями никто не видит, а после просто забывают, откуда они произошли. – Витиевато глаголешь! – заметил Никодим. И, припомнив, добавил: – Считаешь, будто никому, кроме тебя, значимость долины не открыта. Отчего мнение такое? – От Господа, наверное. И мне открыто не до конца, а лишь чуть. – Алексий посмотрел вдаль и указал рукою на хребет, окаймляющий долину с юга. – Видишь цепь горную? Однажды ночью ангел мне открыл: Хамарские горы – самые древние, их Господь первее остальных гор сотворил. А вот те… – Он развернулся к северу и взглянул на Тункинские гольцы. – А те горы – самые молодые, последние из созданных Богом. В том и суть послания: мы обитаем в удивительном месте, где самое древнее соседствует с самым юным. Нигде такого нет. Здесь будто бы кольцо сковывается воедино. Зачем Господь так устроил? Для чего призвал нас сюда? Пресвитер замолчал. Никодим подождал, не скажет ли он ещё что-нибудь, а не дождавшись, произнёс: – Сомнительно мне, что это ангел являлся. – И мне сомнительно, – сказал пресвитер, посмотрев на него. – Может, и не ангел. Но в правдивости открытого у меня сомнений нет. «Даже если правда – что с того? – подумал Никодим. – Самые старые горы и самые молодые – что совой об пень, что пнём о сову. Вот то, что я рядом с тобою стою, как бес предсказывал, – это удивительно. Это для чего-то сбылось». – Зачем ты мне это говоришь? – спросил он. – Ты узнавал, хочу ли я ещё чего-то. Да, хочу – чтоб и ты уяснил значимость места, в котором оказался. – Значимость, описанная тобой, – туманна и сомнительна. – А большего сказать не могу. – Пресвитер повернулся к Никодиму. – Я, когда на именины к приказчику зашёл, из сеней слышал, как ты о штурме острога любопытствовал. – Было дело. А что? – Ты спроси об этом у Мисюры. Он тебе важное поведает. – У Мисюры? – Никодим осмотрел пресвитера. – Сдаётся, мы с тобою разное важным считаем. Пресвитер усмехнулся: – А ты, сдаётся, не услышал мои слова. В таких местах, как это, ничего разного нету, всё, за что ни возьмись, друг к другу притянуто. Этой милостью Божьей и пользуйся, Никодим! – Спасибо за наставление! Ну, пойду до Мисюры. Они раскланялись и пошли в разные стороны – пресвитер к дожидающимся его бабам, иеромонах – домой. Никодим осознал всю бестолковость выбранной им стратегии. Он здесь новичок. Чужак, которому ничто так сразу не откроется. А он ещё всезнающего из себя изображает. Не стратегия это никакая, а гордыня в чистом виде. Мисюру он застал в своей избе лежащим на кровати Феликса. Агафья уже успела прибраться, оставить еду на столе и уйти. Мисюра соскочил, вытянулся по-солдатски. – Давай за стол, – велел ему Никодим. – Разделим трапезу. Они уселись плечом к плечу. Поскольку было дозволено вкушать варёное без елея, Агафья приготовила гороховые пироги и кислую капусту. В крынке оказался брусничный кисель. Никодим попросил Господа избавить от резей в животе и приступил. Мисюра ел, громко чавкая. Капусту брал пальцами и, высоко поднимая, отправлял в рот. В завершение громко икнул. – Благодарю, благодарю, отец Никодим! – сказал он. – Нынче пост суровый. Мало что достаётся. – На здоровье, любезный, – ответил иеромонах и понял, что перенял у Черепанова это малость снисходительное обращение – «любезный». – Чем ты вообще тут кормишься? – Так же, как тебе помогаю, помогаю. Меня и угощают. – Видел я, как ты помогаешь! Лёжа на диаконовой кровати… Скажи-ка мне, что за история с мунгальской осадой была? Отец Алексий говорит, будто ты важное знаешь. – Много знаю. Только что ты важным, важным считаешь? Никодим призадумался. Действительно, что бы он хотел узнать? – Сколько было мунгальцев тех? – Зело много, не сосчитать. – И как здесь оборонялись? – Селенье совсем маленькое было. Все жители в остроге укрылись. Казаки несколько дней отбивались, отбивались. В третью ночь люди к иконе обратились. Молили, молили Николу о заступничестве. Утром… утром мунгальцы начали решающий штурм. Казаки не устояли бы, нет. Но когда орда уже ринулась на крепость, ворота сами, сами открылись. Мисюра зажмурился и смолк. – Чего же дальше? – спросил Никодим. – Не томи, любезный. – Из ворот на белом козле выехал, выехал старик с бородою серебряной. Поехал прямо на мунгальцев. «Опять бредни начались», – подумал Никодим. – Особый жезл старик в руке держал. Стук жезлом о землю – и орда перестала вопить, остановилась! Старец снова, снова жезлом – стук! Мунгальцы повернули лошадей и обратно, в Халху, ускакали. Тогда казаки и все, все, кто в остроге укрывался, пали старцу в ноги, благодарили за спасение. Подняли головы – старик на козле исчез. И смекнули всё тогда: старец чертами лица – святой Никола с их иконы. – А мунгальцы чего отступили? – Признали в нём Цаган-Убугуна. Никодим вспомнил эту легенду. Мунгальцы считали Николая своим чудотворцем. Когда святой умер, русские якобы выкрали его тело, а мунгальцы снарядили войско на поиски. Святыню они отыскали где-то на берегу Чёрного моря. Русские же погрузили усопшего Николу на ушкуй, пытались переправиться. Но море взбушевалось, перевернуло судно. И тело покойного чудотворца, и его похитители – все отправились на дно. Так было угодно небесам – не оставлять святого в чью-либо собственность, а память сделать общей и для русских, и для мунгальцев. – А откуда ты, любезный, это услышал? – спросил Никодим. – Я не слышал, не слышал. Сам при этом был. – Что такое говоришь? Это же сорок лет назад случилось! Мисюра не ответил. «Он не только прежние сроки путает, но и чужие воспоминания с собственными, – подумал иеромонах. – Для чего же Раскосый предложил расспросить Мисюру? Что такого важного в этой истории? То, что русские с братскими одного святого почитают – это и без того известно». – Слушай, любезный. А крестный ход не по тому ли случаю совершается? – По тому, по тому. Раз в год, каждое лето икону Николы обносим вокруг острога. Только тем, тем и оберегаемся. Теперь понятно: Пасха тут ни при чём. Здешний крестный ход – ритуал, объединяющий православных с язычниками. Они ведь бок о бок живут. И Алексий как мудрый священник нашёл, чем их сблизить. Почему же просто не рассказал об этом? Наплёл что-то про особенности долины. Никодим подумал, что теперь должен увидеть икону. И в часовню надо наконец заглянуть. Теперь-то чего откладывать, раз на крестный ход согласился? Отправив Мисюру восвояси, он пошёл в острог. Для начала остановился около проездной башни, рассмотрел часовенку издалека. Сруб уже погрузился в тень от крепостных стен, только крест на луковичной главке освещался клонящимся к горизонту солнцем. Навесы над крыльцом и звонницей были обвешаны сосульками. Иеромонах пересёк двор. Поднялся по ступенькам ко входу. В Тунке, где и двери в избах подпирались палками, часовня, конечно же, была не заперта. Никодим вошёл внутрь. Убранство мало чем отличалось от прочих часовен: два окошечка, две иконы на стене против входа, висящие пред ними елейники – один потухший, в другом едва теплился огонёк. На невысоком грубо исполненном кандиле корчились несколько погасших огарков – никто их не убирал. Никодим приблизился к иконам. Одна из них – привычный Богородичный образ с младенцем-Спасителем на руках. Вторая – гораздо больше, почти два аршина в высоту. С неё взирал святой Николай. Но какой святой Николай! Лицо, за исключением округлых глаз, совсем мунгальское. Жидкая клиновидная бородка, свисающие усы, зачёсанные назад волосы. Святитель стоял в рост, воздевая руки к небесам. Его покрывала малинового цвета риза с золотыми крестами. Под нею виднелась мунгальская курма с медными пуговками. Причём риза явно была нарисована поверх изначального наряда – это заметно по новизне краски. На шее висел крест, а вместе с ним и ламаистские бусы с изображением цветка лотоса на бляхе. Никодим пригляделся: точно, и крест пририсован гораздо позднее основного изображения. У него зародилось брезгливое и в то же время волнительное ощущение, будто прикоснулся к чему-то запретному. В часовне висело немыслимое сочетание ламаистского и православного. Но вместе с тем… этой химере тут было самое место. Она воплощала согласие противоречий, существующее в Тункинской долине. «Ну хоть на белого козла святителя не усадили», – подумал Никодим и вышел из часовни. 7 Неимоверно большой ковш на северной части небосклона был перевёрнут – признак весны. Никодим припомнил: эти семь звёзд называют Колесницей царя Давида. По поверьям, она увозит души умерших праведников в рай после поклонения Богу на Престоле славы. Эта же колесница умчала на небеса пророка Илью. Кроме густых и ярких созвездий двор острога освещался пасхальным фонарём на древке, лампадами и свечами. Несмотря на позднее время трезвонил колокол. Гавкали не разумеющие праздника собаки. Процессия выстроилась около часовни и, как только Мисюра с Лаврентием вынесли икону святителя Николая, двинулась к проездной башне. Впереди с крестом ступал прибывший с Троицкой станицы диакон Павел – худощавый и стройный, с юношескими чертами лица. Пары состояли в основном из мирян. Приказчик Черепанов шёл бок о бок со сборщиком ясака Иволгиным и нёс неведомо где взятую хоругвь. На крестный ход приволокся и полубезумный монах Герасим, обитающий в пещере у Култушного зимовья. Одет Герасим был в сущие лохмотья, зато на темени красовалась белая плешегрейка. Замыкали шествие Алексий с Никодимом. Пресвитер размахивал возженной кадильницей, иеромонах нёс на руках Евангелие в бархатном переплёте. – Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас! – голосил пресвитер вместе с некоторыми шествующими. Подхватывали Трисвятую песнь и стоящие в темноте люди. Лиц их почти не было видно, только мелькающие в крестном знамении руки. Перед проездной башней процессия остановилась: скопившийся там народ почти преградил путь. В основном это были бабы с детьми. Они крестились и кланялись святителю Николаю. Многие трогали икону, водили по ней пальцами, целовали края. Кто-то плакал, кто-то улыбался, кто-то неистово шептал молитвы. Никодим взирал на это из хвоста колонны поверх голов. Он видел лакированную морду Лаврентия и лисью шапку, укрывающую затылок Мисюры. Видел, как торжественно держит хоругвь Черепанов – наверное, императором Константином себя возомнил. Наконец люди отступили, и шествие двинулось дальше – в недра проездной башни. Звёзды сверху пропали, свечи и лампады осветили бревенчатый потолок, над которым, насколько помнил Никодим, располагалась одна из казачьих казарм. Поднимающийся от кадильницы дым – символ вознесения к Богу молитв – начал скапливаться под потолком. Пресвитер Алексий, будто только что вспомнив о Пасхальной заутрене, пропел: – Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ… И нестройный хор в середине колонны окончил: – …и сущим во гробех живот даровав. Пасхальный тропарь ещё дважды повторился, когда вышли из ворот. Народу снаружи оказалось ещё больше. Все норовили прикоснуться к иконе, облобызать её. Надолго задерживаться не стали. С песнопением колонна двинулась противосолонь [16] , обходя острог с северной стороны. Никодим вспомнил, как много лет назад участвовал в Великорецком ходе с иконой святителя Николая. Тогда люди плыли на лодках и плотах по Вятке, а затем по Великой – все вместе: святые старцы и пьяницы, разбойники и благодетели, кающиеся любодеицы и монахи. Собралось несколько тысяч богомольцев. И, говорят, их число с каждым годом прибавляется. Почему же пресвитер Алексий не устраивает ход на Николино рождество? Никодим вспомнил слова Мисюры: «раз в год, каждое лето…». Хм, наверное, в июле это обычно и происходит. Но в этот раз пошли на Пасху… Иеромонах догадался, отчего так случилось: пресвитер опасается, что часовни с иконой к тому времени уже не останется, решил провести сейчас, пока не поздно. Процессия приблизилась к часовне с внешней стороны крепостной стены. И тут иеромонах увидел братских людей. Они стояли двумя шеренгами по обе стороны дорожки – человек двадцать или тридцать. Мужчины, женщины, дети. Широкие и плоские лица со смуглой кожей в свете лампад и свечей казались медными полушками. Все были одеты почти одинаково: запахнутые на одну сторону халаты, сапоги из оленьей или лосиной кожи, у некоторых на головах шапки с шёлковыми кисточками на макушках. У женщин – косы с вплетёнными в них разноцветными лентами, в ушах – огромные серьги, соединённые меж собой ниспадающими до груди нитями бисера. Никодим присмотрелся к одной из женщин и понял, что только у неё отсутствуют косы. Судя по всему, это и есть Туяна – безответная любовь Егорки Бахаря. Иеромонах проследил за её взглядом. И точно: глазеет на пресвитера. А тот вида не подаёт, размахивает кадильницей, продолжает свои песнопения. Неожиданно братские подались вперёд. Они взяли колонну в клещи, словно орда, обхватившая малоподвижного противника с флангов. Один за другим подходили к святителю Николаю, по-ламаистски складывали ладони у груди, крестились, кланялись, касались иконы лбами и… обнюхивали её. Никодиму не показалось, икону действительно нюхали. Когда странный ритуал завершился и братские отступили, шествие обогнуло угловую башню-избу и направилось вдоль западной стены к Иркуту. Улучив момент между песнопением, Никодим спросил пресвитера: – Для чего они икону-то нюхают? – Это у них вместо поцелуя принято, – пояснил Алексий. – Так нежность и любовь выказывают. «Тебе ли про такие обычаи не знать!» – усмехнулся про себя иеромонах. Он представил нелепую картину, которая вполне могла оказаться действительной: пресвитер и Туяна обнюхивают друг дружку, аки собаки. Снаружи южной стены народу почти не было. Все стянулись ближе к воротам, ожидая там приближения колонны. Колокол продолжал трезвонить. «Интересно, кто у Алексия за пономаря, вместо отлучённого Григория?» – подумал Никодим. Он решил по завершении хода заглянуть на звонницу и посмотреть. Внезапно шествующие впереди остановились. Иеромонах едва не выронил из рук Евангелие, наткнувшись на чью-то спину. Послышались недовольные возгласы, а затем и бабские крики. Песнопения смолкли. Пары разомкнулись, люди обступили что-то происходящее в начале колонны. – Что случилось? – громко спросил Алексий. Он прекратил кадить и тоже пошёл вперёд. Никодим протиснулся за ним сквозь народ и увидел Лаврентия, поднимающего с земли икону святителя. Иволгин помогал старосте. Рядом на коленях стоял Мисюра, пригнувшись, обхватив голову руками. Какой-то разгневанный мужик с красным, точно после парилки, лицом давил ему в спину сапогом. Мужика попытались остановить, но он, не поворачиваясь шибанул взад локтем. Началась суета. Краснолицего всё-таки оттащили, но к тому времени Мисюру бил уже кто-то другой. – Это он выронил! Не я! – кричал Лаврентий, отгораживаясь иконой от подступающих людей. Пятясь, он едва не свалился в ров, Иволгин вовремя его остановил. – Батюшку Николу в грязь! – возмущалась курносая баба и непрерывно крестилась. – К беде это! К беде! Люди быстро позабыли о праздничном единстве и устроили толкотню. Уже появились братские, возмущённо переговаривающиеся на своём. – Опомнитесь, братья и сёстры! – прокричал Алексий, и волнение приутихло. – Вы что в праздник устраиваете? Не срамите себя перед ликом святого! Ничего страшного: как уронили, так и подняли. Народ чуть расступился, и Алексий подошёл к скрючившемуся на земле Мисюре, помог ему подняться. Мисюра захлёбывался слезами и, словно в наказание, дёргал себя за рукав. Плакал он, очевидно, не из-за побоев, а от обиды на собственную непутевость. – Ничего страшного! – успокаивал его и всех остальных пресвитер. – Прекращайте суеверия! Становитесь в порядок, крестный ход ещё не завершён. Он вновь замахал кадильницей и громко запел акафист святителю: «Возбранный Чудотворче и изрядный угодниче Христов…» Колонна понемногу выстроилась. Подожгли несколько потухших свечей. Икону теперь понесли Лаврентий с Иволгиным, а Мисюра пошёл рядом с приказчиком Черепановым, где его уже наверняка не тронули бы. Но общее настроение заметно омрачилось. Пресвитеру уже мало кто подпевал, люди всё больше шептались. Крестились скорее от испуга, нежели от торжества. Лишь ничего не ведающий о произошедшем звонарь продолжал бить в колокол. Когда проходили в острог, сквозняком под проездной башней погасило пасхальный фонарь. То было странно, потому как свечи и лампады продолжили гореть. Фонарь подожгли, но на подходе к часовне огонь в нём снова угас. Диакон Павел оставил попытки его разжечь, с крестом в руках вошёл в часовню. Икону вернули на стену. Шествующие поочерёдно заходили в часовню и кланялись Угоднику. Никодим тоже зашёл, покрестился на образ Богоматери, наскоро прочёл молитву о помощи в делах. На всякий случай кивнул переодетому в христианское облачение Белому старцу и вышел. Обогнув часовню, он заглянул на звонницу. Колокол уже смолк, а на деревянном помосте сидел усталого вида мужик. Рубаха его взмокла, на плечи была накинута какая-то одёжка с обвязанными вокруг шеи рукавами. Звонарь был безбород, но щетина уже прилично выступила. Увидев священника, он сразу же вскочил и попросил благословения. Затем они вместе уселись на помост. – Что-то там стряслось, батюшка? – спросил звонарь. Он произносил слова хрипло и натужно, будто поднимал при этом какую-то тяжесть. – Почему так решил? – Гляжу, люди какие-то испуганные. Шепчутся, не радуются. И крики, кажись, слыхал. – Мисюра икону выронил, его за это побили чуть-чуть, – пояснил Никодим. – Диковаты люди и суеверны, во всём дурное видят. Как, скажи, величать тебя? – Ефим. – Давно пономаришь? – С прошлого лета. – При богослужении когда-нибудь помогал? – Нет. Кадильницу и теплоту [17] однажды готовил. – И подрясник носить не благословлён? Ефим помотал головой, затем взял рукав накинутой на плечи одёжки и обтер им пот со лба. – А чем до прошлого лета занимался? – спросил Никодим. – При кабаке тут жил и работал. Живу и до сей поры. – Где тут кабак? Слыхал, да не видел почему-то. – Там редко кто бывает, вот и не видел. У самой дороги он стоит – постоялый двор с китайской резьбой на заплоте. Рядом моя изба. – А держит кто? – В откуп иркутский купец взял. Его люди там нынче и верховодят. Приказчик наш и староста, кажись, тоже в доле. – Это понятно. Непонятно тока, кто по кабакам шастает. Неужели тутошние? – Тутошние – редко. Да и проезжий – нечастый гость. В пору, когда торговые караваны ходили, многие душу отводили. А теперь кому?.. Цены ещё кусачие. Вино ведь с казённого каштака везти далеко, потому на месте варят. Государевы службы вроде и дозволяют это, но обязуют вдвое дороже казённого отпускать. А по праздникам – втрое. Так что пьяные доходы невелики. – А сам ты чего же – из кабака да в пономари? Грехи замаливаешь? Ефим замолчал ненадолго, затем тихонько сказал: – Почти угадал. За упокой души чада моего усопшего Господа молю. Иеромонах повернулся и осмотрел его. Лицо пономаря казалась квадратным из-за обвисших щёк. Глаза большие и водянистые. – Ты отец Данилки Кобелева, что ли? – Он самый, батюшка. «Вот так раз! – удивился иеромонах. – Давно следовало его отыскать и поговорить, а тут сам является. Промысел Божий, не иначе». – По поводу сынишки твоего и ради таких, как он, я и прибыл, – сказал он Ефиму. – Мне можно довериться. Расскажи, где ты чадо своё захоронил? Звонарь с грустью оглядел снующих по ночному острогу людей. Многие толпились у входа в часовню, за углом. – Хотел тут на погосте упокоить. Отец Алексий не дозволил. Обещал, что будет молиться за душу Данилки, но отпевать и памятовать не станет. И мне молиться велел… После одного попа подсказали, что удавленника отпоёт. Ну, я повёз тело сынишки туды. Отпели и захоронили при храме одном. – Что за поп? – Прости, не могу рассказать. Клятву дал. – Много денег потребовали? – Пять рублёв. – Ого! Некоторые так серебряной полтиной обходились. – Никодим покачал головою. – Молись, Ефим. Если сынишка во исступлении ума себя живота лишил, то Господь простит. Кстати, слыхал я, будто Данил незадолго до смерти какие-то страсти рассказывал. Дескать, видал в лесу двух дерущихся и двух стоящих рядом иноземцев. Говорил он тебе такое? – Говорил. Но я тогда зол на него был, не слушал почти. – Где случилось это, он не сказал? – Заплутал он, кажется. Сам точно не помнил. – Ещё какие-нибудь подробности? Как иноземцы выглядели? Не мунгальцы часом? – Может, и мунгальцы, кто знает. – Ефим замолчал, припоминая что-то, и продолжил: – Иноземцы эти переговаривались на своём, когда за дерущимися мужиками наблюдали. Слов Данилка, конечно, не понял, но один вроде бы обращался к другому по имени – называл его Мужаном. Никодим ощутил пробегающий по спине холодок. Слышал он где-то это имя – Мужан. Только вот где? – Как полагаешь, батюшка, на исступление ума это указывает? – спросил Ефим с надеждой. – Похоже на то, – успокоил его Никодим, хотя сам уже считал иначе. – И после этого ты пономарить начал? – О том, что Данилку за деньги отпели, я отцу Алексию на исповеди раскрыл. Он ответил, что и на мне грех большой – искупать нужно. Я упросил его дозволить при часовне помогать, а дальше – хоть в иноки… Сперва чадо отмолю, затем себя. – Ну и правильно. Приглядывай только хорошенько, а то я недавно в часовню зашёл – огарки неубранные стоят. И грязновато как-то. – Огарки не моя обязанность. Их Мисюра убирает. Должен убирать. – Почему Мисюра? – Он тут вечный помощник, при часовне – особенно, – усмехнулся Ефим. – Не слыхал разве, как он уха лишился? – Откуда? Я тут без году неделя и мирским мало интересуюсь. Расскажи, если не трудно. Звонарь поёжился и обнял себя за плечи. – Мисюра, когда ещё с головою ладил, в дозорном отряде состоял. Ехали однажды с хлопцами и заметили увязшую в болоте девку – молодую совсем, годов двенадцать. Только голова и рука из трясины торчали, кричать уже обессилела. Подойти к ней близко не удавалось. Мисюра сподобился мал-мала подползти. Протянул, что имел, – ружьё своё. Наполовину вытащил девку из болота, как ружьё возьми да и выстрели – девке прямо в лицо. Так она, мёртвая, обратно в трясину и ушла. – Как же так? – удивился Никодим. – Заряжено оно было? – Мисюра порох и пулю в ствол поместил да и забыл. Он уверял, что крючок зацепить не мог, да и пороха на полке не было. Ружьё, грит, само выстрелило. Мисюра так расстроился, что хотел вслед за девкой в трясину… Едва спасли его. С тех пор у него разум и повело. Хотя, болтают, и до этого причуды случались. – И что, вину за ним усмотрели? – Поначалу приказчик Мисюру и трогать не думал, оттого что голого умысла в убийстве не было. Но один из казаков дозорного отряда уверил, дескать, видел искру и как Мисюра на крючок жал. Брехал, наверное. У них с Мисюрой вражда какая-то водилась. После таких речей приказчик вынужден был Мисюру под караул взять и в судебную палату отправить. Там бы из бедняжки всю душу вытряхнули и на рудник отправили. – Скорее всего, – согласился Никодим. – Но отправлять его Черепанов не стал, верно? – Верно… Потому как отец Алексий вмешался. Он всех тут собрал и поведал, что от святого духа ему видение было. Указывало, будто ружьё Мисюры по дьявольскому вмешательству стрельнуло. Дьявол искру в порохе создал. Виноват Мисюра только в том, что дурными помыслами близость нечистого привлёк. Передано было, и как этот грех искупить… Ефим, устало улыбнувшись, взглянул на Никодима. Иеромонах уже догадался, о чём далее услышит. – В общем, отец Алексий молвил: нужно Мисюре ухо отрезать – правое ухо, в которое сатана шептал. А самого обязать прислуживать при часовне. Приказчик так и поступил. Очень ему не хотелось своего человека на судилище в Иркутск отправлять. Да и сор из избы выносить… На месте по велению божественному Мисюру и наказали. А тому казаку, который на Мисюру зуб точил, Андрей Данилович обещал оба уха оттяпать, если трепаться продолжит. – Звонарь поднялся. – Прости, батюшка, продрог совсем без верёвки в руках. Он испросил благословения, а после замешкался, будто раздумал уходить. – Вот ещё что… Тут при остроге суеверие имеется. – Какое? – Дескать, Мисюра до сих пор отрезанным ухом слышит – на расстоянии, где бы оно ни находилось. Болтают дурни разные, что это ухо сейчас у отца Алексия. Кто-то считает, что у приказчика хранится. Где много народу, там много разговору. – А ты как считаешь? – спросил Никодим. Звонарь посмотрел на него с недоумением, затем рассмеялся. – Да в канаву собакам бросили, вот и всё! Что я – баба, таким бредням верить? Ефим кивнул на прощание и пошёл прочь. Никодим видел, как его рука приподнялась и делает в такт шагам какие-то движения, будто продолжает дёргать веревку. Во дворе острога уже стало менее людно. Созвездия на небе померкли. Иеромонах поднялся и обошёл часовню. Недалеко, возле амбара для мягкой рухляди он заметил два силуэта и распознал Мисюру с Алексием. Судя по всему, Мисюра продолжал горевать, а пресвитер поглаживал его по плечу, наставлял и успокаивал. «Не слишком ли много посланий свыше пресвитер принимает? – подумал Никодим. – То ангельское видение, то от духа святого… Особенность Тункинской долины, освобождение Мисюры от вины… Даже пророки полученные откровения во всей полноте не разумели. А этот видите-ли…» Он обошёл стороной казённый амбар и направился к проездной башне, которая в темноте походила на огромную голову в конусовидной шапке-гренадёрке и с распахнутой квадратной пастью. 8 Диакон Феликс, этот волк в овечьей шкуре, приехал утром, когда его совсем не ждали. Оказывается, прошлым вечером он добрался до стоянки братских около Зун-Мурин. Там передохнул, сменил лошадь, поднялся затемно и успел преодолеть почти пятнадцать вёрст. На крыльях своего усердия диакон доставил целый ворох бумаг. Никодим бегло осмотрел грамотки и понял, что Феликс их не переписывал – просто забрал те, которые счёл полезными. Лишь несколько листов были писаны его рукою. Более часа они сидели за столом. Диакон повествовал, не забывая отправлять в рот куски вчерашней кулебяки и запивать её киселём. В Вознесенской обители его хоть и знали, но встретили не очень приветливо. Чтоб получить нужные сведения, пришлось застращать благочинного Сильвестра, а заодно и иеродиакона Серафима, секретаря архиерейского приказа. Феликс выведал, что Алексий был рукоположен архиереем Иннокентием Кульчицким. Хиротония происходила там же в церкви Тихвинской иконы Божией Матери. Имеются и причитающиеся письменные свидетельства – те самые бумаги, что Феликс не изъял, а переписал. Из провинностей Алексия обнаружились сущие мелочи. Будучи диаконом, он испил тарасуна и играл в кости с казачьим сыном Филаткой. Однажды выронил в Ангару связку ключей, которую доставлял на лодке из Иркутска. За это его на месяц отправили в Голоустную деревню чистить коровники. Самым великим проступком Алексия (как значилось в документе: «против должности и благоповедения, не соединенным с явным вредом и соблазном») было то, что он скрывал поступающие жалобы на некого Арсения Бубнова. Этот Бубнов многими обличался в прелюбодействе и прижитии младенца от вдовы Варвары. Пресвитеру полагалось добиться от грешника покаяния и штрафа в пять рублей, но Алексий попустился (он признался, что поступил так из-за сочувствия: виновный был сиротою). Наказание за это ограничилось пасторским вразумлением и епитимьей до двух недель, без занесения в формулярные списки. Ещё кое-что случилось с Алексием, когда он уже священствовал в Тунке. Согласно поступившей кляузе он «допускал при божьих службах чтение хвалебных стихов, писанных прихожанами», тогда как Синод строго запрещал подобные вольности. Нарушение простилось оттого, что этими прихожанами были свежекрещёные братские – их требовалось всячески поощрять, а не наказывать. Поведали Феликсу и о теплейшем отношении архиерея Иннокентия к пресвитеру. Владыка являлся Алексию духовным отцом и считал его «весьма особенным созданием» – не единожды прилюдно говорил об этом. Однако, когда его духовное чадо прочили на игуменство (едва он только примет монашество), Иннокентий, ко всеобщему удивлению, высказался против и благословения не дал. Вероятно, «особенному созданию» он предполагал какой-то особенный путь. Обдумав услышанное, Никодим пришёл к выводу: всего этого недостаточно, чтобы низверчь пресвитера. Он отправил диакона отсыпаться, а сам принялся изучать бумаги. Там в основном содержались сухие отчёты: количество требоисполнений, денежные сборы, сколько язычников крестилось… В некоторых грамотках стояла лишь подпись Алексия, сами же они никакого интереса не представляли. Особо внимательно Никодим присмотрелся к свидетельствам о хиротонии. Он понадеялся, что Алексия рукоположили без назначения к определённой церкви, – такое частенько случалось. Это могло стать поводом для полагания хиротонии недействительной. Но место служения новопоставленного священника было определено – некая незнакомая Никодиму сельская церковь. Иеромонах изучил чинопоследование хиротонии. Всё совершено на литургию Иоанна Златоуста… Перебирая бумаги, Никодим живо представлял, как это происходило: звучит Херувимская песнь… епископ полагает воздух на голову посвящаемого… ставленника принимают в алтаре, обводят вокруг престола… целование углов… рукополагаемый преклоняет оба колена… епископ Иннокентий полагает край омофора ему на голову, читает тайносовершительную молитву… храм трижды «Господи, помилуй» поёт… епископ возлагает ладонь на голову Алексию, читает тайные молитвы… после вручает служебник, священнические одежды, епитрахиль, пояс, фелонь… Алексий лобызает полученное и руку епископа тоже… затем лобызает в рамена сослужителей… Никодим знал порядок таинства. И в рукоположении Алексия не находил каких-либо нарушений. Потом он заново осмотрел список сборов в архиерейскую казну. И обомлел. Там значилось, что Алексий внёс двенадцатирублёвое пожертвование. И дата… Никодим сверился с другими бумагами – действительно: пресвитер сделал пожертвование в день, когда его водили вокруг престола. На радостях иеромонах растолкал спящего Феликса и показал бумаги. – Видишь, чем мы его придавим? Сие можно принять за оплату рукоположения, даже если это и не так. Припомни 29-е апостольское правило: «ежили диакон, пресвитер или епископ своё достоинство деньгами получит, да будет извержен…». Хотя бы временно, до разбирательства, но я его от священства отведу. Феликс принял сидячее положение и протёр глаза. – Зачем нам вообще давить его, не понимаю, – признался он с озадаченным видом. – Разве по его душу прибыли? Иеромонах приударил его бумагами по лбу. – Прибыли мы не за этим. Но и для нашего дела полезно Алексия придавить. В Тунке, Феликс, особо крепкое братство сложилось. Всё здесь чересчур ладно. Местные друг за дружку стоят, хоть и грызутся. Чужим ни за что не помогут. Не выведаем мы здесь ничего, пока тутошний порядок не поменяем. Во главе этого порядка кто стоит? Приказчик Черепанов и Рас… и пресвитер Алексий. Один – мирская власть, второй – духовная. Вот я Алексия от священства отстраню – сразу увидишь, как всё переменится. Церковь летом построим – так и сами духовной властью сделаемся. Смекнул теперь? Тут напрямую никак. Потому и отправили нас с тобою, а не олухов каких. «К тому же я просто-напросто хочу его придавить, – мысленно продолжил Никодим. – Хочу, и всё тут! Дьявол велел Раскосому кланяться, а я – придавлю». – Хлопцы наши ещё не вернулись? – спросил Феликс. – Пока не слышно про них. Долго пропадают – авось и выведают много. – Никодим внимательно обозрел диакона и спросил: – Смотрю я, взгляд у тебя виноватый какой-то. Признавайся, в чём согрешил? Меня ведь не обманешь. Феликс провёл ладонью по второму подбородку, где топорщилась щетина. Взглянул себе на пальцы, будто там могло что-нибудь остаться. – Ты велел несушек привезти. А я сплоховал. – Отчего так? Забыл? – Вёз с собою трёх штук. Вечером, когда подле Зун-Мурин ночевал… Проснулся, в общем, а в клети – дыра. Братские сказали, будто сбежали куры. Но по лицам гляжу – брешут. Понятно, что сожрали. Никодим отмахнулся. Бог с ними, с несушками. Пока нутро себя спокойно ведёт. Может, яйца и не понадобятся. – Скажи-ка, Феликс… – произнёс он задумчиво. – Знакомо тебе имя такое – Мужан? Не помню, где я его раньше слышал. – Как не помнишь? Ведь этим именем сына тайши Эрэхэя зовут. Никодим хотел было хлопнуть себя по макушке – так делал когда-то, но давно отохотился от скверной привычки. Действительно, как он мог забыть? Когда вице-губернатор Жолобов принудил мунгальцев идти в Тункинскую долину, он захватил тайшиного сына аманатом – в подкрепление договорённости, что перебежчики выплатят оставшуюся мзду и к сроку уберутся в Халху. Сына тайши величали Мужаном. Его отправили в якутскую глухомань вместе с экспедиционным отрядом Бурцева, отыскивающим руду. А затем пришло известие: Мужан «сбежал и помер». «Так сбежал или помер? – возмутился тогда Никодим. – Отыскали, что ли, его тело?». Ему объяснили, что в якутских землях слова «сбежал» и «помер» так же неизбежно следуют друг за другом, как «отче» и «наш». В бескрайней тайге никто в одиночку не выживает, тем паче – юноша-степняк. Мужана даже не держали в цепях и не караулили, полагая, что не отважится уйти на верную смерть. А он ушёл. «Выходит, смерть не такой уж неминуемой была, раз его после этого в Тунке видели, – подумал Никодим. – Значит, кто-то помог ему выбраться». Он попробовал всё разложить по местам. Мунгальцы обещанного не выполнили – Жолобову всё серебро не отдали. Но и вице-губернатор клялся вернуть им мальчишку – не вернул. Если предположить, что Мужан сам добрался до стойбища – тут бы мунгальцам благополучно уйти на родину, без выплат Жолобову. Но они в Халхе не появлялись. В долине их давно не видели. Зато видели самого Мужана, да ещё в странной компании с другим иноземцем и двумя дерущимися русскими… Что бы всё это значило? Эх, жаль, что Данилка Кобелев в петлю полез. Сейчас бы он самым важным рассказчиком сделался. Никодим жестом велел диакону спать, а сам вышел на крыльцо, в надежде, что дневной свет прояснит думы. В округе стояла тишина, лишь где-то далеко ржали лошади. Караваном шли круглые облачка. Пилой вонзался в синеву неба Тункинский хребет. Топорщились ёлки. Топорщились брёвна острога. Иеромонах спустился с крыльца и присел на завалинку. Что, если мунгальцы прослышали о бегстве Мужана? Потому и затаились – ждут его возвращения. А у Мужана не получается их отыскать. Нет, совсем бредово… Мальчишка прошёл через бескрайнюю тайгу, а тут в долине не может найти стойбище с родными? Затем вспомнилось ещё одно обстоятельство. Приглядывать за людишками Эрэхэя было велено казачьему отряду во главе с Емельяном Сукиным. Мунгальцы прячутся – понятно. Но куда подевались надсмотрщики? Может быть, разбежались, когда прослышали об аресте вице-губернатора? Нет. Как-то всё слишком просто. Когда на кону серебро, ничего просто не бывает. Никодим решил на время оставить мысли о мунгальцах и действовать по порядку. Первоочередное – это Раскосый. Наказать его – и всё, глядишь, заиграет новыми красками. Пришло время поворошить этот мирок, внести немного розни. «Разделяй и влавствуй, – писал Махиавели, – властвуй и разделяй…» После обеда он передал приказчику Черепанову, что завтра намерен собрать всех в казачьей управе по важному делу. Присутствовать должен староста, пресвитер Алексий и любые церковные люди, которые ещё не разъехались после празднества Пасхи. * * * «Мёртвой синице свободней летится» – такие слова звучали в бабкиной колыбельной. Сколько раз в детстве он видел эту синицу во сне – огромную, с растопыренными крыльями – точно ребёнком намалёванными, с выпученными, как у саранчи, глазами. Не синица это была, а неведомое существо, потерявшее всё реальное, за исключением названия. Синица – что-то мифическое, вроде краснопеснивой птицы Сирин или Алконоста. Ночью Никодим опять увидел обитательницу своих детских кошмаров. Проснувшись, он долго не мог уснуть. Сквозь полудрёму являлись ухмыляющиеся мунгальцы и Ефим Кобелев с верёвкой от колокола в руке. Закралась бредовая мысль, что верёвку эту Ефим снял с шеи удавившегося сына и теперь использует для звона. После мельтешили неясные тени, стонали мёртвые животные в овраге. В какой-то миг иеромонаху показалось, что он вот-вот охватит умом происходящие в Тункинской долине события, но вдруг щёлкнули угли в печке, и наваждение пропало. Поднялся он невыспавшимся и злым. Только молитва немного сгладила его колючесть. Затем вспомнил, что сегодня прижмёт Раскосого, и на душе потеплело. До собрания у приказчика оставалось много времени, и Никодим решил сходить в улус – посмотреть наконец, как живут братские. Он спустился с холма и зашагал к юртам. Слева, на заболоченной пойме, как неживые, стояли кони. Чуть в стороне паслись коровы с телятами. Поднимающаяся от земли хмарь скрадывала обзор и полностью укутывала горы. Всё вокруг казалось каким-то вялым, существующим вполсилы. Едва не достигнув первых юрт, иеромонах присел отдохнуть на лежащее в траве бревно. Жилища братских стояли без какого-либо порядка, словно попадали с неба. Восьмиугольные кущи, собранные из уложенных друг на друга жердей толщиной в кулак, с затыкающим дыры мхом, обсыпанные у основания навозом и землёй. На кровлях, прикрытых лиственничной корой и дёрном, пробивалась травка, а из отверстий лениво курился дым. Вокруг жилищ громоздились хижины, навесы для скота и прочие развалины. Людей почти не наблюдалось, только двое мальчишек мастерили что-то из верёвок и прутьев, да женщина закладывала шкуру в зубастую кожемялку. Никодим поднялся и пошёл по улусу. Только сейчас он сообразил, что жилища стоят вовсе не беспорядочно, а в таком строю, в котором одна юрта не перекрывает другой вид на долину. Все двери располагались с южной стороны, и перед каждой из земли торчал резной столб. Сперва Никодим принял столбы за идолов, но после заметил рядом с некоторыми лошадей и понял, что это всего лишь коновязи. В душу вкрадывалось ощущение спокойствия и благополучия. Иеромонах отогнал это чувство, памятуя евангельское предупреждение, что внезапная пагуба настигает тогда, когда говорят: «мир и безопасность». Не успел он подумать об этом, как со всех сторон стали появляться братские. Они выходили из юрт, из-за построек, из-под навесов, просто выступали из хмари, как призраки. Мужчины, женщины, дети, старики – все смотрели на посетившего их мир гостя. Во взглядах не читалось ни угрозы, ни призрения, ни зависти, ни покорности – только голое любопытство. Никодим кивал направо и налево. Ему отвечали такими же кивками, поклонами или сложенными у груди ладошками. Около одной юрты иеромонах остановился. Жилище отличалось от остальных: собрано уже не из жердей, а из тонких брёвен, в стене устроено оконце, с кровли свисают разноцветные ленты и украшения из перьев, а дверь обтянута оленьей шкурой. Справа от входа на земле стоял чугунный котелок, рядом лежал булыжник. Подойдя ближе, Никодим заметил на юрте колючие ветви шиповника с, точно кровью налитыми, плодами. Ветви орнаментом окружали дверь. Они крепились к древесине костяными скобками. Иеромонах обошёл юрту. Увидел такие же украшения из шиповника вокруг окна. Неожиданно дверь отворилась, и наружу вышла Туяна. Она замешкалась на мгновенье, чуть поклонилась Никодиму и поспешила прочь. Иеромонах проводил её взглядом, затем поманил пальцем стоящего неподалёку мальчишку. – Говоришь по-русски? Подошедший мальчишка кивнул. – Чей дом, скажи? – Это гэр Писона. – Шамана вашего? Мальчишка снова кивнул. – А женщина, что вышла, она где живёт? – Здесь, – подтвердил братский. – Она барлаг Писона. – Что значит «барлаг»? Невеста? Дочь? Мальчишка долго и мучительно вспоминал русские слова. Наконец ответил: – Барлаг – значит, служит. Служит Писону. «Рабыня, что ли? – подумал Никодим. – Или батрачка?» Он посмотрел вверх, на подымающийся из отверстия дымок. Вокруг отверстия тоже была окантовка из колючих ветвей с плодами. – Зайди-ка к нему, скажи, что я поговорить желаю, – велел он мальчишке. Тот поднял булыжник, четыре раза стукнул им по стоящему рядом с входом котелку. И юркнул внутрь. Почти минуту он отсутствовал, а затем появился с куском лиственничной коры, на которой кучкой лежали раскалённые угли. Вывалив угли Никодиму под ноги, мальчишка сказал: – Переступить. Никодим не пожелал участвовать в поганом ритуале и обошёл угли стороной. Пригнувшись, он шагнул в открытую дверь и оказался в обвешанном шкурами коридоре, который через несколько шагов упирался во вторую дверь. Далее была одна просторная комната с четырьмя подпирающими кровлю столбами. По центру располагался очаг, над ним дымовое отверстие, служащее, по всей видимости, ещё и для освещения. Оконце почему-то было занавешено, сквозь дыры в материи спицами торчал свет. Шаман Писон сидел на шкуре подле очага. Одет он был в цветастый, шитый из лоскутов костюм, голову покрывала не то шапка, не то повязка с тремя медными бляхами. Ещё одна бляха, висящая на зелёном шнурке, украшала грудь. Лицо у шамана было бледное и бугристое, борода кустиком, на лбу и переносице – обширная россыпь бородавок. – Мир тебе, – поприветствовал Никодим. Писон опустил и поднял веки, указал рукою на место по другую сторону очага. Иеромонах неловко опустился на шкуру. Сидеть было неудобно: в пояснице ныло, судорогой подёргивало левое бедро. Он приметил лежащую рядом подушечку, без разрешения взял её и, привстав, сунул под зад. – Я отец Никодим, священник, – сказал он Писону. – Прибыл храм новый возводить. Вместо Алексия тут временно останусь, а там поглядим. Вновь шаманские веки опустились и поднялись – прямо как у голландской куклы-автоматона, однажды виденной иеромонахом в столице. Никодим с прискорбием отметил, что пока не в силах разбирать чувства на этом лице. С братскими вообще всё как-то иначе. – Ты не тревожься, паству у тебя отбивать не стану, – продолжил Никодим. – Этим другие займутся и позднее. Я же по особенному делу тут. Разумеешь вообще меня? – Разумею, – отозвался шаман. – Скажи, как ты к отцу Алексею относишься? Распри какие между вами есть? – Все друг другом довольны. «Как же, довольны… – усомнился про себя Никодим. – Просто равновесие какое-то между вами всеми установилось». Он потянул следующую нить: – А про то, что твоя служанка с Алексием якшается, знаешь? Писон чуть подался вперёд, и иеромонах приметил нечто странное: карие глаза шамана должны были блеснуть в свете очага, но вместо этого сделались ещё темнее. – Кого ты спрашиваешь, нас или его? – проговорил шаман. Никодим не понял вопроса. Зато ощутил под сердцем неприятное поскрёбывание. – С тобою разговариваю, тебя и спрашиваю. Или тут ещё кто-то есть? Вглядевшись в сумрак за пределами освещённого круга, иеромонах увидел спальное место – короб из жердей и бересты, в котором лежали шкуры и подушки, какую-то расставленную по полу шаманскую утварь, висящие на стене лук и колчан со стрелами. – Нас тут шестеро, – сказал Писон. – Мы духи с разных миров, пришли посмотреть на русского шамана. Никодима осенила догадка: на него хотят нагнать страху. Никакой чертовщины он тут не учуял. Зато учуял обман. – Оставь свои пугалки, – сказал он Писону. – Если я пугать начну – мало не покажется. Писон сидел, не шелохнувшись, будто окаменел. «Может, впал в свою шаманскую одурь?» – подумал Никодим. Он поднял руку и поводил ладонью перед собой. – Слышишь меня или нет? Писон дважды моргнул, затем пошарил у себя за спиной и вытащил курительную трубку. Трубка выглядела богато: орнамент с драгоценными камнями вокруг чаши, серебряное кольцо между чубуком и мундштуком. Подобные Никодиму доводилось видеть лишь у турецких купцов и вельмож в столице. Шаман прихватил пальцами табак и запихал в чашу. А затем произошло «чудо» – трубка сама собой задымила. Писон пригубил мундштук и окончательно раскурил трубку. – Слыхал я про твои невидальщины, – проговорил Никодим. – В Култушном зимовье рассказывали, будто ты топор на спор проглотил. – Это не я, – отозвался шаман. – Духи глотали моим ртом. – Духи? На кой им топор глотать? – Показать людям силу. Люди не перейдут в твою веру, русский шаман. Все, даже те, что уже крест на шею надели, все продолжают чтить духов, если те показывают силу. Никодим знавал шаманские хитрости. Такие, как этот Писон, пихают гибкое лезвие под привязанные к телу берестяные пояса, приделывают к ранам оленьи кишки. Они подговаривают своих слуг сбрасывать через дымовое отверстие мешочки с табаком, выдавая это за подарки небес. Они глотают вместо углей раскрашенные камни и якобы ловят пули, на самом деле ловко припрятанные меж пальцами. Иные так просто пугают доверчивых соотечественников вывернутыми веками или пропущенной изо рта в нос жилой. – Знай, года не пройдёт, как все в долине православными сделаются, – сказал иеромонах. – Ты со своими духами никому не будешь нужен. Уловки твои я быстренько раскрою. Я их суть понимаю. Однажды вот шаманку якутскую заставили подлинно брюхо себе разрезать и кусок жира собственного отсечь. Она уверяла всех, будто рана мигом зарастёт, а сама едва не издохла – месяц потом выхаживали. – Иеромонах уселся поудобнее, чуть выставив вперёд скрещенные ноги. – После общения со мной в тебя, Писон, палками кидать станут, как в собаку шелудивую. Это отец Алексий – ваш наполовину, потому всем угодить пытается. Но он скоро уйдёт. Я вместо него останусь, вот и погляжу ещё: угождать или давить. Разумеешь меня? Со мною вскоре будешь дело иметь. Писон неспешно затянулся, выпустил струйку дыма и спросил: – Что ты хочешь, русский шаман? – Вот, кумекать начинаешь… Скажи мне по-человечески, знаешь ли ты, где стойбище мунгальское находится? Доложили мне, что тебе наверняка известно. Некоторое время шаман молчал, держа трубку около рта. Он словно раздумывал: курить или нет. – Мы, шестеро обращаемся к тебе, – сказал он. – Разговаривать об этот не станем. И Писону не позволим. – Опять за своё? Голову мне дурить вздумал? – Разозлившись, Никодим поднялся на ноги. – Учти, Писон: спрос-то и ответ в случае чего будут с тебя! Духам спины не попортят, а тебе – запросто. – За что спрос? Никодим подступил ближе к шаману, сказал тихо: – Знаю, что скотину в жертву приносил. Можешь не отпираться. Пока лишь мне одному ведомо, но это дело поправимое. Не пособишь – сообщу засулу вашему и шуленге. Они тебя на суд Черепанову передадут, а Черепанов сам марать руки не станет – в Иркутск тебя отправит, где я тобою сам займусь. Ясен порядок? И я тебе не «русский шаман», а провинциал-инквизитор. Писон не ответил. Он продолжил курить, но делал это в каком-то умопомрачении. Никодим склонился и вдруг ясно различил, что шаман, несмотря на напускное спокойствие, испуган. – Расскажи, для чего шиповник развесил? – более миролюбиво поинтересовался Никодим. – Оберегаешься от чего-то? – То обычный зэг . Сторожевой знак. Для отпугивания злых духов. Такой у многих есть. Не делал я такого, за что судить можно. – Конечно же, делал. Полный овраг уведённого скота. Писон опустил голову, будто пытался разглядеть что-то в пылающих углях. Бородавки на его лбу и переносице приобрели морковный отблеск. Никодиму представилось, что сейчас они из-за жара отпадут от лица и разлетятся, как пчёлы. – Про мунгальцев слышал? Где они скрываются и почему? Большего от тебя, Писон, знать не хочу. – Зэг у многих есть, не только у меня, – повторил шаман. – Да что ты со своим зэгом!.. Про стойбище тебя спрашиваю. Неожиданно иеромонах осознал, что боится Писон вовсе не его запуг. Шаман раскашлялся, дым пошёл у него из ноздрей. Глаза заслезились. Отложив трубку, он сказал дрожащим голосом: – Вшестером обращаемся к тебе: оставь всё. Даже говорить об этом не будем. Уже беду привлекаешь. – Заговоришь! – уверил Никодим его. Или их? – Позже заговоришь! Позади открылась дверь, и вошла Туяна с каким-то свёртком в руках. Заметив гостя, она в нерешительности замерла. Никодим осмотрел её, затем погрозил пальцем шаману и вышел из юрты. Возвращаясь в слободу, он размышлял о том, что же всё-таки произошло в жилище Писона. Нужный разговор не состоялся. Но по какой причине? Бесы остановили шамана? Но близости бесов Никодим не почувствовал. Или за долгие годы утратил способность распознавать дьявольское? 9 – Не надоело тебе странствовать, отец Никодим? – спросил Черепанов. Приказчик играючи стругал ножом какой-то черенок. С десяток завитков стружки лежали перед ним на столе. – Тяжело, наверное, без прихода собственного? – Христос странствовал, апостолы странствовали, и ратнику духовному не помешает, – ответил Никодим. – А вот где Алексия носит, мне интересно? В казачьей управе уже собрались все, кроме тункинского пресвитера. Но собрались, как показалось Никодиму, словно для забавы, всем своим легкомысленным видом подчёркивая пустячность встречи. Приказчик баловался ножичком. Староста Леонтий натирал шею каким-то лечебным средством и всё время постанывал. Сборщик ясака Иволгин так вообще припёрся с похожим на медвежонка щенком, которого то и дело пытался угомонить волевыми жестами. Около печки на лиственничном чурбаке устроился монах Герасим, совсем не торопящийся отбывать в свою пещерку. Он, очевидно, рассчитывал подсушить волглые лохмотья на теле, и от него на всё помещение разило кислятиной. Диакон Феликс дремал с открытыми глазами – имелась у него такая способность. Раскосый не приходил, задерживался. «Вероятно, учуял грядущую расправу и оттягивает момент, – подумал Никодим. – Ну ничего, подождите. Явится – всех вас расшевелю, не заскучаете». – А я вот до места старой Мангазеи однажды странствовал, – похвастался Черепанов. – С самим атаманом Ошпаровым! Правой рукой его являлся. Он с торжественным благодушием обозрел присутствующих. Однако никто интереса к сказанному не проявил. – Разве не слыхали про Ошпарова? – поразился Черепанов. – Что это вы, братцы? Странные, однако, люди!.. А там, где Мангазея по полгода солнце не садится, затем полгода не показывается. Пока я там был – вечный день стоял. – Он повернулся к сборщику ясака: – Тебя, Иволгин, как далеко судьба заводила? Иволгин потрепал щенка за ухо, показал ему поднятый палец. – Готов поспорить, что дальше всех на западе оказывался, – сказал он. – В Америке, что ли? – усмехнулся Лаврентий. – На западе, говорю… А бывал я в прусской крепости Инстербурге. Все с уважением посмотрели на Иволгина. Даже Никодиму стало любопытно: что нынешний сборщик ясака делал в Пруссии? – В темницах этого замка сидели четверо русских, – продолжил Иволгин. – Один из них – мой брат Анисий. Однажды в замке на ночь остановился царь Пётр. Его слуга проходил через двор мимо подвального окна и различил русскую речь. Поговорил с узниками и обещал вызволить. Царь даже слушать об этом не пожелал, его тогда одна пушечная стрельба занимала. А вот на родине Пётр Алексеич соблаговолил и денег дал русские души выкупить. Тогда я и отправился в Инстербург. Только брата в живых не застал. Он замолчал, снова показал щенку палец. Щенок склонил голову вправо, не зная, что ему с этим пальцем делать. – А брат как там очутился? – спросил Черепанов. – Разбойничал на море. В прихожей раздалась возня, и в комнату вошёл пресвитер Алексий. Следом за ним появился диакон Павел с Троицкой станицы. Они поздоровались и уселись за стол напротив Никодима. – Ну что ж… – протянул Черепанов и ладонью смахнул со стола стружку. – Давай, отец Никодим, рассказывай, для чего нас созвал. Иеромонах выдержал паузу, взглянул на Феликса – точно ли не дремлет? – и заговорил: – Ознакомился я с нравами тутошними. Что сказать? Дикие нравы, дикие. Столп веры шатко установлен. А у меня полная мочь от Синода – подобное исправлять. И грамота имеется, которая многое дозволяет. Никодим многозначительно посмотрел на пресвитера, но не увидел у того на лице и тени тревоги. – В чём шаткость? – хмуро спросил Черепанов. – В язычниках? Так у нас ещё ничего. Ты в Якутске, скажем, побывай. Там демоны меж домов снуют. – Язычники тут не главное. Шаткость в чём? Вот прошлый раз мы собирались на твои именины. Я объявил, что церковь-де строить надо. А брат Алексий супротив попёр. Его видите ли часовенка ветхая устраивает. А литургия как же? Сколько душ без неё дьявол пожрёт! Полусумасшедший монах Герасим у печки заухал. Должно быть, в знак согласия. – В чём шаткость, спрашиваешь, – продолжил Никодим, взглянув на Черепанова. – Знаешь ли, что по деревням и заимкам у вас молитвы через шапки передают? – Как это? – удивился Черепанов. – Когда добирался сюда, в Тибельтинском карауле случилось: подходят ко мне две бабы – прослышали, что священник едет. Протягивают мне, значит, шапки заячьи. Я первоначально думал, что подарки, отказываться стал. Выяснилось: не подарки. Одна баба объясняет: церковь у них далеко, священников только проездом и видят, поэтому просит меня на шапку помолиться, чтоб затем эту шапку мужу отнести. Спрашиваю: чего ты, дура, таким сумасбродством добиться хочешь? Отвечает: мужа от пьянства избавить. А вторая баба – представляете? – просит на шапку заупокойное богослужение совершить, чтобы шапку потом брату на могилу покласть. И подобное суеверие тут на каждом шагу! И не братские ведь бабы – русские, православные! Присутствующие малость помрачнели. Один только диакон Феликс выглядел безмятежно. Черепанов снова схватился за ножичек, повертел его пальцами, вгляделся в лезвие, видимо, ловя собственное отражение. – Так с церковью при остроге вроде бы решили, – сказал он. – Отец Алексий хоть и возражал, но палки-то в колёса пихать не станет, смирится с приказом. Правда, Алексий? Пресвитер подтвердил сказанное молчанием и кратковременным выражением смирения на лице. «Вот и подходящий момент взойти на следующую ступень», – подумал Никодим. Объяснить всем, почему Алексий не годится в настоятели при новом храме. Алексий вообще священнодействовать не вправе. Никодим вынул из требной сумки бумаги и неспешно разложил пред собой. Ближе поместил свидетельства о рукоположении Алексия и о его пожертвовании в архиерейскую казну. Следом – выписку из инструкции для духовной инквизиции, где предписывалось наблюдение за епархиальным священством – какую жизнь ведут, поступают ли по Духовному Регламенту и «не на мзде ли архиереи рукополагают». Напоследок оставил грамоты от Синода, дозволяющие ему действовать самостоятельно. – Пока ты готовишься, брат Никодим, пускай Павел выскажется, – вдруг предложил Алексий. – Он мне сейчас интересное про духовника моего бывшего поведал. Надо было прервать это, но все уже с любопытством смотрели на диакона Павла. Тот неуверенно взглянул на иеромонаха, затем на лежащие бумаги и заговорил: – Я кратко. Все вы знаете про почившего владыку нашего Иннокентия. Светлый был человек, душа многострадальная. Немалое для епархии и веры православной сделал. Упокоили владыку в церкви Вознесенского монастыря. Для этого склеп кирпичный расширили – прямо под алтарём. Никодим слушал с нетерпением, он уже взял грамоту – как раз о рукоположении, совершённом архиереем Иннокентием. – Прошлым летом, – продолжал Павел, – в церковном склепе упокоили иеромонаха Пахомия, а заодно решили и пол алтарный починить. Я с двумя помощниками поднял доски – как раз над захоронением владыки. Ради любопытства, прости господи, проникли в склеп, чуть открыли крышку гроба… И обнаружили нетленные мощи владыки. Сколько времени со дня его блаженной кончины миновало! А плоть целёхонькая, не тронутая ни червём, ни гнильцой. Взволновались мы сильно после такого открытия и всё как было вернули. Только на следующий день я нынешнему архиерею об этом поведал. А он поразмыслил и велел забыть на время. Сказал, что день подходящей настанет, тогда и объявит всем. Скаску с моего рассказа написал и подписью заручился. Никодим медленно отложил грамоту о рукоположении, которую держал в руках. Он ошарашенно глядел на диакона Павла, затем перевёл взгляд на Феликса. – Пойдём, Феликс! Нам пора. В затопившей комнату тишине он поднялся и начал спешно убирать бумаги в требную сумку. Бумаги, словно бы назло ему, отказывались умещаться ровно, пришлось с силой запихать их как придётся. – Пора нам. Благодарю, что пришли. Провожаемый недоумёнными взглядами Никодим направился к выходу. Диакон Феликс кинулся вслед за ним. – Постой, как это пора? – опомнился Черепанов. – А важное, отец Никодим? Ты для чего нас собрал? Никодим обернулся в дверном проёме. – Важное-то?.. Собрал, чтоб сказать… Нужен выборный человек, который строительством церкви займётся и денежным сбором. – Иеромонах осмотрел всех, миновав взглядом только Алексия. – Обычно тот, кто прошение архиерею отправляет, тот выборный и есть. Потому… Потому я благословенную грамоту на имя Лаврентия испрошу. Если у кого-то сомнений по поводу старосты вашего нет, пусть Лаврентий выборным станет. Не дожидаясь ответа, Никодим вышел из казачьей управы и сам не заметил, как оказался в своей избе. Диакон Феликс прицепился хвостом, с изумлением заглядывал ему в лицо. – Как же так? Мы же собирались пресвитера низверчь. Никодим не ответил. Подойдя к своему топчану, он скинул войлочную кошму, заменяющую перину. Заглянул под лежащий в изголовье тулуп, поднял его и перетряхнул. Затем опустился на колени и вгляделся во мрак под топчаном. – Что делаешь? – дивился Феликс. – Потерял что-то? Никодим молча подошёл к постели диакона и там тоже всё перевернул. – Ухо я ищу, ухо! – выдохнул он и опустился на скамью. – Ухо дружка нашего, Мисюры! Знаешь об этом? Ему ухо отрезали, а он до сих пор им слышит. Подсунет кому-нибудь, прознает нужное, а после Раскосому обо всё доложит. Пресвитеру нашему Алексию. Никодим оглядел диакона и невольно улыбнулся. Пожалуй, он ещё никогда не видел Феликса в таком замешательстве. – Да шучу я! Брехня это местная. Брехня. Но ведь откуда-то Алексий наши планы вызнал. Какая сорока-потрескушка ему напела? Ты донести не мог, это ясно. Вот я и подумал сгоряча: неужели ухо Мисюрино? Алексий будто знал, чем я его придавить хочу. Загодя обо всём знал, подлец! Потому и привёл этого Павла со своим рассказом. Ответ, мол, мне такой! – Да какая нам беда с того рассказа? – Подумай башкой. Мы пресвитера хотели священства лишить за его якобы подкупное рукоположение. Но ведь в этом случае тень и на рукополагающего падёт. Вспомни: «к посрамлению поставившего их…». Значит, и епископ должен быть посрамлен. А тут выясняется, что мощи владыки нетленны. Да почившего Иннокентия вот-вот святым объявят! Как тогда состряпанное нами выглядеть будет? Усомнились в поступках святого! Оклеветали покойного! Пресвитер к тому же у Иннокентия в любимчиках ходил. Диакон Феликс поморщился. Видимо, ему не понравились слова «состряпанное нами», на которых иеромонах сделал небольшой упор. – Может, всё совпадение? – спросил он. – Совпадения случаются либо по промыслу божию, либо по проискам сатаны. В прочие я не верю. – Никодим указал диакону на печку. – Осмотри-ка посудины. Может, там оно лежит? Впрочем, ладно… Ухо – это, конечно, вздор. Он замолчал, силясь угомонить бушующие чувства. Слишком много стал злиться в последнее время. Будто бы язва в потрохах не просто затихла, а перебралась в душу и уже там не даёт покоя. Откуда столько злости? Не от того ли, что в поисках он подкрадывается к какому-то большому злу? То малое зло, что внутри, оживляется и колеблется при близости своего вселенского источника. Как зверь, учуявший некогда потерянную стаю. Дабы успокоиться, Никодим стал перебирать в памяти последние события. И сразу понял, что все они – сплошная череда неудач. Пресвитера Алексея низверчь не удалось. Шаман Писон не разговорился. От сведений, переданных Ефимом Кобелевым, толку никакого. Приказчик Черепанов по-прежнему опасен, и управы на него нет. Ещё он понял, что настоящий острог – не стены с башнями. Острог – это тункинские люди, плотно скреплённые меж собой, вопреки всей своей разности. Казаки и братские, ясачные и сборщик ясака, православный священник и шаман со своею рабыней, – вместо того чтоб друга друг пиками тыкать, они сцепились в единую колючку, к которой не подступиться. «Ничего, и в этой крепости брешь отыщется!» – упрямо подумал Никодим. Вечером в дверь постучали. Явившейся Иволгин выглядел бледно и сумрачно – казалось, что непогоду за собой притащил. – Давай-ка пройдёмся, – предложил он Никодиму. – Куда зовёшь на ночь глядя? – Никодим указал на стол. – Проходи лучше, присаживайся. – В кабак иду и тебя с собою зову. – Монаха – в кабак? Сборщик ясака недобро зыркнул на диакона и пояснил: – Зову не монаха, а провинциал-инквизитора, судьба которого на волоске болтается. Народу в кабаке находилось немного: за одним столом – два казака, недавно сопроводившие до Турана казённый обоз и, судя по всему, получившие за это плату; за другим – братские охотники Тохум и Зорголка, имеющие в округе славу забияк. Какой-то лохматый парень в заметном подпитии стоял на одной ноге – по всей видимости, на спор. Мужика, который нынче распоряжался в кабаке, звали Василием. Высокий, брюхастый, с рыжей, как у Иуды, бородой, он одним своим видом поддерживал в заведении порядок. Поднеся Иволгину пиво, а иеромонаху простоквашу, Василий отступил на своё место возле двери на кухню и оттуда недобро поглядывал на Тохума с Зорголкой. – Рассказывай, что ты там про мою судьбу знаешь, – спросил Никодим у сборщика ясака. Иволгин выпил пива и поместил ладони на стол. Длинные пальцы через один были унизаны серебряными кольцами. – Известно мне, что иркутская провинция – твоё последнее достойное пристанище, братец инквизитор, – ответил он. – А откуда известно – не спрашивай. – Любопытно. И что же дальше со мной станет? – Да ты и сам всё знаешь. Выполнишь волю пославших тебя – вернёшь себе уважение. И на тёплое место воротишься. А не справишься… – Иволгин постучал пальцами по столу. – Полагаю, что в Якутск поедешь. Или на Камчатку – коряков обращать. Иеромонах усмехнулся. Камчатка – это что! Главное, насильно не принять Великую схимну и не оказаться заточённым в какой-нибудь пещерке, как Пигасий. А можно и угодить в стылую яму на Соловках. Смотря как Синод и протоинквизитора разочаруешь. – И про волю пославших меня знаешь? – спросил он Иволгина. Тот поводил головою. – Вот это не ведомо. Но, ежели просветишь, могу тебе подсобить. – С какой это радости? – Понял я, что желаешь от отца Алексия избавиться. Не отпирайся даже. А мне Алексий тут нужен – до зарезу. – На кой? Иволгин отпил пива и без интереса посмотрел на пьющих братских. Тохум и Зорголка одновременно исповедовались друг дружке на своём. Парень продолжал стоять с подогнутой ногой – в той же позитуре, что императорский шут Педрилло во время игры на скрипке. Один из сидящих за столом казаков кинул в его сторону монетку, и парень утомлённо бухнулся на колени. – Отец Алексий мне шибко в деле помогает, – сказал Иволгин. – Когда приходит пора ясак принимать, без хорошего толмача никуда. Часто и не один толмач требуется – каждое племя ведь по-своему балакает. Ещё писарь нужен. И человек уважаемый, который на недовольных цыкнет. Алексию же все языки местные понятны. И братские, и сойоты, и тынгузы, даже мунгальцы, – все его тут знают. И многие считают своим. Никодим почувствовал, что крепость из людей, о которой он недавно размышлял, сделалась ещё прочнее. Обнаружить в ней брешь будет сложно. Но зачем-то ведь Иволгин его сюда вызвал. – Вот и возьми Алексия себе на жалованье, – полусерьёзно-полушутя предложил он. – Я против не буду. – Взял бы… только чувствую, что ты его в бараний рог свернёшь. Исчезнет Алексий с твоей помощью, это ж яснее ясного. – Откуда такая уверенность? Пока он тут, как клин в топорище, сидит – не вышибешь. – Ты вышибешь, я знаю. Потому, как отступать тебе некуда. «Проницательный, подлец!» – подумал Никодим и хлебанул простокваши. Рассказать Иволгину о своём деле? Всё существо предостерегло от такого. Довериться Иволгину – всё равно что довериться Черепанову. И вообще, прежде нужно дождаться возвращения подручных. Во-первых, казаки могли многое выведать, тогда и помощь чужая не потребуется. А во-вторых, они хоть какая-то защита от приказчика. – Ты мне без надобности, – довольно грубо сказал он Иволгину, желая посмотреть, как тот на это отреагирует. Обидится – значит, не так ему всё и нужно. – Я в любой момент Андрея Даниловича попрошу. – Приказчик Раскосого в обиду не даст, не рассчитывай, – прервал его Иволгин, нисколько не дрогнув и не обидевшись. – У него от пресвитера своя польза. – Какая? – Помимо ясака тынгузы и сойоты для торга и обмена приезжают. Соболей и оленину в остроге на порох и выпивку меняют. В улусе – на муку и курлыч. Раскосый в этом деле – главный посредник. – Что ещё за курлыч? – Так тынгузы гречку называют. Ну и у нас повелось. «Обасурманились тут в самом деле!» – подумал Никодим. Поразмыслив, он спросил: – А почему гречку и муку – в улусе? – Сложилось так. Поначалу братские тут сами хлебопашество переняли. Затем бросили это дело: сообразили, что у них скверно получается, да и у русских загодя выменять можно. Ловко устроились, в общем. Спрашивать, какой Черепанову с того приварок, я, надеюсь, не станешь. – Все вы тут чересчур ловко устроились! – А как иначе? Но ведь и тебе помощь предлагаю. Устроишься, как и все. – Ты устроиться поможешь? – рассмеялся Никодим. – Напомни-ка мне, сборщик ясака ведь от вице-губернатора должность получает? – Ну от него и что? – Тебя опальный Жолобов назначил или нынешний вице-губернатор? С нынешним я хорошо знаком, а Жолобов… слышал я, кого и как он назначал. Таким назначениям цена – тьфу да растереть. Так кто кому помогать может – ты мне или я тебе? Иволгин и в этот раз не сробел. – Меня и прошлый, и нынешний вице-губернатор назначали. И все, кто далее будут, назначат. Потому как для империи ясак важнее церквей и часовен. Он важнее всего. И такого сборщика, как я, не тронет ни одна власть. – А твоё умение от Раскосого проистекает… – Проистекает оно от головы и ума. А ум мой отмечает всё, что делу полезно. Раскосый – лишь одна спица в колесе. Тохум и Зорголка что-то разбедокурились – выли какую-то песню, наперебой стучали кулаками по столу. Рыжебородый Василий даже прикрикнул на них. Никодим повернулся, взглянул на братских. И внезапно ему открылось, какие брёвна в этом остроге хлипкие. Расшатаешь одно-два – вот тебе и брешь. – Хочешь, чтобы я пресвитера придавил, но он при слободе остался? – спросил он Иволгина. – Пусть будет так. Но взамен и тебя кое о чём попрошу. – Проси. – Иволгин улыбнулся. Никодим впервые видел улыбку на этом кощеевом лице. – Свидетельством твоим, Яков, заручиться надо. 10 Всю ночь лил сильный дождь. К утру он превратил в грязь проходы между домов. Жёлтые и мутные лужи ничего не отражали. Крапива во впадине между острогом и слободой стояла поникшая и униженная, словно её обдали кухонными ополосками. Никодим шёл в острог, чтобы отыскать Егорку Бахаря. Но, приближаясь к воротам, он почувствовал неладное и взглянул на реку. Там у бревенчатой пристани качалась пустая лодка. На берегу стояла запряжённая двумя лошадками телега. Рядом с телегой – несколько казаков и Черепанов. Они о чём-то переговаривались. Завидев Никодима, приказчик помрачнел и завлекающе махнул рукой. Лица у всех были постные, и, спустившись, Никодим понял, отчего. Поклажу в телеге прикрывал большой кусок рогожи. Материя повторяла очертания двух лежащих под нею тел. Выглядывали четыре сапога – чёрные, будто головёшки. На одну подошву налипла земля и несколько зелёных травинок. Другая была сильно стоптана – свидетельство небольшой косолапости у обладателя сапог. Никодим ощутил, как внутренности его покрываются изморозью. Он отказывался верить в то, что ему неумолимо становилось ясно: в телеге лежали его мёртвые подручные. Черепанов откинул с голов тканину, дал иеромонаху полюбоваться бледными лицами покойников и снова прикрыл. Казаки. Посланные им казаки… В наступившей тишине Никодим долго глядел на неподвижные человеческие формы под рогожей. Затем осмотрел стоящих около телеги людей. Одним из них был десятник, что присутствовал на именинах Черепанова. – Что случилось? Как это они?.. Приказчик положил руку Никодиму на плечо и отвёл в сторону. Десятник последовал за ними. Вдоль реки дуло свежестью, сыростью. Иркут после ночного ливня немного вздулся и помутнел. На другом берегу к воде свешивался кустарник, который казался живым из-за полчища снующих в нём воробьёв. – Мои люди нашли их около бывшего караула, – пояснил Черепанов. – Помнишь, я говорил, что его рекой сняло? – Помню. Говорил, что место никудышное. Туда я их и посылал. – Для чего? – насторожился Черепанов. Никодим стиснул зубы. – Ты мне вопросы задавать будешь? Что с людьми моими стало, объясни! Черепанов перевёл взгляд на десятника. Тот сокрушённо посмотрел на телегу и сказал Никодиму: – Славные хлопцы были. Мы пообщались с ними маленько по прибытии. Потом они потерялись куда-то по своим заботам… В общем, позавчера отряд дозорный их тела обнаружил. Сразу же мне передали. Я поехал на место, чтобы лично во всём убедиться. – Ну, убедился? – желчно спросил иеромонах. – Что там произошло? Переминаясь с ноги на ногу, точно ему было зябко, десятник продолжил: – Мертвы они несколько дней. У каждого в груди – пуля. И нашли их рядом с оброненными ружьями. – Что всё это означает? – Дуэль, – пояснил Черепанов. – Меж ними случилась дуэль. Никодим посмотрел на него, как на умалишённого. – Какая, к дьяволу, дуэль? Между моими казаками? Что говоришь такое! Черепанов пожал плечами. – Ну, сам осмотри и рассуди. Вновь в разговор вмешался десятник. – Я приказал пули из них выковырять. Стрельнули потом из ружей ихних, сравнили… Похоже, одинаковые пули. В общем, ясно, что они сами друг в дружку стреляли. Они зарядили ружья – обрывки от патронов рядышком лежали. Затем разошлись на пятнадцать шагов и одновременно пальнули. Попали оба. И оба полегли. – Дуэль, – печально подытожил Черепанов. – Можем тебе и пули, и ружья показать. Дырки на груди у них осмотри. Никодим призадумался. Даже при всей очевидности признаков в дуэль он поверить не мог. Какой разлад должен был случиться между казаками? Они по единому и очень важному заданию отправились. Опять же – дуэль… Казаки ведь, не французские шевалье, не аристократы, даже не гвардейцы. Подрались бы, если какие несогласия. В крайнем случае один бы другого ночью заколол. Дуэль!.. – Место, где их нашли, осмотреть хочу, – сказал Никодим. В действительности он не желал отправляться к самой мунгальской границе, но нужно было оценить поведение десятника. – Можем съездить, если нужно, – спокойно отозвался десятник. – Только там ничего, окромя голой земли. – Следы чужие имеются? – Никаких. Иеромонах вернулся к телеге и откинул рогожу. Суконные кафтаны и рубахи на мертвецах были расстёгнуты. Никодим заглянул под одежды. Раны у обоих находились на груди, почти в одном и том же месте. Видно было, что в них поковырялись чем-то острым, как и говорил десятник. Никодим укрыл тела. Он многажды видел смерть. Смерть потеряла для него всякую священность и давно не пугала. Она – часть установленного Господом порядка. Но эти мертвецы… Они как будто из этого порядка выбивались. Причина их гибели была загадочна и неестественна. – Где кони? – не поворачиваясь, спросил иеромонах у подошедших Черепанова и десятника. – Не нашлись пока, – ответил десятник. – Отыщутся, думаю, со дня на день. Никодим повернулся и посмотрел приказчику в глаза. Он рассчитывал увидеть там угрозу или предостережение, но Черепанов, похоже, и вправду был непричастен. Или умеючи притворялся. – Вот что, Андрюша, – проговорил Никодим. – Сегодня я снова всех собрать помышляю. Прости уж, недоговорил в прошлый раз. Черепанов скорчил недовольное лицо, но возражать в такой ситуации не стал – видимо, чувствовал за собой некую вину. – Добро, Никодим. Соберём тех, кто остался. – Он погладил пальцами выпирающий подбородок. – С телами что делать? Намеревались-то к тебе везти. – Как что? Готовьте могилы. Хлопцев – в часовню. Отпоём и погребём. Возвращаясь в острог, Никодим вспомнил о вчерашнем разговоре с Иволгиным. Откуда сборщику ясака известно про его опальное положение в Синоде? Об этом наверняка знали в Вознесенской обители. У Черепанова сохранилось множество знакомых в Тобольске – могли рассказать про тот случай, когда Никодим прозевал гнездилище пустосвятов. Много кто мог ведать, невелика тайна. Однако Иволгин своего наушника выдавать не стал. Почему? На пороге башни-избы сидел Стёпка Вишня. Он курил трубку, и дым струился через заткнутые усами ноздри. – Егорку ищешь? – без какого-либо приветствия спросил казак. – Его, – ответил Никодим, поднимаясь по ступеням. – Нет его разве? Сказали, что дома. – Дома, дома, – подтвердил Вишня и вызывающе посмотрел снизу вверх. – Удели-ка чуть времени, отец. Иеромонах остановился, поместив ладонь на рукоять двери. – Ну, чего тебе? – Слышал я, будто ты на Раскосого взъелся? – С чего взял? – Слышал, – повторил Вишня. Всё так же вызывающе осматривая Никодима, он затянулся и выпустил дым сквозь усы. – Оставил бы ты это дело, отец. Не к добру! – Ты что, угрожаешь мне? – поразился Никодим. – Так точно! – игриво подтвердил Вишня и даже мигнул правым глазом. Не зная, чем ответить на такое, иеромонах просто открыл дверь и прошёл в башню-избу. В комнате Бахаря было сумрачно и прохладно. Егорка сидел на табурете возле окна и заклеивал трещину в прикладе ружья. Следы избиения на лице казака давно прошли, и сейчас Никодим разглядел лишь небольшой шрам, тянущийся от левого глаза к виску – он придавал Бахарю какого-то очаровательного лукавства. Казак вроде бы обрадовался его приходу. Продолжая возиться с оружием, он указал взглядом на второй табурет. Никодим присел. Кроме табуретов в комнате появился столик и две настенные полки, где стояли мешочки, посуда и даже дивная берестяная хлебница. – Обзавёлся тут кое-чем. Правильно. В давешний раз стены голые, как потолок, были. – Жизнь!.. – многозначительно сказал Егорка, и подобие улыбки показалось на его лице. – Чего пришёл, отец Никодим? Исповедовать снова хочешь? Сам же Никодим не считал видимые перемены в комнате такими уж правильными. И жизнерадостное настроение казака только распаляло злобу. Там в телеге лежат мёртвые казаки, и никто доподлинно не знает, что с ними приключилось. А тут – «жизнь…». В его деле – сплошные неудачи, топтание на месте и какая-то дьявольская запутанность. В душе у него – разверзшаяся бездна сомнений. А на лице Бахаря – улыбка и очаровательный шрам. – Исповедоваться мог и Раскосому, – сказал он, чтобы сбить с Егорки задор. Тот и вправду, несколько скис и поставил ружьё к стене. Спросил нетерпеливо: – Ну дак чего? Никодим напустил на себя задумчивый вид. Посидел немного, унял досаду в сердце, затем сказал Бахарю: – Умыслил я, Егор, как помочь жизни твоей. Скоро с божьей помощью будешь счастлив. Зазнобу твою, Туяну, законной женою сделаем. В веру её обратим… Не таращись так на меня. Сказал – сделаю. Заживёте как полагается, и детишки заведутся. Открылось мне в молитвах, что Туяна первой станет языческой душой, что обретёт Бога в новой церкви. Поставим храм, освятим, и сразу бабу твою крестим. Следом уже – венчание ваше. Егорка поднялся с табурета и, не зная, что сказать, глядел на иеромонаха. – Понимаю, чем смущаешься, – продолжил Никодим. – По Раскосому она сохла. Но это дело прошлое. Она христианской душой сделается, а Алексий впредь к священству допущен не будет. Грешная смычка их мерзкими чарами держалась – потому и обречена. Ваш же союз благодатью скрепим – до скончания пути земного и во веки веков. Иеромонах тоже поднялся и прошёлся по комнате. – Теперь о том, как Раскосого наказать… Сейчас с тобою пойдём к старосте. Нужно от тебя подтверждение написать, что Алексий, состоя пресвитером, с язычницей прелюбодействует. Вижу, что не по нраву тебе такое, как и всем в остроге, но… Спаситель говорил фарисеям, что даже по их закону свидетельство двоих истинно, и сам двумя свидетельствами заручался – своим и Отца небесного. Вот и мне вторым свидетельством обзавестись нужно. Первое имеется уже, не переживай. – Чьё? – спросил Егорка. – Иволгина. И другие подтвердят. Только я хочу, чтоб ты свою руку к счастью приложил. Подтвердишь – крестим Туяну и тебя с ней обвенчаем. Доверься Господу и мне. Егорка посмотрел на стоящее у стены ружьё, и Никодим вдруг засомневался: правильный ли он подход нашёл к казаку? Тут Егорка ни с того ни с сего упал на колени и склонился перед иеромонахом. – Прости грешного! – запричитал он. – Прости, ей-бог! – Да чего ты? Поднимайся-ка давай! Никодим помог казаку встать и осмотрел его лицо. – Ты чего это каяться вздумал? – Прости, грех за мной. Сидел сейчас с ружьём и всё представлял, как Раскосого застрелю. Шутейно представлял, а оказалось – нет, взаправду пристрелить хотел. Господь вовремя уберёг – тебя послал. Никодим похлопал его по плечу. – Ну ничего, помыслы греховные простятся. Главное, до дел греховных не дошло. Видимо, господь не гневается на тебя, раз так получилось. Давай собирайся! До Лаврентия пройдём. Собрав нужные бумаги, закончив приготовления, Никодим притащился в управу и уже там дожидался прихода остальных. Голову не покидали мысли о погибших казаках. Очень похоже, что приказчик и десятник не врали про обстоятельства кончины. Казаки зарядили ружья, разошлись на пятнадцать шагов, пальнули друг в друга. И оба полегли… Такое могли разыграть против их воли. Взяли ружьё одного – пальнули в другого. И наоборот… Только кому и зачем это понадобилось? Инсценировка дуэли – ещё нелепее, чем сама дуэль. Зачем изображать чёрт-те что, если можно просто убить и спрятать тела? Вспомнилось ещё кое-что. Данилка Кобелев видел, как двое русских мужиков бьются насмерть, а некие иноземцы, держась в сторонке, наблюдают и переговариваются. Один из иноземцев – Мужан. Возможно, тот самый. Сын тайши Эрэхэя… Никодим огладил бороду и невидящим взглядом обозрел комнату. Возникло чувство, будто он ухватился за две отдалённые части чего-то необъятного. И от ощущения этого необъятного всё стало совсем запутанно. Чем более осмысливаешь, тем больше неясность. Так глупец, жаждущий разглядеть солнце, пялится на светило и с каждым мигом видит всё хуже и хуже. Вскоре появился Черепанов с Лаврентием. Затем Феликс привёл Иволгина, и почти следом вошли пресвитер и диакон Павел. Сообщили, что Герасим уже отбыл, и это отчего-то порадовало Никодима. Какой от полусумасшедшего монаха толк? Шаман Писон и то более уважительным свидетелем будет. На этот раз он не испытывал ни злорадства, ни торжества. Все чувства пресеклись голым расчётом и собранностью. Руки сами брали потребные бумаги, взгляд скользил по строчкам, а рот произносил слова. В такие моменты иеромонах как никогда прочно ощущал единство со стоящей за спиною церковью – а значит, и с Богом. Один человек с Богом – уже большинство, причём подавляющее. И никакой крепости против этого не устоять. – По распоряжению, данному мне Святейшим Правительствующим Синодом, а также по доверенной грамоте Его Преосвященства епископа Иркутского и Нерчинского Иннокентия имею право говорить о сидящем тут пресвитере Алексии. И не просто говорить, а вынести во всеуслышание моё судное мнение о нём. Мнение сложилось не на пустом месте, а по проведённому дознанию. И закреплено двумя людскими подтверждениями. Вменяются тебе, брат Алексий, проступки против должности, благочиния и благоповедения. Вверенные тебе люди живут в некрепком смирении и в великом своевольстве. Пономарь твой трижды уличён в утерянии денег из казённого ящика. Паства, которую ты окормлять обязан, часто остаётся без научения и не ведает страха Божьего. От того недосмотра душу попортил отрок Даниил Кобелев. И главное: сам ты живёшь, не как подобает духовному наставнику. И, будучи рукоположенным священником, вступил в блудное сношение с некрещёной братской девкой. Иеромонах прервался, осмотрел Алексия. Тот сидел с непроницаемым лицом и избегал взгляда. Руки скрещены на груди, голова чуть опущена. – Посему повелевается, – продолжал Никодим, – впредь в священное служение не вступать, не отправлять мирских треб, не литургисать, не служить ни часов, ни вечерен, ни утрен. И в ризы не облачаться. Так отселе и до указа Его Преосвященства. Кроме того, острожную часовню я сегодня же запечатываю и все церковные вещи изымаю. Закончив, иеромонах ожидал услышать ропот. Однако вместо ропота комнату и всех находящихся в ней людей сковала тишина. Первым из оцепенения вышел Черепанов. Он положил кулаки на стол, точно взвешивал их на весах, и тихо спросил: – Кто оговорил? – Не оговорил, а раскрыл глаза на происходящее… – поправил его Никодим. – Кто? – твёрже повторил Черепанов. – Доброжелательные православные люди. Егор Бахарь и сидящий тут Яков Иволгин. Есть бумаги, ими подписанные. Приказчик хмуро, но без злобы глянул на сборщика ясака. Казалось, он был удивлён таким поворотом. – А что ты, отец Алексий, скажешь? – спросил Черепанов. Пресвитер наконец приподнял голову. Скрещенные на груди руки расцепились, ладони легли на бёдра. – Твоё решение ведь первоначальное, брат Никодим. Владыка будет судьбу мою решать. – Так и есть, – согласился иеромонах. – Сана я тебя лишать не вправе. Налагаю временное запрещение служить. Как только храм построю, возвернусь в Иркутск и всё в архиерейский приказ передам. – Что же мне всё это время делать? – Не моя забота. Занимайся мирским. Кто я, чтоб тебе указывать? – Нет. – Пресвитер задумчиво поводил головой. – Не пойдёт. Без часовни и служения мне тут делать нечего. И ждать я не намерен. Сам в Иркутск к епископу отправлюсь, на его волю. – Отправляйся. Разве я запрещаю? Никодим нутром ощутил на себе колючий взгляд Иволгина. Повернулся – так и есть: сборщик ясака глядел исподлобья. Мешки под глазами походили на направленные книзу наконечники стрел. – Знаешь что!.. – выдавил Иволгин. – Ловок ты, Никодим, договорённости рушить. – Что же мне делать? – хмыкнул иеромонах. – К столбу его привязать? Иволгин поднялся со скамьи и тяжело прошагал к выходу. На пороге он обернулся и сказал: – Бумага, подписанная мною, – вздор и лганьё. Отказываюсь от свидетельства! Обвели меня, каюсь! Он вышел и хлопнул дверью. Черепанов с похожей на оскал улыбкой огляделся. – Тайные договорённости… – протянул он. – И чего это ты, Никодим, воду баламутишь? – Я баламучу? Да у вас такая муть, что разглядеть ничего нельзя. Я приехал не инакомыслие карать, а нормальную жизнь и порядок создавать. – Вот строй свою церковь и езжай далее! – Свою?! – Послушай… – Черепанов нетерпеливо поелозил кулаком по столу. – Иволгин отрекся от свидетельства. Хочешь, я с Егоркой поговорю, и он тоже от своих слов откажется? Сам тогда свидетельствовать будешь? – И буду! А ты в моей честности сомневаешься? Я пред святым Евангелием присягу давал! – Тут Никодиму стало ясно, что приказчик получает некое удовольствие от буйства страстей. Спокойнее он продолжил: – То, что Яков и Егорка далее болтать станут, мне не важно. Расписки их я получил. – Честно ли получил? – ухмыльнулся Черепанов. Неожиданно поднялся Алексий. – Ты, брат Никодим, об одном забыл. Нужно и к обвиняемому обратиться: сам-то он подтверждает проступки? Если подтверждает, то и свидетельства чужие ни к чему. Никодим хмыкнул, пока не осознавая, к чему пресвитер клонит. Алексий выждал немного и с некой торжественностью, даже с достоинством, продолжил: – Я свои проступки подтверждаю. Всё сказанное тобою – истина. И готов за неё держать ответ. Этого достаточно или подпись нужна? – Покамест достаточно… – пробормотал иеромонах, не веря своим ушам. Раскосый сам подставляет голову? Он почувствовал себя нелепо со всеми этими разложенными бумажками и заготовленными речами. – Тогда я пойду, – спокойно сказал Алексий. – Кое-что из церковных вещей у меня хранится. Вечером принесу в часовню для описи. Он действительно направился к дверям и вышел. Как только пресвитер скрылся, Никодим намеренно пресёк все мысли о нём, потому как они вызывали неразбериху в голове. Нужно действовать как задумал. Раскосого отодвинул, далее – запечатать часовню и как можно быстрее строить церковь. Самому становиться духовным пастырем Тунки. * * * Под церковные вещи приказчик выделил огромный кованый железом сундук. В него упрятали медное кадило, ризы из китайского шёлка, три лампады, укропник, белый столовый плат, пасхальный фонарь без древка, писанное благословенной краской распятие, охапку свечей и книги – Апостол, Требник, Николино житие, Триодь Постная, Шестоднев. На сундук повесили замок и утащили на хранение в казёнку при казачьей управе. Туда же поместили ящик с казной, вынесенные из часовни иконы и крест, снятый Феликсом с крыши. Колокол, по настоянию Черепанова, остался на звоннице, он мог бы пригодиться в случае пожара или нападения. Алексий в сборе вещей не участвовал – передал всё через Мисюру. Сам он явился позже, когда вход в часовню уже заколачивали. – Попрощаться с часовней решил? – спросил его Никодим. – Ну, попрощайся… Утром сходим в казёнку. Расписку тебе напишу о божьем милосердии [18] , что принял. Над острогом густели сумерки. Простиралось пасмурное небо – серое, как душонка теплохладного. Иеромонах и пресвитер стояли плечом к плечу и смотрели на часовню. Кровля, лишившаяся креста, выглядела непривычно и противоестественно. Квадратный собранный «в лапу» сруб казался бесполезным придатком, выпирающим из крепостной стены. Феликс и Мисюра забивали ржавые скобы, скрепляя меж собой дверь и косяк. – Что с нею дальше будет? – спросил Алексий. – Отдадим приказчику под хозяйственные нужды. Он, помнится, склады пороха и свинца хотел подальше друг от друга разнести. – А икона? – Которая из них? – Ты ж понимаешь – Николы Чудотворца образ. В Вознесенский монастырь её отвезёшь? – Пока не знаю, – честно ответил Никодим. – Разумнее тут оставить, для новой церкви. И всё прочее тоже. Феликс и Мисюра закончили с дверью. Подёргали для успокоения ручку и понесли инструменты в кузницу. – Почему хлопцев в часовне не отпели? – спросил пресвитер. – Около могил отпоём, – не поворачиваясь, ответил Никодим. – А когда ты, брат Алексий, к архиерею отправишься? – Никогда. Тут останусь. Иеромонах удивлённо взглянул на него. – Как – тут? Ведь собирался. Архиерейский приказ тебя из сана не извергнет, если покаешься и сношения с девкой оборвешь. Снизойдут до мягкого прещения. Тут Никодиму стало очевидно: пресвитер не покается и не прекратит. Кажется, Раскосый вообще раздумал сражаться. – Мне уже сан ни к чему, – подтвердил его мысли Алексий. – Я и раньше-то священником в должной мере не был. Всегда был неведомо кем. Боялся себе признаться, обманывал сам себя. Спасибо, брат Никодим, что глаза мне открыл. – Чего тогда боролся? Пресвитер посмотрел так, что Никодиму стало не по себе. Во взгляде Алексия явственно читались усталость и вместе с тем снисходительность, терпимость. Так, должно быть, высшие существа взирают на людей, которые по своему неразумению причиняют им вред. – Ты человек учёный и опытный, в божественном писании силу знающий, – проговорил Алексий. – И вместе с тем – глупец. Думаешь, я боролся с тобою? Мне до тебя вообще интереса не было бы, если б ты своим появлением дело не усложнил. – Какое дело? – Ты своё дело сделал, а в чужое не лезь. Запечатал часовню и радуйся. Сказавши это, Алексий направился к Мисюре, который дожидался его около кузницы. Он прошёл мимо диакона Феликса, вроде бы и не заметив его. Никодим смотрел вслед пресвитеру и тщетно пытался собраться мыслями. В душу закрадывалось пока ещё зыбкое и неприятное ощущение – какое-то подобие уязвлённой гордости. Иеромонаху, вопреки всей очевидности, казалось: это не он растоптал пресвитера, а тот его. ---------- Часть III Мунгальский след Часть III Мунгальский след 1 Если кто-то из хонгодоров умирал, не оставив потомства, старики печально заключали: «погасший очаг». И клятва: «Пусть угаснет мой очаг!» была самой страшной клятвой. Туяна считала себя последней искоркой, продолжающей гореть, тогда как породивший её очаг затух. Собственно, имя её и обозначало «отблеск», «лучик» или «самое слабое сияние». Родители нарекли её так, словно предчувствуя свою раннюю гибель. Про предков Туяна знала немногое. Когда-то они жили в большой степи, далеко от зажатой в хребтах долины. Затем степь охватила война, и многие роды, не желая проливать кровь, переселились сюда. Переходы с каждым годом делались короче, возвращения на прежнюю стоянку более частыми. Так незаметно победила оседлость. Перегон скота на летний выпас да возвращение его обратно к зиме – это всё, что осталось от некогда великих кочевьев. Ещё одна искорка, отблеск минувшего. Прадеда Туяны звали Бахаком. Он был знаменитым бегунцом, победителем множества скачек. Его трофеями становились лошади соперников, бараны, сабли, драгоценные камни и котлы с тарасуном. Поговаривали, что и свою жену – прабабку Туяны – он тоже выиграл на скачках. Однажды Бахак состязался с самим ханом Адаем – не менее, чем он, знатным наездником. Заклад на тех скачках был велик, и, к несчастью, именно тогда прадед Туяны проиграл. Он готов был выплатить условленное, но хан вместо заклада увёл с собой его тринадцатилетнего сына. Сын обязан был прислуживать девять лет, однако не менее как через два года он ухитрился обрюхатить племянницу хана и навсегда исчез в степи. Рассвирепевший Адай с воинами нагрянул к Бахаку, и дело тогда едва не закончилось большой кровью… Много лет миновало с той поры, но одно осталось низменным – потомки Бахака отдавали первого ребёнка в семье потомкам Адая. Дети служили, пока сами не обзаводились семьёй и не рожали наследника – то есть нового прислужника. Туяна была последним отголоском этой древней договорённости. Очаг окончательно угасал. Родители умерли от принесённой русскими заразы. У отца не было братьев и сестёр. А мать происходила из рода уриган, все её близкие, если и остались, то проживали в степях за Хамарскими горами – поди отыщи. Туяна отвергала всех женихов, не в силах даже представить, что родившийся от этой связи ребёнок уйдёт прислуживать Писону. Пусть лучше она останется тем, кого называют барлаг . Ничего, обычай иметь рабов уходит в прошлое, русские его искореняют. К тому же Писон и сам когда-нибудь умрёт, а детей у него нет. Затем в её жизни появился Алексий. Они встречались наполовину тайно – не скрываясь, но и не выставляя свою союз напоказ. Алексий объяснял: будучи священником, он не может вступить в брак. К тому же Туяна – язычница, а принимать русскую веру ей запрещает Писон. Так продолжалось около двух лет. Туяна надеялась, что рождение ребёнка всё изменит. На такого наследника Писон не отважится претендовать. А если отважится, этого не дозволит Алексий и окружающие его люди. Однако живот от семени священника не рос – может, этому препятствовали русские боги, а может, духи Писона. Как-то раз она даже отправлялась к удаган – живущей в лесной глуши шаманке. В юрте шаманки висели онгоны – лоскуты материи, на которых красной краской изображались духи-женщины. Все духи-женщины походили друг на друга – огромные головы, стройные фигуры, тонкие, словно хвоинки, конечности, но назначение у каждой было разное. Первым делом шаманка обратилась к Дуде онгон, ведающей вопросами плодовитости. И не получила ответа. Промолчала и Иамаган ижин – «женщипа-мать», и Муруй эрхэ эзии – «искривленная, капризная баба», и прочие духи. Усайтан онгон передала один загадочный звук «ы-ы-ик». И лишь последний онгон, на который не возлагали особых надежд, вдруг заговорил. Ухэхэ бурууги – «онгон телят, обреченных на смерть», передала через шаманку: про потомство Туяны ей ничего неизвестно, зато она видит её любовника – мужчину, которому суждено живьём пройти по «шву небес». И это всё. Вернувшись домой, выждав из предосторожности несколько дней, Туяна поинтересовалась у Писона: что значит «шов небес»? Шаман пояснил: так называют Млечный Путь – след от молока, которое дочь солнца Манзан Гурмэ нацедила из собственной груди и выплеснула вслед своему внуку Абай Гэсэру . Писон спросил, где она такое услышала, и Туяна соврала: во сне. Со временем она смирилась с бездетностью, утешаясь тем, что ею обладает великий мужчина. Может, и она однажды пройдёт с ним по «шву небес» – что бы это ни означало? Каждый раз отправляясь в старый летник, который они с Алексием выбрали местом уединённых встреч, Туяна ощущала дрожащую в сердце тетиву. Это чувство настолько укоренилось в ней, что возникало при одних мыслях об Алексии. В такие моменты Туяну ничего не беспокоило и не страшило. И многоголовые мангысы и мангадхаи, и Гал Нурман с огненным глазом на макушке, и демон Ширем Мината с чугунным кнутом, и жёлтая собака Гуниг, – никто бы её не напугал. И пёстрый хищник Эрен гурехан, всасывающий огромным ртом целые стада, не навредил бы ей. Даже нападки бешеного касака, который однажды остриг ей волосы, Туяна переживала смиренно, предчувствуя, что скоро забудется в объятьях Алексия. Она замечала и перемены в Алексии. Обычно подверженный какой-то тоске, он при её появлении всё чаще улыбался и оживал – несмело, как оживает цветок могойн аман от первого лучика солнца. Какая-то живущая в нём боль на время отступала. Затем в остроге появился другой священник. Поначалу Туяна не придала этому значения. Но, когда священник наведался в гэр к Писону, она поняла: грядут большие перемены. На лице Писона отобразилась тревога, и Туяна понадеялась, что для неё эти перемены станут хорошими. Она предчувствовала, что священник явится снова. Вскоре так и произошло. На этот раз он захотел пообщаться с нею наедине. Долгий разговор на берегу шумящей Тунки и открывшееся во время этой беседы будущее сначала ввергли Туяну в отчаяние. Но после нескольких бессонных ночей она вдруг поняла, что может обернуть всё себе на пользу. Следующим утром она отправилась искать Алексия и застала его дома. – Вчера разговаривала с новым священником, – сказала она возлюбленному. – Он примет меня в вашу веру. Наденет мне на шею человек-крест. Алексий задумался. – А Писон? Он грозился, что не позволит тебя крестить. – Я его не боюсь. Мы с тобой будем вместе, и русская вера нас защитит. Ты знаешь, что священник скоро достроит большой храм? – Знаю. – Он хочет, чтобы после обряда купания я сошлась с бешеным касаком. В этом новом храме он нас об… – Обвенчает… – хмуро подсказал Алексий. – И ты согласилась? – Согласилась. Но сделаю по-своему. Пусть священник примет меня в веру, а вместо касака я обвенчаюсь с тобой. Мы всех обманем. Лицо Алексия сделалось сумрачным. Глубокие морщины легли меж бровей. – Это плохо закончится, Туяна. – Ты не рад? Ведь говорил, тебе нельзя обвенчаться из-за твоего сана. От сана ты отказался. Я пройду обряд купания и надену человек-крест. Препятствий больше не будет. Если ты говорил правду. Ты ведь говорил правду? Туяна ощутила, как что-то страшное и холодное подошло со спины. Алексий не хочет венчаться с ней? Придётся жить с бешенным касаком? Скорее она убьёт себя, чем так. Словно надеясь избавиться от подступающего несчастья, Туяна вцепилась в одежды Алексия и заговорила быстро-быстро. – Знай, что рабыни, служанки или сироты, доведённые до самоубийства, превращаются в злых духов! Они мстят своим обидчикам. И в первую очередь – прежним хозяевам. И я отомщу – сначала Писону, затем бешеному касаку… А ты? Неужели придётся мстить и тебе? Выслушав, Алексий крепко её обнял. Туяна всё ещё удерживала его за одежду, и теперь кулачки больно вдавливались ей в грудь. Вдруг она поняла, что Алексий плачет. – Что случилось? Почему не рад? – прошептала она. – Почему? Почему не хочешь венчаться со мной? – Конечно, рад, Туяна! Я очень рад. Просто… Да, мы обязательно обвенчаемся. Если Никодим не захочет это сделать, поедем в Иркутск и обвенчаемся там. – Я больше не буду принадлежать Писону? Только тебе? – Только мне. Его объятия грозили переломать ей кости, но Туяна не пыталась высвободиться, ощущая вместе с болью и радость. Она потёрлась щекой об мокрую щёку Алексия, и его хватка чуть ослабла. – Придёшь на обряд купания? Он опустил руки и отстранился. – Нет. Пусть проводят без меня. – Почему? Боишься, мой обман откроется раньше срока? Я вида не подам. Могу ласково смотреть на касака, если он будет. – Не потому. Мне неприятна эта часть ритуала. Всегда было неприятно. Не хочу видеть, как это делают с тобой. Туяна удивилась, ведь Алексий сам искупал многих людей. – Наверное, я просто боюсь воды, – с задумчивым видом объяснил он. – Когда-то давно я падал в реку. И… Порою мне кажется, что я утонул в тот день. Лучше было бы, если б я утонул. Шаман говорил: из водоворотов не возвращаются. А я вернулся. 2 Мужскими голосами прогремело: «Приди и вселися в ны, и очисти ны от всякой скверны…» – пение, обязательное пред началом всякого дела, призывание на труды благодати. И семеро прибывших из Иркутска рабочих приступили к возведению храма. Место для будущей церкви Никодим определил на холме, чуть ниже южной крепостной стены, в стороне от обывательских домов – так предписывалось главным образом для упреждения пожара. Слободские люди вызвались самостоятельно выкопать траншеи и ямы под фундамент. Они же доставили брёвна – пятьдесят дерев сырорастущего лесу. Лаврентию как выборному человеку прислали из Вознесенского монастыря «шнуровую тетрадь», в которую он записывал имена доброхотных дателей, а также запечатанный ящик, куда складывались пожертвования. С каждым днём сруб ширился и высился, обозначились главный четверик, алтарная пристройка и притвор. Готовился материал для кровли, лемех для бочки и главы. Приставленный к рабочей артели человек следил за соблюдением «достоинства и приличия в архитектуре», – нынешний архиерей относился к внешнему виду храма очень серьёзно. Раньше, помнил Никодим, по Сибири строили как вздумается; Синод ограничивался одним требованием: не возводить шатры. Теперь вот планы создают, действуют по ним. Сердцем Никодим радовался переменам. Он не жаждал надолго задерживаться приходским священником при Тунке. Но так было нужно, чтоб исполнить миссию. Исполнит – уедет с почётом. Уедет – храм останется после него. Единственное, что омрачало думы и чувства – вновь появившиеся в животе боли. Иногда жгучие, бриткие, как лезвие топора. Иногда ноющие, напоминающие ощущения сытости и голода одновременно. Вдобавок к болям – изжога и кислющая отрыжка. Никодим перебирал в памяти все средства, к которым когда-либо прибегал: мёд, пиво с яичным желтком, молоко с содою, мел, отвар полыни и корней одуванчика, припарки к брюху. Однажды обращался к целителю-голландцу, который кормил его тёртым жемчугом. В результате прекратились боли в голове, коленях, шее, но не исчезла «желудочная чахотка». Когда внешне будущий храм закончили и перешли к убранству, для разрисовки иконостаса прибыл богомаз Пётр – худенький и носастый мужичок, с седой клиновидной бородкой. Как-то он сказал наблюдающему за работой иеромонаху: – Шибко у тебя хворый вид, брат Никодим! Яйца куриные тебе доставляют? – Доставлять, доставляют, но толку мало. Ноет чрево, ничем не унять, проклятое. – А постное помогает? – Когда помогает, когда наоборот. Пётр усмехнулся и, не прерывая работы, добавил: – Был бы я преподобным Олимпием, я б тебя, как он, кистью врачевал! Такие слова, а тем более усмешка, Никодиму не понравилась. – Олимпий с кистью в руках представился, – напомнил он богомазу. – Ангел за него дописывал. И со святыми себя не ровняй. Никодим осмотрел намечающийся иконостас. Подумал: «Скоро сюда повесят химерную икону со Белым старцем, переодетым под Святителя. Церковь ведь решено освящать как Николаевскую». – Скажи мне, Пётр, что слышно из епархии? Владыка сам-то приедет? – Об этом не больше твоего знаю, – буркнул богомаз, недовольный, что его отвлекают. А когда Никодим пошёл к выходу, всё-таки с неохотой отложил кисть. – Погоди… В Синоде тоже кое-что знать хотят. Меня послали. Никодим остановился и проглотил возникший в горле удушливый ком. – Послали?.. За мной наблюдать? – К чему им ты? За делом твоим. Как оно спеет, итоги какие… Я не про церковь ведь, если не понимаешь. – Понимаю, про что… Ты за отчётом послан или помогать? Пётр усмехнулся и снова взялся за кисть, повернулся к иконостасу. – Судя по всему, брат Никодим, помощь тебе требуется. И изрядная. Но я буду веленое исполнять. Не хочу, чтоб шишки твои мне достались. Скажу так: ищи, что должен, и не мешкай. Я ненадолго тут, закончу и уеду. И хворь прогоняй, береги себя. – Постараюсь. Спасибо, что рассказал, брат Пётр. При случае отблагодарю тебя. Вздохнув, Пётр ответил: – Случая такого у тебя не будет, если миссию не закончишь. В начале июля, когда основные работы были выполнены, Никодим отправил в Вознесенский монастырь Феликса. Отправил с посланием, в котором указывал: «церковь по плану ныне устроена, приведена в совершенный порядок, и впоследствии не останется в опустении и небрежении, неприличном для святости храма». Вернулся диакон с ответной резолюцией: «освятить сию Николаевскую церковь в Тунке на новом присланном позднее антиминсе». Это означало, что лично епископ на освящение не прибудет. Антиминс – четырёхугольный алтарный плат, являющийся ещё и дозволением на совершение литургии, – освятят в кафедральном соборе вместе с платами для других возведённых храмов и разошлют. На словах Феликс передал, что освящение антиминсов пройдёт накануне Усекновения главы Иоанна Предтечи. «Усекновение главы! – с досадой подумал Никодим. – Это ж окончания лета ждать нужно. И ещё потом, пока антиминс доставят». Ждать ему надоело. И боли в животе будто подгоняли: успеешь ли дотянуть до результата, не загнёшься часом? Тут ещё этот Пётр выведывать прибыл, следовательно, терпение и на верхах иссякает… Никодим с грустью признавал, что миссия с поиском мунгальцев и их серебра не продвинулась и на пядь. Удалось, конечно, пробить некоторую щель в единстве тункинских обитателей – отодвинуть в сторонку Раскосого. Но сам в образовавшуюся щель пока не протиснулся. А пора бы. Поразмыслив, Никодим решил: нужно крестить братскую девку сейчас, не дожидаясь освящения храма. Егорка Бахарь ещё торопит, заладил: когда, когда?.. Крестить девку, опосля их в церкви обвенчать. А далее, глядишь, и Раскосый куда-нибудь исчезнет. Хотя на последнее надежды мало. Ещё только готовясь отправиться в Сибирь, Никодим уже изучил, как тут крестили братских. Началось всё сто лет назад, едва ли не с первопроходцами. Те попытки оказались малоуспешными. И не только из-за упрямства аборигенов. Противниками обращения в веру становились воеводы и крутившиеся около них чины, ведь после крещения братские освобождались от выплаты ясака, и это несло ущерб казне. Прежний архиерей вынудился подойти к миссионерскому делу серьёзней. К тому времени многие русские в Тунке сожительствовали с братскими, в супружеские отношения не вступали, делали с девками что заблагорассудится: продавали, в зернь проигрывали, сдавали в блудный наём, обзаводились целыми гаремами. Покойный ныне Кульчицкий приложил немало забот к устранению того распутства. Он обязал православных крестить своих баб и рождённых в сожительстве детей, следом – непременно венчаться в храме. Иначе грозил суровой епитимьей со штрафом и лишениями, вплоть до анафемы. Никодим, знавший, как наплевательски относятся в Сибири к разным приказам, был немало удивлён, что многие русские безоговорочно исполнили волю архиерея. Уважали в народе Иннокентия Кульчицкого. И, видимо, не зря – вон, диакон Павел, утверждает, будто мощи архиерея нетленны. Впрочем, недоделано всё, сыро. Крестили многих, освободили от ясака – они и рады, продолжают болванам кланяться. Двоеверие в Тунке сложилось, настоящее мерзкое двоеверие, за которое Господь не раз карал. Что творится – даже русские вслед ваалам пошли! Лаврентий докладывает, что бегают за советами к шаману. Видели бубен, на котором «личина» Угодника намалёвана. Ему, что ли, Никодиму, выправлять всё это? Какое-то время иеромонах перебирал в памяти историю израильтян, вступивших в связь с нечестивыми хананеями, вовлекшимися в идолопоклонство. Бог поразил всех бедствием и передал на восемь лет в рабство месопотамскому царю. Потом израильтяне, конечно, образумились, возопили об избавлении… Что же должно случиться в Тунке, чтоб православные одумались? Как ни размышлял Никодим, а казалось ему, что местное двоеверии неискоренимо, навечно. Следом вспомнились и слова Раскосого: «здесь, в долине, сталкиваются и смешиваются народы, обычаи, верования – и здесь Господь преподносит скрытые дары». Что он тогда имел в виду? Крещение братской девки Никодим запланировал на знаковый для всех день – Николино рождество. Оставшегося времени должно было хватить для наставительных бесед. Трижды он встречался с Туяной, ознакомил её с главными заповедями, попытался научить читать «Отче наш…». Девка внимала, хотя по-русски едва разумела и не могла связать двух слов. Кое-что ей, оказывается, объяснил Раскосый: значение распятия, о духе святом, о воскрешении из мёртвых. Туяна почитала Богородицу, правда, называя её по-поганому – Манзан Гурмэ. Местом крещения выбрали небольшое озеро на старице Иркута. Вода в нём была не столь ледяна, как в речках. В назначенный день, когда на берегу уже собрался народ, а Феликс закончил последние приготовления, Никодим спустился с холма и пошёл к месту. Палило солнце, и иеромонаху самому захотелось с головой окунуться в воду. Минуя улус, он заметил, что кто-то нагоняет его со стороны. Обернулся и увидел Алексия. – Захотел помочь с таинством? – спросил Никодим, останавливаясь. Алексий поводил головой. – Просить тебя хотел кое о чём. Да, думаю, напрасно это. – О чём просить? Что напрасно? Не понимаю. Алексей посмотрел на озерцо, у которого в ожидании стоял народ. – Не крести её, брат Никодим. – Не крестить? Да ты чего? Спасению души не рад? – А ты уверен, что души спасаешь? – Спасаю не я, а Господь. Алексий кивнул в сторону улуса. – Я ведь крестил иных, потом перестал. Они считают это знаком верности русскому царю, не более. В душе остаются прежними. – А ты сам? – спросил Никодим. Алексий не ответил. – Послушай себя, брат Алексий! Строительству церкви противишься, от сана легко готов отказаться. Теперь девку не крестить… Явно сатана ослепил тебя. К отступничеству движешься? Всё, люди меня ждут. Никодим поспешил к озеру. Среди собравшихся были Черепанов с Ванькой, Мисюра, староста Лаврентий и четыре бабы. Несколько братских стояли обособлено, наблюдали. Поздоровавшись со всеми, Никодим принял от Феликса кадило и неуклюже прошёлся с молитвами по песчаному берегу. Прежде чем перейти к оглашению, он заставил девку снять бусы и серьги, которые та на себя нацепила. Туяна смиренно исполняла веления, кивала головой когда нужно, отвечала с резким и забавным произношением: «отреклась», «верую». Потом вдруг окаменела – явился Егорка Бахарь. Казак встал рядом с Черепановым и, кажется, что-то себе под нос насвистывал. Дурное предчувствие заворочалось в груди Никодима. Наскоро прочитав молитву, он помазал девку елеем и повёл в озеро. Вода и тут показалась до ужаса холодной; зайдя по срамное место, Никодим уже не ощущал ступней. – Крещается раба божия Тамара! Во имя отца, – он погрузил девку с головой, вынул, – и сына, – снова окунул, – и святого духа, – третье погружение. Троекратный «аминь», после которого Феликс помог им выбраться на берег. Во время надевания распятия и облачения в белое новокрещеная стояла не шелохнувшись, а Никодима трясло от холода. Потерев себе плечи, он обратился к присутствующим: – Трудно продвигается православие по сибирским землям! Спасаем душу за душой, по одиночке. Трудно, но дух христианского озарения уже носится над шаманскою бездной и всеми её заблуждениями, медленно и незримо животворит её. Первосвятитель насадил, приемникам предоставлено поливать, а взращивает Господь. Да будет единое стадо и единый Пастырь! Торжественно, при всех, Лаврентий вручил братской девке полагаемое нынче при крещении: большой отрез ситца, кирпич китайского чая и полтора рубля. Сородичи Туяны, видно, только этого и дожидались – подошли ближе, приглядывались к подаркам, что-то обсуждали по-своему. А затем, потеряв к происходящему интерес, пошли в улус. Черепанов с Бахарем подошли к Никодиму. – Вижу, храм-то почти завершился, Никодим, – сказал приказчик. – Когда освящение? – Скоро, Андрюша. Как лето почиет, тогда и освятим. – Ниже церкви ещё что-то затеяли? – Дома для клира. Сначала я с Феликсом, а там поглядим. И ещё одну избу заложим. – Никодим поманил рукой крещёную: – Подойди-ка! Туяна встала слева от Никодима. Взгляд её был безропотно опущен. – Вот для них с Бахарем, – пояснил иеромонах. – Обговорили мы венчание скорое. А после этого православным изба полагается, правда, Егор? Бахарь не ответил, только жадно глянул на Туяну. – Слыхал, слыхал, – сказал Черепанов. – И как ты их надоумил? – Как… Про резоны Егора ты знаешь, давно на девку глаз положил. А она… Сколько же ей на потычках у шамана быть? Господь вызволил… Договорить Никодим не успел. Туяна внезапно выступила и с силой плюнула Егорке в харю, затем повернулась и преспокойно пошла в улус. 3 Четвёртый день над долиной висел пьянящий жар. Редкое дуновение ветра – всё равно что взмах веника в бане. Живое – летающее ли, ползающее ли – всё попряталось. Даже комарьё на болотах сгинуло. Двигаясь под раскалённым солнцем, Алексий вспомнил колдуна из мунгальских степей, умеющего свистом вызывать ветер, а плевками – дождь. Сродники говорили колдуну: был бы умнее, ходил бы туда, где засуха, и за плату проливал дождь. Тот отвечал, что при первой же корысти его дар исчезнет – таково условие. Много Алексий повидал колдунов и шаманов за последний год. Однажды отправился с отрядом Иволгина к урянхайцам, чтоб встретиться с мальчишкой, умеющим видеть глазами летящих птиц. Встретился, поговорил. Но в том, что надо, мальчишка не помог. Отойдя от петляющей меж холмами Тунки, Алексий двинулся на север по лесу. Неприметная тропа к летнику была проторена двумя людьми – им и Туяной. Другие сюда не ходили. В те времена, когда отец Туяны построил летник, соболи и рыси едва ли не внутрь запрыгивали. Теперь же зверь перебрался к горам, сторонясь людей, ширившихся пашен и пастбищ. И охотники уходят дальше. Алексий подумал, что и эта тропа вскоре зарастёт – после того как закончатся их уединённые встречи с Туяной. Он повезёт девушку венчаться в Иркутск, а после будут жить вместе. Можно, конечно, испросить Никодима обвенчать их в Тунке, но вряд ли Никодим снизойдёт. Да и церковь ещё не готова. Тропа вела между ёлками, под которыми сине-зелёными кругами пестрел лишайник – словно ведьма выплёскивала туда варево. От многодневной жары лишайник иссох и полопался, как краска на старых иконах. Иглы на елях пожелтели. Едва ли не до сахарного сияния выбелились стволы и сучья валежника на склоне. Дойдя до поляны, Алексий остановился. Летник располагался между двух сосен, укрытый от пекла ветвями. Дверь была приоткрыта. – Туяна, ты пришла? – негромко спросил Алексий. Внутри летника что-то брякнуло, зашуршало. Алексий подошёл к двери и заглянул внутрь. – Туяна… Вдруг кто-то подскочивший сзади с силой толкнул в спину. Алексий залетел внутрь, упал, ударился лбом обо что-то твёрдое. Перед глазами завертелось, мысли померкли… Потом его поставили на колени, руки заломили за спину, начали связывать. Алексий попытался сопротивляться, но его с силой ткнули головою в бревенчатый угол. Пришёл в себя он, сидя на полатях. Судя по всему, в лицо только что плеснули водой, она стекала с бороды на грудь. Алексий хотел утереться, но руки за спиной оказались связаны. Пошевелив кистями, он ощутил небольшую слабину в путах, но не такую, чтоб можно было освободиться. – Здравствуй, Раскосый! Очухался? Перед нем стоял братский охотник Зорголка – лицо смуглое, обветренное, с чёрными взлохмаченными волосами. Правый зрачок сидел в глазу криво и был чуточку больше левого. Позади Зорголки находился его неизменный спутник Тохум, он замер с выражением настороженности в прищуренных глазах. Алексий потряс головою, как лошадь, стряхнул влагу с лица. Фыркнул для вящего сходства. – Чего связали меня, Зорголка? Спутали с кем-то? Охотник широко улыбнулся. Его редкие коричневые зубы походили на кедровые орешки. – Не спутали. Связали, чтоб не убежал. – Так я и не убегу. – Не верим тебе. Врёшь без выпрягу. – Вру? Я? Зорголка толкнул в грудь, и Алексий откинулся спиною на стену. Охотники уселись за столик, где у них стояли кружки и початая бутыль с тарасуном. Пока они разливали и пили, Алексий огляделся. Задвижка на окне и дверь были открыты, через них проникали полосы дневного света. Ещё одна полоска, яркая и тоненькая, била из дырки в кровле. Слева от порога стояли заплечные мешки. Небольшая иконка, некогда висевшая напротив входа, теперь валялась на полу задником кверху. Алексий подумал: «Кажется, чего-то недостаёт… Точно – у Зорголки и Тохума нет луков». – Вы не на охоту? – спросил он. Братские молча переглянулись, снова выпили. – Кого надо уже словили, – развязно сказал Тохум. – А ты лучше молчи, не мешай людям думать. – Нашли место, где думать! И пить в такую жару… Зорголка вскочил, подошёл к полатям и с размаху двинул Алексию кулаком в зубы. – Говорят, русский бог за тебя больше не заступается? Вижу, что так. Он вернулся за стол и жестом указал Тохуму налить тарасун в кружки. Алексий сидел у стены и сглатывал наполняющую рот кровь. «Что с ними сделалось? – недоумевал он. – Сидят, осатаневшие, ждут чего-то. Неужели Туяну?» – Слышь, Тохум! – позвал он. – Ты хоть ответь, почему взъелись на меня? Я ведь твоего брата крестил. Тебе не раз помогал. – Ты крестил, – угрюмо подтвердил Тохум. – Потом его на русской тюремной женщине поженили. Знаешь, почему на тюремной? Потому что обычные за нас не идут. Либо вдовы, либо тюремные. Их нарочно в Иркутск привозят, чтоб за наших выдавать. А они… – Он плеснул себе тарасуна, выпил и замолчал. – Что они? – Моему брату с тюремной подарков надарили. Этот, как его… крестный отец, торговец русский, подарил коня даже. Только через двадцать дней тюремная обокрала моего брата и на коне ускакала. Поймали её потом, обратно привели, но брат мой отказался от неё. И не только он, многие отказываются от тюремных. – Тохум усмехнулся. – Вот я бы не отказался. Если б меня женщина обворовала, я бы её назад принял, а потом убил. В последнем не приходилось сомневаться. Тохум славился жадностью и суровым охотничьим нравом. – При чём же тут я? – удивился Алексий. – Вера ваша виновата. Она нашу жизнь портит. – Мою не испортила, скорее наоборот. Зорголка за столом рассмеялся. – Твоя жизнь кончилась почти, а ты, Раскосый, ею хвастаешься, нас убеждаешь. Алексий снова подумал про Туяну. Надо поддерживать разговор, чтоб она, подходя, услышала и насторожилась. Пускай уж лучше его бьют, чем сидеть в безмолвии. – Давай вот как сделаем, – сказал Зорголка. – Если ты сейчас Тохума переубедишь… Если обратишь в свою веру, мы тебя не тронем. Начинай! Время у тебя, пока тарасун не закончился. Допьем – убьём тебя. Алексий, ничего не понимая, глядел на охотников. Всё какая-то шутка, пьяная забава? Разбитый в кровь рот, связанные за спиной руки и хмурые лица охотников указывали, что нет. Он вспомнил, как два года назад крестил несколько человек. Тогда и Тохум едва не принял православие. Позже выяснилось, что в ночь перед крещением братские отправились к шаману, до утра камлали, выпрашивали духов показать русского бога, ещё что-то… И почти все колеблющиеся отказались. «Может, напьются и лягут без чувств? – подумал Алексий. – Пока они проспятся, можно выпутать руки. Или пришедшая Туяна освободит. Кстати, почему её нет?» Братские выпили, выразительно посмотрели на полупустую бутыль. – Ну так что, Раскосый? – спросил Зорголка. – Срок заканчивается. И нам скучно. Будешь обращать или нет? – Не священник я более, – ответил Алексий. – Креститься или не креститься – сами решайте. – Ну и что, что не священник? Крест носить не перестал. Убьём ведь тебя, Раскосый, не пугаем – убьём! – На всё воля божья. Тохум полез в висящий на шее мешочек с амулетами, выложил на стол какую-то скомканную бумажку. – Вот, – сказал он. – Один ваш священник попадался. Языка нашего не знал, просто оставил это и дальше поехал. «Символ веры», – догадался Алексий. Многие безалаберные миссионеры вручали текст некрещённым и тем ограничивались. – Брат мой знал, что здесь написано, – пояснил Тохум. – А мне всё равно, может, действует заклинание, а может, нет. Скажи, Раскосый, будешь меня убеждать? Алексий покачал головой. – Пьяные вы уже. А за убеждениями к Никодиму идите. Зорголка посмотрел на него совсем мрачно: – Если своей жизни не жалко, мы вместо тебя Туяну убьём. Не обратишь Тохума – убьём ее. – При чём здесь Туяна? – Она тоже человек-крест на грудь повесила. – Сегодня она не придёт. Охотники, взглянув друг на друга, рассмеялись. Снова разлили тарасун, выпили. Жидкости в бутыли осталось меньше половины. – Ну, начинай! – крикнул Зорголка. – Скоро поздно будет. Алексий взглянул на полуприкрытую дверь, на оконце. Что им сказать? Соблазнить подарками, отменой ясака, должностью хорошей – как делают миссионеры? Тохума это разозлит, у него другой пример – брат, лишившийся всего после крещения и венчания. – Русский бог защищает принявших веру, – сказал он. – Господь спасение и защита для верующих… – Снова врёшь! – выпалил Зорголка. – Тебя он не спас. А защита какая? Вы со своими, кто крестится иначе, расправляетесь. А все в одного бога верите. – Крещеные чужими в улусе становятся, – добавил Тохум. – Засул недоволен, когда они вместе со всеми живут. – Ваш засул скоро сам крестится. – Когда крестится, тогда и мы подумаем, – сказал Зорголка. – Что вам надо от меня? – устало произнёс Алексий. – Наденете крест – пить меньше станете. Разум свой и души сохраните. Такой довод устроит? Наполнив кружки, охотники выпили. Зорголка грузно поднялся из-за стола, вынул нож и подошёл к Алексию. – Крещёного если убить, он воскреснет, как ваш бог? Ты воскреснешь? Туяна воскреснет? Алексий промолчал. Он подумал: «Лучше б убили сейчас, пока Туяна не пришла». – Много лжи! Много! – пьяно говорил Зорголка. – Из мёртвых вставать обещают – не встают. Обещают дурное не делать – делают. Воруют, убивают, врут – потом рассказывают священнику, забывают и снова начинают воровать, убивать, врать. Говорят, что верят, – сами не верят. К чему нам всё это? Чем лучше наших богов? С размаху он ударил Алексия кулаком по носу, затем схватил за одежду, подтянул к себе. – Слышал, обещаете врагов любить и всё им прощать. Мне всё простишь? – Не враг ты мне, Зорголка, – пробормотал Алексий, булькая стекающей в рот кровью. И по-русски добавил: – Господь простит. – Это тоже простишь? – кричал Зорголка, тряся за одежду. – Если простишь – отпущу! Он скинул Алексия с полатей на пол. Рывком перевернул. – Ну, простишь это?! Будто сухарь застрял у Алексия в горле… Под полатями на правом боку, нелепо подвернув за спину руки, лежала Туяна. Лицо – восковое, с наполовину прикрытыми глазами и ртом. На животе – тёмное пропитавшее одежду пятно. Туяна была мертва. Несколько мгновений Алексий в ужасе глядел на неё, затем его окатил такой гнев, что забылось всё: кто он и где находится. В ярости извиваясь, он лягался, хрипел, намеревался разорвать путы, но верёвки не поддавались. – Будьте прокляты! – шипел он на русском. – Отправляйтесь к своему дьяволу! Всех убью! – Вот! – сказал Зорголка. – Прощать и любить врагов не умеешь. Всё обман! Он два раза пнул Алексия по спине, следом в висок. Ненадолго пришло забытьё. Алексий лежал, ничего не соображая, потом его привёл в чувства стелящийся понизу дым. Зорголка и Тохум поджигали летник. Алексий попытался высвободить руки из верёвки – не вышло. Он перекатился под полати, оказавшись спиной к мёртвой Туяне. Чуть спустился, вихляя задом, и нащупал на поясе ножны из трубчатой кости. Вынул нож, повертел в пальцах холодное лезвие, подстроил его под верёвку на запястьях. Летник наполнялся дымом, который копился под потолком, в углах, тянулся в приоткрытое окно. Вдруг дверь распахнулась, и внутрь зашёл Тохум. Пригибаясь и отмахиваясь от дыма, он заглянул под полати. – Куда спрятался, Раскосый? Это не спасёт. Тохум схватил Алексия за одежду, подтянул к себе, затем начал расстёгивать на нём пояс с посеребрённой пряжкой. – Тебе уже не понадобится. Алексий разрезал одну из верёвок, но руки почему-то не освобождались. – Тохум! – раздалось снаружи. – Где ты там? Всё горит. – Сейчас, – отозвался Тохум, – забыл кое-что. Сняв с Алексия пояс, он потянулся к Туяне, сорвал серьги, нагрудное украшение с колокольчиками, полез ещё дальше – наверное, чтоб проверить колечки на пальцах. Путы наконец ослабли. Высвободив руки, Алексий схватил нож. Когда Тохум вставал с награбленным, Алексий приподнялся и вонзил ему лезвие в шею у основания черепа – так, как кочевники убивают скотину, чтоб не успела напугаться. Нож Туяны – длинный и узкий – словно для этого и был предназначен. Тохум не успел ни напугаться, ни вскрикнуть. Он упал замертво с зажатой в руке добычей. Летник наполнился дымом и жаром. Огонь заглядывал в щели, с шумом поднимался к кровле. Алексий на четвереньках добрался до выхода, там встал и с ножом в руках проскочил в пылающий проём. По сравнению с удушливой горячкой летника снаружи оказалось прохладнее, хотя совсем недавно было наоборот. До колоты в глазах сияло солнце, синел небосклон. Покачиваясь, Алексий отошёл от горящего летника и огляделся. Зорголка стоял в нескольких шагах от него – рот приоткрыт в изумлении, правая рука будто сама по себе тянется к ножнам. – Не прощу, говоришь? – сказал ему Алексий. – Убью, покаюсь, а потом прощу. Едва стоя на ногах – один от усталости и побоев, второй от выпитого тарасуна – они направляли друг на друга ножи. Пока противоборствовали не люди, а стоящие за ними силы. За охотником – страх, животное желание спастись. За пресвитером – чёрная злоба, жажда мести и полное безразличие к дальнейшей судьбе. Последняя сила одержала верх: Зорголка медленно попятился, затем, поняв, что на него не станут бросаться, повернулся и побежал в лес. Он шатался, несколько раз падал, ронял и подбирал нож, пока наконец не скрылся в зарослях. Алексий глядел ему в след. Казалось, если отступит ярость, тут же окончится и жизнь. Ярость – последнее, что удерживало на ногах, на земле, в этом мире. Позади жарко пылал летник, и так же пылко и шумно жгло сердце, голову, словно огонь уже перекинулся туда. В какое-то мгновение он подумал: не вернуться ли к Туяне? Но воли хватило лишь на то, чтоб отбросить нож, сделать два шага и самому упасть на землю. 4 Зорголку поймали спустя три дня. Сначала дозорный отряд обнаружил его стоянку поблизости от Мондинского маяка, а через час настигли и самого беглеца, намеревающегося удрать в Халху. Преизрядно побитого, крепко связанного, его доставили в острог. Первым делом, получив плетей, Зорголка признался, что на злодеяние был подговорён шаманом Писоном. И не просто подговорён – получил за это четыре серебряных лана, о которых его подельник Тохум не знал. Казаки приволокли из улуса Писона. В юрте у него отыскали другие китайские ланы – такие же, что и у Зорголки. Поскольку Писон отпирался и врал, путь ему наметился один – на дыбу, и Черепанов обещал об этом лично позаботиться. Вся эта история – убиение принявшей православие девки, чудесное спасение Раскосого и причастность шамана, – сильно взволновала Никодима. Не о том ли было дурное предчувствие во время крещения? Не о том ли догадывался Алексий, когда отговаривал от обряда? Вместе с тем Никодим понимал: любые перемены можно обратить во благо. Они ведь с Писоном не договорили. Теперь хорошая возможность разговор продолжить. Отправившись в казачью управу, он испросил у Черепанова дозволения на допрос Писона. – Тебе на кой? – нахмурился приказчик. – Бахарь туда рвётся, едва его сдерживаю, к порядку призываю. Теперь ты… Узнает Егорка – снова канючить начнёт, не отвяжешься. – Егорка – понятно, душу отвести хочет. А меня и порядок, и закон касаются. Православную убили. Первую, что я крестил. А за что убили? Не за принятие ли веры? Черепанов пожал плечами. – Писон её за батрачку держал. Вот и наказал, что ускользает. – Одно другого не исключает. Вижу в этом, Андрюша, ярое сопротивление язычества. Значит, дело церковное. Ты не переживай, никто лучше меня таким не занимается. – Пытать тоже сам будешь? – усмехнулся Черепанов. – Если надо – буду. Уж приходилось… Приказчик поднялся из-за стола и подошёл к оконцу. Медные пуговицы на его кафтане подожглись золотом. – Нам много-то не надо. Только «да» по обвинению Зорголки услышать… Ну, сходи, пообщайся, пока он говорить может. – Черепанов крикнул в приоткрытую дверь: – Ванька, блоха полосатая! Передай караульным, чтоб отца Никодима к Писону допускали. Слышишь? Пыточную устроили в казёнке около кухни. Стёпка Вишня собственноручно смастерил дыбу из двух перекладин, верёвок, кожаных ремней и колеса от телеги. Когда иеромонах вошёл, шаман полулежал на соломе и, кажется, дремал. Он был оголён до пояса, только в портках. Никодим пристроил зад на нижнюю перекладину дыбы, рядом с намотанной верёвкой. – Здравствуй, Писон! Я обещал, что спрос с тебя будет? Обещал, что спину подпортят? Тебе, а не духам твоим. Ты не верил. Шаман открыл глаза, присел. – Не рад меня видеть? – спросил Никодим. – Да, радоваться тут нечему. Проступок твой по моей части. Ты против православия прёшь, крещёных убиваешь. За это сильнее карают. – Не убивал её, – сипло отозвался Писон. – Все знают, что убивал. И на небесах знают, потому я тут и оказался – тебя, демона, разоблачить. То, что ты всё руками Зорголки и Тохума совершил – ещё хуже. Дьявол тоже через посредников действует. Подумать, так ты не только девку жизни лишил, но и души сгубил, двоих на грех подтолкнул. Зорголка свою спасти ещё сможет. Креститься ему предложу, покаяться. Писон презрительно фыркнул, посмотрел мимо Никодима на бревенчатую стену. – А тебе такое предложение, – продолжал Никодим. – Если на вопросы честно ответствовать будешь, под свою власть тебя возьму. Пыток избежишь, от рук казаков ускользнёшь. Согласен? – О чём вопросы? – О том, о чём в прошлый раз недоговорили. Много тайн в долине… Про стойбище мунгальское, например. И снова Никодим заметил, как во взгляде шамана появился страх. – Ничего об этом я не знаю, – отозвался Писон, помедлив. – Знаешь! Тогда в юрте ясно дал понять, что знаешь, только духи не дозволяют. Я дважды повторять не буду! – Ты всегда повторяешься, – ухмыльнулся шаман. Никодим оглядел его лицо с распущенными чёрными волосами, с большими восточными глазами, с бородавками, усеявшими лоб и переносицу. Что за смесь чувств угнездилась в этой башке? Неужто и вправду шестеро духов в шамана влезают? – Видно, разговор этот преждевременный, – вслух признал иеромонах. – Что ж, поговорим опосля мучений. Спустя полчаса приступили к пыткам. Перво-наперво вздёрнули Писона на вывернутых руках. К всеобщему удивлению, он не кричал и даже не взмок – просто висел с отрешённым видом, с чуть закатившимися глазами. «Впадает в шаманскую оторопь», – заключил Вишня и прибавил к виске отягощение – бревно, краем уложенное на верёвку между связанных ног. Провисев около трёх минут, шаман не издал и звука, хотя вроде и находился при памяти. Ему сделали положенную передышку и опять подвесили, на этот раз прибавив плеть. Но и это не развязало Писону язык. Через час всё повторилось, и снова без результата. Ближе к вечеру Черепанов, Никодим и Стёпка Вишня утомлённые и озадаченные сидели в казачьей управе, пили чай с пряниками. – Слышал я, будто такое с колдунами бывает, – проговорил иеромонах, – но сталкиваюсь впервые. Даже удивительно, что раньше Писона не распознал. За хвастуна и обманщика принял. Хватку потерял, дьявола не чую. А раз Писон умеет такое, значит, стоят за ним дьявольские силы, стоят. – Очевидно, и тлеющий веник не возымеет, – предположил Черепанов. – Попытаемся, конечно, но, если Писон под пытками не откроется, придётся признать, что Зорголка его оговорил. – Будем пытать Зорголку? – обрадовался Вишня. – А тебе не терпится его на дыбе посмотреть? Чего Зорголку пытать? Он любое без пытки подтвердит. Надо будет сказать, что оклеветал – скажет и это. Терять ему нечего. Никодим покачал головою. – Шептунам и ведьмам, что не признают вины под пытками, помогает дьявол. Он делает их нечувствительными к боли, и в этом – новое доказательство. – Мы же Писону не сношение с дьяволом в вину ставим, – возразил Черепанов. – В подстрекательстве не признается, значит, отпустим. Лучше подумай, Никодим, как дьявола перехитрить. «Кто же его перехитрит? – подумал иеромонах. – Архимандрит Пигасий, возможно, и смог бы, но не я». Тут Никодиму закралось странное чувство, будто рядом кого-то недостаёт. Того, кто непременно должен участвовать во всём этом. Раскосого – вот кого! – А где Алексий? – спросил он Черепанова. – Давно его не вижу. Горюет? – В кружку с зельем который день глядит. Обезумел почти. Вчера Мисюру слегка побил, который у него штоф отнять пытался. Сходил бы хоть ты до него, утешил по-христиански. «Утешил! – подумал Никодим. – Меня самого кто утешит? Месяцами тут интриги строю, ничего добиться не могу». – Схожу, – ответил он. – Как раз об этом помышляю. Когда солнце опустилось за Тункинские гольцы, осветив на прощанье их гребни, Никодим велел Феликсу прихватить фонарь и последовать вместе с собой к дому низвергнутого пресвитера. По пути иеромонах размышлял: если Алексий отговаривал его от крещения девки, значит, предполагал о печальном исходе. Вероятно, от Писона истекали чёткие угрозы. Возможно, какая-то договорённость меж ними была: скажем, шаман позволяет встречаться со своей батрачкой, но не позволяет её увести. Поведает ли Алексий про это? Пока что пресвитер – самый скверный ответчик в Тунке: либо молчит, либо загадками говорит, либо издевается. Добиться его откровения – всё равно что разговорить булыжник. Но сейчас у Алексия на Писона такой громадный зуб, что поможет разомкнуться устам. Они дошли до покосившийся избушки пресвитера. Попросив Феликса дожидаться снаружи, Никодим постучал в дверь. Ответа он не услышал, потому открыл её и, пригнувшись под низкой притолокой, ступил внутрь. В избе было пыльно и затхло, несло старыми вениками, прокисшим шкурьём. Повсюду стояли берестяные короба, по стенам на крючках висели какие-то тюки, мешочки. «Будто вчера из чума перебрался, да всё барахло приволок», – подумал Никодим. Он разглядел грубо сколоченный топчан. Рогозница на нём была сбита в единый ком, тут же лежала худая подушка с торчащей из дыр соломой. В левом углу избы – печка. Справа – стол с посудой, пустой бутылью и горсткой сухарей. Стояла плошка с плавающем в жиру горящим фитилём. Алексий сидел за столом на лавке. Он дремал, откинувшись к стене. Благородство византийского патриарха утратилось с его лица. Борода взлохматилась, пробор, когда-то опрятно деливший волосы, ныне нарушился. Кожа приобрела покойницкий оттенок, который не прогонялся даже тёплым светом жирника. Сейчас перед Никодимом сидел не пресвитер, а растрёпанный и пьяный ясачный мужик, зачем-то напяливший подрясник. Иеромонах отыскал взглядом табурет, подошёл и уселся. – Эй, Алексий! Разумеешь? Слышать и говорить можешь? – А надо? – отозвался Алексий, не открывая глаз. – О, говоришь! Боялся, что не добужусь. Над правой бровью Алексий примостился комар, не спеша насосался крови и, отлепившись, грузно улетел к потолку. Пресвитер даже не пытался его прогнать, сидел недвижимым. – Тревожатся уже за тебя. Разум, дескать, пропил. Алексий медленно поводил головою. – Чуть разума осталось. Ещё немного – и вышибу его. Кому он тут нужен, разум? – Душу хотя б пожалей. Сгинешь, а пьяницы Царствия Божьего не наследуют. – Ной праведником был, а испивал вина и голым спал… – пробормотал Алексий. Он открыл глаза и встал из-за стола. Неуклюже сходил в угол, принёс оттуда бутыль с перцовой. Садясь, спросил: – Чего пожаловал, Никодим? Увещевать меня от хмельного? Завтра приходи. Жив буду – поговорим. – Тохум и Зорголка тоже пьянствовали, – заметил Никодим. – Не уподобляйся малодушным. Алексий пристально взглянул на него. На мгновенье иеромонах даже испугался: не бросятся ли на него сейчас с кулаками, как на Мисюру? – Тохум и Зорголка – малодушные… – проговорил Алексий. – Считаешь в этом всё дело? – Ну дело не только в них. Писон – главный зачинщик, как ты знаешь. Алексий налил из бутыли в деревянную кружку с отломленной ручкой. Выпил, шумно занюхал сухарём. – Я знаю лишь то, что ты, Никодим, опять допытываться пришёл, – сказал он. – Только этим и занимаешься – допытываешься того, чего знать не должен. – Тебе ли судить, что я должен? А пришёл я и вправду по беспокойству. Приказчик ещё попросил. Говорю же: тревожатся за тебя. – И ты самый первый! – усмехнулся Алексий. – Давай так: выпьешь со мной – поговорим. А нет – убирайся. – Ишь ты, встали кошки вдыбёшки!.. К греху-то меня не склоняй. – Из-за греха и слабости только я пить буду. – Алексий наполнил кружку себе и Никодиму. – А ты по причине недуга своего выпей. Желудок ведь мучает? Вспомни, апостол Павел советовал Тимофею пить вино ради желудка. – То вино с водою, а то дрянь твоя перцовая. – А ты испробуй. Никодим вздохнул. Мелькнула мысль: «Почему бы не выпить, раз таков путь к откровенности Раскосого? Утром поди не забудет о чём выведал…» Подавив искушение, он сказал: – Досадно, если Писон ответа избегнет. В смерти несчастной девы он не меньше Зорголки виновен. А то и сильнее. Хочешь с такой несправедливостью мириться? Жить с этим? Алексий опустошил свою кружку. – Может, я с ним собственноручно расправиться хочу? – проговорил он, утираясь. – Душу извредишь и в железа попадешь. – Снова душу… Нет у меня никакой души и не было никогда. Лишь дупло какое-то непонятное, где Бог и Харги договариваются между собой. Никодим ощутил пробежавший по спине холодок. Он вспомнил, что снаружи его дожидается Феликс, и немного успокоился. – Что говоришь такое? Какой ещё Харги? – Дьявол, по-вашему. – Алексий потянулся к предназначенной Никодиму кружке, опустошил и её. – Что ты хочешь от меня? Зачем пришёл? Придвинув табурет поближе, Никодим положил руки на стол. – Ты меня от крещения предостерегал. Каюсь, не выслушал тогда. Писон заранее грозился, что расправится с ней? Так? Алексий провёл подбородком от плеча к плечу. – Дело не в Писоне было, а во мне. Сущность моя такова – губить ближайших. Вот я и держусь подальше. Мне бы по-хорошему с Туяной расстаться навсегда, а я… венчание ей обещал. Понадеялся, что обойдётся как-то… Не обошлось. – Винить себя – обычное дело. Молись и не поддавайся этому. Подумай лучше, как Писона на чистую воду вывести. Он ведь своей вины под пытками не признаёт. В одурь шаманскую впадает – и боли не чувствует. Какое-то время Алексий сидел, опустив голову. Никодим не мог понять: раздумье это или бражные пары окончательно помутили разум? – Шаманская одурь… – наконец проговорил Алексий. – Он камлал перед пытками? – Кто б ему позволил. – Стало быть, чем-то плотским пользуется, куда «тело боли» переселить. – Как это понимать? – Ну как… от боли так шаманы прячутся. У одних дерево есть. Шаманское дерево – его трудно найти, но, если нашёл – сруби, и делу конец. Другие, посильнее которые, – ещё хуже – в зверя живого ныряют. Но обыкновенно «тело боли» переселяют в идола, куклу, возможно, в человечка рисованного. – Вот оно как… Куда прячется Писон, кому-нибудь ведомо? – О таком не рассказывают. Туяна, быть может, и знала. В шаманских делах помогала ему. Снаружи пошёл дождь, капли тихо забарабанили по кровле. Алексий снова налил себе перцовой. – Оставил бы ты это место, Никодим. – Дом твой? – Тунку. Долину. Острог. – Снова предупреждаешь? Или пугаешь? Пресвитер не ответил – пожал плечами, затем выпил, с хрустом сожрал сухарь. – Из острога мне уезжать рано – в церкви новой ещё послужу, – сказал Никодим и встал с табурета. – А тебя оставлю. Спивайся, если хочешь. Губи душу. Когда он вышел, уже стемнело. Диакон прятался от дождя под ветвями растущей у порога берёзы. – Вот что, Феликс, – сказал ему Никодим. – Проводишь меня – спустись до улуса. Наведайся в дом шамана, в конуру его языческую. Знаешь, что отыскать нужно? Куклу, истукана, изображение человеческое – рисованное или ещё какое. Найди и притащи мне. Если не отыщется – дело плохо. 5 Идол нашёлся. Феликс обнаружил его в земляном тайнике под шкурами и лиственничными плашками после того, как перевернул всё в шаманском жилище. Идол был деревянный, размером с палено. С брезгливостью и любопытством Никодим разглядывал грубо вырезанный лик: две горизонтальные щели – глаза, одна – рот, меж ними протянут длинный и чуть расширяющийся книзу нос, похожий на поникший срамной уд. Сверху на идола была нахлобучена шапка из белого конского волоса. Туловище без рук и ног испещряли тёмные угловатые узоры. Снизу в несколько витков была намотана засаленная тряпка. Отдельно диакон притащил кафтанчик из ровдуги, украшенный разноцветными лентами – одежда эта, судя по размеру, предназначалась идолу. Никодим помнил: скоро шаману предстоит выдержать заключительные пытки. Потому рано утром он без отлагательств завернул истукана в мешок, сунул под мышку и направился в пыточную. Писон спал, уткнувшись лицом в солому. Оказалось, россыпь бородавок украшала не только его лоб и переносицу, но обширно раскинулась по плечам и шее. Портки были приспущены, постыдно оголяя верх ягодиц. Смуглую кожу на спине полосовали свежие следы от плети, которые напомнили Никодиму узоры на теле истукана. Он даже сдержал искушение взглянуть: не прибавилось ли отметин на деревяшке? Усевшись, как и вчера, на нижнюю перекладину дыбы, иеромонах положил мешок с идолом к своим ногам. – Очнись, Писон! Разговор будем продолжать. Шаман повернулся к Никодиму лицом, присел. Выглядел он измождённо: отрешённый взгляд, нижняя губа набухла и обвисла, как у карпа. На правой скуле вздулся большой жёлтый бугор, отчего лицо выглядело перекошенным, а реденькая бородка, казалась, росла не там, где положено. Осмотрев иеромонаха, шаман сказал что-то на своём – выругался, не иначе. – Злобствуй, злобствуй, – усмехнулся Никодим. – Скоро хлопцы придут, продолжат не тебе заплечное мастерство оттачивать. Ты бы, дурень, раньше свою батрачку убивал – может статься, и не висел бы на дыбе. Теперь же отвечаешь не за смерть братской девки Туяны, а за убиение православной Тамары. Господи, сотвори рабе твоей вечную память!.. Повезло грешной душе, к Христу в рай отправилась. Без причастия и исповеди – мученической смертью вознеслась. – Не убивал её, – сказал Писон. – Пожалуюсь засулу, что бьют и мучают напрасно. – Скоро признаешься – значит, не напрасно. И засулы тут не помогут. Православную, повторяю, убили. Писон упрямо мотнул головой: – Не признаюсь. Не в чем. – Ну, это мы поглядим. С кухни потянуло запахом ржаной каши, которую Агафья готовила на завтрак караулу. Никодим склонился, вынул идола из мешка и показал Писону. – Узнаёшь деревяшку? С трудом подняв руки, Писон откинул с глаз растрёпанные чёрные волосы. – Онгон. В него духи прячутся. – Нет! – Никодим бросил идола на солому. – Ты в неё прячешься, чтобы боли избегнуть. Долго в ней сидеть не можешь. Сейчас вот вижу: между пытками больно тебе, вертлюги вывихнутые ломит, спина горит. Сегодня тебя к огоньку приложат – взаправду запылаешь. – Это онгон. У многих есть. – Заладил: онгон, онгон… Знаю ваши колдовские уловки. – Ничего ты не знаешь. – Шаман слабо усмехнулся. Никодим склонился, поднял идола и повертел его в руках. – Ну, может, и ошибся… Раз так, пойду тогда безделушку эту в печку брошу. А поговорим позднее, когда тебя по-новой подвесят. Он направился к выходу, но шаман его окликнул. Никодим остановился. – Что, не сжигать? Правду говорить будешь? Писон долго не отвечал. Во взгляде его появилась злоба, затем страх, после – обречённость. – В онгон не я прячусь – духи… – пробормотал он. – Худо будет, если его сжечь. – Снова врёшь! Впрочем, мне плевать, ты или духи. Пусть хоть весь улус туда залезет. Сожгу деревяшку, коль говорить не будешь. – Хорошо. Обещай онгон вернуть. – Запираться не станешь – положу его туда, где взял. И никто об нём больше не узнает. – Никодим вернулся и сел на прежнее место. – Может, и выпутаешься, Писон. Может, и не признают вины за тобой. Я ни мешать, ни помогать не стану. А Зорголку – душа его чёртова! – пусть хоть колесуют. Поделом. Чтоб шаману сделалось спокойнее, Никодим сунул идола обратно в мешок. Вообразил: вот бы у каждого на земле были такие истуканы, а знал бы об этом он один. Сколько б дел можно было исполнить, каких невиданных высот достичь!.. И тут же испугался: сатана ведь гордыню в душе разжигает! Нужно в сто крат осторожнее быть, когда с колдовством дело имеешь и идолов касаешься. Он бросил мешок и оглядел шамана. – Мёртвые звери и скот в овраге. Для чего эта дикость? Писон сокрушённо покачал головой. – Правду говорят про тебя, русский шаман. Ты приехал портить и ломать. – Кто такое говорит? – Все. Мы тут спасаемся, изо всех сил, а ты явился и губишь. Никодим сдержал поднимающееся негодование. Он наступил на идола в мешке и пристально взглянул на шамана. – Препираться с тобой не собираюсь. Не ответишь – пойду обещанное исполню. Ещё приказчику и его людям о нашем разговоре поведаю. Они тебя трижды сильнее запытают. Егора Бахаря к тебе допущу. Вообрази, как у него руки чешутся!.. Не зли меня, Писон! Чего ты с этой скотиной упёрся? Боишься кого-то? Раскосого? Черепанова? – Людей не боюсь, есть кое-что пострашнее, – примирительным тоном ответил Писон и опустил голову. – Говори!.. – То, что находится здесь, в долине, уже принесло много бед. А говорить о нём – и даже думать! – значит, новые беды рождать. Нельзя об этом говорить, но ты всё хочешь, принуждаешь. – На ваши суеверия мне плевать. – В онгона же моего поверил. Веришь во многое, русский шаман, многое знаешь. – Не называй меня так. В последний раз предупреждаю. Никодим ощутил, что разговор движется по какому-то кругу. Как ни допытывайся – всё ускользает. Может, Писон медленно околдовывает его? – Мёртвые твари в овраге, – напомнил иеромонах. – Это жертва? Откупаешься ею от кого-то? Сам убеждаешь меня, будто говорить нельзя, а разговор-то затягиваешь и затягиваешь. Давай уж скорее покончим. Шаман покорно кивнул. – Ну, что такое бедовое в долине? – спросил Никодим. – Очень-очень плохое. Сейчас оно есть, а раньше не было. Такое должно жить в глубине нижнего мира, а не по земле ходить. Сахалары, якутские племена, его абасом называют. Он душами людей питается, насылает болезни и беды, подбивает человека на дурное. На самое дурное. – При чём тут сахалары? – Абас – их злой дух. – Вы их поделили, что ли? – У нас он никогда из нижнего мира не выберется, а у них – может. «Противостояние дьявольским козням – щит веры, пояс истины, броня праведности, шлем спасения и меч духовный… – проговорил про себя Никодим. – Эти же дикари нечистого жертвами задабривают – всё равно что кормят. Ладно шаманы – Раскосый-то куда!» – Священник Алексий ведал об этом? – Ведал. Он, часовня и Никола-икона останавливали абаса. И жертвы мои… Иначе бы здесь живых не осталось. Шиповник – тоже защита. – Это я понял. А приказчик Черепанов? – Алексий ему что-то рассказывал. Точно не знаю. Никодим посидел в раздумьях. Какое ему дело до якутских демонов? Пусть полукровка и шаманы разбираются. Помыслить, то даже на руку: больше суеверий и страхов среди аборигенов – больше из них к церкви и богу потянутся. Он ведь и сам иночество принял, перепугавшись сатанинского. Решив обдумать всё это позднее, он спросил Писона: – Теперь о важном. Про мунгальцев потерявшихся что мне скажешь? Где их стойбище искать? – Когда-то севернее улуса располагались. Затем на запад отправились. – То и без тебя известно. Куда на запад? Писон устало помотал головой. – Не знаю точного места. – Опять тебе пытками грозить? Про мунгальцев – последнее и главнейшее, что знать хочу. А не получу ответа – преисподнюю тебе прямо здесь устрою. – Откуда мне знать? Я редко выхожу. А духи про мунгальцев запрещают спрашивать и говорить. – Почему? – Дурное это. К беде приведёт. Никодим пристально оглядел Писона. Похоже, шаман не врал, но и не рассказывал всего целиком. – У вас чего ни коснись – всё к беде… Слушай меня, Писон. Если ты или твои духи не помогут мунгальцев отыскать – всем хуже будет, а в первую очередь тебе. Про скот, тобой убиенный, тоже всем поведаю. Спрашивай хоть у духов, ежели надо, а ответ мне дай! Внезапно в голове у Никодима пронеслось: чем он сейчас отличается от православных казаков, бегающих к шаману за волхованием? У духов же ответа испрашивает! В бесовство окунается! Пока он раздумывал, как быть дальше, Писон заговорил: – Духи больше года назад запретили нашим людям кочевать по одному из путей от Урда-Гол к границе. Поэтому там давно не ходят – место тайное и плохое. Может, люди Эрэхэя там? – Что за путь? Который ещё? – Через Хойто-Гол – северную долину по-вашему. Никодим припомнил карту, составленную после поездки к Мондинскому маяку. Тогда он наметил, что от Туранского караула к границе ведут два пути: один юго-западом, бродами через Хала-Угунь и Иркут, другой – тот, которым они с Черепановым отправились – лесом, вдоль правого берега Хала-Угунь. Последняя дорога хоть и была диковата, зато прямее первой. Теперь выясняется, есть ещё третий путь – севернее, мимо целебных источников и ванн. – Зачем ходить так далеко? – спросил Никодим. – Крюк ведь делается. – Путь дальний, зато брод только один, – пояснил Писон. – Когда реки поднимаются, это важно. Тут иеромонах отвлёкся на раздающиеся снаружи крики. Кажется, вопил дозорный на башне. Ещё какие-то бабы голосили… Вдруг громко и неспокойно зазвучал колокол. Били набат. – Что-то стряслось. – Никодим обеспокоенно поднялся. – С тобой, Писон, мы позже поговорим. И никому – слышишь, никому! – ни гу-гу, что я про мунгальцев выпытывал. Онгон твой пока у меня побудет, для верности. Он снова сунул завёрнутого в мешок идола под мышку и вышел из казёнки. И тут же заметил поднимающийся из-за южной стены дым. – Что горит? – спросил у стоящего неподалёку караульного. – Церква твоя, кажись, – просто ответил тот. Никодим кинулся к проездной башне. Снаружи увидел бегущих от реки людей с вёдрами, а затем и пылающий храм. Пока горела обращённая к реке стена, но пламя быстро распространялось ввысь и вширь. Сразу было понятно: здание уже не спасти. Люди старались, чтоб огонь не перекинулся на кустарник и на лежащие ближе к острожной стене древесные материалы – их заготовили для возведения избушек. Трое раздетых до пояса казаков хватали лопатами землю и швыряли в огонь. Их потные тела блестели, обтекали, словно от жара вытопилось сало. В сторонке, неистово крестясь, на коленях стоял Лаврентий. Пламя трепыхалось всё сильнее и выше. Вскоре оно охватило кровлю, обрушило её внутрь. Огнём кашлянули проёмы – дверной и оконные. Взметнулось облако гари. Люди уже не подходили близко – дожидались, когда огонь приутихнет. Гасили лишь разносимые ветром искры. – Тут говорят, вроде кто-то из артельных внутри дрых. – Это произнёс Черепанов, стоящий, как оказалось, позади Никодима. – После проверим, сгорел или нет. Если что-то от него останется. Никодим взглянул на приказчика через плечо. – Отчего загорелось, знаешь? – Артельные рядом под навесом ночевали, костёр жгли. Им велели затушить, но, видимо, плохо затушили, на дождь рассчитывали. Утром угли ветерком раздуло, ну и… Стружка с опилками вспыхнули. Вот так вот… Обидно, ведь и пьяными не были. Никодим, не зная что сказать, глядел на охваченное огнём здание. Церковь горела! Даже помыслить о происходящем было страшно. Да, освятить её не успели, и службы не проводили, но внутри уже был иконостас, алтарь, утварь… Артельщик ещё какой-то, оказывается, спал. Дурнее не придумаешь. – Что за проклятие! – проговорил Никодим сквозь зубы и тут же вспомнил услышанное от Писона: «…говорить о нём – значит рождать новые беды». Захотелось швырнуть зажатого под мышкой идола в огонь. Так бы и сделал, если б обычная изба горела, а не церковь. Плевать, что после этого с Писоном станет. – Во сне поди угорел артельщик, не мучился, – продолжал Черепанов. – Ответь, Никодим, будет ли сожжённое тело после Судного дня воскрешено? Отчего-то у иеромонаха сложилось впечатление, что приказчик насмехается над ним. «Что за проклятие! – уже про себя повторил он. – Всё, что месяцами создавал, рушится. Дальше-то как? В Вознесенский монастырь с опущенной головой возвращаться или строительство по-новой затевать?» Не сказав Черепанову ничего, он пошёл от догорающего храма к слободе. Обходил людей, избегал взглядов, бездумно удерживая под мышкой шаманский онгон. Вдруг увидел артельщиков. Трое – чумазые и усталые – сидели на земле, один – лежал. Иеромонах подошёл к ним, спросил: – Правда ли, что живая душа внутри была? Мужики закивали патлатыми башками. – Из ваших кто-то? Никодиму ответили: – Богомаз Пётр. 5 Чёрные останки пожарища, хмурые лица служилых и слободских, боли в животе, даже пасмурное небо, третий день роняющее влагу, – всё напоминало Никодиму о незавидном положении, в котором он оказался. Ни о какой духовной власти в Тунке теперь и думать было нельзя. Его едва ли не пособником сатаны считают. Часовню запечатал, а вместо обещанной церкви – головёшки. Иконы не сберёг. Единственная крещённая им девка немедля погибла. Бывший пастырь – отец Алексий – лишён права священнодействовать и в скорби спивается. Неровен час, что и его бог приберёт. Горе-артельщиков отправили на разбирательство в Иркутск вместе с закованным в железо Зорголкой. «Как только они прибудут, – размышлял Никодим, – недруги мигом известят Синод о всём случившемся, там в три короба прото-инквизитору наврут – на вражеские рты пуговицы не нашьёшь. Если наверху укрепятся во мнении, что ты хватку потерял – а это по всем вероятиям и случится – падать тебе будет больно, брат Никодим! Сейчас, пока ещё миссия окончательно не загублена, нужно искать мунгальское серебро. Самому и спешно». В таких раздумьях иеромонах прохаживался по слободе. Люди сторонились его, избегали разговоров. Минуя дом Лаврентия, он остановился, заметив сидящего на перилах ворона. И вдруг, точно от Валаамовой ослицы, услышал от твари человеческую речь: – Бесы в воду – пузыри вверх! – проскрипел ворон и, мигнув полупрозрачной перепонкой, добавил: – Пипки табацкие! «Бездымка, – вспомнил Никодим, – прирученная птица старосты. Та, которая палец с перстнем в клюве притащила». Ворон, оттолкнувшись от перил, взлетел. Улетая, он прокричал что-то уже на своём, вороньем. Скрипнула дверь, и на пороге возник слободской староста. На нём была рубаха с заштопанными локтями и заправленные в сапоги шаровары. – Здравствуй, отец Никодим! Ко мне идёшь иль мимо? – Думу нагуливаю. – А мне с тобой поговорить надо. – О чём? – Как о чём? О храме сгоревшем. Дело-то всамделе скверное. Ни часовни, ни церкви не осталось. Что дальше будем? Может, часовню того – назад? – Заново построим, не переживай. Не впервой такое. Как виновных определят, так других артельщиков сюда отправят. А может, и тех же самых. Пожар дело такое. Лаврентий удовлетворённо покивал. Будто бы с благодарностью глянул на небо. – На том же месте построим? – спросил он. – Не осквернено оно, как считаешь? – Подумаем, Лаврентий, время есть. – И насчёт отца Алексия подумай. Кажется, от пьянства рассудка лишился. – С чего ты взял про рассудок? Староста приблизился на шаг, склонился через перила. – Вчера заметил, как он опять к летнику сгоревшему идёт. Поначалу думал, что молится там, девку поминает. Но потом в душе засвербело, засомневался – на походку его глядя, что ли, не знаю. Почувствовал! – И что? – Пошёл за ним тайком, пробрался через лес, гляжу из зарослей: поляна около пепелища, Алексий на ней с луком стоит, целится в дерево и стреляет. Долго наблюдал, а он всё пускает и пускает стрелы. Знаю, никогда он таким не занимался, а тут – вот. В охотники, что ли, собрался или в воины? Никодим пожал плечами. – Кто его знает, может, и вправду сдурел. Вино скорбь на время утоляет, а после – множит. – Когда стрелял, вроде и не пьяным казался. Ловко так у него получалось. Приловчился, наторел. – Ну так и спроси его самого, чего он за лук схватился. Может, злобу из себя прогоняет. Лаврентий обтер подбородок рукавом, задумчиво скосил глаза. – Думаю: если тайком упражняется, то и разъяснять всякому не станет. Иначе бы не прятался, а в открытую по избе своей стрелял или в улусе с братскими, правильно? Может, он в Писона хочет стрелу пустить? Писона ведь наказывать не стали, а надо было б, всамделе. – Наказывать иль нет – не тебе решать, – проговорил Никодим. Он вспомнил писанное Черепановым: «Для подлинного розыску допрошен улуский шаман Писон, что по словам братского охотника Зорголки обвинён в подстрекательстве убиения. Трижды подыман на дыбу, однако вины за собой не признал. Он же приложен к огню и всячески стращён, но повторил свои прежние речи. После расспросу освобождён и признан напрасно оговорённым». – Хорошо б его к священству вернуть, пока душа не пропала, – сказал Лаврентий. – Напрасно ты Алексия от литургий отверг. Когда-то ведь его архиерей богоотмеченным считал. – Когда-то и сатана прекраснейшим из ангелов был… Ответь лучше вот что: собранные средства честно хранишь? В тетрадь вписываешь? Лаврентий рьяно перекрестился. – Что я, антихрист? Как на духу! Всё храню и вписываю, можешь проверить. Только вот давно не приносит никто пожертвований. Храм сгорел, так иные даже назад отнять пытались. – Он повернулся и показал кукиш одному из домов: – Вот вам, а не назад, окаянные. Никодим огляделся с беззаботным видом, а сам сглотнул вязкую слюну. – И ещё одно дело пустяшное. Дорогу через Хойто-Гол знаешь? Покажешь мне путь? Лаврентий распрямился и подался назад, словно увидевши змею. – На кой тебе, отец Никодим? – Дела миссионерские… На улусы ещё разок взглянуть хочу. – А-а… Но в этом не помогу, извини. Граница имперская нынче на замке, и приказчик шастать рядом запрещает, да ещё тайными тропами. Таких шишек набить обещал, если кто попадётся! – Ничего, со мной не набьёт. – С тобой то – да, а после… У меня должность выборная, не забывай. Лучше из братских кого найми. – Этим туда духи запретили ходить. – Тогда лучше с Черепановым договорись, пущай добро даст и хлопцев своих. «Черепанов хлопцев даст, не сомневаюсь, – подумал Никодим. – Только с хлопцами этими или сгинешь, или вернёшься в телеге под мешковиной». Попрощавшись со старостой, он побрёл домой обедать. Агафья, вопреки всем предписаниям, приготовила кислые щи и шаньги со сметаной. Потрапезовав, иеромонах ещё долго прислушивался к нутру: не разболеется ли? На этот раз желудок повёл себя мирно. Отдохнув немного, Никодим снова сел за стол и подозвал диакона. – Вот что, Феликс. Предстоит нам дело важное. Сами на поиски мунгальцев поедем. Место, кажись, знаю. Диакон уставился на него с плохо скрытым недоумением. – Отчего же команду воинскую не вызвать? – Оттого, что время уходит, а за полу его не удержишь. Чует моё сердце: если команда прибудет, то уже по нашу душу. Ты знаешь, кем иконописец Пётр был? – Кем? – Предупреждением для нас последним. Теперь он в пожаре сгинул, и неизвестно что обо всём этом подумают. И раньше полагал, что судьба моя на волоске висит. А сейчас волосок, считай, оборвался. Отлучили нас от Тунки, Феликс, весть только об этом не дошла. И пока она не дошла, мы сами найдём мунгальцев. Я их стойбище глазами увидеть должен – чтобы наверняка. – Иеромонах помедлил и неожиданно для себя осознал, что держится пальцами за мочку уха, как архимандрит Пигасий. Убрал руку. – Мысль ещё почти крамольная… Думаю самостоятельно серебро мунгальское вернуть. Такое нас спасёт и возвысит. – Отдадут ли? – Постараемся. Мунгальцы по соглашению с Жолобовым обязаны остаток воротить и благополучно на родину убраться. Срок укрывательства миновал давно… А у меня грамота доверенная от нынешнего вице-губернатора есть. Андрей Григорьевич заинтересован, чтоб всё тихо прошло, без войны. Грамота, имеющаяся у Никодима, предназначалась в первую очередь Емельяну Сукину, который с казачьим отрядом обязан был опекать мунгальцев. Только остался ли этот отряд, иеромонах сомневался. А если казаков след простыл, придётся уславливаться с самим тайшей. Тут имелось ещё одно препятствие. По договорённости, тайша, прежде чем отдать серебро и откочевать в Халху, должен получить своего сына, взятого аманатом. Может, Мужан уже вернулся к родным, если это его в долине видели? Если не вернулся – дело скверное: безвинная гибель аманата у всех издревле паскудством считается. – Как думаешь, Феликс, – спросил Никодим, – почему наши хлопцы тогда друг друга поубивали? Диакон опустил голову, будто искал подсказку под столом. – Думаю, из-за серебра поспорили. Делить его меж собой заранее начали. – Им же про серебро не говорили. – Проведали как-то. Может, по беседам нашим догадались. – Вот и я об этом… – признался Никодим. – Когда рядом много серебра, люди с ума сходят. Никому довериться нельзя. Только за нас с тобою поручиться и могу. Подготовь всё в дорогу, Феликс. Завтра сборы, затем – в путь. * * * Целебные ключи, называемые братскими аршанами, пробивались из-под земли ещё около Турана, а выше по Эхэ-Угунь, где река выпадала из ущелья, их насчитывалось более дюжины. Проистекали они будто бы из глубин преисподней: воды бежали горячие, за версту разило серой и прочей дурнотой. Вдоль реки стояли летники и войлочные юрты братских, съехавшихся лечить хвори. Иные обходились без жилищ – селились прямо под деревьями, что Авраам у Маврийского дуба. В основном лечились самым примитивным способом – вырывали ямы по течению источника, выжидали, пока отстоится вода, и, бесстыдно раздеваясь донага, в ямы погружались. У тех, кто посостоятельнее, ванны были обложены деревянным срубом, а поверху устраивался русан – конусообразный шалашик. Шалашик этот предназначался для защиты, но не от любопытных глаз, как могло показаться, а от прохладного ветра, который озноблял намокшее и разогретое тело. Выбирались из русана братские всё также голышом. Тут и там возвышались каменные кучи-обо, выражающие почтение духам. Разноцветным тряпьём пестрели деревья. Кое-где на ветвях колыхался конский волос – приношение от имени лошадей. Да, сюда же на священное место приводили и скот, поили его, обливали, вылечивали от всяческих паршей, ссадин и кожных недугов. Никодим с Феликсом остановились в братской юрте, расположенной чуть в стороне от остальных. Её хозяин, с радостью принявший плату, сам отказался ночевать внутри и заходил, только чтоб поддержать очаг и приготовить ужин. Он плохо говорил по-русски. Однако при помощи некоторых слов и жестов объяснил: живёт он тут один, потому как собирается идти в горы к особенному аршану, исцеляющему мужское бессилье. Жена у него умерла – в реке утопла – а свободные женщины, прознав о постыдной немощи, идти к нему в юрту не хотят. Вот и надеется на помощь духов и полезность воды. – Что будешь лечить ты? – поинтересовался братский у Никодима. И, вопрошая взглядом, стал тыкать себе в разные части тела, глаза, затылок. Кожу на предплечье оттянул пальцами. Похлопал по коленкам. Рассмеявшись, Никодим указал на свой живот. Он и в остроге объяснил, что отправляется бороть желудочную хворь. Братский с сокрушённым выражением на лице покачал головой: здесь такое не лечат. И, указав куда-то на восток, а затем уже на свой рот, сказал: – Зуун аршан. Тут – нет. Никодим не расстроился. Он и не помышлял пить из источников, в которых братские мокнут голышом, а кругом валяется конский да коровий шевяк. Вечером при свете очага и лучины они развернули на шкуре карту, придавив края камнями. Никодим уже обозначил место с источниками и дорогу, ведущую к границе через северную долину. Подробности пути он, конечно же, не знал, потому написал лишь «по плоскогорью» и поставил вопросительный знак. – Где-то на этом участке от ключей до урочища Нур-Хутул мунгальцы и скрываются, – пояснил он диакону. – Все мои раздумья, Феликс, указывают, что Эрэхэй откочевал от острога, пошёл вдоль гор и нырнул сюда. Укромий в этих местах немало. Но и мунгальцев тьма, такую уймищу мы никак не пропустим. Хоть следы да отыщем. – Каким ещё путём они могли бы отсюда выбраться? – спросил Феликс, разглядывая карту. – В Халху – никаким. Есть путь через горы – вверх по Эхэ-Угунь, затем по её левому притоку – Звенящей. Так братские кочуют в Аларское ведомство. Спускаются туда по Китою или по Белой, коротким путём, в обход Иркутска. Только на кой мунгальским номадам туда переться? – А местным туда для чего? – Некоторые на работу нанимаются. Совсем бедные детей своих в крепостные продают. Сейчас не об этом. – Никодим указал на обозначенный пунктирной чертой серверный путь к Нур-Хутул. – Когда-то братские этой дорогой к границе шастали, затем им духи запретили… Шаманы, точнее. Говорят: земли тайные и плохие. Что бы это означало? – Может, кладбища там? Иеромонах поводил головой: – Эти, вопреки предписаниям, кладбищ не заводят. Хоронят где попало, в любой отдалённой глуши. Тутошние братские хотя бы закапывают мертвяков или камнями обкладывают. Прочие так на прокорм зверью и птицам выставляют. Господи, прости неразумную дикость! Испив поданного чаю, коим оказался вовсе не чай, а отвар лиственничной коры, приправленный солью, молоком и мизерным количеством муки, Никодим и диакон улеглись спать. Хозяин юрты обязался разбудить их с рассветом и подготовить лошадей. Тщетно иеромонах пытался уснуть. Мешали шум реки и храп Феликса. Мешали думы. Память мешала. А когда сон ненадолго пришёл, в нём снова летела мёртвая синица с растопыренными крыльями. Ночью Никодим поднялся, накинул халат поверх исподнего и вышел из юрты. Звёзды казались крупными, как брусника. У некоторых жилищ догорали костры. Розоватый свет проникал через дымовые отверстия. Серебрились перекаты на Эхэ-Угунь. За рекой, перекрывая полнеба, бугрились сопки. Слева в роще, недалеко от стоящих лошадей, Никодим разглядел фигуру человека, который сидел, прислонившись спиной к дереву. Это был не хозяин юрты и, кажется, вообще не братский. Просторные одежды, длинные волосы… Никодим подошёл и обомлел. Под сосной сидел пресвитер Алексий. «Не мерещится ли? – подумал иеромонах. – Может, я сплю по-прежнему?» – Вышел… почувствовал, – произнёс Алексий. – Правду про тебя говорят: чувствуешь, когда дьявольское рядом. – Где это говорят? – Иконописец Пётр незадолго до гибели поведал, будто слава у тебя такая. Никодим приблизился к пресвитеру и оглядел его сверху. Тот продолжал сидеть. – А дьявольское… это ты? – Отчасти. Наполовину с божественным. – Ишь ты!.. Разве возможно такое? Алексий пожал плечами и поднялся. – Не знаю, брат Никодим. Может, ты мне потом разъяснишь. К Никодиму сзади подошёл конь, ткнулся мокрыми ноздрями в ухо. Никодим повернулся и погладил его шею. – Почему ты здесь, Алексий? Зачем пришёл? – Помочь тебе и спасти. Если вы завтра с Феликсом по северному пути к границе направитесь – не уцелеете. Если со мной пойдёшь – покажу, что ищешь. – А что я ищу? На ванны прибыл. – Мунгальцев беглых ищешь, не притворяйся. По их душу ты в долину пожаловал и без них не уедешь. Так мне сказано было. – Кем сказано? Пресвитер не ответил. Он стоял, повернувшись к Никодиму в профиль, и разглядывал реку – в этом месте широкую, щедро напичканную камнями. – Отчего решил помочь мне, брат Алексий? Я ведь добра тебе не делал. – Позже поймёшь, когда мунгальцев отыщем. – А Феликс?.. – Отправь его обратно. Иначе худо будет. А коня мне оставь, я из Турана сюда пешком шёл. Никодим постоял в раздумьях. Откуда бывшему пресвитеру снизошло про миссию? Снова ангел являлся? Или бесы нашептали? – Ну хорошо, раз ты знаешь… – проговорил он. – Тогда полагаюсь на тебя. Утром Феликса в острог пошлю. А пока… Пойдём, заночуем в тепле. Алексий повертел головой: – Тут, под деревом, останусь. 6 Птицы ещё не приступили к пению. В утренней мзгле шумела лишь река, да низкие неподкованные лошади стучали копытами по каменистой тропке. Укрывающий горы туман покрывалом сползал в ущелье, там застревал, пронзённый верхушками сосен и елей. Неба почти не было видно, только позади над долиной сквозь пелену розовел восход. Какая-то некрупная тварь – Никодим не успел разглядеть её – выскочила из зарослей у реки и через тропу бросилась в лес. – Когда-то там у берега казаки ловчих ям накопали, – сказал Алексий, – Вверху, на горе, солончаков много. Зверь соли налижется и к реке на водопой бежит. Несколько лет так и охотились, пока тварь не поумнела. – А братские до этого не додумались? – Братские не охотятся на всё подряд и любым числом. Мало ли кто в такую яму попадёт? Может, лось сеголетка, а то и матка брюхатая. Коровы к тому же падали. Солнце начало пробиваться сквозь туман. Изредка, а потом чаще защебетали, зацокали, захохотали птицы. Сильно пахнуло черёмухой, растущей по обе стороны от тропы. На лесистом склоне по правую руку Никодим заметил прогалины, случившиеся от ветровалов и снеголомов. Мертвые деревья там лежали среди мшаных кочек и камней. Тропа привела к истоптанной поляне, где множилась и уходила верх. За деревьями виднелся песчаный склон – едва ли не гора, целиком состоящая из светлого песка. – Холмо-Ула – ещё одна святыня, – пояснил Алексий, останавливаясь на поляне. – Наверх можно только шаманам взбираться. И то не всегда. – Отчего тогда столько тропок? – Дозволяется подойти и песок для оберега взять. Не желаешь? Никодим угрюмо осмотрел пресвитера, затем песчаный склон. – Куда дальше нам? – Вдоль реки по-прежнему. За Холмо-Ула тропа стремительно хирела – сразу становилось ясно: люди редко забираются дальше. Горы понемногу раздвигались, уступая место равнине, поросшей смешанным лесом. Повсюду бежали ручьи. Копыта лошадей чавкали по грязи. – Видишь там, среди ветвей? – Пресвитер указал влево, где смутно проглядывалась какая-то ветхая постройка. – Ранее тут зимние стойбища были. Несколько родов землями пользовались, потом воевать за это начали. Старейшины и шаманы договорились: три поколения смениться должно, прежде чем кому-то тут стоять. Они двигались по равнине на запад – Никодим определил это по взошедшему солнцу. Вокруг чередовались болотца и рощи, в озерцах уже отражалось голубое небо с перьями облаков. Туман развеяло, и высокий окоём справа оскалился выщербленными наконечниками вершин. Всё это и был запретный Хойто-Гол – северная долина. – Мы к Нур-Хутул направляемся? – спросил Никодим. – Не совсем. Тот путь левее остался. Иеромонаху вспомнились разъезды с архимандритом Пигасием. Два года он перемещался по дорогам и бездорожью, пробирался сквозь дебри, через топи, но всегда это был путь от города к городу, от селенья к селенью. Сейчас же впереди простирался огромный неведомый мир, куда даже братские не заходили. Если б не скрывающиеся впереди мунгальцы, можно подумать, что и жизнь человеческая невозможна в этом обиталище зверья и духов. Какое-то время Алексий вёл коня вверх по склону. Тут и там в окружающий лес, точно длинные каменные пальцы, проникали курумы. Вскоре пресвитер остановился и спешился. – Лошадок тут оставим. Придётся через камни лезть. Никодим огляделся. Впереди громоздился косой навал из камней. – Мунгальцы так же шли? – усомнился он. – Нет, конечно. У них окружная дорога. Но так мы скорее к их ущелью выберемся и взглядом со стороны всё охватим. Привязав коней к сосёнке, они полезли поперёк курума, уходящего вверх и вниз серой рекой. Здесь дул ветер, он стылил Никодиму спину. Многие камни были шаткими, неустоявшимися, приходилось проверять их ногами, тщательно выбирать место для шага. Между двух валунов иеромонах увидел стрелу. «Должно быть, какой-то охотник пустил в зверя, да промахнулся, – решил он. – Но почему после не подобрал? Братские стрелами не разбрасываются». Несколько минут шли по камням, затем курум превратился в горизонтальный навал, перекрывающий обзор. Ветра и дожди придали валунам одинаковую форму – все они походили на бараньи лбы. Когда взобрались наверх, глазам Никодима вдруг открылось просторное ущелье, поросшее травой и редкими кедрами. Внизу, где ущелье переходило в долину, голубело озерцо, за ним начинался лес. Никодим не успел оглядеться, как в четырёх шагах от своих ног увидел мертвеца. Тот, едва ли не сложившись пополам, покоился в расщелине. Голова с пустыми глазницами свёрнута набок, ноги раскиданы, остроконечные подошвы сапог указывают в разные направления. Судя по одежде, это был мунгалец, скорее всего, женщина. Умерла она, предположительно, белее года назад, но плоть частично сохранилась благодаря нахождению в холодном и тенистом месте в камнях. Чуть поодаль Никодим заметил ещё один труп, по сути, уже обратившийся в скелет. Тёмная кожа облепляла кости, словно покойный от ног до макушки облачился в чёрный обтягивающий костюм, а поверх надел тряпьё. Никодим перевёл взгляд вправо. То, что он сначала принял за лежащий в траве камень, оказалось куском серой войлочной ткани, из-под которой с одной стороны выглядывали тазовые кости, с другой – рёбра, на них ещё сохранились лоскуты обвисшей серо-синей кожи. – Да что же это?.. Господи, помилуй… – перекрестившись, пробормотал Никодим. – Куда ты привёл меня? Пресвитер Алексий не отвечал. Проследив за его взглядом, Никодим снова заметил останки – дуги рёбер, проступающие через сгнившую плоть и одежду, припорошенные хвоей и землёй; на месте провалившегося живота растут грибы. А дальше… Никодим, всё более холодея, понял: ущелье буквально усыпано человеческими трупами. Большинство тел раскурочено стервятниками и зверьём, многие кости и черепа так выбелены на солнце, словно их обмазали известью. Ещё были лошади, собаки, верблюды. Если приглядеться, так всё ущелье пестрело смертью, гибелью, тленом. Было много юрт – сгоревших, повалившихся, изодранных и тех, что преспокойно продолжали стоять. Кругом, как хворост, валялись стрелы, многие из них пронизывали сгнившие одежды и плоть, торчали меж рёбер, из глазниц. Рядом с некоторыми покойниками Никодим различил луки, сабли и ружья. – Это последнее стойбище тайши Эрэхэя, – пояснил Алексий, – то, что ты выискивал. Отсюда хорошо видно, потому и вёл тебя сквозь камни. Никодим, как заворожённый, осматривался. Лишь недоумение металось у него в голове. Затем он присел на один из «бараньих лбов». Вновь ощутил, как ветер холодит и обдувает тело. – Зачем привёл меня сюда, брат Алексий? Почему заранее не объяснил? – В такое ты бы не поверил, пока глаза не посмотрели. А в то, что далее расскажу… не знаю, поверишь ли, даже после увиденного. – Расскажи, попробуй. Алексий повернулся к ущелью спиной. – Для начала к лошадкам спустимся. Нельзя здесь оставаться. И приходить-то было нельзя. А ещё лучше давай к аршанам вернёмся, там всё и расскажу. * * * Языки огня лизали чёрные бока котла. Котёл досадливо гудел. От жилищ братских тянуло варёным мясом; сейчас этот запах казался Никодиму особенно тяжёлым и мерзким. Темнело и остывало небо. Прохлада сначала отогнала мошку, а затем и комарьё. – Для чего ты их искал? – спросил Алексий. Иеромонах сидел, глядя на огонь. Всё после ужасной находки казалось бессмысленным. – Миссию такую имел – пропажу мунгальцев расследовать. – Кому они понадобились? – Новому вице-губернатору избавиться от них нужно. А в епархии хотят серебро мунгальское заполучить. Серебро это бывшему вице-губернатору Жолобову обещано было. Но Жолобов, как ты, наверное, слыхал, церковь ограбил – такого наворотил, что справедливо было бы это серебром возместить. – Ты полагал, что Писон тебя по следу отправил, – сказал Алексий. – Так-то оно так, след был верный. Но гибельный. Писон, видно, решил избавиться от тебя. – Почему гибельный? Отчего они все там… скажи? Котёл затрясся. Алексий снял его с огня, достал мешочек с чаем и отсыпал немного в воду. – Всё оттого, что в долине появилось нечто дьявольское, – сказал он, глядя в котёл. – Такой демон, который не должен по земле бродить. – Абас? Шаман говорил про него. – Шаман говорил, да, видно, всего не рассказал, иначе бы ты сюда не попёрся. Демон этот разжигает в душе человека ненависть. Даже тлеющий огонёк вмиг обращается неистребимым пламенем. Люди, увидевшие абаса, немедля бросаются друг на друга, бьются так, что никто не выживает. Те же, кому по божьему попущению уцелеть удаётся, те впоследствии ещё и душу губят – руки на себя накладывают. Алексий помешал чай деревянной ложкой, постучал ею о край котла. – Любое зло привлекает абаса, так же как и разговоры о нём. Потому тебе лишнего слова сказать боялись. Сейчас уже деваться некуда – слишком далеко ты в своём дознании забрался. Ещё немного – и себя бы с диаконом сгубил, и многих других. Никодим сидел тихо, слушая Алексия, глядя на его янтарное при свете костра лицо. – Поначалу стойбище Эрэхэя недалеко от острога было, к горам поближе, – продолжал пресвитер. – Затем с местными из-за пастбищ склоки начались. Мунгальцы откочевали за Хойто-Гол. Около года там стояли, пока однажды к ним абас не заявился. Ну и… ты представляешь, что началось. Сам последствия видел. Сначала мунгальцы, по-видимому, с отрядом Сукина схлестнулись, затем друг друга истреблять стали. Женщины, дети, старики – все друг дружку изничтожали, потому как у каждого частичка зла имеется. А демон её распаляет. И радуется, и кормится про этом. Алексий разлил чай по кружкам, одну протянул Никодиму. Отпивая, иеромонах вспоминал увиденное в ущелье. Вспомнил Данилку Кобелева и его рассказ про дерущихся мужиков. Вспомнил судьбу своих казаков. Удивительно, но на сердце не лежали сомнения. Всё, что по частям представлялось безумием, теперь складывалось в ясную и убедительную историю. И даже некое приятное волненье родилось в душе, словно на глазах у него исполнялось древнее пророчество. – Расскажи про этого демона, – попросил он Алексия. – По поверьям якутов абасы разные бывают. Некоторые – будто призраки, другие – одноногие, размером с лиственницу. Этот какой-то особенный, и облик его – почти как у нас. Он из таких глубин нижнего мира, откуда никто на поверхность не выбирается. – Этот, однако ж, выбрался? – У абаса есть провожатый в человеческом теле – дэриэтинньик, как называют его якуты, оживший мертвец. Им может стать шаман, ради злых дел погружающийся в нижний мир. Или самоубийца, или одержимый местью, – мёртвый грешник, в общем. Без дэриэтинньика абас долго по земле ходить не может – два-три дня его срок. Я не знаю, кого использует этот абас. Но дэриэтинньик у него есть, их постоянно вместе видят. Никодим вдруг осознал, насколько далеко от ближайшего храма находится. А те немногие часовни, которые имеются в долине – так в них язычники едва ли не камлать приходят. Сколько в таких часовенках благодати? – всего ничего, с булавочный укол. Зато кругом широкими просторами – демоны, шаманы, живые мертвецы. Это не его мир, не его земля. Что он делает здесь, за пределами христианской ойкумены? – Я знаю, кто сопровождает этого выходца из преисподней, – сказал он пресвитеру. – Знаешь? – Это Мужан, сын тайши Эрэхэя. Когда заключалась сделка с вице-губернатором, его забрали аманатом и в якутские земли с комиссаром Бурцевым отправили – железо плавить. Мужан из экспедиции убёг да сгинул в тайге. Там, надо полагать, он умер или… умер наполовину, не знаю. Вот тогда он из преисподней этого абаса вытянул и сюда привёл. Или абас выкарабкался с его помощью – поди сейчас разбери их демонский уклад. В общем, Мужан и есть твой… Еретик?.. Как его, сатану? – Дэриэтинньик. – Вот, вот… Разъясни мне такое, брат Алексий. Если каждый, кто увидел абаса, сбесясь, на соседа кидается, почему ты погибнуть не боишься? Уверил, дескать, с тобой беды не станется. Некоторое время пресвитер разглядывал кружку в своих руках. – Наверное, потому, что нечего во мне распалять. Всё в душе смежное, непонятное мне самому. Я не шаман и не пресвитер, не русский и не тынгуз. Не за что ухватиться ни Богу, ни дьяволу. Мне кажется, абас чувствует это. И избегает меня. Пресвитер замолчал, и Никодим не спешил его о чём-либо спрашивать. Он и так узнал чересчур много за последние дни. Сердце будто отраву впитало. Медленно отхлёбывая чай, иеромонах глядел поверх костра в темноту и думал о мёртвых, о стремящихся изничтожить друг друга живых, об искре ненависти в каждом человеке. В который раз он задался вопросом: почему в мире одно норовит пожрать другое? Где в этом Бог? Почему улучшение проистекает из противостояния добра и зла? Зверь совершенствуется, спасаясь и догоняя. Люди враждуют друг с другом и в этой вражде растут. Внутри у человека происходит схватка добра и зла – схватка либо духоподъёмная, либо ввергающая в бездну. Очевидно, если бы Бог хотел, то создал бы мир совершенным, а людей – добрыми, праведными, равными друг другу. Но он допустил борьбу и неравенство. Следовательно, и частичка зла в каждом – часть божественного замысла? Мысли были крамольными, еретическими, но Никодим не мог отженить их от себя. Более того, находил в этих умопостроениях все больше справедливости. Он взглянул на Алексия, дующего в кружку с горячим чаем. Сородичи его, тынгузы, – сколько веков или тысячелетий они прожили в лесах со своими оленями и духами? Они почти не воевали, не воровали, существовали в гармонии и справедливости. Но при этом не строили городов, не спускали на воду фрегаты, не отливали пушки и колокола, не писали книги, не улучшали бытование своё. И самих себя не улучшали. Равенство и гармония сыграли с ними злую шутку: они навечно закостенели в дикарстве и язычестве. – Не знаешь ли ты, почему бог допустил зло? – спросил он пресвитера. – Не потому ли, что сам его сотворил? Давно мучаюсь этим вопросом, а ответа не нахожу. Бог молчит. Наставник духовный не отвечает, сколько бы я ему ни писал. Может, ты мне скажешь? Алексий взглянул в небо, поводил плечами, словно скидывая невидимое покрывало. – Сложно судить о таком. Пусть зло создал сатана. Но самого сатану создал бог. Допускаю, что добро и зло разделено для плоти. В Сионе же небесном всё едино – нет ни дня, ни ночи. И у Бога нет мужского и женского, доброго и злого. Он – всё. – Да-да, слышал – ересь манихейская!.. Ты вспомни, апостол Иоанн учил: Бог не омрачён ничем. Как может у него найтись хоть какая-то тень зла? – Змея носит в себя яд, но сама от него не страдает, – сказал Алексий. – А приложить яд можно во вред или на пользу, как лекарство. – Язычник ты, брат Алексий. – Только наполовину, – усмехнулся пресвитер и допил чай. Никодим подумал о своём возвращении в Иркутск. Что расскажет он об итогах расследования? То, что мунгальцы под влиянием демона друг друга истребили? Как к такому отнесутся? – По-видимому, мне предстоит опять за Хойто-Гол пойти и серебро искать, – сказал он. – Без него плохо закончу. Алексий коротко посмотрел на него и перевёл взгляд на костёр. – Нет там серебра. – Нет? А где, знаешь? – Его забрал Емельян Сукин. Кажется, Сукин – единственный, кто после побоища выжил. Помнишь Холмо-Ула запретную? – Песчаную гору? – Да. За ней заброшенное зимовье есть. В нём я и нашёл Сукина. Не знаю, сразу он забрал серебро мунгальцев или ходил туда позже… В общем, суму с серебром он припёр в зимовье и сам там укрылся. А после… Когда я прибыл туда, останки Сукина лежали на полу. На шее и на матице – верёвки прогнившие. Сукин, как Даниил Кобелев, закончил удавленником. – Кто-нибудь ещё в то зимовье хаживал? – Полагаю, нет. Если братские вопреки запретам и придут, то серебро не тронут – проклятым сочтут. Оно и есть проклятое. «Братские-то да, а вот Черепанов?..» – подумал Никодим. Он спросил Алексия: – Приказчику про серебро наверняка известно. Искал он его? – Черепанов про гибель мунгальцев не знает. Полагает, что они давно в Халху удрали. А о серебре лишь слухи среди казаков ходили. Считалось, что легенда это. Брехня, выдуманная Сукиным. Сейчас и вовсе про это забыли. – Вот и хорошо. Прошу, не говори про это никому. Мы завтра же с Феликсом туда отправимся. Увезём серебро и закончим всё. Проклято серебро, не проклято, когда оно церкви послужит – любое проклятие спадёт. Алексий досадливо поводил головой. – Я тебя о встрече с демоном предостерёг, от беды отвёл. Не страшно опять в дьявольское лезть? Сам же видел, что случается. – С тобой ничего не случилось, и со мною не случится. Мы оба особенные. Ты говоришь, что дьявольское в тебе наполовину с божественным. А я дважды с дьяволом разговаривал, и, кажется, только на пользу пошло. Да, на пользу, не изумляйся! После первой беседы я на иночество решился. А вторая новую истину мне приоткрыла. – Какую истину? – Что мы нарочно из Эдема изгнаны. Для того чтоб, борясь и мучаясь, к божественному единению возвернуться. Таков был замысел. Никодим осознавал, что говорит излишнее. Верит ли он сам – он, провинциал-инквизитор, обличитель погибельных ересей и блядословия! – верит ли в произносимое? Или дьявол теперь и его языком ворочает? Но душа не рождала протеста иль возмущения, не ощущала близость греха. Сейчас Раскосому можно говорить о чём угодно – так мнилось. – А из первейшей дьявольской речи я про тебя узнал. Одиннадцать годов мне тогда было, а познакомился с тобой недавно. Всю жизнь считал, что нету тебя. А ты, оказывается, есть. Кланяться тебе при встрече велели! Вот так. – Никодим хохотнул. – Может, и стоило сразу тебе поклониться? Ты бы мне тогда про мунгальцев и серебро ихнее рассказал бы. А я, дурень уросливый, борьбу затеял. Из-за гордыни! Сатану не послушал, а гордыне внял, внял… Алексий поглядел на него чуть недоумённо. – Не одинаковые мы с тобою, брат Никодим. И дьявольского тебе лучше поостеречься. Бога зови, а чёрта не гневи. – Не тронет меня дьявол, вот увидишь. У меня дар – распознавать его близость. И умение сражаться с ним. Уверен, не тронет он меня. – Ну, раз уверен – иди. Сам перед Господом отвечаешь. Никодим впервые за многие вечера ощутил, как его тянет в сон. Отпустило нечто щемящее душу. Может, оттого, что миссия к концу близится? Или потому, что с Раскосым разоткровенничались? Оставив Алексия у костра, он направился в юрту. У входа задержался, подумал: «А не поклониться ли, в самом деле?» Не стал. 7 Страшно, когда ночью звучит колокол. Не благовест Полунощницы, не перезвон крестного хода – бьют непрерывный тревожный набат. Когда разбуженный Никодим наспех оделся и дошёл до острога, по освещенному факелами двору суматошно бегали люди. С первого взгляда показалось, будто служилые действуют разумно, выполняя тщательно отработанные команды. Но, присмотревшись, Никодим понял: все действия не соотносятся между собой, и потому бессмысленны. Из казёнки со свинцом казаки вытащили ядра и понесли внутрь северной башни-избы, где отсутствовали бойницы под пушку – только под ружейный бой и пищали. В то же время две пушки безучастно стояли на «раскате» – бревенчатом помосте в центре двора; одна – пристреленная к противоположному берегу Иркута, другая – к подходам за воротами. Сейчас дула пушек были направлены вниз. Про орудия словно забыли. Горел чан со смолою, но горел слабо, ничего не освещая. Подле него не находился дежурный, лишь подбегающие казаки запаливали факела. Наполнили водой огромную бочку рядом с колодцем, предназначенную для тушения пожара от горящих стрел. Однако воду по расходящимся от бочки желобам не пускали. Никодим в недоумении оглядывался. Что тут происходит? Какое нападение собираются отбивать? Казаки позади него закрывали ворота, мешая слободским бабам укрыться внутри. Сначала прикрыли малую створку, обычно используемую вместо калитки, и только потом тянули большую, хотя надо бы наоборот – иначе засов встанет не так. Справа и слева от проездной башни громоздились обмазанные глиною фашины. Их приготовили, чтоб обустроить огневые позиции на валу, да, видимо, позабыли вынести. Не весть бог на кого орал десятник с факелом в руках. Лицо у десятника было кумачовое; казалось, что с него содрали кожу. Рука, держащая факел, – тверда, как корневище. Мимо катили бочки, тащили на спинах тюки, волокли какой-то ящик, напоминающий гроб. В тёплой караулке зачем-то затопили печку. Такое полагалось делать лишь во время зимних дежурств, а сейчас только заканчивался август. К нагородням на крышах хозяйственных построек установили дополнительные лестницы. Но наверх без приказа никто не взбирался. Пустовали и галереи вдоль стен. Под одной из галерей у столба крестился коленопреклонённый. Осеняя себя троеперстием, он поочерёдно глядел то на сруб бывшей часовни, то на луну, небесной прорубью бледнеющую средь туч. – Един за единого! – надрывался десятник с кумачовым лицом, перекрикивая ржание лошадей в конюшне. – Един за единого! Голова в голову! Около казачьей управы Никодим разглядел фигуру пресвитера Алексея. Тот стоял с растрёпанными волосами, держался за лицо. – Что творится? – подходя, спросил его Никодим. Пресвитер не ответил. Взглянул так, будто видит впервые. – Да очнись ты! – Никодим схватил его за запястья и оторвал ладони от лица. – Что за помешательство кругом? Я один тут в уме? – Нападение отражаем, – пробормотал Алексий. – Какое нападение? Я со слободки бежал – никого кругом. Братские в улусе спят преспокойно. К ним от своего домика подбежал приказчик Черепанов. Он был в портках, наспех заправленных в сапоги, и в распахнутой белой рубахе. – Что происходит, Андрюша? – едва ли не крикнул Никодим. – Ты всё это приказал? Черепанов стоял с несколько безрассудным взглядом. – Гляди-ка! – обрадованно сказал он. – С факелами к пороховому складу не приближаются. Всё, как учил! Никодиму захотелось ударить его по лицу. Он сдержался, понимая, что тем только преумножит окружающий хаос. Схватив приказчика за руку, сказал: – Андрюша, прекрати всё это! Молю тебя, прекрати! Люди себя и других погубят. – А я этого и не начинал! – сурово ответил Черепанов и вырвал руку. – Ну, сам-то подумай! Кто нападает? Китайцы, что ли? Джунгары? Никого там нет. – Ты меня обороне не учи! Иди молись за нас и под ногами не мешайся. Алексий, уведи его отсюда! Пресвитер, похоже, начал приходить в себя. По крайней мере его взгляд показался Никодиму разумным. Вдруг начался дождь. Алексий стёр ладонью капли с лица и произнёс: – Кажется, Никодим, я знаю, отчего всё это. Демон наш где-то рядом. Абас пришёл за нами и за серебром. Зря ты его проклятое взял. – Внезапно он схватил приказчика за рубаху и взглянул ему в лицо. – Опомнись, Андрей Данилович! Послушай меня! Остановить всё это нужно! Черепанов молча высвободился от рук Алексия. У него тоже несколько прояснился взгляд. Цапнув пробегающего мимо казака за ворот, приказчик спросил: – Кто нападает? – Так мунгальцы острог окружили! – Какие мунгальцы? – Мёртвые, командир! Черепанов отпустил ворот, и казак побежал дальше. – Что тут?.. Ничего не понимаю, – пробормотал Черепанов. – Только что Кланьку в постели щипал. Затем… как будто сон дурной. Какие ещё мунгальцы мёртвые, Алексий? Ты видел их? – Никого там нет, лишь морок дьявольский, – ответил пресвитер. – Сами себя сгубим, Андрей Данилович, если не остановим это. Первым делом нужно звонаря унять, набат пускай прекратит. Я сделаю это. А ты вели людям, чтоб затаились и наружу не выглядывали. Хорошо бы, чтоб и в слободке все по избам сидели. Потом на молитву вместе встанем! Пресвитер поспешил на звонницу, Черепанов – к спорящим около караульной избы десятникам. Никодим остался у казачьей управы один. У него дико стучало сердце. Мёртвые мунгальцы у острога? Люди тайши Эрэхэя, покойники из-за Хойто-Гола? Что за причуда? Нет чужаков за стенами. Но откуда вообще про мёртвых мунгальцев знают? Не должны знать. Безумие продолжалось, даже дождь его не унимал. Неожиданно оборвался набат, и Никодим с облегчением вздохнул. Ему представилось, что пресвитер стукнул звонаря, возможно, убил. Оглядевшись, иеромонах задержал взгляд на галерее. Там, наверху, стоял человек. Это был Мисюра, он узнавался по своей нелепой шапке. – Спустись, дурень! – крикнул Никодим, но голос его потонул во всеобщей суматохе. Иеромонах подошел к лестнице. Махая руками, прокричал: – Мисюра! Уходи оттуда! Мисюра стоял недвижимо, глядел за острожную стену. Никодим, хватаясь руками за мокрые и грязные ступени, полез на галерею. Он сипло и судорожно дышал, а мысленно бормотал полагаемое при опасности: «Да воскреснет Бог, и расточатся врази его, и да бежат от лица его ненавидящие его…». В голове каким-то копотным дымом проносилось: «Мёртвые мунгальцы?.. Не может быть… Нет там никого!..» Дождь наверху казался сильнее. Взобравшись на галерею, Никодим едва не упал, поскользнувшись на каком-то прогнившем соломенном мочале, валяющемся на досках. Он приблизился к крепостной стене, прижался к ней, ухватившись руками за острые окончания брёвен. И глянул наружу – туда, куда смотрел Мисюра. С западной стороны под стенами тянулась огибающая острог тропа. Далее – ров с горбатым навалом. За рвом – дорога. Поросшая бурьяном полоса вырубки – шириной в тридцать шагов – чтоб обезопасить стены в случае осады. За полосой вырубки высился лес – густой, непроходимый, нарочно заваленный пнями да корягами. Неприкрытая тучей луна освещала землю и деревья. Всё вокруг было мокрым. Капли мелькали перед глазами Никодима, влага стекала по лицу. Войска мунгальцев под стенами, конечно, не было – ни живых мунгальцев, ни мёртвых. Только у леса стояли двое – темные силуэты; оба высокие и неподвижные, как стволы. Никодим глядел на них и чувствовал, что они смотрят на него. Вдруг где-то позади грянул ружейный выстрел. Общий шум ненадолго притих, и Никодим услышал крик, явно обращённый к нему: – Спускайся! Не гляди туда! Кажется, кричал Раскосый. Никодим отвёл взгляд от силуэтов у леса. Пресвитер Алексий с Черепановым стояли под галереей и смотрели вверх. На их освещённые факельным светом лица падал дождь. Иеромонах перевёл взгляд влево – на Мисюру. Тот замер на прежнем месте, в десяти шагах от Никодима, но уже не глядел за крепостную стену. Медленно Мисюра стянул с головы шапку, зачем-то нацепил её на один из заострённых концов тына и повернулся к Никодиму. Иеромонах с ужасом осознал, что произойдёт дальше: Мисюра бросится на него – бросится, чтобы убить. Это было даже не предчувствие – отчётливая уверенность. И лишь одно могло предотвратить неизбежное… Никодим ринулся вперёд и с разбега толкнул Мисюру в грудь. Тот, вертя руками, полетел с галереи спиной вниз, ударился поясницей о край кровли над конюшней, неожиданно легко, будто соломенное чучело, отскочил в сторону и уже головой вниз, ломая шею, свалился на землю. Ошалелые Черепанов и Алексий сначала наблюдали за падением, а потом молча воззрились на бездыханное тело недалеко от своих ног. Из горла Никодима прорвался какой-то звериный стон. Иеромонах ощутил, как в животе шевельнулась раскалённая кочерга. Он упал на колени, затем сложился, упираясь лбом в мокрые и занозистые доски. Его дважды стошнило. Голова распухала, готовая лопнуть. Кочерга продолжала ковырять и жечь внутренности. Снова приступ рвоты, после которого накатили слабость и головокружение. Никодим откашлялся, чуть отдышался. Затем осмотрел руки и доски вокруг себя. Всё было залито кровью. Кровью, которую он только что выблевал. И тут же пришло забытьё. 8 Тёмная располагалась в подызбице казачьей управы. Низкое помещение (вставая в полный рост, Никодим упирался головою в переклад) с земляным полом, двумя дощатыми настилами и узким оконцем. В оконце сквозь вбитые скобы виднелось то, что некогда было часовней. Наверх вела лестница с широкими ступенями, по которым ползали мокрицы. Пахло в тёмной хлебными корками, гнилью и отхожим местом. Вместе с иеромонахом в подызбице томился служилый по прозвищу Мосёл – действительно: мосластый и длинный, с рыжими патлами и ручищами, по локти покрытыми веснушками. Упрятали его месяц назад, когда поймали около границы с отнятым у братских добром. Мосёл клялся, что приказчик нарочно не отправляет его в Иркутск, потому как сам замешан и страшится огласки. – А из тебя, батюшка, измором что-то вымучить хотят, потому и держат, – уверил он. – Что из меня вымучивать? Весь как на ладони. – Это уж не знаю. Сообрази. Но, если скумекаешь – раскрой, будь добр. Любопытно теперь. Никодим и сам понимал, что его нарочно поместили в тёмную – чтоб к безволию привести, лишить терпения и осторожности. И не ошибся: после трёх дней на воде и обыгалом хлебе к нему спустился Черепанов с крынкой молока и пирожками в котомке. Усевшись на нижнюю ступень лестницы, приказчик огляделся. Понаблюдал, как иеромонах утоляет голод, затем сказал: – Думал всё это время о произошедшем. С Раскосым советовался, с Писоном… Многое узнал, а вот как с тобою теперь поступить, не решу. «Всё ты решил, не притворяйся», – подумал Никодим. Он уже предполагал, по какому руслу потечёт разговор. – Ответь, какой чёрт тебя угораздил на галерею полезть? – спросил приказчик. – Не знал разве, чем закончиться может? Никодим доел пирожок, стряхнул с бороды крошки, обтер губы. – Вот именно – что чёрт!.. Подтолкнуло что-то, Андрюша. Сам не ведаю. Захотелось наружу взглянуть – убедиться, что нет там никого. И Мисюру уберечь хотелось. Я ведь в ту ночь себя самым здравомыслящим мнил. Полагал, со мною точно дурного не случится. А случилось со мной. Со мной! – Ну, не ты единственный таков. Четверо за воротами друг дружку убили. Из них – две бабы, представляешь? Такая вот ночка славная выдалась! А супруга Лаврентия сначала девку хворую придушила, за которой присматривала. Затем на крышу дома взобралась и животом на изгородь бросилась. Только с покойников спросу никакого. А ты живой. Вот так вот! – Знаешь ведь, не виноват я. Мисюру дьявол моими руками толкнул. Сам видел, что творилось. Черепанов покачал головой. – Многие видели: толкнул ты. Про дьявола ты в скаске написать сможешь, я – нет. – Можно и без дьявола обойтись… Защищался я. Если бы не столкнул Мисюру, то он бы на меня через миг бросился. – Если бы не мороз, то и овёс бы до неба дорос… Мы от Мисюры никакой угрозы не видели. Видели, как ты на него напал. – Ясно, Андрюша… Ну, так и я про виденное расскажу. Какое помешательство средь твоих казаков творилось. И как ты себя вёл при этом. Мнимое нападение отбивал! Где такое видано? Люди друг дружку умерщвляли, а пограничный пристав руками разводил – сделать ничего не мог. Защитил острог и людей своих? – Байка, конечно, занимательная выйдет. Судачить будут, но не более того. При всей дикости вины за мною нет. А за тобой – смертоубийство у всех на глазах. – Как же быть тогда? Для какой надобности разговор этот? Черепанов сцепил пальцы и поднёс руки к небритому подбородку. Исподлобья осмотрел тёмную. – Мосёл, заткни уши. Хотя можешь слушать. Ты же на волю не помышляешь. – Он пристально взглянул на Никодима, и в глазах цвета зрелой жимолости мелькнуло притворное дружелюбие. – Отдай мне серебро Эрэхэя, а? – Какое ещё серебро? – Чужую ложь раскрываешь, а сам брехать не научился! Отдашь серебро – скажу, что Мисюра случайно покачнулся и упал, а ты остановить его хотел – не успел. Все это подтвердят. Ты только отдай. – Не твоё же серебро, Андрюша! – А разве твоё, Никодим? Мы тута больше всех пострадали. И серебро пусть у нас в долине останется. – Ещё скажи, что вдовам его для утешения отдашь. – Кому и куда отдам – не твоя забота. – Нет у меня серебра. Весь перед тобою сижу. – Знаю, диакон твой отправился перепрятывать. Поймаю и выпытаю! – Из Феликса не выпытаешь. Да и не найдёшь его. Помолчав, Черепанов поднялся. – Хорошо, потомись. Время у меня есть. Только учти, Никодим: если без твоей помощи всё решу, так и моей помощи не жди. Он поднялся по лестнице и опустил за собою крышку. Лязгнул засов. Остаток дня Никодим провёл в раздумьях. Удивительно, как быстро всё может перемениться – чётки перебрать не успеешь! Ещё недавно был убеждён, что миссия завершена: серебро в руках, мунгальцы найдены. Пусть мёртвыми, но найдены ведь… Готовился с почётом возвращаться. Но нет – человек так, бог инак. Какая-то безумная ночь сделала будущее туманным и зловонным. Размышлял иеромонах без всякого отчаяния, с безразличием и душевным опустошением. Как поступать далее? Уберечь серебро от Черепанова – значит, самому на каторгу отправиться. Можно, конечно, за серебро свободу выкупить. Но даже без каторги… за убийство, пусть и случайное, расстригут да на четыре стороны отправят. Соглашаться же на условия Черепанова – значит, псом побитым с неисполненной миссией вернуться. Как ни вертись – всё тот же нерадостный исход. Вечером его снова скрутил рвотный припадок. Никодим клонился над соломой в углу, а когда распрямился, солома блестела от тёмной пропитавшей её крови. – Хомут на тебя, батюшка, накинули, – мрачно заключил Мосёл. – И со мною однажды было. Проснулся ночью – брюхо ножами режут и режут! Ревел я лихоматом, на коленочках ползал. Сосед у меня старый был Николай Евлампич. Вот он умел хомуты снимать. Пришёл – на водичку поладил, на масло поладил. Я воду попил, маслом живот обмазал – отпустило. Хомут он как – не видно, что одет. Глянет старуха, пошепчет в сторонку, плюнет три раза… Ходишь, ходишь – ничего, а ночью давит. Я тебе, батюшка, скажу: к Агафье нашей обратись. Она хомуты сымать умеет. И к животу приглядись, может, полоска красная по коже. – Ну вас с вашими хомутами и хомутцами! – отмахнулся иеромонах. – Слышать про такое не хочу. – Ты человек добрый, тревожусь за тебя. Да и неволимся вместе, горемыки. Должны же помогать друг другу. А не поможем, так хоть побеседуем – время скоротаем. Ночью Никодим снова мучился бессонницей. Бредовые думы лезли в голову. Дрыхнущий Мосёл стучал зубами, как сатана. Снаружи шумели воды поднявшегося после дождей Иркута, и Никодиму казалось, будто острог – огромный несущийся по волнам ковчег, только вместо зверей и праведников плывут в нём одни звери. Как начало светать, он встал у оконца на молитву. После, глядя на часовню, подумал: «Отчего Господь так повернул судьбу? Не расплата ли за еретические словоблудия о нарочном изгнании из рая? Кто в ложном уверился – тут же дьяволом утягивается». С тягостным чувством на сердце Никодим вспомнил, как столкнул Мисюру с галереи. Невинного убил, едва ли не блаженного! Твердит ныне, что защищался. А разве не должен монах сам сделаться невинною жертвою, когда на него бросаются? По душе, точно ржа по железу, поползла горечь – жгучая и едкая. Ничего уже не поправишь – это понятно. Вскоре сверху открылась крышка, и по лестнице, аки серафим в божественном блеске, спустился пресвитер Алексий. В руках у него были какие-то бумаги. – Здравствуй, Никодим! – сказал Алексий, присаживаясь на дощатый настил рядом с иеромонахом. – Пришёл с тобой будущее обсудить. – Черепанов тебя подослал? – Подослал, – признался Алексий. – Только я и сам хотел. Даже упрашивал об этом. – Ну и чего? Какое такое будущее у меня? – Смотря что Черепанову ответишь. Отдай серебро. На кой оно, проклятое, тебе? – Только об этом говорить пришёл? – Серебро – Андрея Даниловича хотенье, мне без разницы. Я, Никодим, стараюсь чтоб ты живой Тунку покинул. Ты встречу с абасом пережил, а дальше – как бог рассудит. Уезжай, грех замаливай, хворь лечи. Быть может, Господь простит и избавит. Ты не такой, как прочие. – Да уж, не такой… – проговорил иеромонах и взглянул в оконце. – Насчёт серебра не убеждай меня. И сам уже всё решил. Передай ему: отдам половину. Но после того, как меня невиновным объявят и выпустят отсюда. Пресвитер усмехнулся. – Ты Андрея Даниловича не знаешь? Не довольствуется он половиной, скорее тебя догубит, чтоб не рассказал никому. И сам искать станет. И найдёт ведь! След у него есть. – Пускай ищет. Серебро в надёжном месте. Посидели недолго в молчании. – Тебя вскоре в любом случае отсюда выпустят, – сказал Алексий. – Тут в острог воинская команда прибыла. Люди из архиерейского приказа с ней. От вице-губернатора посланец – боярский сын Харитон Авдеев. Твоей судьбой все шибко интересуются. Черепанов пока отложил разговор, но завтра-послезавтра объявит тебя… либо убийцей, либо очевидцем Мисюриной гибели. В зависимости какой ответ ты дашь. – А если нужный дам, сам-то соврёшь за моё спасение? – Меня никто спрашивать не станет. Слова приказчика довольно. И того, что он в скаске напишет. На своём настиле заворочался Мосёл, пробурчал что-то сквозь дрёму. – Ещё вести из столиц привезли, – сказал Алексий. – Летом этим, оказывается, бывшему вице-губернатору голову отняли. Несколько человек из Иркутска с Жолобовым пострадали. Сейчас суровее, чем во времена брадобрития. А другая весть тебя касается. – Меня? – удивился Никодим. Алексий протянул ему бумаги, что держал в руках. Никодим принял вскрытый пакет, в котором оказалось письмо и другой пакет – поменьше, тоже вскрытый. – Что это? – Почитай. Мне не ведомо, для тебя письмо. А я поспешу Черепанову твои слова передать. Только убеждён, что не согласится он на половину. И сам знаешь ведь. Алексий поднялся и взошёл по ступеням в светящийся проём. Наверху остановился, глянул на Никодима. – Молись Господу и петли избегай. Даст бог – всё хорошо будет. «Тебе ли, полуязычник, о Боге мне говорить», – подумал Никодим. А вслух сказал: – Если кровью своей не захлебнусь, то жив останусь – в петлю не полезу. – Молиться буду за это. И ты моли за спасение нас, грешных. Когда пресвитер ушёл, Никодим развернул первое письмо. Послание было от некого Игнатия – инока Свято-Троицкого монастыря. «Молитвами святых Отец наших, Господе Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас. Наводя порядок в келье ныне почившего игумена, обнаружили мы ветхие письма и бумаги, забытые там на годы. Оказалось среди них и давнишнее послание усопшего схиархимандрита Трифона, писанное для тебя, брат Никодим. Не знаю, утеряно оно было или нарочно забыто в разном хламе. Долгие месяцы письмо хранилось у меня и не единожды было перечитано. Знаю, что писано не для моих глаз, но сердце моё при чтении не протестовало. Я много лет знал схиархимандрита Трифона ещё до схимны и велико почитал его. Ныне же услышал о твоём местонахождении, после чего и вознамерился исполнить волю усопшего. Отправляю письмо тебе в Вознесенский монастырь с возникшей оказией через Тобольск. Надеюсь, ты прочтёшь это, хоть бы и спустя многие лета. Если грех из этого выйдет, да простит меня Господь. А если что доброе, слава Богу! Многогрешный иеромонах Игнатий. Мая 1-го 1735-го году». Снаружи, как полоумные, стрекотали сороки. Никодим слушал их, не осмеливаясь вынуть второе письмо. Потом решил: нужно прочесть сейчас, пока не проснулся навязчивый Мосёл. Достал и развернул жёлтый лист с близким сердцу почерком, которого никогда ранее не видел. «Дорогой Никодим! С радостью в сердце я получал и читал твои послания. Но отвечать на них не побуждался, полагая, что писать твоему духу полезнее, нежели читать. Сейчас же случай обратный. Ныне явился мне светлый ангел, знаменующий скорую близость с Господом. А вместе с явлением ангела – видение свыше. Такое явление даруется с двумя целями: духовно увиденное осмыслить и поведать об этом людям. Первое мне с Божьей помощью удалось. А второе будет исполнено с твоей помощью. О причине этого ты догадаешься позже, когда прочтёшь. Виделся мне путь в Град Горний, и шли той дорогой люди. Толпы, народы шли. А многие стояли. Иные двигались обратно, отдаляясь от Града в смрадную низину. Верхняя дорога – путь домой. Возвращаясь по ней, мы, блудные дети, придём в обитель к Отцу нашему небесному и займём место тех ангелов, что по наущению сатаны навечно отделились от света. В своём видении помимо двигающихся вперёд, стоящих на месте и отступающих прочь, я заметил нескольких идущих поперёк дороги. Куда и откуда они направлялись? После долгих раздумий и молитв Господь вложил в мой разум ответ. У тех особенная миссия, непонятная нам. У них отняты ограды добра и зла, греха и праведности. Даже телесные жизнь и смерть для них мираж. Не такими ли были Енох и Иона, не вкусившие кончины плотской? И ты, Никодим, встретишь идущего поперёк путника. Почитай сие за редкое счастье. Не напрасно Господь с такими сводит. Не кори его за то, что ходит инако, ибо тропы его понятны одному Богу. Помоги ему, чем сможешь, сам же не следуй за ним, пусть бы из опасения гибели. Спеши вперёд, не оборачиваясь к смрадной низине. И в Граде Горнем мы встретимся. А о виденном мной людям расскажи, когда сердце и Господь подскажут. Пусть утешит тебя премилосердный Христос в дни скорби, дарует мир и спокойствие духа! Многогрешный схиархимандрит Трифон». Дочитав, Никодим долго сидел с бумагой в руках. Бездумно разглядывал буквы, слова, к которым приложил руку архимандрит Пигасий – он же Трифон после принятия схимы. И снова заворочалось в душе гнетущее чувство утраты, чего-то невозвратимого. Жизнь от последнего разговора с Пигасием и до прочтения этого письма предстала тёмным бессмысленным пятном. Все эти годы он летел над бездной, как мёртвая синица из снов. Почему письмо попало в руки сейчас – внезапно, непредсказуемо? Господь так устроил? Ведь писано, как предупреждение для сегодняшнего дня. «Раскосый… Кто же он такой? – думал Никодим. – Сначала дьявол о встрече с ним дважды предрекает, затем архимандрит Пигасий – сам едва ли не святой – ровняет его с пророками». Проснулся Мосёл. Спустил ноги со своего лежака, протёр веснушчатыми кулаками глаза. – Передай приказчику, что согласен я, – сказал ему Никодим. – Я? Передай? Что? – Дурня-то из меня не делайте. Знаю, для чего нас с тобой уместили. Сам не раз людишек к дознавателям подсаживал. Передай: пусть выпускает меня – договоримся. * * * Спустя час Никодим сидел за столом в доме Черепанова и пил тот самый душистый чай, которым его угощали по приезду в Тунку. Он уже прознал, что за травка в чай добавлялась – саган дали, растущая лишь в сибирских предгорьях. – Харитон Авдеев намерен завтра тебя увезти, – сказал Черепанов. – И ответа от меня ждёт. Как быть, Никодим? Сначала я серебро получить должен, а уж потом невиновным тебя объявлю. – Не переживай, Андрюша, – объявляй. Или слову моему не веришь? – А мы друг дружке разные слова говорили… Никодим кивнул. Разжевал блин, который показался совершенно безвкусным. – Ни к чему мне теперь серебро. Не спасёт оно меня, Андрюша. И незачем мне его таить. Был конь, да изъездился. – Отчего так? – Я абаса вашего лицезрел – и в живых остался. Сколько мне Господь дней отвёл – неведомо. – То никому не ведомо, – заметил Черепанов. – Справедливо. Только я, глядишь, сам скоро душу сгублю. Совесть уже о петле нашёптывает. Если, конечно, язва раньше не доконает. Молиться буду, чтоб именно так Господь и устроил. Но услышит ли грешника? Такой вот выбор: удавиться или кровушкой собственной захлебнуться. Какое тут серебро! Хотя бы от каторги и от позора меня избавь. Черепанов взглянул с напускным сочувствием. Потёр пальцами подбородок, на котором по каким-то причинам – может, в крапиву угодил? – выступили розовые пятна. – Ну так… где оно? – Феликс в надёжном месте укрыл. Где – я и сам не знаю. Условились с ним на Симеонов день в Култушном зимовье встретиться. Встретишься вместо меня и заберешь. Дай мне сейчас лист и чернила. Черепанов принёс шкатулку с письменными принадлежностями и бумагу. Никодим отодвинул недоеденные блины и чай. Обмакнув гусиное перо в чернильницу, крупно вывел на листе единственное слово: ОТДАЙ Ниже поставил подпись. Черепанов забрал лист. Подув на чернила, сказал: – Добро, безвинным тебя объявлю. На совесть твою полагаюсь. Всякое друг от друга таили, но всё-таки верю тебе – не один день знакомы. – Раскосый уверяет, будто проклято серебро, – проговорил Никодим. – Не пугаешься, Андрюша? Черепанов широко улыбнулся. – А сам веришь в это? Забрал ведь его, несмотря на запуги. Забрал. – Забрал… И сам теперь проклят. Приказчик покачал головой: – Ты в голову не бери, не проклят. Не повезло, вот и проиграл. Со всяким бывает. «Мне б твою беспечность!» – подумал Никодим и спросил: – Где Алексий сейчас? Попрощаться с ним желаю. – Не взыщи, попрощаться не выйдет. Нету Алексия, в Туран к Павлу уехал. Через неделю обещал… Увидитесь после. – Все в Граде горнем увидимся, как только домой вернёмся, – проговорил Никодим, вставая. – Где? – не понял Черепанов. – В Иркутске, говорю… В Вознесенском монастыре или ещё где. Иеромонах пошёл к выходу. У порога обернулся, перекрестился на образ Богородицы в красном углу. И, словно забыв о нахождении в комнате Черепанова, прошептал не торопясь: – Всемилостивая Госпожа Владычица Богородица! Воздвигни из глубин греховных. Просвети ум и очи сердечные. Избавь от тлетворных ветр, от смертоносной язвы и от всякого зла. Аминь. ---------- Часть IV Охота на абаса Часть IV Охота на абаса 1 В 1738-й – в год затяжных ливней и неурожая – до Тунки начали доходить слухи об укрывшейся в горах банде Оботина. Разбойники эти несколько лет держали в страхе Прибайкалье, и деяния их обрастали легендами. Поверье гласило, что сам Гурьян Оботин не вполне человек: зубы имеет железные (так же, как и некоторые кости), дьявольски силён, взглядом вызывает осечки в направленных на него ружьях, скидывает с рук и ног кандалы, а будучи настигнутым на судне или лодке, скрывается под водой, подобно тюленю. Когда-то Оботин промышлял на Волге и Каспии, грабил торговцев. Затем был сослан в Сибирь, спустя год бежал с Нерчинской каторги и собрал под своей рукою шайку головорезов. Поначалу банда успешно орудовала на Байкале. Вооружённые до зубов разбойники подплывали на быстроходных лодках к купеческим баркам или кочам, брали их на абордаж с громогласным «Сарынь на кичку!» – давним кличем волжских ушкуйников. Хабаром байкальских «корсаров» становились ткани, чай, фарфор. Впрочем, как и любые товары, которые можно продать, съесть, выпить, выкурить или подложить под зад. Регулярно обирались пассажиры первых появившихся на Байкале перевозочных судов – пакетбота и лодок. Поговаривали, что во время одного из таких налётов Оботин доставил себе удовольствие лично выпороть плывущего в Иркутск подканцеляриста Нерчинского завода. Иной раз уверяли, будто главарь раздаёт награбленное бедствующим. В частности, он пустил отнятые средства Селенгинского соляного промысла на помощь беглым каторжникам. Но верили в это благородство только немногие простодушные, да и то в подпитии. Вскоре грабёж на Байкале достиг такого размаха, что купеческие суда были вынуждены обороняться боем. На барках появились чугунные пушки. Даже рыбаки отстреливались от пиратов картечью и ядрами. Тогда головорезы Оботина переключились на прибрежные поселения. Однажды они подплыли к Посольскому сору и ворвались в Спасо-Преображенский монастырь. Схватили игумена и казначея, выпытали место, где хранится казна. Забравши деньги, скрылись. Сибирские власти боролись с «разбоем на море» неохотно и малоуспешно. И только когда байкальское судоходство перешло в ведение Адмиралтейц-коллегии, проблемой решили заняться всерьёз. Вместо того чтоб гоняться за разбойниками по водам, попробовали отыскать их пристанище на берегу. Это получилось далеко не сразу. Шайка Оботина снискала себе такое укрытие, о котором и сам чёрт не додумался бы. Располагалось оно в дельте Селенги, в месте, где горы почти вплотную подступали к воде. Единственная тайная тропа тянулась над обрывом и была до того узка, что не каждый отважился бы проехать по её уступам на лошади. При подошве горы со стороны озера находилась небольшая бухта. В бухте на берегу – пещера, вход в которую скрывался каменным выступом и деревьями. В этом логове, неразличимом с воды и почти неприступном с суши, разбойники укрывались от непогоды и готовились к очередным грабительским плаваньям. Когда бухту с пещерой обнаружили, банда Оботина исчезла. Как такое произошло? Народная молва выдвигала разные версии. Одни утверждали, что тайный лаз приводит из пещеры к выходу за скалами. Другие – пустословы и выдумщики – уверяли, будто атаман отвёл своих людей под водою, использовав разбойничье чародейство. Впрочем, спорили об этом недолго: брошенные лодки головорезов вскоре нашлись в месте впадения речки Мантурихи. Банда подалась в горы – следы и свидетельства очевидцев однозначно указывали на это. Около года про Оботина с сотоварищами ничего не слыхали. Поиски прекратили, полагая, что на суше разбойники оказались не такими предприимчивыми, как на воде. Но в 1737 году триада тяжких деяний – татьба, разбой и убийство – прокатилась по всей южной оконечности Байкала. Вновь снарядили отряд на поиски и даже вступили с бандитами в бой, убив двоих и захватив одного. Оботинцы отступили дальше в труднопроходимые и запутанные ущелья Хамар-Дабана. Будто демоны, они появлялись на разных участках Прибайкалья от Култушного зимовья до Селенги, грабили всех подряд и вновь скрывались за вершинами и перевалами. Казаки Кабанского острога организовали регулярное патрулирование, прочёсывали горы. Им удалось отыскать разбойничий стан и снова застрелить двоих – остальные оботинцы ушли ещё дальше. Летом 1738-го приказчику Тункинского острога доложили примерное местоположение банды. По сведениям, разбойники добрались до истоков Зун-Мурин. Оттуда они нередко спускались в долину, с удовольствием отымали у братских пушнину и скот. Бумаги, переданные Черепанову, содержали имена и прозвища некоторых бандитов – Рябой, Одинец, Сороковик, Иван Беспалый, Игорь Красносотня, Халбан, Поняга. Подробно описывались их внешность: рост, особенности лица, цвет волос, «сечёт или не сечёт бороду»; а также одёжка: каковы платья, головные уборы – всё, вплоть до пуговиц и заплат. Кстати, наряжались оботинцы отнюдь не по-бедняцки – дорогой шёлк, качественное сукно, окрашенное в вишнёвый, лазоревый и жёлтый цвета; хорошие пояса, сапоги, шапки с соболем и лисицей. Выяснилась ещё одна особенность: за годы скитания в Прибайкальских горах, к банде примкнули аборигены, по разным причинам укрывающиеся от закона. Черепанов, собравшись в управе с десятниками и приближёнными, рассудил: – Раз с ними тынгузы и сойоты, то нам, хлопцы, так просто их в горах не словить. Даже если точное место прознаем – убегут, не окружишь. Только души служилых загубим. – Тогда и нам нужно отряд из братских собирать, – предложил Стёпка Вишня. – Волк и вор своего отыщет. – Верно говоришь, Вишня… Так и надо бы сделать. Только по соглашению братские границу стерегут. Собственновольно и без платы не пойдут убиваться. Разве что совсем их обозлят. Подождём, пока больше разорения станут? Один из десятников сказал: – Вряд ли дождёмся, командир. Слыхал я, будто некоторые братские их ещё и подкармливают. Сами скот и провизию передают. – И это возможно, – согласился Черепанов. Они решили предпринять такое, о чём прежние охотники и ловцы не додумались. А именно – внедрить в банду своего человека. Человеком этим стал Демьян Шульгин – один из казаков Тибельтинского караула, который в пьяной драке едва не убил сослуживца, за что был выпорот и помещён под стражу. Для большей убедительности Демьяну Шульгину устроили показушный побег из казёнки. По караулам и улусам разослали описание беглеца и приказ арестовать. Сам же Шульгин дождался в таёжном шалаше, пока слух о нём разойдётся, и спустя две недели двинулся вверх по Зун-Мурин. Вернулся он через месяц – весь обросший и одичавший, с разбойничьей чертовщинкой во взгляде. Встретившись с Черепановым в условленном месте, Шульгин поведал много любопытного, о чём прознал, обретя пристанище в банде. Оказалось, разбойники живут впроголодь. Они лишились былых приютов в деревнях, а вместе с тем и возможности сбывать награбленное. К тому же на их лихом деле сказалась и всеобщая бескормица из-за неурожая. Шульгин рассказал, что самого Гурьяна Оботина давно в банде нет. Прошлой зимой легендарного главаря хватил удар. Он едва выкарабкался и нынче прячется в подполье у своей иркутской бабы – вдовы Сороковиковой. Иногда, не в силах побороть разбойничью натуру, Оботин выбирается ночами и обворовывает дома иркутян. Этой весной, к примеру, проник в жилище благочестивого инока Михаила и украл, что нашёл (а были то у Михаила две книги да овощи с огорода). В начале лета Оботин забрался под кровлю купеческой лавки на гостином дворе, проделал отверстие в потолке и через него умыкнул товары – в основном рубашки и скатерти. Вдова Сороковикова знает про эту ночную жизнь, но продолжает укрывать возлюбленного. Иной раз даже помогает сбывать краденое. – Ну и главное, – докладывал Шульгин. – Оботинцы пронюхали, что через десять дней в Иркутск поедет братский обоз с продовольствием и товарами к ярмарке. Намерены ограбить его. Отправятся для этого всем скопом. – Много их там осталось? – спросил Черепанов. – Девятнадцать человек. Трое изнемогают, едва ходят. От них один толк – ворон пугать. Хворому Одинцу могилу прочат. – А неруси? – Четверо. Из них двое – пьяницы, третий – с башкой поношенной, четвертый – и то и другое. – Добро. В каком месте они нападут? – Там, где Зун-Мурин в Иркут впадает. Помнишь, чуть выше река к лесистому увалу жмётся? На увале они и будут прятаться. Застигнут братских сразу же после брода. А что? Удобный момент – внезапно, и путь к быстрому отступлению отрезан. Черепанов задумался. – Для них – удобный, для нас – не очень, – сказал он. – Как к ним тайком подступиться? Дальше за увалом встать? Шульгин мотнул головой. – Не выйдет. С высоты там всё как на ладони. – Что же тогда? Братскими пожертвовать? – Нет, сами вместо братских пойдём. Переоденемся в ихнее. Людей с оружием в подводах спрячем. Ну и несколько пеших – нескольких уж не заметят – посадим в кусты дальше на восток за бродом. Им главное – отвлечь в момент нападения, дать время тем, кто реку преодолел, из подводов выскочить и оружие достать. – Хм… Ты, я погляжу, всё обдумал. А если сразу пулять по нам примутся? – Не примутся, командир. Решено всё по-тихому делать, без лишней крови. Оботинцы сейчас от братских даже зависят. Не говоря уж, что и среди самих морды узкоглазые. – Хорошо, Демьян. По-твоему и поступим. А сам в банду возвращайся и ушки держи на макушке. Готовили всё тайно. Черепанов отобрал двадцать пять человек – посмуглее, чтоб на братских походили, – и каждому лично объяснил задачу. Позаимствовали в улусах халаты и островерхие шапки. Последние выпросили с большим трудом: оказалось, что шапки у братских почитаются, как связь с небом, запрещается бросать их на землю и обходиться с ними непочтительно. Коней решили оставить своих, казачьих. Черепанов понадеялся, что издалека это не бросится в глаза. В назначенный день двинулись в сторону Зун-Мурин. Отряд состоял из восьмерых переодетых – всадников и возниц, а также дюжины служилых, лежащих в подводах под материей. Ещё пятеро казаков заранее проплыли на лодке по Иркуту, миновали устье Зун-Мурин и укрылись в зарослях. День выдался хмурым. Когда приблизились к реке, пошёл дождь. Приказчик, следуя вначале отряда, поправлял сползающую на глаза шапку и осматривал увал на другом берегу. Скалы и каменистые осыпи подымались прямо от воды. Над ними начинался еловый лес, из зелени которого выбивались редкие жёлтые берёзки. Черепанов прикинул: дозорный у лиходеев где-то сверху, остальные затаились на левом склоне – готовые выскочить. – Что встали, командир? – спросил кто-то из лежащих под материей. – Не шурши там! – буркнул Черепанов. – Наготове будьте, реку сейчас переходим. Вперед поехали трое всадников. Все, как и велел приказчик, не глядели вверх, чтоб не показывать лица. Да и куда ещё глядеть во время брода, как не на русло перед собой? Возчики спустились с подвод, взяв лошадей под уздцы, повели через течение. Перейдя, Черепанов спешился. Он наблюдал, как подводы одна за другой выбираются из реки, и думал: «Если будут нападать, то сейчас. Я бы сейчас выскочил». Никто со стороны увала не показывался. Лес на склоне стоял тяжёлый, сырой и недвижимый. Несмотря на влагу со всех сторон, Черепанову захотелось пить. Он снял с седла баклажку, наполнил из реки и, присев на камень, напился. Где же лиходеи? Неужели дальше затаились? Раздался свист, и приказчик вскочил. Свистел один из переодетых казаков; он отдалился от берега по тропе и теперь подзывал всех рукой. Черепанов, не отпуская баклажку, пошагал туда, а на половине пути замер. Посреди тропы под дождём срамным удом кверху лежал совершенно голый мужик. Он явно был мёртв: лицо посиневшее, на подбородке – чёрная запёкшаяся кровь, всё тело в глубоких порезах и ссадинах. Черепанов подошёл ближе и узнал в покойнике Демьяна Шульгина. * * * В начале октября 1738 года из Иркутска на поиски банды Оботина послали тридцать служилых. Ещё тридцать казаков отрядил приказчик Черепанов. По распоряжению вице-губернатора вооружили полсотни крестьян. Пообещали вознаграждение тем, кто обнаружит банду и серьёзно посодействует поимке. Близились холода, и оботинцы должны были думать о зимовке в горах. И другое вселяло надежду – подавленный дух разбойников, их телесная немощь. По слухам, трое уже скончались, ещё один готовился последовать за ними. В Иркутске к этому времени уже не только изловили главаря, но и выпытали у него всевозможные сведения: где находятся станы, по каким деревням и заимкам часть ватаги расходится на зиму. Не раскрыл Оботин лишь нахождение тайника с запасом награбленного – божился, что теперь и сам не ведает. В Покров день, когда вооружённые отряды отправились прочёсывать Хамарские ущелья, по одной из охотничьих троп выдвинулись пятеро тынгузов. Этой малочисленной группой они и захватили оботинцев, а точнее, то, что от банды осталось. Оказалось, более половины разбойников померло. Трое решили переждать до весны в построенном зимовье. Остальные (со слов одних, их было четверо, с других – пятеро) подались к мунгальцам, намереваясь продать часть поживы. Почти все они сгибли – вероятно, перерезали друг дружку на дележе. Спасся только один, который, совсем обезумевшим от пережитого вернулся к дружкам в зимовье. Охотники-тынгузы вышли на тайное убежище оботинцев глубокой ночью. Пронзили стрелой караульного, легко проникли внутрь зимовья и связали трёх дрыхнувших. А на следующий день, ко всеобщему удивлению, привели пленников в острог. Черепанов слегка опешил от такого исхода. Знал бы, что да как случится – сразу бы тынгузов отправил… По его приказу разбойников заковали в железа, сунули в тёмную, затем по одному потащили в казёнку на допрос. Последним допрашивали Игоря Красносотню – того самого, возвратившегося в зимовье. Выглядел Красносотня не по-русски: большое смуглое лицо с голубыми глазищами, курчавый волос. На шее помимо гайтана с распятием висел мешочек-оберег – вроде ладанок с петровым крестом и адамовой головой, что суеверные крестьяне одевают коровам в предостережении чумы. – Слышал, с бражкой вашей что-то стало, – сказал ему приказчик. – Что произошло? Объясни-ка мне. – Верь – не верь, мертвы они все. – Это я проверю. Людей своих по следу отправлю. Заодно и добро ваше отыщем. К чему лишний раз ходить? Красносотня поднял заключённые в кандалы руки, перекрестился правой, поднёс к губам свой оберег. – Нету хабара. Мы его трижды перехоранивали, прятали тут-там. А затем не стало его. – Как это – не стало? Память тебе кнутом подправить? Разбойник глянул заискивающе. – Дозволишь перцовой глотнуть, а? Изголодалась душа, спасу нет. – Если угощу, расскажешь? – Всё как на духу! Принесли Красносотне полкружки перцовой. Тот выпил всё в один присест, точно квас в жару. – Когда в очередной раз хабар с из тайника вынимали, нашли вместо него шишки и лосиные говна. Всё лежало в мешках и сумах наших. А хабара нет – пропал. Только шишки и говна. Мы с хлопцами, конечно, стали друг на дружку грешить. Перелаялись все, за ножи схватились. А после успокоились и рассудили: никто из своих увести хабар не мог. Леший с кикиморами добро подменили. – Леший с кикиморами? – со злой усмешкой переспросил Черепанов. – Слыхал, что брехливый язык надвое порезанный брехать перестаёт? – Как на духу! – Красносотня дважды перекрестился. – Только иконка одна в мешке была – как есть осталась. Прочее – шишки и говна. Да там всё брошенным и валяется, сам убедишься, когда посмотришь. – Где там? – Где хлопцы мёртвые лежат. Разве бы я назад вернулся, если б единолично хабар поимел? Черепанов поразмыслил. – Хорошо. Почто они тогда друг дружку поубивали? – Не ведаю. В беспамятстве с перепоя лежал. А меня и трезвого-то из пушки не разбудишь… Дозволь ещё перцовой? – Брехало сейчас расшибу! Что дальше было? В беспамятстве лежал, и что? – Лежал… А как в себя приходить начал – ужас какой! Хлопцы все перебиты. Один другому нож в горло всадил, а тот ему – в живот. Другие сцепились так, что не различить, кто где. Изорвали друг дружку, аки зверюги. Всё в крови и кишках. Я, как увидел, отче наш позабыл. Бежал оттудова сломя голову. – Сам душегуб, а смерти дружков напугался? – Что смерть? Думаю, нечисть наш стан посетила, вот и изничтожили друг дружку. Если б пьяным не дрых, то и сам бы с ними… Нечисть – вот от чего поджилки дрогнули. Получается, что хмель меня спас. Дай перцовой в самом деле, а? На следующий день Черепанов отправил троих казаков вместе с Красносотней: проверить всё ли сказанное – правда. Пройдя по разбойничьему следу, они и в самом деле обнаружили четыре изничтоженных тела да мешки с «нечистым хабаром» – шишками и лосинным помётом. Осталась из награбленного, как и говорил Красносотня, только икона Богородицы с приписными святыми – Николаем Чудотворцем и Марией Египетской. 2 Первое богослужение во вновь отстроенном храме Тунки, хоть и планировалось длительным и торжественным, а завершилось быстро. Алексий недолго читал Евангелие. Поскольку был день апостола Фомы, провёл проповедь о крепости веры, о том, что Фома по благодати божьей сделался ревностнее и неутомимей остальных апостолов. Первая исповедь, первое причастие… Когда служба закончилась, собравшийся народ скоро разошёлся. Лаврентий пригласил Алексея и пономаря Ефима к себе на чай. Алексий подозревал, что староста вновь будет молить об отпевании своей супруги, но разговор зашёл о другом. – Помнишь ли двух казаков, что с Никодимом приезжали? Мы их на нашем кладбище захоронили. – Помню, конечно. Что тебе до них? – Бабы шепчутся, будто с могилами что-то не так. Надо бы сходить взглянуть. – Давайте сходим и посмотрим. Допивши чай, отправились. Тункинский погост располагался на холме за слободой. Издалека он походил на огромного ежа, вместо игл истыканного покосившимися в разные стороны крестами. На ветвях редко растущих берёз и елей братские повязали разноцветные ленточки, которые придавали этому мрачному месту праздничный вид. На холм пониматься не стали – обошли стороной, поскольку могилы казаков располагались на спуске с противоположного склона. Уже издалека Алексий заметил, что с захоронениями что-то не так. Вместо крестов торчали какие-то обрубыши. Подойдя ближе, увидели две продолговатые ямы, и у каждого возникла одинаковая мысль: неужели мертвецов выкопали? Оказалось, что нет. Обе могилы провалились в землю более чем на аршин. Внизу сохранились холмики, в которых всё ещё стояли кресты – один совершенно ровный, другой немного покренившийся на запад. Алексий знал, что могилы – особенно зимние могилы – нередко проседают в потепление, но не настолько ж глубоко. К тому же соседние захоронения стояли вровень с поверхностью. – В тартарары провалились, – мрачно заключил староста. – Так мне матушка объясняла. – Что это значит? – спросил Алексий. – Тартарары – место хужее ада. Туда уходят грешники, которые и в преисподней не прижились. Земля таких удержать не хочет, проталкивает ещё глубже. Говорят, что такие покойники телесно к дьяволу уходят, как пророки телесно уходят на небеса. – Вздор, – заявил пономарь, но всё же перекрестился. – Зарыли абы как. Вода с холма стекает, вот и подмыла могилки. Лаврентий настаивать не стал, хоть по лицу и было видно, что убеждён в своём мнении. – Господь с ними, – сказал Алексий. – На днях досыплем землю, кресты по-новой установим. Поминовение проведу. И не болтайте никому. Без того народ пуганый. – Слышал в Тайтурке такое же, – хмуро добавил староста. – И на Торском погосте. Могилы везде проваливаются. Алексей взглянул на него. – И что это по-твоему? Некоторое время Лаврентий молчал. С опаской глядел на просевшие могилы. – Кто его знает… Может, дьявол войско к судному дню собирает? Когда мёртвые на живых пойдут. «Если и так, то почему именно эти провалились?» – подумал Алексий. Он помнил, как погибли казаки. Пальнули друг в друга, повстречав абаса. Самоубийцами они не были, потому и похоронены на погосте. Может, и те, в Торах и Тайтурке, в землю провалившиеся, тоже жертвы демона? Вдруг с остальными такое случится? – Можешь узнать, из-за чего те в Торах и Тайтурке скончались? – попросил он старосту. Лаврентий с явной неохотой кивнул. Тогда Алексий повернулся к пономарю: – А ты, Ефим… Не знаю, кто и где твоего Данилку упокоил… Отправляйся туда и взгляни, что с могилой. Уже в одиночестве Алексий отправился к могиле Туяны. Трава на холмике ещё зеленела. Вороны изгадили правую сторону креста. Алексий подобрал опавшие берёзовые листья, попытался стереть серо-жёлтый помёт, но тот засох основательно. Пусть так. Всё равно этот крест мало что значит. Туяна по-настоящему христианство не приняла – согласилась на крещение, лишь бы от Писона уйти. Да и под холмиком покоится не тело, а обугленные останки, найденные под головёшками сгоревшего летника. Нет здесь Туяны. Дух её стал каким-нибудь местным эжином – покровителем ближайшей горы, речки, болезни. Так происходит, уверяют братские, если скончалась помощница шамана. К тому же скончалась мученической смертью, по злодеянию. Во время похорон Алексий даже не возражал, когда в гроб клали праздничный наряд покойной, седло и кое-что из личных вещей. Он и сам, улучив момент, сунул в почерневшие костлявые пальцы Туяны её нож – тот самый, которым убил Тохума. Постояв над могилой, Алексий тщился вспомнить что-нибудь радостное, но душа омрачалась лишь мыслями о злополучном дне, когда братские совершили ужасное. – Прости, Туяна, что разрешил такому случиться, – проговорил он, обращаясь уже не к холмику с крестом, а к окружающей погост роще, синему небу, горам, дремлющим под шапками облаков. – Прости. И помоги в борьбе со злом. * * * Чтоб обновить провалившиеся могилы, староста привёл двух мужиков с лопатами и коробом для земли. Это были братья Парняковы – Антип и Христофор. С виду одинаковые – большие, взлохмаченные, бородатые. По хмурым обветренным лицам было видно, что приучены много трудиться и пить хмельное. Когда Парняковы натаскали и утрамбовали землю, укрепили над могилами кресты, Алексей прочёл молитву архангелу Михаилу об избавлении усопших от горения и приведении к Престолу. После решили помянуть казаков за столом у Алексия. Когда шли через слободу, к ним на коне подъехал приказчик Черепанов. Он отозвал Алексия в сторонку и спешился. – Прости, что на службе первой не был. Забот полон рот. В другой раз обязательно приду. – В храм ходят не священника уважить, а ради души спасения. – Понимаю. Ты зайди сегодня в острог. У меня в тёмной три мерзавца сидят из оботинской ватаги. Скоро в Иркутск их повезу – морды клеймить или на виселицу. Один из них – тынгуз ветхий годами. Так просит крестить его, представляешь? – Считает, помилован будет? – И я так подумал. Объясняю ему: иноземные неофиты освобождаются от ясака на три года и от вины за проступки. Но грабежа с убиением никто не простит. Он говорит: пусть так, но ежели смерть примет, то по русской вере, где покаяние есть. Извернуться хочет от грехов проныра. В их-то поганой вере такого нет – в ад, так в ад… Ох, прости! – спохватился Черепанов. – Ты ж и сам наполовину… Ну так как, ждать тебя? – Загляну позднее, – пообещал Алексий. На поминки собрались впятером: пресвитер с пономарём, староста и Парняковы. Алексий достал деревянные потиры, подаренные ему накануне первого богослужения братским умельцем. Для причастия чаши не годились, потому как имели языческие украшения; пресвитер решил оставить их себе. Выпили жимолостной настойки, закусили блинами и квашеной капустой, которая, как показалось Алексию, малость забродила. – Исполнил я просьбу твою, – обратился к нему староста. – Был в Торах и Тайтурке, расспросил про могилы. Вести всамделе дурные: те, что в землю провалились, тоже друг дружку поубивали. Позапрошлой весной. Алексий кивнул, вращая потир в руках. Затем повернулся к пономарю: – Ну а ты, проведал сыновью могилу? – Далеко это… Весточку с просьбой лишь заслал. Не ответят – сам отправлюсь. Староста заговорчески всех осмотрел. Погладил ладошкой плешь на темени – словно проверил, не выросло ли чего. – Тут дело такое… Все, кто сейчас здесь, помимо тебя, отец Алексий, близкого из-за демона потеряли. Ефим – сынишку, я – супружницу. Антип с Христофором матери лишились – в ту же ночь, когда нечисть к острогу пожаловала. Я ведь не напрасно всех тута собрал, понимаешь? – Теперь уж догадался, – сказал Алексий. – Знаю, что ты не первый год охоту на этого абаса ведёшь. – Охота – сильно сказано. Скорее уж он на нас охотится, а я ищу, чем оборониться. – И всё-таки… Если нам сомкнуть ряды, а? Ты своими доводами поделишься, я – своими. Вместе и с божьей помощью, глядишь, одолеем врага. Что думаешь? Алексий молча налил ещё по одной. Выпили, оглядели друг дружку, словно по-новой знакомились. «Да, нужно что-то делать, – думал Алексей, – Происходит нечто странное. Могилы одна за другой проваливаются. Неужели абас и вправду собирает войско из своих мертвецов? Тогда из-за одного только Хойто-Гола несколько сотен заявится». Он поднялся, порылся в сундуке и выложил на стол карту. Карта была нарисована по-дурному: реки бежали не так, как на самом деле, горы стояли в других местах, многих улусов недоставало. Но всё-таки узнавалась Тункинская долина. – Никодим отдал, – пояснил Алексий. – Как умел изображал, как умел обозначения расставил. Все уважительно закивали головами. Алексий провёл по карте перстом, указал на многочисленные отметины, которые ранее собственноручно нанёс угольком. – Вот видите? Указано, в каких местах абаса встречали. По-иному – в каких местах люди друг дружку изничтожили. Давно примечаю, где и когда он появлялся. Можно догадаться, что демон ходит не абы как, а словно по дорогам, ему самому лишь видимым и понятным. Часто повторяет свой путь. – Алексий оглядел обращённые к нему лица и на каждом заметил, если не страх, то волнение. Продолжил, тыкая пальцем в отметины: – Вот тут его в середине лета встретили – охотники братские сгибли. Затем он снова появлялся у истоков Ахалика. Скоро, я полагаю, в этом месте окажется. Все склонились к столу, глядя на угольную отметину, рядом с которой застыл палец пресвитера. – Что там? – спросил Лаврентий. – Помните, Амосова, который супругу за неверность порешил? Там это и случилось, в доме на заимке. Полагаю, вечером в их дверь постучали. А на пороге стояли двое – абас и мёртвый мунгалец. Увидев их, Амосов обезумел, затащил жену в баню и веником сёк, пока душа не вылетела. На судилище его и слушать не стали: про какого такого демона несёт? Узнал про неверность и убил. А на следующий год – примерно в тот же день – абас и мёртвый мунгалец снова приходили. Большего сказать не могу: на исповеди про это узнал. Исповедовался об этом брат Амосова – Михаил, который жил на заимке после убийства. Как-то вечером, рассказывал Михаил, услышал: двое на крыльце топчутся и «на нечеловеческом переговариваются». Затем в дверь постучали. Сердце так бешено забилось, что Михаил обмер и сел к стене у выхода. Открывать побоялся и в оконце выглядывать не стал – этим и спасся, как выяснилось. – Но ведь Амосов жив остался, – заметил староста. – Может, не в абасе дело? – Жив остался, должно быть, потому, что его под стражу взяли и на каторгу отправили, – ответил Алексий. – Там, глядишь, и сгинул. И потом, не всякий повстречавший абаса руки на себя накладывает. Есть такие, кому выстоять удаётся. Вспомни отца Никодима. – И то верно. Кстати, что сейчас с ним? – Рядом с Вознесенским монастырём пещера рукотворная есть, в которую когда-то старец Герасим от мирского удалялся. Брат Никодим сейчас в ней, Господа о спасении молит. Великую схиму хочет принять, да пока благословения не получил. Наступила тишина. Все сидели при свете жирника и таращились на разложенную карту. Отвергающая наступление холодов муха летала по избе, садилась людям на руки, на посуду. Её словно не замечали. – Вот и поделился тем, что имею, – нарушил безмолвие Алексий. – Знаю, где и когда нечисть можно встретить. Но что с этим делать? Он разлил настойку по потирам. Как только выпили, заговорил староста. – Тогда наш черёд. Писон уверил: абас силою ходячего мертвеца живёт. Не станет одного – и второй в ад отправится. Вот и думаем мы этого мертвеца приманить и расправиться, – он взглянул на братьев Парняковых, – как предки наши учили. Расскажи давай, Христофор. Один из братьев Парняковых – старший ли, младший или близнец, Алексий не знал – подался вперёд так, что борода его подогнулась о стол. Он осмотрел всех, затем вперился взглядом в пресвитера. – Прадед наш, Антип не даст соврать, охотником на колдунов был. Одного живого поймал и двух мёртвых. У них в деревне как-то раз мельник-колдун издох, из могилы выбрался и стал живых донимать. Ночами встречных пугал, по избам шастал, в стены и окна бил. Прадед наш с мужиками решили его изловить. Так рассказывали: козу нужно в сарафан невесты нарядить и на привязи у могилы оставить. Это мертвяка приманит. Ну а потом… что с мёртвым колдуном делают? – Христофор глянул на брата. – В могилу его нужно заново бросить – лицом в землю, но для начала руки и ноги переломать, чтоб не выбрался. Можно и кол вогнать. Последнее прадед вздором считал. Переломанных ног и рук, говорил, завсегда хватит. – Вы что, предлагаете козу переодеть? – не сдержался пономарь, до этого сидевший тихо. – Да уж и не ведали, что делать, – удручённо признался староста. – Вот как решили. Яму по кругу выкопать, доску бросить в центр и там нечисть дожидаться. С молитвами. Главное ведь что – не смотреть на того, кто явится, чтоб не ополоуметь. Когда нечисть по доске пойдёт – вниз её с доски сбросить, а потом – также не глядя – зарыть яму, камнями закидать. Ну и жерди поперечные врыть, чтоб мертвец, падая, ноги переломал. В случае чего потом снова вырыть и доломать. А насчёт козы… сомневались, конечно. Дико, смешно. Но чем привлечь? Поди догадайся. – Думали и к острогу их приманить, – добавил Антип Парняков. – Острог ведь уже рвом окружён. Только что с народом-то делать? Правильно, Лаврентий? – Ну, теперь, когда отец Алексий про заимку Амосовых рассказал, с местом определились. Там и следует поджидать. Может, и заманивать не придётся, сами же они в дверь дважды стучались. Глядишь, в этом году в третий раз постучатся. Что думаешь, Алексий? Пресвитер прислушался, что говорит нутро. И не нашёл ответа. Смутные предчувствия теснились на сердце – не хорошие, и не дурные. В этот раз не было подсказок изнутри. Лишь твёрдая уверенность, что ему нужно отыскать и уничтожить абаса. Ему. Но каким способом? – Ты говорил, Лаврентий, все здесь, помимо меня, близких из-за демона лишились. Полагаю, я не исключение. Алексий опустил голову. Все мрачно глядели на него. Видимо, столько застарелой боли отразилось на лице, что никто не решался задавать вопросы. Пресвитер разлил по чашам остатки настойки. Выпили молча и не чокаясь. – Всё нужно подготовить не сегодня, так завтра, – сказал пресвитер. – Если абас со своим дэриэтинньиком – мертвецом этим ходячим – если они вновь придут на заимку Амосовых, то случится это со дня на день. Многое, что требуется сделать. Яму ловчую, во-первых, перед крыльцом вырыть. Застелить её прутьями, шкурой, землёй присыпать. Ну, вы знаете как. Затем камней и земли внутрь дома затащить, чтоб только дверь открыть и не глядя наружу кидать. Глаза, полагаю, каждому завязать придётся. Возьмите повязки какие-нибудь. Он хотел сказать, что ему самому лучше там не находиться, потому как нечисть, кажется, чувствует и избегает его, но сам не был в этом уверен. К тому же такое сочтут трусостью. – Я молиться за исход дела буду, а нужным вечером к вам приду. – Алексий с усмешкой осмотрел сидящих. – Можете и козу наряженную привезти, если хотите. 3 После того как всё обговорили, Алексий отправился исполнять просьбу Черепанова. Для начала он решил пройтись до улуса и обратно, чтобы хмель выветрился из головы, а запах – изо рта. Братские готовились к холодам. Запасали конину, курунгу в кадках. Сено уже заложили в зароды. Многие возвращались с летников. Алексий помнил, что ещё десять лет назад перекочёвки были важным событием, к ним готовились, как к празднику. Создавали длинные обозы из телег, везли пожитки, скотину вели. А нынче мало кто из братских покидает улус. Бедняки считают за лучшее держаться ближе к острогу, где можно прокормиться и найти работу. Состоятельных же братских удерживает бесчисленная домашняя утварь, запасы еды и хлеба, а главное – удобства, которых лишаешься на летниках. Алексий задержался около шаманского жилища. Писон, насколько он помнил, никогда не покидал улус надолго. Шаманская юрта всегда располагалась здесь. Около неё громоздился амбар для хранения мяса, муки, замороженного молока; стояли клади с необмолоченном хлебом и соломой. Ещё одна юрта – поварня, для стряпки и варки тарасуна. Ненависти к шаману у Алексия не было. В смерти Туяны виноват не Писон. И даже не Тохум с Зорголкой. Виноват он сам, его непостижимая и губительная для близких сущность. Скольких жертв она ещё потребует? Прогоняя тягостные мысли, он двинулся к острогу. Сейчас не о прошлом нужно думать. Размышляй о миссии, что предстоит исполнить. Ради этого, возможно, и пришёл в мир. И все жертвы ради этого. В остроге тоже готовились к зиме: чистили и подживляли печные трубы, выносили хлам из башен-изб, конопатили щели. Два мужика ловко и быстро, словно мухи по караваю, лазали по кровле соляного амбара – проверяли, не прохудилась ли. У конюшни разгружали телегу с опилками. Поднявшись в казачью управу, Алексий застал Черепанова за разговором с какой-то нарядно одетой бабой. Приказчик, не особенно отвлекаясь от беседы, велел денщику Ваньке отвести пресвитера в тёмную. Алексий спустился в подызбицу. Там находилось трое. Двое заняли дощатые настилы; лежали одинаково, закинув руки за голову. Ещё один сидел в куче соломы у заменяющей окно дыры и глядел наружу. Лиц в полумраке было не разглядеть. – Ну и кого из вас крестить? – спросил Алексий, усаживаясь на нижнюю ступень лестницы. – Отпевать уже скоро… – пробурчал один из лежащих мужиков. Другой хмыкнул, не вставая, перекрестился и сунул ладонь обратно под затылок. – Ты, что ли? – обратился пресвитер к третьему. Тот едва заметно кивнул. Алексий оглядел его согбенный набок силуэт, и вдруг нечто детское, давно забытое тронуло сердце. На мгновенье показалось, будто и не было многолетней жизни, а минутное наваждение случилось. Сидящий тынгуз чуть повернулся, и свет из оконца озарил его изуродованную дырой щёку. – Ангивче? – Алексий вскочил и, схватив тынгуза за плечо, повернул к себе. – Ангивче! Шаман поседел до белизны, это было заметно даже в полумраке. По левой стороне лица словно прошёлся оползень – кожа свесилась отвратительными складками, наполовину прикрывая глаз. Зато дыра на правой щеке оставалась явственно видна – такая же, как и раньше, разве что проглядывались за ней не зубы, а коричневые осколки. – Ангивче! Откуда ты взялся? Я считал, тебя нет давно. Старик поднял руку и, прижав ладонью дыру, произнёс: – Правильно, того Ангивче давно нет. Один из лежащих мужиков добавил: – Зато есть Решето – вор и чернокнижник. Крести его, пусть хотя б сдохнет с человеческим именем. Алексий поднялся по лестнице в прихожую, заглянул к Черепанову. Приказчик всё ещё беседовал со своей бабой, уже подсев к ней поближе и скинув с плеч кафтан. – Андрей Данилович, дозволишь с твоим пленным без лишних ушей обговорить? В казёнке с ним пообщаемся. Черепанов подумал, взглянул на бабу, словно испрашивая от неё ответа. Затем сказал: – Добро, но караульного на входе поставим. И дождись меня после. Ангивче вынули из узилища и отвели в казёнку, где дожидался Алексий. По просьбе пресвитера, обоим принесли кружки с чаем. Седой шаман хлебал, не наклоняя головы, и жидкость не вытекала и даже не сочилась сквозь дыру. «За длинную жизнь чему только ни научишься», – подумал Алексий, глядя на это. – Расскажи, Ангивче, что случилось, раз ты к старости с разбойниками заодно? Шаман допил чай, положил пустую кружку на солому рядом с собой. Прикрыв дыру ладонью, сказал: – Жизнь, после того как ты ушёл, совсем дурной сделалась. Олени и собаки у всех в округе умирать стали. Дети тоже. Люди ко мне за помощью приходили, но после камланий вообще мор начался. Слух прошёл, что я зло творю. Ну и перестали обращаться. Следующую зиму впроголодь просидел, едва жив остался. Съел псов, затем священных оленей. – Он обтёр ладонью пот со лба и снова приложил к щеке. – А на следующий год подался в зимовье к оросам, чтоб работу найти. Лодки помогал смолить, сети плести, рыбу солить. Разное, в общем. Платить мне не платили – только кровля и харч. Иной раз затрещины перепадали. – Многие так живут, – сказал Алексий. – И мне туго приходилось. Кивнув, Ангивче продолжил: – После к вину пристрастился. С горя кто не запьёт? Во время одной гулянки там в зимовье пырнул рыбака ножом. Не сам, наверное. В беспамятстве был. Но все бражники на меня показали. Оклеветали или нет – какая теперь забота? – И что же дальше? – Что дальше? Знаешь ведь, где после такого оказываются. На руднике за Морем, в кандалах. Несколько лет там вшей кормил, выжил едва. Затем бежал во время пересылки. С тремя такими же доходягами. Скитались по степям и предгорьям. Один спутник мой от слабости издох, другого подстрелили. Меня снова на каторгу – уже под другим именем, за бродяжничество. Там легче было, в основном дрова пилил. Алексий задумчиво посмотрел на зажатую в руках кружку с чаем. – По-другому ты стал разговаривать, Ангивче, – сказал он. – Прямо как русский. – Если кто корней лишился, то мотает его в разные стороны. Любым может стать, только не собою прежним. Ты ведь и сам неузнаваем. Если б я раньше не слышал про твою судьбу, то ни в жизнь не догадался бы. Хотя, если в глаза посмотреть, вспоминается тот, с кем дед общаться предостерегал. Ты всё тот же, хоть и священником стал, имя другое получил. – Скажи, а ты вправду креститься желаешь? Ангивче отмахнулся и прилёг на солому. – К чему мне это? Чтоб в аду оросов гореть? С тобой хотел повидаться, вот и всё. Только не говори, что молиться за меня будешь и грехи отпустишь. Я знаю, кто ты на самом деле. Единственный, кто это знает. Алексий не находил, что сказать. Он ощутил подобное тому, что испытал недавно около могилы Туяны: вместо ожидаемых добрых воспоминаний на душе гадко и пасмурно. Глядя на Ангивче, невольно вспоминаешь мать, нападки Тыкульчи, расправу на урикит, горящие чумы с телами, бледную ногу прижатой к дереву девчонки… Почему прошлое – в любом отрезке, куда ни ткни – неизменно связано с болью? Покуда думаешь о сегодняшнем и завтрашнем – всё хорошо, но позади скрывается только ужас. Хоть памяти себя лишай. – Несколько вёсен назад был на месте старого жилища, – сказал Ангивче. – Чум и все постройки исчезли, будто там никогда ничего не было. А идолы, которые в стороне, помнишь? Они остались. Двое упали, третий покосился. И лишь один твёрд как дерево. Тот самый, который тебя изображает. – И что с того? – Не знаю. Я тогда подумал: судьба моя прочнее, чем кажется, с тобой связана. Вот и сейчас в остроге рядом оказался. Против своей воли. – Сам на встречу со мной вызвался. – Это так… – вздохнул Ангивче. – Потому и вызвался – понял: неспроста всё это, неспроста. – Может, тогда и веру мою примешь? Ангивче приподнялся и с какой-то недоброй усмешкой взглянул на пресвитера. – Нет никакой твоей веры. Как и моей. Правильные дела есть, вот и всё. А говорить не о чем. Ты лучше чая для меня ещё попроси. Сделай доброе, а? – Попрошу. Но в другой раз ещё поговорим. – В другой раз – это когда? Меня казнят вскоре. – Когда я тебя крестить буду – вот когда. Пока ни с кем не разговаривай, Ангивче. И каждый раз требуй, чтоб крестили тебя. Слышишь? Иноземцу отказать не вправе. А я подумаю, как тебе помочь. Завтра у меня дело важное. Как вернусь – загляну. Когда старого шамана вернули в тёмную, Алексий остался дожидаться Черепанова на крыльце казачьей управы. Он уже решил, о чём будет говорить, и потому просто стоял, в бездумье оглядывая острог. Мужики, что недавно ползали по соляному амбару, теперь проверяли кровлю ясачной конторы и склада. Другие приколачивали новые перекладины к лестнице, ведущей на галерею. Возле колодца зевала чёрная сука по кличке Тяпа. Вскоре показался приказчик. Выйдя на крыльцо, он облокотился на перила рядом с Алексием. – Ну что, поговорили? – протянул он, осматриваясь. – Поговорили, Андрей Данилович. Крестить его, окаянного, буду. – Как скоро? – В следующее воскресенье. Черепанов скосился и покачал головою. – До воскресенья ждать не можем. Послезавтра в Иркутск их всех отправляю. Сам туда поеду. Так что в эти дни крести. Чего тянуть? – Наставительные беседы провести нужно. Подготовить душу и ум язычника к таинству. Главное ведь – не в воду погрузить, а сердечная любовь к Искупителю. – А-а, да брось!.. Раз сам просит, значит, созрел давно. – Нет, не созрел. Это уж священнику решать. Приказчик, склонив голову, плюнул. – Ты пьян, что ли? Душок чую. – Поминали кое-кого. Там ещё такое, Андрей Данилович… Сдаётся мне, тынгуз знает, где награбленное. Черепанов повернулся, ухватился большим и указательным пальцами за свой выпирающий подбородок. – Вздор, – произнёс он, помедлив. – Допрошены они все с пристрастием. Ничего не таят, уверен. Я уж хлопцев по их следу пускал – проверил: ни в чём не брешут вроде. А этот… что он тебе наболтал? – Сказал не напрямую. Но, кажись, хочет, чтобы крестили его, причастили… Вправду считает, будто грехи простятся. А он потом отплатит. – Вот как? Брешет поди, дырявая морда. – Может, и брешет. Но выяснить-то нужно. Дай мне несколько дней. В беседах я его разговорю. Приказчик снова облокотился на перила, что-то тихо напел себе под нос. – Ну, коли так… Двоих пока в Иркутск повезу. А ты уж с этим постарайся. Про хабар, я имею в виду, выведай. Кто знает, вдруг не брешет? 4 Бабье лето исчезло, словно по удару шаманского бубна. За два дня ветер сорвал последние листья с деревьев, вычистил просторы от мусора. Дожди ополоскали землю, и Тункинская долина лежала, словно покойник, подпираемый с боков громадными хребтами, с ногами, омываемыми Байкалом, и мунгальским Косоголом в изголовье. Алексий поднялся с рассветом и шагал по торговой дороге на восток. Перед этим была почти бессонная ночь. А до того – неспокойный день, половину из которого он провёл, стреляя из лука в надежде хоть чем-то занять руки и отвлечься от дум. Тревожные мысли и сейчас не давали покоя. Удалось ли устроить для нечисти засаду? Ночь, в которую три года назад Амосов запорол жену, вот-вот наступит. Всё должно быть готово. Пройдя две с половиною версты, он свернул влево, где между холмов извивалась тропа, ведущая на заброшенную заимку. Погода портилась. Холодный ветер притаскивал с гор тучи, которые грозились разродиться мокрым снегом или градом. «Что, если по дороге я сам встречу абаса с мёртвым мунгальцем? – думал Алексий. – Встречу как обычных путников. Почему нет? Так, должно быть, их встречали остальные». Он не знал, как в этом случае поступит. Чем будет обороняться? Молитвами, в силу которых сам не до конца верит? Или призовёт на помощь духов? Тропа вывела на покрытое сухим бурьяном поле. Когда-то здесь располагались охотничьи стойбища кумкагиров. Алексий помнил чумы Тыкульчи, Отани, Уняни, других сородичей. Недалеко от этого места торчал одинокий пень с личиной духа предка. Пень кормили мозгом и кровью добытых зверей, окуривали дымом. Сейчас пня не было. Вероятно, его выкорчевали и сожгли Амосовы, когда готовили поле к засеву. Или кто-то из тынгузов в своё время забрал. Алексий пошёл через поле к роще, где в тени деревьев располагался домик и хозяйственные постройки. Тучи всё-таки обронили снег. Ветер подхватывал снежинки и поднимал вверх, отчего казалось, что снег идёт наоборот – с земли на небо. Алексий вспомнил, как однажды наблюдал подобное. В тот день они прохаживались с архиереем Иннокентием по лесу недалеко от Вознесенского монастыря. Вокруг вихрился бесноватый снежок, взмывал выше деревьев, но холодно не было. Гуляя, они наткнулись на обглоданные кости – кажется, годовалого оленёнка. Иннокентий долго глядел на останки, а затем обратился к Алексию: – Знаешь ли ты, что будет со зверьми, когда закончатся земные мытарства и наступит рай для нас вечный? Они продолжат пожирать сильный слабого, как мы сейчас? – Не ведаю, владыка, – признался Алексий. – Об этом говорится в Евангелии. И у блаженного Феофилакта Орхидского. Тварь стала тленной и кровожадной вместе с человеком. Когда же мы, если дозволит Господь, вновь сделаемся духовными, тогда и тварь изменится вместе с нами, прославлена будет нетлением, как и мы улучим бессмертие. Всё зависит от нас и от милости Божьей. Воспоминание было таким ярким, будто разговор с архиереем произошел только что. Алексий невольно остановился, поражённый ощущением повторности. На мгновенье показалось, что жизнь пошла вспять. Он даже огляделся: не лежат ли и сейчас где-то неподалёку обглоданные кости? Ветер поддувал в лицо, трепал одежду. Растаявшие снежинки стекали по щекам в бороду. Алексий утёрся рукавом и снова двинулся к роще. Он подумал, куда и зачем идёт, и снова неспокойные мысли завладели разумом. Неужели в предстоящую ночь всё решится? Вспомнилось, как в Вознесенском монастыре он прочитал греческую книгу. Один из её героев – Персей – убил чудовищную повелительницу Горгону, воспользовавшись отражением на щите. «Что, если и нам вооружиться зеркалами? – думал Алексий. – Нет, повязки надёжнее. Даже на отражённый облик абаса лучше не зреть. Может, зеркала и сработают, но проверять такое слишком рискованно». Домик таращился двумя закрытыми волоковыми оконцами, когда Алексий приблизился. Справа стоял перекошенный и полуразвалившийся амбар. Слева – навес под дрова и инструменты. Крыльцо находилось с обратной стороны, и Алексий не видел, открыта ли дверь и есть ли перед ней яма. Обходя дом, он подумал: вдруг товарищи посчитают, что явилась нечисть, и с испугу выстрелят в него или кинут камнем? Сказал громко: – Мир вашему дому! Это я, не пугайтесь. Никто не отозвался. Алексий переступил через ржавые обручи от бочек, вышел из-за угла к всходу [19] и остановился. Перед крыльцом зияла наполовину присыпанная свежей землёй яма. Две коричневые кучи возвышались по обе стороны от неё. Всё вокруг находилось в беспорядке: валялись лопаты и старые надтреснутые оглобли, чурбак с вколотым топором лежал, опрокинутый на бок; ржавыми гвоздями в небо глядела неведомо откуда выдернутая доска. За ямой прямо напротив крыльца на бревне сидел Лаврентий. В руках он держал ружьё. – Главное – не спать, – сказал он Алексию вместо приветствия и заговорщицки указал взглядом на дверь. – Так себе и твердил: ты, главное, не спи, жди Раскосого. Вот и дождался. Алексий подошёл к нему, огляделся. – Что случилось? Почему не довершили? Лаврентий как-то странно усмехнулся, покачал головой и глянул в небо: будто во время торга получил смехотворно низкое предложение. Потом сделался необычайно серьёзным. – Твердил себе: не спи. А заснул-таки на мгновенье. Хорошо, этот не догадался и не выскочил. – Кто «этот»? И где остальные? Староста будто не услышал вопроса и продолжал о своём: – За мгновенье дремоты смекнул – такое, о чём годами голову ломал и не додумывался. Дьявол через супругу мою выглядывал. Не через неё саму, конечно – сквозь родимое пятно на ноге. Сквозь родимые пятна – дьяволы глядят, через родинки – бесята. И родинок у неё было – будь здоров сколько, тьма-тьмущая! Догадался бы раньше – всё бы головёшкой повыжег. – Что с тобой такое? – нахмурился Алексий. – Разумом помутился? Лаврентий усмехнулся: – Мудрый человек говорил: «Меньшим безумием было бы таскать дрова в лес». А мы с тобой потащили. Ну ладно… Тебе самому про родимые пятна не рассказывали? Одному мне такое ведомо? А, Раскосый? Алексий посмотрел в яму – и обмер. Там вперемежку с землёй лежали булыжники, и один из них… это был не булыжник, а голая человеческая пятка. – Что это? – пробормотал Алексий. – Кто там, в земле? Лаврентий не отвечал, смотрел не него обезумевшими глазами. Время от времени поглядывал на крыльцо. Ружьё он по-прежнему держал наготове. Алексий понял, что произошло непоправимое. А ещё ощутил, что сильно хочет по малой нужде. Вдруг изнутри дома раздалась возня. Следом кто-то прохрипел: – Алексий, отыми, ради бога, у него ружьё! Он всех поубивает! Это был голос Ефима. – Караулю ирода, – пояснил староста. – Если б дверь наружу, как в сенях, открывалась – подпер бы. А так – жду, когда выйдет. И тебя ждал. Давай подпалим избушку – покажется! – Не верь ему! – хрипел в какую-то щель пономарь. – И меня, и тебя убьёт! Отбери ружьё! Лаврентий отступил на два шага, опасливо скосился на Алексия. – Того только и ждёт, что я пулю выпущу или с тобой борьбу затею. Выскочит тут же! – Остынь, Лаврентий! – Алексий осадил старосту поднятой рукой. – Отдай ружьё. Я тут самый здравомыслящий. Затем расскажите, что произошло. – Не подходи, Раскосый! – предупредил Лаврентий и перевёл ружьё на Алексия. – Убить его нужно, пока не поздно. Иначе он нас. – Перестань целиться в меня. Угомонись! Абаса вы, что ли, повстречали? Лаврентий, не опуская ружья, кивнул. Он хотел сказать что-то, как неожиданно дверь в доме отворилась. В проёме возник Ефим. Он ловко перепрыгнул через порог в сторону и, оббегая яму, бросился к старосте. Лаврентий перенаправил ружьё, выстрелил, чуть покачнулся назад. Ефим, кажется, остался невредимым. С разбегу он повалил Лаврентия за бревно, рывком отобрал ружьё и попытался прижать им горло старосты. Лаврентий сопротивлялся, тоже ухватившись за дуло. Всё произошло так внезапно, что Алексий едва успел опомниться. Он поднял лопату, замахнулся… Пока раздумывал, куда ударить – по спине или сразу в голову – Ефим сам прекратил напирать и обмяк. Лаврентий скинул его с себя и, хрипло дыша, отполз по земляной насыпи в сторону. Живот пономаря был тёмным от крови: пуля всё-таки попала. Алексий пригрозил старосте лопатой: – Лучше не подымайся – огрею. Рассказывай, что происходит? Почему сцепились? Отдышавшись, Лаврентий чуть приподнялся. Выглядел он постаревшим на дюжину лет, зато безумие, что да этого наполняло взгляд, вроде бы отступило. – Не бойся, не брошусь, – проговорил он не очень-то уверенно. – Откуда мне знать? – Не стал же в тебя стрелять, когда увидел. – Только потому и не стал, что заряд для Ефима берёг. На двоих бы не хватило. Лаврентий перекрестился: – Господом богом клянусь: не стану. Опомнился как будто… Ну, хочешь, ружьё заряди и на меня наставь. Порох и пули в доме на столе. Алексий опустил лопату, вогнал её в землю. Подобрав с насыпи ружьё, он присел на бревно и спросил: – Кто в яме? – А сам как думаешь? Парняковы. – Ты их или Ефим?.. – Сами друг дружку… Воды мне дай попить. – Нет у меня воды. Рассказывай! Лаврентий вдруг перевернулся на живот, уткнулся лицом в изрытую землю и забормотал: – Родинки – бесята, родимые пятна – дьявол, родинки – бесята, пятна – сатана. Алексий дошёл по дома. В избе повсюду лежали крупные камни, ветви, тоненькие берёзовые стволы. Он отыскал около печки кадь с водой, зачерпнул в ковшик и принёс Лаврентию. Староста сделал четыре больших глотка, остальное вылили на голову и растёр по лицу. Алексий, сидя на бревне, дожидался, пока тот окончательно придёт в себя. Ему уже становилось ясно, что здесь произошло. Но важно было узнать, как именно. – Рассказывай, – повторил он. – Раньше, чем ожидали, нечисть явилась. Вчера к вечеру. Антип и Христофор яму в это время рыли. Мы с Ефимом готовили, чем прикрывать. Вдруг услышали снаружи возню и драку – это Парняковы сцепились, кажется, лопатами друг дружку колотить начали. Ефим выбежал посмотреть, а я… смекнул, что к чему, и внутри заперся. – Думаешь, и Ефим абаса увидел? – Чего тут думать? Полагаю, что Парняковы полуживыми в яму свалились, барахтались там. А этот взял их и во злобе закопал. Не видел я этого, сидел внутри холодный от страха. Ничегошеньки сделать не мог. Слышал, как Ефим пыхтит и рычит, аки зверюга подранная. Староста снова обтёр ладонями лицо, размазал грязь. Затем тоскливо взглянул на яму. – Что дальше было? – спросил Алексий. – Дальше… Закопал он их, потом начал в дом проситься. Я открыл ему и камнем по голове – тюк! – несильно, чтобы оглушить только. Связать почему-то не додумался – со испугу, должно быть. Схватил ружьё, вышел и начал его стеречь. Всю ночь глаз не смыкал. Этот бесновался в доме, грозился убить меня, но за порог боялся – предупредил ведь его, что выстрелю. Дальше ты сам видел. – А чего не убежал? – Поначалу боялся от дома отходить: нечисть ведь где-то рядом. Старался, кроме как на дверь, никуда не глядеть, не оглядываться. Да и тебя ждал. Как же я убегу, всамделе? Ведь придёшь, а этот тебя… – Понятно… Спасибо тебе, Лаврентий. Правильно поступил. – Да что спасибо, – отмахнулся староста. – Нечисть мы упустили, не совладали. Алексий, не в силах более терпеть, отошёл за угол и помочился. Затем оглядел поле, через которое пришёл, рощу. Снег уже перестал идти, а выпавший таял на дневном солнце. Всё вокруг было хмурое, безжизненное и мокрое, будто вынутое из реки. Две берёзы с восточной стороны от дома поднимались выше остальных, на них чернели вороньи гнёзда. Он вернулся к старосте и снова присел на бревно. – Скажи, Лаврентий, куда бы они могли пойти дальше? Ты слышал что-нибудь? – Ничего не слышал. Главное, что не видел… Я ведь и сам чуть умом не тронулся. На абаса этого даже не взглянул, но почуял его близость. Даже от того, что рядом он, готов был… Едва сдержался… Помнишь тогда в остроге? Даже не видели его люди, а творили что попало. Не справились мы, отец Алексий. Не справились! Как быть теперь? – Поднимайся. Хоронить их по-человечески будем. А потом – назад. Лаврентий поводил головой: – Нет, возвращаться не стану. Какой из меня теперь староста? Людей не защитил – сгубил. Жить с этим смогу, но только не в слободе. Сил на это нету. – Что же будешь делать? – В Братский острог к сыновьям отправлюсь. Они ведь и про мамку ещё не знают. Вот, утешимся вместе. Прости, на нечисть охотиться не смогу. Жидок для такого. Все мы жидкие для такого. – Лаврентий посмотрел на тело пономаря, лежащее в двух шагах от него. – Ты иди, отец Алексий. Я сам закопаю. Хоть что-то ещё смогу. А ты помолись за души. И за меня. Ружьё только мне оставь, пригодится. – Не стрельнёшь в себя? – Коли сатана подтолкнёт на грех, так и без ружья обойдусь. Алексий на прощанье осмотрел старосту. Лаврентий сидел на земляной куче, весь перепачкавшийся – как мальчишка. Обойдя дом, Алексий остановился и снова глянул на восток, где торчали берёзы с вороньими гнёздами. Отчего-то подумалось, что страшные гости ушли туда. Тропы в этом направлении не было, земля бугрилась и поросла кустарником. Но вместе с тем казалось: нечисти пройти между этими берёзами было бы удобно. 5 Когда Ангивче привели в казёнку, у него были распухший нос и здоровенный синяк под левым глазом. Брякнув кандалами, шаман уселся на солому, игриво осмотрел Алексия. – Ну что? О вере русской говорить будем? – Хочешь – поговорим… Кто тебя отделал? Свои? Казаки? – Свои. Алексий подсел ближе к шаману, опасаясь, как бы не подслушал караульный. – Скажи, Ангивче, дружки твои, разбойники, в горах нечисть встретили. Что там было? Старый шаман посмотрел на Алексия уже без напускной игривости. – Это Харги одного из духов-помощников на землю послал. Несколько раз я близость его чуял. И тогда… предостерегло что-то на юг пойти. Эти дурни отправились и поубивали друг друга. – Много знаешь про этого духа-помощника? – Почти ничего. Такие в наших землях не появляются. Буга обороняет, не выпускает их из нижнего мира. Дед рассказывал, но плохо теперь помню. Встретившие его разума лишаются и зло творят. Но ты и сам про это знаешь. Говорят, уже немало народу в долине умерло. Алексий посидел в раздумьях. Где-то над кровлей тоскливо подвывал ветер. Горланили вороны, давно облюбовавшие часть крепостной стены слева от ворот. – Он далеко выбрался, а сюда вместе с погибшим мунгальцем пришёл, – сказал Алексий. – Сахалары в якутских землях его абасом называют. А я абаса этого выследить обязан. – Убить хочешь? – Вряд ли такую нечисть убить можно. Обратно загнать – и то хорошо. А ещё… спросить надо кое о чём. Дед твой не рассказывал, как с таким злом справиться? Ангивче, не отнимая ладони от щеки, медленно кивнул. – Не про твоего абаса говорил, но всё же… Есть два пути. Первый – спасаться от зла, бежать. Второй – самому преследовать. Тогда злой дух начнёт убегать – иначе не сможет. Буга помогает не отступающим, а идущим на бой со злом. Тут главное – страх преодолеть, иначе не выйдет. – Нет страха у меня. И не хвастовство это. Готов преследовать врага, но сначала ведь нужно найти его. Я уверен, Ангивче, этот абас ходит особыми путями. У него своя тёмная эндекит с притоками. Шаман, разговаривающий с духами, способен ту реку отыскать. Ты поможешь? У тебя мусун самого Дябдяра. Ангивче усмехнулся и указал взглядом на цепь меж запястьями. – Как я тебе помогу? В тёмной не покамлаешь. – Зачем же в тёмной? – совсем тихо сказал Алексий и присмотрелся к щелям меж досок: не подслушивает ли караульный. – Освободим тебя, Ангивче. – Освободишь? После моих-то злодеяний? – За злодеяния перед Господом ответишь. Глядишь, искупятся ещё грехи. Я тебя собственноручно из неволи вытащу. А ты поможешь абаса отыскать. Согласен? Ангивче долго не отвечал, вертел пальцами соломинку. Алексий догадался, что за мысли гложут старого шамана: наверняка вспоминает предостережение о том, что с Идущими Между нельзя связываться. Но лучше ли снова в кандалах на каторгу отправиться – это при хорошем исходе, а при плохом – в петле висеть? – И что, вправду меня освободишь? – спросил шаман, посмотрев в глаза Алексию. – Не побоишься? Тебя накажут. – Не побоюсь. Есть вещи пострашней наказаний. Вопросы без ответа, например. Готовься, если на свободу желаешь. Завтра же крестить тебя буду. * * * В памяти всплывали наставления архиерея Иннокентия: «Главное препятствие миссионеров – разность языков и обычаев. Как объяснить тынгузам, корякам и чукчам про то, что они в глаза не видели? Про хлеб и вино, к примеру. Или библейское изречение, про верблюда и игольное ушко. Вино тарасуном или оленьей кровью заменять? А верблюдов лошадьми или тюленями? Это ж какая кощунственная и поганая химера из священного писания выйдет! Слышал, на камчатских землях с аборигенами не хлеб, а рыбу преломляли! Нет, нужно и миссионеров и обращаемых языку друг друга обучать». Покойный архиерей в этом возлагал большие надежды на Алексия. Видел в нём зыбкое звено, скрепляющее два мира. Пресвитер вспоминал об этом с камнем на сердце. Не ради спасения души он собирается крестить аборигена. И не скрепляет он союз русских и тынгузов, а разъединяет. Что сказал бы духовник, узнав про такое? Время для мнимого таинства и побега выдалось подходящее. Черепанов с отрядом ещё находился в Иркутске. Оставленный за старшего десятник бражничал с казаками в кабаке. В остроге и слободе уже несколько дней было спокойно и почти безлюдно. Даже исчезновение старосты и пономаря никто не заметил. Ангивче привели в церковь на рассвете – как и просил Алексий. Караульный в такую рань наверняка бы начал дремать, и пресвитер попросил бы его выйти из храма. Но сонный казак изначально решил дожидаться снаружи, примостился на чурбаке у дверей. Алексий принёс из казёнки холщовую рубашку и штаны, сермяжный зипун, сапоги и рукавицы – всё, что полагалось по недавнему императорскому приказу о поощрении крещения «пребывающих во тьме неверия». Пока Ангивче избавлялся от своего рванья, Алексий достал медное распятие. – Готов поверить в истинного бога и спасение всех людей? – спросил он шамана. – А ты сам поверил? – усмехнулся Ангивче. – Мне человек-крест не нужен. А новое имя и подавно. Слышал, будто деньги дают. – Дают. – Алексий вручил ему три рубля из церковной казны. Два с копейками оставил себе. – Я сейчас вид сделаю, будто таинство провожу. Оглашение начну и прочее. Это чтоб караульный снаружи не заподозрил. Придётся в алтарь тебя запустить. В заднее оконце полезешь. Как выберешься – спускайся с холма. За сарайкой две лошади запряжённые стоят. Ожидай меня. Не приду вскоре – скачи к Зун-Мурин. Там жди у реки, подальше от глаз. Распятие надень, так лучше будет. Если кто остановит, представляйся любым русским именем. В такой одежде тебя за беглого не примут. Ну а если к полудню я и там не появлюсь – дальше, как знаешь, Ангивче. Тебе скрываться не привыкать. Всё, поспеши! И в храме началось невообразимое, греховное. В алтарь прошёл тынгузский шаман – он же преступник, ненадолго освобождённый от кандалов. А пресвитер приступил к чину крещения, без крещаемого. Сам к себе обращался и сам же отвечал, как скоморох на потешном представлении. Алексий рассчитывал продолжать так до освящения воды, а далее сделать вид, будто забыл наполнить купель. Либо сам к реке направится, либо караульного с ведром пошлёт. На душе было тяжело и волнительно. Если караульный войдёт и не обнаружит тынгуза, отважится ли он без благословения заглянуть в алтарь? Наверняка – да. Лучше епитимью на исповеди получить, чем десять раз плетью по спине. Алексий дошёл до отречения от сатаны, сам же дунул и плюнул на стену. В это мгновенье за иконостасом что-то громко брякнуло. Видимо, Ангивче вышиб оконницу. Повысив голос, Алексий принялся читать «Символ веры»: – Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца небу и земли, видимым же всем и невидимым!.. Когда через минуту-другую закончил и направился за ведром, дверь неожиданно отворилась. Алексий застыл: в проёме показался не караульный. Там стоял сам Ангивче. Пока Алексий недоумённо смотрел на него, шаман поднёс ладонь к дырявой щеке и сказал: – Не нарочно, так вышло. – Что?.. Что ты наделал? – Сдается, кончил его. Они вышли наружу, где расходился погожий осенний день. Солнце согревало холм, церковь и возвышающеюся по левую сторону крепостную стену. Туман согнало вниз к Иркуту, где его вместе с теченьем неспешно тянуло на восток. Пройдя вслед за Ангивче к алтарному окну, Алексий заметил лежащего в сухой траве караульного. Лицо у того было окровавлено, штаны чуть приспущены. Рядом валялось полено, блестела слюда из выбитой оконницы. – Как так вышло? – спросил пресвитер. – Кажется, он по нужде пошёл, а я тут выбирался… Не знал, что делать. Схватил полено и по голове его. Не нарочно, клянусь! – Нарочно, не нарочно – какая теперь разница. Алексий присел рядом с караульным, коснулся его щеки – колючая и прохладная. Он расстегнул одёжку, приложил ухо к груди. Не различил ни дыхания, ни биения сердца. Ему сделалось жутко: когда же прекратится эта бесконечная череда смертей, сколько ещё людей около него погибнет? С детства, с самого рождения это продолжается, а он словно не замечает. Давно пора в пустынники, подальше от живых. Или самому… Совесть вгрызлась в душу, будто собака в кость. – Не помочь ему… – произнёс шаман виновато. – А нам поторопиться нужно. Или останешься? – Не останусь, Ангивче. Не останусь. Алексий наскоро прочитал молитву об упокоении, не упоминая лишь имени, которого не знал. Затем сходил в казёнку, сменил облачение на мирскую одёжку и вернулся. Они с шаманом спустились к лошадям, взобрались в сёдла. Тропой через заросли проехали вдоль берега, где лежали развалившиеся лодки. Через несколько минут, отдалившись от острога, выбрались на торговую дорогу. – Лучше было б тебе остаться, – сказал Ангивче. – На меня бы всё свалил. Синяк бы тебе или шишку оставили для убедительности. – Знаю. Но нам ещё вместе абаса ловить. Забыл? – Помню, как же. Только теперь, когда я этого поленом… теперь и нас ловить начнут. – И без того бы начали. Я приказчику наврал, будто тебе про награбленное добро известно. Он в такое вцепляется – не оттянешь. К счастью, приказчик пока не в остроге. Ехать в открытую по торговой дороге было боязно – мало ли кого встретишь. Алексий рассчитывал, что тревога уляжется, когда свернут на тропу к заимке Амосовых. Но и тогда успокоение не пришло. «Тревожимся, значит, не находимся в благодати божьей», – вспомнились поучения духовника. Какая уж тут благодать после того, что натворили в храме? Они пересекли поле, спешились в роще и привязали лошадей. Алексий подошёл к дому – проверить, что там поменялось за последние дни. Яма перед крыльцом была зарыта. Над ней возвышались три каменных нагромождения с крестами. – Странное место для могил, – заметил подошедший Ангивче. – С порога – и сразу в нижний мир? – Когда абаса встречаешь, и такое бывает. Алексий зашёл в избушку, осмотрелся. Внутри всё ещё находились ветви и тонкие берёзовые стволы, но сейчас всё лежало в стороне единой кучей. На столе остались порох и пули. В углу стояло ружьё, которое Лаврентий почему-то не взял – должно быть, опасался выстрелить в невинного, если ум его снова омрачится. А может, предвидел, что пресвитер сюда наведается и решил оставить ему – в поисках нечисти пригодится. Над дверью Алексий заметил торчащую из-под наличника бумажку. Вынул её и развернул. Чернилами было мелко и ровно писано: «Иду я, раб Божий Лаврент, в чистое поле, широкое раздолье. По правую сторону – два ангела, по левую – два архангела. Надевают на меня неизносимую ризу. В ней никто меня не тронет: ни колдун, ни колдуница, ни еретик, ни изретник, ни баба долговолосая, ни девка темногрудая, ни парень-комарок, ни мужик-стригунок. Из ружья никто не застрелит и саблей никто не зарубит. Тело моё – древо, кости мои – камень. Аминь, аминь, аминь» . Прочитав, Алексий сунул бумажку обратно за наличник – поглубже, чтоб не было видно. Подумать, так старосте несказанно повезло. Он в нескольких шагах от абаса находился и до сих пор жив. Может, и вправду его заговоры хранят? Порох и пули Алексий добавил к своей поклаже на лошади. Ружьё накинул через плечо. Когда снова уселись верхом, Ангивче спросил: – Куда дальше? Алексий развернул лошадку мордой к востоку, указал на берёзы с вороньими гнёздами. – Те, кого мы ищем, подались туда. Выходит, и нам туда же. 6 Каждое утро Алексий просыпался удручённым. Он ощущал кровавый след позади себя – след длиною в жизнь. «Чем я лучше абаса? – размышлял он. – Ещё неизвестно кто из нас больше умертвил». Затем продолжались поиски, дневные заботы, и мрачные думы на время отступали. Уже четыре дня они с Ангивче пробирались по распутице, сквозь заросли, через болота и горные кряжи. Они двигались за абасом по невидимой человеческому глазу тропе. Иногда выбор направления был очевиден, иногда приходилось вставать лагерем, думать и ждать знака. – Как понимаешь, куда идти? – спрашивал Ангивче. – Уже прозреваешь глазами эндекит? – Скорее не вижу, а чувствую, – пояснял Алексий, – порою являются подсказки. До недавнего времени ему самому было невдомёк, из какого невидимого источника приходит понимание. В детстве это случалось в момент пробуждения, но после того как он бросился в Несущую Воронки Реку и побывал на последней границе – границе между жизнью и смертью – подсказки стали возникать часто, в разное время суток. Они будто просачивались сквозь прохудившийся полог, прикрывающий щель между мирами. Поначалу Алексий боялся этого. Боялся решений и поступков, совершённых под влиянием извне. Ему казалось, что посторонний разум – ангельский или демонический – проникает в голову, диктует мысли и слова. И только недавно он осознал, что дело не в ангелах и не в духах. Он всегда слышал голос своей необъяснимой сущности, полностью сотканной из границ и линий перехода. Добро или зло, любовь или ненависть, правда или ложь – ничего раздельного не было в его душе. Лишь бесконечные грани. И эти грани вечно рождали что-то непредсказуемое. Иногда проявления тёмной реки угадывались в окружающем мире. Эндекит будто оставляла следы. Уродливые деревья, странной формы камни, запах мзглятины там, где ничто не тухло, – подобное указывало, что путь абаса пролегал здесь. Однажды, идя через лес, они наткнулись на явственный путеводный знак – двух полуистлевших мертвецов. Первый сидел у дерева, наклонив голову вправо, смотря в небо пустыми глазницами с неким кажущимся изумлением. Второй лежал ничком недалеко от первого. Из его спины торчало древко пальмы, обмотанное потемневшими сухожилиями. Алексий обошёл вокруг и отыскал бывшую стоянку покойных – старое кострище, охотничьи пожитки, шкуры, котелок, полный дождевой воды, листьев и хвои. Они с Ангивче решили заночевать на этом месте. Близость мертвецов давно никого не пугала и не волновала. – Завтра пройдём недалеко от улуса, – сказал Алексий, когда они сидели у костра. – Думаю, лошадей лучше оставить там – выменять на припасы. – Всё равно верхом почти не едем, – согласился Ангивче. – Лошади нас только задерживают. – Может, одну лошадь себе оставишь? Поедешь своей дорогой. – А как же охота? – Боюсь, и с тобой после встречи с абасом плохое произойдёт. За себя ручаться не могу, а за тебя и подавно. Шаман долго молчал, не отрываясь глядел на огонь. В своём наряде, полученном в церкви, он не отличался от русского мужика. Даже гайтан на шее был виден. – Я знаю, зачем ты меня освободил, – сказал Ангивче. – Помощь шамана тебе не нужна. Да и никакой я не шаман, сам ведь знаешь. Мусун Дябдяра – всё это небылица, придуманная отцом. Мало во мне мусун, очень мало. Потому духи перестали меня слушать, ещё когда был ребёнком. Испытание я тоже не прошёл. – Какое испытание? – Такое… Дед вынул мой разум из тела и отправил в пещеру под землю. Там тебя злые духи хватают, разрывают или режут на части. Ты вроде и без плоти, но ощущаешь всё как наяву. Злые духи, разрывают, а добрые семь дней спустя соединяют обратно. Так и становятся шаманами – через ужас, боль, смерть и воскрешение. А я всего этого испугался. Выбрался из пещеры – и обратно, в тело. Потому духи от меня и отвернулись. Всё остальное – выдумки. Отец сильно хотел, чтоб я шаманом стал. – Раз я знал, зачем же тебя освободил? – Хе! Это же просто! Ты помог, чтоб совесть свою утешить. Что-то такое наделал, чего исправить нельзя, а жить с этим не можешь. Думаю, это ты в гибели родных повинен. От меня тогда ушёл, а потом их всех не стало. Люди по-другому считают, но мне то известно, кто ты. А я – я ведь последний человек из твоей прошлой жизни. Мне ты и решил помочь. Ничего исправить не в силах, никого вернуть не в силах. А меня спасти можно. Так ведь? Алексий кивнул. – Пусть ты не шаман, Ангивче, а всё понимаешь. Так что, возьмёшь лошадь? Хочешь – обеих. – Нет, с тобой пойду. Начали охоту вместе, вместе и завершим. «Начал-то я задолго до тебя, – подумал Алексий. – И готовился не один год». Он решил, что в ближайшие дни незаметно оставит Ангивче. Проснётся пораньше – и дальше по тёмной эндекит. Никто его не догонит, никто не отыщет пути. Он достал из сумки карту, расстелил. Место, где они находились, обозначил угольком. Затем осмотрел ближайшие отметины, мысленно начертил возможные пути между ними. Интересно, куда далее направится абас? * * * Лошадей пришлось отдать едва ли не задаром хозяину первой же юрты. Нельзя было ходить по улусу и торговаться. К тому же припасов решили много не брать – на собственных плечах отныне переть. Несколько часов Алексий не мог определиться, куда идти дальше. Петляя по лесу, они с Ангивче отыскивали знаки. Затем удумали взобраться на холм и осмотреть всё с вышины. На середине склона Алексий остановился и указал шаману на запад. Лес вдалеке рос странно: все сосны стояли, чуть пригнувшись влево – совершенно одинаково. Глаз обманывался, видя такое. Казалось, что сама земля в этом месте накренилась. – Замечаешь? Полагаю, тёмная эндекит протекает там. Они двинулись на запад. В лесу не было ни человеческой, ни звериной тропы. Берёзы, круто изгибаясь, клонились к земле. Чёрные длинные ветви ниспадали пологами. Раздвигая их руками, как занавеси, Алексий и Ангивче будто бы пробирались из одного сумрачного чума в другой. Место, где сосны росли криво, вблизи уже не выглядело странным. Добравшись к нему, сделали привал. Солнце к тому времени высвободилось из облаков. Казалось, что его свет обжигает кроны, но внизу тянуло осенней прохладой, и земля была холодна. – Как думаешь справиться с абасом? – спросил Ангивче. – Догнать догоним. А далее? – Самого абаса не убить, я говорил. Нужно разделаться с его проводником, без него абас через день-другой в нижнем мире сгинет. А проводник… Многих колдунов и шаманов я расспросил, Ангивче. – Алексий мотнул головой, указывая на прислонённое к сосне ружьё. – Полагают, что ожившего мертвеца заново можно убить. Главное, не дать ему опять подняться. Для этого… Русские говорят, нужно лицом вниз захоронить, с переломанными ногами. Прежде чем закапывать, посыпать чёрным пеплом. Некоторые считают, что и кол в сердце не повредит. Помнишь три могилы у порога? Это и пытались проделать на заимке – не вышло. Должно быть, потому, что меня там не было. Нечисть предугадала и явилась раньше времени. После привала выбрались на звериную тропу, которая шла через редколесье. Саянские хребты остались справа. Алексий прикидывал, где проходит путь абаса. Не выведут ли их обратно к острогу? Нечисть наверняка знает, что её преследуют. Под ногами всё больше чавкало, почва становилась кочковатой и хлябистой. Вскоре появилось озерцо, с одной стороны поросшее кустарником, с другой – окружённое грязевой отмелью. – Гляди! – Ангивче указал на две отметины, напоминающие следы человеческих ног. – Как думаешь, это они? – Похоже на то, – пробормотал Алексий, осматривая грязь. – Вряд ли кто-то ещё по такой глухомани бродит. Тут даже копыт не видно. Первые следы, которые они встретили… Алексию было отрадно и волнительно глядеть на них. Ранее он переживал: вдруг абас с дэриэтинньиком бесплотны, как призраки? Теперь становилось ясно, что нечисть способна оставлять следы, значит, её можно поразить. – Посмотри, куда стопы направлены, – сказал Ангивче. – Если это они, то двигались нам навстречу. – Может, мертвец задом наперёд ходит? Или нарочно нас путают? – Алексий постоял в замешательстве. – Полагаю, что тёмная эндекит наш мир искажает. Не нужно отвлекаться на это, ещё не такие странности увидим. Они отправились дальше. Долго обходили топи, после вошли в густую тайгу, где кедры стояли с утяжелёнными шишками ветвями. Путь всё чаще преграждали повалившиеся стволы с торчащими во все стороны сучьями. Алексий озирался, надеясь где-нибудь отыскать просвет – поляну или русло реки. Но глухомань, казалось, простёрлась на многие вёрсты. Они шли и шли – зигзагами, огибая громадные валежины, спускаясь в пахнущие прелью ямы и поднимаясь обратно, оставляя позади примятый кустарник да обрубленные топориком ветви. В каком направлении продвигаться, Алексий уже не знал. Он перестал чуять нечисть и её скрытую тропу. Всё вокруг было нечистым. Ступали молча, каждый осознавая, что заблудились. Единственной надеждой было наткнуться на какую-нибудь речушку, что выведет из дебрей. Ангивче всё чаще присаживался передохнуть. Он утирал пот со лба, как-то обречённо улыбался и тут же, подбадривая себя, восклицал: «Хе!» К вечеру они выбрались-таки к руслу пересохшего ручья и пошли по нему вниз. Русло привело к небольшой речке – шумной и чистой, как и все реки Тункинской долины. Здесь решили заночевать: сил у обоих почти не осталось. Алексий напился воды, потом заметил нечто странное на другом берегу. Нагромождение хвороста? Нет, кажется, что-то вроде изгороди среди деревьев. – Как думаешь, что это? – спросил он шамана. – Нужно подойти и взглянуть. Перебравшись через реку, они взобрались по каменистому берегу и остановились перед изгородью. Изгородь уходила через лес и вправо, и влево. Она была сплетена из колючих ветвей шиповника. – Кто-то сильно постарался, сооружая такое, – сказал Алексий. – И он обороняется от абаса. – Нужно пойти и взглянуть, – повторил Ангивче устало. В двадцати шагах выше по реке изгородь прерывалось. В этом месте находилось нечто вроде калитки – палка, уложенная на ветви, перегородившая проход между сосен. С неё лохмами свисали сухие ветки шиповника. Тут же обнаружилась и тропинка. Она шла от реки за изгородь и вела дальше в чащу. Алексий снял палку с ветвей. Пройдя и пропустив Ангивче, он вернул преграду на место. Сумерки окутывали лес, но устланная золотистой хвоей тропа ещё виднелась. Алексий и Ангивче шли не больше минуты, затем на полянке показалась войлочная юрта. Вокруг неё стояли деревянные идолы – всего около дюжины. Из них выделялся самый рослый с лосиными рогами на макушке, ликом обращённый к тропе – не то приветствовал, не то останавливал подошедших. Юрту тоже опутывал шиповник – вперемежку тянулись иссохшие и свежие ветви. Ягоды – точно брюшки насосавшихся крови комаров. Из выходного отверстия курился дымок; почему-то он не поднимался к небесам, а веером стелился по застеленной шкурами кровле. С южной стороны был виден полог, прикрывающий вход. Справа и слева от него на вечном карауле застыли идолы – длинные, тощие и носатые. – Здесь наверняка живёт шаман, – тихо сказал Ангивче. – И он не из местных. Неожиданно полог приоткрылся, и наружу вышел человек. Это была средних годов женщина. Повседневный халат-дэгэл, непокрытая голова со стянутыми в две косы волосами. Лицо даже не бледное – белое. На груди блестели две круглые бляхи. Одна – из покрывшейся патиной меди – свисала на синей ленте с шеи. Другая была прикреплена к материи, в ней имелась маленькая дверка с петлёй и застёжкой. – Мэндэ амар! – поздоровался Алексий. – Мэндэ, – тихо сказала женщина и отодвинула рукой полог. – Входите. Алексий и Ангивче прошли внутрь, сели около горящего очага. Пахло мясным бульоном. Хозяйка достала две посудины, каждой зачерпнула из котла и поставила перед гостями. Отдельно подала блюдо с кусочками мяса. Затем появились кружки и большая долблёная бутыль. – Духи предупредили о вашем приходе, – сказала белолицая, присаживаясь напротив. Она изъяснялась на языке братских, с выговором, несколько отличающимся от выговора хонгодоров, но Алексий и Ангивче понимали её речь. – Угощайтесь, отдыхайте. Хозяйка наполнила кружки. Выпив, Алексий ощутил вкус хмельного, но, из чего сделан настой, сообразить не смог. По телу разошлась приятная истома. Выхлебав бульон, съев несколько кусочков мяса, Алексий и Ангивче поблагодарили хозяйку. – Как тебя зовут? – спросил Алексий. – Своё настоящее имя не скажу, – ответила женщина. – Называйте меня Донгарма [20] . Так меня прозвали мудрецы, пришедшие с самых высоких гор. И ваши настоящие имена мне тоже лучше не слышать. Духи сказали, что вы – Торопливый и Хвастун. Так и стану к вам обращаться. Алексию вспомнилось давно забытое, из детства: Торопливый и Хвастун – сказочные охотники, именами которых названы две звезды в северной части небосклона. Одна из этих звезд – едва заметная, мерцающая. – Откуда ты, Донгарма? – спросил он белолицую. – Хоринский род бодонгууд. Их стойбища в южных степях за Морем. – Далеко ушла от родных мест! – Бодонгууды и десять ближайших родов получили знамёна от Сагаан-хана [21] и служат ему. Я же служу только небесным хатам, а те служат тэнгри. По велению небес я живу здесь. Белолицая вновь наполнила чашки. Алексий пить не стал – уступил Ангивче. Тот опустошил обе одну за другой, после сказал: – Нужно отдохнуть. Мы заночуем у тебя? Женщина указала на место с двумя расстеленными шкурами. – Конечно. Я всё приготовила. – Раз духи о нас заботятся, тогда я, пожалуй, ещё выпью, – довольно пробормотал Ангивче и сам налил из бутыли. Алексий ещё раз осмотрел белолицую. На медной бляхе он заметил четыре накарябанные полосы, похожие на следы от когтей. Донгарма уловила его взгляд и, будто в смущении, перевернула бляху на другую сторону. – Мне известно, кто ты, – сказал Алексий. – Ты удаган. Моя любимая ходила к тебе за советом. Она была одной из немногих, кто знал это место. Белолицая посмотрела на него. Казалось, что за щелочками век лишь пустота и чернота беззвёздного неба. Затем она перевела взгляд на Ангивче. – Хвастун почти уснул. Давай уложим его. Ангивче и вправду дремал, сидя с опущенной головой. Алексий с хозяйкой оттащили его на шкуры и укрыли. Потом вернулись к очагу. – Я помню твою любимую, – сказала белолицая. – И чувствую, что сейчас она мертва. Вы тоже умрёте, если будете ходить за слугами Эрлик-хана. – Ты знаешь, кто он – тот, кого мы преследуем? – Очень мало про него знаю. Знаю, что он туйт, а на привязи у него боохолдой. От таких нужно прятаться или бежать. Даже безумцы не идут за ними. – Но тебе известно, как оградиться. – Духи подсказали, когда велели жить на этом месте. Мне нельзя убегать, даже если туйт и боохолдой проходят около. – Куда они направляются дальше? – Обычно вверх по реке, до Кормящего камня. Дальше их путь пролегает к горам, но как именно – не знаю. Послышался шум ветра, от дуновения пошевельнулся полог. Должно быть, уже стемнело… Алексий посмотрел вверх. Сквозь дымовое отверстие и вправду проглядывалась чернота – такая же, что и в глазах удаган. – Донгарма, а духи не подсказали, как справиться со слугами Эрлик-хана? Женщина опустила левую руку на шкуру рядом с бедром. Тут же из сумрака выбежала белая мышь. Взобравшись в человеческую ладонь, она принялась намывать лапками морду. – Духи не подсказывают просто так, – ответила белолицая. – И я тоже. – Хочешь что-то взамен? Какую-то плату? Удаган поднесла мышь ближе к очагу, накрыла её другой ладонью. Мышь высунула голову между пальцами и зачарованно смотрела, как по углям носятся огненные языки. Веки у неё были красные, словно из раскалённого железа. – Скоро я должна покинуть этот лес, – сказала белолицая. – Велено отправиться в горы и ставить юрту в особом месте. Но мне нужен помощник. Отдашь Хвастуна? – Я ему не хозяин. А он мне не слуга. – Духи считают иначе. – Белолицая взглянула на спящего Ангивче. – И сам он так считает. Отдашь его – расскажу, как поразить боохолдоя. Ветер снаружи не унимался, где-то в лесу скрипели сосны. Алексий раздумывал над предложением удаган. Он и сам намеревался оставить Ангивче. Почему бы не сделать это сейчас? Старику будет неплохо рядом с заботливой женщиной, в обустроенной юрте, вдали от улусов, острогов и разыскивающих его казаков. Но какое-то смутное опасение предостерегало сказать «да». Интересно, как удаган оказалась здесь? Духи подсказывают и направляют. Но они не помогут везти скарб, устанавливать юрту, добывать еду. Они не соберут стога шиповника, чтоб соорудить изгородь протяжённостью с полверсты. Дело наверняка не обошлось без помощника-мужчины. А если так, то где он сейчас? К тому же у Донгармы две косы – знак замужества – а живёт одна. Алексий глянул в очаг, потом снова на тьму в дымовом отверстии. Зародившееся внутри понимание крепло: когда-то рядом с удаган был помощник, теперь он мёртв, и ей нужен новый, чтоб отправиться к другому месту, а затем… Возможно, она так и кочует – снова и снова жертвуя людьми. – Как ты живёшь тут? – спросил он белолицую. – У тебя ни коней, ни собак, ни коров. Ты одна, про тебя никто не знает. Где берёшь еду? Удаган, словно преодолевая боль, улыбнулась. – У тебя тоже ничего этого нет. Но и ты живёшь. И всё-таки глаза её отличались от черноты беззвёздного неба. В них была не просто тьма, в них таился бесплотный мрак смерти. – Ты хочешь его жизни? – спросил Алексий. – Такова плата? – Все рано или поздно умирают. А ему немного осталось. Взгляни, он же едва держится в среднем мире. – Зачем же тебе такой помощник? Найди кого-нибудь покрепче. – Мне нужны не руки и не ноги. Нужен шаманский зачаток в его крови. Этого маловато в Хвастуне, но для меня и столько сгодится. Ей необходим мусун. Удаган питается этим, как паут кровью… Алексий взглянул на Ангивче, который, как щенок, подёргивал во сне ногами. Под покрывалом шаману было тепло и уютно. Алексию, глядя на такое, тоже захотелось спать. – Пусть Хвастун сам решает, – сказал он. – Я не могу выбирать за него. – Сам он выберет тебя. Просто уходи рано утром и оставь его здесь. – Я не оставлю его на смерть. Белолицая разняла руки, и мышка соскочила с ладони. Розовый хвост мелькнул в полумраке. – Всё равно без смерти не обойдётся, – сказала удаган. – Слуга Эрлик-хана не захочет вернуться в нижний мир. Потребуется жертва, которую он заберёт. Лучше сейчас отдай Хвастуна мне, а я расскажу, как быть дальше. У Алексия поплыло перед глазами. Он ощутил, как его неумолимо клонит в сон. Что, если удаган отравила их? Тогда зачем же ей вести разговор – опоила и делай всё, что задумала… Приподнявшись, он сказал: – Слишком много людей умерло из-за меня. А этого я спас – единственного! Не могу же я теперь и его сгубить. – Почему? – Видно, в тебе не осталось человеческого, раз не понимаешь. Спроси у духов, может, объяснят. А я очень устал и хочу заснуть. Алексий улёгся на шкуры рядом с сопящим Ангивче. Он вдруг подумал: «Почему мгновенье пробуждения всегда осознаётся, а переход от бодрствования ко сну – никогда?» Он всегда помнит, как просыпается, но не помнит, как засыпает. Кто и зачем так придумал? Может, никакого засыпания и нет? Может, вся жизнь – вереница частичных пробуждений от одного невероятно глубокого сна? 7 Проснувшись, Алексий долго лежал и ёжился. Он натянул на себя какое-то тряпьё, пахнущее влажной изнанкой бересты, но от холода это не спасало. В дымовом отверстии светлело серое небо. Глядеть на него не хотелось. Хотелось закрыть глаза и снова видеть сны о пасущихся оленятах, о купании под палящим солнцем, о материнских руках и материнском голосе, похожем на треск ломающихся сучьев. В полудрёме ему казалось, что большая часть жизни пропала. Не было в ней владыки Иннокентия, Вознесенского монастыря и многолетнего служения при остроге. Он снова – мальчишка-язычник, лишившийся родни, бродящий по долине в поисках неизвестно чего. Да – крест на шее, Бог – в небесах. Но разве это важно, когда в душе сумерки? Алексий поднялся и в удивлении огляделся. В юрте лежало лишь тряпьё и спящий Ангивче. Жерди стояли, чуть покосившись, камни вокруг очага застлались сизым налётом, они много лет не хранили в себе тепла. Полог – наполовину сдёрнут, в проникающей полосе света видна занесённая ветром хвоя. Рядом с выходом – ружьё и две сумки с вещами и провизией. Растолкав Ангивче, Алексий спросил: – Была ли вчера хозяйка, или мне привиделось? Ангивче осмотрелся. Прижав щеку ладонью, сказал: – Как засыпал, не помню. Но хозяйка была. Чьё бы вино я тогда пил? Но в юрте не осталось даже чашек, из которых пили. Алексий прошёлся вокруг очага и заметил в пепле какой-то диск. Им оказалась одна из блях удаган – та самая, с малюсенькой дверкой. Сейчас дверка была распахнута. – Что тут вчера произошло? – спросил Ангивче. – Не знаю. Похоже, удаган покинула юрту задолго до нашего прихода. Или мы много лет проспали. Алексий хотел рассказать, как ему предложили обменять Ангивче, но раздумал. Он выбрался из юрты, прошёл мимо идолов в лес и набрал хвороста. Разведя в очаге огонь, они немного согрелись. Позавтракали сушёным мясом и почти свежими лепешками, которые получили в улусе. Глядя на огонь, Алексий вспоминал вчерашний вечер. Всё-таки кое-что удалось выпытать у удаган – то, что путь абаса пролегает по реке до какого-то Кормящего камня. Что за камень, Алексий не знал, но был уверен, что обязательно его заметит. Главное, выйти на тёмную эндекит, и голос изнутри продолжит давать подсказки. Когда они вернулись в речке, солнце выглянуло из-за деревьев. Река казалась невероятно красивой – синие заводи, сверкающие на солнце перекаты, частоколы сосен и лиственниц по берегам. Торчащие между валунов коряги напоминали неведомых идолов, с любопытством взирающих на людей. Верховья, куда предстояло подниматься, затопляло туманом. Казалось, этот туман, оседая, наполняет русло водой. Тропы не нашлось ни на правом, ни на левом берегу. Но и по речным камням шагалось неплохо. Вскоре Алексий начал замечать призрачные выпуклости в речных изгибах – невидимая эндекит или один из её притоков обнаруживалась человеческому глазу. Чем ближе был абас, тем явственнее становились его пути. Пройдя около двух верст, они снова наткнулись на человеческие останки. Мертвец – при жизни, несомненно, братский охотник, – лежал на берегу наполовину изгнивший, с обглоданным лицом и выклеванными глазами. При нём были лук и колчан со стрелами. На поясе висела сумочка, из ножен выглядывала красивая резная рукоятка. Отчего он скончался, теперь было невозможно определить. – Могу поклясться, мертвец тут не один, – проговорил Алексий. – Если пройтись, найдёшь и других. Думаю, лежат с весны. Ангивче прикрыл ладонью дырку в щеке, однако ничего не сказал. Ещё около версты они шли по реке, и от её непрестанного шума становилось муторно. Когда решили снова передохнуть, нарочно отдалились на десяток шагов в лес, где было невероятно тихо. Ангивче тяжело дышал, утирая рукавом пот с висков. Сегодняшний путь ему давался тяжелее вчерашнего: приходилось набирать высоту. Неожиданно Алексию открылось, зачем он таскает этого старика за собой. В глубине души жили сомнения: в одиночку он не справится. Ведь невезение преследует с детства, ничего толком не получается. Даже покончить с собой не вышло… Однако сейчас нужно набраться решимости и оставить Ангивче, иначе нечисть не догнать. – Чувствую, абас и дэриэтинньик где-то рядом, – сказал Алексий. – Предлагаешь идти быстрее? – Нет. Нам лучше разделиться. Я пойду быстрее, а затем уж тебя дождусь. Не дело, если ты абаса увидишь. На меня ещё кинешься. Или я на тебя – кто знает! Ты отдохни немного и поднимайся дальше. Я остановлюсь, если путь отойдёт в сторону. – Ну как знаешь. Может, и лучше. Алексий прихватил ружьё, набросил на плечо сумку и снова пошёл вверх по реке. Иногда перепрыгивал с камня на камень. Когда путь преграждал порог, выбирался на берег и обходил лесом. Глядя под ноги, он размышлял: откуда такая уверенность, что абас спасается? Может, он идёт своей дорогой – и только? Но абаса привлекают даже разговоры о нём – так уверял Писон. И по делам выходило так. Потому для знающих эта тема была запретна. Они же с Ангивче постоянно болтают о нечисти. Если абас после такого не показывается – значит, избегает встречи. Из-за тумана не было видно гор, но Алексий понимал, что они приближаются. Пороги становились более высокими и шумными. Угловатыми громадами возвышались камни. Вскоре на правом берегу за лесом показалась часть высокого хребта. От хребта к реке тянулся каменистый отрог, край у которого словно был откушен – там разинулись три полукруглые выемки. Алексий наконец сообразил, по какой реке поднимается. Кумкагиры называли её Исчезающей – видимо, когда-то она ныряла под камни или пересыхала. Русского или хонгодорского названия Алексий не знал. Туяна рассказывала, что изначально эти места принадлежали шаманам. Причём шаманам-тынгузам. Где-то в лесу находится их кладбище, а неподалёку стоит каменная лазейка-чичипкан из упершихся друг в дружку обломков скалы. Даже Писон не считал себя в праве появляться тут – духи не дозволяли. Увидев на камне мокрый след человеческой ноги, Алексий остановился. Сложно было определить, что за обувка – может, русский сапог, может, мунгальский гутал. Но след был направлен в обратную сторону, как и те отметины в приозёрной грязи. Неужели мертвец и вправду ходит спиной вперёд? Алексий представил, что, нагнав преследуемого, увидит не затылок, а лицо, и ему сделалось жутко. Прежде чем идти далее, он присел на камень и по-новой перезарядил ружьё. Нужно было быть уверенным, что выстрел произойдёт. А в мысли опять закрадывалось беспокойство. Если получится застрелить дэриэтинньика, то где и как его захоронить? Кругом лес и камни. Чем копать могилу? Подумав, Алексий решил, что завалит тело камнями. Главное, ноги мертвецу переломать. Булыжники и для такого отлично сгодятся. С ружьём в руках Алексий поспешил вперёд. Хорошо бы догнать нечисть до Кормящего камня – дальше точный путь неизвестен, снова потеряешь время на поисках. Он улыбнулся: всё-таки неспроста духи удаган нарекли его Торопливым. Исчезающая, огибая лесистый холм, круто поворачивала вправо. Впереди показался высокий, поросший кустарником склон. Деревья наверху стояли в тумане, и среди них Алексий заметил движение. Два едва различимых человеческих силуэта удалялись во мглу. «Они задержались на подъёме, – пронеслось в голове, – если взобраться быстро, можно нагнать». Он сбросил на землю сумку, поправил лямку ружья и побежал к склону. Наверх вела извивающаяся длинными зигзагами тропа. Алексий попытался миновать её изгибы, чтоб сократить расстояние, но подъём был крутым и отнимал силы. На середине склона Алексий поскользнулся и едва не сорвался – вовремя ухватился за кустарник, оцарапал обе ладони. Он решил продолжать восхождение уже по тропе. Нужно было сохранить силы, иначе прицелиться толком не выйдет. Но и по тропе подниматься уже было тяжко. Вдыхаемый воздух обжигал рот и горло. Казалось, внутрь тела ведёт какая-то пересохшая нора и в её глубине судорожно толкается сердце. Подъём начал сглаживаться. Тропа перестала петлять и тянулась поперёк, минуя вершину. Алексий снова заметил удаляющиеся силуэты. До них было не более пятидесяти шагов – вполне подходящее расстояние для выстрела. Но преследуемые тут же пропали из виду. Он немного отдышался, затем снял с плеча ружьё и поспешил дальше. Стало заметно прохладнее. Вырывающийся изо рта пар смешивался с мелькающей перед глазами моросью. С трудом переставляя ноги, Алексий вышел на открытое место и сквозь марево увидел бредущих абаса и дэриэтинньика. Абас двигался первым. Он лишь отчасти походил на человека – высокое, около трёх аршинов существо, укутанное в чёрную трепещущуюся материю. Голова у него или отсутствовала, или была сильно вдавлена в плечи. Ноги лишь угадывались под стелющимся по земле одеянием. Он, казалось, и не шёл, а скользил над землёю. Мужан ступал следом за абасом. С виду вполне человек – тоже высокий, одетый в серый суконный кафтан, многократно, как принято у мунгальцев, обмотанный шёлковым поясом. Голова непокрыта. Стянутые в пучок чёрные волосы ниспадают на спину. В его походке угадывалось нечто благородное, царственное. Несколько мгновений Алексий смотрел на удаляющиеся фигуры, не ощущая ни злобы, ни радости. Только от усталости гудели ноги и стучало в висках. Теперь, когда преследуемые близко, ему недоставало твёрдости и ясности мыслей. И совершенно ни к месту вспомнилась улыбочка Тыкульчи, с жёлтым, выпирающим из-под губы клыком. Алексий поднял ружьё, прицелился к спине, которая, слегка покачиваясь, удалялась во мглу. Он должен выстрелить, пока она не исчезла из виду. Нет, главное – он должен попасть. Времени на следующий заряд не будет. Алексий замер с прищуренным глазом, с пальцем на спусковом крючке. Один выстрел, а затем эти сомнения – что он такой же, как в детстве, неумеха, дулбун с кружащим разумом, – все эти сомнения уйдут. Он надавил на крючок, и грянул выстрел – так близко и громко, что руки едва не выронили ружьё. Пороховое облако совсем испортило видимость. Алексий не стал дожидаться, пока оно развеется, – сделал несколько шагов вперёд. Снова показался исчезающий во мраке силуэт. Дэриэтинньик остановился, будто бы в раздумьях… и медленно, как срубленное дерево, повалился. У Алексия перехватило дыхание: неужели попал? Попал! Широко ступая, он двинулся вперёд. Ружьё держал обеими руками, размахивал им влево-вправо, точно веслом, разгребая туман. Пройдя шагов двадцать, он увидел лежащего лицом вниз Мужана. На спине – чуть ближе к левой лопатке – в одёжке виднелась дыра от пули. «Прямо в сердце! – поразился Алексей. – Пуля будто сама притянулась». Кровавого пятна видно не было, но ведь и не человека застрелили, а ходячего покойника. И тут покойник зашевелился. Сначала он, будто потягиваясь спросонок, выпрямил руки. Затем поджал их, оперся на ладони, начал приподниматься. Алексий застыл. Прикрыл и снова открыл глаза, чтоб прогнать наваждение… Мужан вновь стоял перед ним – на этот раз совсем близко. И с дыркой в спине. Сейчас он повернётся, ненавистно глянет на преследователя, возможно, бросится, чтобы отомстить… Но ничего этого не произошло. Дэриэтинньик снова пошёл по тропе, нагоняя своего спутника. Довольно скоро он пропал из виду. Алексий, не отрываясь, глядел перед собой. Руки всё ещё ощущали отдачу ружья, а ноздри щекотал кисловатый запах, оставшийся после выстрела. Неужели это всё? Так заканчивается охота на нечисть? Для этого он столько дней шёл по невидимому следу? Если бы промахнулся – другое дело. Можно опять зарядить ружьё и продолжить преследование. Но ведь не промахнулся – попал. Попал в сердце. Или нужно было в голову? Не зная, что делать, Алексий несколько минут стоял без движения. Солнце разгоняло хмарь. Сквозь рваные дыры в тумане выглядывало синее небо. Где-то совсем недалеко прострекотала кедровка, и Алексий вышел из оцепенения. Теперь в преследовании абаса нет смысла. Нужно возвращаться к реке и ждать Ангивче. 8 Ангивче снилось прошлое. Он снова был на каторге, где его заставляли спускаться по бесконечным лестницам в шахту. Там, вместе с другими закованными в кандалы скелетами, Ангивче долбил кайлом «горючий камень» или тянул наверх неподъёмные санки. Иной раз работал по колено в холодной воде, если нории – верёвки с ковшами, приводимые в движение колесом, – не успевали её вычерпывать. Случалась, неделями не показывался на поверхности. Голодал и мёрз, дышал скудным воздухом. Там, за Морем, Ангивче решил: всё-таки духи уволокли его под землю – завершить испытание, от которого он в детстве уклонился. Теперь будут терзать снова и снова, умерщвляя и воскрешая, заставляя расплачиваться за проявленную трусость. Духи не терпят, если уклоняешься от шаманского предназначения. Невыполненное испытание неизбежно превращается в пытку. Открыв глаза, он долго не мог сообразить, где находится. Затем вспомнил стоянку у реки, странный камень, похожий на вымя с четырьмя уродливыми сосцами. Уже вторую ночь Ангивче и Алексий провели здесь. Вчера у костра Алексий говорил: – Подсказок слишком много. В них сложно разобраться. Мне кажется, это место у Кормящего камня – особенное. Будто бы всё необходимое находится неподалёку, но я не могу охватить это разумом. Ангивче потёр ладонями лицо, встал с уложенной на пихтовый лапник шкуры. Он проспал долго. Солнце уже показывалось из-за крон, волшебно освещая мокрую хвою на елях и соснах, тесьму ниспадающих с берёз лишайников, булыжники, устланные зеленовато-влажным мхом. В просвете между стволов виднелась река – шумная и игривая, разделённая галечными отмелями на несколько протоков. Кормящий камень выпирал из земли с краю поляны, его было хорошо видно и со стороны леса, и с реки. Уродливые отростки торчали в разные стороны, как указатели. Алексий сидел рядом с костром и вертел в руках охотничий лук. Прищурив левый глаз, он осмотрел, нет ли трещин, потом проверил годность тетивы. Ангивче уселся на соседний камень, укрытый куском шкуры. Костёр только начинал разгораться, в нём с шумом занимался хворост. Огонь облизывал две уложенные поверх дровины. – Вернулся откуда-то? – спросил Ангивче. Алексий кивнул. Он ещё раз оглядел лук, сунул его в кожаное налучье и поставил позади себя к дереву, где на корнях уже лежал колчан со стрелами. – Этой ночью, Ангивче, я понял, как быть. Слова удаган вспомнил. Много что вспомнил. И сложилось в голове. – Теперь знаешь как загнать абаса в нижний мир? – Знаю. Алексий вынул из колчана три оставшиеся стрелы и положил на колени. Затем поднял какой-то деревянный сосуд, до этого стоящий за правой ногой. Сосуд затыкала пробка из мочала. – Но прежде нечисть нужно догнать… Я тут карту свою исследовал. Выше по реке есть место, куда абас придёт. Думаю, путь его отклоняется, а затем снова приводит к Исчезающей. – Ясно. – Ангивче протянул ладони к огню, ощутил, как пальцы будто бы оживают. – Теперь, значит, на стрелы рассчитываешь. Лук у того мёртвого охотника взял? Алексий со скрипом вытащил пробку из горлышка и сунул одну из стрел наконечником в сосуд. – Мертвый охотник – одно из того, что в округе для меня предназначено. «Нынче говорит для меня, хотя ещё недавно было для нас », – отметил Ангивче. Алексий вынул и осмотрел стрелу. Наконечник и часть древка были измазаны чем-то чёрным и блестящим. Отложив стрелу на корни, он взял следующую и тоже окунул в сосуд. – Что за дрянь у тебя? – спросил Ангивче. – Отрава какая-то? – То, что убивает покойников, – с хитринкой во взгляде ответил Алексий. – угольная чернь зовётся. И хоронить потом не надо. – Угольная чернь?! – Ангивче подался вперёд, пытаясь заглянуть в сосуд. – Как ты её раздобыл? Алексий вынул вторую стрелу – тоже наполовину чёрную – и положил на корни рядом с первой. Запихнул в сосуд последнюю из имеющихся стрел. – Выменял. Тут неподалёку чичипкан каменный. Он тоже мне предназначен. Сегодня ночью я до всего додумался. А как проснулся, сходил до мёртвого охотника, затем – по другую сторону чичипкана, выменял угольную чернь. – На что выменял? И у кого? Алексий не ответил. Он убрал стрелы обратно в колчан и, взглянув на реку, сказал: – Нужно собираться, Ангивче, времени мало. Я пойду с луком, а ты возьми ружьё. Исчезающая поднималась в горы. По обоим берегам уже высились уходящие в туман хребты. Идти приходилось всё труднее. Путь преграждали беспорядочные навалы из упавших дерев да скатившиеся с откосов камни. Ангивче перебирался через препятствия быстрее Алексия – сказывалась врождённая ловкость, но чувствовал, как усталость неумолимо копится в теле, ноги тяжелеют, а шаг делается короче. Временами он забывал, куда и зачем идёт, полностью отстраняясь. Тело в эти минуты двигалось само по себе и будто бы наполнялось сторонней силой. Такому «камланию» Ангивче научила каторга. В месте, где Исчезающая вступала в высокий каньон, они остановились. Вода в злобе хлестала камни, металась промеж скал, вываливалась кипучими падунами. Эту теснину нужно было огибать по высоте. Левым берегом или правым – тут следовало выбирать, ибо далее перехода с одного берега на другой могло не быть на протяжении нескольких вёрст. Алексий огляделся и по ему одному различимым признакам установил: нечисть подалась налево. Отойдя к зарослям, где удобнее было взбираться, они полезли по крутизне. Вскоре Исчезающая осталась реветь внизу, а позади открылся вид на долину. Ангивче окончательно выбился из сил. Воздух свистел через дыру в щеке. В голове копились дурные мысли. Может, бросить всё и умереть? Для чего оставаться в среднем мире? Бессмысленный конец – итог бессмысленной жизни. Ангивче не верил в прощение, не верил в искупление грехов. И в помощь духов не верил. Он верил… во что? – и сам не мог понять. В какую-то необъяснимую связь с ведущим его человеком. Это и заставляло переставлять ноги, подниматься выше и выше по склону. Когда они выбрались на ровное место, подтвердилось то, чего ожидали – каньон был довольно протяжённым. Река проделала в ущелье такой глубокий и длинный разлом, что, казалось, лишившиеся соединения хребты вот-вот разойдутся под собственной тяжестью. Противоположный берег словно отражался в огромном зерцале, всё там было подобным: высокий хребет, ниже – широкая полоса леса, и перед самым обрывом – скалистый участок, лишённый растительности. И по другую сторону реки тоже стояли люди – двое казаков. Они не только смотрели на Ангивче и Алексия, но уже целились из ружей. Ангивче не успел ничего сообразить, как пуля ударилась в обломок скалы рядом с левым бедром, отрикошетила, взвизгнула возле уха. Тут же громогласный раскат пронёсся по ущелью. И без того кривые ноги Ангивче подогнулись, а зад стал искать место, куда прижаться. Ангивче понял: казаки давно вышли на след – возможно, с улуса, где обменивали лошадей на провизию. Позавчера их, должно быть, привлек выстрел Алексия. Сегодня перед каньоном они почти что настигли, но выбрали для подъёма не левый, а правый берег. Сейчас преследователи там, а преследуемые – здесь. Эти догадки пронеслись в голове за какое-то мгновенье. И следом – выстрел из второго ружья. Прежде чем Ангивче опомнился, Алексий оказался около него, тяжелые руки опустились на плечи, лицо приблизилось, словно для поцелуя. Рот Алексия исказился от боли, а в глазах – Ангивче готов был в этом поклясться и перед Бугой, и перед Харги, – в глазах блеснула радость. Только сейчас Ангивче догадался, что Алексия подстрелили вместо него. Целились в одного, а попали в другого. Не случайно – Алексий сам бросился под пулю. Тело, навалившееся на него, тяжелело. Ангивче отступил на шаг, подхватил Алексия под мышки и попятился в лес. Уже под прикрытием деревьев он упал на спину, придавленный тяжестью раненого. Перекинутое через плечо ружьё больно упёрлось в лопатку, лямка натянулась и передавила шею. Он хотел стащить Алексия с себя, но тот сам упёр правый локоть в землю и перевалился на бок. Оба тяжело и хрипло дышали. – Эй, Раскосый! – раздалось с противоположного берега. – Командир приказал тынгуза убить, а тебя привести и выпороть. Зачем на пулю-то прыгать? Освободившись от ружья и сумки, Ангивче поднялся, глянул в просвет между еловых ветвей. Казаки находились на том же месте. Один держал ладонь у бровей, прикрываясь от солнца. Другой возился с зарядом. «Хорошо бы сейчас пальнуть в ответ», – подумал Ангивче. Он осмотрел Алексия. Тот лежал с полуприкрытыми глазами и сипел. Правый бок был прострелен, одежка вокруг пропиталась кровью. По рукаву тянулся чёрный и рваный след – пуля чиркнула возле локтя прежде, чем угодить в тело. – Не задерживайся, – проговорил Алексий. – Скоро они будут здесь. Отступай лесом назад, в долину. Я поведу их за собой. Ангивче прижал щеку плечом, потому как руки у него тряслись. С головой накрыла волна какой-то удушливой мути. Он с трудом удержался от подступившей рвоты. – Ты не сможешь идти, – сказал он. – Смогу… Выстрел меткий, но далёкий. Пуля неглубоко вошла. – Кровью истечёшь! Лучше я за абасом пойду. – Ангивче указал головой на противоположный берег: – Эти тебя вытащат – свои как-никак. Слышал, что кричали? Выпороть тебя велено – всего-то! Алексий начал со стоном подниматься. Сперва встал на колени, затем поочерёдно на ноги. Держась руками за ель, распрямился. – Нет, Ангивче. Брехня это, я знаю. Там Вишня и Бахарь. Если приказчик их послал – значит, послал убивать. – Эй, Раскосый! – снова донеслось с другой стороны каньона. – Жив ты или как? Ангивче соображал, что делать. Как неожиданно всё переменилось! Только что они сами охотились, выслеживали добычу, а оказывается, давно выслеживают их. – Отдай лук и стрелы, – сказал он Алексию. Тот нахмурился и покачал головою. – Нет, Ангивче. Я за угольную чернь именем расплатился. Вторым именем, последним. Знал, что после этого… Не думал, что так скоро… Алексий оторвал правую ладонь от дерева и прижал ею кровоточащий бок. Он задыхался, но во взгляде всё ещё угадывался проблеск радости. Возражения не имели смысла. Обоим стало очевидно, что нужно расставаться – так будет правильно. – Хочешь, задержу их? – спросил Ангивче. – Хоть одного уложу из засады. Он ещё не успел договорить, как Алексий замотал головой. – Ты должен выжить, Ангивче. Это важно… придаст мне сил… Никого убивать не надо… Я здесь, чтоб остановить череду смертей… А ты… ты теперь знаешь как победить абаса, если он вернётся. Пусть и другие шаманы узнают. Ангивче снова вгляделся сквозь ветви. Казаков на другом берегу уже не было. Интересно, как они решили обходить каньон – выше по реке или ниже? Наверняка сначала ушли в лес, чтоб преследуемые остались при недоумении. Ангивче высунулся из зарослей и оглядел ущелье. Промытая потоком трещина уходила вверх, насколько хватало видимости и дальше, кажется, делалась ещё глубже. «Если бы гнался я, то перешёл бы в низовьях, – подумал Ангивче, – Впрочем, казаки могли и разделиться. Они меткие стрелки и опытные охотники. Отыскали нас в бескрайней глуши, разве что каменистый каньон чуть сбил их со следа». Ангивче вернулся к раненому. Несколько мгновений они смотрели друг на друга, затем горячо обнялись. – Удачи тебе! – проговорил Ангивче. Он сказал это, не затыкая дырявую щеку, потому получилось что-то вроде «утати-тее». Хотел произнести и имя, но не знал, какое – старое, новое… Тот, кого он обнимает, выменял имя на угольную чернь. Он и не человек как будто – безымянное существо. – И тебе, Ангивче. Спасайся… Только не возвращайся в юрту к удаган. Она выедает из шаманов мусун, а оболочки заставляет служить себе. «Какой же из меня шаман», – хотел возразить Ангивче, но промолчал. Он поднял свою сумку, накинул ружьё. Прежде чем попрощаться и скрыться в лесу, сказал: – У тебя осталось что-то вроде имени – Идущий между. Заверши охоту и получи ответы, которые тебе нужны. Чтоб выйти из ущелья иным путём, пришлось проделать дугу через редколесье и идти вдоль основания хребта. Там везде торчали скалы, покрытые с северной стороны лишайником. Прилипшие к камням кедры в рабском поклоне застыли перед взъёмом горы. Ангивче отыскал ложбину – неровную, из покрытых толстым слоем мха валунов, пухнущую выгребной ямой. Весь извозившись и окончательно промокнув, он спустился по ложбине в хороший лес и перевёл дух. Ушибленные бесчисленными падениями бедра и колени болели. Но вместе с усталостью и болью Ангивче чувствовал радость. Казаки наверняка остались в стороне. Он выбрался, обошёл их. А ещё исполнил волю Идущего между. Не в этом ли был смысл существования – стать единственным, кого Идущий между спасёт? Он – его облегчение, предсмертная награда. Именно такая странность уготована судьбой. Ангивче осмотрел лес, и ему открылось ещё кое-что… Всё вокруг насыщалось невидимой жизнью. Едва уловимый звон заполнял тайгу, и Ангивче ясно различал, из чего этот звон состоит – из шума трущихся друг об друга хвоинок, тихого испарения росы, звуков разгибающейся после ночи травы, шуршания готовящихся к зимовке муравьёв, перепрыгивания птицы с ветки на ветку – всего не перечислить… Восприятие настолько обострилось, что Ангивче ощутил и духов. Невидимые и неслышимые, они столпились около. Духи не были предками и вообще никакого отношения к человеку не имели. Чувствовалось, что они знают его и настроены дружелюбно. Более того – готовы слушать, помогать. Изумленный, Ангивче присел на повалившуюся сосну. С него будто бы давнее проклятие снялось. Или испытание закончилось. – Хе! – произнёс Ангивче, не прикрывая щёку. – Кажется, я стал шаманом! 9 Алексий не спешил: необходимости торопиться уже не было. Он понимал, что преследует нечисть каким-то иным, не вполне земным путём. Двигаясь по притокам тёмной эндекит, неминуемо соприкасаешься с нижним миром, отчасти погружаешься в него. Иногда невидимая река препятствовала движению. В эти минуты он будто утопал в чём-то вязком. И даже мысли появлялись и текли с какой-то изматывающей неторопливостью. Повернёшься – сознание будто остаётся на месте и лишь спустя мгновенье-другое с задержкой «догоняет» голову. Другой раз наоборот – что-то помогало идти, влекло через препятствия, над ними, свозь них. Порою он сокращал путь, бредя по огромным призрачным норам, и не слишком озадачивался – что же это. Куда приведёт такой путь, предугадать было сложно, но одно Алексий знал наверняка: там, впереди, он встретит абаса. Кое-что его всё-таки беспокоило: позади тащились Стёпка Вишня и Егорка Бахарь. Они тоже не спешили, понимая, что рано или поздно настигнут раненого. Как-то раз Алексий даже увидел их – измождённые казаки вывалились на прогалину почти в ста шагах позади него. – Не ходите за мой – сгибните! – крикнул он им и скрылся в лесу. Исчезающая давно ускользнула в сторону. Горы широко раздвинулись, образовав огромную заросшую лесом котловину, и где-то в её центре – Алексий это чувствовал – находились абас и дэриэтинньик. Рана в его боку точно подёрнулась изморозью. Боли не было, но кровь безостановочно сочилась, и вместе с ней утекали силы. Алексий давно оставил свою сумку, а сейчас раздумывал: не выбросить ли ещё колчан с лишними стрелами и ограничиться только одной? Всё же он не стал этого делать. Одну стрелу можно пустить мимо, а потом никогда её не отыскать. К тому же верилось, что мёртвый охотник не напрасно попался на пути. И то, что у мертвеца оказалось именно три стрелы, тоже не напрасно. Выйдя к ручью, он остановился передохнуть и напиться. Бухнулся на колени, подался вперёд, нащупал пересохшими губами воду. Вода была из подземного источника, не ледниковая. Алексий понял это по вкусу. Он сполоснул лицо, выжал, будто тряпку, бороду, затем присел и задрал рубаху – проверить рану. Отверстие от пули хорошо виднелось даже на перепачканной кровью коже. Его окружало тёмное, оставшееся от свинца кольцо. Дыра внутри – несколько у́же, чем на поверхности, с равномерным скосом. Стало быть, пуля вошла ровнёхонько. Далее – что-то тёмно-красное, едва ли не чёрное. Алексий решил не выковыривать пулю. На это не оставалось ни времени, ни сил. И смысла в этом не было. Поднявшись, он пошёл дальше. За ручьём начались такие непроходимые дебри, в которые и лесные духи не сунулись бы. Алексий, пусть и не мог ориентироваться по окружающим котловину горам, чувствовал, куда идти. Он огибал замшелые валуны и сбившийся колючими клубками малинник, раздвигал свисающие зелёные космы. Под ногами скрипели листья бадана, оплёванные серой пеной. Большие деревья стояли вкривь и вкось – выпотрошенные; их трухлявое нутро проглядывалось через длинные, в человеческий рост, дупла. И только растопыренные ветви сцепляли эти мёртвые оболочки между собой, мешали им упасть. Неожиданно дебри закончились. Алексий, покачиваясь и мало что понимая от изнеможения, остановился на краю просторной поляны. Отчего-то подумалось, что эта поляна – совершенно круглая – осталась от некогда стоящей тут громадной юрты. Или от чума какого-нибудь великана из сказок. А может, её оставил упавший с неба камень – монахи Вознесенского монастыря говорили, такое бывает. В центре чернело старое кострище, с трёх сторон обложенное брёвнами. Рядом стояли те, за кем Алексий гнался – две неподвижные фигуры, обращённые к нему спинами. Не то от сгущающихся сумерек, не то от вызванного усталость помутнения в глазах, он с трудом различал их. Определил лишь по высоте – кто из них абас, а кто ходячий мертвец. И вдруг какой-то шёпот снизу произнёс: «Ты уже не сможешь попасть в цель. Крови в тебе – комару не напиться. А сил ещё меньше». Это заговорила рана в боку. И говорила она знакомым да подзабытым, прорвавшимся из далёкого прошлого голосом – голосом Тыкульчи. Алексий прижал рану ладонью, будто заткнул чужой рот. – Мне моя кровь не нужна, – пробормотал он и свободной рукой стал вынимать лук из налучья. Рана не унималась, бубнила сквозь ладонь: «Прекрати это, дулбун! Всё равно ничего не выйдет. Никогда не выходило…» Алексий взял лук в левую руку, правой вынул из колчана стрелу. В сумерках – всё-таки это сгущались сумерки, а не меркло в глазах, – стрела казалась обрубленной: часть, окрашенная угольной чернью, сливалась с темнотой. Он уложил стрелу, подтянул тетиву, а сам встал так, чтоб воображаемая линия к цели проходила от пятки правой ноги, расположенной позади. То, куда он метился, теперь представлялось тёмным, колыхающимся вдалеке листком. Рана на боку шептала о чём-то, предупреждала, пыталась отвлечь. Он не обращал на это внимания. Натянул тетиву, пока большой палец не коснулся уха. Задержал дыхание, потом разжал пальцы. Тетива издала дребезжащий звук. Стрела, пропищав, исчезла. И в следующий миг силуэт, в который Алексий целился, дрогнул. Тут же всё обрело ясность. Алексий разглядел стоящего со стрелой в шее Мужана. Медленно покачиваясь, Мужан обернулся. Лица его было не видать, но в самом развороте и в положении, в котором он после разворота застыл, читалось замешательство. Алексий достал вторую стрелу, прицелился… И снова попал – на этот раз в грудь. Мужан опять покачнулся, подался вперёд. Но, вместо того чтоб упасть, вдруг побежал на Алексия. Лицо его было перекошено гневом. Руки вытянулись, готовые схватить, придушить, растерзать… Алексий понял, что не успеет сделать третий выстрел. Он отбросил лук, ухватил последнюю стрелу за середину. Ноги едва удерживали тело. В правом боку разыгралась такая боль, словно его поддели на рога. Мужан был совсем рядом. Алексий занёс руку с зажатой в кулаке стрелой. Когда бегущий мертвец бросился на него, он вогнал наконечник в правую глазницу. И тут же, влекомый неведомой силой, провалился в пустоту перед собой. В себя он пришёл ночью, сидя на бревне. Перед глазами медленно колыхались языки огня, хотя дров в кострище не было – только зола и головёшки. Призрачный костёр – говорили сойоты. Они верили, что некоторые умирающие видят его перед смертью. Это и не костёр вовсе, а отображение угасающего разума. Духи даруют возможность взглянуть на самого себя, на собственную сущность. В эти редчайшие и драгоценные минуты (а у кого-то – короткие мгновенья) можно уяснить смысл прожитой жизни. Огромный чёрный абас возвышался по другую сторону костра. Он лишь делал вид, что сидит, потому как рук, ног и зада у него явно не было – лишь очертания, смутно напоминающие человеческие. То, что Алексий когда-то принял за просторную одежду, одеждой не являлось. Абас целиком состоял из этой трепыхающейся плоти. Всё в нём непрестанно менялось, скользило, изворачивалось. В складках, точно слюдяные частицы в чёрном камне, мерцали какие-то огоньки. И только на бугре, напоминающем вдавленную в плечи голову, светлели два серо-жёлтых пятна – каждое размером с лошадиное копыто. В этих огромных и жутких «глазах» тоже что-то двигалось, но иначе – там шевелились мелкие отростки, похожие на копошащихся в падали червей. Алексий глядел на абаса и не чувствовал страха. Сложилось впечатление, что разговор начался задолго до того, как он пришёл в себя. Только из памяти удалили предыдущие минуты, часы. Быть может – дни?.. Они с абасом уже будто бы выяснили всё. Разругались, подрались, помирились, выпили на брудершафт, а теперь сидят без всякой необходимости произносить слова. Ночь стояла тихая и безветренная. В темноте не было видно ни неба, ни окружающего поляну леса. – Что это за место? – спросил Алексий, ощущая, насколько жутко распухли и обветрились губы. Чёрное существо продолжало шевелиться и меняться, но с места не сдвигалось. Ответ прозвучал будто бы от языков пламени. Или же слова возникли у Алексия в голове. – Нас не потревожат. В это место не приходят просто так. Здесь лежат камни-соста, вызывающие метель. Здесь можно встретить зайца с двумя головами. Или найти муравьиное масло, похожее на серебристую пену. Здесь можно обрести удачу или получить ответы. Но только девять ответов. Один из них я уже дал тебе. Значит, восемь… Алексий не знал, начинать ли ему с самого важного или же закончить этим. – Ты уйдешь в нижний мир? Раздался короткий ответ: – Скоро. – Расскажи, какой нижний мир на самом деле? Абас долго не отвечал, лишь смотрел своими глазами-пятнами, в которых шевелились отростки. – Земля одна. Но паук, птица и волк видят её по-разному. Если бы их попросили описать землю, каждый описал бы своё. Потому я не могу рассказать, как выглядит нижний мир и что там на самом деле. Здесь, в среднем мире, ты ничего из этого не поймёшь. Скажем так: люди всегда представляют иначе, как бы ни старались. – А в верхнем мире? – Иначе вдвойне… На рассвете ты сам пойдёшь наверх. Вот и посмотришь. – Я встречу свою мать, Туяну? – Да, но эти встречи не будут походить на предыдущие. Пламя понемногу угасало. Алексию показалось, что языки огня становятся слабее после каждого заданного вопроса. – Почему я не обезумил при встрече с тобой, как прочие? Почему не погиб? – Не погиб? – В голосе абаса прозвучало не то удивление, не то насмешка. – Потому что жизнь и смерть в тебе смешались. – Отчего я такой? – Я не знаю, отчего. Не встречал подобных. На востоке уже занималась заря. Появились очертания тёмных громадин, закрывающих половину неба. Алексий подумал, что с рассветом всё закончится. У него немного времени. – Зачем ты явился в этот мир? Зачем убивать и творить зло? – Посчитаем это за один вопрос, – отозвалось существо. – Ты знаешь, что людей убиваю не я. Они сами это делают. Зачем же я творю зло?.. Однажды шаман сахаларов семь дней камлал, чтобы вызвать меня и спросить об этом. На восьмой день я выглянул из потухшего очага и сказал ему: «У тебя есть кобылица, из двух сосков которой сочится молоко, но волк всё равно унесёт жеребёнка, которого она родит. Но благодаря этому родятся и вырастут волчата». Жизнь неминуемо связана со смертью. Они подгоняют друг друга. Пламя в костре померкло, сделалось призрачно-голубым. Алексий понял, что запутался в числе вопросов. Он хотел уточнить у абаса, но испугался, что и это посчитается за вопрос. Видимо, пора было спрашивать о главном. Призрачно-голубые язычки в костре почти угасли. Зато рассвет в полную силу выпирал из-за хребта. Алексий различил тропу, делящую лес по другую сторону поляны, ведущую куда-то вверх – туда, где на склоне стояли редкие дерева. Он понял: тропа предназначена ему. Идти по ней нужно сейчас, пока казаки не выдвинулись в путь. – Последний вопрос… – сказал он. – Однажды, много лет назад… случилась ужасная бойня. Всех моих родных убили. Тогда… во время бойни я увидел какой-то силуэт в лесу. Кажется, кто-то стоял в стороне и глядел, как убивают. Это ведь был ты? Абас вытянулся в полный рост и на шаг проскользнул вперёд к кострищу. Отростки-червяки в его глазах зашевелились сильнее. – Нет, – ответил он. – Тебе почудилось. Меня там не было. Причина того, что произошло – ты сам. Последний огонёк исчез, а следом за ним исчез и абас – он скользнул вперёд и словно провалился сквозь кострище в землю, а может быть, растворился в черноте, смешался с золой. Алексий сидел, точно пришибленный последним ответом. Рана в боку дала о себе знать. Она не болела, но словно оживала. Из неё что-то выходило – не кровь, а сама душа. Алексий ощущал себя печкой, внутренности которой продувала неправильная тяга – от трубы к отверзлой дверце. Казалось, ещё немного – и его вывернет наизнанку или разорвёт надвое. Собрав последние силы, он поднялся и двинулся по тропе. Уже когда шёл через лес, он понял, что не упадёт замертво. Жизненная сила, что вылетела сквозь дыру, скопилась около. То, что осталось внутри, и то, что покинуло тело, странным образом уравновешивалось. Алексий выбрался к склону, начал взбираться, минуя одно дерево за другим. Ногам с каждым шагом становилось легче ступать, будто он спускался, а не поднимался. И в голове прояснялось. Алексий знал, что казаки тоже вышли, но им уже не догнать… Он поднялся к последнему из стоящих на склоне деревьев – высокой и коренастой лиственнице. Дальше, где камни вытесняли почву, из земли выглядывали лишь низенькие ёлочки, кустарник да редкие побеги кедров, которым вряд ли суждено вырасти. Небо ровно наполовину осветлилось. Алексий обошёл лиственницу и увидел многочисленные зарубки на стволе. Поперечные зарубки предназначались для ног. Вертикальные по обеим сторонам ствола – для того, чтоб держаться руками. Он полез наверх. Добравшись до первой ветки, остановился и глянул на юг. Тункинская долина лежала, будто изъеденный молью полушубок – тёмно-зелёное полотно леса; пятнами – пашни, озёра, улусы… Место, где проходят границы империй, где русские соседствуют с иноземцами, а православие – с шаманизмом и ламской верой. Где самые старые горы взирают на самые молодые. А над этим – он сам, тоже состоящий из границ. Не русский и не тынгуз. Не шаман и не пресвитер. Никто, ничей… * * * Когда Черепанова известили, что вернувшиеся Вишня и Бахарь со вчера пьянствуют в кабаке, он самолично отправился к ним. Приказчик шёл по слободе, сжимал-разжимал кулаки, сгоняя чрезмерную злость. «Стёпке – в харю съездить, – думал он. – А по Егорке, кажись, мыши в тёмной стосковались». Злило то, что казаки, отправленные с важным делом, по возвращении в первую очередь не заглянули к нему. И следующим утром не заглянули – сидят, бражничают, как ни в чём ни бывало. Он застал их за столом. Стёпка спал, Егорка сидел с обезумевшим взглядом и пил перцовую. Он поведал Черепанову то, о чём впоследствии рассказывал дознавателю из Иркутска, а потом много лет повторял во время хмельных откровений. Егорка Бахарь божился, будто Раскосый – он же тункинский священник Алексий – уходя от преследования, взобрался на лиственницу, ступил на одну из её верхних ветвей, а дальше… стал взбираться по уходящей в небо лестнице, подобной тем, что тынгузы городят для подымания на лабаз. Потому и тело Алексия не обнаружили – он ушёл из этого мира воплоти в какую-то небесную дыру. – Место отыскать сможете? – спросил Черепанов. Егорка пьяно помотал головой. – Не знаю, командир. Путь очень уж странный выдался. Я даже цветок волшебный нашёл, о котором матушка рассказывала. Голубой такой, с корнем, как человеческая рука. Не верил в него, а там встретил, ей-бог. – Желание загадал? – со злой ехидцей спросил Черепанов. – Если загадывают, то не рассказывают никому, – серьёзно ответил Бахарь. – Но теперь уж исполнилось, потому расскажу. Загадал живым оттуда вернуться. Раскосый ведь после того, как мы его подстрелили, шёл ни живой, ни мёртвый. И нас за собою, понятно, тянул. Он выпил, затем осоловело оглядел приказчика. – Опусти обратно в Илим, командир. Шесть лет уже здесь годую. Отпусти! Черепанов поводил головой. – Трезвым обратное говорить будешь. – Да трезвый я! Рад бы, как Вишня, но даж перцовая не берёт. – Не берёт, так и не переводи добро… Дело к тому же недоделано. Тынгуза этого беглого, шаман который, отыскать нужно. Бахарь в испуге отстранился. Теперь он и вправду казался трезвым. – Нет, командир, плетью обуха не перешибёшь. Избавь меня по этим странным местам рыскать. Если даже священник через дырку на небо уполз, то чего от шаманов ждать? ----------