Свет перед сумерками Анна Алымова Действие романа начинается через десять лет после войны за независимость. Александр Гамильтон и Аарон Бёрр вместе прошли через войну и строили новую страну на американском континенте, но всё, что их связывает, — это непримиримая вражда и непомерные политические амбиции. Филипп Гамильтон и Феодосия Бёрр, однако, отнюдь не намерены продолжать политическое соперничество отцов. Смогут ли они объединить усилия двух семейств в гонке за президентское кресло и удержаться в зените славы, или же рассвету их юности суждено стать закатом их жизни? ==================== Глава 1. Призраки дома Скайлеров Глава 1. Призраки дома Скайлеров Дом Скайлеров в Олбани напоминал Анжелике живое существо: он дышал, и в каждом его вдохе запечатлевался момент времени. Всё в доме имело свою историю, и в этом круговороте событий последних тридцати лет любила бродить девочка, заглядывая то в одну, то в другую комнату, затаив во взгляде смесь восхищения и любопытства. Каждый предмет в доме, казалось, покрывала завеса тайны, а вокруг него, словно безмолвные призраки, витали легенды, рассказывавшие о жизни выдающегося семейства. Анжелика подкралась к массивной дубовой двери, петли скрипнули, вторя половицам, и вот перед девочкой распростерлась одна из многочисленных спален дома, а взволнованное отражение Анжелики вырисовывалось в помутненном зеркале в золотой раме, оттенявшей зеленые шелковые обои, которые выдавали изысканный вкус владельцев дома. Девочка затаила дыхание: мысль о том, что в это зеркало смотрелись ее бабушка, ее тети, ее мама, не укладывалась в голове. Как это возможно, чтобы суетящиеся перед балом, спешно подбирающие шляпки, кружева и ленты дамы нескольких поколений смотрелись в него, принимали важные решения о том, какие цвета сочетаются и каким образом лучше уложить волосы, а сейчас в него смотрится она, маленькая Анжелика, которой вот-вот должно стукнуть девять лет? Вглядываясь в ровную поверхность зеркала, она видела не проявленные для глаза обывателя, но запечатленные мистической природой зеркал лица своих родственниц. Стоило моргнуть, и они слились в ее лице: в темных глазах и тонком, остром, выступающем носе — в чертах, по которым запросто можно было определить представителя семьи Скайлеров. И пусть все зовут ее «мисс Гамильтон», скайлеровскую обаятельную и добродушную натуру скрыть невозможно. Улыбнувшись самой себе и с удовольствием заметив, что ее улыбка повторяет в точности улыбку ее тети, которая славилась своей красотой и в честь которой Анжелика Гамильтон была названа, девочка вышла из комнаты, осторожно притворив дверь, — домашние не любили ее исследовательскую пронырливость, неприличную для юной леди. В коридоре, который взрослые Скайлеры и их визитеры, по непонятным для Анжелики причинам, называли салоном, шуршали тяжелые синие шторы, заключая в свои объятия ветер, решивший заглянуть в дом достопочтенного семейства на полуденный чай. Было свежо, и трудно было представить, что время от времени в этом салоне дамы, затянутые в жесткие корсеты, падают в обморок оттого, что здесь бывает много людей и настенные светильники с восковыми свечами, даря тусклый свет, сжигают кислород. «Так ежели где убудет несколько материи, то умножится в другом месте», — фраза из трактата по натуральной философии, который лежал у дедушки на столе и который так же, как и все остальные вещи в доме, стал жертвой любопытства Анжелики, крепко запомнилась ей и казалась применимой ко всему, хотя девочка и не смогла понять контекста. Подсвечники золотом блистали в пробирающихся сквозь щель между шторами лучах полуденного солнца. Девочке было интересно, как будет луч сливаться с пламенем свечи, какие тени покроют белую стену, но, увы, зажигать свечи разрешалось только после сумерек. «Нельзя отвергать свет солнца», — объясняла ей бабушка Катерина, известная в обществе как очень экономная и хозяйственная женщина, не потратившая ни цента зазря. Анжелика закрыла глаза и представила, что сумерки уже наступили; напевая мотив какого-то известного полонеза, она взяла платье за краешек и пошла легкой поступью по периметру салона, неизменно делая скользящий шаг на первую долю. Сколько дамских туфель, сколько офицерских сапог вышагивало по этому паркету. В этом самом салоне праздновалась свадьба ее родителей, и, покружившись на месте, внезапно распахнув глаза, вздохнув полной грудью, Анжелика вообразила перед собой фигуры своих родителей в молодости. Наверно, на их свадьбе отец говорил много умных мыслей о преобразовании Америки, а мать его кротко слушала, внимая каждому его слову, и одобрительно кивала так же, как сейчас за каждым обедом. Любовь, существовавшая между родителями, представлялась Анжелике сказочной и образцовой: они никогда не ссорились, всегда были любезны друг с другом, миссис Гамильтон поддерживала любые чрезмерные амбиции своего мужа. Как же они, должно, любили друг друга, когда были молоды, если сейчас, спустя столько лет, когда чувства, постепенно переходящие в привычку, все еще сильны! Анжелика подбежала к шторам и распахнула их: комната залилась светом и, можно было подумать, засияла кристальной белизной. Угрюмые шторы, сшитые самой преданной рабыней Скайлеров, погибшей во время далекой войны, о которой юная леди, к счастью, знала только из рассказов взрослых, контрастировали с жизнерадостной природой за окном. Доносились щебетанья птиц, изумрудные ветки деревьев стучали о фасад дома, а цветы в саду напоминали красочные картинки в калейдоскопе. Где-то вдалеке, на горизонте серебряной тарелкой распласталось озеро. И казалось неправильным, что этот дом мог видеть не только радости, но и смерти. Думать об этом Анжелике вовсе не хотелось, и она поскакала по направлению к кабинету, в котором сейчас наверняка работал ее отец, не умевший оставить перо даже в дни их редких поездок в Олбани. Вежливо постучав в дверь, но не услышав ответа, Анжелика заглянула. Удивительное дело! Кабинет был пуст. Вероятно, отец пошел передать написанные документы какому-нибудь слуге, чтобы тот отнес их на почту. Взгляд Анжелики остановился на миниатюрной граненой чернильнице с толстыми стенками: чернилами из нее ее дедушка писал письма Вашингтону и чертил стратегический план обороны Саратоги, а отец пишет финансовые проекты. Подумать только, какая-то чернильница участвует в истории Америки! Анжелика в шутку отвесила небольшой поклон фамильной чернильнице и покинула кабинет, прежде чем отец застанет ее «на месте проявления любопытства». И все же, где отец? Анжелика подбежала к лестнице и, ловко перелетев через пару ступенек, замерла у перил, перевесившись через них, прислушалась. Дом затих, единственным признаком присутствия в нем обитателей была неумелая игра Филиппа на фортепиано, на котором когда-то блистательно играла их мама. Иногда вечерами она музицировала на нем, и дом Скайлеров наполнялся звучными, трепетными, переливчатыми пассажами, и сердца членов семьи содрогались от всепронизывающей нежности. Правда, миссис Гамильтон признавалась, что играет не так хорошо, как в юности, когда она могла уделять музыке больше времени. Клавиши фортепиано пожелтели, а некоторые даже западали — большую часть года, когда Гамильтоны не гостили в Олбани, инструмент покоился под закрытой крышкой, музыка запиралась в этом гробу. Но стоило приехать Элайзе с Филиппом и Анжеликой, как крышка распахивалась, на пюпитр, точно на постамент, воздвигался сборник с нотами, и музыка высвобождалась из своих оков, воскресала, и все в доме начинало петь. Спускаясь ниже, слыша, как все раскатистее и громче звучит фортепиано, пытаясь определить размер этюда, Анжелика созерцала висевшие на стене портреты предков. Масляные краски местами потемнели, и представлялось, что мрак времен скрывает настоящие черты лица первых Скайлеров — потомков нидерландских колонистов. Анжелика знала историю каждого, но все же в их жизнях оставалось много темных пятен, и девочке нравилось додумывать события. Также она любила вглядываться в их строгие, вдумчивые лица и пытаться отгадать их характеры, вслушиваться в их немые заветы. Внимая их невысказанным словам, их тяжелым черным взглядам с проблеском надежды о светлом будущем, она чувствовала гордость — в ней зажигалось желание соответствовать своим великим предкам. Ладонь скользила по перилам и вдруг запнулась о какую-то выемку. Анжелика прекрасно знала о ней, но в раздумьях совершенно забыла. Остановившись, она пригляделась к этой тонкой, но глубокой трещине. Страшно даже подумать, что эта трещина могла оказаться смертельным ранением для ее тети Маргарет. В годы войны юная Пегги, когда дом заняли британцы, бросилась спасать младенца, по случайности оставшегося на первом этаже. Офицеры подвергли ее жестокому допросу, пытаясь выведать местонахождение генерала Скайлера. Будучи такой же отважной, как отец, Маргарет не выдала расположения ставки, и ее отпустили, но напоследок, когда она поднималась по лестнице, какой-то красный мундир шутки ради кинул в нее маленький военный топор, достаточно острый, чтобы убить человека. К счастью, топор вонзился в перила. В память о проявленной храбрости Пегги и об ее удаче Скайлеры не стали чинить перила, и эта трещина осталась обителью воспоминаний о войне. Анжелика соскочила с последней ступеньки и пошла по приемной зале, внимая тому, как в столовой грохотали старинные часы. Они были привезены дедушкой из Англии, когда фундамент дома Скайлеров был только заложен, и возвышались над главным обеденным столом с тех пор, как дом впервые распахнул свои двери. Всевидящее время наблюдало за жизнью Скайлеров, отмеряя отведенные им минуты, которые, как хотелось верить Анжелике, были длинными и безмятежными. Часы обладали великолепным механизмом: ни разу они не останавливались, не сбивались со счета, не отставали и не спешили. Они были такими же, как их хозяева, — размеренными. Сколько ритмов слилось в доме Скайлеров в один! Казалось, что звуки фортепиано, музыка отгремевших балов, шорох перьев, топот ног, удары часов, шепот предков, грохот военных побед переплетались в единую полифонию — полифонию бытия и истории, полифонию, посвященную славному семейству Скайлеров, в котором мертвые жили бок о бок с живыми, и их сердца, покойные и еще не остывшие, стучали синхронно, образуя биение сердца скромного колониального дома в Олбани, так много значившего для Анжелики. Девочка неслышными шагами подошла к фортепиано, про себя считая ритм. Она уже определила, что он должен соответствовать размеру трех восьмых, но три восьмые, играемые Филиппом, переходили то в две четверти, то в пять восьмых, то в еще что-то более невразумительное. Хорошо, что его беспорядочной игры не слышит мама, иначе бы Филиппу было бы не избежать дополнительных часов за инструментом, который он пренебрежительно называл «девчачьим». Как любому мальчишке лет одиннадцати, ему нравилось читать приключенческие романы и играть в индейцев, быть благородным дикарем, резвиться в саду, купаясь в лучах солнца, а не сидеть в четырех стенах и разучивать ненавистные этюды. — Ты опять сбиваешь ритм, — тяжело вздохнула Анжелика почти что над самым ухом брата. Тот вздрогнул, и мелодия прервалась. — А ты опять подкрадываешься, как призрак в гостевом домике, — Филипп повернулся, и Анжелика заметила тень коварной улыбки на его веснушчатом лице. Девочка знала о привычке брата придумывать всевозможные небылицы злобной шутки ради, а потому решительно настроилась не верить ни единому его слову. — Там нет призраков, — уверенно покачала Анжелика головой, и черная прядь волос небрежно выпала из-за ее уха. — То, что ты не знаешь об их существовании, не значит, что их нет, — вздернув нос, мальчик надменно посмотрел на сестру — весь его вид говорил Анжелике, что он действительно знаетчто-то , и ей вдруг страстно захотелось эточто-то узнать. Филипп заметил, что его слова зажгли огонек любопытства в глазах сестры. — Неужели ты ни разу не слышала по ночам печальные завывания? — Это воет ветер, задувая в щели, — недоверчиво прищурившись, девочка посмотрела на брата: да, она любопытна, но провести ее сложно. — Я тоже так думал, — проговорил Филипп, — но давече я проходил мимо деревянного крыльца гостевого домика и заметил возле него череп собаки. — Череп? — с ужасом прошептала Анжелика. Она силилась вспомнить местность возле домика и смутно начинала припоминать, что нечто, напоминающее череп, действительно лежало возле покосившихся ступеней. — Именно так, — кивнул мальчик, потирая шею, к которой неприятно прилегал жесткий хлопковый воротник, — вой этой умершей собаки раздается по ночам. — С чего бы умершей собаке выть? — хмыкнула Анжелика, с беспокойством поглядывая в окно, выходившее на гостевой домик. Где-то рядом с его фасадом девочка заметила фигуру матери в прекрасном нежно-голубом платье, которое было соткано будто бы из неба. Миссис Гамильтон обрезала розовый куст, чтобы поставить в столовой благоухающий свежий букет, который будет радовать глаз, привыкший к эстетичной простоте, и пробуждать аппетит во время обеда. — С того, глупышка, что хозяин ее умер мучительной смертью: индейцы совершили нападение на его дом, который был построен на этом самом месте, и сняли с него скальп, а преданный пес его умер от тоски по хозяину. Однако даже время не смогло излечить его тоски, и, окончив земной путь, живя призраком, он воет, выражая свою бесконечную скуку, — Филипп говорил серьезно, почти что нравоучительно, и на румяных щеках Анжелики замерцали слезы. История показалась ее сентиментальной натуре правдоподобной, и жалость к бедному колонисту и к его верному псу заставила ее нутро содрогнуться. Впечатление, которое рассказ произвел на сестру, показалось недостаточным Филиппу, и, чтобы усилить его, он продолжил: — Лишь в день смерти хозяина пес воссоединяется с ним, а потом возвращается на землю охранять вверенные территории. — А когда умер хозяин? — спросила Анжелика, размазывая слезы по своему пылающему лицу. Почему с домом Скайлеров связаны такие мрачные легенды? Просторная зала, где стояло фортепиано, перестала казаться девочке светлой. Она вновь взглянула в окно: солнце по-прежнему сияло, заливая невесомым золотом травы, источавшие приторно-сочный аромат. Мама, держа охапку роз, направлялась к дому. — А я почем знаю? — пожал плечами мальчик и, неуверенно коснувшись клавиш, начал наигрывать простенькую мелодию. Анжелика приземлилась на мягкую тахту и, уткнувшись в бархатную подушку, прислушивалась, как звуки перекатывались, точно упавшие на пол жемчужины разорвавшихся бус, а низкие аккорды вырывались вместе со всхлипами. Дверь притворилась, послышались легкие, воздушные шаги, дыхнул ветер, разнося тонкий розовый аромат. Если б Анжелика не ожидала прихода мамы, она бы подумала, что очередной призрак дома Скайлеров решил навестить скучающих детей в полупустом обеденном доме, когда взрослые разъезжаются по важным делам. Анжелика приподнялась с тахты и бросилась к миссис Гамильтон, протягивая руки, чтобы взять часть цветов. — Осторожнее, не уколись, — предупредила Элайза, передавая розы дочери. Получив их, Анжелика носом уткнулась в свежие, яркие, еще не выцветшие от безжалостно палящего солнца бутоны, слегка сминая лепестки. Миссис Гамильтон посмотрела на раскрасневшееся лицо дочери, и какое-то странное волнение промелькнуло в чутком материнском сердце. — Почему ты плакала? — Я? — Анжелика быстро захлопала глазами, прогоняя еще не сошедший туман слез. — Филипп рассказал грустную легенду о гостевом домике, — за матерью девочка последовала в столовую, чтобы расставить цветы по красивым стеклянным вазам, отбрасывавшим маленькие радуги на поверхность белой скатерти. — Легенду о гостевом домике? — Элайза силилась припомнить, какие истории в детстве о скайлеровской усадьбе рассказывали ей сестры и братья, но все это казалось таким далеким, заволоченным дымкой, отделившей светлое радостное детство и взрослую жизнь, хоть и счастливую, но не лишенную мелких проблем. — Про индейцев и про собаку, — девочка, рассортировывая цветы по букетам, кратко пересказала маме историю. Миссис Гамильтон рассмеялась, как если бы сама была ребенком, и обычно бледные ее щеки стали похожими на нежные лепестки роз, слегка подернутых алым цветом. Она потрепала черные кудри дочери и воскликнула: — Ах, Филипп! Ах, выдумщик! На этой территории никогда не было колониальных поселенцев до Скайлеров, тебе следует это знать, Анжелика, а не верить россказням брата. — Просто я умею быть убедительным, — за сортировкой цветов ни Элайза, ни Анжелика не заметили, как прервался стремительно летящий этюд, и подпрыгнули на месте, когда стоявший на пороге столовой Филипп, чьи волосы были растрепаны и напоминали воронье гнездо и чья рубашка была, по какой-то непонятной причине, не заправлена в штаны, разразился заливистым смехом, переводя лучистый озорной взгляд с матери на сестру: первая смотрела в ответ взыскательно, вторая — с нескрытой злобой: Филиппу снова удалось ее надуть! — Ты выучил урок? — спросила Элайза. — После обеда буду спрашивать. — Конечно! — весело отозвался он. — Ми, соль, си бемоль причиняют пальцам боль, — Филипп усмехнулся, пошевелив в воздухе пальцами, будто бы играя на фортепиано, и тут же скрылся за дверным косяком, прежде чем мать успела дать ему новое поручение. — Анжелика, твоя очередь упражняться, — миссис Гамильтон посмотрела на дочь: несомненно, эта девочка станет великосветской блистательной дамой, притом такой же известной, как и ее тетя, в честь которой она названа. — Но розы… — пролепетала она, не желая оставлять маму наедине с бытовой задачей. — Я их разберу, побегáй, — Элайза улыбнулась, наблюдая за тем, как дочь вприпрыжку устремилась к фортепиано: несмотря на то, что Анжелика была младше Филиппа и занималась меньше его, музыка давалась ей проще. Она всегда играла с чувством, без пометок в нотах зная, где убавить звук, а где прибавить. Пальцы ее с легкостью нажимали на клавиши, и не было неприятного стука и дребезжания; локти словно бы порхали, поэтому девочка вовсе не уставала и могла играть очень долго. Анжелике удавалось осиливать более сложные пьесы, нежели ее брату, и она не прочь была похвастаться своим умением перед родственниками за ужином. Усевшись за фортепиано, Анжелика слегка прикрыла глаза и, представив, что уже наступили сумерки, а члены семьи, заняв места в креслах и на диванах, слушают ее, вслепую коснулась нужной клавиши. Чистый звук протянулся умиротворением по зале. *** Ленивый закат окрашивал залу в оранжевый цвет, роняя блики на лакированное фортепиано, золотые рамы картин и подсвечники, волосы собравшихся вместе Скайлеров и Гамильтонов. Анжелика небрежно наигрывала простенькую мелодию собственного сочинения, напоминавшую колониальные песни своим светлым унынием; Элайза и Катерина вышивали; Филипп-старший рассказывал Филиппу-младшему в который раз о том случае, когда он попал под военный трибунал за потерю Тикондероги; Александр молча читал газету, время от времени поверх очков поглядывая на семейную идиллию. Мог ли он много лет назад, когда ему было столько же лет, как его сыну, и он сидел у постели умирающей матери, представить, что он вновь обретет семью? Он находился в доме, где каждый обожал его и был твердо уверен в его гениальности, а он знал, что он недостоин сидеть рядом с ними. А все из-за ошибки, свершенной два года назад. Александру оставалось надеяться, что эта ошибка никем не обнаружится, никогда не всплывет и забудется им самим, потонув в омуте времени, иначе все утратят веру в его гениальность, и труд его жизни потеряет всякую ценность. — Какие слышны вести из Франции? — хриплый голос мистера Скайлера вырвал Александра из цепкой хватки размышлений. — Всё воюют, — отозвался тот, передавая тестю газету. — Пишут, что приняли новую конституцию. — Что это за конституции, которые меняют каждые два года?! — возмущенно пробурчал старый генерал, Филипп-младший затаил дыхание и принялся вникать в разговор деда и отца, чувствуя свою сопричастность к взрослым беседам. С важным видом Филипп бросил на сестру взгляд, хвастающийся посвященностью, но Анжелика, увлеченная игрой, даже не заметила. «Глыпушка!» — обиженно подумал Филипп. — Французские, болван! — беззлобным шутливым тоном проговорила Катерина и залилась беззвучным, беззубым смехом, настолько сотрясающим, что белоснежные кружева на ее чепце заколыхались. — Так точно-с, chouchoute*, — усмехнулся генерал Скайлер, заботливый семьянин, и, потянувшись к жене, поцеловал ее в морщинку у уголка ее губ, расплывшихся тут же в нежной улыбке. Отстранившись от жены, он посмотрел на Александра, прищурил глаза, как кот, и спросил: — А что monsieur Лафайет? — В тюрьме, — мрачно ответил Гамильтон, и лицо его будто бы напряглось, жилка на виске нервно задергалась. Судьба его хорошего друга, с которым он строил стратегии, воевал бок о бок, танцевал на балах с одними и теми же дамами, волновала его. — Эх, за что его так? Хороший человек, благородный офицер! Все-таки вам следовало вмешаться, — Филипп Скайлер покачал головой, и пудра с зачесанных на старый манер волос осыпалась на камзол. — Если бы мы вмешались, это было бы предательством интересов нации, — отрезал Александр, поджав губы. Глаза утомились от чтения газеты в приглушенном свете, а потому он, сняв очки, потер их. На мгновение мир потерял четкие очертания, стал несколько расплывчатым, похожим на клуб рассеивающегося дыма. Именно так политическая ситуация представляется любому министру, любому правителю, когда он должен принимать ответственные решения: видя лишь тусклые краски и мягкие, сливающиеся грани, он вынужден двигаться среди этих невнятных объектов, грозящих отозваться болью при неверном шаге. — Интересы нации, интересы нации, а человек страдает… — задумчиво протянул генерал и посмотрел в окно. Солнце неминуемо приближалось к верхушкам деревьев, чьи тени растягивались по земле, будто бы желая охватить весь сад Скайлеров, весь Олбани, всю Америку. В комнате было совсем тихо, лишь Анжелика продолжала извлекать из фортепиано густые, как аромат роз, доносившийся из столовой, звуки. В них хотелось веровать, из-за них хотелось рыдать. Глаза мистера Скайлера увлажнились в морщинистых уголках — сколько раз ему доводилось ронять слезы, наблюдая смерть близких, видя ужасы войны, но постепенно и смерть, и война стали привычны, но звуки, фортепианные звуки раскатистым эхом раздавались в стенках его сердца. И это эхо, стремившееся вырваться, терзало старую, покрытую зажившими ранами душу. — Александр, говорят, что ты хорошо поёшь. Не желаешь спеть и развеять наш тихий вечер? — спросила Катерина Скайлер, смотря на него мутными, почти что рыбьими глазами. — Право, мэм, я не особо… — Александр хотел уже было отказаться, как вдруг оживленно в разговор встряла Элайза: — О, матушка, меня удивляет то, что вы до сих пор так и не удосужились услышать его пения! Его голос настолько прекрасен! — восторженно прощебетала миссис Гамильтон, отложив вышивание и заботливо взяв мужа за руку. Ее тонкий, слегка исколотый иголкой пальчик провел по его ладони, и Александр, встрепенувшись, устало взглянул на супругу. — Дорогой, прошу, не стесняйся, спой нам, — он не мог противостоять ее просьбе, не имел на это права после того,что совершил, пусть она и не знаетчто . Он поднялся, поправил примявшиеся от долгого праздного сидения на диване полы аби, вышел к фортепиано. Анжелика прекратила играть и вопросительно посмотрела на отца. Александр кивнул, и девочка поняла, что отец оставляет песню на ее выбор: обладая прекрасной памятью, он знал все популярные песни и мог исполнить любую. Юная леди, выпрямившись, достала лежавший в кипе нот нужный сборник и раскрыла его на пюпитре. Читая вереницу черных точек, послушно стоявших на линейках, Анжелика начала спешно перебирать клавиши левой рукой, и звуки посыпались из-под ее пальцев, правая же рука переходила с клавиши на клавишу медленно, словно бы переваливаясь, и комната наполнялась протяжным звуком. Александр улыбнулся, узнав мелодию, — это была не так давно изданная «Горлинка»**, столь любимая уже четырьмя поколениями американцев песня о вечной любви, для которой даже разлука покажется кратким мигом. Отсчитав затакт, он вступил, и его бархатный голос, казалось восторженным слушателям, переплетался с лучами закатного солнца. Шелестевшая за окном листва и стучавшие в окна ветки, запоздалые крики ворон дополняли льющееся пение тем природным, естественным звучанием, столь необходимым и важным для колониальных песен, наполненных сопоставлением человеческой жизни с жизнью птиц, зверей, цветов. Песня как бы начинала источать истомный, медовый запах и образовывала широкий, свободный простор для искренних чувств и мечтаний. Элайза, слушая пение мужа, замерла, продолжая держать иголку в руках. В этой песне сияла их любовь, такая же сильная, такая же бесконечная, не знающая никаких препятствий. Их разлучала война, их разлучала безмерная работа Александра в Конгрессе, иногда ей даже думалось, что их разлучает его вечное недовольство самим собой и неиссякаемые амбиции, — но в конечном итоге ничто не могло разлучить их, и Элайза была уверена, что ничто и не разлучит. «И ворон черный, горлинка моя, Вдруг примет белый цвет. И прежде чем я разлюблю тебя, Средь дня померкнет свет, милая, Средь дня померкнет свет»***. С детства, когда Элайза распевала эту песню с сестрами, блуждая в саду и срывая цветы, больше всего она любила этот куплет. Какой-то особый, несколько сакральный, быть может, даже устрашающий смысл она видела в фразе: «Средь дня померкнет свет». От Элайзы не ускользнуло то, что на этих строках Александр как-то необычайно нежно посмотрел на нее; ей померещилось, что в его умных, слегка прищуренных от усталости глазах мелькнула искра сожаления и раскаяния, как если бы он просил прощения. «Но за что?» — с тревогой подумала Элайза и тут же отогнала эту мысль, растворившись в глазах и голосе любимого человека, чью фамилию она с гордостью носила. Когда Александр перестал петь, а струна фортепиано перестала дрожать от удара молоточка, Элайза, не в силах себя сдержать, бросилась на шею мужу и уткнулась в его плечо. Сквозь аби и рубашку он смог прочувствовать ее горячие крупные слезы и, пробужденный ее восхищением и теплотой, обнял ее крепко в ответ. «Невозможно, чтобы она узнала о моей ошибке», — думал он беспокойно. Анжелика и Филипп переглянулись, и детские, умиленные улыбки пробежали по их губам: им приятно было осознавать нерушимые узы, объединявшие членов их семьи, которые всегда им помогут, всегда будут на их стороне. Миссис Скайлер крепко сжала руку своего мужа, который почему-то затих, и про себя, чтобы никто не слышал, прошептала: — Какие же Гамильтоны славные! Примечания: *chouchoute (фр. любимая) **перевод названия известной колониальной песни "The little turtle dove" *** оригинальный текст: The crow that's black, my little turtle dove, Shall change its colour white; Before I'm false to the maiden I love, The noon-day shall be night, my dear, The noon-day shall be night. ---------- Глава 2. Филадельфийский ангел Глава 2. Филадельфийский ангел Ландо скользило по ровной мостовой, кренясь исключительно на внезапных поворотах, ныряя в узкие аллеи голых деревьев. Их ветви, как казалось Анжелике в сгущающихся сумерках, тянулись к ней, будто сухие, готовые удушить руки какого-нибудь злобного существа. Иногда девочке средь темных аллей виделись недобро горящие глаза, словно желавшие ее испепелить, но стоило ландо подъехать поближе к этим дьявольским огонькам, как они превращались в одинокую, стоящую у окна свечу. Грохот проносившихся мимо экипажей представлялся спешными шагами мифических чудовищ, но, обернувшись на него, Анжелика понимала, что это очередная повозка с очередным торопящимся кучером, которому пообещали несколько центов, если он поспеет к нужному времени. Филипп был спокоен и держал за руку волнующуюся сестру. Смотря то на ее бледное личико, в темноте приобретавшее странный лиловый оттенок, то в окно, наблюдая, как мелкий дождь серебрится на камнях, всеми мыслями он был обращен к грядущему балу. Не раз ему доводилось бывать на детских балах — Марта Вашингтон регулярно их устраивала, — но каждый подобный праздник неприятно будоражил его. В отличие от сестры, которая любила кружиться в танце, даже бродя по коридорам дома, Филипп был неуклюж и плохо танцевал: балы для него превращались в настоящее испытание, а полонезный шаг — в хождение по мукам. Его ужасала мысль о том, что он обречен страдать на этих светских мероприятиях до конца своей жизни: пройдя первый круг ада — детские балы, ему неминуемо придется пройти второй — балы взрослые. Не танцевать считалось неприличным, еще более неприличным было танцевать плохо. — Главное, вслушивайся в ритм. Глубокий шаг делается на сильную долю, потом два небольших. И не вышагивай, как солдат на плацу, в полонезе должен быть глиссад, — тараторила сидевшая напротив детей Элайза, наставляя Филиппа. Она переживала за то, как он покажет себя на детском балу; но мальчик не слушал маму, погруженный в свои мысли, он лишь изредка кивал ей, делая вид, что слушает. — Не забывай смотреть на даму и развлекать ее разговорами — это очень важно для молодого человека. — Я так женился на твоей маме, — вставил слово Александр, чем вызвал слабую улыбку на лице своего сына. — Да, — Элайза смущенно покраснела. — Еще один момент, Филипп: если ты видишь девочку, которую никто не приглашает на танец, пригласи ее — помни, что каждый на балу должен получить свою долю радости. — Хорошо, мэм, — в очередной раз кивнул он. Ландо дернулось и остановилось, Анжелика вопросительно посмотрела на родителей, тревожно думая, что же могло случиться. «Вдруг у нас сломалась ось, и мы опоздаем на бал? Ох, опоздать на бал Вашингтонов — немыслимая дерзость! А что если на нас напали разбойники, которые хотят отобрать все наши драгоценности? Или индейцы: они снимут с нас скальп и съедят!» — мысли вихрем закружились в ее голове, и бедняжка успела настолько перепугаться, что едва услышала, как кучер крикнул: «У подъезда вереница экипажей, придется подождать». Филипп ощутил, как рука сестры вмиг стала холодной, точь-в-точь льдина, а потому сжал ее крепче. «Все хорошо, минут через пятнадцать будем у Вашингтонов», — проговорил он шепотом, заглядывая в болезненно блестевшие от испуга темные глаза Анжелики. Ее рука начала обмякать: тепло постепенно разливалось в кончиках пальцев. — У Вашингтонов! — радостно воскликнула она. — Интересно, кто меня пригласит на этот раз? Надеюсь, что первый танец с Джорджем Кастисом достанется мне. — Смотри, чтобы Кастис тебе ноги не оттоптал: танцует он хуже моего, — насмешливо предупредил Филипп, и Анжелике почудилось, что веснушки на его лице стали ярче. — Он хозяин бала, и, кроме того, он милый, так что в этом нет ничего страшного, — проговорила Анжелика, потупив взгляд в складки своего новомодного полосатого платья. — Жаль, правда, что там не будет его сестры Нелли — она такая хорошенькая, и я так скучаю по ней, — что-то плаксивое послышалось в голосе Анжелики. — Возможно, она будет за взрослым столом, — поспешила успокоить дочь Элайза. — Только бы ей не было скучно с вами! Maman, papa, не утомите Нелли своими разговорами, — с заботой прощебетала Анжелика, и чета Гамильтонов обещающе кивнула. — В прошлом сезоне мы хихикали с ней, прикрывшись веерами, я шла за ней в полонезе — она стояла почти в конце из-за своего низкого роста, а теперь она взрослая. Поскорей бы мне исполнилось пятнадцать, и тогда я, как в былые времена, смогу общаться с милой Нелли, — девочка мечтательно вздохнула. Ландо медленно подплыло к парадному входу небольшого, невзрачного, но характерного для джорджианского стиля трехэтажного домика с печально взирающими темными мансардами, особенно выделявшимися из-за того, что за остальными окнами горели трепещущие огоньки, кружилась разноцветная толпа. Выйдя из ландо, Гамильтоны вдохнули прохладный январский воздух, в котором слышались отзвуки игравшего в доме струнного оркестра. Анжелика с восхищением разглядывала, как клубы пара, создаваемые теплым мерным дыханием, рассеиваются, улетая куда-то ввысь, в усыпанное звездами небо. Девочка задрала голову, прослеживая их бесконечный путь, и ей стало казаться, что бескрайний небосвод начинает округляться, обволакивая ее, всю планету, будто принимая в объятия. Голова закружилась от созерцания этого темного звездного моря, в котором Анжелика начинала тонуть. Лишь открытая твердой рукой швейцара дверь и оглушительные разговоры, донесшиеся из-за нее, напомнили девочке о реальности. Коридоры были светлы, будто днем. Витал запах женского парфюма, табачного дыма и вкусной еды. Точно пчелы, жужжали брошенные в разговорах фразы, быть может, некоторые из них даже жалили своих слушателей. Всюду сновали люди: будь то господа или слуги. — Александр! — послышался умиротворенный голос Джорджа Вашингтона. Основатели новой нации обменялись крепким рукопожатием. — Миссис Гамильтон, — президент учтиво поклонился Элайзе и поцеловал ее руку. — Элайза, дорогая, как приятно увидеть вас снова! — проверещала Марта Вашингтон, расплывшись в счастливой улыбке, и расцеловала миссис Гамильтон, которую считала своей преемницей, в обе щеки. — Вы так давно мне не писали, милая, это нехорошо. — Боюсь показаться вам надоедливой, мэм, мы видимся с вами почти каждый день, — виновато, точно ребенок, которого отчитали, пролепетала Элайза, присев в книксене. — Что вы, что вы! Вы прекрасно знаете, как люблю я бывать в вашем обществе, а письма — это возможность быть в нем постоянно. Не лишайте меня подобного удовольствия, — все радушие и гостеприимство президентского дома нашло отражение на открытом, нарумяненном лице Марты. — Александр, — внезапно обратилась она к мистеру Гамильтону, — надеюсь, вы не рассердитесь на нас из-за того, что мы пригласили Бёрров. — Это очень кстати, — проговорил он, отвесив небольшой поклон, — мне необходимо обсудить с сенатором Бёрром ряд вопросов. Филипп и Анжелика терпеливо смотрели, как взрослые обменивались любезностями, и, когда их родители наконец отошли в сторону, они вежливо, как их учили, поприветствовали мистера президента и первую леди. — Леди Вашингтон, будет ли сегодня присутствовать мисс Кастис? — спросила Анжелика с видимым беспокойством. — К сожалению, нет, моя дорогая. Нелли занемогла и не смогла приехать, несмотря на то, что очень этого хотела, — глубокая морщина на лбу Марты дернулась. — Какая жалость! Передайте мисс Кастис, что я желаю ей скорейшего выздоровления, — мисс Гамильтон заломила руки, твердо про себя решив, что завтра же напишет письмо любимой Нелли. — Обязательно, — кивнул Джордж Вашингтон с присущей ему статной мягкостью. Пройдя чуть дальше по коридору, следуя за родителями, перед входом в просторную залу, стены которой сотрясались от разрывающихся скрипичных мелодий, Джордж Кастис невозмутимо пожал руку Филиппу и поклонился Анжелике, которая мигом зарделась. Ее румянец не ускользнул от внимания брата, а потому, когда они прошли в залу, он, ухмыльнувшись, шепнул ей: «Кажется, есть для тебя и иные причины танцевать с мистером Кастисом, которые ты не назвала». — Не неси чепухи, Филипп! — одарив брата высокомерным взглядом, проговорила Анжелика, принявшая роль важной светской дамы, едва они вошли в дом Вашингтонов. Не дождавшись ответной колкости Филиппа, она умчалась в глубину залы, растворилась среди шелковых платьев, платков, искусно расписанных вееров, принадлежавших таким же, как она, юным леди, лишь учившимся вести себя подобающим образом на балах. *** Анжелика сияла от счастья: на полонез, идущий по многовековой традиции первым на всех балах и представлявший всех гостей, ее пригласил Джордж Кастис. Танцевать с хозяином праздника, открывать торжественную колонну из нарядных пар было огромной честью, и краем глаза девочка улавливала завистливые взгляды. Но больше всего ее радовал восхищенный взгляд самого Джорджа Кастиса, направленный только на нее: каким-то смутным чутьем девочка догадывалась, что партнер по танцу смотрит на нее не только из вежливости. Анжелика пыталась никак не выдать своего смущения, напустив на себя холодно-приветственный, несколько высокомерный вид, но щеки ее заалели, что, впрочем, можно было списать на отдаваемый свечами жар или разгоняющий кровь танец. Однако ни блеск в глазах юного Кастиса, ни румянец на щеках мисс Гамильтон не ускользнули от внимания умудренной жизнью Марты Вашингтон, и она умиленно наблюдала издалека, из-за взрослого стола, как Анжелика с легкой непринужденностью и грациозностью справляется со сложными фигурами, время от времени направляя неловкого Джорджа. Марта многозначительно посмотрела на сидевшую рядом с ней Элайзу: Гамильтоны, по мнению первой леди, должны были вскоре занять место Вашингтонов. — Даже не осмелюсь предположить, что вы хотите мне сказать, мэм, — смутилась Элайза, заметив мечтательную задумчивость на лице Марты. — Ваша дочь прекрасно ладит с моим внуком, несмотря на его замкнутость. У нее талант располагать к себе людей, — миссис Вашингтон на секунду притихла, чтобы пропустить оглушительную завершающую часть полонеза, и продолжила: — Она очень напоминает вашу старшую сестру. — У нее манеры прирожденной великосветской дамы, просто вылитая миссис Скайлер Чёрч, — вставила свое слово какая-то леди, сидевшая напротив и то и дело скромно делавшая глотки из небольшого стакана с водой. — Право, на балах так душно! — она чуть приоткрыла веер и помахала им. Все сидевшие за столом могли увидеть изящную роспись по китайскому шелку и мерцание перламутровых пластинок, игриво отражавших пламя свечи, а потому поведение леди не могло не вызвать насмешливой улыбки: всем стало очевидно, что дама хотела ненавязчиво прихвастнуть своим новым приобретением. Не получилось. Одна Элайза не обратила внимания на веер и улыбнулась весьма искренне: ей было приятно, что ее дочь сравнили с ее сестрой, чьему умению правильно себя подать в свете, завлечь танцем или умным разговором всегда удивлялась Элайза, с детства привыкшая видеть пример в старшей сестре. Перед Анжеликой Скайлер Чёрч благоговели все без исключения, даже Александр, как казалось Элайзе, говорил с ней с несвойственным ему придыханием, а Томас Джефферсон обращался к ней, явно выходя за рамки приписанного этикетом уважения. Были и те, кто боготворил Анжелику: таким, например, оказался коммерсант Джон Чёрч, за которого она поспешно вышла замуж, сбежав из дома, и, судя по тому, что Анжелика никогда не жаловалась на брак, она была счастлива. И Элайза была безмерно горда тем, что всё для ее дочери сулило такую же удачную судьбу. Анжелика Гамильтон знала, что была в центре внимания, и она едва скрывала свое довольство, грозившее выступить снисходительной усмешкой. Понимая несерьезность своего положения на детском балу, провожаемая после танца на место у обвитой искусственными цветами стены, девочка грезила о выходе в большой взрослый свет, о грядущей блистательности — именно эта блистательность закрепит ее право, заработанное отцом, вращаться в высших кругах, жить в комфорте и благополучии. Анжелика сделала прощальный книксен и, получив ответный поклон Джорджа, отправилась к группке знакомых девочек, прохлаждавшихся возле столика с лимонадом, поставленного по заботливому и предусмотрительному велению миссис Вашингтон. — Ты была восхитительна, Анжелика! — вместо приветствия сделала ей комплимент Дженни, и все девочки с натянутыми улыбками, откровенная фальшивость которых вызывала у Анжелики отвращение, согласно закивали. В отличие от них мисс Гамильтон, хотя и сдерживала эмоции, но все же не подделывала их, старалась быть искренней, за что ее и любили. — Вовсе нет, — честно призналась она, — я запуталась во второй фигуре, и, если б ты не стояла следом за мной и не знала б прекрасно движения, я бы неминуемо ошиблась, — по смущенному взгляду Дженни было ясно, что признательность Анжелики глубоко тронула ее. — О, Бетси, давно не виделись. Цвет твоего платья оттеняет твои глаза, ты прелестна в нем! — в серых глазах девочки, одетой в нежно-розовое платье с воздушными муслиновыми рукавами, вспыхнули искорки благодарности. Анжелике нравилось, когда люди осознавали свои совершенства, а потому она всячески пыталась напоминать окружающим об их достоинствах. Впрочем, как и мать, она предпочитала закрывать глаза на недостатки. «Если цепляться в этой жизни лишь за плохое, к ней скоро можно потерять вкус», — рассуждала она. — Анжелика, — тихим голосом, заглушенным музыкой, позвала белокурая, бледная Ребекка, мисс Гамильтон обернулась, — у меня к тебе одна просьба. Я слышала, что Кастис хочет пригласить тебя на польку, но не могла бы ты… не могла бы ты… — левый глаз девочки нервно задергался, а щеки побелели еще больше. Она волновалась, и просьба застревала в горле, — я знаю, это звучит нелепо, но не могла бы ты… — Направить его к тебе? — Анжелика с момента, как ее окликнули, поняла, что от нее требуется. — Меня это нисколько не затруднит, — заверяюще кивнула она, и Ребекка сердечно пожала ее руку, прошептав скромное «благодарю». Избавиться от Кастиса в польке Анжелика была только рада: галоп с неуклюжим партнером — настоящая пытка. Кроме того, первый танец Джорджа все равно достался ей, и этой чести от нее уже никто не мог отнять. Ребекка вскоре скрылась из вида, а Анжелика бросила мимолетный взгляд на взрослый стол и, заметив ободрительное выражение на лице матери, улыбнулась. Объявили танец, и девочки мигом в ряд выстроились у стены, пытаясь недюжинными усилиями выглядеть как можно более непринужденно. Анжелика заприметила издали, как Джордж Кастис, то краснея, то бледнея, бормоча что-то невнятное, нерешительно приближался к ней. Почувствовала на себе Анжелика и волнительный взгляд белесой Ребекки, опасавшейся, что ее обманут, не сдержав перед ней обещания. И чем ближе подходил Джордж, тем отчетливее Анжелика чувствовала этот взгляд — смесь надежды, отчаяния и озлобления. — Мисс, позвольте пригласить вас на танец? — выпалил Джордж, позабыв про обязательный поклон. — Я бы с удовольствием, сэр, но, как и многие, я уже пообещала этот танец, а потому не могу не отказать вам, к величайшему сожалению. Тем не менее, мне известно, что мисс Ребекку никто не просил о танце, — мягким извиняющимся тоном проговорила Анжелика и украдкой взглянула на Ребекку, которая, завидев, что Джордж откланялся Анжелике и направился к ней, расцвела и сделалась румяной. Анжелика огляделась кругом и, выискав в толпе, растерявшегося, еще никого не пригласившего кавалера, дружелюбным продолжительным взором подозвала его к себе: было бы неловко перед Джорджем, если б никто не пригласил ее. Через несколько мгновений она уже порхала в галопе под веселые, вовлекающие в танец звуки оркестра. Ткань ее юбок шуршала, а кружева рукавов вздымались и опускались, точно птичьи крылья, стук каблуков вторил глухому ритму, задаваемому контрабасом, и казалось, что даже сердце, обычно размеренно стучащее, подчинялось разнузданной польке. Партнер был ловок и подвижен, а потому, когда Анжелика, забывшись в безудержном галопе, поскользнулась на подоле платья, он смог удержать ее и лишь предупредительно посмотрел на нее, словно бы советуя быть более аккуратной впредь. Лицо Анжелики оставалось спокойным, несмотря на эту маленькую неприятность, ничто не могло возмутить ее безмятежности и вывести из приятного забвения, навеянного всеохватывающей и всепоглощающей музыкой. Лишь на заворотах большого круга девочка следила за движениями одной пары — Джорджа и Ребекки — и самодовольно замечала про себя: «С Кастисом я смотрюсь лучше, чем эта бледнолицая». И невольно ей вспомнились рассказы об индейцах, и топот и хлопки представлялись не элементами танца, а мистическим ритуалом. И мысль Анжелики уносилась галопом далеко от бальной залы, от Филадельфии, от Америки в запредельные просторы неизведанных стран и непонятых планет, в звездную высь, нависавшую над крышей президентского дома. *** Менуэт казался Филиппу всегда слишком строгим и серьезным. Неудобный ритм, размеренные шаги, постоянно повторяющиеся однообразные поклоны и реверансы, медлительность — все это раздражало и навевало скуку. Ему не хотелось танцевать, но разве есть выбор, когда за каждым твоим шагам пристально следят родители, особенно взыскательный отец? Надо было выбрать, кого пригласить, но Филипп силился оттянуть неизбежный момент, а потому, когда он осознал, что оттягивать дальше просто неприлично, большинство хорошеньких девочек уже было приглашено. Не преминул Филипп заметить, что его сестра вновь стояла в паре с Кастисом. «Почему он все вьется вокруг нее?» — задавался вопросом Филипп, в глубине души признавая, что еще непонятно, кто вокруг кого вьется, и что Анжелика позволяет себе уделять Кастису больше внимания, чем следовало бы. Оглядев оставшихся стоять у стены, неприглашенных девочек, Филипп понял, что желание танцевать менуэт у него окончательно пропало: все они внешне были блеклыми и невзрачными, глупые их лица свидетельствовали о том, что поговорить с этими девочками в ходе скучнейшего танца будет абсолютно не о чем. Филипп злился на себя, что промедлил и что Джордж успел пригласить Анжелику, которая благодаря врожденному проницательному и живому уму, заразительному смеху и задорному нраву была единственным человеком во всей зале, способным скрасить этот танец — обломок старого, пережиток прошлого, по непонятным причинам распространившийся, как губительный паразит, в новом американском обществе. Настала пора решаться: хорошеньких уже разобрали, приемлемых разбирают сейчас. Кого выбрать? Филипп, едва сдерживая подступающую зевоту, вновь окинул взглядом оставшихся девочек. Вдруг он ощутил, как кто-то пристально, словно желая испепелить, смотрит на него. Он поспешно обернулся в ту сторону, откуда исходила эта странная магнетическая волна. Не сразу средь искусственных цветов он заметил смущенную незнакомую девочку в фиалковом платье. Ее черты были мелки и не очень красивы. Румянец казался болезненным на землянистого цвета лице, которое обрамляли жидкие волосы, чуть завившиеся у концов. Нос был маленький, с небольшой горбинкой, будто бы вдавленный. «Жалкая пародия на аристократичный профиль Скайлеров», — подумалось Филиппу, но он отогнал столь недобрую мысль. И Филипп никогда бы в жизни не пригласил эту девочку на танец, разве что из жалости, если бы не ее крупные темные глаза, обладавшие способностью притягивать, привлекать. Словно очарованный, Филипп подошел к девочке и пригласил ее на менуэт, вглядываясь в ее глаза, в которых скрывалась внутренняя бурлящая и кипящая жизнь. Вложив свою холодную ладонь в руку Филиппа, девочка мягкой поступью вышла из тени искусственных цветов, и мальчик увидел чудо: перед ним распустился настоящий цветок — радостная улыбка коснулась губ девочки. Поклоны, реверансы пробудили игру света и тени на ее лице, и оно словно бы ожило. Филипп с интересом наблюдал, как глаза ее то становятся ярче, мерцая янтарем, то превращаются в поглощающую бездну, подчиняясь движению танца и отблескам свеч. Действия девочки были чуть скованны, но в этой скованности царила скромная простота и незамысловатость: надменный менуэт будто возвращался в свое естественное состояние, к идиллическим крестьянским истокам. Менуэт перестал быть для Филиппа чем-то скучным, танец приобрел искренность, неподдельную и безраздельную. Даже Анжелика не могла бы проявить такую настоящесть, и это свойство незнакомки подкупало. Во время очередного променада Филипп спросил: — Как вас зовут, мисс? — Феодосия, — отозвалась девочка, и столь затейливое имя представилось Филиппу неподходящим для такой бесхитростной натуры. — Феодосия Бёрр, — уточнила она, осознав оплошность и потупив глаза в пол. «Бёрр, значит», — подумал Филипп, и горький вздох вырвался из его груди. Фамилия Бёрров была знакома ему из упоминаний отца и крепко связывалась с негативным контекстом. — А вас как? — спросила она волнительно. — Филипп Гамильтон, — несколько угрюмо бросил мальчик. «Возможно, она тоже слышала что-то плохое о моем отце. Возможно, она не захочет со мной разговаривать», — испугался Филипп, не понимая, почему ему так важно, чтобы эта девочка разговаривала с ним, и виня во всем то магнетическое свойство, которое ощущалось беспрестанно. — Очень приятно, — ее шепот был мелодичен и вторил скрипкам, а фраза ее очень обрадовала Филиппа, немногословно говоря о том, что разговор продолжится. — Анжелика Гамильтон ваша сестра? — Верно! Хотите я познакомлю вас с ней? — Было бы очень приятно, — пролепетала Феодосия, и хотел Филипп сказать что-нибудь еще, но променад закончился, и настало время для па, в которых не очень удобно было переговариваться. После финальных поклонов и реверансов менуэт стих: впервые Филипп желал, чтобы этот танец продолжался, чтобы можно было вести Феодосию, держать ей нежную ручку, кланяться ей. Что-то сокровенное возникло в движениях менуэта, какая-то немая почтительность и участливость. Филипп гордо, словно хвастаясь тем, что ему довелось танцевать с Феодосией, подвел девочку к своей сестре. — Анжелика, представляю тебе Феодосию Бёрр, — важно произнес Филипп, и Анжелике почудилось, будто она слышит в его голосе торжественный звон колоколов и пушечную пальбу, и она не понимала, как танец с невзрачной девочкой, к тому же из семьи главного политического оппонента их отца — Аарона Бёрра, мог вызвать у Филиппа такой восторг. — Очень приятно, — в который раз за вечер повторила Феодосия, будто находясь в полусне. Весь вечер она наблюдала за Анжеликой Гамильтон, поражаясь тому, как легко она находит общий язык со всеми и с каким небрежным изяществом исполняет сложные движения. Анжелика выделялась среди остальных: непринужденность ее поведения отличалась от скованности других детей, ходивших по струнке, боявшихся и шаг лишний ступить, в то время как она порхала и чувствовала себя вольготно. Вдохнуть этой свободы, научиться так же летать — вот, чего хотелось Феодосии. — Вы очень похожи на миссис Скайлер Чёрч, — добавила она, присев в книксен. — Откуда вы знаете мою тетю? — удивилась Анжелика, широко распахнув глаза. — Мой отец мне рассказывал о ней, — безразлично ответила Феодосия, будто этот факт не мог никого удивить. — Ваш отец?! — хором воскликнули младшие Гамильтоны, не веря своим ушам. Феодосия неопределенно пожала плечами, уклоняясь от объяснений, и, произнеся приевшееся «очень приятно было познакомиться», куда-то умчалась. В этот вечер ни Филипп, ни Анжелика больше ее не видели, и для обоих она оставалась загадочной, молчаливой девочкой с неопределенным настоящим и еще более неопределенным прошлым. Она испарилась с бала так же мгновенно, как и появилась на нем: сколько бы Анжелика ни заявляла, что не помнит, чтобы до менуэта был кто-то в фиалковом платье, и ни спрашивала у брата, как Феодосия появилась в зале, он неизменно отвечал: «Я отыскал ее среди цветов». *** Ландо подскакивало на камнях мостовой. Под это мерное потряхивание утомившаяся танцами и разговорами Анжелика с блаженной улыбкой заснула на коленях матери, которая нежной рукой перебирала выпавшие из прически локоны девочки. В ночной тишине стук лошадиных копыт, скрип осей колес и сопение Анжелики были единственными звуками. Филипп посмотрел на своего отца: свет звезд осенял своим слабым мерцающим прикосновение дужку его очков. Александр был неподвижен и задумчив: разговор с сенатором Бёрром прошел не очень удачно, и Филипп, знавший о намерениях отца, понимал корни этого вечного противостояния Гамильтона и Бёрра. Но было ли какое-то дело тринадцатилетнему мальчику до подковерных политических игр? Он о них и не думал: прежде чем стать политиком, как отец, ему нужно выучиться и хотя бы немного пожить для себя. Филипп думал исключительно о своих собственных переживаниях, глядя в непроницаемую ночь и на далекие звезды. И его переживания превращались в слова, которые вертелись в голове, подбираясь и складываясь сами по себе: «Среди искусственных цветов у белокаменной стены, Среди мерцающих огней стояла, словно нимфа, ты. Пусть черт твоих не помню вид, но притяжение твоих глаз, Скрывающих в глуби магнит, рисуется мной каждый час». В тот момент Филиппу казалось, что никогда он не сочинял чего-то более прекрасного, чем эти строки, а потому постоянно прокручивал их мысленно, чтобы не забыть, и мечтал наконец очутиться дома и записать их как можно скорее. Смотря в черную ночь и в звездную манящую бездну, он испытывал то же чувство, как тогда, когда решился пригласить Феодосию. Можно было подумать, что природа решила сделать мисс Бёрр подарок и отрезала лоскут ночного неба, чтобы придать волнующее сияние ее глазам. А в ушах у Филиппа многократным эхом раздавалось тихое и нежное «очень приятно», сказанное с очаровательной скромностью, приобретавшей оттенки священности. «Феодосия, — думал Филипп, — имя греческое. Филадельфийский ангел, видение, — и забавляясь своей мыслью, улавливая неочевидное, мальчик усмехнулся. — Феодосия и Филадельфия — что-то есть схожее в этих словах. Значит, Филадельфия тоже греческое слово. Фил, филия — любовь, — впервые Филипп посмотрел на давно привычное и приевшееся название города под таким углом, и оно показалось для него необычным, будто бы пророческим. — Но что значит дельфия?» Из греческой мифологии мальчику припоминался город Дельфы, но он никогда не задумывался о том, что за названиями стоят реальные, что-то значащие слова. — Па, — обратился он к Александру так внезапно, что тот, выведенный из раздумий, чуть вздрогнул и внимательно посмотрел на растерянное лицо сына, — как переводится «Филадельфия» с греческого? — Братолюбие, — ответил Александр, поправляя очки. — Братство есть основа любого общества, а любовь к ближнему есть залог гармонии в обществе. Но всякий раз, оказывая помощь, помни о пределах, — голос прозвучал металлическим лязгом, а проплывший за окном фонарь осветил бледный орлиный профиль старшего Гамильтона. — О пределах чего? — наивно спросил мальчик, уставившись внимающе на отца. — О пределах любви, — отрезал тот и замолк, что было очень не кстати для Филиппа, чьи мысли обратились в вопросы. «Разве есть пределы у любви?» — это чувство, вдруг им испытанное, представлялось ему бесконечным, бескрайним, как раскинувшееся звездное небо. Романтическое размышление накинуло тень мечтательной, почти меланхоличной задумчивости на его веснушчатое, обычно беззаботное лицо. Филипп сосредоточено вглядывался в небо и пытался отыскать созвездия, но разум рисовал совершенно иные фигуры, нежели напечатанные в учебнике астрономии: колыхающееся платье Феодосии, ее тонкие руки и вьющиеся у стены искусственные цветы, скрывавшие девочку. Филиппу хотелось поделиться этим чувством с кем-то обязательно очень близким, с тем, кто единственный мог догадаться по его выражению лица, что происходит в его душе, но не догадался, потому что не видел этого выражения, — с Анжеликой. Филипп бросил полный надежды взор на дремлющую сестру и едва заметно улыбнулся. «Она поможет мне написать письмо к Феодосии, я уверен», — решил он про себя и, откинувшись на мягкие подушки, принялся созерцать небо, которое внезапно, подчинившись тяжести век Филиппа, превратилось в темноту, а затем и в таинственно-мучительный взгляд мисс Феодосии Бёрр. ---------- Глава 3. Благоухание увядшего цветка Глава 3. Благоухание увядшего цветка В знойном августовском воздухе разносились ароматы помпезных астр и элегантных, как шлейф платья, гладиолусов. Под пожухшими листьями, неловко державшимися на ветках, скрываясь от полуденной жары, на побеленной скамейке сидел Филипп. Шороху травы, примятой его ботинками, вторил шелест перелистываемых страниц какого-то приключенческого романа об индейцах. Давно Филипп не читал детских книг, но в последнее время он нуждался в том, чтобы окунуться в наивное, не ведающее бесчестности детство. Он страстно хотел, чтобы идиллия восстановилась, чтобы все было, как в те времена, когда каждое лето они ездили в гости к Скайлерам в Олбани, а каждую зиму танцевали на балах Вашингтонов. Но реальность голосом в голове шептала, что ничто нельзя вернуть, все безвозвратно сломано, разбито. Убегая от этой реальности, он окунался в чтение романов, давно прочитанных в детстве, но воспоминания последних дней тяжким грузом давили на него, туманом застилали строчки книги. Все представлялось кошмарным сном, в котором Филипп не мог ничего предпринять, от которого он не мог избавиться с помощью пробуждения. Потому что пробудиться от реальности нельзя. Позавчера в руки ему попала любопытная книжечка с многообещающим названием «Обозрение определенных документов» под авторством его отца. Он прочитал ее. Это было самое гнусное и отвратительное, что когда-либо написал его благородный отец. Зачем он это сделал, Филипп не понимал. «Наверно, в этом замешана политика. Когда-нибудь я пойму», — пытался он утешать себя. Но все утешения раскалывались об картину вчерашнего вечера. Когда Филипп проходил мимо гостиной, он заметил, что в ней горит камин. «Для чего кому-то понадобилось топить камин в жаркое лето?» — задался он вопросом и тихими шагами подкрался поближе. У камина, сотрясаясь от глухих рыданий, сидела его мать. Она перечитывала письма, время от времени смотря куда-то вдаль, наизусть твердила давно выученные, давно знакомые строчки из них, которые раньше веяли любовью, а теперь отравляли ложью. А потом безжалостной рукой, с невыразимой злобой рвала их и бросала в камин. Смотря на профиль матери, выглядевшей столь беспомощной, столь отчаявшейся, Филипп видел, как на ее лице мерцают слезы, а губы, искривляясь в болезненной усмешке, содрогаются. И все его нутро переворачивалось, и он хотел уже было броситься к ней, попытаться обнять ее, утешить, но в дверном проеме стояла безмолвная фигура отца. Александр выглядел точно провинившийся ребенок: голова его упала на грудь, а потухший взгляд орлиных глаз потупился в пол. Он не знал, что сказать, — впервые в своей жизни известный своим красноречием Гамильтон не находил слов. Сглотнув, Филипп выбежал в сад: ему хотелось, чтобы по-вечернему прохладный ветер вымел глупые воспоминания из головы. Не желавший вернуться домой и стать свидетелем подобной сцены вновь, юноша ночевал в беседке. Из беседки он видел, как в необитаемой комнате дома зажгли свет: значит, отец и мать больше не делили одну спальню. Тени, отбрасываемые пламенем в камине, продолжали шевелиться в голове Филиппа, кошмары продолжали разыгрываться даже сейчас, когда наступил новый день, когда солнце взошло, когда цветы обратили свои головы к небесному светилу. В доме было тихо, точно на кладбище, а потому Филипп не стремился туда, пребывая в саду среди оживленного щебетания пташек. Юноша захлопнул книгу и уронил голову на руки. Он был безмерно рад тому, что через несколько дней он уедет из этой безжизненной обители, из этого ада в колледж, что он не будет свидетелем разгорающегося скандала, что скоро он погрузится с головой в учебу и ничто не напомнит ему о семье, кроме мотивирующих писем отца и дышащих заботой писем матери и Анжелики. Сестра! Филипп, опомнившись, вскочил и тут же рухнул на скамейку. Его бедная, несчастная сестра останется в этом аду, она будет слышать каждую семейную ссору, она будет видеть каждую слезу матери, за ее спиной будут звучать гнусные сплетни о Гамильтонах, она не сможет сбежать от позора, который наложил на их семью вероломно отец. Как бы Филиппу хотелось взять ее с собой, уберечь от грозящих напастей! А он просто был бессилен что-либо сделать. И он ругал свое бессилие. Единственное, чего он желал, уехать прежде, чем сестра узнает о том, что натворил их отец, потому что Филипп не смог бы объяснить ей произошедшего и не выдержал бы вида ее страданий. И уж меньше всего ему хотелось стать тем, от кого или благодаря кому сестра узнала бы о предательстве отца. Однако любопытство Анжелики никогда не считалось с желаниями Филиппа. Раздалось шуршание платья, и Филипп стремительно поднял голову, надеясь увидеть жизнерадостное лицо сестры, ее грациозную походку. Его надеждам не суждено было сбыться. То, что он увидел, не поддавалось никакому описанию. Выразительные темные глаза Анжелики воспаленно покраснели, волосы лежали в ужасном беспорядке, вовсе не характерном для обычно опрятной мисс Гамильтон, платье было помято. Она направилась к брату, пошатываясь, казалось, что легкий порыв ветра способен сдуть ее с насыпной дорожки и повалить на газон. Внешне она напоминала призрака — именно о таких призраках, мучающихся, не находящих себе покоя, Филипп рассказывал ей четыре года назад в доме Скайлеров. Боясь, что сестра упадет, Филипп быстро вскочил со скамейки и подхватил ее за дрожащую руку, в которой она держала ту самую девяностопятистраничную исповедь их отца. Девочка посмотрела на брата с некоторым недоверием и произнесла: — Ты ведь все знал, Филипп. Я нашла это на твоем столе, — она перевела взгляд на книгу. — Почему ты мне не сказал? — Всегда догадывался, что твое любопытство ни к чему хорошему не приведет, — пробормотал Филипп, усаживая Анжелику на скамейку и садясь рядом с ней, утешительно обхватив ее за плечи. Старая добрая привычка Анжелики обходить дом, заглядывать во все углы, вникать в историю каждой вещи привела ее к самой постыдной тайне Александра Гамильтона, еще более зазорной оттого, что она стала достоянием общественности. Дела их семьи стали публичными, и от этого на душе было гадко. Они будто бы стояли посреди площади в шутовских нарядах, а люди вокруг бросали в них тухлые яйца и помидоры, комки грязи, оскорбления. — Почему? Почемуон так поступил? — на слове «он» голос Анжелики сорвался вверх. Филипп заметил, что сестра назвала отца вовсе не «отцом», а местоимением «он», которое могло быть отнесено к кому угодно. Отец словно стал для нее чужим человеком, которого она не знала и не хотела знать. Юношу пугало, что в глубине души он чувствует то же самое: отторжение и отвращение. — Его обвиняли в спекуляциях, он должен был очистить свою репутацию. Пусть даже такой ценой, — в первую очередь Филипп пытался оправдать отца в своих глазах, внушить себе, что отец, которым он так гордился, поступил правильно, благородно. — Я даже не об этом, — отмахнулась Анжелика, и брат заметил, как горечь исказила ее тонкие черты. — Почему он изменил маме? Она же такая хорошая, они же так любили друг друга. Помнишь, с каким чувством он пел «Горлинку» четыре года назад и как расплакалась сердечно тогда мама? Помнишь, Филипп, как мы были тогда счастливы? А ведь он изменил маме за два года до этого! Любовь и забота были ненастоящими, понимаешь, о чем я, Филипп? Мы не могли знать, мы просто верили… — она запнулась и разошлась в рыданиях. Филипп обнял ее, будто бы желая перенять часть той душевной боли, что испытывает сестра, лишь бы ей, всегда чувствительной и впечатлительной, стало легче. Он ощущал, как она дрожит в его руках, как сбивчиво ее дыхание и как ее горячие слезы, точно кислота, прожигают его рубашку. — Ну-ну, по крайней мере, мы были счастливы, — он утер слезы с ее щек, но на их месте появлялись новые. — Как он мог так поступить с мамой? Чем он думал, чем руководствовался, когда последовал за той распутной девицей Рейнольдс? О господи, за что я помню ее имя?! — Анжелика простерла руки к небу, а в следующее мгновение уткнулась лицом в плечо брата, так что речь ее было довольно сложно разобрать. — Почему он не предположил, что это разобьет маме сердце? — Он был уставшим, он не знал, что роман вскроется, — лепетал Филипп, силясь понять мотивы отца. — Он просто хотел отдохнуть. — Он мог поехать с нами и тетей Анжеликой в Олбани! — вскричала девочка. Ни злорадствующие Джефферсон с Мэдисоном, ни двуличный Бёрр, ни хитроумные Монро, Венэбл и Муленберг не были такими суровыми обличителями Александра Гамильтона, как его собственная дочь. — Он должен был предоставить план конгрессу. — Он всегда заботился лишь о собственном величии и конгрессе, — вспылила Анжелика, вывернувшись из объятий брата, — и никогда о нас. Когда он спутался с Рейнольдс, он не подумал о нас, не подумал! Где же он теперь? Где же мы теперь? Его презирают в обществе, он лишен поддержки и уважения всех сенаторов. И знаешь, что самое обидное и несправедливое в этом, Филипп? Нас презирают с ним заодно, хотя мы ни в чем не виноваты. Мы не сделали ничего плохого, но я уже чувствую стыд, который буду испытывать на балах. Меня больше никто не пригласит на танец, потому что танцевать с дочерью того самого Гамильтона — это позор; мои подруги от меня отвернутся, потому что общаться с дочерью того самого Гамильтона — это позор. Ты отучишься, станешь независимым человеком, добьешься уважения общества своим умом, Филипп, и никто не сопоставит тебя с отцом. А я… я навсегда буду помниться, как его дочь, и общество будет насмехаться надо мной, ненавидеть меня. Он лишил меня будущности. — Не все общество нас презирает и ненавидит, милая Анжелика, — Филипп провел рукой по ее нерасчесанным кудрям. — Вашингтоны по-прежнему не чают в нас души, они даже пригласили отца в свой дом после того, как поднялся весь этот скандал. Сегодня приходил курьер от Марты Вашингтон, принес маме письмо. И если тебя заботит лишь твоя будущность, не волнуйся, Вашингтоны ее обеспечат. — Нелли мне ничего не написала, хотя она с ее чуткостью должна была понять, через что я прохожу, — покачала головой Анжелика. — А ее брат Джордж? — Он… он даже никогда не посмотрит на такую, как я, — девочка громко шмыгнула носом. Филипп заботливо прижал ее голову к своей груди и принялся слегка покачиваться, будто убаюкивая сестру. — Это не так, это не так, — иступленно твердил он. — Я верю, что люди поймут, что дети не должны отвечать за ошибки своих отцов. По крайней мере, я надеюсь на это… — Но, знаешь, что меня пугает больше всего, Филипп? — доверчивым шепотом произнесла Анжелика, бросив на него опечаленный взгляд. — Призраки? Индейцы? — горькая, неуместная усмешка, рожденная попыткой разрядить обстановку, коснулась его губ. — Шутки в сторону, — отрезала она: меньше всего ей сейчас хотелось выслушивать глупые прибаутки братца. — Разлад в семье, Филипп. Мама собирается уехать в Олбани, я поеду с ней. Гамильтонов больше не существует, Филипп, отныне мы не можем называться этим именем. Мы возвращаемся к истокам, к Скайлерам. — Но… — слова Анжелики напугали Филиппа. Он искренне уповал на то, что, когда он вернется из колледжа следующим летом, семья воссоединится, но теперь стало очевидно, что раскол был более глубок, чем ему думалось, — но почему? — с трудом выдавил он из себя. — Ненависть общества еще можно стерпеть, но наш дедушка после всей этой истории презираетего . По-моему, он имеет для этого все основания. Так что выбирай сторону, Филипп, либо ты с нами, Скайлерами, либо ты разделишь позор сним , — Анжелика отпрянула от брата и серьезно посмотрела на него. — Надеюсь, ты примешь правильное решение. «Правильное решение?!» — Филипп почувствовал, как в нем загоралась ярость. Что правильного в том, чтобы предать отца? Но что правильного в том, чтобы не утешить многострадальную, ни в чем неповинную мать? Что неправильного в том, чтобы поддержать одинокого, брошенного всеми отца? Что неправильного в том, чтобы передать мать на попечение ее многочисленных родственников, готовых выстроиться стеной за нее? Мысли лихорадочно крутились в его голове, ему казалось, что он бредит. Граница между светом и тенью размывалась. Его словно разрывал пополам, растягивал между двух сосен незримый Синис. — Анжелика, не пойми меня неверно. Слепая ярость заставляет тебя обобщать. Я не спорю, что он плохой муж, но, вспомни, какой он замечательный отец! Какое живое участие он принимал в нашем образовании, какие надежды на нас возлагал! Быть может, отец не оправдал твоих надежд, разрушив нашу семью, но мы должны оправдать его надежды. Быть может, отец предал нас, но я не предам его. Я с гордостью пронесу его имя, пускай, и затронутое постыдной связью, и восславлю его в веках, — отчеканил Филипп, огласив свое решение. И сестра, взглянув на него, покачала головой, прошептала бессильное: «Я понимаю», — и, упав ему на колени, безудержно заплакала. Ее плач Филиппу показался скорбным, будто плакала она не потому, что честь семьи была запятнана, не потому, что семья распалась, но потому, что и Александр, и он, Филипп, были для нее мертвы. Она оплакивала их, как если бы прощалась с ними навсегда. И эта скорбь потрясала Филиппа, переполняла его каким-то первобытным ужасом. Он не мог ничего поделать, кроме как утешающее гладить своей теплой, взволнованной рукой содрогающуюся спину раздираемой внутренними противоречиями и переживаниями сестры. Раздавшийся недалеко стук колес заставил юных Гамильтонов встрепенуться и с некоторой боязнью посмотреть в сторону ворот: в этом доме сегодня никого не ждали, более того, даже не желали видеть. Гости с их пустыми утешениями были ни к чему. «Остановите, я лишь на несколько минут загляну к ним», — послышался нежный девичий голос. «Но, мисс…», — кто-то возразил ему в ответ. «Одна», — нежный голос приобрел внезапную строгость. Экипаж был сокрыт деревьями, но вскоре в конце аллеи появилась спешащая фигура, за которой небрежной волной по пыльной дорожке тянулся шлейф дорого выглядевшего платья. Филипп мог узнать эту фигуру из миллионов других, и прежде чем она заметила их и направилась к ним, он прошептал про себя: «Феодосия» — и слабый ветер смешал его шепот с шуршанием листьев и треском веток. Мисс Бёрр была совсем близко, и Филипп мог вновь ощутить магнетическое влияние ее глаз, которое только усилилось за последние два года, вероятно, за счет того, что и сама Феодосия сильно похорошела: на ней не было и следа от прошлого болезненного вида, а фигура начала приобретать женские волнительные очертания. — Филипп, как давно мы не виделись! — радостно воскликнула она, протягивая юноше руку, и он, склонившись, почтительно поцеловал ее. Анжелика одарила мисс Бёрр пронзительным взглядом, чем обеспокоила Феодосию, заметившую ее расстроенный вид. — Анжелика, что случилось? — Зачем ты приехала именно сейчас? — мисс Гамильтон нахмурилась, и уголки ее рта подернулись. Почему Феодосия приехала именно сейчас, когда больше всего Гамильтонам хотелось скрыться от посторонних взглядов, побыть вместе, чтобы преодолеть семейное горе? — Злорадствовать? — предположила Анжелика, прекрасно понимая, что испорченная репутация ее отца способствует возвышению мистера Бёрра, отца Феодосии. — Вовсе нет! — Феодосия схватила руки Анжелики и крепко сжала их. Боковым зрением Филипп заметил, как искренние слезы сожаления выступили на глазах мисс Бёрр, и сердце его преисполнилось радостью. В этот момент он готов был воспевать Феодосию за ее доброжелательность, просить у бога для нее всех благ. — Дорогая, почему ты так плохо думаешь обо мне? Стала бы я потешаться над теми, кого считаю своими друзьями! — на следующий день после бала у Вашингтонов Феодосия получила письмо от Филиппа, и с тех пор завязалась ее многостраничная переписка с Гамильтонами. Мисс Бёрр обожала их за острый ум и проницательность, своим умением переживать и ободрить они вдохнули в нее жизнь, которая, казалось бы, оставила ее после того страшного известия, сообщенного отцом три года назад. — Я понимаю вашу боль… — Что ты можешь понимать?! — воскликнула Анжелика, в отчаянии не видевшая, как брат строго взирает на нее, указывая на то, что она преступает пределы приличий. Но Феодосия не злилась на подругу, напротив, она села рядом с ней на скамью и положила ей руку на колено, словно пытаясь передать ей свое спокойствие. — Неужели твоя семья была на грани распада? — спросила Анжелика уже более ровным тоном, но голос ее дрожал: в целостности и в счастье семьи заключалась гордость Анжелики, а потому сейчас девочка была сломлена. Мир, которым она жила, раскалывался на куски. — Была, — кивнула Феодосия. — Незадолго до моего одиннадцатилетия умерла моя мать. Отец был сам не свой, с головой ушел в политику. Еле держался, заботясь обо мне, как умел. Но как бы он ни старался, он не мог заменить мне маму, и я отчуждалась от него, — мисс Бёрр любовно посмотрела на раскинувшиеся напротив пестрые астры и не замечала, с каким тревожным вниманием слушают ее слова Филипп и Анжелика. — Моя мать очень любила цветы, поэтому я срывала их и приносила ей на могилу, я проводила много времени там вне зависимости от погоды. Отец пытался развеселить меня, звал на детские балы — я отказывалась. Отказывалась, пока однажды я не открыла книгу матери и не прочитала там стих, это был Вергилий: Facilis descensus Averni — Noctes atque dies patet atri janua Ditis — Sed revocare gradum superasqu evader ad auras, Hoc opus, hic labor est.* Мне подумалось, что это она со мной говорит, что это то, чего бы она желала. Тогда я дала себе шанс на воскрешение, поехала на бал к Вашингтонам, встретила вас. Вы спасли меня, — она с признательностью посмотрела на Гамильтонов, — и я желаю отплатить вам тем же. Феодосия внезапно сорвалась со скамейки, и Гамильтоны было подумали, что она хочет уйти, но девочка лишь подбежала к ярко-красной астре и сорвала ее. Кровавым пятном цветок алел в ее руках, пока мисс Бёрр не передала его Анжелике. Та недоуменно уставилась на нее. — Когда я приносила цветы на кладбище, я заметила, что, даже засохнув, они источают аромат, — поспешила объяснить Феодосия. — Более тонкий, менее ощущаемый. Живые цветы, теряя лепестки, утрачивают аромат, засушенные — никогда. Они переходят грань, после которой нет смерти, нет боли, но есть новая жизнь — изысканная и утонченная, в ней они обращены к вечности. Этот цветок мог бы расти на клумбе и утрачивать свою красоту, но, преждевременно сорвав его, мы сохранили его. Понимаете о чем я? — Лучше, чтобы что-то исчезло прежде, чем начало изживать себя, утрачивать прекрасные черты, — прошептал Филипп, и Феодосия согласно кивнула. — И все-таки, — пролепетала Анжелика едва слышно, — не было ни одной секунды, чтобы мы были несчастливы. И, наверно, резко оборвавшиеся прекрасные отношения родителей лучше, чем постепенно нарастающий холод. Наши терзания не растянулись во времени, — ее лицо просветлело, слезы высохли, и слабая улыбка обратилась к солнцу, осторожно пробиравшемуся своими лучами сквозь плотную зеленую крону. — Но все же ты заехала к нам вовсе не за этим… — неуверенно проговорил Филипп, бросая на Феодосию один из тех взглядов, что полны подозрений и надежды на их справедливость. — Не за этим, — улыбнулась она, хитро прищурившись, словно бы захлопывая капкан. Всё чаще и чаще Феодосия замечала за собой, что при общении с противоположным полом она будто вступает в некоторую игру, целью которой является очаровать собеседника. Она любила нравиться юношам, и сейчас больше всего на свете ей хотелось, чтобы Филипп затаенно слушал каждое ее слово, жадно ловил каждый ее взгляд и жест, благосклонно отнеся к подготовленному подарку, который она доставала из смешного мешковатого ридикюля. — Ты в этом году уезжаешь в колледж, я приехала попрощаться и презентовать эту вещицу, — в своей руке она протянула Филиппу тонкий шелковый платок, на котором изящно был вышит вензель «Ф.Г.». Филипп благодарно принял подарок и принялся вглядываться в замысловатую комбинацию стежков. Казалось, в их аккуратности виднелся характер Феодосии, терпеливой и внимательной. Филиппу представлялось невозможным, что Феодосия помнила об его отъезде, что она потратила время на подготовку прощального презента ему, и втайне он надеялся на то, что, пока она вышивала буквы, она думала о нем. — Мне бы не хотелось, чтобы ты забыл обо мне спустя первый семестр, — проговорила она тихо, и с длинных ее ресниц сорвалась слеза. Филипп прижал платок к сердцу и с некоторой неловкостью взял Феодосию за руку. Она вздрогнула от его прикосновения, но тепло и уловимая нежность успокоением разлились по ее телу. На миг Феодосии подумалось, что только в Филиппе она может всегда найти поддержку, даже когда он сам нуждается в помощи. И она выразительно посмотрела на него тем самым неосознанным магнетическим взглядом, пробуждающим восхищенный блеск в глазах Филиппа. В эту секунду сплетения пальцев, зрительного контакта мир уплывал из-под ног: ничто не существовало, кроме них самих. Они растворялись в моменте, вовсе не думая о том, что произошло минутой ранее или что произойдет минутой позже. — Это так мило с твоей стороны, Феодосия. Я убеждала Филиппа тоже подготовить тебе презент, но он безнадежен, — голос Анжелики вывел их из странного состояния единения, и Филипп, осознавший, что оно затянулось, выпустил руку Феодосии, силясь запомнить все произошедшее в малейших деталях. Виноватое выражение проявилось на лице Филиппа, и несложно было заметить, как кончики его ушей, высовывавшие из-под копны волос, алели. Действительно, он долго думал, что бы такое подарить на прощание Феодосии, но каждая идея была негодна: ни одна драгоценность мира не была достойной, чтобы стать подарком для прелестной мисс Бёрр. Правда, Анжелика однажды в насмешку предложила ему посвятить Феодосии стих, и сперва этот вариант счелся им приемлемым, но, перелопатив все свои поэтические альбомы, он убедился в том, что нигде не смог добиться идеального звучания. А разве можно было дарить что-то неидеальное? И он решил не дарить ничего, что было ошибкой: если б он придумал хоть какой-то подарок, он бы не стоял сейчас здесь перед Феодосией с пустыми руками и осознанием собственного промаха — проявленной неблагодарности. — Анжелика, не называй своего брата безнадежным. Он подает большие надежды, — будто бы между прочим заметила Феодосия, в глубине души желая, чтобы ее слова произвели на него большое впечатление. И они произвели: от смущения Филипп не знал, куда податься. Он знал лишь то, что отныне не пройдет ни дня, чтобы он не прокручивал эти слова в своей голове. Феодосия в свою очередь понимала, что все это лишь приятные мелочи, о которых она даже не вспомнит через час: вообще о Филиппе она вспоминала лишь тогда, когда ей приходили его письма или когда она чувствовала, что его внимание к ней ослабевает. Это был тот вид легкомысленного кокетства, которым грешат юные барышни и который порой сводит с ума своей полуискренностью. В конце аллеи послышался звучный женский возглас: «Мисс Бёрр! Если вы не поторопитесь, мы опоздаем». Феодосия обернулась, а затем поспешно, обратившись к Гамильтонам, сказала: — Мне, увы, пора, отец будет недоволен, если я не вернусь домой к обеду, и очень зол, если он узнает, к кому я заезжала. Прошу простить нашу семью за то, что мы стали невольной причиной этого памфлета, — она кивнула своей хорошенькой, убранной головкой в сторону брошенных на скамейке «Обозрений», — я очень сожалею. — Памфлета? — Анжелика, пошатнулась и принялась теребить пышную шапку жизнерадостной астры. Мисс Гамильтон стало вновь неспокойно: репутация ее семьи была окончательно испорчена, и казалось, ничто не способно ее восстановить. — Его так называют везде, — Феодосия легким мановением руки вынула из пальцев подруги несчастную астру и заложила между страницами, написанными для оправдания, но ставшими жесточайшим обвинением. — Успокойтесь, — произнесла она, понимая, насколько слово «памфлет» должно было взволновать брата и сестру, — поверьте мне, что, когда эта астра засохнет, слухи улягутся, и всё встанет на свои места. Всё временно и преходяще — и в этом, быть может, главная прелесть нашего многообразного бытия. Феодосия на прощание обняла Анжелику и Филиппа и невесомо, едва касаясь земли своими атласными туфельками, побежала к экипажу, растворяясь средь томящейся от жары зелени. Филипп смотрел ей вслед, а, когда мисс Бёрр окончательно скрылась, принялся наблюдать за столь же легко порхающими бабочками, продолжая держать в руке белоснежный платок. Анжелика, взглянув на брата и осознав, что он ушел в свои мысли и ее присутствие излишне, удалилась в дом, и через несколько быстротечных мгновений из распахнутых окон начали доноситься фортепианные рыдающие звуки минорной сарабанды, каждый из которых, точно игла, пронзал скорбью и жалостью душу любого, кто мог слышать этот выплеск скопившихся эмоций. Анжелика рыдала, и слезы ее капали на белоснежные клавиши фортепиано, не так давно подаренного тетей, в честь которой она была названа и чьей любимицей она была. Один человек, проходивший мимо дома Гамильтона в это время, позже поделился со своим знакомым: «Я слышал сегодня похоронную музыку, но не видел процессии. Какова странность, а?» Примечания: *"Не труден доступ к Аверну — Ночью раскрыты и днём ворота чёрного Дита — Но шаги обратить и на вышний выбраться воздух — Это есть труд, это — подвиг". Вергилий "Энеида" (перевод В.Брюсова) ---------- Глава 4. Связующее звено Глава 4. Связующее звено — Анжелика! Как долго ты еще будешь крутиться перед зеркалом? — устало, с не скрытым раздражением в который раз вопрошал Филипп, чьи пальцы тревожно отбивали ритм на подлокотнике кресла, вторя тиканью настенных часов. Они опаздывали, и Филипп переводил взгляд с часов на сестру, не тая своего негодования ее промедлением. — Пока ты мне не ответишь, какая лента больше подойдет к этому платью: кобальтовая или цвета индиго? Я должна выбрать, какую из них прикрепить к своей шляпке! — Анжелика стояла перед тем самым зеркалом в доме Скайлеров в Олбани, держа в руках две ленты и попеременно прикладывая их к платью. Она восторженно готовилась к своему первому выходу во взрослый свет, неспособная поверить своему счастью: вновь она сможет на равных общаться с Нелли, и вновь она будет кружиться в танце с Джорджем — об этом она грезила последние несколько лет. И хотя репутация Гамильтонов сильно пошатнулась с тех пор, как был выпущен памфлет, а влияние утрачено после начала президентства Джона Адамса, из вежливости их продолжали приглашать на светские мероприятия. Правда, стоит признать, что прежнего теплого отношения к ним уже не проявляли, и на очаровательную Анжелику семья возлагала большие надежды: она одна могла восхитить свет и настроить его доброжелательно к Гамильтонам. И Анжелика со всей серьезностью восприняла свою миссию, которая усложнялась тем более, что ее благообразная мать, любимая и жалеемая обществом, сперва не посещала светские мероприятия, от своего горя ведя затворническую жизнь, не выезжая за пределы Олбани, а затем, примирившись со своим мужем, находилась в интересном положении, при котором появляться в свете неприлично. Казалось, внутри семьи все наладилось, но время от времени ощущалась отстраненность и холодность ее членов, и если Филипп мог спастись от этого чувства, погрузившись в учебу, то Анжелика забывалась в музыке и теперь надеялась на то, что светская жизнь станет еще одним способом эскапизма. — Как я могу выбрать, если я не вижу разницы? — вздохнул Филипп и с лукавой улыбкой добавил: — Не думаю, что Кастис тоже заметит. При упоминании Джорджа Анжелика вздрогнула, слегка зардевшись, но, сохранив самообладание, окинув брата строгим взглядом, колко парировала — с годами она приобрела не только привлекательность и общительность своей тети, но и ее выдающееся остроумие: — А вот Феодосия точно заметит, как криво ты завязал крават. Неумеха! — Анжелика кинула ленты на туалетный столик и подошла к брату. С необычайной ловкостью и умением она перевязала шейный платок, аккуратно уложив концы узла под фраком брата. Филипп смутился, когда сестра, довольная своей работой, похлопала его по плечу: до сих пор он полагал, что она не подозревает о его более чем дружеских чувствах к Феодосии, но ее высказывание намекало на обратный факт. Анжелика не обратила внимания на его смущение и с некоторым самодовольством проговорила: — Так-то лучше, а теперь помоги выбрать мне ленту. — Пусть будет индиго, — сказал он наугад, лишь бы сестра прекратила свои глупые расспросы и, наконец, перестала задерживать его, отца, а также чету Скайлеров. Анжелика взяла ленты в руки и обернулась к брату с вопросом: — И какую из них ты назовешь индиго? — хитрая усмешка проскользнула на ее лице. Филипп не нашел что ответить: его нельзя было убедить в том, что цвет этих лент разный. — Ты невыносим! — Анжелика закатила глаза. — Учит в колледже всякие премудрости, а индиго от кобальтового отличить не может. — Нас обучают юридическим премудростям, а не женским, — отозвался Филипп, лениво потягиваясь в кресле. Пока он ждал сестру, все его тело затекло, но вставать и расхаживаться он не намеревался, чтобы ей, суетившейся и сновавшей по всей комнате, не мешать. Потягиваясь, он случайно толкнул рукой стоявший сбоку от кресла торшер. Тот, покачнувшись, столкнулся с тяжеловесной золотой рамой зеркала, и в следующее мгновение комната огласилась грохотом и дребезгом. Анжелика от испуга подпрыгнула на месте: ей почудилось, что где-то стреляли. Усталость Филиппа как рукой сняло — он живо вскочил на ноги. — Боже! Филипп, что ты натворил! — вскричала Анжелика, отбросив в сторону ленты и поняв, что же произошло. Она упала на колени и взяла в руки один из осколков: на его помутненной поверхности отобразилось ее бледное лицо, широко распахнутые глаза, в глубине которых смешивались страх и безумие. В это зеркало смотрелась Катерина Скайлер, смотрелась миссис Гамильтон и все ее сестры, смотрелась сама Анжелика — но никто никогда больше в него не посмотрится. Это был конец какой-то прекрасной, но неосознаваемой эпохи, вехи жизни. Нечто суеверное пробудилось в Анжелике: сегодня был особенный для нее день, и разбитое зеркало не сулило ничего хорошего. Анжелике думалось, что разбилось не только зеркало, разбился какой-то потусторонний мир, где судьбы нескольких поколений тесно сплетались между собой, и теперь эта связь была нарушена. Анжелика смотрела на свое отражение в осколке, и казалось, будто она одна, будто никого ранее нее не существовало и будто никого не будет существовать после нее. Она была отколота от всей своей семьи, заключенная в этом несчастном осколке, обреченная на одиночество. В ее горле застрял крик о помощи, о том, чтобы ее нашли. Ее тихо потрясли за плечи. Анжелика оглянулась и увидела перед собой обеспокоенное лицо Филиппа: она настолько погрузилась в свои собственные мысли, что совершенно позабыла о его присутствии. Не отводя глаз, он внимательно всматривался в лицо сестры, которое всего секунду назад хранило на себе печать суеверного ужаса и отрешенности от мира сего. Он вздохнул с облегчением, когда что-то блеснуло в ее глазах и она, на мгновение омертвевшая, вновь ожила, сильно сжав его пальцы. Сидящими на полу, держащимися за руки обнаружила своих детей Элайза, прибежавшая из соседней комнаты на грохот. — Вы тоже слышали выстрел? — спросила она, и их напуганные лица показались ей подтверждением ее предположения. Элайза оглядела своих детей, боясь, что раздавшийся выстрел мог как-то повредить их здоровью: за этим материнским заботливым осмотром она не заметила пропавшее со стены зеркало и кучу осколков, раскинутых по полу. — Мам, это зеркало упало… — начал Филипп, поднимаясь и помогая сестре встать. Его удивило, что мать сравнила грохот с выстрелом, — на его взгляд, это были звуки совершенно непохожие. — И разбилось, — добавила Анжелика, показав матери осколок зеркала. — Я прикажу убрать, — спокойно произнесла Элайза, несмотря на то, что у нее возникло нехорошее предчувствие. Что-то неправильное было в том, что падение тяжелой рамы и дребезг стекла прозвучали, как выстрел. Элайза, будучи дочерью генерала и пережив войну, была хорошо знакома со звуками выстрелов и могла запросто определить, из какого орудия стреляли. В упавшем зеркале, в почудившемся звуке таилось всемогущее и всезнающее проведение, и оно предупреждало о беде, безразличной к тому, были ли готовы Гамильтоны в очередной раз пережить ее или нет. И Элайза втайне надеялась, что сможет предотвратить это грядущее несчастье, которое готовилось громом разразиться над их головами, пасть небесной карой на них. — Поторопитесь, — невозмутимо продолжила она, — экипаж уже подъехал, и вас одних ждут. — Я не могу выбрать ленту для шляпки, мам, — Анжелика протянула ленты маме, и та, ни на секунду не задумавшись, посоветовала: — Возьми ту, что цвета индиго. Анжелика понимающе кивнула и быстро принялась завязывать ее элегантным, пышным бантом на свою шелковую миниатюрную шляпку. Усмешка пробежала по губам Филиппа, и, подкравшись к сестре, он прошептал ей на ухо: — Я же говорил! *** Филипп заметил, как Феодосия тенью проскользнула мимо него, даже не поздоровавшись. Так несвойственно для нее, столь вежливой и обходительной! Филиппу подумалось, что она его избегала. Его подозрения усилились после того, как он направился к группке щебечущих нью-йоркских девиц, среди которых стояла Феодосия, она, заметив его, не договорив фразу, сразу переметнулась к другому кружку. Когда Филипп, не желая верить происходящему, решил пригласить ее на танец и уже отвесил поклон, она резко убежала и спустя несколько минут танцевала менуэт с другим, смеясь и выслушивая мадригалы. Как же Филипп, который, в конце концов, никого не пригласил и простоял весь менуэт в стороне, никем не видимый, завидовал этому счастливчику, которому довелось танцевать скучнейший танец с приятнейшей девушкой и который, вероятно, даже не осознавал своего счастья! Во вспыльчивом юном Гамильтоне загоралась ненависть к потенциальному сопернику, который даже не мог понять, какой чистейший, ограненный бриллиант находится в его руках. Ведь Филипп знал Феодосию после стольких писем и разговоров, как никто другой; именно он помог ей преодолеть стеснительность, пережить тяжелые времена — он больше всех заслуживал танцевать с ней этот чертов менуэт, он больше всех заслуживал быть рядом с ней, быть любимым ею. Филипп наблюдал за грациозной и легкой Феодосией: как непринужденно держалась эта девушка, всего лишь несколько лет назад боявшаяся отойти от увитой искусственными цветами стены. Ее гибкий стан, женственную пленительную фигуру облегали, подчеркивая тонкость талии и округлость бедер, летящие ткани. Вырез ее платья был настолько глубок, что балансировал на грани приличного и неприличного, за что на мисс Бёрр косились достопочтенные матроны и их дочери и обращали восхищенные взгляды молодые повесы. Вглядываясь в драпировку тканей, Филипп замечал, как напрягаются ее ноги при реверансах, при шаге. Высокая прическа обнажала длинную шею, на которой с изящной естественностью выступали позвонки. И Филипп нервно сглатывал, представляя, как дотронется до ее тонких пальцев, обоймет за отточенную талию, коснется выступающих позвонков. О, если б она только оказалась в его руках — в руках человека, который ее боготворил! Действительно, в этом ампирном отрезном платье, с серебряными обручами в неогреческой прическе Феодосия напоминала богиню, и Филипп был готов построить в честь нее храм, принести в жертву ей все, включая самого себя. Было бы величайшей удачей умереть за нее! Он бродил по периметру залы, безотрывно смотря на нее, и в мыслях, как той звездной январской ночью, складывались строчки — оды в ее честь. Почему она не может слышать его мыслей? Почему она не замечает его пламенных взглядов? Почему она убегает от него, как Дафна от Аполлона? Филипп не знал, как понять ее поведение, и хотел спросить совета у Анжелики, но та со свойственной ей воздушностью, храня на губах искреннюю, по-детски восторженную улыбку, танцевала с Кастисом. Несомненно, она проведет бок о бок с ним весь остаток вечера — у них было множество тем для разговора, начиняя с воспоминаний о минувшем детстве и заканчивая надеждами о светлом будущем, возможно, даже совместном. Она была преисполнена радости, и эта радость была тем ценнее, что в последнее время на Анжелику одно за другим обрушивались различные несчастья. Всего лишь четыре часа назад Филипп видел ее мертвецки бледной, обеспокоенной разбившимся зеркалом, но сейчас, казалось, она и думать забыла о происшествии, полностью поглощенная духом праздника, пытавшаяся запомнить каждую секунду своего первого выхода во взрослый свет, наслаждавшаяся всеми преимуществами взрослой жизни. Ни за что на свете Филипп бы не нарушил экзальтированного состояния сестры; как бы тяжело ему ни было, он не омрачит праздник для нее. Он будет таить в себе свои горести и переживания. Время от времени Филипп тяжело вздыхал, понурив голову. Он чувствовал себя отвергнутым, непризнанным, и больше всего ему хотелось, чтобы Феодосия наконец прекратила эту жестокую игру, сродни догонялкам. Но как обратить ее внимание на себя? Филипп едва удерживался от того, чтобы не выбежать в центр залы, не выхватить танцующую девушку из круга и не поведать в присутствии всех о своих чувствах, которые были настолько сильны, что, казалось, вот-вот должны вырваться наружу. Будь у него с собой пистолет, он бы на месте либо застрелил своего соперника, либо застрелился сам. Благоговение смешивалось с неотступной злостью: на неведомого партнера Феодосии в танце, на себя, столь несмелого, чтобы признаться ей, на весь несправедливый мир, отчуждавший от него Феодосию. Но на саму мисс Бёрр Филипп не злился: он признавал за ней полное право не только избегать его, но и испытывать к нему неприязнь. «Вот бы знать наверняка ее чувства, разгадать ее. Уж лучше знать, что она меня ненавидит, чем находиться в мучительном неведении», — рассуждал он, не отрывая глаз от танцующей пары и не замечая ничего более: ни брошенную ему вслед улыбку милой девушкой, ни карточного шулера, обманувшего генерала Скайлера в вист, ни сердящейся на своего простодушного мужа рачительной Катерины, ни очередного спора отца с мистером Бёрром. Жизнь, не касающаяся Феодосии, проходила мимо. «Ненависть ее я смогу перенести, — думал Филипп, следя за тем, как пламя множества свечей бросает золото на ее божественный лик, приобретающий особую одухотворенность в этом сиянии, — но не безразличие». Если бы только Филипп знал, как корила себя Феодосия в этот момент, как она злилась на саму себя, он бы понял, что она не испытывала к нему ненависти и не была безразлична. — Мистер Алстон, право, я не понимаю, что вы хотите этим сказать, — скромно потупившись в пол, с извиняющейся улыбкой пролепетала она, выслушав очередной комплимент, граничащий с вульгарностью, от своего партнера. Как ей хотелось, чтобы этот проклятый менуэт поскорее закончился, но скрипки, как назло, чопорно скрипели, точно старые петли дверей. Исподлобья она смотрела, как угрюмая тень Филиппа бродит по выбеленным стенам залы, и Феодосия желала вырваться из холодных, жестко сжимающих ее ладонь рук Джозефа — этого неудавшегося юриста, оказавшегося неспособным даже на то, чтобы закончить колледж, — и вновь, как два года назад в саду Гамильтонов, прикоснуться к теплой и нежной руке Филиппа. После того прикосновения, ощущения которого она хорошо помнила, Феодосия безумно ждала писем Филиппа и, получив, тотчас же садилась строчить ответ, но письма выходили эмоциональные, сумбурные, и она переписывала их множество раз, чтобы придать им нейтрально-дружественную окраску, чтобы упорядочить мысли. Но если в письменной речи можно добиться идеальной формулировки, запрятать свои чувства за ворохом слов, то в устной достичь подобного невозможно: интонация, жесты, спонтанность будут предательски свидетельствовать о чем-то недоговоренном, о чем-то затаенном. Поэтому, почувствовав в своей душе зарождение какой-то силы, которую она не могла контролировать, Феодосия решила избегать Филиппа, но каждый раз, когда она ускользала от него, общалась не с ним, веяло пустотой. Без него было пусто: кругом слышались лицемерие и глупости, всюду бродили серые, скучные люди. Ничто не вызывало в ней жизнерадостного ликования, она превращалась в статую с бессменным веселым выражением на лице, она становилась холодным мрамором, однако ей было страшно, что этот холод ощутит Филипп, что это отвернет его от нее. Нет, она не может жертвовать его вниманием для того, чтобы схоронить в себе свои чувства. «Что в них постыдного? — спрашивала она себя, бездумно повторяя механические реверансы и поклоны, шагая нарочито замедленно. — Почему я боюсь ему открыться? Оттого, что он меня отвергнет, я не перестану его любить». Дрожащим всхлипом скрипки закончили долгий, как адские муки, танец, и Джозеф Алстон отвел девушку на обозначенное ее тонким пальчиком в белоснежной шелковой перчатке место. Он поклонился, но самодовольная его усмешка не ускользнула от внимания Феодосии. «Разумеется, этот неудачник горд собой лишь на том основании, что дочь Аарона Бёрра не отказала ему в танце, сочла его достойным. Как же я низко опустилась, не позволив достойнейшему пригласить меня…» — мысленно ругала себя Феодосия, делая книксен. Ей не следовало танцевать с Алстоном — что он вообще о себе возомнил? — ей не следовало пренебрегать Филиппом. Филипп! Феодосия тревожно огляделась, пытаясь отыскать его в пестрой толпе: где-то смеялись, где-то сплетничали, а где-то вели серьезные разговоры, более уместные в стенах Конгресса, а не частного дома. Где он? В какой компании? Что он подумал о ней? Наверно, счел ее бездумной кокеткой, ветреной девицей. Но она не такая, всем сердцем она предана только ему одному, он единственный властитель ее мыслей, всем своим нутром она обращена к нему — необходимо объясниться перед ним. — Быть знакомым с вами большая честь для меня, мисс Бёрр, — Алстон вновь взял ее руку и поцеловал ее. Феодосия стерпела и возблагодарила бога за то, что перчатки положены по этикету. — Очень приятно это слышать, — машинально бросила она, припоминая свой первый детский бал, когда эту фразу она твердила по сто раз на дню, не зная, как следует общаться в свете. — Могу ли я рассчитывать на следующий танец? — его вопрос прозвучал самоуверенно, как будто он предполагал, что Феодосия полностью очарована им и не откажет. — Что вы, мистер Алстон, что вы! — воскликнула она, боязливо посмотрев по сторонам и надеясь, что никто не услышал этого неуместного и нелепого приглашения. — Что же подумают в обществе? Стоит девушке дать два танца одному и тому же кавалеру, да еще и подряд, и пойдут отвратительные слухи! — Неужели вас заботит то, что говорят другие? — Нет, но меня волнует моя репутация и репутация моего отца. Прошу меня простить, — Феодосия гордо выдернула руку из его цепкой хватки и, растворившись в толпе, убедившись, что щегловатый Алстон занят ухаживаниями за другой девицей, отправилась искать Филиппа. Прекрасного юноши нигде не было, как если б он провалился сквозь землю. «Не случилось ли чего плохого?» — обеспокоилась Феодосия, заметив, что остальные члены семьи Филиппа на месте: генерал Скайлер и его жена по-прежнему рубились в карты, мистер Гамильтон вел разговоры с каким-то важным господином в дорогом сюртуке, а Анжелика наслаждалась общением с Нелли, которая недавно вышла замуж, стала называться миссис Кастис Льюис и теперь с удовольствием рассказывала своей юной подруге о прелестях семейной жизни, пробуждая в ней наивные грезы. Анжелика и Филипп всегда казались Феодосии неразлучными, словно бы неотъемлемыми частями одного целого: они старались держаться вместе, чтобы оказывать друг другу поддержку, вовремя подставить дружеское плечо — это помогало переживать им худшие времена; в моменты разлуки между ними, казалось, существовала некая ментальная связь: один из них запросто мог сказать, где находится другой. Поэтому Феодосия не нашла лучшего варианта, чем спросить у Анжелики, где ее брат. Услышав вопрос, мисс Гамильтон задумалась, и эта задумчивость испугала ее: невидимая, необъяснимая связь с братом была нарушена; более того, девушка поймала себя на мысли, что совершенно забыла о том, что приехала на бал с братом, что у нее и вовсе есть брат, — Анжелика позволила себе оказаться слишком вовлеченной в праздничную кутерьму, нарядная мишура закрыла ей глаза, и она не заметила исчезновения брата. Феодосия, отчаявшись найти Филиппа, уже было отошла от Анжелики и Нелли, как вдруг мисс Гамильтон схватила ее за локоть и воскликнула: — Ах! Какая я забывчивая! Вспомнила! — она порылась в своем ридикюле. — Он просил передать тебе вот это, — она достала белоснежный шелковый платок, некогда вышитый Феодосией и подаренный Филиппу перед его отъездом в колледж, — я не знаю зачем, но он сказал, что ты поймешь. Трепещущей рукой Феодосия приняла платок, таинственно при свечах замерцал аккуратно вышитый вензель «Ф.Г.». «Феодосия Гамильтон», — подумалось девушке, и она мечтательно улыбнулась собственной мысли. Платок был надушен и издавал ненавязчивый сладко-мужественный аромат, который моментально вскружил голову Феодосии и пробудил в ней калейдоскоп воспоминаний, связанных с Филиппом. Поблагодарив Анжелику, девушка удалилась, не отводя взгляда от платка, силясь прочитать в нем переданное Филиппом послание, пытаясь отгадать его загадку. «Что, что это значит?» — беспокойно твердил ее разум, вопрос кружился в голове, точно назойливый овод в летний день. Сердце Феодосии ёкнуло: она испугалась, что, быть может, этим жестом, возвращением подарка Филипп отверг ее, отказался от нее, узрев в ее поведении пустое кокетство. Но он не мог знать о том, что всеми мыслями она давно уже принадлежала ему, а разве можно отказаться от того, что, по твоему мнению, не находится в твоем владении? Нет, этого не могло быть. С нежностью перебирая платок в руках, Феодосия почувствовала, как его запах передается ее перчаткам, соединяется с ними, вплетается в ткань, как если бы Филипп держал ее за руку. Единение… Счастливая догадка посетила чуть было не начавшую сокрушаться Феодосию, и глаза ее засияли, ей думалось, что внутренним светом, возникшим внутри ее, она могла бы осветить всю бальную залу, выведя ее из таинственно-интимного полумрака, разогнать непроглядную ночь. Платок — это приглашение, Филипп желает с ней встретиться и наверняка объясниться. Феодосия предвидела, что ее ожидает, когда она явится к Филиппу, и в уголках ее глаз замерцали слезы: не было на земле человека, который ликовал в этот миг больше, чем она. Но вопрос, где найти Филиппа, оставался единственным препятствием на пути к блаженству. Филипп умен, и, несомненно, он рассчитывал на то, что Феодосия поймет, что имел он в виду, передав платок. Если платок — это приглашение, а в каждом приглашении обозначают место, значит, в самом платке должен таиться ответ на вопрос о местонахождении Филиппа. Но как платок может быть связан с местом? Только местом его дарения. Сад! Феодосия мигом оживилась: вне всяких сомнений, Филипп находился в саду и хотел ее видеть. Как хитро с его стороны таким неявным, многозначным и скрытым от посторонних, любопытных и всегда готовых осудить глаз жестом пригласить ее уединиться! Искусность и изобретательность — это то, за что стоило любить Филиппа, который в гениальности едва не превосходил своего отца. Феодосия, воспользовавшись той временной суматохой, когда объявляют новый танец и гости расхаживают, отыскивая себе пару, вынырнула незаметно из душной, полной людей залы в прохладный вестибюль и, убедившись, что никто из снующих слуг ее не видит, бесшумно приоткрыла дверь и юркнула в сад. *** Филипп мерно расхаживал по октябрьскому саду, бродя между раскидистыми деревьями, чьи яркие, окрашенные осенью листья прорезали вечернюю мглу. Тревога овладевала им, и каждый его шаг, вызывавший обманчивый шорох опавшей листвы, заставлял его оглянуться в надежде увидеть силуэт Феодосии. Но девушка все не являлась, и Филипп чувствовал, как в его сердце, вырывающемся из груди, образуется и сгущается отчаяние тяжеловесной «черной звездой», о которой не так давно он прочитал в новом сочинении Лапласа. Время не существовало: он не знал, сколько прошло минут или, быть может, часов с тех пор, как он покинул праздничную залу. Свет от окон дома падал на песчаные насыпные дорожки и рассеивал местами лиловые тени нелепыми оранжевыми пятнами, которые казались Филиппу безобразными. Прислонившись к мощному дереву, вздрогнув от того, как неровная кора ударила его между лопатками, Филипп погрузился в раздумья, из которых даже музыка, доносившаяся гремящими басами из залы, не могла его вывести. «Почему Феодосия не пришла?» — этот вопрос точил его, точно червь сочное зрелое яблоко, готовое сорваться с ветки и удариться оземь. Филипп был уверен, что ответственная Анжелика незамедлительно исполнила его просьбу и передала платок Феодосии и что догадливая Феодосия смогла прочесть это замысловатое послание. Раз она не пришла на встречу, значит, она не хочет его видеть. Он в свою очередь жаждал приватного разговора с ней, который, увы, можно было организовать лишь на редких светских мероприятиях. Чтобы снять напряжение, Филипп яростно ударил кулаком по дереву, разодрав кожу на костяшках пальцев о жесткую кору. Он устал терпеть игры Феодосии, то дарящей ему знаки благосклонности, то избегавшей его. Он не требовал ее любви и даже не умолял об этом, он просто хотел истины, хотел прояснить, что она чувствует к нему. Является ли он очередным назойливым поклонником в списке ее побед, очередным именем в ее карне, очередным поводом прихвастнуть перед менее популярными подругами? Почему она не может прийти и сказать, что ненавидит и презирает его, что устала от его преследований? Он тотчас бы их прекратил, перестал бы писать ей каждодневные письма, часть которых оставалась без ответа, он бы тут же разлюбил ее или хотя бы постарался забыть о своей любви к ней, он бы перестал игнорировать нью-йоркских девушек, обращающих внимание на него, он бы начал вести себя, как подобает здоровому семнадцатилетнему юноше, дорвавшемуся до взрослой жизни, полной искушений и свободы. Терзаясь неизвестностью, храня надежду на взаимность своих чувств, Филипп Гамильтон был болен, и это болезненное, меланхоличное состояние сохранялось даже тогда, когда однокурсники зазывали его покутить в Нижнем Манхэттене, он отказывался, а они смеялись над ним, не понимая, как можно оставаться верным девушке, которая никогда и не была твоей. Когда его друзья уходили, оставляя его одного в комнате-келье общежития, вместо того, чтобы посвятить время учебе, Филипп предавался мечтаниям, которые далеко не всегда были невинны. Он приготовился в очередной раз ударить кулаком по дереву, выплеснуть переполнявшее его отчаяние, как вдруг кто-то мягко остановил его, схватив за локоть. Он оглянулся и увидел Феодосию, на чьем очаровательном лице пряталась скромно светлая улыбка. Утонувший в гаме собственных мыслей, Филипп не слышал, как она подошла к нему, а потому сперва не мог осознать, что перед ним стоит мисс Бёрр из плоти и крови, а не готовое исчезнуть в любой момент видение. — Я искала тебя так долго, — проговорила она, потупив глаза от смущения. Ее рука нежно соскользнула по его предплечью, и в следующее мгновение ее пальцы, облаченные в шелковую перчатку, очутились на тыльной стороне его руки и дотронулись до обитых костяшек. Разодранная кожа болезненно защипала, и Филипп инстинктивно прищурился. — А я тебя так долго ждал, — выпалил он, замечая, что кончики перчаток Феодосии слегка потемнели: он разодрал костяшки до крови. Девушка чуть приподняла его руку и заботливо осмотрела четыре покрасневших бугорка, на которых проступали небольшие борозды, слабо сочившиеся кровью. Словно бы желая разделить его боль, Феодосия прикоснулась губами к разодранной коже, и Филипп вздохнул с облегчением: боль отступила. Правда, он не мог сказать, какая именно: та ли, что затаилась у основания его пальцев, или та, что давно осаждала его душу. Отстранившись и заправив выбившуюся из прически вьющуюся прядь за ухо, девушка перемотала ему руку тем самым расшитым шелковым платком, подсказавшим ей, где найти Филиппа. Они всматривались друг другу в глаза, пытаясь прочесть в них то, что боялись сказать. Им казалось, что они думали об одном и том же, чувствовали одно и то же, и слова им были совершенно не нужны. Они стояли настолько близко друг к другу, что Феодосия улавливала горячее порывистое дыхание Филиппа на своем лице, а он ощущал, как поднимается и опускается ее грудь, вызывая в нем желание дотронуться до девушки. Рукава ее новомодного платья едва прикрывали плечи, а длинные шелковые перчатки прятали локоть — именного этого маленького островка обнаженной кожи между рукавом и перчаткой коснулся Филипп пальцами, осязая чувственные мурашки. Феодосия вздрогнула от того, как внезапно тепло его пальцев растеклось по всему ее телу. — Ты вся продрогла, — пробормотал Филипп, но девушка отчетливо услышала его, — я могу дать тебе свой фрак, — не успела она произнести и слово, как он стремительно расстегнул пуговицы фрака и, буквально сорвав его с себя, водрузил ей на плечи. Сладко-мужественный аромат, круживший ей голову, окутал ее, захватил в свои объятия, сливался с ней самой. Жилет, подчеркивавший тонкую талию, какая бывает только у молодых людей, регулярно выезжающих верхом, был распахнут, так что Феодосия, упиваясь неловкостью момента, наблюдала, как рубашка касается кожи Филиппа. Несмотря на то, что рубашка вздувалась, подчиняясь дуновениям осеннего ветра, сквозь тонкий батист можно было видеть его стройную, атлетическую фигуру, напоминавшую античные изваяния. Больше всего на свете Феодосии захотелось оказаться в сильных руках Филиппа и покоиться на его груди, и девушка не могла скрыть своего желания: — Твое объятие согрело бы меня, — в это мгновение она утратила всякий девичий стыд и нисколько не сожалела о вырвавшихся словах. Если бы ей захотелось большего, она попросила бы и о большем без всяких зазрений совести. Хотя Филипп и зарделся, дважды упрашивать его не пришлось. Он притянул ее к себе за талию, крепко прижимая. Голова Феодосии и ее руки покоились на его груди, она вслушивалась в его волнительное, участившееся сердцебиение, разгадывая очередное сокрытое любовное послание в ритме. Дрожь ее тела передавалась Филиппу, и он понимал, что причиной дрожи является вовсе не холодный осенний ветер. В объятиях Филиппа Феодосия чувствовала себя защищенной: пока он рядом, ничто не грозит ни ее жизни, ни ее чести, ни ее репутации. Доверие, которое она испытывала к нему, было безграничным. Феодосии не хотелось, чтобы это объятие когда-либо кончалось. Прижимая ее к себе одной рукой, Филипп провел пальцами по фраку, накинутому на плечи, надеясь на то, что, несмотря на плотную ткань, Феодосия ощутит его прикосновение. Девушка подалась вперед, еще крепче прижавшись к нему. «Она моя, она со мной», — иступленно думал Филипп, когда его пальцы добрались до выпирающей цепочки манящих шейных позвонков. Феодосия приподняла голову и, не отрывая глаз, смотрела на его чуть приоткрытый, словно что-то желающий сказать рот. Его губы, такие тонкие и сухие, казались запретным плодом, который хотелось вкусить. Девушка приподнялась на цыпочки и потянулась к ним, повинуясь внезапному, необъяснимому импульсу. Прикрыв глаза, она не видела, как Филипп подается навстречу ей, но ощущала, как он держит ее голову, запустив пальцы в ее мягкие волосы и разрушая прическу. Ветер разметал локоны Феодосии в разные стороны, и они прикрывали сотворяющееся таинство первого, преисполненного юной страсти поцелуя. Земля уходила у них из-под ног, им казалось, что они оба левитируют высоко-высоко, устремленные к звездам. Ни колониального домика, ни сада, ни колыхавшего волосы и одежды ветра — ничего для них не существовало. Существовали лишь они, но не как две самостоятельные личности, а как единое целое, которое невозможно разделить на части. Упоенные друг другом, они вкушали старое как мир, но каждый раз новое чувство любви, чью печальную сторону они давно уже открыли, но чья радостная сторона была не познана до конца. Филипп не желал отпускать нежные, ласкающие губы Феодосии, и всякий раз, когда им обоим казалось, что поцелуй вот-вот закончится, юноша вновь подхватывал его и настойчиво продолжал. Обмякшая в уверенных руках Филиппа, блаженствующая Феодосия не могла противиться. Она полностью согрелась, более того, ее начало бросать в странный жар, проистекавший из нижней части живота, но мурашки на ее теле не проходили, и она догадывалась, что как бы она ни прятала свои чувства, молодое желающее тело все равно их выдаст. Филипп прилагал все усилия, чтобы сдержаться, противостоять этому соблазнительному очарованию Феодосии, ее вздымающейся, упирающейся в него груди, не перейти тончайшую грань между священным и порочным, которой легко можно было пренебречь, учитывая то, что они были здесь одни и оба желали ее преступить. Когда самообладание стало покидать Филиппа, силы сдерживаться были уже на исходе, и его рука, ранее целомудренно лежавшая на талии Феодосии, принялась скользить по ее округлому бедру, осеннюю тишину разрезал негодующий возглас: — Вот вы где! — Филипп с Феодосией точно пробудились ото сна и поспешили отскочить друг от друга на почтительное расстояние, предписанное существовавшим этикетом. Перед ними, поставив руки в боки, грозно стояла Анжелика. Она не могла поверить своим глазам: Феодосия и Филипп целовались, и одному богу было известно, как далеко они бы зашли, если бы не своевременное вторжение Анжелики! Все трое молчали. Пока Филипп и Феодосия пытались найти оправдания своей выходке, Анжелика сотрясалась от глухой ярости, воображая, какой скандал мог бы разразиться, застань их на этом месте кто-либо другой. Сердце девушки болезненно кололо: конечно, она знала о чувствах брата к Феодосии и любила припоминать ему это при каждом удобном случае, но даже предположить не могла, что та однажды ответит ему взаимностью. Феодосия всегда вела себя подчеркнуто дружественно, а потому представлялась Анжелике исключительно в ипостаси подруги. Однако мисс Гамильтон разозлило не только то, что Феодосия пренебрегла давно отведенной ей ролью, но и то, что теперь она обрела в жизни Филиппа более значимое место, чем-то, что занимала Анжелика, и большую часть своего редко свободного от учебы времени юный Гамильтон станет посвящать возлюбленной, а не сестре и другим членам семьи. Это означало лишь одно: та крепкая духовная связь, существовавшая между братом и сестрой, ослабнет или вовсе исчезнет. Ранее сегодня Анжелика уже прочувствовала на себе колебание этой связи, что значительно встревожило девушку, и она знала, что виной этому — взросление, появление в их жизнях новых дорогих людей, увлекающих в будущее и заставляющих позабыть свое прошлое, свои корни. «Ах, Филипп, если б мы с тобой никогда не взрослели, были б всегда рядом друг с другом!» — мысленно обратилась к брату Анжелика, тяжело вздохнув, и посмотрела на небо, чтобы одинокая слезинка не выскользнула из уголка ее глаза: едва уловимым проблеском падающая звезда расчертила мглистую высь. — Думаю, мистеру Гамильтону и мистеру Бёрру, стоящим на грани вражды из-за президентской выборной кампании, будет очень приятно узнать, чем занимаются их отпрыски! — фыркнула Анжелика, намеренная выдать брата и Феодосию. — Надеюсь, они смогут уладить все мирным путем и предотвратить скандал, — она развернулась и направилась к дому. Феодосия и Филипп ринулись за ней и подхватили за руки, останавливая. Анжелика удовлетворенно отметила, как побледнел ее брат: он уловил ее намек и отлично понял, что под «мирным путем» подразумевалась дуэль, на которую Аарон Бёрр имел полное право вызвать обнаглевшего юнца за посягательство на честь его дочери. — Анжелика, прошу, не говори им! — встрепенулся Филипп, заглядывая в темные глаза сестры, сияющие злобными огоньками. — А что мне говорить, если будут вопросы? — огрызнулась она. — Ваше отсутствие все заметили, в свете уже пошли неприятные толки. Я шла вас предупредить, думая, что вы просто по-дружески гуляли и из-за этого оказались в компрометирующей ситуации, но вы сами компрометируете себя! — девушка уныло качала головой, обиженная на то, с каким бездумьем влюбленные разрушают репутации своих семей. — Не вижу другого выхода, кроме как рассказать отцу и мистеру Бёрру. Филипп тяжело вздохнул, уже готовый согласиться с сестрой и принять ее предложение, но Феодосия бросила на него грустный, почти что прощальный взгляд, и в ее темных крупных глазах Филипп увидел вселенную, сотканную из отчаяния. — Нет, — пролепетала она, — если они узнают, они не позволят нам видеться. Их личная вражда лишь усилится на этой почве. — С другой стороны, мы можем стать причиной прекращения этой вражды! — вдохновленно начал Филиипп, крепко сжимая пальцы Феодосии. — Представь, насколько сильным может быть союз Гамильтонов и Бёрров. Президентское кресло будет обеспечено нашим семьям! Это представлялось маловероятным для Феодосии, но Филиппа она считала человеком умным и дальновидным, а потому, кивнув, прошептала: — Пожалуй, ты прав. Возможно, нам действительно стоит им рассказать. — Вы оба должны быть наивными идиотами, чтобы полагать, что великая любовь примиряет семьи! — воскликнула Анжелика. Она отдавала себе отчет в том, что Филипп, ослепленный своими чувствами, совершенно не способен принимать разумные решения, не видит суровой действительности. Мисс Гамильтон, хотя и оставалась мечтательницей, давно уяснила, что жизнь не бывает сказочной и что из двух вариантов всегда произойдет наихудший. — Будто бы и Шекспира не читали! Где это видано, чтобы враждующие стороны заключали брачные союзы? Филипп, ты серьезно думаешь, что наш отец благословит твой союз с Феодосией, притом что мистер Бёрр вступил в партию демократов-республиканцев лишь затем, чтобы получить место в сенате, сместив нашего дедушку, притом что мистер Бёрр меньше месяца назад стрелялся на дуэли с нашим дядей Джоном, притом что у мистера Бёрра неблаговидная репутация лицемера? — Анжелика, преисполненная злостью, практически перешла на крик, экспрессивно размахивая руками. Ее ноздри широко раздувались, а взгляд, казалось, был способен превратить любого, кто начнет ей перечить, в камень — она выглядела точь-в-точь беснующаяся эриния, готовая обрушить свой гнев на предавшего интересы семьи Филиппа. — Любовь не знает стороны, — стоически проговорил он, голос его не дрожал, был спокоен и тих. Феодосия, виновато склонив голову, будто бы извиняясь, поспешила отдалиться от Анжелики и встала за Филиппа, словно ища его защиты. — Анжелика, вспомни нашу тетю, в честь которой ты названа, во время войны она вышла замуж за британца, хотя этот брак был неугоден нашему деду… — Он работал на Конгресс, — возразила мисс Гамильтон. — В отличие от тебя, Филипп, я хорошо знаю историю нашей семьи и ее взгляды. — До того как моя мать вышла замуж за моего отца, офицера континентальной армии, — вступила робко Феодосия, не поднимая взгляда, — она была в браке с офицером британской армии. — Это говорит лишь о том, что лицемерие у вас, Бёрров, в крови! — вспылила Анжелика, не замечая, что ее слова оскорбили Феодосию до слез: та не ожидала, что ее подруга начнет метать грозы и молнии. Мисс Гамильтон затихла, нарезая круги вокруг влюбленных, и тяжело дышала, пытаясь усмирить свой гнев: все чаще в последнее время в ее характере проявлялась отцовская вспыльчивость, а не материнское добродушие. Вдали послышались два мужских голоса и спешащие шаги, вся троица мгновенно подняла головы. — Идут, — произнесла тихо, но очень решительно Анжелика. Порывистым движением она сорвала с плеч Феодосии фрак и кинула его в руки опешившего Филиппа. Заметив повязанный на его руке окровавленный платок и пятна на перчатках мисс Бёрр, она незамедлительно начала снимать с себя и подруги перчатки, чтобы обменяться ими, как если бы Анжелика перевязывала ранение брата. — Что ты делаешь? — вопросительно и испуганно посмотрела на нее Феодосия. — Если я не могу противостоять вам, я должна вас прикрыть, — грозно проговорила Анжелика и поджала губы, в эти секунды она была похожа на настоящего военного генерала. Скайлеровская решительность и порывистость проявлялись в ее действиях. Мисс Гамильтон оглядела прическу подруги и, поняв, что не успеет ее водрузить заново, не нашла варианта лучше, чем растрепать собственные волосы. Филипп недоуменно стоял, следя за каждым точным движением сестры. Когда шорох листвы подкрался ближе, а среди деревьев маячил высокий силуэт, Анжелика подхватила по-дружески Феодосию и неприлично громко расхохоталась: — Так ты говоришь, мистер Джефферсон вместо того, чтобы участвовать в предвыборной кампании, отсиживается в Монтичелло? Феодосия, подыгрывая своей артистичной подруге, нервно захихикала, пока не услышала голос отца, прозвучавший прямо над ухом: — Прошу прощения за вторжение в вашу беседу, но наш экипаж уже прибыл, и нам пора идти, — мистер Бёрр учтиво поклонился, с неодобрением замечая растрепанные волосы дочери. Феодосия боязливо оглянулась на отца, но в следующее мгновение непринужденно попрощалась с Анжеликой, обняв ее, и подала для поцелуя руку Филиппу, трясущемуся как осиновый лист под внимательно-холодным взглядом Бёрра, с притязанием рассматривающего молодого человека, в компании которого оказалась его дочь. Кинув прощальный взор на друзей и заметив, как заговорщически ей подмигнула Анжелика, Феодосия мерно последовала за отцом, вдыхая сырой воздух. Девушка прокручивала в памяти момент поцелуя, все еще ощущая на своей коже теплые прикосновения Филиппа, его нежность, любовь, и сердце безумно билось, выскакивая из груди. Она все еще вдыхала окутавший ее сладко-мужественный аромат, и, хотя она знала, что отец, скорее всего, заподозрил что-то неладное и ей предстоит серьезный разговор с ним, этот запах успокаивал ее, как если б Филипп был рядом с ней, готовый оказать поддержку. — Незнамо где, незнамо с кем пропадаешь средь бала, — строго вступил Аарон Бёрр. Феодосия уже настроилась выслушивать нотации отца и приобрела самый что ни на есть смиренный и послушный вид, чтобы они поскорее прекратились, — надеешься, что никто этого не заметит. Замечают. Ты представляешь себе, какой скандал мог бы разразиться, не будь в вашей компании мисс Гамильтон? Если б я обнаружил тебя наедине с этим юнцом, я бы без промедления, на месте всадил ему пулю, — голос Бёрра звучал методично и ровно, а оттого еще более ужасающе. — Папа… — обеспокоенное восклицание с нотками мольбы невольно вырвалось — Феодосия не смогла сдержаться. — Ни от кого я не потерплю подобных взглядов в сторону своей дочери. Особенно от юного Гамильтона, — отрезал Бёрр, тяжелый вздох Феодосии слился с ветром, который, точно великий дирижер, руководил скрипом деревьев. — Я не стану тебя сегодня отчитывать, поскольку у нас будет гость, — продолжил Бёрр, когда они вышли на насыпную песчаную дорожку главной аллеи. Какая-то тень отслоилась от дерева и пошла им навстречу — несомненно, это был тот, кому принадлежал второй голос; видимо, по просьбе предусмотрительного Бёрра, ожидавшего увидеть в глуби сада все что угодно, он остался ожидать здесь. — Гость? — удивилась Феодосия, гадая, кто бы это мог быть. Когда человек подошел достаточно близко, чтобы разглядеть его лицо, Феодосия издала тихий вскрик, в котором смешались обреченность и ужас: — Мистер Алстон! — Мое почтение, мисс Бёрр, — чувствуя на себе благосклонный взгляд отца девушки, молодой человек уважительно поклонился и поцеловал руку Феодосии. На его губах заиграла гнусная, самодовольная усмешка. ---------- Глава 5. Невидимая забота Глава 5. Невидимая забота «Однажды ты всех нас превзойдешь», — в голове слышались слова отца, звучавшие менторским, прохладным тоном. Эти слова были универсальны, старший Гамильтон использовал их и тогда, когда требовалось похвалить сына, и тогда, когда было необходимо его утешить и приободрить, дать мотивацию. «Превзойду, если выберусь отсюда живым, — мысленно отвечал Филипп, ощущая присутствие отца, которого не было рядом. — А пока что я защищу твою честь и последую твоему совету». Филипп не стрелял. Не потому, что боялся промахнуться, но потому, что так сказал сделать его отец, желавший избежать кровопролития и уберечь миссис Гамильтон, недавно потерявшую свою младшую сестру Пегги, от очередного потрясения. От волнения крутило живот, ноги казались ватными, но Филипп пытался не выказывать своего страха перед возможной смертью: сын человека, бывшего адъютантом Вашингтона во время войны, должен обладать безграничной храбростью. Проявить трусость все равно что не уважить своего отца, чье наследие, оскорбленное речью Джорджа Икера на празднованиях в честь дня независимости, сейчас защищал Филипп. Мистер Икер три дня назад обозвал юного и вспыльчивого Гамильтона «негодяем» за то, что тот насмехался над ним и его речью в присутствии его невесты. Филипп скоропалительно вызвал на дуэль Икера, который сейчас недоуменно смотрел на не поднимающего пистолет юношу. «Зачем он меня вызвал, если не хочет стреляться?» — думал Джордж Икер, не рискуя даже пошевелиться. Казалось бы, перемирие было возможным, но одна мысль о нем вызывала у Икера негодование. Совершенно нельзя было простить эти жесточайшие насмешки над его личностью, над его мыслями и воззрениями. Джордж Икер готов был ответить за каждое сказанное им слово, потому что не сомневался в правильности и истинности ни одного из них. Надо было стрелять первому, пока Филипп Гамильтон не одумался и не пустил в него пулю. Джордж Икер поднял пистолет и заметил, как шевельнулась рука Филиппа, ставшего словно бы его зеркальным отражением и, казалось, целившегося в него. Нет, он не может позволить этому нахалу лишить себя жизни. Он только начал завоевывать свое положение в обществе, он получил назначение в суде штата Нью-Йорк, его невестой стала прекрасная девушка — наследница двух выдающихся родов Ливингстонов и Скайлеров. Он не может так резко потерять все, не насладившись недавно приобретенным в полной мере, не пожив, — это было бы несправедливо. Курок был спущен. Филипп смотрел в дуло направленного на него пистолета и видел в нем зияющую бездну, готовую поглотить его полностью, утащить в небытие, облачить забвением. Звук нажатого спускового крючка, и вырвавшаяся пуля стремительно, пронзая воздух, свистя, полетела прямо на Филиппа. Он не моргнул и глазом, представляя, как сейчас она пронзит его, разрывая плоть. Ранение было неизбежным: бежать, уклоняться уже поздно. Следовало встретить смерть гордо, подставившись под нее грудью, стойко и честно, как это делали солдаты из рассказов дедушки-генерала и отца. И главное, не стрелять самому, не подвести Александра Гамильтона. Резкая боль пожаром разошлась в правом бедре и, точно комета, огненным хвостом прошлась до левой руки. Ноги подкосились, а тело извело в судорогах. Филипп не сразу мог понять, падает ли он на землю или это она поднимается к нему. Рука непроизвольно дернулась, раздался выстрел. Пистолет Филиппа, дымясь, выпал из его дрожавших пальцев, а в следующую секунду юноша сам ударился о холодную и сырую землю, заволоченную подтаявшим серым снегом — вечным спутником ноябрьской погоды. Этот холод, веявший умиранием и скукой, обездвиживал его, замораживая обескровленные части тела. В голове что-то лихорадочно стучало: то ли кровь приливала к вискам, то ли это был топот подоспевших секундантов и врача, готовых оказать ему первую помощь, водрузить на носилки и отправить в дом его тети Анжелики Скайлер Чёрч, находившийся поблизости через тронутую льдом реку. Филипп попытался открыть глаза, слизывая языком невольно выступившие слезы с сухих губ, соленость смешивалась с металлическим привкусом, и юноша не в силах терпеть ни этот мерзкий вкус надвигающейся смерти, ни жгучую боль по всему телу — пуля прошла навылет, — напоминавшую об его бессилии, поморщился. Едва пошевелив пальцами, он дотронулся ими до бедра, и что-то слизкое, густое растеклось по ним. Окинув себя взглядом, Филипп обнаружил, как прорвана ткань его новых брюк, залитая кровью, как среди ошметков его кожи зияет красно-черная дыра, раздиравшая его плоть, которую, казалось, беспрестанно чья-то невидимая рука поливала кипятком. Немыслимая боль пронзала его насквозь, придавливала, будто бы над ним уже воздвигли надгробный камень. Немой вопль застрял в горле, и Филипп издал странное хрипение, стесняясь своей слабости. — Я не хочу умирать. Есть тысячи вещей, которые я не сделал. Я не успел превзойти отца, — стиснув зубы, упрямо процеживал Филипп, строго взирая на заботившегося о его ране врача и бледные, сочувствующие лица секундантов, на кончиках чьих ботинок также в лучах восходящего солнца сияли пятна крови. Джорджа Икера нигде не было видно. Холодный ветер вызвал испарину на лице Филиппа, и ему почудилось, что сама смерть дышит ему в лицо, напевая колыбельную, по-матерински нежным жестом закрывая ему потяжелевшие веки. Изо всех сил юноша пытался скинуть с себя эти манящие оковы, это сулящее спокойствие и отсутствие боли наваждение, но он чувствовал, что не может этому противостоять, слишком привлекательным казался отдых от тяжелого дня, от тревожащей и назойливой раны, который грозил обернуться вечным. «Я не хочу умирать», — прошептал Филипп, когда краски мира поплыли, смешиваясь в яркую вспышку белого света, которая в следующий миг резко погасла. Глаза Филиппа закрылись, и он погрузился в убаюкивающую темноту, в которой время от времени, точно сны, загорались светлые воспоминания о минувшем детстве, проведенном с Анжеликой, и о столь рано оборвавшейся звуком выстрела молодости, посвященной Феодосии. *** Тусклый оранжевый свет прорезал могильную темноту, точно рычаг, раздвигал отяжелевшие веки Филиппа. Юноша, щурясь, приоткрыл глаза, желая закрыть их рукой от свечи, стоявшей в висевшем у кровати канделябре, но боль, было отступившая во время забытья, вновь дала о себе знать. С трудом повернув голову, Филипп увидел нависшую над ним фигуру, чьи темные кудри практически ниспадали на его подушку. Темно-карие глаза болезненно блестели, и мерцающие слезы скатывались по пухлым щекам, касаясь величавого скайлеровского носа. Сперва Филиппу показалось, что это его сестра стоит на коленях в молитве, склонившись над его кроватью, но в следующее мгновение, заметив глубокие морщины в уголках глаз, крупные поры, он осознал, что это его тетя Анжелика Скайлер Чёрч. Видеть великосветскую образованную даму, привыкшую всегда улыбаться и важно расхаживать в шелках, плачущей, молящейся, в простом домашнем хлопковом платье было необычно. Гордый скайлеровский профиль, очерченный падающими длинными фиолетовыми тенями, был смиренно склонен, покорный судьбе. — Мэм, где мой отец? — выдавил из себя Филипп: его язык не желал поворачиваться, а губы словно бы сомкнулись, — но миссис Чёрч его услышала и тут же подняла абсолютно спокойное лицо, на котором не осталось и следа от слез. — Александр уже едет, он должен быть с минуты на минуту, — она поднялась с колен и тут же принялась заботливо хлопотать, поправляя подушку Филиппа и убирая с его лба мокрую тряпку. Обмакнув ее в стоявший на прикроватной тумбочке тазик с холодной водой, женщина любовно вновь наложила ее на лоб племяннику. Видя его вопросительный взгляд, она пояснила: — У тебя жар, и ты бормотал во сне, как если б у тебя был бред. Доктор Хосек посоветовал. Неужели ты не чувствуешь жара и не помнишь видений? — и хотя она волновалась за жизнь своего племянника, ни один мускул не дрогнул на ее лице. Она всем своим видом показывала Филиппу, что его положение не безнадежно, что он должен продолжать бороться с наступающей смертью. — Мне кажется, я уже ничего не чувствую и ничего не помню, — промямлил тот, но внезапный спазм в бедре напомнил ему, сжавшему в кулаке простынь, что он еще жив. Боль вихрем, скручивающим внутренности, поднялась по его телу, вынуждая его издавать то хрипы, то стоны. Анжелика Чёрч мигом выбежала из комнаты и вернулась уже с доктором, который измерил участившийся пульс и, тяжело вздохнув и распахнув чемоданчик, дал страдающему юноше вдохнуть закись азота. Боль утихла, словно пес, которому бросили кость. Филипп благодарно кивнул доктору Хосеку и, с любопытством рассматривая содержимое его чемоданчика, пробормотал: — Сэр, вы же вылечите меня, верно? — Обязательно, — кивнул тот, тут же отвернувшись, чтобы молодой человек не заметил, как одинокая слеза, пройдя путь от глаза до подбородка, оставила свой соленый отпечаток на шарфе. В сопровождении миссис Чёрч Хосек стремительно вышел из комнаты и прошептал ей на ухо: «Произошло заражение крови, мадам. Молитесь за упокой его души, а не за здравие. Он не протянет и сутки». Анжелика побледнела, но в следующую секунду ее красивое лицо было преисполнено суровой решительностью: черные дуги бровей нахмурились, а губы поджались. Тихо, но величественно, как только одна она умела, миссис Чёрч произнесла: «Пока что он жив». Она вернулась в комнату, где лежал ее племянник, со светлой успокаивающей улыбкой. Сев подле Филиппа, нежно поглаживая его горячую руку, перебирая его черные как смоль кудри, она принялась рассказывать ему забавные истории о членах их семьи: некоторые из них Филиппу были знакомы с детства еще от дедушки и мамы, но другие он слышал впервые. Слушая тетю, опекавшую его до прибытия отца, Филипп радовался тому, что узнавал что-то новое, но сожалел о том, что останутся миллионы фактов, о которых он никогда не узнает. *** — Филипп! Мой сын! — в комнату ворвался запыхавшийся Александр Гамильтон, чем нарушил царившее умиротворение. Анжелика шикнула на встревоженного зятя, предупреждая его, что рушить предсмертный покой больного не следует, а Филипп попробовал подняться на локтях, чтобы поприветствовать отца, но оказался слишком слаб и упал на подушки. Вглядевшись в задумчиво-печальные глаза Александра, преисполненного опасениями за своего сына, которому он сулил великое будущее и которым гордился больше, чем кем-либо еще из своих детей, Анжелика поняла: он знает, доктор Хосек его предупредил. Анжелика встала с края кровати и отошла в сторону, уступая место Александру. Тот дотронулся до бледной щеки Филиппа, которая вопреки своему мертвецкому виду была горячей, и судорожно нащупал его пульс на тонкой шее. С затуманенным сознанием Александр едва успевал считать удары. Множество раз Гамильтон видел в лагере и на поле битвы умирающих солдат, становился свидетелем их последних слов и прощального вздоха, но никогда смерть так сильно не пугала его, не стояла, нависнув над ним. Казалось, она замахивается косой, готовая обрушить ее и скосить его сына. «Не бери его, возьми меня», — мысленно повторял Александр, ощущая ужасную вину за то, что позволил Филиппу идти на дуэль, за то, что посоветовал ему не стрелять. Кровь юного Гамильтона была на руках старшего, и с этим несмываемым пятном придется жить. В раскаянии Александр, взяв вспотевшую ладонь сына в свои твердые руки, посмотрел на побеленный потолок, ожидая, что он разверзнется и снизойдут благословляющие, творящие чудо ангелы, в которых он никогда не верил. Но потолок оставался целым. Неспособный сдержать слез, безмолвно извиняющийся, Александр коснулся лбом руки своего сына, и Филипп почувствовал, как обжигающие капли катятся по его пальцам. — Па, я сделал все, как ты сказал, па. Я не подвел тебя, папа, — его голос дрожал, как будто он ждал, что отец укажет ему на ошибки, которые он допустил и которые стали причинами его болезненного состояния. — Я знаю, я знаю, — шептал Александр, находясь в какой-то странной лихорадке, в которой он не мог различить ни яви, ни бреда — такую же лихорадку он перенес, когда ему было двенадцать, его мать не смогла защитить его, а теперь он не может защитить своего сына. — Ты все сделал правильно. — Я держался храбро, па, я целился в воздух, — продолжал Филипп, не веря в то, что безошибочные действия подтолкнули его в объятия смерти. — Я знаю, я знаю, — исступленно повторял Александр, коря себя. «Ты все сделал правильно, это я ошибся», — думал он, не решаясь произнести эти слова. Филипп слабо улыбнулся, и в этой улыбке, столь наивной, слегка насмешливой, Александр увидел прощение. Филиппу не хотелось, чтобы отец винил себя в его смерти, чтобы отец знал о его боли, пронзающей тело, как огненная стрела, чтобы отец горевал по нему. — Все хорошо, па, я буду жить, — соврал он и по-детски отвел глаза, выдавая свою ложь. Его веки устало сомкнулись, и он погрузился в крепкий сон, так и не услышав отцовского «я знаю, я знаю». Бесшумно Анжелика подошла к сокрушавшемуся Александру, неподвижно стоявшему на коленях у кровати своего сына, и обняла его за плечи. Она слышала, как ускоренно бьется его сердце, и видела по его напряженным пальцам, как сильно он сжимает руку Филиппа, словно желая передать ему всю свою жизненную энергию, лишь бы вырвать из когтей смерти. — Александр, нельзя сожалеть о содеянном, мы не в силах изменить прошлый выбор, как бы нам этого ни хотелось, — робким, вкрадчивым голосом проговорила она, припоминая, как когда-то давно на зимнем балу отвергла Гамильтона вопреки своим чувствам к нему, чтобы составить счастье сестры. Каждый день на протяжении многих лет она обдумывала свой поступок, представляя, как изменились бы их жизни, прими она другое решение. А потом прекратила это бессмысленное занятие, решив не растрачивать драгоценное, неповторимое время на горечь, сожаления о несбывшемся и наслаждаться прелестями семейной жизни с Джоном Чёрчем. — Ты не можешь продлить его жизнь, но ты можешь постараться сделать последние часы его жизни счастливыми. — Филипп, мой сын, — горестный всхлип соскользнул с искусанных губ Александра. — Не тревожь его, пускай поспит. Александр, тебе нужно отдохнуть и поесть после тяжелой дороги, — бережно поддерживая Гамильтона за локоть, Анжелика помогла ему подняться, — в столовой накрыли. Держась друг за друга, в скорбном полуобъятии они покинули комнату, тихо прикрыв дверь, чтобы не тревожить сон юноши. Скрипя половицами, они медленно добрались до столовой, где Александр, не притронувшись к еде, долго смотрел на обеденный стол, представляя, что через день ровно на этом месте будет стоять гроб с его сыном. Заметив его задумчивость, доктор Хосек, сидевший напротив, отложив газету, сказал: — Мистер Гамильтон, я сделал все, что было в моих силах. — Я знаю, я знаю, — покачал головой Александр, не отрывая глаз от гладкой поверхности дорогого дубового стола. Суетившаяся Анжелика распахнула окно, и морозный воздух залетел в столовую, оживляя Гамильтона. Тот резко вскинул голову, точно вынырнув из беспамятства, и, посмотрев на Хосека, поникшим голосом произнес: — Доктор, я в отчаянии! *** Постукивая и поскрипывая, к дому Чёрчей подъехал экипаж: он ехал очень быстро, и лошади были в мыле. При остановке его изрядно тряхнуло, и стоило ему остановиться, как из него выпрыгнула женщина и побежала к дому, чьи двери, точно по волшебству, распахнулись перед ней. — Я уже думала, что ты не приедешь, — проговорила Анжелика, прикрывая дверь за Элайзой и ловя небрежно скинутые сестрой, запорошенные снегом шляпку и накидку. — Я приехала, как только узнала. Александр решил поберечь мой покой и утаил твое письмо о Филиппе, — она бросила раздраженный взгляд в сторону своего мужа, который застыл в ужасе от неожиданного приезда Элайзы в дверях столовой, выходивших в вестибюль. Он был бледен, его величественный, покатый лоб покрылся испариной: больше британских пушек офицер Гамильтон боялся только гнева своей жены, который успел познать в полной мере в тот злосчастный год, когда ему пришлось, оправдываясь, написать памфлет против самого себя. — Если бы не любопытная Анжелика, случайно его нашедшая средь вороха бумаг, я бы никогда не узнала о тяжелом состоянии своего сына! — Элайза всплеснула руками, устремляясь в глубь дома к лестнице. — Где Филипп? — она растерянно озиралась по сторонам, не зная, к какой двери броситься. Анжелика заботливо взяла встревоженную Элайзу за руку и, поддерживая едва стоявшую на ногах сестру, проводила ее на второй этаж. Когда они дошли до нужной двери, из-за которой не доносилось ни звука, как если бы смерть уже навестила юного Гамильтона, Анжелика коротким кивком указала на нее, и Элайза тихими шагами, чтобы не прервать целебный сон своего сына, зашла. Александр, следовавший все это время за сестрами, прикрыл за ней дверь, оставив в коридоре Анжелику, решившую, что племяннику надо побыть в окружении двух самых близких людей. — Элайза! — вскрикнул едва слышно Александр, на мгновение ухватившись за кончик ее платья, но миссис Гамильтон не обратила на мужа ни малейшего внимания, упрямо направляясь к изголовью кровати сына. Извинения мужа, осквернившего их любовь, разрушившего их семью, — последнее, что желала слышать Элайза сейчас, когда ее первенец, талантливый юноша, перед которым были открыты все дороги, был готов отправиться в последний путь. Сев у изголовья, миссис Гамильтон любовно смотрела на своего спящего сына: как много в нем было от отца! Острые, орлиные, гордые черты, выдающийся подбородок, мужественная миловидность — он был любимцем девушек, как и его отец. Что-то болезненное кольнуло в сердце Элайзы. Быть может, и хорошо, что сын ее успеет умереть чистым, неопороченным, что не будет у него шанса повторить позорную судьбу своего отца, совершить те же грехи, что совершил старший Гамильтон, что она не разочаруется в нем, как разочаровалась в собственном муже. Элайза покачала головой, пытаясь отогнать эти неправильные мысли. Она любила бы своего сына без всяких условий, она бы приняла его любым, в какого монстра он бы ни превратился. Нервно Элайза поджала губы и поднесла руку к слишком громко стучащему сердцу, в глубине души она осознавала, она чувствовала, что любит Александра так же, как и Филиппа, — безусловно. Александр стоял на коленях у кровати сына, подле Элайзы, и ей на мгновение захотелось взглянуть на мужа, взять его за руку, но мысль о том, что он невольно оборвал Филиппу жизнь, останавливала ее. Черные кудри были единственным, что Филипп унаследовал от Элайзы. Ни ее мягкость, ни ее преданность, ни ее великодушие никогда не проявлялись в характере юного Гамильтона, такого же упрямого, амбициозного и вспыльчивого, как его отец. И эти черные кудри траурным облачением ниспадали на его мертвенно-бледный лоб. Элайза осторожно убрала их и прикоснулась губами ко лбу сына. Холод, как у промерзлой ноябрьской земли, застыл на ее губах. «Анжелика писала, что у него жар», — подумалось Элайзе, и она вздрогнула, готовая разойтись в рыданиях. — Как тепло, — прошептал Филипп. Боль, было утихнувшая, вновь начала надламывать тело, не давая и пальцем пошевельнуть, чтобы дотронуться до руки матери. Мама была здесь, и этого было достаточно, чтобы терпеливо переносить адский огонь, опалявший правое бедро и левую руку. С трудом, как если бы он сталкивал тяжелый валун, юноша разлепил веки. Сияющее лицо матери предстало его взгляду. Элайза улыбалась, и Филиппу казалось, что полыхающее пламя постепенно угасает, что в смерти нет ничего страшного, что, быть может, это есть величайшее избавление от страдальческой жизни. Но разве он страдал? Нет, он был счастлив, но проклятая пуля, пущенная Джорджем Икером, вмиг отняла возможность всякого счастья. Так что же хорошего в смерти? «Почему она улыбается? — задался вопросом Филипп и тут же нашел ответ: — Она боится за меня, она оплакивает меня, но скрывает и свой страх, и свое горе, она пытается продлить мое счастье». Филипп перевел взгляд на отца, он справлялся гораздо хуже. Сгорбленный, с воспаленными глазами, ворчливым шепотом проклинавший судьбу и самого себя, он был сломлен. Среди его рыжих волос начали пробиваться тонкие серебряные нити. — Мам, прости, что я забыл обо всем, чему ты меня учила. Мне следовало не реагировать на оскорбления Икера, мне следовало подставить вторую щеку и не держать на него зла, — в слабом голосе слышались хриплые нотки, что-то невидимое наступало на горло Филиппу. Элайза взяла сына за руку и умиленно покачала головой, не давая подступающим слезам соскользнуть из уголков глаз. В тонких, мягких пальцах еще обитало тепло, борясь с наступающим холодом, и Элайзе хотелось всячески поддержать эту борьбу, помочь Филиппу выжить. Она грела его пальцы своими руками, дышала на них, покрывала их горячими поцелуями, не позволяя холоду одержать верх. — А помнишь, — Филипп посмотрел в карие, еще более потемневшие от горечи глаза матери, — ты учила играть меня на фортепиано. — Помню, Филипп, — кивнула та, и улыбка, на сей раз абсолютно искренняя, расцвела на ее лице. Она погрузилась в воспоминания о тех светлых днях, когда Гамильтоны каждое лето приезжали к Скайлерам в Олбани и дом наполнялся звуками фортепиано: вместе с Филиппом, сидя бок о бок, они разбирали произведения, и он своими маленькими пальчиками боязливо касался клавиш, каждый раз радуясь чистому звуку, который, казалось, сливался с солнечным светом. В отличие от своей сестры Филипп не любил занятия музыкой: он хотел жить полной жизнью, резвиться в саду, гоняя птиц, или на берегу озера, задирая палками лягушек. Он не ограничивался звуковым отображением мира, он слушал сам мир: внимал шелесту крыльев бабочки, песням соловья, шороху трав и плеску рыб. — Тогда ты тоже клала свои руки на мои. Твое прикосновение, мам, неповторимо, — невольно Филипп улыбнулся, чувствуя, как сильнее Элайза сжала его пальцы. Александр молчал, не упуская ничего, запоминая каждую фразу, произнесенную сыном, как если бы она была последней. — Ты всегда ошибался в мелодии, — при обычных обстоятельствах Элайза произнесла бы это с упреком, но вся накопившееся в ней желчь готовилась обрушиться на Александра, не на Филиппа. — А еще я нарушал ритм. Анжелика смеялась надо мной из-за этого. В музыке она всегда превосходила меня, — перед Филиппом предстал образ сестры. Он хотел, чтобы она была здесь, чтобы она развеселила его своей глупой наивностью, а потом сказала бы что-то очень мудрое с неизменно серьезным выражением, какое появлялось на ее лице, когда она критиковала его игру. Но в то же время он не желал, чтобы сестра видела его боль, чтобы сестра вообще узнала о его смерти. Ранимую и впечатлительную Анжелику надо было охранять от эмоциональных потрясений. Раньше эта функция лежала на Филиппе, и он с переменным успехом справлялся с ней, но кто будет выполнять ее, когда его не станет? Кто защитит сестру? — Знаю, Филипп, знаю, — промолвила Элайза, поглаживая его руку, по которой растекалось чуждое земному миру тепло. Филипп прикрыл глаза и тут же очутился в одном из дней, проведенных у Скайлеров, у распахнутого фортепиано, готового залиться новой мелодией. Знакомый этюд зазвучал в голове, и Филипп принялся слабо настукивать его ритм большим пальцем по руке матери. Чудилось, будто в этом ритме бьется его сердце. — Un, deux, trois, quatre, cinq, six, sept, huit, neuf, — лепетала Элайза, улавливая движения сына. Ей иногда удавалось совмещать уроки музыки с уроками французского: французский, любимый Филиппом, концентрировал его внимание, удерживал непоседливого мальчугана на месте. — Un, deux, trois, quatre, cinq, six, sept, huit, neuf, — вторил ей Филипп. Все детство мелькало перед глазами, но воспоминания отбирали жизненные силы, опустошали его. Свет, заливавший в воспоминаниях гостиную дома Скайлеров, становился все глуше и глуше, будто кто-то закрывал окна тяжелыми синими шторами, отсекая луч за лучом, не позволяя любопытному солнцу посмотреть на гордость семейства Гамильтонов — первенца. Он продолжал отбивать ритм на руке матери, думая, что это остановит ту жуткую, угрюмую тень, двигающую шторы. — Un, deux, trois, quatre, cinq, six, — отстукивания Филиппа стали более редкими, ритм замедлялся, а Элайза упрямо твердила счет, пытаясь выровнять сбившийся ритм. — Un, deux, trois, — его сердце уже не билось, а словно бы случайно вздрагивало, отдаваясь стуком крови в висках. Думалось, что это молот опускается на наковальню и вызывает в ушах звон. Образы плыли в голове. Стремясь прояснить их, Филипп вздохнул. — Sept, huit, neuf, — промолвила Элайза. Рука Филиппа стала холоднее, и миссис Гамильтон, точно обжегшись об этот ледяной холод, выпустила ее. Облаченная в белый рукав батистовой рубашки, бескровная рука юноши свисла с края кровати. — Sept, huit, — повторила Элайза, ожидая ответа, но пугающая тишина воцарилась в комнате: ни хриплого голоса Филиппа, ни шума его дыхания, ни слабого биения его сердца. Элайзе показалось, что и ее дыхание застыло где-то в легких, и ее сердце прекратило биться. Лишенный слов, обездвиженный, Александр, словно на посту, продолжал стоять на коленях у кровати Филиппа. В окаменевшей позе мистера Гамильтона не было ничего человеческого; бледного, как мрамор, его можно было перепутать с искусно выполненной статуей. Вездесущая тишина пугала Элайзу, осознание яркой ослепительной вспышкой, чей блеск нельзя было вытерпеть, мелькнуло в ее разуме, и в следующий миг воздух был разрезан оглушительным криком: — Не-е-ет! Не дожидаясь рыданий жены, Александр крепко прижал ее к себе, и у нее не было сил противиться. Разрывающемуся от скорби сердцу сопутствовал скрип дверных петель и половиц: в комнату вбежала Анжелика, ее уверенные руки подхватили сестру. — Я отдам все распоряжения. Организацию беру на себя, — сказала делячески не утратившая самообладания миссис Чёрч, но Гамильтоны не поняли ее слов. ---------- Глава 6. Первый, не единственный Глава 6. Первый, не единственный Заволоченное тучами небо, готовое разразиться пробирающим до костей, ледяным, как прикосновение смерти, дождем, будто бы падало, окружая повсеместным мраком. Казалось, даже в воздухе проявлялось странное, мистическое, темно-фиолетовое свечение. Ветер выл, сгибая скрипящие слабые деревца и разнося плач облаченной в черное толпы по кладбищу. Дамы, ежась от холода, кутались в теплые, траурные, заплаканные шали; мужчины, запахнув рединготы, судорожно перебирали поля снятых в знак уважения шляп. Лишь два могильщика, орудовавшие лопатами и обрушавшие тяжелые комья земли на дубовый, добротно сделанный гроб, не чувствовали жгучего холода и сбросили свои рабочие куртки на необтесанные брусья еще не отбывших похоронных дрог. Соболезнования давно уже затихли, тишина и молчание прерывались едва слышимым шепотом, звучными рыданиями да грохотом падавших комьев. Постепенно эта темная земляная завеса опускалась на гроб, скрывая за собой тайны перехода в лучший мир, загадки человеческого небытия, разграничивая мир живых и мир мертвых. Дубовый гроб, словно поглощаемый библейским Левиафаном, переставал существовать. Перед взглядом скорбящей толпы близких и друзей представала бездна, вид которой и внушал почтение, и отпугивал. Смерть напоминала каждому о своем существовании, об уготованной для каждого неизбежной неизвестности. Неизвестность манила, звала, и Александр с потупленным взором подошел к могиле. Он неуверенно ступал, ощущая, как земля проминается под его ногами, словно намереваясь его поглотить вслед за телом его первенца. Ветер усиливался, хватался за полы редингота Гамильтона, подталкивая горюющего отца к могиле, и Александр, внимая порывам ветра, послушно шел. Мистер Гамильтон почти не узнавал, где он находился, не видел людей вокруг себя. Он лишь знал, что умер его первенец — его гордость, его уверенность в завтрашнем дне, его надежда, — и он двигался ему навстречу, доверяясь чутью ветра-поводыря. — Мистер Гамильтон, осторожно! — крикнул кто-то, но Александр, погруженный в лучезарные воспоминания, не сопоставимые никак с ужасом происходящего, не слышал. Он стоял у самого края: один шаг, и он бы упал в яму. Чья-то заботливая, твердая рука остановила его. Несколько комьев земли из-под его ботинок обвалились на гроб. Он погребал собственного сына, он убил собственного сына! Из груди Александра вырвался отчаянный хрип, совесть и сожаления душили его. Филипп проявил скайлеровское великодушие, простив отца за невразумительный совет, но Александр не умел прощать и не мог простить самого себя. — Филипп, мой сын, мое наследие… — сказал он черной, разверстой под ногами бездне. Глухая и немая бездна не отвечала. Тишина оглушила Александра, могильная темнота окутала его затуманенный взгляд, и дезориентированный, он задрожал. Ноги не слушались, но шли; руки точно бы превратились в крылья, мгновенное ощущение парения и полета. «Неужели моя душа покинула тело?» — задался вопросом Александр. Всего лишь неделю назад этот вопрос ни за что бы не пришел ему в голову. — Он падает! — встревоженный крик из толпы не донесся до Александра. Лишь когда его подхватили и приподняли две пары крепких мужских рук, он очнулся от своих мыслей и тревожно поглядел по сторонам, удивляясь, что он еще жив. — Я должен был умереть, — сказал он охрипшим голосом, выдавливая из себя каждое слово. Двое близких друзей доктор Хосек и Джон Чёрч, заставшие последние часы жизни Филиппа, с заботливым трепетом внимали несчастному отцу, как внемлют ребенку, произносящему первые слова. — Мне отведено мало времени, оно иссякает. Я скоро умру, — посетившее Гамильтона откровение не пугало его, не страшило. В его тоне звучали смирение и принятие. Став свидетелем смерти сына, он в предвкушении ждал свою собственную, он знал, что ее костлявая рука уже тянется к нему. Доктор Хосек и мистер Чёрч, поддерживая убитого, сокрушенного горем Гамильтона, безмолвно отвели его к жене, надеясь, что Элайза сможет его приободрить. Но миссис Гамильтон даже не хотела замечать своего мужа, с прощальной тоской смотря, как слой земли на гробе ее сына увеличивается, все больше отдаляя юного Филиппа от семьи и друзей. «Он учил его неправильно, неправильно. Разве могут быть мысли ценнее человеческой жизни? Разве стоили его рукописи дороже жизни нашего сына?» — эта мысль точила Элайзу, опиравшуюся на плечо миссис Чёрч, которая нежно перебирала волосы своей сестры, спутанные ветром. — Цена наследия, — процедила Элайза сквозь зубы, переводя взгляд с могилы на держащегося за Хосека и Чёрча мужа. Почтительная материнская скорбь сменилась презрением обвиняющей жены. Анжелика Скайлер Чёрч со слабой улыбкой покачала головой и исполненным спокойствия и мудрости голосом произнесла: — Судьба Филиппа — часть его наследия. Потому он так и сокрушается. Дай Бог ему сил пережить это! Анжелика Гамильтон стояла в отдалении от толпы родственников и друзей. Никто не знал Филиппа так хорошо, как она. Между ними существовало редкостное понимание: они понимали друг друга без слов, будто бы обмениваясь мыслями. Его душа была для нее раскрытой книгой, а теперь эта книга навсегда захлопнулась, не прочитанная до конца — Анжелика не знала, как прошел последний день жизни ее брата, и никогда не узнает с его слов. Со смертью Филиппа из ее жизни пропало что-то важное: пуля Икера, ранив правое бедро и левую руку Филиппа, прострелила и сердце Анжелики. Билось ли оно, стучало ли оно, оно уже не было прежним, превратившись в механизм, поддерживающий существование. Жизни не было и не могло быть без Филиппа. Анжелика Гамильтон умерла вместе с братом, остался лишь ее неприкаянный призрак, блуждающий по земле. Именно поэтому она отдалилась от всех, стояла в одиночестве: они еще были живы, она — нет. Кладбище при церкви Святой Троицы казалось чуждым и незнакомым, лица родственников и друзей — пустыми: с них были стерты глаза, носы и рты — одно нельзя было отличить от другого, они выглядели, как лица манекенов у той модистки с верхнего Манхэттена. А была ли модистка? А была ли жизнь? Быть может, это все был сон, и то, что сейчас происходит, тоже сон? Склоненные ветром ветви низкорослых деревьев ворошили ее волосы, а не боявшиеся ее неподвижного силуэта птицы смотрели на девушку внимающими, умными глазами. В этих глазах Анжелика узнавала острый взгляд Филиппа, и ей чудилось, что брат даже после своей смерти, притворяясь то птицей, то ветром, будет охранять ее покой. И действительно, умер ли он? Она не застала его последнего вздоха, не слышала последних слов, не закрывала ему веки. По правде говоря, ее даже не пустили к его трупу из-за ее чувствительности. Что, если ей солгали и ее переживания напрасны? Что, если все происходящее — спектакль, шутка, чтобы задурить ее, и, когда похоронное действо закончится, Филипп выпрыгнет из-за кустов и заливисто расхохочется над «глупышкой» Анжеликой. Мисс Гамильтон огляделась по сторонам в надежде отыскать знакомую подтянутую фигуру: увы, никого. Анжелика тяжело вздохнула, и вырвавшийся клубом пар растворился в воздухе, рисуя очертания усопшего. «Он умер, смирись», — пробормотала под нос Анжелика, глядя, как мелькают заступы могильщиков. Анжелика вздрогнула, почувствовав на плече сквозь плотную ткань спенсера чье-то прикосновение, принесшее утешение и умиротворение. Девушка обернулась, надеясь увидеть за спиной Кастиса или хотя бы кого-то из семьи, но среди рядком посаженных деревьев никого не было. На мгновение она успокоилась, как вдруг кто-то вновь дотронулся до нее. На этот раз прикосновение чувствовалось сильно и отдавалось теплом по всему телу. Анжелике хотелось бы думать, что это ветка стукнулась о ее плечо или ветер играется рукавами-буфами, но такое тепло могло передаться только от человека. — Филипп? — пискнула Анжелика, боязливо оглядываясь по сторонам. Невольно ей вспомнилась рассказанная когда-то давно Филиппом легенда о преданном псе, который может встретиться со своим умершим хозяином лишь в день его смерти, и она ощутила себя этим псом, изнывающим от тоски. Что если сегодня она, как в легенде, сможет побыть с усопшим братом? «Ребячество! — стремительно оборвала она свои мысли и поспешно помотала головой, выбрасывая суеверия. — Филипп умер. К чему эти ложные надежды?» «Умер? Ты думаешь, я действительно могу оставить тебя, глупышку, одну?» — в голове раздался насмешливый голос Филиппа Гамильтона с легкой хрипотцой. Испуганная Анжелика подскочила на месте, уставившись на свежую могилу: черная земля продолжала подниматься, и казалось, совсем скоро захоронение превратится в величественный холмик. — Ты в могиле. Как ты говоришь? — прошептала она тревожно, ежась то ли от страха, то ли от холода. Начали срываться первые капли дождя, их удары о крышу и об окна возвышающейся над кладбищем церкви напоминали Анжелике звук заколачивания крышки гроба. Могильщики, нахмурившись, начали работать быстрее, чтобы земля не успела сильно отяжелеть. Над головами скорбящих раскрылись, как траурные цветы, зонты. «Я и в могиле, и с тобой. Я часть тебя, помнишь?» — в голосе слышались братская любовь и забота. Казалось, что стоит протянуть руку, и ее подхватит Филипп. Анжелика вытянула руку вперед, но никто ее не взял. Лишь тяжелая капля дождя превратилась в маленькую лужицу в срединном углублении ладони. — Это всего лишь голос в моей голове, — пролепетала Анжелика. — Странная фантазия, не более! — девушка вышла из-под ветвей деревьев под дождь, и холодные капли оросили ее лицо, даруя свежесть в мыслях и смывая временное помутнение рассудка. «Ты привыкнешь», — такой тон в голосе у Филиппа был, когда он улыбался. — Прочь! Прочь! Не хочу это слышать! Прочь! — Анжелика отчаянно мотала головой, обхватив ее руками. Как бы ей ни хотелось слышать Филиппа, видеть его, прикасаться к нему, она понимала, что невозможно воскресить ее брата, что он мертв, что он может существовать только в ее воспоминаниях, а этот голос является ни чем иным, как выдумкой, мешающей воспринимать реальность, видением, которое надо гнать прочь, чтобы не сойти с ума, чтобы продолжать жить, чтобы оправдать ожидания семьи, которые не успел оправдать Филипп. Голос утих, лица родственников и друзей вновь появились, но некий страх возвращения этого забвенного состояния, способности воспринимать мертвых и не видеть живых поселился в Анжелике. Напуганная мисс Гамильтон, увязая по щиколотку в кладбищенской грязи, вскормленной разошедшимся дождем, подошла к матери и, прижавшись пухловатой, разгоряченной щекой к ее холодной, перенесшей много слез щеке, обняв за содрогающиеся хрупкие плечи, проворковала: «Мамочка, Филипп все равно с нами, просто его нет рядом». Погруженные в скорбь и траур, Гамильтоны и их близкое окружение не могли заметить мрачную, тонкую фигуру, скрывающуюся за сухим ветвистым кустарником. Эта фигура не находила себе покоя и постоянно тяжело вздыхала; можно было подумать, что ее дыхание обращается в крепкий, пронизывающий ветер. В длинной черной накидке, с величественной осанкой и исходившим от нее холодом она напоминала саму смерть. Она не подходила к толпе, не высказывала соболезнований, не выдавала своего присутствия, оставаясь в стороне, пряча свое бледное, изможденное лицо под тройным слоем вуали. Ей нельзя было здесь находиться: вряд ли бы для старших Гамильтонов она была желанной гостьей — но она не могла не прийти, не сопроводить Филиппа в последний путь. С момента соприкосновения их рук в саду Феодосия Бёрр знала, что ей предначертано стать спутницей жизни Филиппа Гамильтона, и Феодосия исполняла эту роль, пока роковая пуля Икера не вонзилась в тело Филиппа, оборвав его жизнь. Ее встречи с Филиппом были минутны, случайны — счастьем было подарить ему поцелуй, укрывшись средь колонн бальной залы, или взглянуть на него неистово-нежно, столкнувшись где-нибудь на улицах Нью-Йорка. Письма составляли их единственную радость: через тонкую вязь каллиграфических букв, через следы слез умиления на бумаге, через тонкий ее аромат, через вложенные засушенные цветы говорили влюбленные сердца. Опасаясь того, что отец прознает о ее отношениях с юным Гамильтоном, Феодосия писала послания под покровом ночи при свете звезд, боясь, что зажженная свеча привлечет ненужное внимание. Мера предосторожности не помогла, одно из писем Филиппа было перехвачено строгим Аароном Бёрром, который незамедлительно прочитал своей дочери лекцию о нравственности и запретил общение с Филиппом. Ответом на этот запрет стало напоминание о том, что мистер Бёрр не читал подобных наставлений ее матери Феодосии Бартоу Превост, когда она изменяла своему мужу, британскому офицеру, с ним, и последующее двухнедельное молчание Феодосии. Упрямство и умение ждать она в полной мере унаследовала от своего отца и даже превзошла его в этом искусстве, поэтому Аарону Бёрру пришлось пойти на уступки: несмотря на то, что он не одобрял отношений его дочери с Филиппом, он больше им не препятствовал, лишь время от времени предупреждая ее, что подобное поведение может создать ей неблаговидную репутацию. Феодосия, впрочем, всегда была осторожна и вполне понимала, почему отец не одобряет этих отношений. Новоиспеченный вице-президент Бёрр надеялся, что благодаря своему новому положению сможет найти для дочери более удачную партию, чем Филипп Гамильтон, чья семья была не особо богатой и утратила свое политическое влияние. Феодосия вглядывалась в отчаянные и горестные лица присутствовавших на похоронах. В этой ужасающей толпе было много молодых девушек — ровесниц Феодосии, и она смутно догадывалась, что их могло связывать с Филиппом. В нем сочетались красивая внешность и ум, что придавало ему несравненного очарования. Он был прирожденным завоевателем и мог покорить любую девушку, с легкостью добиваясь того, что иные молодые люди заполучают с огромным трудом. Феодосия знала о его похождениях, осознавала, что была не единственной, к кому его влекло. Она не ревновала его, потому что понимала причины: Феодосия, блюдя честь, была строга с ним при встречах и не позволяла заходить слишком далеко: никогда его пальцы не дотрагивались до шнуровки ее корсета, никогда не переходили границу, обозначенную подвязками. Филипп изнывал и томился, жаждая ее и находя утешение в других. Бывало, он молил ее, стоя на коленях и целуя подол ее платья, обвинял ее в том, что она ускоряет его падение, страстно шептал слова, подталкивавшие ее в его объятия, но Феодосия оставалась неизменно неприступной. Несмотря на ее холодность, которая отпугивала многих просителей руки дочери вице-президента, Филипп искал ее общества, всегда возвращался к ней. Она была единственной, кого он любил и на ком был намерен жениться во что бы то ни стало, невзирая на неодобрение родителей. Феодосия смотрела на то, как могильщики кладут запачканные инструменты на дроги и накидывают рваные куртки на свои напряженные плечи, а траурная толпа подносит цветы к могиле того, с кем она планировала побег. Феодосия ни за что бы не поддалась на мольбы Филиппа до брака, если бы не сила обстоятельств, вынудившая ее сдаться. В ночь перед дуэлью он явился весь бледный, напуганный. Не произнося ни слова любви, он, сжав ее тонкие руки, просил у нее прощения за то, что подверг свою жизнь опасности, за то, что бывал в Нижнем Манхэттене, за то, что порой намеренно терзал ее. Его слова обезоружили Феодосию, она смягчилась и, подумав, что, может быть, этот прелестный юноша завтра умрет, так и не получив желанного, не познав настоящей любви, притянула его к себе и положила его руку на пуговицы платья. Ветер разбушевался, видимо, мечтая превратиться в ураган; ливень, точно плеткой, хлестал по щекам и смешивался со слезами. Феодосия ждала, когда похоронная процессия уйдет, но отдельные люди продолжали, как завороженные, стоять над свежей могилой. Девушка поправила пелерину, чтобы не простудиться, но ничто не могло согреть ее лучше, чем воспоминания о той ночи. В каждом ее движении в ту ночь выражалась благодарность Филиппу за то, что он сделал ее жизнь полной и насыщенной, за то, что он научил ее быть настоящей, не замыкаться в себе. Между ними стерлись последние преграды, это было настоящее единение душ, которое оставило след не только в памяти, но и на теле. Его горячие поцелуи и обволакивающие теплом прикосновения Феодосия продолжала чувствовать даже сейчас. Филипп был нежным и страстным, иными словами, умелым, а потому одно воспоминание о той ночи будоражило и отдавалось отголосками блаженства. Они даровали друг другу «маленькую смерть» для того, чтобы встретить настоящую без упреков, без обвинений в том, что она пришла слишком рано, не дав даже шанса пожить. О, они жили! Они жили, потому что любили. Озябшая мисс Бёрр подошла к покинутой могиле, толпа ушла. Как скоро они забудут о смерти Филиппа Гамильтона? Как скоро надгробный холм зарастет сорняками? Как скоро на могилу перестанут приносить свежесрезанные цветы? — Пока моя любовь к тебе не гаснет, Филипп, — произнесла Феодосия, вынимая из кармана срезанный цветок пышной красной астры и аккуратно кладя его на образовавшуюся на могиле горку цветов. — Но я боюсь, что свет ее слабеет и подступает тьма. Твои стихи отзвенели, твой устремленный взгляд потерял ориентиры, но память о тебе жива, я слышу сказанные тобой в ту ночь заветы. Ты говорил: «Улыбнись, Фео, улыбнись, когда встретишь судьбу. Раз изменить ее невозможно, так зачем же горевать?» Насмешливо так говорил! Видимо, судьба уготовила так, что я для тебя первая, единственная, ты же для меня первый, не единственный. Я улыбнусь судьбе, как ты хотел, — ее губы, обожженные слезами, растянулись в улыбке, — я продолжу жить за нас двоих, я не побоюсь тьмы. Кто бы ни стал моим мужем, знай, я тебя выбрала, и каждый раз я буду выбирать тебя, хотя выбор мой ничего уже не изменит. Видит Бог, я пыталась противиться судьбе, я сделала все, что могла, чтобы спасти тебя! В тот день, когда Филипп вызвал Джорджа Икера на дуэль в театре, Феодосия сидела в соседней ложе. Незамеченная Филиппом, который был слишком вовлечен в перепалку с Икером, она слышала каждое слово их брани, она видела хладнокровие Икера и горячность юного Гамильтона, она не могла вмешаться и лишь молилась, чтобы Филипп не потребовал сатисфакции. Когда перчатка была брошена, Феодосия, не досмотрев до конца спектакль, ринулась домой предупредить мистера Бёрра о намерениях юного Гамильтона, чтобы тот помог ей предотвратить кровавую трагедию. — Отец! — воскликнула она, вбежав в его кабинет. Встревоженный Бёрр оторвался от бумаг и посмотрел на дочь, которую трясло, как в лихорадке. В его глазах застыл немой вопрос. — Филипп Гамильтон… Филипп Гамильтон… — сбитое быстрым бегом и волнением дыхание мешало ей говорить. — Что сделал этот подлец? — сурово произнес Аарон Бёрр, напоминавший всем своим грозным видом судью на Салемском процессе. — Вызвал на дуэль Джорджа Икера, — выпалила Феодосия, с надеждой глядя на отца. — Папа, мы должны что-то сделать, как-то помешать. Если что-то случится с Филиппом, это будет на нашей совести, папа. Мы будем виноваты в его смерти, ведь это под твоим влиянием Икер произнес речь, уничижительную в отношении мистера Гамильтона. Это стало поводом для дуэли! — Какое мне дело до того, кого юный Гамильтон вызывает на дуэли! — пробормотал Бёрр, возвращаясь к разбору всевозможных счетов. — Ты знаешь, он не может отозвать свой вызов. Мы бессильны чем-либо ему помочь. — Можно было бы, по крайней мере, предупредить мистера Гамильтона, — взмолилась Феодосия, заламывая руки. Она вся дрожала и была готова в любой момент упасть перед столь немилосердным отцом на колени. — Мне кажется, Филипп намерен скрыть факт дуэли от своей семьи. Как христиане, мы не можем этого допустить. — Не суй свой нос в семейные проблемы Гамильтонов — замараешься, — с мрачной усмешкой, развеселившись собственной шуткой, проговорил Аарон Бёрр. — Папа, ты знаешь, как сильно я люблю Филиппа! — заверещала Феодосия, схватив отца за руку. Аарон Бёрр вздрогнул от ее слов: ему не нравилось, как его дочь беспечно, общаясь с юным Гамильтоном, жонглировала своей репутацией, нарушала грандиозные планы Бёрра относительно ее будущего — он тяжело вздохнул, зная, что не может контролировать собственную дочь. — Я буду очень-очень-очень несчастна, папа, если с ним что-то случится, — Феодосия упрашивала, как маленький ребенок, с наивным детским выражением на лице. Аарон посмотрел в карие, мерцающие глаза дочери, полные отчаяния и сердечной муки. Ее растерянность, ее просьба о помощи растрогали закоренелого, бессердечного политика, и на мгновение ему стало жаль юного Филиппа, который обещал однажды занять место своего отца, возглавить партию федералистов и, возможно, разрушить все то, что сейчас вместе с Джефферсоном и остальными демократами-республиканцами создавал Бёрр. — Смерть Филиппа могла бы окончательно вывести Гамильтона из политической игры, — пробормотал про себя Аарон Бёрр, но, схватив шляпу и редингот, вслух сказал: — Фео, прикажи подготовить экипаж. Я еду к мистеру Гамильтону. Феодосия, не веря своим ушам, захлопала в ладоши, благодарно поцеловала отца в щетинистую щеку и умчалась отдавать приказание. Тогда ей казалось, что он спасла жизнь Филиппу, но сейчас, стоя у его могилы, она понимала, что ей удалось лишь выиграть для него шанс выжить. В итоге судьба расставила всё по-своему. Феодосия не знала, о чем говорили отец и мистер Гамильтон, но отчетливо понимала лишь одно: непримиримые враги объединили свои усилия для того, чтобы предостеречь юного Гамильтона от опасности. Несмотря на то, что их усилий не хватило, несмотря на то, что Аарон не смог убедить Александра в неправильности тактики выстрела в воздух, а выстрел в воздух не воззвал Джорджа Икера к совести, несмотря на то, что Бёрр и Гамильтон не смогли победить судьбу, Феодосия надеялась, что это заложит фундамент для примирения двух семейств. — Надеюсь, что смерть твоя не была напрасной, Филипп, — Феодосия печально в последний раз оглядела могилу. Она пообещала себе, что больше никогда не вернется к этой обители уныния и скорби, потому что жизнь должна продолжаться и нельзя застывать среди образов счастливого прошлого. — Так уж получается, что мы смертны, одна любовь наша, Филипп, бессмертна! — прикоснувшись губами к черной сырой земле, словно даруя своему возлюбленному последний поцелуй, Феодосия удалилась без оглядки прочь. Ее темная фигура слилась со стеной колотящего по земле и вздымающего лужи ливня. *** Уставшая, валившаяся с ног Феодосия вернулась домой, и, к ее удивлению, никто из домочадцев не побежал встречать обожаемую мисс Бёрр, никто не помог ей выйти из экипажа, никто не взял из ее рук промокшую накидку и шляпку с вуалью, никто не приготовил ей горячего чаю. Феодосия, как подобает любой особе аристократичного происхождения, привыкшей к уюту и традициям, нахмурилась, строго озираясь по сторонам. Дом был тих, как если бы в нем никого не было: ни слуг, суетящихся между кухней и столовой, ни отца, шелестящего счетами и письмами кредиторов в кабинете. Только тикающие стрелки настенных часов указывали на то, что жизнь не стоит на месте, продолжает течь. Не заботясь о виде своего мокрого платья и о том, что, не переодевшись в сухую одежду, она может простыть, Феодосия поспешила к кабинету отца. Но хорошо знакомую представительную тяжелую дверь с цветными витражами наверху она так и не увидела. Столпившись у двери, затаив дыхание, стояли слуги. Девушки-горничные и кухарка краснели и нервно подхихикивали. Посыльный, мальчишка десяти лет, влез на плечи привратника, не особо полезного инвалида войны за независимость, содержавшегося вице-президентом больше из милости, и пытался что-то выглядеть через витражи. Любопытные слуги в силу своей пронырливости и приближенности к важным людям первыми узнавали о всех новостях, происходящих в Нью-Йорке, и время от времени Феодосии казалось, что между ними существует негласное соревнование узнать какую-то сплетню раньше других. Подобное массовое вторжение в дела ее отца возмутило Феодосию. — Что здесь за сборище? — спокойным голосом с ноткой негодования спросила она. Пойманные на подслушивании слуги вместо того чтобы, как тараканы расползтись по своим углам, шикнули на хозяйку. Феодосия уже приготовилась отчитывать их, как одна из горничных почти неразборчиво, шевеля одними губами, прошептала: — Скоро, мисс Бёрр, вы станете миссис, — очередной нервный смешок оборвал ее фразу, и Феодосия насторожилась. Пока что замужество не входило в ее планы, да и отец не заговаривал с ней о браке. — Миссис… — растерянно повторила она, сверля взглядом дверь, надеясь понять, что за ней происходит. — Вам повезло, mademoiselle Бёрр, он такой обходительный! Il est charmant, très charmant et charismatique! * — всплеснув руками и мечтательно смотря куда-то вдаль, сказала вторая горничная — француженка по происхождению. Видимо, визитер, просивший руки мисс Бёрр, изрядно задобрил служанку комплиментами. — И богат, как Крез! — вторила ей кухарка — на редкость начитанная, но жадная до денег женщина. В Феодосии пробудилось любопытство. Кто этот визитер, и почему ей с ним повезло? Но больше всего ее мучил вопрос: как отец посмел не спросить ее разрешения на ее же брак? Феодосия не намеревалась провести всю жизнь старой девой, но сейчас, когда она только что потеряла любимого ею Филиппа, она не хотела ни общаться с другими мужчинами, ни тем более выходить замуж. Ее ужасала одна мысль о том, что ради свадьбы ей придется снять траур и облачиться в белое, тем самым не заплатив дань почтения погибшему Филиппу. «А если это опять судьба, значит, придется улыбнуться», — темные брови Феодосии слегка подернулись, проявилась ее решительность. Охваченная жаждой знания своей судьбы, девушка, не задумываясь о последствиях, прошмыгнула в кабинет. Кабинет был мрачен, как никогда: окна закрыты плотными шторами, на маленьком круглом столике с витиеватыми ножками стояла лишь одна свеча и лежало несколько бумаг, густой дым пощипывал и без того влажные глаза. В двух мягких креслах, развалившись и куря трубки, сидели два джентльмена, в одном из которых Феодосия узнала своего отца. — Добрый вечер, мисс Бёрр. Очень приятно вас видеть снова, — проговорил слащаво незнакомый джентльмен. Его бархатистый голос, непринужденная поза показались Феодосии смутно знакомыми, но напущенный светский лоск, манера растягивать гласные, нерасторопность в жестах были чуждыми для образа, проявившегося в воспоминаниях. — Здравствуйте, мистер Алстон, — Феодосия сделала небольшой книксен и вопросительно посмотрела на отца. — Присаживайся, Фео, — мистер Бёрр подтолкнул к дочери какой-то стул, и она послушно уселась на него. — Надеюсь, у тебя не кружится голова от этого запаха. Мистер Алстон привез двадцать фунтов отборнейшего табака со своих плантаций в Южной Каролине. — Со своих плантаций? Вот как, — удивилась Феодосия, понявшая, что на этот раз улыбаться судьбе будет крайне трудно. Большего презрения, чем Джордж Икер, застреливший Филиппа, заслуживал только Джозеф Алстон. — В прошлый раз, когда мы встречались, вы были неудавшимся адвокатишкой. Мистер Алстон заливисто хохотнул, обнажив свои крупные зубы, больше похожие на оскал хищного зверя. Впрочем, и взгляд его, направленный на Феодосию, был каким-то пожирающим, что пугало юную девушку, мысленно проклявшую свое скоропалительное решение зайти в кабинет отца. — Неудавшимся адвокатишкой — это вы верно подметили. Те трудные времена были по-своему хороши. Если бы я сразу занялся плантациями, я бы никогда не встретил вас, мисс Бёрр, — Феодосия покраснела от разгоравшейся внутри ярости, но мистер Алстон, несомненно, счел ее рдеющие щеки выказыванием скромности и польщенности. «Лучше бы так оно и было», — подумалось Феодосии. — А так, вы станете хозяйкой более двадцати тысяч акров земли: из них четыре с половиной тысячи акров — раскидистые плантации, остальное — зеленые луга, угодья и полные сладких фруктов сады. Представьте себе эту цифру, представьте себе эти площади, мисс Бёрр. Помещается ли это в вашем воображении? — в этом риторическом вопросе Феодосия уловила не только тень хвастовства, но и насмешку над финансовым положением Бёрров, которое из-за любви Аарона жить на широкую ногу сложно было назвать благополучным и стабильным. — Вы будете жить на солнечном юге, а не в этом промерзлом Нью-Йорке, где так легко заболеть. А какое там общество, мисс Бёрр! Вне всяких сомнений, они полюбят вас. Южане очень дружелюбны по своей натуре, — он говорил, не умолкая, рисуя радужные картинки, но ни одна из них не прельщала Феодосию. — Отчего вы недовольны, мисс Бёрр? Вы сердитесь? — он посмотрел на ее каменное, лишенное каких-либо эмоций лицо. — Впрочем, почитайте брачный контракт, мисс Бёрр, узнайте, какой рай вам уготован в Южной Каролине, — он протянул ей бумаги, лежавшие на столе, и она неторопливо, механически их взяла, потупив взор в пол. — Я в трауре, мистер Алстон, — почти шепотом произнесла она робко. Сидевший с ней рядом мистер Бёрр нервно дернулся, порываясь что-то сказать, и девушке мнилось, будто она сидела на вершине вулкана, готового изрыгнуть лаву. — Мои соболезнования! — поклонился Джозеф, вставая с кресла и пытаясь вспомнить прочитанные сегодня газеты. — Кажется, в «Нью-Йорк Пост» был некролог Филиппу Гамильтону. Наверняка он был вашим близким другом, — мягкое лицо Алстона приобрело торжественную серьезность. — Вы даже не представляете, насколько! — вздохнула Феодосия, заламывая руки. Она дразнила Джозефа, пыталась намекнуть ему, что близость ее с Филиппом перешла за пределы приличного, но тот был уперт, как вол, и не желал ни понимать ее намеков, ни отказываться от своего намерения жениться. Аарон Бёрр заметил недосказанность в словах дочери и, перепугавшись, грозно глянул на нее. — Мне очень жаль, мисс Бёрр, что вы потеряли одного из ваших многочисленных преданных поклонников. Но вы приобрели меня, двадцать тысяч акров и все, что указано в контракте. Надеюсь, наше супружество и совместная жизнь в Южной Каролине скрасят ваше горе. Обещаю, что, пока мое сердце бьется, оно будет биться рядом с вашим, — мистер Алстон учтиво поклонился и запечатлел нежный поцелуй на руке своей невесты, одновременно надевая помолвочное кольцо на ее тонкий пальчик. — А теперь прощайте, — он накинул на голову шляпу и направился к двери. — На ваше прекрасное, счастливое личико, мисс Бёрр, я успею наглядеться в течение нашего долгого супружества, — Алстон оглянулся на угрюмую Феодосию и ободрительно ей улыбнулся. — Сейчас же меня ждут срочные дела в Нью-Йорке. Хорошего вечера! — отвесив очередной поклон, он скрылся за дверью, и несколько минут еще доносились до чуткого уха Феодосии его комплименты горничным, такие же изысканные, исполненные дендизма, как те, что он говорил ей в кабинете. Аарон Бёрр, улыбаясь, сделал затяжку и пустил колечко дыма, с любовной заботой смотря на нервничающую, помрачневшую дочь, просматривающую страницы брачного контракта и то и дело переводящую взгляд на блистающее на пальце дорогое кольцо. — Хороших молодых людей я вижу сразу, Фео, — проговорил Бёрр, завалив ноги на маленький стол, так что горевшая свеча слегка начала подпалять его ботинки. — Я ведь заметил его еще адвокатишкой, такой пробивной малый, помнишь? — Феодосия кивнула. — Хороший для тебя значит богатый, папа? — спросила Феодосия, поднимая на отца смиренный, но сквозивший разочарованием взгляд. — По этим условиям, — она бросила листы контракта ему на колени, — кажется, что ты меня продаешь. Аарон Бёрр изменился в лице, присутствовавшее доселе добродушие мигом стерлось. Если бы не умиротворявшая его трубка, которой, однако, он предпочел бы длинную сигару, он бы рассвирепел — в этом Феодосия была уверена. — Я хочу, чтобы моя девочка жила в комфорте с надежным человеком, чтобы она ни в чем себе не отказывала, чтобы она была уверена в завтрашнем дне, — методично, смакуя каждое слово, проговорил он и потрепал темные кудри дочери, на чьем лице отобразился отпечаток унылой обреченности и безнадежности. — А еще он закроет все твои долги, увеличит твою популярность в южных штатах, что в следующей президентской кампании может сыграть тебе на руку, а заодно и сам получит больше голосов от демократов-республиканцев, станет либо сенатором, либо представителем, либо губернатором Южной Каролины, — произнесла обвинительным тоном догадливая Феодосия. Она умела читать между строк, и брачный контракт был ей не нужен, чтобы понять, какие преимущества получат обе стороны от этого супружества. — Блестяще ты разыграл карту, папа. Только вот эта карта — я. Феодосия соскочила со стула и подошла к стене, где висел портрет ее матери, чей проницательный ум она унаследовала. Мисс Бёрр вспомнила, как мама пеклась о ней, как она читала маленькой Феодосии Вергилия на латыни и учила арифметике. В те времена отец часто любил прихвастнуть за каким-нибудь ужином с высокопоставленными лицами, что его получающая мужское образование дочь вырастет такой же независимой, самостоятельной, как новая американская нация, как Соединенные Штаты. Когда же он лишил ее этой независимости? Всего лишь несколько дней назад она имела власть над ним и убедила предупредить мистера Гамильтона, а теперь она бессильна, она беспомощна. — Разве это плохо, что твой брак улучшит положение твоего отца, Фео? — спросил Бёрр, и его густые черные брови сошлись на переносице. — Было бы очень неблагодарно с твоей стороны не подумать о своем бедном отце, — Феодосия обернулась, и Аарон заметил, что на ее лице застыли слезы, точно капли на оконном стекле. — Ну-ну, — принялся успокаивать он, — мистер Алстон — богатейший человек в Южной Каролине, а быть богатейшим человеком в Южной Каролине все равно что быть богатейшим человеком в Штатах. Однажды, поверь мне, он станет губернатором Южной Каролины, а ты станешь первой леди Южной Каролины, как Мэри Элеанор Лоуренс Пинкни. — С Филиппом я бы стала первой леди Соединенных Штатов, как Марта Вашингтон, — резко ответила Феодосия. — Неужели ты не видишь, Фео, как Джозеф влюблен в тебя? Он идет на самые невыгодные для себя условия: он не требует никакого приданного, зная наше тяжелое финансовое положение, в случае развода тебе достанется четверть его имущество — столько акров есть далеко не у каждого крупного землевладельца, в случае твоего вдовства тебе отойдет половина этих земель — весьма неплохо, учитывая огромное число братьев и сестер с его стороны, желающих урвать свой кусок. Он предоставляет нам финансовую помощь. Всё ради того, чтобы ты стала его женой, Фео, — Аарон Бёрр замолчал и принялся попыхивать трубкой, довольный тем, что нашел отличную партию для своей единственной дочери. Феодосия ходила по кабинету в раздумьях, тяжело переваливаясь, несмотря на врожденную грациозность. С детства ее готовили к тому, что ее брак будет заключен, скорее всего, по расчету. Она не читала сказок и не знала иной любви, кроме родительской, пока не встретилась с Филиппом. Он перевернул ее жизнь, познакомил с чувствами — и теперь она была явно не согласна на брак без любви, более того, подобное представлялось ей неправильным, невозможным и внушало сильное отвращение. Ранее отец мог не одобрять ее выбор, но ценил его. Сейчас же ее никто не слушал, никто с ней не считался, и она мысленно сравнивала себя, выросшую в известной и уважаемой семье, с рабами, которых продают на невольничьих рынках. Просто стоимость ее чуть выше. И продавал ее собственный отец, который выступал против рабства, благодаря которому был продвинут законопроект запрета рабства в Нью-Йорке. И продавал кому? Крупнейшему рабовладельцу в Южной Каролине! Феодосия упала на мягкую софу и, утерев платком выступившие слезы, переведя дыхание, сухо произнесла: — Мистер Алстон, не заработавший своим трудом ни цента, видно не может добиться моего особого расположения, кроме как с помощью богатства, унаследованного от дедушки, — слова «особого расположения» Феодосия подчеркнула, чтобы отец понял, что именно она имела в виду. — Особого расположения? — жилка на его виске забилась. Было очевидно, что он сердился. — Ты хочешь сказать, что Филипп Гамильтон добился твоего особого расположения? — Феодосия хитро улыбнулась и виновато покраснела. Аарон Бёрр, понявший, на что намекает его дочь, выразил свое негодование сильным ударом по маленькому столику. Стоявшая свеча подпрыгнула на месте и чуть было не упала на узорчатый ковер. — Так, — его голос приобрел строгую решительность, которая более допустима в политических разговорах, нежели домашних, — только об этом ни слова мистеру Алстону. — Рано или поздно он все равно узнает о том, что товар бракованный, — бесстыдно усмехнулась Феодосия, явно высказавшая свое недовольство тем, что ее решили продать на наиболее выгодных условиях, не спросив ее согласия. — Но лучше, чтобы он узнал об этом после женитьбы, когда путь назад ему будет отрезан, — рассудил Аарон Бёрр, как настоящий прагматик и делец. В его понимании время было таким же важным ресурсом, как деньги или политическое влияние: вместо того, чтобы сразу атаковать, он предпочитал выжидать и медленно истощать противника. Его стратегия не раз помогала ему и на войне, и в политических играх, и в устройстве семейной жизни. Он выпустил очередной клуб дыма и медленно заговорил: — Я понимаю, что ты мечтала о свадьбе с Филиппом Гамильтоном, но обстоятельства бывают выше нас. Он мертв, ты больше не можешь его выбрать. Жизнь часто не считается с нашими желаниями: как ты думаешь, Фео, страдал ли я после смерти твоей матери? — Папа, я видела твои мучения, — вставила слово Феодосия, подходя к отцу и обнимая его за крепкие плечи. Его твидовый жилет насквозь пропах табаком, и этот запах застревал в легких девушки. — Ты видела лишь сотую долю их. Я до сих пор страдаю, Фео, но жизнь продолжается. Возможно, когда-нибудь я женюсь вновь. Время всё расставит по своим местам. Не стоит отказываться от мистера Алстона только потому, что он не Филипп Гамильтон. — Я не хочу выходить за него замуж, потому что он Джозеф Алстон. Я невзлюбила его с нашей первой встречи, — пролепетала Феодосия. В голове мелькали картины супружеской жизни с Алстоном: его звериное лицо гомеровского Пана — первое и последнее, что она будет видеть каждый день; она будет вынуждена помогать человеку, которого она презирает; она будет отчаянно грезить под вековыми дубами о чистой и светлой любви, которая бывает только раз в жизни и которая уже минула, одарив ее легким, невесомым прикосновением. — Он сильно переменился за последнее время, Фео. Это уже не тот легкомысленный повеса, каким ты его помнишь, он остепенился. Дай ему шанс, — Бёрр перебирал шелковистые шоколадные локоны своей дочери, ниспадавшие ему на плечи. — Sans espoir, j'espère**, — вздох вырвался из ее груди. — Возможно, он действительно лучший вариант из оставшихся. Возможно, мне надо просто улыбнуться судьбе, — потерянно она посмотрела на отца, и тот, как бы заверяя в истинности ее предположения, утвердительно кивнул. Напоследок Феодосия чмокнула папу в щеку и умчалась из его кабинета в свою комнату. Лишь переодевшись в сухую рубашку и забравшись под пуховое одеяло с книгой в руках, Феодосия поняла, как сильно она продрогла, и приказала горничной подать чай. В этот вечер Феодосия долго не могла уснуть, смотря то на темно-синюю, однотонную мглу за окном, то на покрытый фиолетовой дымкой ночного света потолок. Рой мыслей жужжал в ее голове, не умолкая ни на секунду, и она сердито ворочалась, то отбрасывая одеяло, то вновь закутываясь в него. Внезапно Феодосия вскочила и, зажегши свечу, кинулась к столу. В ночном полумраке, торопливо скребя пером, она написала письмо своему жениху, который на следующий день за ужином, посмеиваясь, читал его какой-то актрисе. «Дорогой мистер Алстон, Приношу свои искренние извинения за свое поведение во время вашего визита. Ваш визит был крайне неожиданным, но приятным сюрпризом для моей семьи. Мне очень жаль, что поглощенная своими тревогами я не заметила Вашей заботы в отношении меня и моих домочадцев. Уверяю Вас, что больше Вы никогда не встретите подобного недружелюбного отношения с моей стороны. Мы рады Вас видеть в любое время, и я с нетерпением предвкушаю переезд в Южную Каролину. Я слышала, что звездное небо там прекраснее, чем где бы то ни было. Говорят, Вы остепенились с прошлой нашей встречи. Мне хочется в это верить, потому что в таком случае наше супружество станет по-настоящему счастливым. Я буду стараться упрочить этот союз и сделаю все возможное и невозможное, чтобы поддержать его внутреннюю гармонию. Я постараюсь полюбить Вас, ведь ничто не скрепляет брачные узы так сильно, как взаимная любовь супругов. Искренне Ваша, Феодосия». Только написав письмо, тем самым упорядочив все кружившие голову мысли, Феодосия смогла уснуть. Утомленная долгим и эмоциональным днем, она не видела снов, провалившись в мрачную бездну, не внушающую страха и ужаса, несущую успокоение и растворяющуюся с первыми робкими лучами утреннего солнца. *(фр.) Он очарователен, очень очарователен и харизматичен! **(фр.) Без надежды надеюсь ---------- Глава 7. Чуждые родные Глава 7. Чуждые родные Совершая одну из прогулок по дому, преисполненную присущего ей любопытства, Анжелика заглянула в комнату своего брата. Шторы были небрежно задернуты, а от свечи струился тонкий дымок, как если б она была только что потушена. Заправленная постель, безупречно рассортированные на полках книги и порядок на столе придавали комнате необитаемый вид. Анжелика переступила порог и сделала несколько шагов по просевшим под ее весом доскам. Маленький клуб пыли взвился серым облачком, задурманивая вдохнувшую его Анжелику. Девушка чихнула. В многоголосом эхе послышалось чье-то мерное дыхание, раздававшееся откуда-то снизу. Анжелика перевела взгляд и обнаружила лежащего на полу Филиппа. Его глаза устремлялись в потолок, а лицо обрело одухотворенное, мечтательное выражение. Погруженный в размышления, он не заметил прихода сестры. — Что ты делаешь, Филипп? — спросила Анжелика, падая на колени рядом с ним. — В трещины между досок пола поддувает, ты можешь заболеть. Вставай! — она потрясла его за плечо, и он, наконец, обратил на нее внимание. — Эх, ничего ты не понимаешь, глупышка! — его вздох, наполненный горечью, звучал, как дребезжание натянутой струны в конце какого-нибудь печального адажио. — Мистер Бёрр написал мне недавно письмо, в котором просил меня прекратить всякое общение с Феодосией, поскольку в мужья ей уже выбран некий Джозеф Алстон — богатый плантатор из Южной Каролины. — Что же тебя заставляет исполнять его просьбу? — проговорила Анжелика, поглаживая черные волосы Филиппа. Несмотря на спокойным и ровный тон, на неискаженные черты, на внешнюю отстраненность и безразличие, Филипп сильно тревожился, и Анжелика, чувствуя разрывающие изнутри душевные терзания, хотела успокоить брата, внушить ему надежду. — Погоди, послушай. Алстоны и богаче нас, и более уважаемы, а потому их политическое влияние увеличивается с каждым днем. Несложно укреплять свои позиции, когда поддерживаешь партию действующих президента, вице-президента и государственного секретаря. Разумеется, союз Феодосии с мистером Алстоном — очередной ход в политической игре. Я боюсь, Анжелика, я боюсь, — Филипп поднялся и схватил сестру за руки, — что Феодосия будет несчастна с ним! О, хотел бы я жениться на Феодосии! Но даже отец никогда не одобрит этого брака: разве можно двум семьям, принадлежащим разным партиям, породниться? Анжелика, скажи… — он замер, и лишь грудная клетка его то вздувалась, как поймавший попутный ветер парус, то вваливалась так, что статный Филипп терял свой благородный вид и напоминал жалкого, сгорбленного под тяготами жизни бедняка. — Можно поступить, как все наши тети — организовать побег! Я думаю, тетя Анжелика будет не против приютить вас на первое время, а потом вместе с очередной торговой кампанией дяди Джона переправит вас в Англию или во Францию, — мисс Гамильтон стремительно придумала схему и даже начала мысленно рассчитывать, когда бежавших хватятся и сколько денег потребуется, чтобы организовать новую жизнь. Филипп, упоенный новой мечтой о побеге, снова лег и, прикрыв глаза, начал представлять сцены, как он предлагает Феодосии сбежать, как они скромно при двух пойманных на улице свидетелях венчаются в маленькой, всеми забытой церквушке, как они переправляются через всю Атлантику в старушку Европу, способную укрыть их от гнева родных и сплетен общества. Пусть все обстоятельства жизни обернутся против него — он сделает Феодосию своей женой! — Изумительно! — стоило Филиппу радостно воскликнуть, и Анжелика заметила, как кровавое пятно разливается на его правом бедре. Секунда, и точно такое же пятно появилось на левой руке. Анжелика хотела крикнуть, но чья-то невидимая рука закрыла ей рот, и она могла издать мычащие звуки, на которые продолжавший рассуждать Филипп никак не реагировал. — Я обсужу с ней этот вопрос завтра. Несомненно, она согласится, я знаю, она давно об этом мечтает. Мы вместе продумаем детали, когда лучше бежать, — его окровавленное тело уже корчилось в судорогах, но он продолжал безмятежно говорить. — Перебраться через Атлантику примерно месяц, надо заранее договориться с Джоном об удобстве кают, — Анжелика суетилась, пытаясь перевязать его кровавые раны, но наложенная корпия вмиг становилась красной. — И обеспечить жилье в Англии: Чёрчи там жили какое-то время, возможно, они могут нам дать рекомендации, — постепенно Филипп начал задыхаться, и его слова превращались в непонятный хрип. — Не умирай! Пожалуйста, живи! — Анжелика трясла его за плечи, легонько ударяла по бледным щекам. Филипп не реагировал, и крик отчаяния огласил комнату. Анжелика проснулась в холодном поту. На ее висках и у корней волос выступили крупные ледяные капли. Диван, на котором она заснула, был насквозь сырой: лежать на нем было все равно что лежать в сугробе — стылый шелк пробирал до костей. Анжелику трясло в ознобе. Она обеспокоенно огляделась по сторонам, пытаясь понять, где она заснула и сколько проспала. На улице смеркалось, и лиловые тени, протягивающиеся от окна, переплетались с оранжевыми лучиками свечей, будто бы играя с ними в кошки-мышки. Рядом с канделябром вышивала Элайза: ее движения были ловки и уверенны, и угрюмая сосредоточенность, подчеркнутая траурным облачением, рисовалась в ее позе. Александр то читал газету, то отбрасывал ее в сторону и, как сокрушенный, обхватывал голову руками и крепко задумывался. Сверху из детской раздавались шумные и веселые возгласы играющих младших братьев и сестер. Их похожие на кваканье голоса искрились смехом. Анжелика вскочила с дивана и подошла к фортепиано. Не сразу ей удалось поднять крышку, сперва она с грохотом упала. Грохот привлек внимание родителей. — Анжелика, ты проснулась! — воскликнула Элайза и, бросив вышивание, подбежала к дочери и крепко обняла ее. — Ты проспала двадцать два часа, мы даже вызывали доктора Хосека. Он сказал, что так случается от нервных потрясений. Как ты себя чувствуешь? — пытливо и обеспокоенно она заглядывала в лицо дочери. Александр тяжелым взглядом посмотрел на дочь, с неудовольствием заметив, что она осунулась и под ее выразительными темными глазами залегла синева, в сочетании с бледной кожей делавшая девушку похожей на мученицу. С озадаченностью и удивлением подмечал мистер Гамильтон перемены в близких, однако отказывался замечать, что с тех пор, как он похоронил первенца, ярко-рыжие волосы его поседели, глаза потеряли целеустремленный блеск и впали, словно постоянно обращались назад, в воспоминания о былом. Страдание оставило на нем свою суровую, нерушимую печать и окутало дымкой меланхолии, такой же незаметной, но ощутимой, как веяние ладана в церкви. Самые разительные перемены произошли именно в Александре: он отошел от работы, перестал острить и замкнулся в себе, постоянно находясь в самоуничижительной молитве, прося искупления своих грехов. Он не умел молиться, а потому его сердце рождало молитвы, которые представляли собой либо набор простых, едва связанных между собой фраз, лишенных гамильтоновского красноречия, либо повторение католического и чуждого американскому духу «mea culpa, mea culpa, mea maxima culpa». Раньше Александр превозносил свой собственный гений, но теперь понимал, что есть Бог, решающий, кого оставить, а кого забрать, распоряжающийся по своему желанию, — и с ним нельзя договориться. Его воля выше нашей. — Нормально, — тряхнула головой Анжелика, не желая беспокоить маму. Элайза поняла, что дочь ее, как и муж, больше всего нуждается в одиночестве, а потому вернулась к вышиванию. Анжелика распахнула пианино, и на мгновение ей представилось, что Филипп ей помог поднять внезапно ставшую почти невесомой крышку. Образ мелькнул перед глазами и тут же исчез, но Анжелика мысленно поблагодарила его. «Всегда пожалуйста», — насмешливый голос вновь пробудился в ее голове. Прошло две недели с тех пор, как Филиппа похоронили, но не было ни дня, чтобы голос молчал. Анжелика боялась этого голоса, чувствуя, как он размывает границы между реальным и нереальным, а потому предпочитала проводить больше времени во сне. Потому что все, что происходит во сне, априори нереально — над этим даже не надо ломать голову. Другое дело — видения, посещающие наяву: их нельзя ни побороть, ни игнорировать. Анжелика села за фортепиано, поставила на пюпитр потрепанный сборник нот и раскрыла его на странице с загнутым уголком. Старая колониальная песня, которую Анжелика любила с детства и часто играла, приготовилась снова ожить. Тяжелое звучание высоких нот, переливчатое, точно журчание ручья, низких огласило гостиную, прогоняя из нее атмосферу застывшей грусти и наполняя чувственной чуткостью единого с природой человека. Вступление «Горлинки» звучало, выползая змейкой из самых недр инструмента: Анжелика напоминала индийского заклинателя змей, выманивающего своей мелодией ядовитого аспида. «О, видите мою горлинку вы Под тутовым кустом? Как скорбит она по истинной любви — По тебе загорюю потом, милый мой, По тебе загорюю потом». Голос Анжелики звенел, как маленький колокольчик, тонко и пронзительно. Александр и Элайза с затаенным дыханием, тихо смотрели на свою дочь, улавливая даже самые неуловимые отзвуки в ее пении и мелодии. Никогда Анжелика не исполняла эту песню так скорбяще и измученно, но сейчас, переживая вечную разлуку с любимым братом, безмерно скучая по нему, она давала полную волю своим чувствам. Вместе с фортепиано звучала ее душа, ее сердце. Казалось, что «Горлинка» не была старой песней, исполняемой четырьмя поколениями колонистов, а была придумана самой Анжеликой — настолько спонтанно и естественно она разливалась. «О, прости-прощай, горлинка моя, До свидания, разлуку осиль. И хотя я уйду — обязательно вернусь, Даже чрез десять тысяч миль, милая, Даже чрез десять тысяч миль». Слеза соскользнула по щеке Анжелики. Девушке почудилось, будто кто-то, помимо ее родителей, стоя в дверях и не рискуя зайти, наблюдает за ее игрой и вслушивается в ее пение. Такой привычкой обладал Филипп. Да, определенно, он тут! Его смерть не повод для их разлуки, он будет существовать рядом с сестрой, вопреки физическим законам, вопреки тем десяти тысячам миль, что разделяют земной мир и царство небесное. Чья-то тень скользнула по паркетному полу и заслонила собой свечу, затемняя ноты, но Анжелика не заметила этого: давным-давно она выучила мелодию наизусть, а сборник ставила на пюпитр больше из привычки. «Десять тысяч миль — это очень далеко, Не вернешься ты ко мне. Оставляешь горевать дни и ночи напролет. Моих слез не увидеть тебе, любовь моя, Моих слез не увидеть тебе». Голос брата пронесся, как ветер, и шепнул короткое «увижу». Анжелика встрепенулась и сбила ритм, как это делал всегда Филипп, стоило ему попытаться сыграть какую-нибудь, пусть даже самую простенькую пьесу. Заливистый смех эхом гудел в черепной коробке, вынуждая девушку сделать крещендо и зажать педаль. Гул колониальной песни заглушал все звуки в доме, Анжелика растворялась в нем, надеясь, что он заглушит и голос в ее голове. «И ворон черный, горлинка моя, Вдруг примет белый цвет, И прежде чем я разлюблю тебя, Средь дня померкнет свет, милая, Средь дня померкнет свет». Анжелике вспомнилось, как она играла «Горлинку» в Олбани и как нежно пел папа эту песню, под умиление Скайлеров обращаясь к Элайзе, словно заверяя ее в своей верности. Казалось невозможным, что впоследствии все обернулось разоблачением измены. Голос Филиппа в голове что-то бормотал, Анжелика не могла разобрать его слов и тщетно пыталась прогнать прочь. В ее пении слышался слабый, но истошный вопль невнятной мольбы о спасении. С каждым днем она все больше и больше чувствовала, что ее рассудок окутывается тьмой, что ясные мысли все чаще гаснут. В последнее время она стала забывчивой, путала комнаты дома, имена братьев и сестер, нижнюю юбку с верхней. Рассеянность сквозила в ее образе жизни: она давно перестала жить от восхода до заката, зачастую ночами она бодрствовала, а днем спала. Бывало, Анжелика засыпала в неподходящих местах: однажды на лютом морозе — дело шло к рождеству — она заснула на заснеженной скамейке в саду. Не найди ее вскоре брат Джон, она бы получила обморожение. Изначально это беспокоило ее, но постепенно становилось безразличным. «Холмы взлетят, горлинка моя, Загорится морская волна. Да будет так, пока сердце стучит, Иль предателем стану я, милая, Иль предателем стану я». Александр, слышавший в этой песне суровый приговор для себя, не выдержал и посреди последнего куплета сказал Элайзе: «Я в сад, надо распланировать посадки». Миссис Гамильтон, смущенная его желанием планировать посадки уже посреди декабря, однако, не возразила. Лишь когда Александр направился к двери, она бережно накинула на его плечи теплый сюртук, который он позабыл в гостиной. Мистер Гамильтон вышел, даже не застегнув его и не взяв шляпу. После смерти сына он не чувствовал ни голода, ни холода и наверняка мог бы уже быть истощенным или больным пневмонией, если бы не забота Элайзы. Обычно в их браке именно она проявляла беспомощность, но теперь беспомощным стал Александр, и Элайза, несмотря на внутреннее стойкое отвращение к нему как к человеку, разрушившему семью, должна была стать сильной и опекать его. Исполняя последнюю строчку песни, Анжелика запнулась: в одно мгновение она забыла повторяющуюся мелодию «Горлинки». Она посмотрела в ноты, но каждая черная точка перепрыгивала с одной линейки на другую, как бы насмехаясь: «Нет, ты меня не прочтешь». Девушка попыталась вспомнить механически, пытаясь проследить, на какие клавиши стремятся нажать ее пальцы, но они, непослушно нависнув над инструментом, застыли. Анжелика забыла «Горлинку», еще один светлый луч в ее разуме погас. «Не пытайся противиться судьбе, Анжелика. Не беспокойся, улыбнись», — ободряющий голос возник в ее голове. Этот голос только что одержал победу над «Горлинкой», помогавшей его заглушить. Теперь этот голос был ярче оборванной мелодии, заливистее искристого смеха младших Гамильтонов, гулче тиканья часов. Отчетливый силуэт Филиппа, точно из плоти и крови, появился в проеме дверей и сделал несколько шагов в направлении Анжелики, отдававшихся бешеным стуком ее сердца. У девушки не возникло ни малейшего сомнения в том, что ее брат каким-то чудесным образом воскрес. Он даже отбрасывал тень, а пламя свечей накладывало на его лицо выразительные блики, подчеркивая его натуралистичность. Анжелика гнала прочь призраки и видения, но жаждала воскрешения Филиппа, как жаждет маленький ребенок подарка на Рождество. А Рождество близилось, а значит, рождественское чудо обязано было случиться. Со слепой верой Анжелика бросилась к брату со слезами сбывшейся надежды на глазах и с возгласом, точно вспышка фейерверка, осветившим гостиную: «Филипп!». Стоило ей подбежать к брату, как он ускользнул на лестницу. Анжелика ринулась за ним, но чья-то нежная рука подхватила ее за локоть, не давая идти дальше. Девушка повернулась с нетерпением, ей хотелось бежать за Филиппом, наговориться с ним вдоволь, излить ему все свои переживания и печали, но удерживающая ее сила препятствовала ее бесконечному счастью. — Анжелика, — мягким, убаюкивающим голосом вступила Элайза, подходя ближе к дочери и дотрагиваясь до ее черных, при свете свечей наделенных гагатовым поблескиванием волос, — я знаю, тебе тяжело перенести потерю Филиппа, ты безутешна в своем горе. Но, милая, твой брат мертв, ты гонишься за воздухом, за пустотой. — Филипп мертв? — произнесла она с удивлением, хлопая глазами. По какой-то причине, уяснить которую она не могла, ее злила миссис Гамильтон. Переводя взгляд с нее в заманчивую пустоту и обратно, Анжелика начала пыхтеть от внутренней злобы, мысленно стирая препятствие в виде Элайзы. «Вот если б ее здесь не было, я б уже догнала Филиппа», — думала она и с яростью, топнув, как капризный ребенок, ногой, произнесла: — Быть такого не может! Вот же он только что пробежал! Я иду за ним! — неистовое раздражение придало Анжелике сил, и она, вырвав руку из объятий Элайзы, напоминавших губительные обвивания удава, устремилась вверх по лестнице. Элайза не отставала от своей дочери, несмотря на то, что поспеть в ее возрасте за легкой и подвижной молодой девушкой было непросто. Она окликала Анжелику, но та не оборачивалась на зов матери, будто бы не слыша ее. Наконец, когда Анжелика распахнула дверь в пустынную комнату Филиппа, зов отчаявшийся миссис Гамильтон дошел до ее ушей. Анжелика обернулась и посмотрела на женщину, которую не могла узнать. Ее черты лица, до боли знакомые, казались неправильными, размытыми, стертыми. Словно какой-то туман мешал их распознать. Анжелика оглядела женщину с ног до головы, роясь в памяти, пытаясь найти соответствующий образ, но он исчез, испарился, будто б его никогда и не было. Тьма полностью поглотила разум. — Кто вы, мэм? Мы знакомы? — спросила как ни в чем не бывало Анжелика, чем ввергла Элайзу в ступор, непонимающую, что произошло с ее дочерью. Является ли это ее глупым, озорным розыгрышем? Не получив ответа, Анжелика зашла в комнату, хлопнув дверью перед носом Элайзы. Миссис Гамильтон прислонилась к закрытой двери, глотая невольно выступившие слезы, и безнадежно, надеясь, что ее тихий голос будет услышан, проговорила: «Анжелика, доченька, милая моя». Дверь не распахнулась. Элайза смутно чувствовала, что ее красавица-дочь потеряна для блистательного нью-йоркского общества, для Джорджа Кастиса, в которого была влюблена, для своей семьи, для мира, что она отказалась от реальности в пользу учитывающей желания мечты, что она умерла вслед за Филиппом и ради него. *** В саду ветер бросался на ветки деревьев, безжалостно пригибая их к заметенным снегом дорожкам. Недостроенный белый фасад Гранжа приобрел лиловатый оттенок и нависал мистической стеной над запустевшим садом. Темнота сгущалась, местами рассеиваясь падавшим из окон светом. Небо заволокли тяжелые облака, грозившие обвалиться на одинокие, далеко стоявшие друг от друга дома мирного и спокойного Гарлема. Звезды не роняли своих слабый лучей, растворяясь в сероватом печном дыме. Этот дым разносился по всей округе, смешиваясь с запахом рубленого дерева, и погружал любого вышедшего на улицу или открывшего окно в тягостный дурман. Элайза глубоко дышала, и ей казалось, что в ее легких образуется сажа. Снег поскрипывал под ее ногами, и она, ослабленная переживаниями, силилась не поскользнуться. Вдалеке, практически на границе их участка маячил темный силуэт Александра. Его голова безжизненно повисла, а руки были сложены на груди. Жалость пробудилась в Элайзе: амбициозный, спешивший обрести величие Александр, сломленный горем, остановился, коротал свои дни в тишине и одиночестве, выписывая книги и журналы по садоводству. Чем дольше Элайза смотрела на этот мрачный силуэт, словно бы стоящий на стыке мира живых и мира мертвых, тем больше она приходила к осознанию того, что справиться со страданиями ему тяжелее, чем ей. Он умел себя ненавидеть, о чем свидетельствовал написанный им против самого себя памфлет; совестливый, для себя он в большей степени был прокурором, чем адвокатом. Когда Элайза подошла к нему, она не рискнула заговорить и стояла молчаливой тенью, каковой всегда была подле мужа: чем ярче сиял он, тем незначительнее и бледнее становилась она. Миссис Гамильтон обладала лунным характером и не умела светить, зато умела усыпить горечи и возродить человека. Александр не сразу заметил ее присутствие, но потом остановил рассеянный взгляд на ее бледном лице и, увидев отражение ночи в ее темных глазах, отвернулся. — Здесь так тихо, правда, Элайза? — прошелестел он. — Как в Олбани. Помнишь, делая тебе предложение, я обещал, что мы будем жить в Гарлеме. Наверно, это единственное обещание, которое я сдержал перед тобой, — Александр переминался с ноги на ногу, пытаясь подобрать слова, но они застревали у него комом в горле. — Глухая к мольбам, беззвездная ночь, — его блуждающий взгляд направился к небу. — Знаешь, самое красивое звездное небо — в Южной Каролине. Там умер Джон Лоуренс. Мне нравится думать, что, умирая, он любовался звездным небом, — Александр затих и, наконец посмотрев на внимающую Элайзу, охрипшим голосом произнес: — Его смерть я перенес легче смерти Филиппа, погрузился в работу. А ведь он был мне ближе, чем родной брат! Единственный друг на войне. В Морристауне мы квартировались в одной комнате. Сейчас же я потерян, я совершенно не могу работать. Мои мысли где-то не здесь, они разбросаны в прошлом, и я не могу их собрать. В Морристауне, в Олбани, в Филадельфии, но не здесь. В Морристауне я познакомился с тобой, Элайза. С тех пор я не изменился к тебе, хотя в это сложно поверить, и мне кажется, что, испытав все трудности, проникся к тебе большей любовью. Я недооценивал тебя и переоценивал себя — из нас двоих ты всегда была более сильной. Причиной всего счастья, что я имел, стала ты, но причиной каждого твоего несчастья становился я. Мне жаль, Элайза, что тебе достался человек, не заслуживающий тебя. Человек, который желает созидать, но умеет только разрушать. Быть может, и разрушение есть акт созидания, ведь оно имеет последствия? Я разрушил семью, чтобы спасти карьеру, или я разрушил карьеру, чтобы спасти семью? Или я рушил все без разбора? Наверно, нам не стоило никогда встречаться: лучше б я никогда не испытал великого, подлинного счастья быть рядом с тобой, чтобы не принести тебе так много боли. Я не умею читать человеческие чувства и даже не хочу притворяться, будто знаю, через что ты проходишь, через что мы проходим. Возможно, я чуждался семьи в последнее время, меня страшила одна мысль о твоей заслуженной ненависти ко мне. Больше не страшит: из нас двоих на ненависть способен только я. Ты одна можешь избавить меня от этой ненависти, ты нужна мне. Знаю, что единственный способ для нас превозмочь боль утраты — держаться вместе. Раз судьба нас соединила, возможно, так было нужно. Элайза, — в его глазах мерцали звезды, — позволь мне быть подле тебя, позволь мне пройти этот тернистый путь с тобой. Этого будет достаточно, — он свалился на колени, снег коснулся ткани его протертых брюк. Боязливо Александр потянулся поцеловать подол траурного платья жены, но она протянула ему руку. Он запечатлел благоговейный поцелуй, и в следующее мгновение Элайза заботливо помогла ему встать, подставляя плечо в качестве опоры. Рука в руке они прошествовали к дому. — Я не держу на тебя зла, Александр, — прошептала она, любовно разглядывая заострившиеся черты его лица, — Иисус нас учил прощать. Жизнь не может искриться одним счастьем, страдания напоминают нам о прощении, о смирении — об этих двух важнейших человеческих добродетелях. Вспомни, каким горделивым и заносчивым ты был, посмотри, каким ты стал, — Элайза усмехнулась. — Увидев тебя впервые, влюбившись, я не рисовала себе картины про долгую и счастливую жизнь — быть может, я наивная, но не глупая. Я знала, что на твою долю выпадет множество испытаний, чтобы ты воспитал в себе две эти добродетели, и я была готова разделить их с тобой, — она положила голову ему на плечо, чувствуя на щеке его теплое, размеренное дыхание. Александр жив, Александр дышит — о большем Элайза не просила. — Нам сейчас никак нельзя разлучаться, — Гамильтон едва мог верить словам жены; он, готовый неделями вымаливать ее благожелательности, даже представить себе не мог, что так скоро она дарует ему прощение. — Анжелика… — Элайза запнулась, не в силах рассказать ему плохую новость, и повернулась всем телом к Александру. — Анжелика забыла, кто я. Я стала чуждой для нее, после того как погиб Филипп: сперва она избегала общения со мной, бродила одна, погруженная в свои мысли, а теперь она окончательно провела черту между внешним миром и внутренним, предпочтя последний. Александр тяжело вздохнул. «Беда не приходит одна», — подумалось ему, и вдруг он вспомнил, как сегодня в газете прочитал новость о свадьбе мисс Бёрр и мистера Алстона. У Анжелики никогда не будет больше ни сердечной любви, ни прекрасной свадьбы, ни удачного во всех отношениях супружества. Зависть змейкой объяла его сердце: его политический соперник, беспринципный и лицемерный Аарон Бёрр, неотступно и стремительно взлетал к солнцу, метил на президентское кресло — и ужалила, заставив все его нутро взбудоражиться, ожить. Прижимая к себе Элайзу, чьи жгучие слезы обрушивались на черное сукно сюртука, Александр промолвил: — Мы вынесем трудности, мы еще поживем, еще повоюем. Сыграем роль не только созидателей, но и самого провидения, — взор Александра загорелся, он смотрел твердо и решительно, приобрел орлиную величественность. Эта уверенность, словно бы взявшаяся из ниоткуда, поразила Элайзу. Нет, не сломлен был еще дух Александра, и гордыня вновь взыграла в нем, поборов смирение. Толкаемый завистью, готовой рассудить всех и нести справедливость, Александр Гамильтон был страшен, как ураган, сметающий все на своем пути для достижения неисповедимых ни для кого целей. ---------- Глава 8. Рок и наследие Глава 8. Рок и наследие Элайза опиралась на крепкую, холодно-уверенную ладонь своей сестры Анжелики. Солнце невыносимо палило, и черные шерстяные платья прилипали к покрывшейся липким потом коже и сжигали ее. Их колючий ворс ежесекундно напоминал о протестантском смирении перед тем, на что нельзя повлиять, перед судьбой. Казалось, эта жестокая и слепая к человеческим поступкам Планида окончательно повернулась спиной к семье Гамильтонов. Вернее, к тому, что от нее осталось. «Точно выморочные», — эти слова следовали шлейфом за Элайзой и ее детьми, и женщина благодарила Бога за то, что обречена носить траурную вуаль, за которой не видно ее слез. Любовь не выбирает: Амур неумелый стрелок, и его стрелы, подчиняющиеся ветрам, разят любого, кто встретится им на пути. Смерть не выбирает: она машет косой бездумно, невзирая на то, что от ее движений летят головы как молодых, так и старых; как не достигших своих жизненных целей, так и проживших свой век сполна. Время выбирает: одни имена твердо останутся в его скрижалях — в человеческой памяти, другие же безвозвратно сотрутся, канут в Лету. Миссис Гамильтон тихо рыдала, удивляясь, почему ее слезы еще не иссякли после долгой и мучительной, бесконечной скорби. Миссис Чёрч была строга и спокойна: лишь нервное содрогание ее тонких, поджатых губ выдавало ее невыразимую горечь. Она всегда жила ради счастья сестры, но так обернулось, что любой выбор, суливший счастье, приносил страдания. С каждым годом, следующим за годом издания памфлета, Анжелика убеждалась, что брак Элайзы с Александром был ошибкой, и несчастья, ворохом обрушившиеся на Гамильтонов, есть расплата за нее. Две женские фигуры удалялись с кладбища, пытаясь скрыться от вездесущего, словно бы злорадствующего солнца в тени сгорбленных, узловатых деревьев. Сожженная трава приминалась под их черными атласными туфлями, лишь изредка обвивала уставшие от долгого стояния ступни. Безоблачное небо слепило своей безмятежной яркостью. Анжелика смотрела вверх, и ей вспоминалась лазурь, растекавшаяся в хитро прищуренных глазах Александра. Шли годы, и лазурь глаз Гамильтона блекла. «Какой же приняла она оттенок, когда он смотрел в дуло пистолета? А может, он смотрел не в дуло, а в поддернутое утренними сумерками небо?» — размышляла Анжелика, пытаясь по крупицам восстановить картину недавней дуэли, которая, думалось, произошла века назад. Рука Анжелики закрыла мертвенные веки Александра, закрыла лазурь. — Скажи мне, Анжелика, почему он так поступил? — Элайза подняла к сестре свое бледное лицо. Голос ее был тих, но в нем слышалось, как кричит ее душа о свершившейся несправедливости, как надрывается все ее нутро. — Как такое могло произойти? — беспомощно вопрошала она. Сестры покинули сердитое кладбище и шли по пыльной дороге, на которой еще хранились следы прощальных дрог, везших гроб с телом Александра. Было жарко, и момент смерти Гамильтона, момент его дуэли с Аароном Бёрра разыгрывались в воображении Анжелики и представлялись миражами на размытом, синеющем горизонте. Миссис Чёрч не могла уловить сути вопроса: спрашивала ли ее сестра о том, почему Александр стрелял в воздух или почему Аарон, несмотря на это, стрелял в Александра — она не знала. Не понимая вопроса, не в силах пропустить его через свое воспаленное сознание, она все же знала ответ. Картинка с двумя ненавидящими друг друга до смерти дуэлянтами ожила в ее голове и пронеслась перед глазами, как свистящая и пронзающая насквозь плоть пуля. Грохот выстрела глухим эхом донесся до ее ушей. Или же это кровь стучала в висках? Выстрел. Каков бы ни был вопрос Элайзы, ответ на него кроется в смертоносном выстреле. Выстрел — это рубеж. Движение пули в воздухе прочертило невидимую границу между двумя мирами: миром живых, отчаянно бьющихся и исполненных надеждами сердец и миром мертвых замыслов и погибших чувств. И эти два мира никак не связаны с тем, кто выжил, а кто пал жертвой судьбоносного выстрела. Можно быть мертвецом, но голос твой будет услышан благодарными потомками, надежды твои будут распускаться, как цветы на вешних деревьях, образ твой будет воспет. Можно же жить, но быть заживо погребенным, забытым всеми, презираемым каждым, даже самим собой. Сердце будет стучать, но не будет в нем животворящей вибрации, лишь механическое, машинное движение; голос будет звучать, но никто не откликнется. Смерть ничего не значит, пока об усопшем помнят. Жизнь ничего не значит, если о живущем забыли. Выстрел — это конец. Выстрел — это начало. Конец одного физического состояния и начало другого. Жалуется ли лед, что становится водой? Жалуется ли вода, что обращается в пар? Можно ли тогда человеку жаловаться, сетовать на смерть? Она часть высшего замысла, она часть вечного круговорота вещей. Она не противоположность рождения, она роднится с ним в том, что является переходом. В какой-то степени смерть даже лучше, чем рождение: рождаясь, человек попадает в незнакомую, бытийную, суетливую среду; умирая, он вновь возвращается в знакомое и когда-то оставленное состояние безмятежного небытия. Выстрел — звук конца и звук возрождения. В годы войны, будучи запальчивым и храбрящимся юнцом, Гамильтон часто рисовался перед сестрами Скайлер, хвастаясь, что звуки пушек и выстрелов для него предпочтительнее звуков бальных оркестров. Выстрел — это последняя симфония, которую услышал Александр. В нем слились его лучшие воспоминания, надежды, чувства и мысли. Фантасмагория призрачных образов, химерных иллюзий, переплетенных заблуждений, оборвавшаяся раскрытием истины последней инстанции. О чем он вспоминал в последние мгновения? Получение должности адъютанта от Вашингтона, времяпрепровождение с Лоуренсом, Лафайетом и Маллиганом, знакомство с сестрами Скайлер, женитьба на Элайзе, рождение детей, победа в войне, принятие конституции, основание национального банка… Александр прожил прекрасную, насыщенную, полную жизнь. Он успел сделать всё, что был должен сделать, за отведенный ему короткий срок. Он всегда торопился жить, спешил чувствовать, гнался за мыслями и идеями, чтобы время сохранило его имя. В беспрестанной борьбе, без остановки, высказываясь против Аарона Бёрра, строча памфлеты один за другим против него, силясь вернуть свои прежние политические позиции и разрушить репутацию баллотировавшегося на пост губернатора штата Нью-Йорк беспринципного вице-президента, Александр Гамильтон неизменно бежал к дуэльной площадке Вихокен, в леске у берега реки Хадсон, как если бы знал заранее о том, что этот выстрел станет апофеозом его наследия, окончательно уничтожив извечного политического соперника. Выстрел — это противостояние. На дуэльной площадке сошлись представители двух противоборствующих партий, состоящие в личном, неразрешимом конфликте. Две противоположности, два полюса, два мировоззрения. У мистера Бёрра и у мистера Гамильтона были разные ценности. Несложно представить, какие думы угнетали каждого из них перед дуэлью. Аарон Бёрр, примерный семьянин, вдовец, растивший единственную дочь, обожавший ее и трепетно охранявший, несомненно, думал о Феодосии, о том, как тяжело ей будет потерять отца, переписка с которым помогала ей скрасить одинокие дни в Южной Каролине. В последнее время Феодосия часто болела: климат южного штата, рождение ребенка, тоска по дому и Филиппу Гамильтону, чувства к которому она не могла погасить, — окончательно подорвали ее хрупкое здоровье, и Аарон Бёрр знал, что он единственный человек во всем мире, обеспокоенный ее состоянием и заботящийся о ней. Лишь усилиями Бёрра Феодосия регулярно ездила на лечебные воды в Саратогу, советовалась с врачами: хотя собственное здоровье ей было глубоко безразлично, она не находила в себе сил ослушаться указаний отца, которые исполняла под строгим надзором мужа. Стоило Аарону Бёрру умереть, и это повлекло бы за собой смерть Феодосии. Александр Гамильтон тоже думал о семье, но как о части наследия. Нечто более глобальное, выдающееся, то, что перейдет потомкам, занимало его мысли. Он задавался вопросами, что создадут его дети, издаст ли его рукописи жена и как долго его имя останется в лучах славы. Он не страшился смерти, потому что верил в то, что сделал требуемое, оставил после себя обширнейшее наследие, но не желал ее наступления, потому что представлял, сколько бы он еще успел сделать, будь у него время. Аарон Бёрр хотел защитить настоящее: никогда его жизнь не была так хорошо устроена, как сейчас. Он занимал высокое положение вице-президента, муж дочери Алстон оплатил все его долги и вместе с поставкой чудесного каролинского табака выплачивал денежное содержание, благодаря которому Бёрр ни в чем себе не отказывал. В конце концов, у него родился здоровый внук, названный в честь него Аароном, который уже с малых лет проявлял недюжинное любопытство, внимательность и прочие семейные качества Бёрров. Александр Гамильтон защищал будущее, которым жил. Настоящего для него не существовало, и его взгляд был всегда направлен в неопределенность грядущего. Гамильтону, кроме абстрактного наследия, которое, как хорошее вино, приобретет ценность только спустя несколько лет, было нечего терять. Он не занимал ключевых позиций в правительстве, иного и не могло быть при президентстве Джефферсона, у него начали появляться долги, хотя ему с трудом и удавалось расплачиваться с кредиторами, его любимый сын погиб, а любимая дочь потеряла рассудок. Единственной отрадой оставались остальные дети и Элайза. Но стоили ли они того, чтобы запятнать кровью свое наследие, а значит и их самих? Александру несложно было от них отказаться во имя их же — Гамильтонов. Аарон Бёрр, видя, как его соперник поднимает руку, не преминул нажать на спусковой крючок. Александр Гамильтон посмотрел в чистое небо и выстрелил в воздух. Пуля вонзилась в печень, и Александр, подкошенный болью, упал на росистую траву. Чтобы утихомирить боль, он молился, обращаясь к небу. В его глазах отражалась лазурь. Александр ни о чем не жалел, и самодовольная ухмылка пряталась в уголках его губ. После утраты Филиппа и прощения Элайзы он сделал смыслом своей жизни изобличение лицемерного Аарона Бёрра, и он был рад, что ему удалось показать истинное лицо вице-президента — лицо убийцы, одержимого властью. Александр Гамильтон уничтожил Бёрра, он достиг своей завершающей жизненный путь цели, добавил последние штрихи к своему наследию. Александр, истекавший кровью, был повержен физически, Аарон был помечен печатью Каина. Выстрел — это предел, бездумно достигнув которого, Бёрр рисковал потерять все, оказаться духовно поверженным. «Он еще будет сожалеть, последствия не различают власть имущих и простых смертных», — подумалось Гамильтону, с любопытством наблюдавшему за тем, как доктор Хосек перевязывает ему раны. «Я безнадежен, оставьте меня», — хотелось крикнуть ему, но мертвенный холод сомкнул его уста. Выстрел — это наследие. Скрипнули ворота. Анжелика, проведшая весь путь в размышлениях о ходе дуэли и ее значении, не заметила, как очутилась с сестрой возле своего дома. Как две блеклые тени, они шли под раскидистыми ветвями крепких дубов рука об руку, поддерживая друг друга. Наконец, ей вспомнился вопрос, который задала ей Элайза и который повлек за собой вереницу красочных образов. Анжелика посмотрела на сестру и по ее внимающим глазам поняла, что она терпеливо ждет ответа. Тяжело вздохнув, миссис Чёрч тихо и благоговейно, словно приоткрывая завесу величайшей тайны человеческого бытия, произнесла: — Потому что он не мог поступить иначе. Он знал, что отведенное ему время иссякло, что он не примет роль убийцы на себя. Он всегда мечтал погибнуть мучеником. Слова Анжелики повисли в густом, наполненном ароматами цветов и древесного сока воздухе. Элайза робко улыбнулась, припоминая письма Александра, которые он писал ей в годы войны из лагеря: «Будешь ли ты плакать, дорогая Элайза, если удостоюсь я величайшей воинской чести и наивысшего патриотического счастья — погибнуть на поле битвы?» Знал бы он в те годы, что война не заденет его ни пулей, ни штыком, ни картечью, но выстрел товарища-сослуживца, ставшего врагом вследствие политических игр, оборвет его жизнь, но поставит его затоптанное в грязь многочисленными скандалами и интригами имя в один ряд с именами святых и мучеников. Сестры зашли в затихший дом с задернутыми шторами. Повсюду средь бела дня горели памятные свечи, на обеденном столе стояли нетронутые тарелки с пресной едой, зеркала были завешены грубой тканью. Стоило двери распахнуться, как на пороге возник Джон Чёрч, спешивший встретить свою жену и получить ее распоряжения по размещению Элайзы в их доме. Но Анжелика, обратившая все свое внимание на безутешную сестру и ее невнятное бормотание про их далекую военную юность, казалось, не замечала его. Джон окликнул супругу. Она медленно повернулась, посмотрела на него тяжелым взглядом и сквозь зубы прошипела: «Оставь нас в покое! Почему ты только не пристрелил этого джентльмена пять лет назад?!» Резко отвернувшись, она вновь стала мягкой и заботливой и проводила едва стоящую на ногах сестру до отведенной ей комнаты. — Анжелика! — растерянно выкрикнул Джон ей вслед, понимая, что она обвинила его в смерти близкого ей человека. Кровь Александра, залившая Бёрра, обрызгала и его — Чёрча. Слова Анжелики дали Джону осознание того, что, застрели пять лет назад он Бёрра, Александр — любимец всей семьи Скайлеров — был бы сейчас жив, продолжал бы создавать свое бессмертное наследие, прославлять свое имя. Джон Чёрч печально смотрел на лестницу, по которой несколько мгновений назад поднималась мрачная Анжелика. Вне всяких сомнений, ей тяжело пережить смерть Александра, который, пожалуй, был единственным человеком, способным ее понять и состязаться с ней в шуточных дуэлях остротами. И конечно же, жизнь Александра была для нее дороже жизни Джона. Семена ревности упали в расстроенное и терзавшееся сомнениями сердце Чёрча. Но есть ли смысл ревновать к мертвецу? Гамильтон, снискавший расположение Анжелики, мертв, а он, Чёрч, жив. Джон опомнился и посмотрел на часы, величаво и грозно наблюдавшие за ходом быстротечной жизни: время работать. Джон Чёрч в раздумьях удалился в кабинет и принялся разбирать переданные ему счета Гамильтона. По настоянию Анжелики, чтобы облегчить жизнь Элайзы, надо было оплатить хотя бы их часть. И сейчас Джон Чёрч, складывая цифры, все больше и больше убеждался в том, что его святая обязанность — закрыть долги Александра, к чьей гибели по какой-то жестокой шутке рока он стал причастен. *** Нежная струйка дыма, насыщенная фруктовым ароматом, вырывалась из длинной сигары и рассеивалась в наглухо закрытом кабинете Аарона Бёрра. Дверь была заперта, а окна заколотили по его приказу. Лишь внимательный прохожий сквозь щель между необтесанными досками мог увидеть колеблющееся пламя свечи, время от времени заслоняемое шастающей из угла в угол фигурой вице-президента. В последнее время, казалось, весь мир ополчился против него. Его жизнь напоминала болото, которое было необходимо пересечь, но, куда бы Аарон ни ступал, предполагая встать на устойчивую кочку, он неизменно ошибался и погружался в зыбкую топь. Чем дальше он продвигался, тем больше увязал. Болотная трясина уже подбиралась к его подбородку, готовая окончательно утопить его, убрать с политической арены. Слухи с легкой подачи Гамильтона и поддержки Джефферсона распространялись, как болотные миазмы, и отравляли репутацию Бёрра. Александр Гамильтон, живой или мертвый, он никогда не позволит Бёрру заполучить президентское кресло. На выборах 1800 года Джефферсон и Бёрр набрали равное количество голосов, исключительно благодаря гамильтоновскому интриганству победителем стал Томас. Джефферсон, видя популярность Бёрра и не желая ему уступить на следующих выборах, незамедлительно поддержал поправку к Конституции: теперь было два списка кандидатов — в президенты и в вице-президенты, и оба составлялись партиями. Бёрр знал, что так хотят вытеснить его: разумеется, большинство демократов-республиканцев поддержат южанина и плантатора Томаса, нежели его — северянина, выступавшего против рабства. Аарон Бёрр всерьез занялся обеспечением поддержки себе в южных штатах: выдал Феодосию замуж за Алстона, регулярно ездил в Южную Каролину, сближался с местной разгульной и пристрастной к виски элитой. Думалось, дела идут на лад, и победа в выборах 1804 года неизбежна. Каково же было удивление Аарона Бёрра, когда он не обнаружил своего имени в партийных кандидатских списках! Президентская власть вновь ускользала из его рук, но на этот раз из-за длинного языка Томаса Джефферсона. Он напомнил всем о прошлом Бёрра, частенько в партийных кругах между делом ронял как бы невзначай: «Разве можем мы доверять тому, кто вступил в нашу партию ради удовлетворения собственных амбиций, а не поддержания наших идей, ради того, чтобы вытеснить Филиппа Скайлера и занять место в Сенате?» К словам уважаемого и популярного Джефферсона прислушивались, как к истине последней инстанции. Однако если Томас Джефферсон подогревал недоверие к Бёрру в партийных кругах, Александр Гамильтон, предполагая выдвижение кандидатуры Аарона на новых выборах и делая все возможное для победы партии федералистов, настраивал общественность против Бёрра. Терявший поддержку Аарон Бёрр, не имевший никакой надежды ни на президентский, ни на вице-президентский срок, решил реабилитировать себя как политика удачным правлением на уровне штата. Для этого он баллотировался в губернаторы Нью-Йорка. Тогда статьи Гамильтона стали выходить чаще, приобрели более колкий характер. Куда бы ни пошел Бёрр, везде его встречали недоверчивые взгляды, в которых немым укором цитировались слова Александра: «На этого человека, жадного до власти, нельзя положиться». Федералисты яростно отстаивали свои северные штаты от влияния южной партии: у прославленного вице-президента Бёрра не было никаких шансов перед никому неизвестным, но поддерживаемым Гамильтоном демократом-республиканцем Морганом Льюисом, очевидно находившимся под влиянием федералистов. Игра становилась все более и более смертоносной для карьеры Бёрра, и его поражение на губернаторских выборах ознаменовало его полное крушение. Колесо Фортуны прокатилось по нему, сбив с ног. Стремясь предотвратить падение, обвинив Гамильтона в пасквилянтстве, клевете и своем поражении, Бёрр вызвал своего вечного оппонента на дуэль. Выстрел должен был расставить все по своим местам. Он расставил. Он предопределил место обоих дуэлянтов в истории. Он заставил замолчать злой язык Гамильтона, но и заглушил речи Бёрра. Еще пару дней назад некоторые считали Александра закоренелым интриганом, готовым идти по головам, деспотом, поставившим южные штаты в зависимость от северных, до сих пор не утихали пересуды об его измене, о том, как сильно он испортил жизнь несчастной Элайзе. Сейчас же в память о нем многие облачились в траур, стекались на его могилу и возлагали к ней свежесрезанные яркие цветы. Со смерти Джорджа Вашингтона не видала Америка такой огромной, нескончаемым потоком идущей похоронной процессии, какая следовала за гробом с телом Александра Гамильтона на кладбище церкви Святой Троицы. Этот заносчивый, высокомерный остряк стал мучеником, погибшим за убеждения. Аарон Бёрр стал его убийцей. Бёрр встал перед портретом своей жены Феодосии, и ему казалось, что ее полные печали, крупные глаза осуждающе смотрят на него. Разве стоило лишать человека жизни ради сомнительного шанса на спасение своей карьеры? Желанная власть из окровавленных рук выскользнет легче, чем из незапятнанных. «Фео, скажи мне, что делать, скажи мне!» — восклицал Бёрр, с мольбой взирая на портрет жены. Картина, сливаясь с темной стеной, продолжала безмолвно висеть, и образ Феодосии, на мгновение оживший, окаменел. Бёрр вынул сигару изо рта и принялся беспокойно крутить ее в пальцах. Хотя общество уже заклеймило его убийцей, он боялся признаться самому себе в том, что дуэль превратилась в преступление. Он пустил пулю в человека, стрелявшего в воздух, боясь, что тот метит в него. Дуэль оказалась не проявлением храбрости, не защитой чести, но малодушием и трусостью. Пуля — вот что оставил Аарон Бёрр в качестве своего наследия. Убийца Александра Гамильтона — вот как его запомнят. Кодекс дуэли не был нарушен, но провидение вмешалось в это смертельное противостояние. Все произошло стремительно, быстро, секунданты так и не поняли, кто стрелял первым. Если б можно было доказать, что первым стрелял Бёрр, то имя его было бы очищено — нет ничего дурного в том, чтобы выстрелить на дуэли первым, но направить дуло на того, кто уже выстрелил в воздух, — верх бесчестья. Чья-то невидимая рука перепутала все карты. Даже для Бёрра воспоминание о дуэли оставалось размытым и неясным, он не мог вспомнить важные детали, которые могли бы оправдать его на суде или перед самим собой. В том, как переплетались жизни Гамильтона и Бёрра, виделась некая предрешенность, заранее обозначившая их роли в истории, и на этот вердикт высших сил, глухих к просьбам и являвших собой единственный справедливый суд, нельзя было повлиять. Поступки оставляют след на тропинке истории: одни следы время безжалостно заметает, другие — оставляет. И никто из рода человеческого не может указать времени, какие следы нужно убрать, а какие оставить. Человек не выбирает, кем стать для потомков — героем или злодеем. Его будут вспоминать лишь по тем поступкам, следы которых забывчивое время сохранило и пронесло. Аарон Бёрр предугадывал, что кровавый след, который он оставил, будет тянуться за каждым последующим его поступком и что никто никогда не забудет, кто убил Александра Гамильтона. Сокрушенный своей роковой ошибкой Аарон Бёрр сел за массивный дубовый стол. Тяжело вдохнув невесомый аромат дымящейся сигары, он принялся писать письмо дочери — единственному человеку, кто не отвернулся от него, несмотря на совершенные грехи, несмотря на его алчность к власти, несмотря на готовность идти по трупам. Феодосия Бёрр Алстон умная, как ее мать, он верил, могла ему помочь. «Дорогая Феодосия» , — надписал Аарон и задумался. Может ли он, обреченный считаться преступником, писать своей дочери, не опорочив ее репутацию, не сделав ее соучастницей своего преступления? Он поспешил выкинуть из головы эту глупую мысль. Когда дело идет о спасении собственной жизни, нет времени раздумывать о чести. «Что сказать тебе? — бессильно продолжил он, не в силах упорядочить разрозненные мысли. Он ощутил, как холодный пот выступил у него на проплешине. Страх обуял его. —К тому моменту, как это письмо дойдет до тебя, несомненно, в южных штатах будет известно о том, что Александр Гамильтон получил смертельное ранение на дуэли со мной. Здесь на севере меня уже успели обозвать и убийцей, и душегубом, и чудовищем, и злодеем. Мне неважно, что говорят они; мне важно, чтобы ты, милая Фео, не верила им. Их не было в Вихокене — я был. Мистер Гамильтон целился в меня, меня ужаснула мысль о том, что я могу больше никогда не встретиться с тобой, что ты будешь опечалена, нося священный траур, и я выстрелил, не надеясь, что попаду. Те, кто воевал вместе со мной, знают, насколько я плох в стрельбе. Был рассвет, солнечные лучи слепили Гамильтона, он выстрелил до того, как выпущенная мной пуля ранила его, но промахнулся. И эту проведенную по всем правилам дуэль люди прозвали преступлением! Они не скупы не только на слова, но и на действия. Против меня выдвинуты серьезные обвинения. Непредвиденное соревнование разразилось между двумя штатами — Нью-Йорком и Нью-Джерси — за честь повесить вице-президента. Если кто-то из них выиграет, тебе должны будут сообщить о времени и месте. Однако я не намерен поддерживать ни одну из сторон: завтра, едва стемнеет, я покину Нью-Йорк и направлюсь к тебе в Южную Каролину. Если меня не перехватят на границе с Пенсильванией, я спасен. Президент Джефферсон мог бы выдвинуть федеральное обвинение, что стало бы вопиющим прецедентом, но я ему больше не враг: выстрелом в мистера Гамильтона я застрелился как политический деятель. Несомненно, он прибережет это обвинение на случай, если мое положение однажды укрепится. Тогда мне понадобится твоя помощь, Фео. Миссис Мэдисон твоя подруга, верно? Напиши ей уже сейчас, замолви пару слов обо мне. Может, ей удастся через Джеймса смягчить отношение Джефферсона ко мне. Я в свою очередь предприму все возможное, чтобы вернуть мое прежнее влияние, наше прежнее влияние, чтобы очистить имя Бёрров» , — Аарон чувствовал, как его падение вдохновляет, окрыляет его: ему придется заново пройти этот путь, даже с более низких позиций, чем он начинал. Его не пугала длинная и полная препятствий дорога на вершину власти, потому что он уже разведал ее, он не совершит старых ошибок, на этот раз он сделает все верно. А самое главное, он не будет ждать. Его время истекает, он уже не двадцатилетний, полный тщеславных надежд юноша. Его жизнь стремится к закату, и он должен сделать этот закат самым ярким, полыхающим, предвещающим грядущий день. План по возвращению к власти кометой промелькнул в его напряженном мозгу, и Бёрр сделал короткую приписку в конце письма:«До тебя, наверное, доходили слухи о том, как сильно возмущены испанцы усилением нашей нации на западе. Приобретение Луизианы, за которое боготворят Джефферсона, может обернуться его серьезным просчетом в международной политике. В этом наш ключ к восстановлению своих позиций» . Подписав письмо, Аарон Бёрр встал из-за стола, отпер дверь и кликнул мальчика-слугу. Эхом пронесся его уставший голос по опустевшему дому: из всех слуг скрывавшийся от правосудия Бёрр оставил лишь этого шустрого, но недостаточно смышленого мальчишку. — Отнеси на почту, — приказал вице-президент, когда мальчишка принял конверт из его рук. — И найми экипаж, чтобы завтра в одиннадцать вечера был у подъезда. Мальчишка понимающе кивнул и, получив несколько звонких сияющих центов, ускакал в мрачные и пыльные коридоры. Через несколько мгновений Бёрр сквозь щели между досками наблюдал, как ребенок, подпрыгивая и подбрасывая монеты, несется беспечно по улице. В отличие от Бёрра он не беспокоился о спасении собственной жизни, в отличие от Бёрра он не имел карьерных амбиций — весь свой век он проведет в услужении, в отличие от Бёрра он не нуждался в наследии, и единственные следы, которые он оставлял, были отпечатки ботинок на песчаной дорожке, которые стер первый же промчавшийся экипаж. *** Ветер робкими порывами, похожими на дыхание влюбленного юноши, колыхал невесомые занавески, врываясь через распахнутое окно. Анжелика Гамильтон, нежась в ласкающих, теплых лучах полуденного солнца, сидела на подоконнике и прислушивалась к переливчатому пению пташек. Журчание ручейка, шелест листвы, плеск задорных рыбок, покачивание одинокого цветка — всё живое слышалось в этих непрекращающихся, неизменно бодрых звуках. Деревья протягивали свои руки-ветви к окну, и Анжелика, сама не зная зачем, срывала с них зеленые, напитанные летними соками листья и растирала между ладоней. Едкий травянистый аромат щекотал нос, и Анжелике вспоминалось детство в Олбани, когда они с Филиппом выбегали в сад, валялись в траве, наблюдая за облачками и не беспокоясь о том, что по возвращении мама будет ругаться, завидев испачканные одежки. Мисс Гамильтон поражалась тому, как раньше с детской простотой она могла выйти из дома и, потеряв счет времени, бродить по саду, по городу до заката солнца. Сейчас мир за окошком пугал ее, он был неприятным и будто пытался изжить ее. Стоило ей выйти в сад, как грозные, жужжащие шмели решались поиграть с ней в догонялки, а коварные корни деревьев, вздувшиеся над землей, подставляли ей подножки. Из серебрящегося пения птиц слышалось только грузное, оловянное и злобное карканье ворон, а солнце вместо того, чтобы заключать лучами в объятие, начинало хлестать по щекам. Анжелика редко выходила из дома: мир казался красивым лишь тогда, когда она смотрела на него издали, как на картину. «На картины и на битвы лучше смотреть издалека», — говаривал Бенджамин Франклин, часто навещавший Гамильтонов, когда Анжелика была еще совсем ребенком. Она хорошо помнила этого добродушного толстяка, чьи седые волосы свисали, как уши спаниеля, и кого она любовно называла «дедушкой». Солнечные зайчики плавали на стене, и девушка следила за их подвижной чехардой. Они перескакивали друг через друга и напоминали Анжелике, как в детстве с братьями она тратила часы на эту бессмысленную игру. Филипп всегда оказывался самым проворным. Боковым зрением Анжелика видела, как маячила его тень, переползая со шкафа на стол, со стола на трельяж. Порой эта тень составляла ей компанию, отвечала прозрачным голосом мыслям девушки. Однако каждый раз, когда в комнату Анжелики приходили члены ее семьи или доктор Хосек, чтобы справиться о ее состоянии, живая тень исчезала, и мисс Гамильтон чувствовала себя одинокой и непонятой. Она ни с кем не состояла в переписке: наслышанные о ее сумасшествии, друзья отвернулись от нее, и даже Джордж Кастис прекратил всякое общение с ней. Анжелика не жаловалась, ее устраивал такой порядок вещей. Она полюбила одиночество, наполненное ею, четырьмя стенами и тенью. Она не искала общения, но и не чуждалась его, как раньше. Она не любила говорить, но могла внимательно слушать и понимающе молчать. Из родственников ей удалось запомнить мать и отца, остальных она путала либо не признавала вовсе. Память ее была сильно ослаблена и как бы обращена в прошлое. Доктор Хосек после каждого визита твердил безутешной Элайзе, что ее дочь безнадежна. Искры в глазах Анжелики потухли, голос перестал звенеть, общительность сменилась молчаливостью, а жизнерадостный бойкий характер превратился в безразличное, вялое послушание. Казалось, от прошлой Анжелики не осталось ничего. Кроме любви к музыке. Фортепиано, подаренное давным-давно тетей, было перенесено из гостиной в ее комнату, и крышка его часто открывалась. Анжелика наигрывала незамысловатые мелодии, а потом, обращаясь в пустоту, спрашивала: «Филипп, тебе нравится?» — и пустота отвечала кивком. Анжелика раскрошила краюху хлеба на подоконнике рядом с собой, с детским трепетом наблюдая за тем, как птички с невзрачными перышками слетаются на щедрое угощение. Девушка не шевелилась, пока маленькие клювики, точно молоточки в пианино, колотили по хлебу, проглатывая крошки. «Угощайтесь, угощайтесь, мои певуньи, — мысленно обращалась к ним Анжелика, — радуйте меня своими трелями». Когда краюха была съедена и задорная стайка покинула родной подоконник, рядом с Анжеликой, почти касаясь лапкой ее платья, остался сидеть невзрачный воробушек. Он смотрел на девушку своими внимательными черными глазками-бусинками, как бы изучая ее. «Ну что, наелся? — спросила его Анжелика, и воробушек наклонил маленькую рябую голову. — Это хорошо. Передай своим друзьям, что завтра для них будет новое угощение». Воробушек посидел еще немного, оглядев комнату юной мисс Гамильтон, как если б это были его владения, остановил свой взгляд на фортепиано, а затем сделал несколько неуверенных шагов и упорхнул. «Лети, лети, — проговорила ему вслед Анжелика, — не забывай обо мне, о доме, где тебя всегда накормят». Второй этаж — волшебное место в доме. Мир кажется совершенно иным, если смотреть на него со второго этажа, — таким близким и таким далеким одновременно. Думается, стоит протянуть руку, и ты ощутишь прикосновение трав на своих пальцах, но, сколько бы ты ни тянулся к земле, ухватишься только за шаловливый воздух. И люди вовсе не люди, а точь-в-точь фигуры на шахматной доске. Из подъехавшего экипажа вышел доктор Хосек. Если смотреть на него со второго этажа, то в шляпе с загнутыми полями он похож на ладью. Стук в дверь, и в следующее мгновение мама вышла на порог и пригласила его в дом. Снизу начали раздаваться тихие голоса, Анжелика могла разобрать лишь отдельные звуки, которые какой-то незримой нитью связывались с щебетом птиц и создавали полифонию жизни. Анжелике Гамильтон принадлежала главная партия в этой полифонии. Лирическое сопрано возникло из ниоткуда и полилось, наполняя собой чашечки цветов, переплетаясь с солнечными лучами, подгоняя неторопливый ветер, расстилаясь по газоном. В начале напоминавшая мурлыкание «Горлинка» наконец широко расправила крылья и полетела к сияющему золотом светилу. Звуки мерцали, окутывали шумящий сад дурманящим туманом колониальной простоты. Песня звучала в самом сердце девушке и с кровью разносилась по ее телу. Анжелика была песней, весь мир был песней. И не существовало ничего, кроме песни. Дверь в комнату мисс Гамильтон распахнулась, и на пороге возникли доктор Хосек и Элайза, но Анжелика не обратила на них внимания, продолжая исполнять знакомую мелодию со всей звонкостью и широтой, на какие был способен ее развитый голос. Можно было подумать, что не она одна исполняет песню — вся природа аккомпанирует ей. Пташки дружным хором подпевали ей, а деревья басами скрипели. Ни один человек никогда не был так един с природой, как Анжелика в этот момент. Элайза и доктор Хосек застыли, внимая льющимся звукам, как если бы впервые слышали эту известную песню. Они знали, что Анжелика часто исполняет ее, но каждый раз она исполняла ее по-своему, когда-то с отчаянием, когда-то с надеждой, когда-то с любовью, а когда-то с обидой, и новые грани старой мелодии открывались. Лишь когда голос Анжелики затих и природа замерла в последнем аккорде, Элайза с доктором прошли в комнату. Анжелика вскочила с подоконника и подбежала к матери. Схватив ее за тонкие руки, она прощебетала: — Ты так бледна, мамочка, — она взволнованно заглянула в мрачные глаза Элайзы и увидела в них свое испуганное отражение. — Что стряслось? Миссис Гамильтон вопросительно посмотрела на доктора, словно испрашивая у него одобрения. Сомнения угнетали ее, но один кивок Хосека рассеял их. Тогда, набравшись храбрости, потрепав ее по волосам, Элайза объявила: — Твой отец умер, Анжелика, несколько дней назад. Я не решалась тебе сказать. Анжелика встрепенулась, болезненно охнула — невольно выказанный вздох кольнул сердце скорбящей матери — и упала на пол, как брошенная кукла. На лице ее сияла безмятежная улыбка, но глаза наполнились крупными слезами, которые вот-вот грозили выскользнуть на бледные, как мрамор, щеки. Отец, каким бы иногда он эгоистом ни был, какую бы боль он ни причинял время от времени матери, как бы ни позорил их семью, всё же любил Анжелику и регулярно справлялся о ее здоровье, играл с ней на фортепиано в четыре руки, выписывал ей ноты и книги. Все обиды и нанесенные оскорбления, вся ненависть к отцу, которая пробуждалась порами в ней после издания памфлета, были забыты. Им больше не было места в ее душе; своей смертью Александр Гамильтон искупил все грехи и заслужил ее прощение. Анжелика почтительно поцеловала подол траурного платья матери и незаметно от горюющей женщины утерла им свои слезы, чтобы не расстраивать ее еще больше. Анжелика замечала, с каким состраданием относились к ней, к сумасшедшей, домашние, а потому она, преисполненная благодарности, хотела ее выразить и с таким же сочувствием относиться к близким. Подняв на величественную даже в своей утрате мать широко распахнутые глаза, Анжелика слабо улыбнулась, шмыгнув носом: — Надо будет сказать Филиппу. Элайза обеспокоенно обернулась к доктору Хосеку, в чьем взгляде прочла очередное «бедное дитя неизлечимо», и присела к дочери. Гладя ее по щеке, на которой тонкой паутинкой светился след слез, миссис Гамильтон тихо, заикаясь, произнесла: — Конечно, конечно, милая… — Не печалься, ма. Десять тысяч миль — это очень далеко… — Анжелика поцеловала маму в лоб, на котором залегла неглубокая морщинка — призрак подкрадывающейся старости. — Не беспокойся, мамочка… — внезапно она осеклась, ее глаза удивленно распахнулись, и дрожащим пальцем она указала за спину Элайзы и радостно воскликнула: — Но, право, он здесь. Папа! — она вскочила и ринулась к двери, но доктор Хосек удержал ее за запястье. Она смирно остановилась, продолжая восторженно глядеть в сторону дверного проема. — Ма, смотри, он рядом с Филиппом, он улыбается, ма, — щебетала она. Сердце несчастной миссис Гамильтон болезненно щемило, но она, кивая и вымучивая улыбку, смотрела туда, куда указывала Анжелика. — Ма, ты ведь его видишь? — она обернулась и увидела страдальческое выражение матери. — Нет? — ее голос сел, и вздох уныния сопроводил вопрос. Вдруг Анжелика вырвалась из хватки доктора Хосека и подбежала к матери, сев подле ее. — Ничего страшного, ма. Однажды и ты его увидишь, — она прижалась к Элайзе, словно стремясь оградить ее от горестей и ужасов мира, которого сама боялась, — это лишь вопрос времени. — Ты права, милая, безусловно, права, — пробормотала Элайза, удивленная тем, как много произнесла молчавшая в последние годы Анжелика. «Однажды ее рассудок прояснеет, это лишь вопрос времени», — подумалось миссис Гамильтон, которая упрямо верила вопреки приговору Хосека, что здравый ум вернется к ее бедной дочери. Слова Анжелики пробудили в ней нечто светлое, зарождающее надежду. — Это лишь вопрос времени, — машинально повторила она, и задумчивость отобразилась на ее лице. «Сколько времени мне еще осталось? И чем же займу я это время? — на нижнем этаже послышались детские крики: младшие дети, предводительствуемые старшими — Александром, Джеймсом и Френсис, вернулись с прогулки и послушно дожидались обеда. — Кому я посвящу время, когда Маленький Фил станет взрослым и выпорхнет из гнезда?» Элайза с едва уловимой материнской радостью смотрела на Анжелику, понимая, что, если слова доктора Хосека действительно справедливы, то ее несчастная девочка — единственная из всех детей, кто всегда будет нуждаться в ней, ее заботе, единственная, кто никогда не покинет родительского дома, как птенец, которому обломали крылышки. Дом Гамильтонов будет жить, дом Гамильтонов будет звучать и звенеть, дом Гамильтонов никогда не превратится в окутанную смертью и тишиной пустошь, потому что в нем всегда будет Анжелика со своими душевными мелодиями. Это успокаивало Элайзу, боявшуюся нависшего над ней после смерти Александра одиночества. Доктор Хосек смотрел на семейную сцену, и ему казалось, что он является свидетелем какого-то сакрального таинства, он чувствовал себя посвященным и был горд тем, что Гамильтоны доверяют ему так, как если б он носил их фамилию. «Добрые, невинные, но страдающие души», — думал он, по-отечески, с заботой взирая на мать и дочь. Солнце заливало комнату, осеняя их своим прикосновением, и доктору вспомнились древние слова, каждодневно звучавшие из уст проповедников: «Блаженны плачущие, ибо они утешатся. Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю. Блаженны чистые сердцем, ибо они Бога узрят» — и впервые они были понятны без наставительных разъяснений, без молитвенного сосредоточения, без сердечных рассуждений. Мир сверкал ослепительным светом пролившейся истины, говорившей каждой радости и каждой скорби: «Это лишь вопрос времени». ---------- Глава 9. Течение ночи Глава 9. Течение ночи Феодосия, потеплее закутавшись в редингот, вышла из каюты на палубу. Покачивало и подташнивало — она с трудом переносила вояжи, и уже не первую неделю ей приходилось находиться на корабле под гордым названием «Патриот». По-другому во время военных действий добраться из ненавистной Южной Каролины до Нью-Йорка было невозможно да и небезопасно. Честно говоря, меньше всего Феодосию сейчас беспокоила безопасность, а потому она практически подошла к бортикам, несмотря на то, что волны яростно захлестывали на палубу и разливались по ней, словно намереваясь проглотить упрямо идущий корабль. Феодосии не было страшно, хотя она знала, что бывали случаи, когда любящих прогуляться по палубе и полюбоваться на ночное море пассажиров или моряков смывало за борт и никто не замечал несчастного, барахтающегося в соленой холодной воде, заливающей в легкие. «Ради чего оставаться в безопасности?» — думала она, смотря на небо. Тяжелое и угрюмое, оно будто грозило обвалиться на борющееся с разгулявшейся стихией судно. Мелкие, как проделанные швейной иглой дырки, звездочки сдерживали его скопившийся гнев. Звезды сияли ярко, но холодно, и Феодосия поежилась. На мгновение ей показалось, как созвездия складываются в портреты тех, кого она знала: отец, муж, сын, Филипп… Отчаянно дунул крепчающий ветер, почти что сорвав тонкий фишю с шеи молодой женщины и развеяв возникшие образы. Однако ему не удалось вывести Феодосию из печального и глубокого раздумья. Она ехала к отцу впервые повидать его за последние пять или шесть лет — она не знала, давно уже сбилась со счета и перестала отслеживать дни его пребывания в изгнании. Она была уверена только в том, что во время удачного суда над ним и во время добровольного изгнания — попытки избежать заслуженного наказания хотя бы в виде общественного порицания — она написала сто двадцать четыре письма Долли Мэдисон — единственной, на кого могла повлиять Феодосия и кто мог как-то облегчить участь Аарона Бёрра. Предателей не любят, особенно предателей интересов нации, стремившихся, нарушив американский и испанский суверенитеты, образовать собственное государство в Луизиане. Феодосия любила отца, но не была готова дальше бороться за него или ради него. Корабль внезапно накренился, и миссис Алстон показалось, что она вот-вот соскользнет в морские пучины. Внезапно палуба стала такой же устойчивой, как земля. Как давно Феодосия не выходила на сушу! Она скучала по этой тверди — неизменно вымощенной, как в Нью-Йорке. Землю в Южной Каролине, за которую ее фактически продали, Феодосия ненавидела. С Джозефом Алстоном ей удалось образовать союз, основанный на привязанности. По крайней мере, так считали все девицы, кумушки и почтенные матроны штата. Феодосия же каждый раз недоумевала, где они обнаружили в их союзе привязанность. Иногда она спрашивала себя, не ослышалась ли она, правильно ли она понимает это слово, знают ли ее собеседницы, что оно значит, потому что союз с Джозефом можно было охарактеризовать словами «равнодушие», «лицемерие», «лживость», но никак не «привязанность». Рассекая волны, минуя британскую морскую блокаду по выписанному по просьбе мужа пропуску, Феодосия осознала, что навещать отца в такое время было заведомо дурной идеей. Почему же любящий и привязанный к ней мистер Алстон не остановил ее или не поехал с ней? Конечно, как губернатор он должен управлять войском штата и казнить дезертиров. Для Феодосии в этом виделись предлог, отговорка, но не долг, не обязанность. Разве можно пренебречь обязательствами перед женой ради патриотического чувства? Вдалеке мерцал одинокий желтый свет маяка. Жалким лучом он прорезал непроглядную ночь, растопленным золотом ложился на поверхность неспокойных вод. Феодосия смотрела на море, будто силясь увидеть в нем свое отражение. Увы, в отличие от ровных гладей озер, которые в детстве она любила пересекать на лодке, дикое, неприрученное море никогда не увидит тебя, несущееся волнами по своим делам. Год назад Феодосия потеряла сына — беспощадная малярия унесла последнее, что было мило ее сердцу, что она любила и охраняла, для чего она боролась. Ему было десять, но он уже проявлял свою незаурядность. Ему сулили великое будущее. Как и Филиппу Гамильтону. Феодосия невольно проводила параллели между судьбами двух людей, которых она любила не потому, что была должна, а потому, что сердце велело любить их. Ее пугало единственное сходство — внезапная смерть талантливого человека, наступившая до того, как предоставился шанс что-то изменить, как-то проявиться. Казалось, все, что любила Феодосия, было обречено на погибель, к какому прекрасному цветку она ни прикоснулась бы, он неизбежно увядал. Ее истинная светлая любовь была хуже, чем жесточайшее проклятие. Потому она решила больше не любить. Любовь, являвшая сперва два своих лика — светлый и темный, под конец становилась подобной ночи. Больше этой любви — этого величайшего удовольствия и величайшего страдания — не существовало в ее жизни. Мир стал пуст, бессмыслен и чист. — Миссис Алстон, прошу вас, вернитесь в каюту. Не ровен час вас снесет за борт. Ветрище будь здоров! — окликнул ее какой-то юный морячок. Его лицо было свежим и гладко выбритым, а в глазах солнечными зайчиками играло ребячество. Он подхватил Феодосию за локоть, чтобы отвести ее в теплое и безопасное место. — Уилл, ты не подскажешь, где мы сейчас находимся? — спросила она его, бросая прощальный взгляд на всеохватывающую и готовую принять ее в свои объятия мглу и нехотя следуя за морячком. — Северная Каролина, мыс Хаттерас, прямой курс на Нагс Хэд, — услужливо отрапортовал тот, помогая даме спуститься по узкой, плохо освещенной лесенке. — Мы называем это место, будь оно проклято, «кладбищем Атлантики», — нотка суеверного страха проскользнула в его бодрящем, как капли росы, теноре. — «Кладбищем»? Почему? — название вызвало неоднозначную ухмылку на губах Феодосии. Ее забавляли морские байки, которые ей рассказывал экипаж. Зачастую они не имели никакого смысла: все эти небылицы про запрятанные сокровища, кракенов, китов величиной с остров или призрачные корабли являлись плодом воображения, развитого глотком рома или противного грога. — Не смейтесь, миссис Алстон! — почуяв ее недоверие, предупредил Уилл. — Это место проклято самой природой, одному богу известно, сколько кораблей покоится сейчас под нашим килем. Видите ли, миссис Алстон, здесь сталкиваются два течения — теплое и холодное, а потому штормы совсем не редкость. Немудрено в такую погодку натолкнуть нос на отмель, особенно ночью, — он говорил предельно серьезно и замечал, как бледнеет лицо насмешливой знатной дамы, похожей на гречанку. Не то, чтобы Уилл, не плававший дальше Карибских островов, видел гречанок, но жадный до рассказов товарищей и наделенный хорошим воображением, он был убежден, что гречанки выглядели именно так в своей огнедышащей, олимпийской красоте. — Но вы, это, миссис Алстон, не волнуйтесь… — проговорил он и рассеянно почесал затылок, когда они уже подошли к каюте Феодосии. — После того как славный Александр Гамильтон настоял построить на Хаттерасе маяк, шансы быть погребенным на этом кладбище невелики, — он вымучил из себя ободрительную улыбку, и Феодосия, напуганная то ли рассказами, то ли упоминанием мистера Гамильтона, поспешила откланяться и удалиться в каюту. Закутавшись в одеяло, она не могла заснуть. Разгоряченный мозг рисовал будоражащие и ужасающие картины: вот корабль садится на мель и приходится ждать прилива, чтобы чуть-чуть подняться над песчаным дном, вот беснующиеся ветра толкают суденышко на внезапно возникшие рифы, вот образуется пробоина, и волны, точно бальные пары, начинают свою смертоносную пляску. Феодосия пыталась не слышать, как шумит волна, как уставшая от атак ветра постанывает мачта, пыталась не чувствовать, как качает и убаюкивает ее море своей холодной рукой, суля вечный сон, как одинокий маяк старается растопить оледеневшие звезды. Проворочавшись и проворча на свою бессонницу около двух часов, Феодосия наконец уснула: так иногда корабль, сражавшийся со штормом, пристает к тихо-приветливой гавани. *** Суета, лязг, пальба, безудержные крики жестокости и ужаса, топот будто бы сотен ног… «Британцы!» — подумалось Феодосии, едва она вскочила с кровати. Не зная куда податься, выйти ли на палубу, остаться ли в каюте, она металась от кровати к двери и обратно к кровати. Море по-прежнему буйствовало. Борьба за бортом, борьба на борту — две борьбы за жизнь. Дыхание участилось. Сердце колотилось о грудную клетку, как пойманная в банку бабочка колотится о стекло. Оно было охвачено страхом. Необузданным, прогнившим, вставшим на дыбы страхом, который, казалось, не имел вовсе никакой причины и явился так же внезапно, как кошмар, прерывающий мечтательный сон. Феодосия приблизилась к двери каюты, призывая все мужество, которым она только могла обладать. Не думала она, что запасы его настолько велики. Приоткрыв дверь, она увидела, как одни пассажиры выскакивают из своих кают, поспешно заряжая пистолеты, а другие, наоборот, напуганно и хаотично движутся, как пылинки, взметаемые ветром. Кто-то сбежал торопливо вниз. В приоткрытой щели мелькнуло ребяческое лицо. — Миссис Алстон, запритесь, забаррикадируйте дверь! Ради собственной безопасности! — Что такое, Уилл? — судорожно спросила она, но юный морячок уже промчался дальше, разгоняя зычным криком пассажиров по каютам. «Нет, доктор Грин, нам не нужна ваша помощь. Не рискуйте своей жизнью, сэр!» — гаркнул морячок своим тенором, и крик, который должен был выйти грозным, больше напомнил визг. Тимоти Грин, друг отца, сопровождавший Феодосию, упорствовал и не желал выпускать схваченный пистолет из рук. «Я буду сражаться!» — процедил сквозь зубы Грин и, откинув морячка в сторону, рванул вперед, вверх на палубу. Феодосия посмотрела ему вслед. Сияние штыка прорезало сумрак каюты, и в следующее мгновение тело доктора Грина упало к подножию лестницы. Собственный хриплый крик оглушил Феодосию. Не слыша женского, испуганного и отчаянного возгласа, Уилл бросился к окровавленному телу и выстрелил в невидимого врага. Феодосия, не в силах видеть, как кровь близкого друга семьи пропитывает доски, не в силах осознать свою незащищенность, поспешила захлопнуть дверь и повернуть ключ в замке. Спешно, желая оградиться от зловещей баталии развернувшейся там, снаружи, она принялась таскать мебель к двери: стол, стул, кровать — будто это могло ей помочь. Сдвинув все, что только можно было сдвинуть, она выдохнула и беспомощно огляделась по сторонам. Несмотря на воздвигнутую баррикаду, она не чувствовала себя защищенной: думалось, что сейчас раздастся стук, возвещающий о приближении конца, и построенная крепость рухнет. Наверху продолжалась суматоха, проносясь ураганом, который невозможно остановить, который сметает все на своем пути. Пули ударялись о реи, штыки оставляли вмятины на досках. Пыль с палубы падала на паркетный пол каюты, а под потолком проступали красные дорожки крови. Феодосия отстраненно смотрела на это, понимая, что смерть протягивает к ней свои костлявые пальцы и что преграда из двери и мебели не помешает ей дотянуться до своей цели. Феодосия забилась в уголок и принялась молиться. Сперва слова молитвы путались, будто неумелый наборщик смешал литеры. Феодосия произносила вовсе не то, что хотела сказать. Губы дрожали, окропленные крупными каплями слез. Постепенно ад, завертевший ее в вальсе, затихал, отступал, стал казаться далеким. Упоенная словами утешения, предстающими святыми образами, Феодосия словно бы взлетела над гнетущей каютой, над захваченным кораблем, над черной бездной моря. Миссис Алстон попала в неведомую страну, на другую сторону, в мир, где мертвое — живо, и светлая, ангельская улыбка проступила на ее лице. Все, что происходило сейчас, происходило не с ней, с какой-то другой женщиной, чьего имени она не знала. Это другая женщина плакала и была напугана, Феодосия же преисполнялась смирения и спокойствия. Миссис Алстон чудилось, что она окутана неведомым светом, он несет ее, качая, как младенца, на руках, заботливых и нежных, точь-в-точь как у мамы. Феодосия распахнула глаза, и сердце ее, все это время каменное и застывшее, вдруг дрогнуло и открылось, выливая наружу лучезарный свет, пропитанный любовью и прощением. Громкий, яростный стук в дверь заставил ее скоро подняться. Лишь сейчас Феодосия обнаружила, что звуки борьбы наверху стихли — только волны, тихо переговариваясь, плескались за бортом корабля. Эта зловещая тишина, разрезаемая стуком в дверь, пугала даже больше, чем разразившаяся несколько минут, часов, дней назад — Феодосия не знала, сколько времени она провела в коленопреклоненной молитве — битва. Феодосия запряталась в углу и с тревогой поглядывала на то, как дергается дверь, напоминавшая своим трепыханием надуваемый порывистым ветром парус. Внезапно раздался щелчок: дверь поддалась немереной силе, и замок сорвался. Медленно и тягостно, толкаемая открывающейся дверью мебель начала угрожающе надвигаться в сторону Феодосии, которая, точно завороженная, смотрела на происходящее, будто это не ей, а кому-то другому несло опасность. Дорожка дрожащего света проникла в каюту Феодосии, и тут же была оборвана по-зловещему крупной фигурой. Хотя Феодосия старалась не дышать, не двигаться, чтобы невольно не выдать своего присутствия, вошедший заметил ее и шел прямо к ней грузной, но уверенной походкой. От него пахло сигарами, запекшейся кровью и солью. Поблескивающий в руке кинжал в следующую секунду холодил шею Феодосии. «Только попробуй пискнуть!» — угрожающий шепот прозвучал громче пушечного выстрела и зловонным дыханием запечатлелся на лице молодой женщины. «Очевидно, корабль захвачен и захвачен не британцами», — мысль тупым лезвием вошла в ее мозг и отдавалась гудящей болью. Хищнический оскал ослепительной вспышкой озарил грубое, исполосованное шрамами лицо. Вошедший смотрел на Феодосию с нескрываемой жадностью, и она перевела взгляд на приоткрытую дверь, выискивая помощь в проплывающих в коридоре силуэтах. Шелк платья, приподнимаемого жесткой, шершавой рукой незнакомца, заскользил, точной холодный пот, оставляя шлейфом мурашки испуга, вверх, вверх, к бедру. Чувствуя отвращение, Феодосия напряглась. Лезвие на горле мешало свободно дышать. Женщина прикрыла глаза, чтобы отстраниться, не желая верить, что это происходит с ней. Пронзительный визг, от которого кровь застывала в венах, оглушил преступника. «Дуреха!» — процедил он сквозь зубы, выпуская Феодосию из рук, но удерживая лезвие у ее горла. Скорый топот ног спасительным эхом раздался в коридоре. Нож вжался болезненно в нежную кожу, и теплая струйка потекла по шее. Рука спасителя откинула посягнувшего на Феодосию мужчину в сторону, и в следующее мгновение разразился праведный гром: — Черный Пес, черт тебя побери, довольно пускать слюни на мамзелей! Еще раз вытворишь подобное, я сообщу капитану. Он-то протащит тебя под килем, как следует! Черный Пес что-то рявкнул в ответ и, точно поджавши хвост, выбежал из каюты. — Простите, мэм, — спаситель откланялся, стоя от Феодосии на почтительном расстоянии. — Он у нас отпетый, — заметив ее дрожь, он поспешно добавил: — Не бойтесь, мэм, мы пираты, а не насильники. Самое ужасное, что вам грозит, — это смерть. Феодосия вздохнула, то ли с тяжестью на сердце принимая свою участь, то ли, наоборот, испытывая облегчение. — Спасибо, сэр, — пролепетала она едва слышно, склонив голову и смотря на ботинки стоявшего перед ней мужчины, на которых смешались грязь и кровь. — Я вынужден препроводить вас на палубу, к капитану. Он решит вашу участь, мэм, — успокаивающим голосом проговорил пират, беря ее за локоть. Феодосия, не обронив ни слова, последовала за ним. По пути она разглядывала его. Быть может, это был последний человек в ее жизни, проявивший к ней снисходительность и протянувший руку помощи. Быть может, от этого человека вовсе зависела ее жизнь — судя по тому, как его испугался тот, кого назвали Черным Псом, он обладал определенным влиянием в их шайке негодяев. Спаситель выглядел уставшим: по его воспаленным красным глазам можно было предположить, что он не спал несколько дней. Несмотря на это, держался он твердо и не выказывал устали. Ему было около семидесяти лет, но он был преисполнен юношеской живой энергии, которая светилась в его прищуренных, добрых глазах. Нижняя губа слегка выдавалась вперед, нависая над редкой седой бородкой. Благодаря пухлым щекам его лицо сохраняло благодушное выражение, но густые, раскидистые брови указывали на то, что он может быть строг. Старик был хорошо сложен и осанист, лишь чрезмерно длинные, волосатые, почти что обезьяньи руки нарушали академические пропорции. Он бросал на Феодосию ностальгические взгляды, и казалось, что горестный, невыраженный вздох залег в недрах его впалой груди. Они вышли на палубу, больше напоминавшую поле битвы. Кровь лужицами растекалась по доскам, раскрашивая их в бордовые цвета. Там и сям лежали трупы отважной команды «Патриота» и нескольких пиратов: кого-то настигла пуля, и тело было пронизано маленькой черно-бурой дырочкой, кто-то заколот штыком, и его рана казалась бездонным колодцем, кто-то исполосован лезвиями. Ветер вместе с парусами колыхал повешенные на реях трупы, взиравшие на палубу и согнанных на нее пассажиров пустыми, стеклянными глазами. Феодосия тут же заметила тело юного морячка Уилла: почему-то его повесили верх ногами, верно, сочтя это смешным, и его кудрявые волосы сплетались с розоватыми лучами восходящего солнца, открывая застывшее в мужественной решительности лицо. Нервно сглотнув, миссис Алстон отвела взгляд. Несомненно, произойди эта резня на континенте, стервятники бы уже слетелись. Вокруг же гоготали пробудившиеся чайки над черно-синим, кишащим жуткими тварями морем, по поверхности которого струйкой красного вина разливался смущенный увиденным рассвет. Некоторые пираты, вынося ценности и грузы, бегали из трюма и кают на палубу, а затем с ловкостью мартышек перебирались на свой дрейфующий рядом корабль. Другие же с любопытством разглядывали дрожащих от страха и холода пассажиров, многие из которых были выгнаны на палубу в одних рубашках. Пассажиры беспомощно оглядывались по сторонам, некоторые коленопреклоненно молились, другие же стояли в мрачной задумчивости, закуривая случайно найденную в кармане фрака сигару. Какой-то мужчина с циничной ухмылкой пытался шутить, но всякая его фраза встречалась безмолвием. Одни сохраняли спокойные, мученические лики, иные растрачивались в мольбах и рыданиях. Увиденное представлялось Феодосией картиной, частью которой она не была. Вдруг румяная, голубоглазая, похожая на ребенка горничная, наперсница миссис Алстон, та самая, что с восхищением отзывалась о Джозефе в злосчастный день его помолвки с Феодосией, завидев хозяйку, рванула к ней: — Madame, madame, s’il vous plait, dites-leur que vous etes la fille de…* — грохот выстрела оборвал верещание француженки, в минуту опасности позабывшей английский язык и затараторившей на родном. Девушка рухнула замертво, на светлых волосах и белом чепце астрами распустились алые пятна. Феодосия вздрогнула и отвернулась. — La fille de… — машинально повторил ее спутник и оглядел миссис Алстон. Он удивился, что не заметил раньше темный дорогой шелк ее платья, золотые украшения, благородные манеры, выдававшие в ней даму знатного происхождения. «У нее хорошие шансы выжить», — подумалось ему, когда он подвел ее к кучке остальных пассажиров. Стоило старику-пирату отойти в сторону, как с капитанского мостика на палубу сошел главарь шайки морских разбойников. Он был довольно молод, но ужасы преступной жизни оставили след на его лице: холодный, невидящий взгляд, ломаный нос и пятна оспы обезображивали, обездушивали его смуглое, высоколобое лицо, обрамленное выжженными на солнце волосами. Всё в нем выдавало человека хитрого и проницательного. Рассматривая пассажиров, он прицокивал языком, словно отсчитывая секунды до вынесения своего вердикта. — Негусто, негусто, — повторял он, приказывая то и дело своим подчиненным обшарить карманы того или иного пассажира. Вскоре на бочке лежали часы, кольца, ожерелья, гребни, перочинные ножички, очки, серьги и куча других мелких безделушек, украшающих и облегчающих жизнь человека. Казалось, он был разочарован уловом, и его взгляд рассеянно блуждал до тех пор, пока не остановился на Феодосии. Капитан дотронулся до ткани ее платья, как если бы был покупателем, решившим приобрести отрез, поцокал задумчиво языком, точно не мог на что-то решиться. Старик-пират наклонился к его уху и что-то прошептал, тогда капитан произнес: — Обсудим с ней это, Джо Утопший. Проводи ее в трюм. Старик-пират заговорщически весело подмигнул Феодосии, и они вместе спустились в трюм. Миссис Алстон не знала, что ее ожидает, но ободрительное выражение Джо давало надежду. Она поняла, что спаситель решил помочь ей и на этот раз. Феодосия не боялась старика-пирата, более того, прониклась к нему доверием и решилась заговорить: — Сэр, скажите мне, почему вас называют Джо Утопший? Он грохочуще расхохотался и пожал плечами: — Прижилось. Так получилось, мэм, что много раз меня смывало волной за борт, много раз меня туда выбрасывали за нарушение порядков — но ни разу я не утонул, — заметив вопросительный вид Феодосии, он поспешно добавил: — Просто я знаю один секрет. — Какой? — Надо молить и господа, и черта и всеми силами сохранять горизонтальное положение. Волна сама тебя понесет, а там… коль святые иль бесы отзовутся, кто-то да спасет: свои ли, рыбаки ли, другой ли корабль. Да так ли важно, кто спасает? Хоть работорговцы, тьфу. Лучше уж в рабство, чем на дно. — Вы были в рабстве? — Феодосия широко распахнула глаза, наблюдая, как новые грани морского волка открываются ей. — Черт побери, был, — ругнулся тот, — не самое приятное времяпрепровождение, оттого и сбежал. Если б нашелся умник, который бы записал мою историю, он бы наварился на этом — лучшей книжки не придумать. Знатно меня жизнь поносила. Где я только ни был: и в Калькуттской черной яме, и при дворе сумасшедшего Георга, и у индейцев в плену. — Как же вы стали пира… — Феодосия споткнулась, сочтя формулировку вопроса невежливой, — как же вы дошли до той жизни, что сейчас живете? — Был я как-то на китобойном судне — нужда занесла, дочь моя больна в то время была сильно, а киты дело прибыльное: дамам на фижмы, дамам на корсеты. Пираты атаковали нас, а там уж выбирать не приходится: либо тебя гвоздят штыком, либо ты переходишь на их сторону… Я жить хочу, да и дочь я оставить не мог. Тешился надеждой на то, что домой вернусь, увижу Бекки. Черта с два! — горестно воскликнул он, заводя Феодосию в темный, жужжащий работающими механизмами трюм. — Потом одно пиратское судно, другое, третье… за непослушание — за борт или робинзоном на остров. Дисциплина у пиратов, знаете ли, мэм, строже, чем у солдат. Иногда думалось мне, что лучше уж было погибель выбрать, как ваши ребята. Храбрецы! — нотка зависти проскользнула в его хриплом голосе. — Да только я так не могу. Все потерял, про Бекки ничегошеньки не знаю — только слухи до меня в Нагс Хэде доносились, мол, подалась она в порты да скончалась от родильной горячки. Дитя единственное, эх, не сберег. А жить все равно хочется. Феодосия сочувственно посмотрела на влажные глаза старика и погладила его по засаленным седым волосам, торчавшим из его затылка неровными пучками. Она понимала его горе: в полной мере прочувствовала она на себе потерю единственного ребенка. Что-то незримое объединяло ее с этим стариком, сплетало нити их судеб в общую канву. Они были из разных сословий, принадлежали разным поколениям, но были едины в своем безутешном, беспрестанном страдании, и Феодосия благодарила бога, что этот человек, в чем-то похожий на нее, появился в, возможно, последние часы ее жизни. Хлопнула дверь. В трюм зашел капитан и уселся напротив Феодосии и старика. — Что ж, — начал он, почесывая задумчиво затылок, — Джо Утопший мне шепнул пару слов, что вы, должно быть, леди из богатой семьи. Это при определенных условиях может спасти вас. — При определенных? — Феодосия вскинула бровь, стараясь держаться стойко, но голос взлетел вверх и выдал ее волнение. — Леди из богатых семей дорого стоят. Ваша семья может заплатить нам выкуп, — пояснил Джо Утопший. — Так что, Рассудительный Сэм, — обратился он к капитану, — пусть девчонка напишет письмо родным, а в Нагс Хэде совершим передачу. На этом судне нет иного золота, кроме нее, — Джо звучал очень убедительно, и капитан, казалось, соглашался с каждым его словом. Однако какая-то неуверенность, какие-то сомнения о своем будущем кололи Феодосию. Ее начали обсуждать, как будто ее тут не было. Опять она выступала в качестве товара: ее продал отец, ее продают пираты — и все одному и тому же человеку — ненавистному до зубовного скрежета Джозефу Алстону, единственному человеку во всем мире, которого она не могла полюбить, несмотря на свои усилия. Даже общество пиратов не казалось столь же отвратительным, как общество южнокаролинского богатейшего плантатора. Феодосия встряхнула головой: как она вообще посмела сравнивать отца и мужа, образованных людей выдающегося происхождения, с этой кучкой грязных и нищих оборванцев? — Что верно, то верно, — капитан цокнул языком. — Но, Джо, смотри в оба! Кабы тебя погоня за золотишком в петлю не привела. Выкуп на выкуп не приходится: одни заплатят безропотно, другие же с фараонами придут — и крышка! Стоит ли девчонка золота, а золото твоей жизни? — Не забывай, Сэм, что Нагс Хэд под нашим контролем. Он кишит врекерами и нашими подельниками. Нагс Хэд — наш островок беззакония в Северной Каролине, — глухо засмеялся Джо. Капитан зацокал языком, и улыбка промелькнула на его лице. Он посмотрел на Феодосию и покачал головой. — Ты глупец, Джо Утопший, глупец, пусть седина и окрасила твои патлы. Что если родственники девчонки влиятельные люди? Тогда вся армия Северной Каролины соберется в Нагс Хэде, нам всем организуют свидание с ним, — Рассудительный Сэм указал пальцем наверх. — Армии Северной Каролины не до нас, у них красные мундиры. — И все-таки риск. Слышишь, Джо, риск! — капитан снова поцокал языком и внезапно обратился к внимавшей каждому их слову Феодосии: — Скажите, мэм, из какой вы семьи? — выжидательно он уставился на нее. Сама не зная почему, Феодосия молчала. «Есть ли у меня вообще семья?» — подумала она, с тревогой и омерзением вспоминая отца и мужа. Они уступали ей в малом, потакали невинным капризам, но при этом полностью лишали свободы, ограничивали в значительном. Ее права, наверно, были такими же, как у какой-нибудь рабыни-любимицы хозяина, вроде Салли Хемингс, в романтической связи с которой обвиняли Томаса Джефферсона. Ей было ничего не дозволено, но все позволительно. Пешка в руках двух политиков — она должна была ходить по правилам под зорким и бдительным взглядом недремлющей общественности, защищать мужа, которого не любила и презирала, и отца, которого хоть и любила, но не уважала; она заточена в пределах шахматной доски. О, поскорее бы ее «съели», и она покинула бы это поле битвы! — Мэм, из какой вы семьи? — повторил настойчиво свой вопрос капитан. — Мы вас не сможем вернуть, если не будем знать, кому возвращать. — Дитя, не волнуйся, — проговорил убаюкивающим тоном Джо Утопший, — семье твоей ничего не грозит, кроме утраты нескольких сотен долларов. — Мы вернем вас в целости и сохранности, ни один волосок не упадет с вашей головы, — заверил Рассудительный Сэм, сверля холодным, пронизывающим насквозь взглядом молчавшую Феодосию. — Я не хочу возвращаться к семье! — вдруг выпалила она. — О, если б только я могла присоединиться к вам, или вы бы высадили меня в Нагс Хэде. Прошу вас! Я была бы бесконечно благодарна вам. Капитан вальяжно прошелся по трюму, цокая языком и посматривая то на взволнованную мыслью о манящей свободе Феодосию, то на ставшего угрюмым Джо Утопшего. Впервые Рассудительный Сэм сталкивался с тем, чтобы пленница из богатой семьи не хотела вернуться, и это внушало ему недоверие. Он презрительно фыркнул: он пират и не должен исполнять сиюминутные капризы богатых. В молящих темных глазах Феодосии капитан видел обманчивую зыбь. — Н-н-нет, — отрезал он, странно и неуверенно протянув «н», как если б сомневался в своем решении. — Тот, кто не стоит золота, не стоит того, чтобы оставить ему жизнь. Нам не нужны лишние свидетели. Тот, кто не заплатит, не уйдет с пиратского корабля живым, — огласил свою позицию Рассудительный Сэм и вопросительно покосился на Феодосию: — Так из какой вы семьи, мэм? — он был уверен в том, что на этот раз она назовет свою фамилию, и уже предвкушал звон монет в своем кармане. — Считайте, сэр, что у меня нет семьи, — чуть сиплым, величественным тоном ответила Феодосия. Ни единый мускул не дрогнул на ее божественном, греческом лице, а глаза как бы исподволь излучали загадочное сияние, подобное тому, что бывает в храмах, когда солнце кладет свои лучи на расписные, красочные витражи. В ее мыслях распростерлась белизна, какая случается после того, как человек совершит роковой выбор, окончательный и бесповоротный. Джо Утопший поджал губы и, повесив безвольно голову, пробормотал: «Бедное дитя! Сама подписала себя смертный приговор! Безумная!» — Решено, — отрезал сурово капитан. — Даю вам пятнадцать минут на то, чтобы подготовиться. Пускай это будет вам моим прощальным подарком, мэм, за вашу поразительную храбрость. Я удостою вас чести не видеть смерти своих знакомых, — проговорил он и вышел из трюма. Феодосия приблизилась к старику-пирату, который, казалось, был готов разойтись в рыданиях. За то короткое время, что он пробыл на захваченном «Патриоте», Феодосия стала ему дочерью, и ее неминуемую смерть он был готов оплакивать, как смерть близкого человека. — Не печальтесь, Джо, — молодая женщина сердечно обняла старика, — и не горюйте по мне. Я сама избрала себе такую участь. Вы говорили, что рабство лучше, чем смерть, потому что вы могли сбежать от рабства — я не могу, а потому всякой неволе я предпочту смерть. Вы потеряли дочь — я потеряла сына, вместе с ним ушла моя жизнь. Я знаю, она заканчивается, я полгода уже чувствую приближение ее конца. Мне будет легче, если конец наступит сейчас, сэр. — Вы совершаете самоубийство, мэм! — беспомощно вскрикнул старик, надеясь отговорить Феодосию как верную христианку от сделанного выбора. — Нет, Джо, нет. Любимые меня заждались в лучшем мире, эгоистично было бы оставаться здесь. Море зовет, — проговорила она со скромной улыбкой, и слеза умиления скользнула по ее щеке. — На прощание я бы хотела вам подарить жизнь, сэр, — она сняла с безымянного пальца усыпанное бриллиантами золотое массивное обручальное кольцо и вложила в руку старика, — держите, Джо. Оно стоит очень дорого; если вы продадите его, вам сполна хватит до конца ваших дней. Даже если вы будете жить при дворе безумного Георга, как и прежде, — она ласково взглянула на его изумленное лицо. Старик не знал, смотреть ли ему на Феодосию или на щедрый дар. Она представлялась ему ангелом, дающим шанс на возрождение, о котором он так давно молил. — Прощайте, — она поцеловала его в немытую щеку и ушла. Джо Утопший, глядя на кольцо, встал на колени и принялся молиться за упокой души этой прелестной женщины, не знавшей настоящей жизни, но умевшей ее вдохнуть. *** Феодосия вышла на палубу бледная, в изысканно-простом белом платье, с Библией в руках. Она плыла неторопливо, с неколебимой грацией совершая каждый шаг, чувствуя на себе взоры немого почтения. На горизонте разгорался рассвет, пожар которого море не могло потушить. Море — мощная, но не всесильная стихия. Необычайная, практически гробовая тишина окутала «Патриот» — только море шумело, чайки грустно кричали, точно исполняли реквием. Мир на заре нового дня был прекрасно трагичен, и Феодосии подумалось, что благостно умереть в такой подходящий день. Она оглядела пиратов и пассажиров, убедившись в том, что переживающие взгляды прикованы к ней. Возможно, ее смерть запомнится им; возможно, ее смерть станет ее наследием. Поэтому она не могла ошибиться и призывала самообладание, чтобы сохранить непринужденный вид и показать обреченным пассажирам «Патриота», что умирать не страшно, что смерть переоценена. Доска вечной дорогой простилалась в море. Последний путь, путь в вечность. Море — бескрайний простор: нельзя увидеть ближайших берегов, затерянных за дымкой горизонта, нельзя узреть таинственных глубин, куда не проникают солнечные лучи. Непознанная, а потому и устрашающая пучина. Невозможно бояться моря или смерти — можно бояться лишь неизвестности, которая скрывается в морской бездне, в загробной жизни. Как тяжело покинуть хорошо знакомую, освоенную среду, чтобы оказаться там, где ты когда-то был, но ничего-ничего об этом не помнишь. Феодосия обернулась на палубу: Джо Утопшего на ней не было. Старик-пират, переживший калькуттскую черную яму, видевший гибель и несший ее, не мог стать свидетелем смерти миссис Алстон. Несколько пиратов вооружились штыками, готовые по обычаю загнать женщину ими в море, но капитан жестом показал, что в этом нет необходимости. Феодосия с легкостью взошла на доску. Волны с шипящей пеной ударялись о борт, оставляя темные, мокрые следы. Качка усиливалась, и доска пружинила под ее ногами, как рессоры экипажа. Ветер развевал невесомую ткань ее платья, точно окутывая ее погребальной пеленой, саваном. Восходящее солнце слепило глаза и медными отблесками отражалось в темных волосах. Последняя игра света и тени, которую с такой тонкой чуткостью подмечал в былые дни Филипп, отобразилась на болезненном лице Феодосии. Она сделала несколько шагов вперед, оханье и аханье охваченной ужасом, смешанным с интересом, толпы шлейфом пронеслось за ней. Море бурлило, море радовалось, море было готово принять ее в свою ненасытную утробу. Вода — колыбель человечества: первые цивилизации возникали возле воды, человеческий эмбрион взращивается в воде — не так уж и плохо вернуться в стихию, в которой жизнь взяла начало. Конец и начало объединятся, цепь круговорота замкнется. Феодосия посмотрела вдаль, на тонкую линию, где небо сливается с морем, где светило солнце. Она шла вперед, к свету, озаренная и благословленная протягивающимися к ее лицу и ласкающимися лучами. Шла, шла, шла, и ее шаг приобретал оттенки менуэтного. На миг Феодосии показалось, что Филипп идет о бок с ней в их первом совместном танце, отводя ее от привычной стены из искусственных цветов в неизвестную, но заманчивую и сулившую благо бальную залу. Феодосия нежно выдохнула и, прижав Библию поближе к груди, грациозно шагнула вниз, как если бы выходила из экипажа. Шум волн заглушил раздавшийся на корабле протяжный, оплакивающий вопль. В голове мелькала мысль: «Боже мой! Зачем ты меня оставил?» Тело инстинктивно хотело перевернуться в горизонтальное положение, чтобы остался хоть какой-то призрачный шанс на спасение, но Феодосия знала, это было неправильно. Вода холодными цепями опутывала ее, с каждым мгновением все тяжелее было шевелиться. Впрочем, Феодосия взяла в руки Библию лишь для того, чтобы не начать инстинктивно плыть. Ткань платья морозила, прилипала к телу и пыталась утянуть вниз. Священная книга, точно свеча, согревала в районе сердца. Неведомая сила рыбацкой сетью начала выталкивать Феодосию наружу. Ближе, ближе к розоватому свету. Прежде чем всплыть на поверхность, Феодосия открыла рот и вдохнула. Вода начала проникать в ее тело, и за одним глотком следовал другой. Нельзя было остановиться, надо было продолжать идти ко дну, ко дну, ко дну. Под ее сведенными судорогой ступнями образовались невидимые ступени, и она спускалась по ним все плавнее и плавнее. Соленая вода обжигала горло и легкие, изменяя состояние Феодосии, обращая ее в более совершенную форму самой себя, как скульптор обжигает глину, превращая ее в чудесный кувшин. Всё тело разрывалось на части, Феодосии казалось, что она уже плавится в адском котле. Накатила волна, принесшая успокоение, умиротворение. Боль отошла. Поток воды куда-то увлекал Феодосию, и она послушно следовала за ним. Море то приветливо трепало ее кудри, то ласкало руки, напоминая прикосновения матери и Филиппа. Нежность разливалась по ее телу. Соль, застывшая печатью на навечно замолчавших устах, пробуждала смутные, задернутые дымкой воспоминания о первом поцелуе, когда земля впервые ушла из-под ног Феодосии и она находилась в подвешенном, воздушном состоянии. Вниз, вниз, вниз. Стало темно, как в гробу, но не жутко. Феодосия всего лишь заснула под убаюкивающую, тихую песенку на укачивающих материнских руках, несущих ее в колыбель. Волны чувствовались все слабее и слабее, сознание меркло, Феодосия с блаженной улыбкой провалилась в глубокий младенческий сон. «Спи, мой ангел, спи», — слышался мягкий, почти что забытый голос мамы. Волна. Отмучилась. *(фр.) Мадам, мадам, пожалуйста, скажите им, что вы дочь... ---------- Глава 10. Колесо Глава 10. Колесо Аарон Бёрр ехал в экипаже и с тяжестью во взгляде смотрел на то, как сменяются пейзажи Лонг-Айленда за окном. Он выехал утром, небрежно кинув вознице пять долларов. Он ехал бесцельно, в никуда и лишь изредка просил возницу повернуть направо или налево. Однако это направление, заданное случайным взмахом руки, не имело никакого значения. Ему просто хотелось ехать, желательно, подальше от дома, в котором бродили призраки прошлого — образы двух Феодосий, жены и дочери. Аарона Бёрра трясло, и он не мог понять почему: то ли это экипаж подскакивал на каждой встретившейся ямке, то ли его охватила лихорадка, и он был болен. За окном кареты проплывали скрюченные, серые деревья, готовые надломиться от тяжести лежавшего на них снега. Сгущались сумерки, окутывая улицу лиловой дымкой. Когда-то Аарон купил тончайший лиловый шелк Феодосии для платья: никогда ее глаза не светились такой благодарностью, как в тот день. В лиловом платье она выглядела царственно, оно придавало ее смугловатой коже таинственное свечение, и темные глаза приобретали фиолетовый оттенок, и девушка становилась похожей на видение, олицетворяя своим обликом древнегреческую богиню — Нюкту. Теперь же его дочь не царствует над тенями, теперь она сама стала тенью. По крайней мере, в это Аарону хотелось верить. Аарон Бёрр пошарил в кармане и вынул скомканный, оборванный по краям листок. Трепещущей рукой он его расправил, но листок оставался сильно помятым. Это было письмо Джозефа Алстона, присланное неделю назад и сообщавшее о том, что от Феодосии не приходило вестей уже в течение трех недель. «Это значит лишь одно, мистер Бёрр, — скакали взволнованно буквы, выведенные холеной рукой плантатора, — наша любимая Феодосия либо погибла, либо находится в плену». Из этих двух вариантов смерть была наименее худшим. Аарон Бёрр пытался всеми силами прогнать из своей души надежду на то, что его дочь выжила, потому что страшно было представить, что могло произойти с Феодосией, находись она в плену. Как бы с ней обращались, как бы к ней относились — к ней, такой болезненно-хрупкой и аристократичной. Белоснежные сугробы пригородов Нью-Йорка напоминали вздутую морскую пену, готовую уволочь за собой и экипаж, и Аарона. Мужчина смотрел на них, чувствуя, как проваливаются колеса и как поскрипывают рессоры. Ему хотелось, чтобы снега превратились в волны, чтобы они захватили его, уволокли на морское дно, где покоилось тело его единственной, любимой дочери. Аарон Бёрр остался один, совсем один. Лишь отголоски его мыслей диссонировали в его голове. Его жена, его дочь, его извечный политический оппонент — все они оказались на другой стороне этого мира, далекой и неразгаданной. Бёрр же не рискнул совершить переправу и горевал разбитый на берегу, смотря в холодные воды реки, на которых колебалось его жалкое отражение. Ему было тошно смотреть на себя: он стал убийцей великого человека, предателем интересов нации, он разрушил свою карьеру в погоне за властью. Отражение насмехалось над ним, указывая на залегшие глубокие морщины, на бледные, практически сливавшиеся с кожей губы, впалые щеки и выдающийся лоб. Всё время Аарон Бёрр куда-то бежал, а теперь вдруг остановился, огляделся и понял, что забрел вовсе не туда, куда стремился, что вокруг нет ни души — только сгущающаяся темнота. Со смертью Феодосии он потерял всё. Больше не было людей, готовых его поддержать, принимающих его таким, каким он был. Джозеф Алстон больше не был обязан назначать ему пансион, содержать его жизнь и выплачивать долги. Он больше не являлся ему родственником, и Бёрр был уверен, что, как только боль утраты покинет сердце Алстона, он перестанет писать ему дружеские письма. Удушающий приступ рыданий охватил его. В груди, казалось, зияла дыра, раздираемая и тревожимая когтями внутренних переживаний. Пустота, темнота. Аарон Бёрр прикрыл глаза и провалился в мрачную бездну: она укачивала его, как волны, она звала его вниз, вниз, вниз. Внезапно воля к жизни пробудилась в Бёрре, и он очнулся. Закутанный вечером воздух вдруг стал ярким, резал глаза своей синевой. Аарон Бёрр взбодрился: он понял, куда он должен поехать, чтобы закрыть последнюю страницу главы, описавшей его падение. Было лишь одно место, его звавшее и сулившее успокоение. — В Гарлем! Скорее! — крикнул он вознице. Тот, привыкнув к капризам чудного, но хорошо платящего господина, развернул повозку и, погоняя лошадь, помчался навстречу жалящему, ледяному ветру. Бёрр откинулся на мягкие сидения. Мысли и образы спутались в гордиев узел, который Аарон никак не мог ни распутать, ни разрубить. Если б он не настаивал на браке Феодосии с Алстоном, если б он позволил ей выйти замуж за Филиппа Гамильтона, тогда она не уехала бы в Южную Каролину, осталась бы жить недалеко от него, в Нью-Йорке, тогда бы она не утонула. Значит ли это, что его стремление к власти и к богатству стало косвенно причиной смерти Феодосии? Что-то соленое он ощутил на своих дрожащих губах. Слезы? В последний раз он плакал на похоронах жены. Тогда ему казалось, что он больше не прольет слез, что весь их запас иссяк. Одни дома сменялись другими, но все они были негостеприимно темными. Бережливые нью-йоркцы не жгли свечей, ложась раньше спать. На улицах никого не было. Пустынно, как и в душе Бёрра; холодно, как и в его сердце. Ни что не теплилось внутри него, да и мысли не задерживались долго, быстро сменяясь другими. Образы приходили и уходили, оставляя его одного. Весь мир вокруг не был его миром, прозрачная стеклянная стена отделяла мир от Бёрра. Аарон находился в вакууме. Вдруг в одном из домов замаячили огоньки, и тени каких-то людей весело пробегали мимо окон. Аарон Бёрр узнал беленый, относительно новый, но претерпевший много невзгод фасад, возле которого распростерся спящий сад. Женская фигура со склоненной головой медленно бродила вдоль забора, не обращая внимания на проезжавший экипаж. — Остановите здесь, — попросил Бёрр возницу. Тот натянул поводья, лошадь застыла, погрузившись ногами в похрустывающий снег. Аарон вышел из экипажа и, не чувствуя холода, в распахнутом настежь рединготе подошел к забору. Этот забор отделял его от мира людей живущих, людей, имеющих будущее. Этот забор был памятником о роковом выстреле в Вихокене, совершенном около девяти лет назад. Девять лет — ничтожно малый срок, особенно если вспомнить, что война за независимость, сквозь которую от первого до последнего выстрела прошел Бёрр, шла восемь лет, но казалась мигом. Сейчас же каждый день был вечностью, наполненной угрызениями совести и размышлениями о том, что все могло пойти иначе, не стремись Бёрр к власти. — Миссис Гамильтон! — окликнул он бродившую фигуру, та подняла голову и посмотрела как бы сквозь него. — Мистер Бёрр, добрый вечер, — пробормотала она, безучастно глядя на убийцу своего мужа, как если бы его и вовсе не было, а перед ее взором простиралась пустота. — Вы могли бы известить нас о вашем приезде, мы бы подготовились: подтопили камины, подали ужин. Вы, сэр, застали нас врасплох и не дали нам шанса проявить гостеприимство, — каждое слово давалось ей с трудом: впервые после смерти Александра Бёрр решился заговорить с ней. Ком прошлых обид встрял в горле, и Элайза поспешила его проглотить. — Я вовсе не намеревался… — Аарон Бёрр запнулся и поежился под рассеянным, но буравящим и внимательным взглядом темных глаз миссис Гамильтон. Несомненно, она знала, зачем он здесь появился, что он хотел сказать: она читала его, как открытую книгу, со всеми мыслями и переживаниями. — Я просто проезжал мимо… — как бы оправдываясь, добавил он. — Мне вдруг вздумалось, что было бы неплохо принести извинения всем тем, кого я когда-то обидел, чего-то лишил. Мне жаль, — волнительно бьющееся сердце заглушало его речь, — что я обрек вас на утрату, миссис Гамильтон, что я… — сердце пропустило удар, а голос просел: — убил Александра, — прохрипел Аарон Бёрр. Безумец! Ни перед кем еще он не называл себя убийцей, пытаясь оправдаться невнятным изложением фактов и дуэльным кодексом. Из адвоката он превратился в судью, и сам вынес себе суровый приговор. Пусть суды Нью-Йорка и Нью-Джерси давно сняли с него все обвинения, он сам заклеймил себя, назвавшись перед миссис Гамильтон «убийцей». Казалось, до этого Аарон не осознавал в полной мере жестокости своего поступка, но теперь, когда он обрел звучную форму — «убийство», когда ему отыскалось название, он гремел, гремел выстрелами, разящими раз за разом Аарона Бёрра. — Разве это убийство выстрелить первым? — спросила Элайза, сильнее кутаясь в свою потрепанную черную вязаную шаль. — Вы действовали по дуэльному кодексу, мистер Бёрр: Александр целился в вас, его выстрел был вторым, он промахнулся, потому что восходящее солнце слепило ему глаза, — протараторила она и медленно, смакуя, задумчиво повторила: — Солнце слепило ему глаза. Не понимая внезапной задумчивости Элайзы, Аарон Бёрр растерянно произнес тоном скрипучим, как вечерний мороз: — Дело в том, что я не знаю, что произошло… — Бёрр чуть дернулся, желая сбежать из этого места, скрыться в экипаже: вслед за «убийцей» он назвал себя «лжецом», ведь именно высказанную миссис Гамильтон версию он всеми силами пытался огласить. Сейчас же он был как на исповеди и перечислял перед этой святой женщиной свои грехи, один за другим. Ее буравящий взгляд вытаскивал из Аарона все нелицеприятные поступки на свет и показывал бывшему вице-президенту, просвещенному властителю штатов, насколько он прогнил изнутри. — Так писали в газетах — значит, это правда, — отрезала Элайза, опомнившись. Заметив недоумевающий взгляд Аарона, она добавила: — Все, что пишут в газетах, правда; газеты производят и тиражируют правду. Правд много — истина одна. Миссис Гамильтон замолкла, наступила хрустящая снегом, ухающая совой тишина. Нарушил ее треск отворявшегося окна. Элайза оглянулась, и нежная материнская улыбка осветила ее лицо: из комнаты ее несчастливой дочери Анжелики послышались глубокие фортепианные звуки, с гулким ветром разносившиеся в морозном воздухе. Старая добрая «Горлинка» летела, расправив свои белоснежные крылья, таящими на лету снежинками роняя свой пух и застывая в кружеве инея. Аарон Бёрр встрепенулся: знакомые звуки обрушались на него будто бы с небес, разрежаемые лирическим ангельским пением. Ему вспомнилось, как часто его жена убаюкивала маленькую Фео этой песней. Словно прочитав его мысли, миссис Гамильтон проговорила: — Ходят слухи, что миссис Алстон захватили в плен пираты и требуют выкуп. Мы, конечно, бедны и живем скромно, но если вам нужна финансовая помощь, то… — Феодосия утонула, — резко оборвал ее Аарон Бёрр и смерил надменным взглядом. — Не стоит отчаиваться, сэр, быть может… — Она мертва, — упрямо, но более спокойно повторил Берр. — Она утонула, ее больше нет. Я это знаю, я это чувствую, — его голос взволнованно нарастал, и музыка, доносившаяся из дома, словно следуя его тревоге, подчинилась значку крещендо. — Ни один плен не смог бы помешать Феодосии встретиться со мной, — стержень, державший Аарона на ногах, надломился, и мужчине пришлось опереться о забор, чтобы не упасть. — Мои соболезнования, — почти неслышно прошептала Элайза, излучая умиротворение, несущее успокоение скорбящим. Однако этот свет проникал даже в самые мрачные уголки забитой, скрюченной души Аарона, испепелял его изнутри, уничтожал. Сочувствие миссис Гамильтон было хуже всякого проклятья. — Как… как вы справляетесь? — просипел Бёрр, цепляясь, как тонущий, за покрытые тонкой наледью доски забора. Лед обжигал кожу, лишая ее чувствительности, а долетавшая «Горлинка», точно в клетке, затрепыхалась в его черепной коробке. — Я? — Элайза посмотрела на небо — мрачное, заволоченное низкими, похожими на клубы дыма тучками, между которыми тонкими струйками проливался темно-синий бархат. Такое далекое, оно, казалось, падало на сугробы сонного Гарлема, окутывая их лиловыми шелками. — Я жду не дождусь встречи с моим Гамильтоном. Это лишь вопрос времени, — вздох облачком пара повис в воздухе и испарился. Когда Аарон Бёрр поднял глаза, он не обнаружил рядом с собой миссис Гамильтон — она испарилась вместе с облачком. Бёрр долго не мог понять, была ли окутанная трауром женщина видением, подкинутым его воспаленным подсознанием, или же разговор на самом деле состоялся. «Горлинка» разрезала пугающую тишину, лучом светлой мелодии пробивала скопившуюся в мыслях Аарона тьму. Ее незамысловатыми словами гамильтоновский Гранж прощался с Аароном Бёрром, усиливая его одиночество. Встав крепко на ноги, он направился к экипажу. Для озябшего Бёрра десять футов показались десятью тысячами миль, которые никогда не закончатся. На каждом шаге ветер подталкивал его свалиться в снег, и экипаж представлялся спасательным кораблем, который своенравное течение относит вдаль, стоит к нему чуть-чуть подплыть. Наконец забравшись в карету, он крикнул вознице возвращаться домой и развалился на сидении. В голове, заглушая все мысли, играла «Горлинка»: куплеты шли один за другим, иногда меняясь местами. Нарушенный порядок не прекращал песню: она продолжалась и продолжалась, звенела и звенела, стучала и стучала. Круглая и подвижная, как колесо. «Горлинка» жила, «Горлинка» была жизнью. Жизнь не прекращается — просто меняется ее порядок. Аарон Бёрр не смотрел на сменяющие друг друга пейзажи, внутренним взором он был обращен к самому себе. Ранее ему думалось, что смерть Феодосии обозначила конец, теперь же он понял, что колесо продолжало крутиться, жизнь продолжала течь — изменился ее порядок, начался новый оборот. В Гарлеме, терзаясь у деревянного, покрытого наледью забора, он искупил свои грехи и умер лишь для того, чтобы вновь воскреснуть, закрыть надоевшую главу и начать новую. Он чист, он начнет жизнь заново. Он оставит в прошлом образы двух Феодосий, заведет новую семью, которую ни за что не принесет на алтарь собственным амбициям в жертву. Он не повторит прежних ошибок. Он выйдет из темноты к свету. Огонек гамильтоновского Гранжа потух в сумерках. Тучи рассеялись, и разбросанные по безмятежному, как детские сны, небосводу звезды лучистым водопадом лили свой холодный свет на промерзшие поля. «А ведь утром тоже бывают сумерки», — подумал Аарон Бёрр. ----------