Вернуться в 80. Часть 3 Игорь Перах Таежный лед Енисея быстро выбивает дурь. Взрослый, циничный прагматик из будущего в теле советского подростка рассчитывал переиграть систему на ее же поле. Но у системы на уникального «провидца» другие планы. Иллюзия превосходства с грохотом рушится на конспиративной квартире КГБ. Полковник Зорин раскрывает карты: дело велось круглосуточно. Каждое движение Игоря — от израильских приемов крав-мага в подъезде до бешеной гонки на тяжелом «Урале» — давно препарировано спецслужбами. И они — не вороватые мародеры из девяностых, а нищие фанатики угасающей империи, судорожно строящие финансовый ковчег. Перед Игорем ложится жесткий ультиматум: лагерь для малолеток или закрытый спецназовский интернат в Подмосковье. Выторговав контроль н ==================== Глава 1 Жернова Глава 1 Жернова — Пахомов, я тебе, твою мать, в третий раз говорю: докручивай тело резче! И опорную ногу ставь быстрее — тогда и уходить на бросок будет легче! Зычный, прокуренный голос прапорщика Коваленко эхом разносился под сводами душного, пропахшего потом и дешёвой резиной спортивного зала. Первое июня 1986 года. Подмосковье, закрытый спецназовский интернат в Чехове. Моё личное персональное чистилище. Тихо матерясь, я раз за разом заходил в плотный клинч, хватал жёсткий материал чужой самбовки и с треском обрушивал партнёра на ковёр. Беру все свои прежние слова обратно. Крав-мага, бокс, каратэ, джиу-джитсу — всё это красивая, напыщенная херня по сравнению с боевым самбо. Особенно когда его преподают настоящие, матёрые волкодавы из спецподразделений. Здесь нет места восточной философии, красивым поклонам и рассуждениям о духовном росте. Здесь учат одному: быстро, надёжно и максимально калечаще выводить противника из строя. И всё. Толстый Богданов — мой напарник по паре, весящий под добрую сотню килограммов — со свистом выдохнул, с трудом оторвался от ковра и снова с глухим грохотом рухнул на маты. «Сучёныш...» — отчётливо прочитал я по его губам. Богданов злился. Он ненавидел меня за то, что я, провинциальный выскочка, бросаю его — три года оттрубившего здесь на самбо — так легко и зло. И эта злость сыграла с ним дурную шутку. Во время очередного захвата он попытался жёстко перехватить мою шею, зажимая дыхалку. Внутри мгновенно вскипело. На чистом рефлексе, уже в процессе броска, я резко боднул головой снизу вверх, целясь точно в челюсть. Хрусь! — короткий, сухой звук. Мы повалились на маты вместе. Богданов тут же перевернулся на бок, зажав лицо ладонями. Сквозь пальцы быстро закапала тёмная, густая кровь — я знатно рассёк ему нижнюю губу о его же зубы. — Пахомов, твою мать! Совсем одурел?! — Коваленко мгновенно оказался рядом, его тяжёлые армейские ботинки замерли у самого моего носа. — Я тебе что сказал? Свои уличные штучки на экзамене показывать будешь, перед комиссией! А сейчас отрабатываем чистую технику! Прапорщик резко развернулся к мычащему на полу Богданову и отвесил ему несильный, но обидный подзатыльник: — А ты чего губы раззявил, боец?! Во время броска голову прячь, плечом лицо закрывай! Мало тебе Пахомов врезал? Марш умываться, чучело! Бегом! Богданов, шатаясь, поднялся и побрёл к выходу, размазывая кровь по лицу. Я шумно выдохнул, понадеявшись на короткую, благословенную передышку. Но хрен там. — Ко мне в пару, Пахомов! Быстро! Коваленко хладнокровно сбросил серую олимпийку, оставшись в казённой синей майке, и шагнул на ковёр. В ту же секунду железные пальцы прапорщика намертво впились в мои отвороты. Он рванул меня на себя с такой силой, что швы куртки жалобно затрещали. Мгновение — и мир бешено перевернулся. Ба-бах! Я со всего размаха впечатался спиной в ковёр. Удар вышиб остатки воздуха, в глазах поплыли серые круги. Этот человек не был обычным тренером. Коваленко — железный монстр, прошедший Афганистан и ещё десяток безымянных горячих точек, чьи рефлексы были отточены до автоматизма казённой машины. — Вставай, Пахомов! — холодно бросил он сверху, даже не запыхавшись. — Время идёт. Быстрее! И я вставал. И снова летел на ковёр. И снова вставал. Потому что здесь другого не было. Влетаю в душевую. Пар стоит коромыслом, сырость, вонь казённого мыла и гул голосов. Возле одного из рожков уже топчутся дружки Богданова. — Послушай,ты совсем озверел? — хмуро бросает Сергей Неверов, загораживая мне дорогу к воде. — Что ты творишь на ковре? Богдану нос чуть внутрь черепа не ввалил. Сергей Неверов — сын то ли полковника, то ли целого генерала. Отец ушёл из семьи, когда Сереге было семь. С тех пор у парня развилась гипертрофированная, болезненная тяга всех защищать и строить из себя старшего брата. Хороший, в сущности, малый. Только в этой жизни его явно ждут огромные проблемы — людей, которые лезут заступаться за всех подряд, жизнь ломает первыми. Поначалу, когда меня в октябре только закинули в Чехов, мы с ним даже нормально общались. Но здесь дружба долго не живёт. Здесь она вообще не живёт. Я проигнорировал его выпад, молча протиснулся мимо и подставил гудящую голову под струи горячей воды. Смывал пот и запах матов, которую, кажется, до сих пор чувствовал на коже . Я ведь и не думал, что в спецшколе КГБ будет как-то иначе. Меня сразу по приезде загнали под жесточайший пресс. Прописка в классе, где собрали детей с уже сломанной, перекроенной психикой. Из них годами методично лепили идеальных роботов, а потом грубо перепрограммировали под государственные нужды. В этом закрытом террариуме ценились только две вещи: сила и умение поставить себя так, чтобы унизить другого. Зачем всё это? Да затем, что для руководства интерната мы не люди. На нас смотрят исключительно сквозь призму полезности и профпригодности. Ты не чей-то любимый сын. Не гражданин великой страны. Ты — заготовка. Сырьё. И если система решит, что из тебя, сложного и дорогого микроскопа, получится отличная надёжная чушка для забивания свай, — из тебя без колебаний сделают эту чушку. И ты пойдёшь забивать сваи. И будешь искренне счастлив, что вообще пригодился. Самое страшное, что многие здесь и вправду счастливы. — Я с тобой разговариваю, псих! — Неверов начал заводиться, делая шаг ко мне. Я молча смыл остатки мыла, закрыл кран и — мокрый, голый, как был — шагнул к нему вплотную. В упор, глядя сверху вниз. — Ты в следующий раз, Неверов, если такой заботливый защитник, сам вставай с ним в пару и кидай его стокилограммовую тушу, — тихо и отчётливо произнёс я, отчего Сергей слегка отшатнулся, не ожидая такой напористой наглости от голого человека. — А у меня из-за этого сачка вчера было две тренировки и кросс на десять километров сверху — за то, что он на ковре халявит. Никто из вас, чистеньких, в пару с ним вставать не хочет. Все силы берегут. Я перевёл тяжёлый взгляд на притихшего Богданова: — У нас с тобой был договор. Я вхожу в захват, ты отрабатываешь падение на раз-два. А ты специально симулировал, чтобы меня подставить . Ещё вопросы есть? Душевая замерла. Слышно было только, как тяжёлые горячие капли падают на бетонный пол. Мы с Неверовым продолжали буравить друг друга взглядами, и неизвестно, чем бы кончилась эта дуэль, если бы в помещение с грохотом не влетел запыхавшийся дежурный. — Эй, лоси чеховские! Быстро все на утреннее построение, на плац! — заорал он, а потом ткнул в меня пальцем. — А ты, Пахомов, к начальнику спецшколы. Бегом, одна нога здесь, другая там! «Вот же бл*дь, — мысленно выругался я, чувствуя, как внутри всё сжалось. — Уже успели настучать, что я Богдану губу расписал. Конец завтраку. А если на губу отправят — пиши пропало. На гауптвахте кормят раз в сутки, вечером». Быстро вытеревшись жёстким вафельным полотенцем, на ходу натягивая казённые штаны с гимнастёркой, я вылетел из казармы. Плевать на завтрак. Нужно бежать в штаб. — Стой здесь и жди, — сухо бросил дежурный офицер на входе в административное крыло, указав на жёсткий деревянный стул возле приёмной. Рядом на таких же стульях сидели ещё двое офицеров в отглаженной полевой форме. На меня они скользнули лишь мимолётными, ледяными взглядами и явно не собирались делать поблажек или пропускать без очереди. Судя по крошкам белой булки, застрявшим в густых усах старшего лейтенанта у окна, они-то со своим завтраком уже благополучно покончили. Чёрт. Жрать хотелось до острой, режущей боли в животе. Две жёсткие тренировки, беготня, нагрузки на пределе молодого тела. А ведь сегодня в расписании ещё английский — два часа, потом обычные уроки, а вечером подготовка к выпускным. С таким бешеным ритмом и казённым спецрационом, если сейчас за драку впаяют внеочередной наряд по кухне или плацу — можно реально ноги протянуть от истощения. Тяжёлая дубовая дверь кабинета с тихим щелчком приоткрылась. Упругой строевой походкой вышел майор, а следом показался сам начальник спецшколы — грузный полковник с седыми висками и цепким, тяжёлым взглядом. Я подскочил со стула, мгновенно вытянувшись по стойке «смирно». Сердце заколотило по рёбрам тревожным ритмом. Начальник медленно перевёл на меня взгляд, на секунду задержался на моих не начищенных с тренировки сапогах — а когда бы я успел их начистить? — а затем ровным, металлическим голосом произнёс: — Курсант Пахомов. — Я! — гаркнул я на весь коридор. — Ко мне в кабинет. Быстро. В кабинете пахло дешёвым табаком, мастикой для пола и перегаром. На удивление, здесь не было ни полковника Зорина из аналитического отдела, ни загадочного Александра Ивановича Хвана. За массивным дубовым столом сидел только сам хозяин кабинета — грузный седовласый полковник. — Присаживайся, сынок, — спокойно и даже как-то мягко произнёс он, указав на глубокое кожаное кресло напротив. «Ого, — мысленно хмыкнул я, осторожно опускаясь на край сиденья. — Кажется, порка и гауптвахта отменяются. Очень интересно». — Буду краток, Пахомов. — Полковник откинулся на спинку и сцепил пальцы в замок. — Руководством принято решение отметить тебя за успехи в учёбе и боевой подготовке. Тебе предоставляется право выбора при поступлении. По окончании спецшколы ты сможешь пойти в Высшую школу КГБ имени Андропова — на любой факультет, который сам пожелаешь. Ты показал отличные, я бы даже сказал, выдающиеся результаты в спорте, феноменально быстро осваиваешь языки, лидерские качества у тебя налицо... Я сидел и тихо охреневал под этой лавиной полковнической ласки. Это сейчас что было? Очередная сладкая морковка для глупого подростка, чтобы бежал выполнять приказы с тройным рвением? Полковник тем временем открыл мою тонкую папку личного дела, пробежался по строчкам и покачал головой: — Все инструкторы отзываются положительно. Хотя характер у тебя, прямо скажем, тяжёлый. Советую немного поработать над собой... И тут меня словно током ударило. Я вдруг отчётливо понял: они меня хвалят. Получается, все эти бесконечные придирки Коваленко, внеочередные наряды по кухне за криво заправленную кровать, изнурительные кроссы и тычки за то, что «не так стоишь, не так свистишь» — всё это было что? Проверкой? «А так-то ты, Пахомов, классный парень»? — ...потому что есть у тебя одна особенность, Игорь, — продолжил полковник, пристально глядя поверх очков. — Не умеешь ты в коллективе уживаться. Точнее, уживаешься — но только на своих жёстких условиях. Пытаешься прогнуть под себя каждого, кто оказывается с тобой в паре. Заставляешь систему прогибаться под себя. На нашей службе это может сослужить дурную службу, если вовремя не взять себя в руки. Я сидел с каменным лицом, послушно кивая, а в голодном, истощённом мозгу со щелчком сложился главный пазл. Да ладно. Неужели думают, что я куплюсь на этот дешёвый цирк с признанием «лидерских качеств»? Почему имперский пряник прилетел именно сейчас — первого июня восемьдесят шестого? С чего вдруг КГБ решило поиграть со мной в равных партнёров, гарантируя путёвку в самую элитную кузницу кадров страны? Ответ лежал на поверхности. В макроэкономике. К лету восемьдесят шестого Соглашение «Плаза», под давлением которого американцы опускали доллар, начало приносить неожиданные плоды. Падение доллара стало лавинообразным, почти неконтролируемым. А главное — хвалёная J-кривая не сработала так, как рассчитывали в Вашингтоне. Торговый дефицит США с Японией упорно не желал сокращаться. Американскому обывателю было плевать на искусственное удорожание японской техники и машин — он всё равно продолжал грести только их, игнорируя детройтский хлам. Для Банка Японии и для аналитиков КГБ, выстраивающих свои тайные валютные схемы в Токио, наступили смутные времена. Иена укрепилась слишком сильно, японские экспортёры взвыли, и Токио, спасая экономику от рецессии, начал резко снижать процентные ставки. Это были первые, пока ещё тихие предвестники грандиозного безумия — надувания гигантского фондового пузыря, который с грохотом лопнет на рубеже десятилетий. А перд ним маячил «чёрный понедельник» октября восемьдесят седьмого. Чекисты в Москве поняли: рынок выходит из-под контроля. Их знания снова не сработали и не могли работать в этом хаотичном шторме. Им до дрожи в коленях нужен был новый, точный прогноз от своего ручного провидца. Но они понимали и другое. Держать такое уникальное оружие под прессом на гауптвахте — смертельно опасно. Сломанный мозг не выдаёт гениальных инсайтов. Раб начнёт саботировать, выдавать фальшивки — и тогда миллиарды КГБ сгорят на токийской бирже синим пламенем. И они решили разыграть карту уважения. Сделать вид, что видят во мне равного. «Смотри, Игорь, мы даём тебе всё. Лучшие институты, блестящую карьеру. Только работай на нас. Дай нам цифры». «Охренеть, — мысленно усмехнулся я, едва сдерживая циничный смех. — Как трогательно. Прямо до слёз. Ну давайте, товарищи чекисты, крутите барабан дальше. Посмотрим, кто кого переиграет на дистанции». — Я всё понял, товарищ полковник, — ровным, идеальным курсантским голосом ответил я. — Спасибо за доверие. Полковник удовлетворённо кивнул, решив, что пацан окончательно заглотнул наживку. Я выдержал паузу. И добавил тихо, спокойно, глядя ему прямо в глаза: — Но, к сожалению, вынужден отказаться. Не вижу я себя на военной службе. Я человек мирный. Полковник медленно поднял голову от папки. — Что?.. ---------- Глава 2 Дома Глава 2 Дома Поезд с металлическим, надрывным грохотом наконец-то замер у перрона хабаровского вокзала. Схватив свой тощий армейский вещмешок и стараясь не застрять в душном, забитом потными телами проходе плацкартного вагона, я буквально выпрыгнул на раскалённый асфальт. В лицо тут же ударил родной, влажный амурский воздух, пахнущий тополиным пухом и речной сыростью. Вот я и дома. Дорога обратно казалась бесконечной. Поезд тащился через всю Россию до чёртиков медленно, вытрясая из меня остатки подмосковной дисциплины. На дворе стояло семьнадцатое июля 1986 года. И я наконец-то был свободен. В кармане лежал новенький, чистый аттестат о среднем образовании и запечатанный плотным сургучом пакет с направлением-рекомендацией КГБ на поступление в абсолютно любое высшее учебное заведение страны, какое я только пожелаю. Без экзаменов, без лишних вопросов и без конкурса. Понятно, что это далеко не предел мечтаний, но большего мне сейчас и не требовалось. На часах было ровно девять утра — значит, можно прямо сейчас, не откладывая, решить первый и самый главный вопрос: в какой именно институт я отнесу эту бумагу. С паршивой овцы — хоть шерсти клок. Этот заветный пакет с гербовой печатью был единственным материальным бонусом, который мне удалось выторговать у полковника Зорина за мои точные экономические прогнозы на полгода вперёд и расписанные варианты действий ведомства в Токио. Хотя, если честно, из Чехова я увёз гораздо больше, чем просто бумажку с печатью. Как говорят на Кубани после того, как тебя от души отходят нагайкой по спине: «Спасибо за науку». Вот и моя гордыня получила там такую знатную, профессиональную науку, что до сих пор рёбра ныли при воспоминании о некоторых спаррингах. Каким же я был слепым, самодовольным дураком. Я ведь искренне считал себя гением, сверхчеловеком, который вернулся из будущего и теперь может левой рукой крутить советскую систему как захочет. Мне казалось, местное КГБ — просто сборище недалёких чинуш, которые щи лаптем хлебают и верят в скорую победу коммунизма. Я уповал на свой семидесятилетний жизненный опыт, считая его абсолютным оружием. И как же жёстко меня приложили о маты реальности. В Чехове мне быстро и доходчиво объяснили: против отлаженной десятилетиями государственной машины твоё послезнание — просто яркая погремушка. Если у тебя нет реальной силы, тебя купят, продадут и снова купят, даже не заметив твоего сопротивления. И если бы не вовремя прикушенный язык и готовность идти на жёсткие компромиссы с Зориным, стоял бы я сейчас не на хабаровском перроне, а грыз сухари где-нибудь на закрытом объекте под надзором санитаров. Гордыню мне там выбили вместе с потом и кровью на гимнастических матах. И за это им — искреннее, взрослое спасибо. Теперь я буду намного аккуратнее. Экзамены в спецшколе в конце июня я сдал на удивление легко. Вся наша группа «детей-нелегалов» поголовно шла в военные и чекистские училища — Высшую школу КГБ или Краснознамённый институт имени Андропова. Ребят готовили стать новыми винтиками огромной шпионской машины. И только я один выбрал свой собственный, тихий гражданский путь. Путь, который должен был стать моим легальным трамплином для прыжка через океан. Хабаровский стоматологический институт, держись. Твой самый необычный абитуриент уже на подходе. Конечно, всё складывалось далеко не так радужно, как хотелось бы. На душе скребли кошки, и, если быть до конца честным, мне было просто по-человечески грустно. Во-первых, Ленка. Опять полные, глухие непонятки. Все мои письма из Чехова — аккуратные, выверенные цензурой весточки — так и остались без ответа. Ни строчки. На Новый год мне в качестве особого поощрения за отличные показатели разрешили сделать один короткий звонок домой. Родителей в квартире не оказалось — видимо, ушли к кому-то в гости. Сердце бешено заколотило по рёбрам, и я набрал номер Лены. Она взяла трубку. Голос у неё был какой-то тусклый, кислый, а когда она услышала меня, то словно зажалась. Заговорила подчёркнуто холодно, неохотно, будто делала огромное одолжение. В общем, было чертовски грустно, обидно и ничего не понятно. Но... терпимо. Я взрослый мужик, пережую и это. Главное — выжить. Во-вторых, я окончательно пролетал мимо вкуснейшего финансового пирога 1987 года. Пролетал, как фанера над Парижем. Мой прагматичный разум вовремя забил тревогу: если я сейчас выдам чекистам точную дату «чёрного понедельника» — девятнадцатого октября 1987 года, — чтобы сорвать безумный куш на шорте, меня живым из этой страны уже точно не выпустят. Слишком огромные деньги окажутся на кону. Просто закроют в секретном бункере и будут до конца дней пичкать сывороткой правды, выжимая крупицы информации о будущем. Ну и хрен с ним. Зато у меня оставались два железных козыря в рукаве — акции Nike и Dell, которые начнут своё взрывное ралли в девяностых. Вот там, на свободном рынке, я развернусь на полную катушку. Два раза ломать меня система не будет. Я аккуратно похлопал ладонью по карману ветровки. Там лежали два запечатанных конверта со свежими полугодовыми распечатками телетайпа о состоянии моего закрытого токийского брокерского счёта. Что хорошо в телетайпе — его практически невозможно подделать. Точнее, можно, но для этого нужно провернуть такую сложную техническую комбинацию, что КГБ просто поленится возиться ради моих копеек. Все цифры, маршрутные коды, время транзакций и отметки банков-корреспондентов были на месте. Комитетчики держали слово. С плечом один к десяти к 1990 году на счету будет твёрдая сумма в шестнадцать тысяч долларов. Чистыми. А там я уже сам решу, как этими деньгами распорядиться. Обойдя высящийся на привокзальной площади массивный бронзовый памятник Ерофею Хабарову, я на ходу запрыгнул в дребезжащий жёлто-красный трамвай и поехал в сторону стоматологического института. Пора было делать первый официальный шаг к новой свободе. ---------- Глава 3 Колхоз Глава 3 Колхоз Сентябрь 1986 года. Я с трудом разогнул гудящую спину и вытер со лба грязный пот. Вот уже почти неделю мы безвылазно торчали на «картошке» — великом, непостижимом и вечном пережитке советской плановой экономики. Смысл этой ежегодной забавы я не понимал ни в своей первой жизни, ни тем более сейчас. В стране царил тотальный дефицит всего и вся, на прилавках шаром покати, в деревнях и колхозах трудоспособного народа вроде как пруд пруди, а урожай спасать почему-то отправляют городских студентов. Гигантское, уходящее за серый горизонт картофельное поле под Хабаровском было буквально забито молодёжью. Насколько я успел разузнать, сюда согнали не только наш медицинский. Где-то на соседних полях политехнический и педагогический штурмовали уборку свёклы. Девчонки из педа рассказывали, что свёкла там уродилась размером с голову младенца — уложить такой буряк в стандартное ведро было тем ещё геометрическим квестом. Для меня вся эта принудительная трудотерапия после чеховских застенков спецшколы казалась лёгкой, расслабляющей прогулкой на свежем воздухе. Работа здесь шла по принципу «не бей лежачего». На погрузку мешков в кузова колхозных грузовиков традиционно отбирали парней покрепче — в основном прожжённых старшекурсников. Но когда в бригаду грузчиков набирали людей, я без лишних разговоров подвинул одного хлипкого ботаника с четвёртого курса стоматологического факультета. Старшекурсники было заикнулись на тему «салага, твоё место в борозде», но быстро заткнулись, оценивающе разглядывая мою фигуру. Полгода жёсткого режима и специального калорийного рациона в Подмосковье не прошли даром. Молодой организм рос как на дрожжах. За эти полгода я набрал почти шесть килограммов чистой, плотной мышечной массы. Плечи раздались в стороны, на предплечьях и бицепсах при малейшем напряжении проступали толстые, перекрученные жгуты вен. Я был почти на голову выше большинства новых однокурсников, а в осанке и походке появилось то самое опасное, пружинящее спокойствие, которое закладывают только на тренировочных матах спецведомств. Когда несчастный ботаник-четверокурсник, пыхтя и обливаясь потом, уже обессиленно выпускал из дрожащих пальцев свой край тяжеленного грязного мешка, я спокойно удерживал его одной рукой на весу и с ухмылкой закидывал в кузов очередного дребезжащего «ГАЗона». Старшекурсники смотрели на меня хмуро, с опаской, но с уважением. Авторитет в этой среде завоёвывался просто — либо весом кулаков, либо весом поднятых мешков. И по обоим пунктам у меня сейчас был полный порядок. Спали мы в длинных, наспех сколоченных дощатых бараках. Пока ещё сентябрь баловал относительным дневным теплом, но по вечерам изо всех щелей начинало немилосердно сквозить. Второкурсники со знающим видом пугали, что в октябре начнётся самый ад — ковыряться в ледяной, раскисшей от бесконечных дождей грязи при пронизывающем амурском ветре удовольствие то ещё. Увидев свою новую однокурсницу Ольгу, которая с явным трудом тащила неподъёмное оцинкованное ведро, я спрыгнул с борта машины. Подошёл и просто забрал у неё ношу, легко пересыпав картошку в стоявший рядом мешок. — Я должна сама... — тихо, но подчёркнуто упрямо буркнула она, пытаясь снова ухватиться за дужку пальцами в грязных матерчатых перчатках. — Не должна, — спокойно ответил я и зашагал обратно к грузовику. Чего я искренне не понимал в советском строе, так это любви к бессмысленному надрыву женских организмов. С другой стороны, если вспомнить мою израильскую армейскую службу в прошлой реальности... Там ведь тоже мелких девчонок ростом от силы метр пятьдесят вовсю гребли в боевые части. И эти «кнопки» с тяжёлыми штурмовыми винтовками наперевес так лихо гоняли по раскалённым пескам сектора Газа во время марш-бросков, что только держись. Вот и Ольга. Поначалу я вообще подумал, что эту пигалицу взяли в медицинский по какому-то недоразумению. Оказалось — нет, наш местный вундеркинд. Школу она закончила экстерном на год раньше сверстников, и сейчас ей было всего шестнадцать. Худая, хрупкая, одни огромные испуганные глаза на пол-лица и забавная россыпь веснушек на маленьком носике. Когда она пыталась нести это ведро, оно буквально волочилось по земле, но девчонка упрямо превозмогала физику. Мало того что маленькая, так ещё и невероятно инициативная. Её уже успели выдвинуть на роль комсомольского вожака нашего курса. Кто-то из старших партийцев в деканате явно приметил послушную и исполнительную девочку и начал продвигать наверх. Именно поэтому Оля теперь считала, что обязана тащить ведро сама, демонстрируя образцовый пример трудового героизма. Настоящая жертва собственных амбиций и чужого расчёта. Проверили меня сразу, в первый день Темнело тут рано и сразу. Поле опустело, грузовики ушли в колхоз, и над бараками повисла густая, сырая темень, разбавленная только огоньками сигарет да светом из окошка дощатой столовой. Я возвращался от умывальника — ржавой бочки с ледяной водой на краю лагеря, — когда меня окликнули. — Эй, салага. Иди сюда. Их было четверо. Те самые эскулапы с четвёртого курса, которых я днём подвинул с тёплого места грузчиков. Сидели на бревне у дальнего барака, и до меня долетел кисловатый, травянистый дым. Анаша. Где-то раздобыли. А рядом, в траве, тускло блеснули стеклом две пустые бутылки из-под бормотухи — дешёвого плодово-ягодного, которое в народе ласково звали «бырлом». Главным у них был здоровый рыхловатый парень с сальными волосами — Игнат, кажется. Староста их группы и, судя по повадкам, мелкий барачный король, привыкший, что салаги перед ним стелятся. — Ты чё, салабон, оборзел? — лениво протянул он, поднимаясь с бревна и поводя плечами. — Днём место моё занял. Старших не уважаешь. Непорядок. Я остановился. Спокойно оглядел всех четверых. Двое уже были хороши — качались, глаза мутные. Игнат и ещё один, жилистый, держались крепче.Конопля под Биробиджаном росла тут на каждом углу. Анаша плюс бормотуха — это не та комбинация, которая делает человека опасным. Это та, которая делает его дурным и медленным. — Ребят, шли бы вы спать, — ровно сказал я. — Завтра рано вставать. — О-о-о, ты глянь, он нам ещё указывает, — деланно изумился Гнат и шагнул вперёд, неуклюже замахиваясь. В чеховском интернате прапорщик Коваленко полгода вбивал мне в тело одну простую истину: не жди удара, не красуйся, не объясняй. Бей первым, бей коротко, выводи из строя. Пьяный замах Игната я видел, кажется, ещё до того, как он его начал. Я качнулся в сторону, пропуская кулак мимо уха, и коротко, без размаха ткнул его кулаком под дых — точно в солнечное сплетение, как учили. Гнат хрюкнул, переломился пополам и осел в траву, хватая ртом воздух, как выброшенная на берег рыба. Жилистый среагировал быстрее остальных — кинулся сбоку. Этого я встретил жёстче. Поймал его руку на захват, крутанул корпус, подбил опорную ногу — и он, описав короткую дугу, со всего маху влетел спиной в стену барака. Доски ухнули, парень сполз вниз и затих, хватаясь за плечо. Двое пьяных так и остались сидеть на бревне. Один тупо моргал, второй медленно поднял руки: — Слышь... мы это... мы ничё... — Вот и хорошо, — сказал я, переводя дыхание. Сердце колотилось, но руки не дрожали. Странное дело — в Чехове из меня выбили страх перед дракой так же надёжно, как и спесь. — Подберите его. И давайте без обид. Я никому ничего доказывать не собираюсь. Просто оставьте меня в покое, и разойдёмся миром. Игнат, кое-как отдышавшись, поднял на меня мутный, но уже трезвеющий от боли взгляд. Без злости. Скорее с тем самым барачным уважением, которое тут заменяло и закон, и справедливость. — Откуда ты такой… б..ь — прохрипел он. — Где так махаются? — В хорошей школе, — усмехнулся я. — Спортивной. Я повернулся и пошёл к своему бараку, спиной чувствуя их взгляды. Вот так оно тут и работает. Что в подъезде на Краснореченской, что на тренировочном ковре под Москвой, что на тёмном картофельном поле под Хабаровском — закон один. Сначала пробуют на крепкость. И пока ты не покажешь зубы в ответ, тебя будут проверять. Жаль только, что человек так устроен. Дикий, в сущности, зверь, которого пять тысяч лет цивилизации так толком и не отучили проверять чужака на прочность кулаком. Засыпая на жесткой панцирной койке под нестройный, разноголосый храп уставших бойцов трудового фронта, я думал почему-то не о чеховских тренировках, не о КГБ и даже не о драках. Мысли лениво крутились вокруг странного, неожиданного осознания: в моей прошлой реальности мне ведь почти всегда было тревожно. Всю жизнь я подсознательно ждал какого-то подвоха, опасности, напряжения. Напрягался, замечая шумные подростковые компании на углу или шатающиеся в темноте пьяные фигуры. Мне постоянно хотелось заработать как можно больше денег и уехать куда-нибудь далеко — туда, где тихо, спокойно, безопасно. В той жизни деньги казались единственным мерилом свободы и выживания. И вот теперь, пройдя через полуголодный казарменный быт, жесткие тренировки и ломающий личность пресс спецшколы, я впервые поймал себя на поразительной мысли. Если бы этот огромный, неповоротливый Советский Союз каким-то чудом не развалился... ведь здесь можно было жить по-настоящему хорошо. Спокойно отучиться на врача, лечить людей, завести тихую практику. А со временем — подкопить немного деньжат и перебраться куда-нибудь на теплый юг. Или даже в Молдавию — я частенько бывал там в своей первой жизни. Какая же там стояла благодать: мягкое солнце, потрясающие фрукты, спокойные, никуда не спешащие и дружелюбные люди... Ухмыльнувшись этим внезапным, наивным и почти детским мыслям, я повернулся на правый бок и мгновенно заснул глубоким, безмятежным сном. — ...Пахомов, мы решили. Ты идёшь в Высшую школу КГБ. И это решено. Прапорщик Коваленко стоял передо мной при полном параде. Мундир сидел как влитой, золотые погоны отливали холодным блеском, а в цепких глазах читалось глубокое, ледяное презрение. — Ты, боец, решил по жизни по лёгкому пробежаться? — Коваленко шагнул вперёд, и его тяжёлая тень буквально раздавила меня. — Не выйдет. Впереди великие перемены. Будут меняться флаги, будут рушиться и перерождаться страны — а суть останется. Системы останутся. Мы — цепные псы. И мы должны... «Да хрен там я кому что должен!» — хотел крикнуть я, но язык словно прирос к гортани. Я попытался развернуться и уйти, но ноги вросли в черные гимнастические маты. Коваленко резко выкинул руку, железными пальцами впился мне в плечо и начал яростно трясти, вытряхивая из меня остатки воли. — Игорь! Вставай! Игорь! Голос прапорщика внезапно сорвался, истончился, переходя в тонкий, испуганный девичий шёпот. Я распахнул глаза. В полумраке дощатого барака надо мной склонялась бледная растрёпанная фигура. Не было никакого Коваленко. Была Ольга. Наш шестнадцатилетний комсомольский вундеркинд трясла меня за плечо, и её огромные глаза были круглыми от дикого, первобытного страха. Рефлексы, намертво вбитые на матах в Чехове, сработали быстрее сонного разума. Правая рука пошла в защиту, левая уже схватила её тонкое запястье на излом. Ещё доля секунды — и хрупкая девчонка осталась бы лежать тут со сломанной рукой. Она бы и пикнуть не успела. В последний миг я силой воли заставил мышцы одеревенеть. Пальцы замерли на её запястье, не дожав. Фух. Я шумно выдохнул, чувствуя, как по спине струится холодный пот. Из-за этих чеховских волкодавов я уже во сне на людей бросаюсь. Надо срочно брать себя в руки. — Игорь... — зашептала она, давясь слезами и не замечая, что только что едва не лишилась руки. В темноте барака её лицо казалось совсем белым, а губы посинели от холода и ужаса. — Игорь, вставай... Там, на улице... деревенские... насилуют! — Чего? — я резко сел на скрипучей койке. — Где? Кого? — Мы в туалет пошли... — Оля судорожно сглотнула, её мелко трясло. — А там они... Славу, парень её, из пединститута, избили, он в грязи лежит... А её утащили за сараи! Игорь, быстрее! — Бл*дь, Оля... — выругался я сквозь зубы. — Сколько их? — Трое! Пьяные! А ты тормозишь! Помоги, Пахомов! Я кинул взгляд на часы. Зелёные цифры светились в темноте — час ночи. Самое паскудное время. Вокруг уныло поскрипывали панцирные сетки. Барак спал глубоким, безмятежным сном уставших за день городских студентов. Кто-то сыто причмокивал, кто-то выводил во сне затейливые рулады — и никто не подозревал, что в сотне метров отсюда сейчас ломается чья-то жизнь. Я молча спустил ноги на холодный пол. Сон испарился, уступив место ледяной, расчётливой злости. Разбудить старшекурсников? Поднять барак? Нет. Бесполезно. Эти городские хлюпики, привыкшие к лекциям по анатомии, при виде пьяной деревенской толпы в лучшем случае запаникуют, а в худшем — огребут вместе со мной, превратив всё в хаотичную свалку. Толпа против толпы — это потери. Тут нужно тихо и точно. — Оля, слушай сюда. — Я говорил негромко, но так весомо, что девчонка осеклась. — Из барака ни шагу. Буди дежурного преподавателя или ори на весь лагерь. Поняла? Она испуганно кивнула, шмыгнув носом. Я нащупал в темноте тяжёлые армейские ботинки,подарок школы и затянул шнурки. Кожа жёсткая, холодная — но именно они сейчас были лучшим инструментом для того, что предстояло. И вот тут, затягивая второй шнурок, я поймал себя на скверной мысли. Пульс не частил от страха. Наоборот — выровнялся, стал медленным и ровным. Внутри разливалось знакомое, нехорошее спокойствие. То самое, чеховское. А ведь мне этого, оказывается, не хватало. Я выскользнул из барака в сырую, пронизанную туманом сентябрьскую ночь. Воздух пах прелой ботвой, мокрой землёй и надвигающейся грозой. Где-то за тёмными силуэтами колхозных сараев послышался глухой пьяный гогот и резкий, полный отчаяния девичий крик. Я рванул на голос. За углом сарая, в темноте освещенная только луной, открылась вся картина разом. На раскисшей земле, свернувшись и держась за живот, лежал парень — тот самый Слава. Над ним стоял рослый деревенский в фуфайке и от скуки пинал его носком сапога — без злости, просто чтоб не отлежался. Чуть дальше, у бревенчатой стены туалета, двое возились с девчонкой в разорванной куртке. Свет падал только из маленького окошка туалета. Один заломил ей руки за спину и зажимал рот ладонью, второй — коренастый, низкий, в кирзачах — пьяно ухмыляясь, дёргал застёжку на её брюках. Девчонка отчаянно мычала и билась, но силы были неравны. Трое. Здоровые, деревенские, привыкшие к тяжёлой работе. Не пьяная барачная мелочь, как тогда с эскулапами. Эти двигались тяжело, но крепко стояли на ногах, и кулаки у них были как кувалды. Коваленко вбивал в нас простое: если драка неизбежна — никаких разговоров и стоек. Бей первым, бей того, кто опаснее, выводи из строя до того, как он поймёт, что началось. Опаснее всех был тот, что у Славы, — самый крупный. С него и надо было начинать. Но он стоял дальше всех, а ближе ко мне был тот, что держал девчонку. Выбор за меня сделала ситуация. Я выдохнул и шагнул из темноты. Первым меня учуял фуфаечник у Славы. — Слышь, городско-ой, — лениво протянул он, поворачиваясь. — Ты чего тут заб... Договорить я ему не дал — не из вежливости, а потому что время работало против меня. Рванул вперёд, разрывая дистанцию, и левой коротко, без замаха, вбил ему кулаком в горло. Думал — готов. Не тут-то было. Шея у деревенского оказалась бычьей, налитой. Удар пришёлся чуть выше, чем надо, — он захрипел, отшатнулся, схватился за горло, но устоял. И тут же, вслепую, наотмашь, отмахнулся кулаком. Я не успел уйти полностью — кулак вскользь зацепил скулу, в глазах полыхнуло белым, голову мотнуло в сторону. Здоровый, гад. Бьёт как молотом. Я качнулся назад, сглотнул кровь, и второй раз ударил уже наверняка — короткий, злой тычок точно в кадык. Вот теперь пошло. Фуфаечник сложился, осел на колени в грязь, хватая ртом воздух, как рыба. Один. Голова гудела. И двое других уже всё поняли. — Колян! — рявкнул тот, что держал девчонку, отшвырнул её в сторону и кинулся на меня. Этот был быстрее, чем я ждал. Налетел с ходу, попытался обхватить, повалить, задавить весом — деревенская борьба, без техники, но с дурной силой. Мы сцепились, я почувствовал, как меня кренит назад, ноги поехали по жиже. Падать на спину под него нельзя — задавит, забьёт. В последний момент я поймал равновесие, поддел его опорную ногу — то самое, что Коваленко гонял до тошноты, — и швырнул через бедро. Он грохнулся в грязь, но цепко, падая, утянул меня за собой. Мы покатились по холодной жиже. Он оказался сверху, навалился, потянулся короткими толстыми пальцами к моему горлу. Воняло перегаром и луком. Я успел подбить подбородок предплечьем, упёрся, и коротко, снизу, дважды ударил его кулаком в висок. Хватка ослабла. Я сбросил его, перекатился, поднялся на колено — и добил локтем сверху, в челюсть. Клацнули зубы. Обмяк. Двое. Я тяжело дышал, по лицу текло — не понять, грязь или кровь. Колени дрожали от напряжения. Остался коренастый — тот, что в кирзачах. И этот не растерялся и не побежал. Наоборот. Пока я возился в грязи со вторым, он успел подобрать что-то с земли — короткий деревянный кол, обломок жерди от забора. Держал низко, у бедра, не размахивал. Не дилетант. Видать, не первая драка. — Ну давай, городской, — хрипло выдохнул он, надвигаясь. — Иди сюда. Вот это было плохо. Я уставший, побитый, в скользкой жиже под ногами, а у него палка и ясная голова. Деревянный кол — это не нож, им не порежешься, но по голове прилетит — и всё, погас свет. Он ткнул колом вперёд, проверяя. Я отскочил, поскользнулся, едва не сел в грязь. Он сразу поймал момент, шагнул и хлестнул колом сбоку, в голову. Я успел только вскинуть левую руку — приняв удар на предплечье. Боль прошила до плеча, рука онемела. Хорошо, что не висок. Терпеть это дальше было нельзя — вторую такую плюху я могу и не поймать. Когда он замахнулся в третий раз, я не стал уходить. Шагнул внутрь, навстречу, в самый замах — туда, где палка ещё не набрала силу. Левым, ноющим предплечьем заблокировал его руку у локтя, а правой со всей оставшейся злостью вбил кулак ему в солнечное сплетение. Он ухнул, воздух вышел со свистом. Кол выпал. Я тут же добавил коленом снизу — он переломился пополам и рухнул лицом в холодную жижу. Всё. Я стоял посреди трёх тел в грязи, шатаясь, хватая ртом сырой ночной воздух. Левая рука висела плетью и наливалась тупой болью, скула горела, во рту — солёный привкус. Никакой это был не балет и не показательное выступление. Грязная, тяжёлая, мокрая возня, в которой я еле выгреб. Будь их четверо — или будь они трезвее — неизвестно ещё, чем бы оно кончилось. Вот тебе и «профессионал». Чехов Чеховом, а три здоровых мужика — это три здоровых мужика. — Эй... ты как? — я, отдуваясь, подошёл к девчонке, замершей у стены. Её колотило. Она прижимала к себе разорванную куртку и смотрела на меня огромными, полными ужаса глазами — и непонятно было, кого она сейчас боится больше: тех троих или меня. — С-спасибо... — едва слышно выдавила она. — Хватай Славу и в барак. Бегом. Оля там ждёт, запритесь изнутри. Они, поддерживая друг друга, заковыляли в туман. Я проводил их взглядом и медленно повернулся к трём мычащим в грязи телам. Левая рука болела. Где-то вдалеке, со стороны лагеря, уже разгорался переполох — Оля своё дело сделала, голоса, топот, мелькнул свет фонаря. Я сел прямо в грязь рядом с поверженными и устало прикрыл глаза. Адреналин уходил, и накатывала запоздалая дрожь. Я только что чуть не убил девочку спросонья, потом еле-еле уделал троих и сам чудом цел. И самое поганое — внутри было не отвращение. Внутри было то самое нехорошее, ровное удовлетворение. Будто организм наконец дорвался до того, по чему скучал. «Вот это, Игорь, и есть твоя главная проблема, — устало подумал я, баюкая ноющую руку. — Не КГБ. Не деревенские. А то, что тебе, оказывается, этого не хватало». ....Я лежал на скрипучей панцирной койке пустого дневного барака и лениво плевал в дощатый потолок. Хорошо. Три дня законного освобождения от трудового фронта. Местный колхозный фельдшер, перепуганный масштабами ночного ЧП, выписал мне их без лишних разговоров. Руководство лагеря вообще хотело от греха подальше отправить меня в больницу в Биробиджан — обследовать «сотрясённую» в бою голову. Но я отказался: на кой мне сдалась унылая районная больничка с запахом хлорки и казённой кашей. Руки-ноги целы, рёбра немного поныли и перестали, левое предплечье после того кола ещё наливалось тугим синяком, но кость цела. Отлежаться в бараке — самый идеальный вариант. Эх, сейчас бы сюда компьютер из будущего. Полежать, кино посмотреть, в интернете полазить. Но в этом сером восемьдесят шестом прапрадедушка современного интернета только-только делал первые несмелые шаги в закрытых военных лабораториях США. Нормальных книг в лагере тоже не нашлось. От скуки я снова взял учебник английского. Но сколько можно его зубрить? Попытался мысленно составлять сложные диалоги на бизнес-темы, но мысли предательски уплывали в сторону. К Ленке. А думать о ней сейчас было по-настоящему больно. Безответные письма, холодный новогодний звонок. Тяжело, конечно. Хотя умом-то я понимал: всему есть начало и конец. Тем более в этом возрасте, когда чувства вспыхивают и так же быстро прогорают. Год разлуки в шестнадцать лет — это целая вечность. Девочки не ждут. Особенно когда парень исчезает невесть куда, в какой-то закрытый интернат под Москвой, и шлёт оттуда сухие, прошедшие через цензуру письма. И ведь не сказать, что я был наивным мальчиком. За моими плечами — целая прожитая жизнь, я повидал, как гаснет любовь, во всех её видах и оттенках. Я знал эту механику наизусть. И всё равно — поверил. Купился, как пацан. Размечтался о её хрустальных замках, о том, как она будет ждать, как всё у нас сложится. Прямо по Пушкину: «Ах, обмануть меня не трудно!.. Я сам обманываться рад!» Вот уж точно. Седая голова на молодых плечах, а попался на ту же удочку, что и любой сопляк. Ладно. Всё это лирика. Сопли и розовый туман. Мне семнадцать, на кой чёрт мне сейчас вся эта душевная маета? Тем более вокруг — натуральный цветник. Молоденькие студентки, кровь с молоком, на любой вкус и цвет. Иная так стрельнёт глазами через картофельную борозду, что хоть прямо в мешок с картошкой падай. Вот только весь этот цветник меня почему-то совершенно не трогал. Скользил взглядом — красиво, да. И мимо. Ни одна не цепляла по-настоящему. А тянуло к ней. К той самой, далёкой, холодной, молчащей. Которая, наверное, давно гуляет под ручку с каким-нибудь правильным хабаровским мальчиком и думать про меня забыла. Странная штука. Можно прожить семьдесят лет, схоронить в себе целые романы, научиться видеть людей насквозь — а сердце всё равно выберет одну-единственную и будет тупо, по-собачьи, тосковать именно по ней. Без логики. Без расчёта. Просто потому, что зацепило. И ничего ты с этим, оказывается, не сделаешь. Ни в семьдесят, ни в семнадцать. Чтобы дурные мысли не лезли в голову, тело нужно было нагружать хоть чем-нибудь. Раз работы временно не было — я отжимался и качал пресс, пока руки не начали дрожать. Полегчало. Мысли перекинулись на ночной замес — и поневоле усмехнулся. История вышла знатная. Звон поднялся на весь край, и осколками зацепило всех — даже мне немного перепало. Спасённая девчонка — та самая спутница Славки — оказалась не просто городской студенткой. Любимая племянница второго секретаря горкома партии. А её мать занимала пост декана стоматологического факультета в нашем меде. Серьёзный номенклатурный уровень. Поэтому первым под раздачу попало руководство лагеря. Двоих дежурных преподавателей, которые во время замеса мирно дрыхли в обнимку с бутылкой казённого спирта, выкинули с работы в тот же день — с треском и волчьим билетом. Менты приехали быстро, под утро. Местные опера землю носом рыли и за пару часов повязали всю троицу: коренастого взяли прямо в районной больнице, куда он сам приполз с переломанными рёбрами, а двоих дружков — тёпленькими, с тяжелейшего похмелья, прямо по деревенским избам. Вот только дальше следствие упёрлось в глухую стену. Ни избитый Славик, ни сама девчонка в темноте и панике лиц толком не разглядели. Ольга прибежала уже к шапочному разбору. Единственным реальным свидетелем, кто мог железно опознать всех троих и отправить их на зону, был я. Мы с ними в той драке разве что не обнимались. Следователь заглядывал мне в глаза, как преданный пёс, ожидая заветного: «Да, это они». Но я спокойно пожал плечами: — Не знаю. В темноте все кошки серы. Лиц не разглядел. Опознать не могу. Менты матерились сквозь зубы, но сделать ничего не могли. Дело зависло, превращаясь в классический деревенский «глухарь». Зачем я это сделал? Не из жалости к этим баранам, нет. Все трое — из той же деревни, у каждого родня, соседи, корешá. Посади я их — каждую ночь пришлось бы отбиваться от половины деревни с вилами и кольями. Оно мне надо? Своё здоровье дороже чужой справедливости. Тех троих я и так уже наказал — крепче, чем любой советский суд. Месяц будут заживать. Вот только лежать в тишине и переваривать всё это оказалось занятием на удивление бесполезным. Мысли снова ползли к Ленке. Я перевернулся на бок и закрыл глаза. Тут дверь барака скрипнула. На пороге, против яркого дневного света, нарисовались двое — Славик и она. Я приподнялся на койке и окинул её взглядом. А деваха-то была чертовски хороша. Высокая, статная, лет двадцати на вид. Не пуганая пигалица, как Оля, — взрослая, оформившаяся женщина. Сейчас, при свете дня, отмытая от ночного ужаса, в простых джинсах и облегающей футболке, она была хороша до неприличия. И самое странное — удивительно похожа на Ленку. Те же тёмные глаза, те же упрямые губы. Внутри невольно шевельнулся циничный мужской интерес. Эх, Славик, Славик. Не по Сеньке шапка. Но смотрела она вовсе не на своего Славика. Она смотрела на меня. И взгляд этот мне был хорошо знаком — я ловил такие не раз ещё в той, первой жизни. Так смотрит женщина на мужчину, который только что, у неё на глазах, голыми руками раскидал тех, кто хотел её сломать. В этом взгляде не было страха. Был жадный, почти болезненный интерес. Та самая древняя женская благодарность к сильному, замешанная на чём-то куда более горячем. А рядом стоял Славик — побитый, с заплывшим глазом, который той ночью валялся в грязи и ничем ей не помог. И она это видела. И сравнивала. Прямо сейчас, молча — и сравнение было явно не в его пользу. Славик это чувствовал тоже. И именно это бесило его сильнее всего. — Ты чё, Пахомов?! — сорвался он на визг, брызгая слюной. — Почему ты их не опознал?! Я же видел — ты их в упор бил! Из-за тебя эти твари на свободе останутся! Ты трус, Пахомов! Обычный трус! Я медленно сел на койке. Перевёл тяжёлый взгляд на его дрожащие кулаки, потом — в лицо. Так, что парень невольно отступил на шаг. Если бы он пришёл один — я бы просто послал его и ухом не повёл. Но этот дурак приволок девушку. Хотел при ней отыграть то мужское лицо, которое потерял той ночью в грязи. Не рассчитал. — Слышь, чистенький, — тихо, но так отчётливо, что Славик мгновенно заткнулся. — А ты сам-то где в ту ночь был? В грязи лежал, глазками хлопал? Что ж ты их сам не опознал? Глядишь, вдвоём бы в дежурке протоколы строчили. Только вот деталь: она — твоя девушка. Не моя. Это тебе её защищать положено было. А пришлось мне. Я поднялся во весь рост. — Их было трое. Я один. И торчать тут мне ещё месяц — в одиночку. Посади я их — каждую ночь отбивался бы от всей деревни. Ты, бл*дь, за мой счёт чистеньким остаться захотел? Героем при девушке побыть? Он стоял с красными ушами и молчал. Сказать было нечего. Я перевёл взгляд на неё. — А тебе — без обид — один совет. Своё надо уметь защищать. И выбирать тех, кто умеет защитить. А не искать виноватых наутро после драки. Она всё так же смотрела на меня — прямо, не отводя глаз. Потом тихо, почти не поворачивая головы к Славику, произнесла: — Прости его, пожалуйста. Голос у неё был ровный. Но что-то в этом «его» прозвучало так, словно Славика в комнате вообще не было. Словно она говорила со мной — о нём, но для меня. Славик дёрнулся. Недоумённо покосился на неё. Пришёл восстанавливать справедливость, а девушка просит за него, как за ребёнка, которого она привела извиняться. Не тот расклад, который он планировал. — Пошли, — она развернулась и пошла к двери. Он потащился следом — растерянный, явно не понимая, как вышло, что пришёл одно, а уходит с ощущением, что снова проиграл. Причём даже не мне. У самой двери она обернулась. На секунду. Посмотрела на меня через плечо — долгим, тихим взглядом, в котором было что-то личное, только для меня. — Спасибо, Игорь. Я это не забуду. И вышла. Дверь закрылась. В бараке снова стало тихо, только скрипели доски под ногами уходящего Славика. Я откинулся на койку и уставился в потолок. Слова ,слова.Ну хотя бы меня отпустило с Ленкой Но взгляд у неё был, чёрт побери, хороший. Очень хороший. ---------- Глава 4 Откровение Глава 4 Откровение Я сидел на заднем сиденье новенькой, пахнущей дорогим одеколоном чёрной горкомовской «Волги», тупо разглядывал свои сбитые костяшки и в который раз пытался понять простую вещь: как вообще можно планировать свою жизнь в этой реальности? Вывод выходил один, и довольно безрадостный. Планировать жизнь невозможно. Точнее, возможно — но только при наличии колоссальных, безумных денег, которых у меня сейчас на руках не водилось. А без них остаётся одно: вырасти, плюнуть на всё и уехать в какую-нибудь сибирскую глушь — жить наедине с природой, потихоньку сходить с ума от одиночества и на досуге писать мемуары. Шутка, конечно. Но если сравнить меня нынешнего с тем парнем, каким я был ровно год назад... В моей первой, настоящей юности всё было до смешного просто. Обычная школа, ленивые блуждания с пацанами по дворам города, дискотеки, случайные девчонки, которых зажимаешь в тёмном подъезде, драки по самым дурацким поводам. А впереди — обычная армия, и до самого девяностого года вокруг стоят тишь, гладь да божья благодать советского застоя. А в этой жизни я сам себе сказал: хватит. Так больше жить не буду. И понеслось. Сначала Лиля. Потом триумфальное знакомство с её дядей — майором Серёжей. Как поступил бы на моём месте нормальный подросток, когда этот цепной пёс из КГБ заявился к нам домой вместе с её отцом? Испугался бы, забился под плинтус и не отсвечивал. А что сделал я? Показал зубы. И в итоге получил первый капитал. Но вместо того чтобы тихо сказать судьбе спасибо и затаиться, гордыня потребовала большего. Я сам навязал дяде Серёже свои услуги, засветил перед ним приёмчики из крав-маги, полез в валютную аферу, кинулся скупать доллары — и доигрался. Очнулся под плотным колпаком в подмосковном специнтернате Комитета. Единственным реальным трофеем во всей этой шпионской эпопее оказалось поступление в медицинский без экзаменов. Казалось бы — вот она, свобода. Привезли тебя в колхоз на картошку. Сиди тихо, сопи в две дырочки, пересыпай корнеплоды из ведра в мешок и не высовывайся. Так нет же. Сначала глупый силовой конфликт со старшекурсниками. По лагерю тут же поползли шепотки: первокурсник Пахомов — парень непростой. Из-за этих шепотков перепуганная Оля посреди ночи и побежала за помощью не к преподавателям, мирно спавшим в тёплой кроватки причем пьяные в усмерть, а ко мне. Для неё я был уже не сопливый абитуриент, а тот, кто реально может что-то сделать. Сложила два и два — и прибежала. И я снова полез в пекло. Снова драка, снова жёсткие рефлексы, снова чужая кровь на кулаках. А спасённая девчонка возьми да и окажись номенклатурной принцессой. Вылез, называется, один раз из болота — чтобы потом до конца дней разгребать последствия. А ведь какие были тихие, красивые планы. Всё решилось буквально за два дня. Дядя Марины — рыкнул откуда-то с поднебесного партийного олимпа, и районная машина закрутилась с невиданной прытью. Мгновенно отыскались свидетели. Первым «вспомнил» лица избитый Слава, следом подтянулись деревенские, которым давно надоело жить под тремя местными отморозками. А может, их просто попросили вспомнить — не знаю и знать не хочу. Главное, что моё «не разглядел в темноте» больше никому не понадобилось. Всю троицу увезли в следственный изолятор — по сто семнадцатой, покушение на изнасилование. Светило им по-взрослому. И, чтобы громкая история не оразилась на студентах, начальство решило тихо развести участников по углам. Славу, Марину и Олю отправляли обратно в Хабаровск с досрочным освобождением от трудового фронта. Под шумок освобождение выписали и мне. И вот тут вышло забавно. Славу с Олей усадили на вокзале в обычный рейсовый автобус. А меня вместе с Мариной — в чёрную «Волгу» её дяди, которую тот прислал за любимой племянницей с личным водителем. Поначалу Марина села вперёд, рядом с шофёром. Я устроился сзади и от нечего делать разглядывал её затылок — тонкую шею, чуть склонённую набок, и тёмные волосы, небрежно стянутые в хвост простой аптечной резинкой. Красивая девочка, ничего не скажешь. Даже со спины. Мы выехали из деревни, миновали разбитый просёлок и вырулили на ровную трассу. За окном потянулись бесконечные сопки, тронутые первой ржавчиной осени. — Слушай, а для чего всё это вообще? — не выдержал я. — Что — это? — Марина обернулась. — Да вот это всё. — Я повёл рукой, обводя салон. — «Волга», водитель, отдельная поездка. Я бы и сам прекрасно на автобусе добрался, как Слава с Олей. К чему такие почести? Она чуть улыбнулась. — Машину дядя прислал за мной. А ты... — она на секунду замялась. — А про тебя я попросила. Сказала, что ты меня спас и что я не хочу, чтобы ты трясся в общем автобусе. Он не спорил. Помолчав, она вдруг бросила водителю: — Михалыч, останови на минутку. «Волга» мягко притормозила на обочине. — Дядя сказал — чтобы не останавливаться, — буркнул Михалыч. Марина молча открыла дверцу, вышла, обошла машину — и села назад. Ко мне. Захлопнула дверь,. — Так удобнее разговаривать, — сказала она спокойно, будто это была самая обычная вещь на свете. Машина снова тронулась. А потом она сделала то, чего я уж точно не ждал. Молча взяла меня за руку. Не схватила — просто положила свою ладонь поверх моей и легонько сжала. Тёплую, мягкую. И не убрала. — Ты мне очень помог, — тихо проговорила она, глядя прямо перед собой, на убегающую под капот дорогу. Она помолчала, будто решаясь. А потом заговорила — медленно, глухо, словно доставала из себя что-то давно запертое. — Я ведь такое уже проходила. Пять лет назад. Тоже дискотека, тоже вечер, тоже трое... — Её пальцы на моей ладони чуть сжались, неосознанно. — Только тогда меня никто не вытащил. И тех ублюдков так и не нашли. Я молчал. Спрашивать тут было нечего, да и не нужно. Иногда человеку просто надо выговориться вслух — впервые за долгие годы. — Я после того долго не спала, — продолжала она. — Боялась темноты. Боялась мужчин. Любого, кто шёл за мной по улице чуть быстрее обычного. Кошмары снились — каждую ночь. Мать таскала по врачам, те выписывали какую-то дрянь, от которой я ходила как сонная муха. Потом вроде отпустило. Затянулось. Я думала — всё, пережила, забыла. Она горько усмехнулась. — А той ночью, когда они меня к стене прижали... я поняла, что ничего не забыла. Что оно всё это время сидело во мне и просто ждало. И вот тогда я по-настоящему попрощалась с жизнью. Не с телом — с собой. Думала: ну вот и всё, сейчас опять, и теперь я этого уже не переживу. Я невольно сжал её ладонь. — А потом из темноты вышел ты. Марина наконец повернулась ко мне. В её тёмных, влажно блестящих глазах не было слёз — было что-то другое. Тихое, глубокое, не дающее ей покоя. — И знаешь, что самое странное? Я думала — снова начнётся. Страхи, кошмары, бессонница. Я даже заранее боялась первой ночи, готовилась не спать. А вот... — она прислушалась к себе, словно сама не веря. — А вот на сердце тихо. Понимаешь? Тихо. Я же их видела — избитых, в грязи, у твоих ног. Видела, как они корчатся. И от этого мне почему-то легче, чем от всех материнских врачей и таблеток за пять лет. Будто кто-то наконец закрыл ту, старую дверь. Захлопнул. И всё это — благодаря тебе. — Ты извини, что я так на тебя всё это выплеснула, — вдруг тихо сказала она и отвернулась к окну. — Ты меня даже не знаешь. Да и я тебя. Просто мне надо было тебя как-то отблагодарить, а как — я и сама не знаю. Вот и наговорила лишнего. Она замолчала, глядя на убегающие сопки. Плечи чуть напряглись — ей стало неловко за собственную откровенность. Я осторожно шевельнул ладонью под её рукой — не вытащить, а просто проверить, не отпустить ли. Но она тут же сжала крепче. Не отпускала. — Ничего ты лишнего не наговорила, — тихо сказал я. — Иногда это нужно. Сказать вслух. Один раз. Чтобы отпустило. Она повернулась ко мне. На щеках блестели две тонкие дорожки — но она улыбалась. Странной улыбкой, в которой было и облегчение, и что-то ещё, чему я пока не находил названия. — Вот видишь, — тихо проговорила она, не вытирая слёз. — А я про тебя так ничего и не знаю. Даже откуда ты такой взялся. Расскажи. Мне правда это важно. Я молчал. За окном тянулись сопки, и я смотрел на них, не зная, что ответить. Внутри ворочалось что-то тяжёлое, незнакомое. Я ведь привык, что люди вокруг — фигуры на доске. Вопила, Руслан, Зорин, эти трое в грязи. Ресурсы, угрозы, инструменты. Я просчитывал их, использовал, обходил. А тут рядом сидела девчонка, которая только что вывернула передо мной наизнанку самое страшное, что у неё было, — и просила взамен не помощи, не защиты, а просто узнать меня. По-человечески. И я вдруг понял, что давно, очень давно никто не хотел узнать именно меня. Не мои прогнозы, не мои кулаки, не то, чем я могу быть полезен. А просто — кто я. В той, первой жизни так смотрела на меня жена. В самом начале, когда мы ещё были молодые и нищие, и всё было настоящим. Потом это куда-то ушло — растворилось в быте, в деньгах, в моей вечной гонке. А тут это вернулось. От чужого человека, в чужой машине, на чужой дороге. И от этого стало одновременно тепло и тоскливо. Я повернулся к ней. Хотел отшутиться, отделаться общими словами — привычка, броня. Но наткнулся на её взгляд — прямой, открытый, ждущий — и понял, что отшутиться не смогу. Не имею права. Она мне доверила своё. Будет нечестно отделаться пустышкой. И я заговорил. Не про главное, конечно. Про попаданство, про Комитет, про Токио я промолчал — эти двери остались наглухо заперты. Но всё остальное вдруг полилось само, будто прорвало. Рассказал про родителей — про отца с его вечной «Правдой» и футболом, про мать, тихую библиотекаршу. Про то, что поступил на стоматолога, а на самом деле грызёт изнутри другое: вырваться. Дальше, шире, за пределы этого тесного серого мира, где всё расчерчено на пятилетки и заранее известно на сорок лет вперёд. Сам не очень понимал куда — но тянуло так, что зубы сводило. Потом как-то незаметно перешёл на бокс, на ринг, на то странное спокойствие, которое приходит, когда вокруг хаос, а ты вдруг трезв и собран. А потом — сам не знаю, как это вышло, — заговорил про неё. Про Лену. Про то, что была девчонка. До интерната, ещё дома. Что год меня не было — учился под Москвой, в закрытой школе. Что писал ей оттуда письма, аккуратные, выверенные, по одному в месяц, сколько разрешали. И что ни на одно не получил ответа. Ни строчки. А на Новый год, когда дали один-единственный звонок домой, дозвонился до неё — и услышал чужой, холодный, кислый голос, будто говорил с незнакомкой, которой я в тягость. — И самое поганое — даже не знаю, что случилось, — глухо сказал я, глядя в окно. — Может, другого встретила. Может, просто устала ждать непонятно кого, кто пропал невесть куда. А может, родители отговорили. Я ведь так и не понял. Просто была — и нет. Как отрезало. Я усмехнулся, криво. — Глупо, да? Сижу тут, взрослый вроде парень, кулаками троих раскидал — а из-за девчонки, которая мне даже не отвечает, до сих пор внутри что-то ноет. Обидно. Не за то, что бросила. А за то, что вот так — молча. Не объяснив. Будто меня и не было вовсе. Я осёкся. Понял, что сказал куда больше, чем собирался. Но Марина не ахнула, не полезла с расспросами, не стала жалеть. Просто слушала — серьёзно, внимательно, изредка чуть сжимая мою руку. И от этого тихого участия говорить становилось всё легче, а слова шли уже сами, без оглядки и без брони. Только в какой-то момент я поймал себя на странной мысли. Что говорю про Лену — а смотрю на Марину. И что они, чёрт побери, и правда похожи. Те же тёмные глаза, те же упрямые губы. Будто судьба, отняв одно, тут же сунула под нос почти такое же — на, держи, только попробуй не запутаться. А Марина слушала. Не перебивала, не ахала, не лезла с глупыми вопросами. Просто слушала — серьёзно, внимательно, изредка чуть сжимая мою руку. И от этого тихого участия говорить становилось ещё легче. За разговором дорога съелась сама собой. За окном уже потянулись хабаровские окраины — знакомые пятиэтажки, трамвайные пути, тяжёлый серый Амур вдалеке. «Волга» свернула на улицу Ленина и плавно затормозила у красивого сталинского дома с лепниной — из тех, где селили городское начальство. — Приехали, Марина, — обернулся Михалыч. Она не торопилась выходить. Помедлила, всё ещё не отпуская мою руку, потом посмотрела на меня — прямо, без тени кокетства. — Зайдёшь? — просто спросила она. — Хоть чаю выпьешь с дороги. Родителей нет, оба на работе. А мне как-то... не хочется так сразу прощаться. Я посмотрел на неё. Потом на этот нарядный сталинский дом. И мысленно вздохнул. «Игорь, ну куда ты лезешь, — устало проворчал внутренний голос. — Племянница секретаря горкома, дочь твоего же будущего декана. Своих заморочек выше крыши». — Зайду, — сказал я Тяжелая, обитая кожей дверь элитной номенклатурной «сталинки» в самом центре Хабаровска бесшумно закрылась за моей спиной, отсекая гул улицы и шелест сентябрьского ветра. Поднимаясь по широким, застеленным чистыми ковровыми дорожками ступеням на четвертый этаж, я мысленно готовился к худшему. В моей голове уже крутилась классическая картина элитного советского «богатства» образца $1980$-х годов. Я ожидал увидеть стандартный, набивший оскомину музейный натюрморт: тяжелая, лакированная трехметровая «стенка» югославского производства, до отказа забитая неподъемным хрусталем, пыльные шерстяные ковры с аляповатыми узорами на полу и на стенах, дефицитный цветной японский телевизор на полированной тумбе, ну и «видик» в качестве главного алтаря семейного благополучия. Плюс неизменный запах старого паркета, нафталина и казенной роскоши. Но когда Инна с тихим щелчком провернула ключ в замке и распахнула передо мной двери просторного зала, я буквально завис на пороге. Меня накрыло такое мощное, оглушительное дежавю, что я на секунду потерял дар речи. Я аж головой потряс, силясь прогнать морок и сфокусировать взгляд. Если бы не пузатый, угловатый деревянный ящик старого цветного телевизора «Рубин», сиротливо стоявший в углу, я бы поклялся всеми своими брокерскими счетами, что каким-то чудом перенесся минимум в $20$-е годы $21$-го века. В какой-нибудь стильный молодежный лофт или современную дизайнерскую студию. Здесь не было никакой громоздкой советской мебели. Пространство дышало свободой и невероятным объемом света. Вместо душного паркета пол от края до края устилал мягкий, плотный ковролин сочного, глубокого зеленого цвета, напоминающий свежескошенный весенний газон. В центре комнаты расположился небольшой, лаконичный раскладной диван точно такого же изумрудного оттенка, а рядом на полу небрежно валялись два мягких кресла-пуфа — те самые бескаркасные мешки, которые станут писком моды лишь десятилетия спустя. Перед диваном стоял аккуратный низкий столик, проинкрустированный тонкими металлическими пластинами. Но главным шоком была стена. Вся огромная боковая стена зала была вручную расписана яркими, сочными красками. С неё на меня хищно и динамично смотрел гигантский боевой робот, разрушающий футуристический мегаполис — классическая, безупречная японская меха в стиле старого доброго Mazinger Z или раннего Gundam. Прорисовка была филигранной, с четкими контурами и проработанными деталями, которые советский человек просто не мог придумать из головы. Тут явно чувствовался доступ к качественным японским журналам, манге или импортным лазерным дискам. На этом всё. Никаких сервантов, никаких комодов и портретов вождей. Чистый, звенящий минимализм будущего в сером $1986$ году. — Что? — Инна мягко улыбнулась, заметив мое онемение, и аккуратно сбросила с плеч легкий плащ. — Непривычно? Ожидал увидеть склад хрустальных ваз и портрет дедушки Ленина? — Есть немного... — хрипло выдавил я, медленно проходя вглубь комнаты. Я подошел почти вплотную к расписанной стене, провел пальцами по прохладной штукатурке, а затем повернулся лицом к окну. Всю противоположную стену занимал огромный оконный проем. Натянутые струны карниза удерживали невесомые, ослепительно белые шторы. Они были настолько легкими и тонкими, что от малейшего сквозняка взмывали в воздух, вздрагивая и колыхаясь, словно огромные белые крылья сказочной птицы, впускающей в комнату прохладный сентябрьский ветер Амура. В груди вдруг разлилось такое щемящее, теплое чувство, от которого перехватило дыхание. Все мои внутренние зажимы, рефлексы выживания и вечное напряжение чеховских казарм на секунду просто растворились в этом чистом, светлом пространстве. Господи... Я же дома. Впервые за всё это безумное время после переноса я оказался в месте, которое не пыталось задушить меня своей пыльной советской обыденностью. Этот интерьер дышал воздухом моего времени. И создала его девчонка, которая стояла сейчас рядом со мной и с любопытством разглядывала мое лицо — Нравится? — Марина буквально расцвела в улыбке, и в её глазах на секунду исчезла та настороженность, которую я ловил раньше. — Спрашиваешь... Еще как. Я подошел почти вплотную к расписанной стене, провел пальцами по прохладной штукатурке. Прорисовка контуров робота была удивительно точной, кропотливой. — Я сама это сделала, — тихо произнесла она, встав рядом. — Когда... ну, тогда всё это произошло... Дядя очень за меня испугался. Нашел какого-то умного, закрытого психолога из ведомственных. И тот посоветовал мне начать рисовать. Сказал, что нужно выплеснуть страх на бумагу или холст. А я ведь рисовать вообще никогда не умела. Кисточку в руках со школы не держала. Но потом мне на глаза попался импортный вкладыш от японской жвачки — ну, ты знаешь, моряки их пачками в порт привозят, у нас в институте все с ума по ним сходят. Я понимающе кивнул. Японские вкладыши с роботами и монстрами в конце $1980$-х ценились у подростков на вес золота. — Вот, — Марина улыбнулась воспоминаниям. — Я взяла этот крошечный вкладыш, аккуратно расчертила его карандашом на мелкие квадратики. Потом расчертила на такие же большие квадраты всю эту стену штукатурки. И начала потихоньку переносить линии, один в один, как по сетке. Сначала получалось криво, краска текла, я психовала и стирала всё тряпкой... Но потом втянулась. Знаешь, это так затягивает. Сидишь часами, выводишь эти суставы, броню, ракетные шахты на плечах... И в голове становится так тихо-тихо. Все кошмары просто уходят. — Но как ты решилась выкинуть отсюда всё остальное? — я обвел рукой свободное пространство. — Где все эти полированные советские «гробы», серванты и чехословацкий хрусталь? Марина негромко, заливисто рассмеялась: — О, это был мой второй этап борьбы с обыденностью! Мне в руки попался старый номер журнала «Техника — молодежи». Там была статья про перспективные интерьеры будущего, про японские квартиры-капсулы и европейский минимализм. Меня словно молнией ударило. Я поняла: не хочу жить в мебельном складе! Дядя помог достать этот зеленый ковролин со склада какого-то ведомственного санатория, диван мы перетянули в тон, а кресла-пуфы я сама сшила из старого брезента и набила пенопластовой крошкой, которую мальчишки с тарного завода притащили. А родители... родители были просто счастливы, что я наконец-то перестала сидеть, закрывшись в своей комнате, и начала хоть чем-то интересоваться. Им было уже всё равно, пусть хоть роботов на потолке рисую, лишь бы улыбалась. — У тебя талант, Марина, — совершенно искренне сказал я, поворачиваясь к ней. — Настоящий талант. — Ну... — она заметно засмущалась, поправляя прядь густых темных волос. — Не всем нравится. Дядя, когда первый раз зашел, долго стоял на пороге, крестился и бормотал, что мы строим коммунизм, а построили какую-то японскую явку. Зато мама, когда возвращается с кафедры уставшая, говорит, что в этой комнате дышится легко. Словно воздуха больше. — Еще бы, — хмыкнул я. — Это же настоящая мечта минималиста. Чистый функционал и свобода. Марина на секунду замерла, пристально и удивленно разглядывая мое лицо: — Тебе правда всего семнадцать, Пахомов? Ты иногда говоришь такие вещи... «мечта минималиста», «чистый функционал». Ты слишком начитанный для своего возраста. Я неопределенно пожал плечами, пряча глаза: — Не знаю... Может, в прошлой жизни я был старым, ворчливым архитектором. А может, просто книг правильных в библиотеке много читал. — Ладно, философ, — она задорно прищурилась. — Кофе будешь? Настоящий, в зернах. Маме из Москвы привезли. — От кофе я никогда не отказываюсь, — улыбнулся я. Мы прошли на кухню, и здесь меня ждал очередной сюрприз. Кухня тоже была решена в нетипичном для советских квартир стиле. Никакого унылого белого кафеля и облупившейся масляной краски. Стены были выкрашены в мягкий, глубокий серый цвет, а на одной из них красовался аккуратный, геометрический абстрактный рисунок в оранжево-черных тонах. В углу уютно расположился небольшой мягкий диванчик. Марина достала из шкафчика небольшую медную турку и старую ручную кофемолку. Она начала засыпать зерна, но делала это как-то неловко, турка выскальзывала из её тонких пальцев. — Дай-ка я, — мягко сказал я, отодвигая её в сторону. — Уступлю даме право отдыхать. — Ты умеешь варить кофе? — удивилась она, присаживаясь на угловой диванчик и поджимая под себя ноги. — Увидишь, — усмехнулся я. Я взял турку, насыпал свежесмолотый кофе и начал колдовать у плиты. Мой мозг послушно вытащил из глубин памяти старые израильские рецепты, которыми меня когда-то научили арабы в Яффо. Медленный, почти медитативный процесс. Кофе нельзя кипятить — его нужно томить, ловить ту самую тонкую грань, когда темная ароматная пена начинает медленно подниматься к краям медного горлышка. Я поднимал турку над огнем, давая пене осесть, и снова возвращал на конфорку, повторяя этот ритуал трижды, чтобы выжать из зерен весь их плотный, тягучий вкус. Запах на кухне мгновенно воцарился такой, что можно было сойти с ума от блаженства. Настоящий, густой, с едва уловимой горчинкой. Марина наблюдала за моими точными, уверенными движениями с явным восторгом: — Боже, Пахомов... Ты варишь кофе так, словно всю жизнь работал бариста в каком-нибудь закрытом стамбульском клубе. Где ты этому научился? Только не говори, что снова в библиотеке прочитал. — В тайге научили, — беззаботно соврал я, разливая дымящуюся черную жидкость по двум маленьким чашечкам. — Там, знаешь ли, суровые геологи без хорошего кофе по утрам отказываются искать золото партии. Марина засмеялась, а потом вдруг резко сорвалась с диванчика, убежала в зал и уже через полминуты вернулась, торжественно сжимая в руках пузатую бутылку импортного французского коньяка «Camus». — Вот! — победоносно заявила она. — Дяде подарили на какой-то юбилей, а он оставил у нас. Мама такое не пьет, а мне одной вроде как не положено. Давай добавим немного «тепла» в наш вечер? Я сокрушенно покачал головой, разглядывая золотистую жидкость за стеклом: — Эх, Марина... Коньяк — это, конечно, прекрасно. Но к нему бы сейчас лимончик. Без лимона пить такой благородный напиток — чистой воды вандализм. — А кто сказал, что лимона нет? — она заговорщически подмигнула мне, полезла в глубь новенького дефицитного холодильника «Минск» и вытащила оттуда аккуратный, завернутый во влажную марлю желтый плод. — У мамы на кафедре свои каналы снабжения. Через пять минут мы уже сидели рядышком на узком кухонном диванчике. На маленьком столике дымился невероятный кофе, в чашках мягко поблёскивал коньяк, а на блюдце исходил соком тонко нарезанный лимон. И вот тут, в этом сером тысяча девятьсот восемьдесят шестом, на крошечной кухне с расписанными стенами, со мной случилось то, чего не случалось уже очень, очень давно. Я расслабился. По-настоящему. Не той настороженной полудрёмой загнанного зверя, который и во сне держит ухо востро. А вот так — отпустив плечи, выдохнув до самого дна, забыв на время и про Зорина с его телетайпами, и про чеховские маты, и про падающий доллар, и про всю эту тяжёлую, недетскую ношу, которую я тащил на себе с самого момента переноса. Время побежало вперёд стремительно и незаметно. Мы говорили обо всём на свете — о её учёбе на медицинском, о моих таёжных приключениях, о дурацких школьных законах, о книгах, о музыке, о том, как странно и тесно устроен этот мир и как хочется иногда из него вынырнуть хоть на час. Марина пила коньяк маленькими, аккуратными глотками, смешно жмурилась от лимона и всё чаще задерживала на мне свой долгий, потеплевший взгляд. И чем дольше мы говорили, тем яснее я понимал одну простую вещь. Мы были похожи. Не лицами, не судьбами — а чем-то глубже. Двое людей с одинаковой трещиной внутри. У неё — старый, заштопанный кое-как страх, который той ночью у сараев едва не разорвал шов заново. У меня — своя ноша, о которой я не мог рассказать никому на свете. Мы оба таскали в себе по тёмной, запертой комнате. И оба отчаянно, до дрожи устали быть всё время начеку. А здесь, в этой светлой квартире, не похожей ни на что советское, под взмахи белых штор и тихий гул вечернего города, эти наши тёмные комнаты вдруг приоткрылись. Самую малость. Ровно настолько, чтобы впустить немного света. Это не был штурм крепости. Не было ни охоты, ни добычи, ни той пошлой игры в кошки-мышки, которую я столько раз видел между мужчиной и женщиной. Было другое. Двое раненых, случайно прибившихся друг к другу в холодном, чужом море, грелись теплом друг друга. И каждый молча, без слов, латал чужую рану, забывая на время о своей. За окном кухни незаметно сгустились сумерки. Хабаровский сентябрьский вечер быстро укутал двор плотной синей прохладой, и только тусклый свет уличного фонаря пробивался сквозь листву, рисуя на расписанной стене причудливые тени. Свет мы так и не зажгли — позволили полумраку сделать своё дело, мягко стирая грань между нами и отодвигая весь остальной мир куда-то далеко, за толстые стены сталинки. В какой-то момент наши голоса затихли сами собой. Пауза затянулась, став звенящей, тёплой, живой. Я повернул голову к Марине. Она сидела совсем рядом — я чувствовал лёгкий аромат её лавандовых духов, тепло тела, дыхание, пахнущее кофе и коньяком. Её огромные тёмные глаза, так похожие на глаза моей Ленки, сейчас блестели в полумраке особенным, мягким, манящим светом. Но я смотрел и впервые видел не Ленку. Видел её — Марину. Живую, тёплую, настоящую, сидящую рядом здесь и сейчас. Я протянул руку, осторожно коснулся пальцами её мягкой щеки, убирая назад непослушную прядь. Марина не отстранилась. Только тихо, прерывисто выдохнула и прикрыла глаза, инстинктивно подаваясь навстречу ладони — как тянется к теплу озябший человек. Я наклонился ближе и мягко, не торопясь, прикоснулся губами к её тёплым губам. Поцелуй вышел долгим, тягучим и невероятно хмельным. Марина ответила сразу — с какой-то накопившейся, долго сдерживаемой нежностью, в которой не было ни капли страха. Её руки скользнули мне на плечи, сжали ткань куртки, увлекая за собой. И весь мой циничный взрослый разум, все предохранители, расчёты и брони на секунду просто отключились, утонув в этом внезапном, чистом, ничем не отравленном тепле. Это было как глоток воздуха после долгого нырка. Она медленно отстранилась, тяжело дыша, посмотрела мне прямо в глаза — без тени сомнения — и тихо поднялась с диванчика. Не говоря ни слова, взяла меня за руку и мягко, но упрямо потянула за собой: прочь из кухни, по тёмному коридору, в спальню. И я, усмехнувшись своей последней трезвой мысли — о том, что мне всё-таки семнадцать, что мир за стенами подождёт, а жизнь, чёрт побери, бывает и вот такой, тёплой и светлой, — просто перестал сопротивляться. Хоть на одну ночь. Хоть на час. Мы имели право забыть свои раны. ---------- Глава 5 Встреча Глава 5 Встреча Понятно, никто меня от обязательной общественной отработки перед началом занятий освобождать не собирался. Раз уж каким-то чудом соскочил с колхозной «картошки» — будь добр, отрабатывай долг обществу прямо в стенах родного института. Тем более что ремонт в главном корпусе шёл полным ходом, и рабочих рук, готовых таскать тяжеленные мешки со строительным мусором и месить цементный раствор, катастрофически не хватало. Меня как самого молодого и крепкого быстро определили в классическую бригаду «принеси-подай, иди на» — ну, вы поняли. Впрочем, грех жаловаться. Отбарабанить честные четыре часа в день на подсобных работах в сухом тепле, а потом быть свободным как ветер — это в сто раз лучше, чем целый месяц месить грязь в резиновых сапогах под пронизывающим амурским ветром. Работа была нехитрая и даже по-своему успокаивающая. С утра приходишь, переодеваешься в выданную робу, и до обеда — носилки, мешки, вёдра с раствором. Прораб, дядя Витя, мужик с прокуренными усами и вечной беломориной в зубах, поначалу гонял меня как новичка, а потом, разглядев, как я ворочаю мешки, проникся уважением и стал звать «сынком». В обед вся бригада усаживалась прямо на штабеля досок, доставала промасленные газетные свёртки с домашними бутербродами, кто-то разливал по щербатым кружкам чай из помятого эмалированного чайника, и шли неспешные мужицкие разговоры — про хоккей, про дачи, про то, что «при Брежневе-то оно как-то спокойнее было». Я слушал, помалкивал и впитывал. Странное дело — после Чехова с его стальной муштрой эта пыльная, простая возня казалась мне почти отдыхом для души. Получив законную свободу после обеда, я попытался плавно вернуться в свою старую, привычную колею: спорт, английский. Но с боксом вышел неожиданный ментальный затык. Тот самый бокс, которым я в прошлом году занимался у Иваныча с таким азартом, теперь показался мне до тошноты пресным. За год подмосковная спецшкола перепрограммировала мои рефлексы так глубоко и безжалостно, что обычные спарринги по строгим правилам казались детским лепетом на лужайке. В Чехове тренеры-волкодавы учили нас калечить, отключать, нейтрализовать противника за доли секунды, наплевав на любые спортивные условности. А здесь — прыгай на носочках, держи красивую дистанцию, аккуратно обозначай удары, не бей ниже пояса. Скука смертная. Организм требовал жёсткой работы на поражение, а не этого стерильного танца под счёт. С английским тоже вышел полный, безоговорочный облом. Катя — наш милый репетитор — закрутила серьёзную, взрослую любовь с Русланом и наотрез отказалась продолжать занятия. Надо признать, Катька за этот год удивительно преобразилась. Из забитой, вечно смущающейся девчонки в дешёвеньком платьице она превратилась если и не в утончённую принцессу, то в очень даже привлекательную, стильную и уверенную в себе молодую женщину. Сказалось видимо, внимание мужчины. Да и сам Руслан за время моего отсутствия заметно вырос. Стал крепким, основательным, раздался в плечах. Главное — он наконец-то перестал быть тем унылым пухлым ботаником, который вечно прятался за мамину юбку и вздрагивал от каждого шороха на районе. Мы встретились с ним в зале бокса у Иваныча, куда Руслан, к моему удивлению, продолжал исправно ходить даже после того, как его перестали прессовать. Оказывается, он там зря времени не терял: вовсю спарринговал с младшим Абросимовым, Костей, и, по словам тренера, даже подавал неплохие спортивные надежды. А вот старшего Абросимова, Серёгу, весной благополучно забрили в армию — отдавать долг Родине где-то на забайкальских рубежах. — Игорь! Чёрт... Дружище, какими судьбами?! — Руслан буквально просиял, заметив мою фигуру у канатов ринга. — Попутными, Руслан, попутными, — улыбнулся я, пожимая его неожиданно крепкую ладонь. — Ты вернулся! — он радостно встряхнул меня за плечи. — А нам в школе сказали, что тебя в какую-то крутую спортивную спецшколу по боксу в Москву упекли. — Ну да... — я криво усмехнулся, пряча глаза и уводя тему. — Можно сказать и так. Только я решил, что спорт не моё. Поступил на стоматологический. — Класс! Правда, я безумно рад. А я в политех пошёл, — он подошёл ближе, переминаясь с ноги на ногу, и вдруг как-то резко смутился, опустив взгляд на свои забинтованные руки. — Ну, я это... Я на самом деле спасибо тебе хотел сказать. — За что? — искренне удивился я. — Ну, за всё, — Руслан поднял на меня глаза. — За то, что в бокс меня привёл, сдачу давать научил. За то, что с Катей познакомил. Да и вообще. Извини, коряво говорю, но давно хотел сказать: я считаю тебя своим настоящим другом. Он открыто, без тени сомнения протянул мне руку. Я застыл на секунду, глядя на его ладонь. И вот как, спрашивается, после этого судить о людях? В моей прошлой реальности Руслан был для меня пустым местом, мажором-нытиком, которого я едва замечал. Да и в этой жизни он поначалу казался просто удобным проходным эпизодом для решения моих финансовых проблем. Три встречи, два разговора — чистый, циничный расчёт взрослого человека. А для него я, оказывается, стал тем, кто перевернул всю его вселенную, вытащил из скорлупы страха и сделал мужчиной. Странная всё-таки штука жизнь. Один и тот же человек для кого-то — мимолётное, стёршееся из памяти мгновение, а для кого-то — ориентир, измеривший и изменивший всю дальнейшую судьбу. В груди тоскливо сжалось, и я вдруг с горькой отчётливостью вспомнил Лену. Казалось, мы с ней были связаны намертво, собирались быть вместе всегда. А на поверку стали абсолютно чужими людьми, застрявшими каждый в своих новых обидах. Чужие люди, растерявшие тепло. И в то же время этот бывший мажор, о котором я весь год в Чехове ни разу не вспомнил, сейчас стоял передо мной, открыто протягивал руку и искренне считал меня лучшим другом. А я ведь про него даже в спецшколе и не вспоминал. Я протянул руку в ответ и крепко, по-мужски сжал его ладонь. — Я рад, что у тебя всё получилось, — искренне сказал я. — Катю видел. Тебе чертовски повезло. — Да, она классная... — Руслан счастливо улыбнулся, и в его глазах промелькнула настоящая гордость. — Слушай, тут в субботу тусняк намечается у меня. Будут интересные люди, приходи обязательно! — А родителей куда сплавил? — усмехнулся я. — А я теперь в своей собственной квартире живу, — он заговорщически подмигнул. — Родичи расстарались, отдельное жильё выделили. Полная свобода. «Ну да, — цинично подумал я про себя. — Всё-таки даже в восемьдесят шестом все равны. Просто одни равнее других». — Хорошо, — кивнул я. — Диктуй адрес. — На Сурикова, прямо возле двадцатой школы. Записывай. Девчонки классные будут, он подмигнул снова, а потом посерьёзнел, внимательно глядя на меня. — Слушай, я слышал, ты с Леной? Он вопросительно развёл пальцы в стороны. — Да, — я коротко кивнул. — Хотя... Точнее, всё сложно. — Ну и ладно, — Руслан дружески хлопнул меня по плечу. — Короче, подтягивайся, жду! Я поднял руку на прощание и пошёл на улицу. С боксом, пожалуй, было покончено окончательно. Английский теперь придётся грызть самому — и, если честно, в свои силы верилось со скрипом, но деваться некуда. Впереди ждала учёба в меде, целых пять долгих лет. А там посмотрим, как повернётся. Я чувствовал что меня затягивает рутина. Та самая, обычная, незаметная, из которой и состоит, если разобраться, девяносто процентов человеческой жизни. Утром — будильник, заведённый на половину седьмого, его дребезжащий, ненавистный звон. Холодный кафель ванной под босыми ногами. Овсянка или яичница на завтрак, наскоро, под бубнёж радиоточки на кухне, бодро рапортующей об успехах тружеников полей и надоях. Битком набитый трамвай, дребезжащий по улице Карла Маркса, запотевшие окна, чьи-то локти под рёбра, кондукторша с потёртой сумкой: «Граждане, оплачиваем проезд, проходим в середину салона». Странно, но мне это нравилось. Меня, прожившего целую жизнь, повидавшего войны, кризисы, биржевые обвалы и человеческую подлость во всех её видах, эта тихая, размеренная, до зевоты предсказуемая жизнь почему-то умиротворяла. После Чехова с его постоянным напряжением, после игр с КГБ, после драк и крови — обычная скука советского быта обернулась почти забытым лекарством. Можно было просто жить. Просто вставать, идти, учиться, возвращаться. Не выживать. Не просчитывать на три хода вперёд. Не ждать удара в спину. С Мариной мы встретились ещё несколько раз за эту неделю. Гуляли по улице Карла Маркса, лениво фланируя по нашей местной «тропе» — Хабаровскому Бродвею, где по вечерам неспешно прохаживалась вся городская молодёжь, разглядывая друг друга и себя. Ели дешёвое пломбирное мороженое в хрустящих вафельных стаканчиках — то самое, настоящее, по девятнадцать копеек, какого потом, в моём будущем, уже не делали. Стояли в очереди за газировкой с сиропом из жёлтого автомата, целовались в тёмных подъездах, как обычные мальчишка и девчонка, прятались от внезапного дождя под козырьком гастронома. И постепенно я стал свыкаться с непривычной, странной мыслью: я теперь обычный советский студент. И впереди, кажется, маячит просто нормальная, человеческая жизнь. Конечно, я ни на секунду не отказывался от своего глобального плана — свалить за границу при первой же возможности. Просто всё это пока отодвинулось куда-то на второй план, подёрнулось лёгкой дымкой. Рутина незаметно давила, обволакивала, засасывала в свои сонные, тёплые объятия. Даже приближающиеся грозные девяностые перестали пугать так, как раньше. Глядя на мирный, неторопливый Хабаровск, на его трамваи и тополя, на очереди за хлебом и расслабленных прохожих, вообще не верилось, что эти дикие времена когда-нибудь наступят. Что весь этот уклад, казавшийся вечным и незыблемым, как гранитный Ленин на площади, рухнет в одночасье. Хотя первые приметы новой эпохи уже робко заявляли о себе. В городе начали открываться первые коммерческие магазины и кооперативные кафешки. Но это были лишь несмелые ростки грядущего капитализма — с самопальными вывесками, заоблачными по советским меркам ценами и вечно подозрительными очередями. К тому же, согласно духу времени и антиалкогольной кампании, заведения эти были строго безалкогольными, так что по своей унылой атмосфере мало чем отличались от привычного государственного общепита. Только переплачивай. Я смотрел на всё это и один знал: это только начало. Тоненькая первая трещинка на огромной, тяжёлой плите. Скоро она пойдёт вширь и вглубь, и расколется всё. Но пока — пока можно было просто есть мороженое, держать за руку красивую девчонку и делать вид, что впереди только мир, дружба и тихое, понятное завтра. На следующий день я снова пришёл к Марине — отработав четыре честных часа на институтской стройке, отмывшись от въедливого запаха краски и цемента под холодным душем в общей мойке. Лёжа в её спальне после бурного — ну, сами понимаете чего, — я лениво поглаживал её тёплую, мягкую, гибкую спину. Всё-таки в Марине удивительно сочетались кошачья пластика и какая-то породистая, врождённая женственная грация. Я лежал, закинув свободную руку за голову, и сквозь полуприкрытые веки любовался густой чёрной копной её волос, рассыпавшейся по моей груди, как тёмная вода. Марина устроилась рядом, уткнувшись носом мне в бок, и медленно, почти медитативно выводила губами дорожку поцелуев по животу. — М-мм... обожаю твоё тело, — тихо, с придыханием промурлыкала она, приподнявшись на локте. — По тебе анатомию можно учить. — Вообще-то, её и надо бы преподавать на первом курсе нашего мединститута, — лениво хмыкнул я, не удержавшись от привычной наглой ухмылки. — Там как раз на потоке симпатичных девчонок полно. Пускай изучают наглядное пособие. — Я тебе преподам! — Марина в шутливом возмущении насупилась, приподняла голову и вполне ощутимо цапнула меня зубами за живот. — Ай! — я засмеялся, перехватил её за плечи, легко подтянул к себе и чмокнул в кончик носа. — Ладно-ладно, сдаюсь. Конечно же, нет. Зачем мне эти сопливые первокурсницы? Мне нравятся взрослые, зрелые женщины. Я заговорщически подмигнул, тонко намекая, что она старше моего нынешнего физического тела года на четыре. И вот тут Марина вдруг замерла. Её улыбка медленно растаяла, аккуратные тёмные брови сошлись к переносице, и в глубине глаз промелькнула совсем не шуточная, неожиданно глубокая девичья тревога. — Игорь... — тихо произнесла она, заглядывая мне куда-то прямо в душу. — А для тебя это правда большая разница? Ну... то, что я старше. Почти четыре года ведь. Я мысленно вздохнул, с трудом удерживая рвущийся наружу смех. Всё-таки женская психология — штука поразительная и неизменная во все времена. И в двадцать первом веке, в сытые и благополучные годы, и здесь, в суровом восемьдесят шестом, механизм работал безотказно. Из любого невинного комплимента, из шутливой постельной реплики женщина с непостижимым искусством способна за пару секунд сплести повод для глобальной внутренней драмы. Ей непременно нужно зацепиться, порефлексировать, загрузиться и устроить маленькую трагедию на ровном, гладком месте. Скандала, не иначе, душа просит. — Чего ты опять смеёшься? — брови её сдвинулись ещё сильнее, а на капризных губах обозначилась вполне реальная, наливающаяся обида. — Я же серьёзно спрашиваю, Пахомов! — Да ладно тебе, Марин, не обижайся, — я притянул её ближе, вдыхая тонкий лавандовый аромат волос. — Просто анекдот один вспомнил. Уж очень в тему. — Анекдот? — она недоверчиво прищурилась, но напряжение в плечах чуть отпустило. — Ну и какой же? Рассказывай давай, остряк. — Лежат, значит, мужчина и женщина в постели — ну, примерно как мы с тобой сейчас, — начал я, неторопливо поглаживая её по плечу. — И она его так ласково, нежно спрашивает: «Милый, скажи, я толстая?» Он, как всякий приличный мужик, тут же: «Нет, что ты, дорогая, ты прекрасна!» Она вздыхает: «Но похудеть бы не мешало, да?» Он оправдывается: «Да нормальная ты, успокойся!» Она не унимается: «Но в бёдрах бы поменьше, да?» — «Я тебя любую люблю, глупая!» — «Но восторга у тебя уже не вызываю, да?» — «Да вызываешь, вызываешь!» — «Но не бешеного восторга, да?» Тут мужик обречённо вздыхает, поворачивается к ней и говорит: «Так. Скандал всё равно будет, я правильно понял?» Марина на секунду зависла, переваривая соль шутки, а потом расхохоталась — звонко, заливисто, ткнувшись лицом мне в плечо. — Ну ты и дурак, Пахомов! — выдохнула она сквозь смех, несильно хлопнув меня ладошкой по груди. — Какая же ты язва! — Зато честный, — улыбнулся я, обнимая её крепче. — Так что давай сегодня обойдёмся без драм. Нам и без них есть чем заняться. Её губы снова заскользили по моей шее, медленно спускаясь к груди, потом на живот, ещё ниже... Я, уже прекрасно зная, к чему всё это неотвратимо ведёт, блаженно зажмурился и откинул голову на подушку. И вот именно в этот самый интимный, звенящий, не допускающий свидетелей момент дверь в спальню тихонько, без единого скрипа отворилась. Вы когда-нибудь видели глаза матери девушки, с которой ровно в эту секунду занимаетесь любовью? Я вот — впервые в обеих своих жизнях. И, честно скажу, такой концентрированной, ослепительно ледяной ярости я не встречал, кажется, никогда и нигде. Даже на ночных допросах у кураторов из Комитета в глазах было больше живого человеческого тепла. Вся нега мигом испарилась, будто её сдуло сквозняком. Я инстинктивно отодвинулся от Марины. Мой взрослый, видавший виды мозг, застигнутый врасплох в самой что ни на есть недвусмысленной позе, в одну секунду растерял весь накопленный за две жизни цинизм и не нашёл ничего умнее, чем выдавить хриплое: — Здравствуйте... В дверном проёме спальни, как карающая статуя, стояла мать Марины. И по совместительству — мой будущий декан в Хабаровском медицинском институте. Они с дочерью были абсолютно не похожи. Если Марина манила тёплой, тёмной, южной красотой, то её мать оказалась статной, высокой блондинкой с волевыми, резкими чертами лица и тяжёлым, буравящим взглядом, под которым хотелось встать по стойке смирно. Впрочем, удивляться было нечему — мягкотелые люди деканами в советских вузах отродясь не становились. — Марина... — произнесла вошедшая тоном, от которого, кажется, заиндевели обои. — Ой... Мама?! — Марина испуганно вскинулась, судорожно натягивая одеяло до самого подбородка. На её лице за пару секунд сменилась целая гамма — от жгучего стыда до полного, оглушённого недоумения. — А ты... ты почему так рано? — Ну извини. Так получилось, — горько и очень выразительно усмехнулась декан, скрестив руки на груди и даже не думая отводить тяжёлый взгляд от моей голой, ничем не прикрытой тушки. — А вы, я так понимаю, Игорь? Я спокойно, без суеты пожал плечами — мол, ну а кто же ещё, это и ежу понятно. Метаться, прятаться под одеяло, лепетать оправдания я не собирался. Поздно пить боржоми, когда почки уже отказали. Достоинство — единственное, что мне в этой ситуации оставалось, и терять его я не намеревался. Женщина сделала шаг назад, в полумрак коридора, и отрывисто, чётко, по-военному скомандовала: — Марина, оденься. А своему молодому человеку передай, что я жду его в кабинете. Дверь закрылась так же бесшумно, как и открылась. Я невольно усмехнулся. Командный голос, отточенный годами руководства кафедрой. Привыкла строить студентов, аспирантов и доцентов в одну ровную шеренгу одним движением бровей. Ну-ну. Посмотрим, как у нас с вами пойдёт анатомия, товарищ декан. Марина, путаясь в рукавах, торопливо накинула шёлковый халат. Виновато покосилась на меня — и вдруг, наткнувшись на мою невозмутимую ухмылку, изумлённо вскинула брови: — Ты чего лыбишься, Пахомов? Тебе что, жить надоело? Она же тебя сейчас живьём закопает, и фамилии не спросит! — Ничего, — я спокойно поднялся с постели и, не торопясь, начал натягивать джинсы. — Всё нормально. Это рано или поздно должно было случиться. Просто случилось чуть раньше, чем я планировал. Одевшись и приведя себя в относительный порядок, я вышел в коридор. Кабинет, судя по всему, располагался прямо за стенкой спальни — символично, ничего не скажешь. Я глубоко вдохнул, мысленно усмехнулся над абсурдностью всей ситуации и без стука толкнул дверь. Нет, ну каков сюр, а? Я ещё даже к занятиям на первом курсе толком не приступил, ни одной лекции по-человечески не отсидел — а уже умудрился попасть на ковёр лично к декану факультета. Причём не за прогул и не за пересдачу. Такой рекорд, пожалуй, и в Книгу рекордов Гиннесса не стыдно занести. Кабинет оказался под стать хозяйке — строгий, выверенный, без единой лишней детали. Массивный письменный стол, два жёстких стула для посетителей, книжный шкаф с медицинскими атласами и подшивками за корешок. Декан уже сидела за столом, прямая, как натянутая струна, и при моём появлении даже не подняла глаз — продолжала демонстративно перебирать какие-то бумаги. Классика жанра. Подержать провинившегося на пороге, дать ему повариться в собственном страхе. Я молча прошёл и сел напротив. Без приглашения. Закинул ногу на ногу. Вот это её и проняло. Она наконец медленно подняла голову, и началось. — Молодой человек, — голос был ровный, отшлифованный, как операционный стол, и оттого ещё более холодный. — Я даже не знаю, с чего начать. Хотя нет, знаю. Начну с того, что вы — будущий студент моего факультета. Не поступивший толком, не отучившийся ни дня, а уже отметившийся самым гнусным образом. Вы хоть отдаёте себе отчёт, в какое положение себя поставили? И в какое положение поставили мою дочь? Я молчал, спокойно глядя на неё. — Вы воспользовались состоянием девочки, — продолжала она, и в голосе зазвенел металл. — Она пережила страшное. Кошмар, после которого нормальный человек годами не приходит в себя. А вы, вместо того чтобы держать дистанцию, вместо элементарной мужской порядочности, затащили её в постель. Это называется «воспользоваться ситуацией», молодой человек. У этого есть очень неприятное название. Я смотрел не в глаза ей, а чуть выше — в точку между бровей. Старый приём. Собеседнику кажется, что ты держишь взгляд, а на самом деле ты не вступаешь в его игру в гляделки, остаёшься отстранённым. И пока она говорила, я её спокойно, неторопливо читал. Сильная женщина. Очень сильная. Но и тут, в этом разносе, было больше формы, чем содержания. Положенный ритуал разъярённой матери. И возраст. Я скользнул взглядом по её лицу. Декан, статус, тяжёлый взгляд — всё это старило её в глазах окружающих, добавляло лет. Но сейчас, вблизи, под резким светом настольной лампы, я видел: ей едва за сорок. Может, сорок один, сорок два, не больше. Кожа упругая, шея гладкая, ни намёка на возрастную рыхлость. Просто волевые черты и привычка повелевать накидывали сверху лишний десяток. Сорок. А Марине — двадцать один. — …и я этого так не оставлю, — донеслось до меня. — У вас, молодой человек, видимо, в голове совсем нет понимания, чем подобные вещи заканчиваются. Заканчиваются они, дорогая Тамара Андреевна — или как вас там, — заканчиваются они обычно тем, что через двадцать лет родившаяся девочка вырастает в красавицу и сама приводит домой парня. Жизнь, она такая. Любит рифмовать. Я молча отметил и другое. Брат — второй секретарь горкома. Сестра — декан вуза. Не семья, а маленький клан, аккуратно вросший корнями в местную власть. Такие в восемьдесят шестом не падают и в девяностые не пропадают — наоборот, именно такие хваткие, цепкие, умеющие держать удар люди и переплывут грядущий шторм, переобувшись на ходу из партийных в коммерсанты. С такими лучше не воевать. С такими лучше договариваться. — Вы вообще меня слушаете? — она чуть повысила голос, раздраженная моим спокойствием. — Слушаю, — спокойно ответил я. — Внимательно. — И что вы можете сказать в своё оправдание? Грамотно она меня распекала, по нарастающей, давя авторитетом и статусом — так, как привыкла обламывать нерадивых аспирантов. И всё это время я молчал, ну а что говорить. Эта властная, гневная, обличающая меня женщина когда-то была обычной двадцатилетней девчонкой. Которая полюбила, или просто увлеклась, или оступилась — неважно. И родила. И всем тогдашним деканам и парткомам, осуждающе качавшим головами, в итоге утёрла нос. Сама, своими руками, построила и карьеру, и дочь. И теперь сидела передо мной и гневно отчитывала меня ровно за то, что когда-то сделала сама. Только вслух я этого, конечно, говорить не собирался. Рано. Такой козырь не выкладывают в начале партии. — Что я могу сказать в своё оправдание? — медленно повторил я. Но ответить не успел. Дверь кабинета распахнулась без стука, и внутрь влетела Марина — растрёпанная, в наспех запахнутом халате, с горящими щеками. — Мама, не кричи на Игоря! — выпалила она с порога, задыхаясь. — Он ни в чём не виноват! Это я... это всё я! Я сама его позвала! Она быстро прошла через кабинет и встала прямо передо мной — заслонив собой, расставив руки, как наседка над цыплёнком. Маленькая, хрупкая, перепуганная — и всё равно вставшая стеной между мной и собственной грозной матерью. — Марина, не вмешивайся, — ледяным тоном отрезала декан. — Выйди. — Нет! — Марина мотнула головой и вдруг, сорвавшись, выкрикнула то, о чём, кажется, не собиралась говорить вслух: — Он меня спас, мама! Понимаешь?! Если бы не он, меня бы той ночью эти трое... — голос её сорвался, она судорожно сглотнула. — А он один на троих пошёл! Из-за него я теперь сплю спокойно! Впервые за пять лет — без кошмаров, без таблеток твоих, понимаешь? Впервые! А ты тут... ты на него кричишь! В кабинете повисла оглушительная тишина. Декан замерла. Весь заготовленный гнев словно споткнулся об эти слова. Она медленно перевела взгляд с раскрасневшейся, дрожащей дочери на меня — и в её тяжёлых глазах впервые мелькнуло что-то, кроме ярости. Растерянность. Сомнение. Я же всё это время сидел спокойно. Не вскочил оправдываться, не полез в перепалку, не стал давить на жалость. Когда повисла пауза,и поймав ее взгляд, я просто пожал плечами — мол, ну вот, в общих чертах всё так и есть, добавить особо нечего. Это пожатие плечами, кажется, добило декана сильнее любых слов. Она ждала чего угодно — испуга, лепета, наглости, — но не вот этого ровного, почти скучающего спокойствия. — Вы... — начала было она и осеклась, не находя слов. Я поднялся со стула. Спокойно, без суеты. Положил руку Марине на плечо — она всё ещё мелко дрожала после своей вспышки — и мягко усадил её на стул. — Тише, заи, — негромко сказал я ей поцеловав ее в лоб. — Всё. Успокойся. Никто тут ни на кого больше не кричит. Потом, как ни в чём не бывало, обычным домашним тоном попросил: — Давай я кофе сделаю, то что в зёрнах. Только турку дай. Марина растерянно моргнула, переводя взгляд с меня на застывшую мать. А я повернулся к декану и спокойно, вежливо, будто мы не пять минут назад стояли по разные стороны баррикад, спросил: — Вы будете кофе, Тамара Андреевна? Декан смотрела на меня долго. Очень долго. В её взгляде боролись остатки гнева, изумление и — где-то на самом дне — невольное, неохотное уважение к наглецу, который в чужом доме, пойманный с поличным, голым выведенный на ковёр, преспокойно предлагает ей кофе в её же кухне. А потом уголок её губ едва заметно дрогнул. — Буду, — сухо сказала она. И, помедлив, добавила: — Только сварите нормально. А не как эти ваши студенческие помои. Она встала и вышла, прямая и собранная. Я усмехнулся ей вслед. Ну вот. Буря миновала. Самый опасный раунд отыгран — и, кажется, не вничью, а в мою пользу. Потому что человек, который согласился выпить с тобой кофе, уже не собирается тебя убивать. С ним можно разговаривать. Ну что сказать. Мать Марины в число моих восторженных поклонников, разумеется, не записалась. Но кофе всё-таки выпила — до последней капли, маленькими, аккуратными глотками, и всё это время нет-нет да и бросала на меня короткие, изучающие взгляды поверх чашки. Цепкие, оценивающие. Я почти физически чувствовал, как у неё в голове со скрипом ломаются заготовленные шаблоны: малолетний наглец, воспользовавшийся бедной девочкой, упорно не желал укладываться в привычную рамку. Вместо него за её столом сидел кто-то непонятный, спокойный и говорящий с ней на равных — и это её, кажется, выбивало из колеи сильнее всего. Кофе, к слову, она оценила. Не похвалила вслух, конечно — гордость не позволила, — но по тому, как она медленно, со вкусом смаковала каждый глоток, я понял: попал. Тем не менее на кухне она нас вдвоём так и не оставила. Сидела с нами, держала разговор в рамках светской вежливости, расспрашивала про учёбу, про планы — но я кожей чувствовал: ей не терпится остаться с дочерью наедине. Есть разговоры, которые матери ведут с дочками только с глазу на глаз. И моё присутствие тут было лишним. Так что, допив кофе, я не стал злоупотреблять гостеприимством и поднялся. — Спасибо за кофе, Тамара Андреевна. И за... понимание, — я чуть усмехнулся. — Пойду я. Поздно уже. Декан коротко кивнула. Без тепла, но и без прежнего льда. Уже прогресс. Марина выскользнула следом — проводить. В коридоре, у самой двери, я притянул её к себе и легонько чмокнул в кончик носа. — Слушай, — сказал я. — Завтра иду в гости. К другу, Руслану. Тусняк какой-то намечается. Пойдёшь со мной? Марина на секунду задумалась, прикусив губу. А потом кивнула — серьёзно, без обычного кокетства. — Конечно, пойду, — тихо сказала она. И, помолчав, добавила, глядя на меня снизу вверх: — Ты вообще... после всего этого жениться на мне должен. Я посмотрел куда-то в потолок, изобразив на лице глубокую, мучительную задумчивость. — А ты готова ещё пять лет студента кормить? — наконец проговорил я. — Год после учебы ,я только в люди выбьюсь, не раньше. Голодный, злой, без копейки. Подумай хорошенько, девочка, на что подписываешься. — Иди уже, студент, — она фыркнула, ткнула меня кулачком в бок, а потом, привстав на цыпочки, быстро и крепко поцеловала в губы. И мягко выставила за дверь. Замок щёлкнул за моей спиной. Я постоял секунду на лестничной площадке, прислушиваясь. Из-за двери уже доносились приглушённые голоса — Маринин, торопливый, сбивчивый, и низкий, ровный голос её матери. Я усмехнулся и начал спускаться по широким ступеням. Ну, теперь там точно начнётся. Девичьи слёзы, объятия, признания — с обеих сторон. Сейчас они выплачут друг другу всё: и старый, пятилетней давности кошмар, и эту дикую ночь в колхозе, и страх, и облегчение. И меня, конечно, помянут — не раз. Мать будет качать головой, дочь — горячо защищать. Так уж устроены женщины. Им обязательно нужно всё проговорить, со слезами, в обнимку, на тёплой кухне под остывающий кофе. А мне туда было нельзя. Это их разговор. Не мой. Я толкнул тяжёлую парадную дверь и вышел в прохладный синий хабаровский вечер. ---------- Глава 6 Правда Глава 6 Правда …На следующий день Марина приехала прямо к моему дому. Подкатила на новенькой, сияющей хромом белой «шестёрке». В наших рабочих кварталах такая машина до сих пор считалась несомненным признаком благополучия. Я в это время стоял у подъезда, засунув руки в карманы джинсов. На мне была обычная футболка — а всё остальное из старого гардероба стало мне безнадёжно мало. За год в Чехове я раздался, набрал килограммов десять плотных мышц, несмотря на голодноватый рацион и зверские тренировки, и теперь старые рубашки трещали по швам на плечах. Купить что-то приличное и современное было делом почти нереальным — дефицит правил бал. А выложить за хороший импортный батник полтинник у меня просто не было денег. К тому же впереди маячили первые занятия в меде. А это значит — первые полгода о подработках и «левых» заработках можно даже не заикаться. Анатомия, гистология, общая химия сожрут всё моё время без остатка, не оставив сил даже на сон. Ох, грехи мои тяжкие. А тут ещё эта номенклатурная принцесса свалилась на мою голову. И как мне теперь с ней быть? Ладно сейчас, пока длится этот лёгкий, ни к чему не обязывающий конфетно-букетный период. А что потом? Особенно после того, как вчера нас так эпично спалила её матушка — мой будущий декан. Вот она, ирония судьбы во всей своей беспощадной красе. Деканша теперь не абстрактная гроза первокурсников где-то на горизонте, а вполне конкретная, осязаемая фигура в моей жизни. Она есть, она реальна, и мне с этой ходячей административной катастрофой придётся как-то дружить. Иначе — медицинский факт: ближайшие полгода проблемы по высшему разряду мне обеспечены. Вертеться придётся как ужу на сковороде, лишь бы не вылететь в первую же сессию. Впрочем, вечер стоял просто классный. Пагодп баловала Хабаровск тёплым, мягким воздухом и первыми робкими намёками на осеннюю прохладу. Мимо подъезда то и дело лениво проплывали стайки местных девчонок. Эпоха уже вовсю брала своё: варёные джинсы-бананы, безумные начёсы, щедро залитые лаком «Прелесть», а боевой раскрас на лицах заставил бы позорно отступить с тропы войны целое племя индейцев чероки. И вот на фоне этого провинциального карнавала Марина смотрелась просто умопомрачительно. Строгий брючный костюм глубокого графитового оттенка, явно сшитый на заказ в хорошем ведомственном ателье, сидел на её точёной фигуре как влитой — как вторая кожа. Густые тёмные волосы затянуты в высокий, тугой хвост, и эта роскошная чёрная копна плавно металась из стороны в сторону в такт уверенной, летящей походке. Косметики — самый минимум, но с её идеальной кожей она была попросту не нужна. Я смотрел на это великолепие, приближающееся ко мне, и внутри меня цинично посмеивался Станиславский. «И всё это богатство — тебе, семнадцатилетнему нищему студенту? Не верю». — Ну что, идём? — я кивнул в сторону перекрёстка, за которым угадывалась дорога к дому Руслана. Марина притормозила, поправляя на плече тонкий ремешок сумочки, задумчиво прикусила губу и победно улыбнулась: — Идём. Мне не терпится посмотреть на твоих друзей. Я прищурился, глядя на её торжествующий вид. Ого. А настрой-то у девушки боевой. — Да только рано ещё, — я с едва заметной двусмысленной улыбкой окинул её взглядом сверху вниз. — Хочешь пока ко мне? Только сразу предупреждаю: все мои сейчас дома. И ты гарантированно будешь целый час сидеть под такой плотной очередью расспросов, что мало не покажется. Особенно бабушка — она у меня старой закалки, душу вынет. Марина резко замерла на полушаге. На её лице промелькнул самый настоящий, искренний девичий испуг. Вся напускная светская уверенность испарилась в секунду. Она явно не ожидала, что вместо шумной тусовки её так прямолинейно позовут в семейное гнездо. — Нет, — быстро замотала она головой, нервно поправляя ворот костюма. — Нет, Игорь, я боюсь! Давай как-нибудь позже. Я ведь ещё и старше тебя, да и ты из-за меня из этого чёртова колхоза с треском вылетел... Вдруг твоя мама что-то не то подумает? А бабушка? Она же меня сразу как под рентгеном просветит! Я невольно снисходительно хмыкнул, глядя на её растерянное, густо покрасневшее лицо: — Та-а-ак. И это мне говорит будущий хирург? Или, может, грозный кардиолог, который через пару лет будет хладнокровно резать людей на операционном столе? Ну-ну. Испугалась знакомства с моей бабушкой. — Игорь! — она жалобно, с какой-то детской мольбой посмотрела мне в глаза, коснувшись пальцами рукава. — Пожалуйста, ну не смейся. Хочешь — просто в машине посидим? Или покатаемся немного? — М-м-м, покатаемся, — я мечтательно закинул голову, глядя на первые загорающиеся звёзды. — Поцелуйчики в полумраке, обнимашки на заднем сиденье... А может, и ещё что-нибудь интересное сообразим? Я умышленно сгущал краски, откровенно забавляясь её реакцией. — Фу, пошляк! — Марина вспыхнула и несильно, но ощутимо толкнула меня кулачком в плечо. — И не думай даже! Я вообще-то целый час дома собиралась, красилась, впечатление произвести хотела! А ты всё к одному сводишь. — Ну почему же сразу «к одному»? — я улыбнулся, примиряюще перехватив её тёплую ладонь. — На меня ты впечатление уже произвела. Причём такое, что до сих пор в глазах рябит от этой красоты. Марина резко остановилась и посмотрела на меня с такой победоносной, чисто женской ухмылкой, что я невольно напрягся. — Да при чём тут вообще ты, Пахомов? — торжествующе произнесла она, вздёрнув подбородок. — Твоя оценка мне и так понятна. Дело в другом. Там, куда мы идём, — твои друзья. И друзья твоей драгоценной Ленки, по которой ты, как мне кажется, всё ещё сохнешь. Вот они-то своими глазами меня и увидят. И тут же побегут докладывать твоей комсомольской активистке, какая женщина теперь рядом с тобой. И всё. После этого у твоей Ленки против меня не останется ни единого, даже самого призрачного шанса. Шах и мат. Я открыл было рот, чтобы выдать какую-нибудь циничную, разбивающую её иллюзии фразу из своего богатого опыта двадцать первого века, но от неожиданности и масштаба этой тактической схемы только глухо закашлялся. Твою-то мать. — Ты знаешь, — я кое-как прокашлялся, утирая выступившие слёзы, и с искренним восхищением посмотрел на эту двадцатиоднолетнюю интриганку. — Я вот сейчас стою, смотрю на тебя и думаю. Каких-то триста лет назад таких, как ты, без лишних разговоров объявляли ведьмами и жгли на кострах. Заживо. Я сделал паузу, выразительно покачал рукой, подбирая масштаб, и закончил: — Потому что это просто уму непостижимо — выстроить такую сложную, гроссмейстерскую комбинацию по такому... гм... пустяковому поводу. Обычная ревность — а ты уже целый план стратегического доминирования расписала. Генеральный штаб отдыхает. — Ничего ты не понимаешь, — Марина легко пожала плечами. — Для женщины её мужчина — это трофей. И делить его она не собирается ни с его будущим, ни уж тем более с его прошлым. — А у самого «трофея» мнение спросить забыли? — усмехнулся я, забавляясь её собственническим тоном. — Может, он как раз дорожит своим прошлым и очень даже надеется на будущее? — Мнение у него есть, — царственно кивнула она. — Но в этой схеме оно абсолютно второстепенно. Я притворно вздохнул и покачал головой: — Нет, всё-таки не быть тебе простым практикующим врачом. — Это почему же? — Марина удивлённо прищурилась. — Да потому что быть тебе деканом, как мама. Уж очень хорошо у тебя выходит строить людей и раздавать за них роли. — Не-е-е, — протянула она, качнув головой, и в её глазах на секунду мелькнуло что-то искреннее, тёплое. — Это не для меня. Я людей лечить хочу. — Ну-ну, время покажет, — я мягко увлёк её за собой. — Пошли в кафе, тут рядом. Посидим немного, а после двинем к друзьям. Если Марина и собиралась производить впечатление, то взялась за дело прямо в кафе. Мы сидели за столиком, запивая молочным коктейлем мороженое в запотевших стеклянных вазочках, когда нарвались на моих бывших одноклассников. Я так понимаю, детки уже вовсю осваивали местные кафешки — судя по раскрасневшимся мордашкам, где-то со своими они уже успели приговорить бутылочку дешёвого «Агдама». Один из троих, что учился в параллельном классе, подвалил к нашему столику развязной, вихляющей походкой бывалого уличного авторитета. — Пахомов, здорово! — громко выдал он, засияв. — А я гляжу — ты, не ты... Он глуповато улыбнулся и откровенно уставился на высокую грудь Марины в вырезе костюма. — Здоров, — я спокойно кивнул, не делая попыток его прогнать. — Как дела? — Да нормально дела! Я это... в техникум поступил! — он гордо выпятил грудь. — Вот, обмываем потихоньку... Судя по тому, как развязно он со мной говорил, кося при этом на Марину, всё это дешёвое представление предназначалось исключительно ей. Очень уж парню хотелось произвести впечатление на взрослую красавицу. «Ну-ну, герой, — мысленно ухмыльнулся я. — С такими понтами твои же „биксы“ тебе скоро голову открутят». — Ладно, — я спокойно кивнул, всем видом показывая, что беседа окончена. Но парень уходить не торопился. Запнулся, переступил с ноги на ногу, понизил голос и заговорщически подмигнул: — Слышь, Пахомыч... Тут эта... Слух на районе пошёл, что ты на зоне чалишься. За валюту. Значит, брехали девки? Рано откинулся? Я мгновенно внутренне напрягся. Рефлексы спецшколы сработали быстрее разума — спина мигом покрылась испариной, кулаки под столом непроизвольно сжались. Краем глаза я уловил, как и Марина подобралась, удивлённо и настороженно уставившись на моего бывшего одноклассника. — Кто говорит? — я лениво приподнял бровь, изо всех сил стараясь, чтобы голос звучал равнодушно. — Так Верка, подружка Ленки Гайдиной! — охотно сдал источник парень. — Ты ж её знаешь. Трепала, будто тебя прямо со двора комитетчики забрали и на нары кинули... — Бред сивой кобылы, — сухо припечатал я, пресекая расспросы на корню. — Ладно, извини, нам поговорить надо. — А, ну да, конечно! — парень глуповато закивал, пятясь. — Ты если что, Пахомыч, у нас там за углом в кустах ещё один «огнетушитель» припрятан. Захотите догнаться — подваливайте! — Он щёлкнул себя пальцем по кадыку и, вихляя задом, потащился обратно к своей шумной компании. — Это ещё кто такой? — брезгливо фыркнула Марина, как только он отошёл подальше. — Это... — я на секунду завис, глядя на тающую в вазочке ложку мороженого. И вот тут пазл в моей голове наконец сложился. Со скрипом, но сложился. Так вот почему Ленка говорила со мной так холодно. Так вот в чём дело. Она ведь не разлюбила, не нашла другого, не забыла. Она просто решила, что я загремел на зону по той самой валютной статье. Что её Игорь — теперь уголовник. И всё встало на места. Двор. Внезапное появление дяди Серёжи с его коркой. Моё мгновенное, бесследное исчезновение на целый год. Глухие письма откуда-то из-под Москвы. Любая девчонка на её месте сложила бы два и два ровно так же. А тут ещё языкастая Верка разнесла по всему району красивую страшилку: Пахомова взяли комитетчики, Пахомов сидит. — Да так, одноклассник бывший, из параллельного, — рассеянно пожал я плечами. — Одноклассник, — Марина задумчиво покачала головой, с любопытством разглядывая моё лицо. — А, ну да. Я всё время забываю, что ты ещё... — Она вдруг осеклась на полуслове, прикусив губу. — Малолетка, — спокойно закончил я за неё. Но мои мысли были уже далеко от этого провинциального кафе. Откуда дует ветер? Как так вышло, что закрытая, секретная информация о моём задержании выплеснулась на улицы района? Значит, где-то в Конторе или в милиции знатно течёт? Или всё проще — Ленка сама сопоставила визит дяди Серёжи с моим исчезновением, поделилась догадкой с подружкой, а дальше сарафанное радио раздуло из искры пожар? — Извини, — тихо и мягко произнесла Марина, коснувшись пальцами моей ладони. — Я не хотела тебя обидеть. — Да ты и не обидела. Всё нормально, — спокойно ответил я. Вот только внутри меня уже вовсю разгорался настоящий, первобытный пожар. Твою-то мать. Каким же ничтожеством, какой безвольной пешкой чувствовала себя сейчас моя взрослая, видавшая виды душа. Эти гэбэшники. Эти всесильные шпионы из Конторы. Они просто взяли меня — живого человека, со своей жизнью, с близкими, с любимой девчонкой, — взяли, как неодушевлённую вещь, и закинули в свой подмосковный специнтернат на целый год. И даже не удосужились придумать нормальную, чистую легенду для школы, для соседей, для родни. Им было плевать. Абсолютно, тотально плевать на то, что обо мне будут думать те, кто меня любит. Плевать, что девчонка, которую я любил, теперь искренне считает меня уголовником и шарахается от меня, как от прокажённого. Из-за их высокомерной лени, из-за наплевательского отношения к «расходному материалу» я теперь для всего своего района — зэк, валютчик, отсидевший. Вся эта бешеная гамма — злость, бессилие, обида — видимо, слишком явно отразилась на моём лице. — Игорь, ну прости, я правда не хотела, — Марина испуганно сжала мою руку через столик. На её лице застыло искреннее замешательство. — Всё нормально. Пошли, время уже, — я резко высвободил ладонь, достал из кармана мятый рубль и бросил его на стол, поверх недоеденного десерта. Поднялся и быстрым шагом двинулся к выходу. — Молодой человек! А оплатить?! — заполошно завопила вслед официантка с раздачи. — Деньги на столе! — глухо буркнул я через плечо и с силой толкнул тяжёлую стеклянную дверь, вырываясь на прохладный вечерний воздух. «Бл*дь. Как же я вас ненавижу. Всей душой ненавижу, суки вы драные», — бешено стучало в висках в такт шагам. Контора сломала мою жизнь. И прощать ей этот долг я не собирался. Марина догнала меня только возле самого моего дома. Я пер вперед как танк, не разбирая дороги, а она на своих шпильках мужественно пыталась за мной поспеть, но, что характерно, не кричала и не звала. — Игорь! — она ухватилась за мой рукав, заставляя остановиться. Я резко повернулся. Глаза у меня в этот момент, должно быть, были абсолютно бешеными. Но эта пигалица — будущий медик — каким-то образом совершенно не испугалась. Напротив, она сделала шаг вперед, крепко обхватила меня руками и прижалась всем телом, пытаясь унять мою дрожь. — Успокойся, малыш, — тихо, но твердо зашептала она мне прямо в грудь. — Всё хорошо. Что бы этот придурок там ни сказал, и чтобы все они теперь ни думали по этому поводу... Это нисколько не уменьшает твоих достоинств и не делает тебя хуже. Слышишь? Вырываться из её рук было глупо. Я так и остался стоять, чувствуя, как свежий, прохладный вечерний ветер приятно остужает моё разгоряченное лицо. С темного неба упала первая крупная капля дождя. Марина приподняла лицо, заглядывая мне прямо в глаза, и тихо произнесла: — Мы ведь не просто так вместе... Мы с тобой — как правая рука и левая. Как одна нога и вторая. Вместе мы — целое. Я это просто чувствую. Капля дождя капнула ей прямо на кончик носа, и она смешно его наморщила. И вся моя удушающая злость куда-то мгновенно улетучилась. Я стоял, смотрел на неё и вдруг понял одну простую вещь. Со мной ведь никто и никогда так не разговаривал. Ни в той, моей первой, взрослой жизни в двадцать первом веке, ни уж тем более в этой. Я всегда привык чувствовать себя одиночкой, который может полагаться исключительно на себя. А тут... какая-то девчонка, которую я сам мысленно считал малявкой, открыто предлагает мне себя, свою поддержку и безусловное, честное «вместе». — Пошли уже, вместе — я негромко фыркнул, чувствуя, как на душе наконец становится тепло, и мягко чмокнул её в лоб. — Пошли, — Марина облегченно улыбнулась, уверенно взяла меня за руку, переплетая наши пальцы, и мы зашагали в сторону дома Руслана. Если бы я только знал что меня там ждет.. ... Тяжёлая двойная дверь его квартиры на третьем этаже, обитая потёртым тёмно-зелёным дерматином с крест-накрест натянутой проволокой и мебельными гвоздиками, звук держала плохо. Изнутри вовсю гремели «Arabesque» — их знаменитый «Midnight Dancer». Этот звонкий, беззаботный западногерманский диско-поп в восемьдесят шестом доносился, кажется, из каждого второго советского окна. Я нажал круглую кнопку звонка. За дверью щёлкнуло, музыка на секунду хлынула отчётливее, и на пороге вырос сияющий Руслан. — Игорь!! Ну наконец-то! — гаркнул он, перекрывая грохот колонок, и сгрёб меня в крепкие объятия. Пахло от него дефицитным дезодорантом — явно по дядиным каналам — и домашней едой. Он широко, вежливо улыбнулся Марине. — Руслан, — представился он. — Проходите, чувствуйте себя как дома. Мы шагнули в просторную прихожую. Здесь стоял густой, плотный дух типичного советского сабантуя: жареная картошка с чесноком, курица с хрустящей корочкой из духовки, дешёвый дым «Опала» и сладковатые женские духи. У вешалки высилась гора разнокалиберной обуви — от растоптанных кед до приличных чехословацких туфель на каблуке. Квартира была типичной сталинкой с остатками былой номенклатурной роскоши: трёхметровые потолки с потрескавшейся лепниной, массивные двери с матовыми стёклами, пожелтевшие обои с тяжёлым тиснением. В большой комнате кипела жизнь. Посередине раздвинут полированный стол-книга, уставленный стопками, хрусталём и нехитрой, но дефицитной закуской: исполинский таз оливье с варёной колбасой, нарезка серого хлеба, шпроты в масле, тонкие ломтики сырокопчёной — явный привет из закрытого спецраспределителя. На тумбочке у окна гордо высился главный алтарь вечера — катушечный «Юпитер-203». Тёмно-коричневая лента «Свема» лениво вращалась, а стрелочные индикаторы в такт диско прыгали в красную зону, подсвеченные тёплым оранжевым. Народ сидел плотно, по-молодому уплотняя пространство. И пока Руслан тащил нас к столу, я скользил взглядом по лицам. На продавленном диване развалился долговязый парень в олимпийке «Adidas» — настоящей, не самопальной, — и громко, авторитетно вещал что-то про «Машину времени», размахивая вилкой со шпротиной. Рядом с ним девчонка с грандиозным начёсом и голубыми тенями до бровей преданно ловила каждое слово. У окна, на широком подоконнике, пристроилась парочка тихих первокурсников — он что-то горячо шептал ей на ухо, она хихикала в гранёный стакан с мутным компотом. В углу спорили двое: один, в очках и свитере, доказывал, что «Горбачёв всё развалит», второй, коренастый, в брюках-бананах, бил кулаком по колену и кричал, что «наоборот, наведёт порядок». Классика. Эти двое будут спорить ещё лет тридцать, только победит в итоге третий — тот, кто в этот момент тихо доедал оливье и помалкивал. — Садитесь сюда, ко мне поближе! — Руслан гостеприимно расчистил нам лучшие места. Рядом с ним сидела Катя. Наша скромная «англичанка» преобразилась удивительно: из запуганной серой мышки — в ухоженную, уверенную девушку с аккуратной короткой стрижкой. Я поймал её взгляд и заговорщически подмигнул. Катя мгновенно расцвела в тёплой, счастливой улыбке. А вот Марина повела себя именно так, как я и ожидал. Она не стушевалась, не сжалась, не полезла за мной как робкая гостья. Наоборот. Чуть приподняла подбородок, обвела комнату спокойным, доброжелательным взглядом — и вежливо, ровно, с лёгкой царственной улыбкой кивнула всем разом. Так умеют только женщины, твёрдо знающие себе цену. Села рядом со мной, изящно положив ногу на ногу, мягко коснулась бедром моей ноги — обозначив для всех присутствующих, кто тут с кем, — и расправила на колене салфетку с непринуждённостью человека, для которого любая обстановка своя. Эффект был мгновенный. Для этих ребят с Южной окраины, с их начёсами и олимпийками, Марина — взрослая, в костюме из ведомственного ателье, с тонкой шеей и спокойной уверенностью — выглядела как сошедшая со страниц заграничного журнала недосягаемая звезда. Девчонки тут же подобрались, заоглядывались, незаметно поправляя причёски. Пацаны украдкой косились на неё, а потом — уважительно — на меня: мол, ничего себе, Пахомов, где ж ты такую отхватил. Марина всё это видела, читала каждый взгляд, как открытую книгу, — и держалась безупречно. Тепло, приветливо, но на полшага выше всех. Не свысока — а просто иначе. Я хмыкнул про себя. Вот же стратег. Не сказала ни слова, а уже выиграла свою маленькую войну. Музыка снова взревела так плотно, что разобрать, о чём Катя кричит мне через стол, было физически невозможно. Она что-то выкрикивала, активно жестикулируя и тыча пальцем в тарелку с пирожками, а я лишь весело мотал головой, показывая знаками: сначала разведка боем по тяжёлой артиллерии — по домашней наливке в пузатом графине. И тут меня вдруг накрыла мощная, тёплая волна чистой ностальгии. Господи. Как же всё это отличалось от стерильных, бездушных вечеринок двадцать первого века, которые я помнил из прошлой жизни. Там люди собирались, чтобы уткнуться в экраны смартфонов, листать ленты и показывать друг другу глупые ролики. Пили дорогое крафтовое пиво и выверенные до грамма коктейли — и оставались бесконечно чужими, разделёнными невидимыми стенами цифрового одиночества. А здесь люди жили по-настоящему. Физически, тактильно, искренне. Пили копеечный портвейн и кислую домашнюю наливку из разнокалиберной посуды, передавали по кругу одну сигарету на троих, спорили до хрипоты про Горбачёва и рок, и хохотали так, что дрожали стёкла в серванте. В этом душном, пропахшем курицей и табаком зале было столько живой человеческой энергии, сколько не сыскать во всех элитных клубах будущего. И главное — они были уверены в завтрашнем дне. Они сидели здесь, молодые, счастливые, абсолютно убеждённые, что впереди их ждёт понятная, стабильная, долгая жизнь. Институт, распределение, гарантированная работа, кооперативная квартира через десять лет очереди. Они строили простые, осязаемые планы на годы вперёд с такой непоколебимой верой, какая в моём двадцать первом веке казалась бы чистым безумием. Там разучились загадывать даже на месяц, вечно ожидая нового кризиса, пандемии или витка инфляции. А эти ребята не боялись завтра. Они верили в незыблемость своего мира так же естественно, как в то, что утром снова взойдёт солнце. Я-то знал, что их ждёт. Знал, что очень скоро им придётся учиться дышать чужим, ледяным воздухом новой эпохи, где каждый сам за себя. Что эти простые планы рассыплются в прах, а вера сменится растерянностью. Но прямо сейчас, в этом душном зале сталинки, под вибрирующий ритм «Arabesque», они были счастливы — абсолютно и безоговорочно. И я, глядя на них, вдруг остро понял: не нужно их жалеть. Наоборот. Это мне, с моим знанием всех грядущих катастроф и циничной усталостью будущего, стоило бы у них поучиться. Простому, забытому умению — жить здесь и сейчас. — Ну что, Игорёк, наливай! — Руслан весело толкнул меня в плечо, протягивая хрустальную рюмку. Я стряхнул с себя грустные мысли, взял со стола тяжёлый графин с вишнёвой наливкой и широко улыбнулся: — Наливаю, Руслан. За нас. За то, чтобы мы всегда оставались вместе — что бы ни ждало впереди. И смотрел я на них с тихой, щемящей нежностью человека, который видит пассажиров «Титаника» за час до отплытия. И я действительно расслабился. Наливка оказалась потрясающей — густой, ароматной, по-настоящему вкусной. Марина заботливо подкладывала мне на тарелку домашнюю закуску, ловко разделывая сочную запеченную курицу и параллельно ведя непринужденный, легкий разговор с Катей о преподавателях мединститута и студенческих сплетнях. Периодически к нашему краю стола прорывался раскрасневшийся Руслан. Он весело хлопал меня по плечу, гремел рюмками и щедрой рукой подливал наливку из пузатого графина. Башку у меня в какой-то момент знатно и плавно повело. Внутри разлилось то самое мягкое, хмельное тепло, когда — фу-у-х — тебе внезапно кажется, что ты наконец-то любишь вообще весь этот шумный мир и всех этих замечательных людей вокруг. Но внутренний тормоз сработал вовремя: Стоп, Игорек. Пить больше нельзя. Поэтому на следующем «заходе», когда Руслан в очередной раз навис над нами с бутылкой дефицитного полусладкого, я ловко применил старый уличный фокус. Пока он шумно чокался с соседями по столу и рассказывал очередной анекдот, я незаметно пронес рюмку мимо рта, сделав вид, что пью до дна, а сам аккуратно слил вино в стакан из-под густого томатного сока. Окосевший Руслан этого маневра, разумеется, не заметил. Зато этот тактический трюк моментально засекла Марина. Она сидела совсем рядом, и от её внимательного взгляда не укрылось ни одно мое движение. Она лукаво, понимающе прищурилась, оценив мою трезвую практичность, и под столом тепло, ободряюще сжала мою ладонь. Ну да, вся остальная компания к этому моменту уже вовсю уходила в крутое, неуправляемое пике. Кроме Кати и Марины, разумеется. Тамара из параллельного вовсю пыталась перекричать катушечник, кто-то из парней уже уснул лицом на диванных валиках, а на подоконнике вовсю крутилась классическая «романтическая» разборка с шепотом и приглушенными слезами. Дети праздновали свою взрослую жизнь — искренне, шумно и без тормозов. На каком-то этапе вечера, когда музыка сменилась на плавный, тягучий медляк, а полумрак в комнате стал еще гуще, я окончательно расслабился. В голове шумело приятное, контролируемое хмельное облако. Я по-хозяйски притянул Марину к себе, и она послушно, без единой попытки вырваться, прижалась ко мне всем телом. Моя ладонь уверенно скользнула по гладкой ткани её костюма и легла на бедро — чуть ниже талии. И именно в этот самый миг между нами это произошло. Тот самый неуловимый, электрический щелчок,. Мы посмотрели друг другу прямо в глаза в этом душном, пахнущем сигаретным дымом и вишней полумраке, и я понял: И у нее, и у меня внутри вспыхнуло чистое, осязаемое физическое притяжение. Мы действительно были вместе прямо сейчас, и нам обоим было чертовски, невероятно хорошо. Вот только это хрупкое волшебство длилось недолго. Я отвлекся, невольно обернувшись к Кате. Поймав момент, когда на «Юпитере» закончилась очередная бобина и она стала наматывать тонкий, шуршащий кончик оборванной магнитной ленты.Катя спросила — Игорь, ну так как? — негромко спросила она, тепло улыбаясь через стол. — Не забросил свой английский? Я открыл было рот, чтобы шутливо ответить, но в эту секунду почувствовал, как всем телом резко, струной напряглась Марина. Её ладонь, лежавшая на моей руке, буквально впились мне в кисть. Я вздрогнул от неожиданности, глухо охнув, и удивленно повернул голову к Марине, собираясь спросить, в чем дело. Но она меня не слышала. Марина, затаив дыхание, напряженно смотрела мимо танцующих ребят прямо на входную дверь квартиры… Я вздрогнул от неожиданности и удивленно повернул голову к Марине, собираясь спросить, в чем дело. Но она меня не слышала. Марина, затаив дыхание, напряженно смотрела мимо танцующих ребят прямо на входную дверь квартиры… Там стояла Лена, а за ней, как-то пришибленно, стоял её бывший и теперь, понятно, уже настоящий парень — или кто он там — Аслан. ---------- Глава 7 Прощай Глава 7 Прощай Бах — и сердце остановилось. Будто в груди лопнула туго натянутая пружина. Я снова видел эти глаза — огромные, темные, до боли знакомые. И они снова, как два сверхмощных магнита, неумолимо тянули меня к себе. В эту секунду исчезло всё: оглушительный грохот музыки из колонок «Юпитера», душный полумрак комнаты, раздвинутый стол-книга, лица пьяных одноклассников... Нас не было здесь. Не было этой квартиры. Был только я, она и ледяная пустота между нами. И лишь где-то на самой периферии угасающего сознания пульсировала острая, отрезвляющая боль в руке. Марина. Её тонкие пальцы мертвой хваткой вцепились в мою руку, буквально пронзая ногтями в кожу. Это был мой единственный якорь в ускользающей реальности. Бах — сердце судорожно дернулось, забилось снова, и весь мир с шумом вернулся на свое место. Лена тоже на секунду замерла на пороге, но быстро пришла в себя. На её лице появилось то самое упрямое, гордое выражение, которое я так хорошо помнил. Она уверенно, прошла в глубь комнаты к столу. Нашла глазами единственное свободное место на продавленном диване и села туда, подчеркнуто не заботясь о том, поместится ли где-то рядом её спутник. Аслан вошел следом. Он выглядел пришибленным и нелепым Он явно чувствовал себя здесь чужаком,и как то по собачьи преданно сморел на Лену, топчась у косяка, переводя растерянный взгляд с Лены на меня. Катя, поймав повисшую в комнате тяжелую, звенящую паузу, виновато посмотрела на меня своими глазами и поспешно поднялась навстречу вошедшим, пытаясь сгладить неловкость. Руслан, уже знатно окосевший от домашней наливки, тупо смотрел на Катю пытаясь как бы сказать. Ну помоги . В его затуманенном алкоголем мозгу явно со скрипом крутились шестеренки, пытаясь сообразить, как реагировать на эту внезапную встречу бывших влюбленных. Я медленно, преодолевая внутреннее сопротивление, повернул лицо к Марине. Она смотрела на меня в упор. В её темных глазах застыл немой, колючий вопрос: «Это она? Та самая Лена?» На её красивом, чуть смуглом лице бледность проступила так отчетливо, что её невозможно было скрыть даже под мягкими тенями полумрака. Её гордость сейчас была ранена не меньше моей. Я едва заметно кивнул. Да. Это она. — Ты хочешь с ней поговорить? — тихо, одними губами спросила Марина. В её голосе не было злости — только странное, взрослое понимание и затаенная тревога. Я покачал головой. Вся хмельная легкость, вся вишневая сладость домашней наливки исчезли из моей головы мгновенно. Будто их и не было никогда. Отрезвление вышло жестким, ледяным и чистым — так набежавшая океанская волна слизывает с берега хрупкий песчаный домик, оставляя после себя только мокрый песок. — Уходим, — спокойно и тихо сказал я Марине. На её лице мгновенно отразилось колоссальное, глубокое облегчение. Плечи под костюмом опустились, а хватка моей руки наконец ослабла. Она коротко, согласно кивнула. — Едем ко мне, — так же тихо, но удивительно твердо и успокаивающе произнесла она, заглядывая мне в глаза. Я молча кивнул в ответ. Мы начали пробираться к выходу через полный людьми зал. Я двигался спокойно, но внутри всё было натянуто, . Я буквально кожей, каждой клеточкой на спине чувствовал тяжелый, жгучий взгляд Лены, который провожал меня до самых дверей. Возле вешалки я перехватил растерянного Руслана, коротко и крепко хлопнул его по плечу в знак прощания, а затем наклонился к Кате и мягко поцеловал её в щеку. Она посмотрела на меня с тихой, понимающей грустью. Марина быстро взяла свою сумочку, и мы выскочили на улицу, вырываясь из душной, пропахшей табаком квартиры на свежую прохладу сентябрьского вечера. — Она... — тихо начала Марина, заглядывая мне в глаза и пытаясь подобрать слова. Но договорить она не успела. Тяжелая, деревянная входная дверь подъезда за нашими спинами с грохотом распахнулась, глухо ударившись о бетонную стену. Из темного проема на слабо освещенную улицу вихрем выскочила Лена. Её вролосы слегка растрепался, а в глазах горел отчаянный, лихорадочный огонь. — Стой, Пахомов! — звонко, на весь двор выкрикнула она, тяжело дыша. — Теперь-то ты от меня не убежишь! Ты все-таки поговоришь со мной! И в ту же секунду пальцы Марины снова мертвой, стальной хваткой впились мне в ладонь. Она сделала едва заметный шаг вперед, закрывая меня своим плечом, словно пытаясь защитить. Марина смотрела на Лену, не отпуская мою руку. Но я мягко высвободил ладонь и сделал полшага вперёд — сам. Не дело прятаться за девушку. Подожди меня хорошо я ласково улыбнулся ей ,я видел что ей сеййчас особенно тяжело Она отошла только на 10 шагов не ббольше . — Поговорим, — спокойно сказал я. — Раз ты так хочешь. Лена тяжело дышала. Стояла в круге тусклого фонарного света, растрёпанная, и смотрела на меня так, будто год копила этот взгляд. — Хочу, — выдохнула она. И тут же, без перехода: — Ты вообще понимаешь, что ты со мной сделал? она гооврила громко и ей было все равно — Не понимаю, — ровно ответил я. — Объясни. — Не понимаешь, — горько усмехнулась она. — Ну конечно. Ты исчез, Пахомов. Первый раз — на Енисей, на всё лето. Я ждала. Ты вернулся — на два месяца. Два месяца, слышишь? А потом снова исчез. На целый год. И я опять ждала. Как дура. Я молчал. Возразить было нечего. Всё так и было. — Письма твои я читала, — продолжала она тише. — «Спецшкола, спортивный интернат, всё хорошо». Складно. Только знаешь, как это выглядело со стороны? Парня посреди ночи увозят со двора какие-то люди в штатском. Он пропадает на год. И пишет аккуратные письма, будто под диктовку. А по району уже шепчутся, что Пахомова взяли за валюту. Что сидит. — И ты поверила, — сказал я. Не вопрос. Утверждение. — А что мне было думать? — она вскинула голову. — Я не дура, Игорь.Этот твой дядя Серёжа во дворе. Корочки. Твоё исчезновение. Письма из-под Москвы. Мама твердила: забудь, он тебе не пара, он бандит, ты себе жизнь сломаешь. И я… — она запнулась. — Я не сразу. Я долго не верила. А потом просто устала боротся в одиночку. Знаешь, как легко из белого сделать чёрное, когда тебе каждый день капают на мозги, а человека рядом нет и спросить не у кого? Вот тут она была права. Из белого сделать чёрное — дело пары месяцев. Особенно когда тебе семнадцать, мать давит, а тот, кого ты любишь, молчит за тысячу километров. — И ты сошлась с Асланом, — сказал я. Она дёрнулась, будто я ударил. — Сошлась, — тихо. — Назло. Себе назло, не тебе. Чтобы жить, понимаешь? Чтобы не сидеть и не ждать привидение. Аслан хороший. Верный. На руках носит. — Она усмехнулась, и в усмешке было больше боли, чем злости. — Только знаешь, что я поняла? Что я с ним делаю? Я молчал. — Я его топчу, — сказала она глухо, глядя в сторону. — Каждый день. Он мне слово — я ему десять. Он мне цветы — я ему, что дёшево. Он терпит. Прощает. Смотрит вот этими своими собачьими глазами и прощает всё. А я топчу ещё сильнее. И не могу остановиться. Она наконец подняла на меня глаза. — И только сегодня, когда я тебя в дверях увидела, я поняла почему. Я ведь его меряю тобой, Пахомов. Каждый день, не замечая. И каждый раз он проигрывает. Он не виноват, что он не ты. А я его за это казню. Это подло, я знаю. Но я ничего не могу сделать. В переулке было тихо. Где-то наверху, в окнах Руслана, всё ещё бубнила музыка, но сюда долетал только глухой ритм. Аслан стоял в дверях подъезда. Слышал, наверное, всё. И не уходил. Стоял и смотрел на неё — преданно, обречённо, как смотрит человек, который всё про себя понял, но уйти не может. Вот тут и была вся беда. Лена меня любила — это читалось в каждом слове. Но любила не настоящего меня, которого не знала и не могла знать. Любила образ — мальчика, до Чехова. А того мальчика больше не существовало. И сказать ей правду я не мог. Не «я тебя разлюбил», не «у меня теперь другая» — а ту правду, единственную, которая всё бы объяснила. Что я не сидел. Что меня не за валюту. Что я не бандит. Это была чужая тайна, государственная, и за неё с меня бы спросили так, что мало не показалось. Я мог сказать ей только одно, и оно ничего не объясняло. — Я не сидел, Лен, — тихо проговорил я. — Это правда. Но больше я тебе ничего сказать не могу. Не потому, что не хочу. Потому что не имею права. И ты мне не поверишь — я бы на твоём месте тоже не поверил. Она смотрела на меня долго. — Вот видишь, — наконец сказала она. И в голосе уже не было крика — только усталость. — Опять загадки. Опять «не могу сказать». Ты всегда был такой. Весь в себе, весь в каких-то своих делах, тайнах, расчётах. Будто на сто лет старше всех нас. С тобой невозможно просто жить, Пахомов. Просто гулять, держаться за руки, строить планы. Ты всегда где-то не здесь. И в этом она тоже была права. Куда правее, чем сама понимала. — А мне хочется жить, — тихо закончила она. — Понимаешь? Просто жить. Чтобы человек был рядом, а не исчезал. Чтобы можно было спросить и получить ответ. Аслан — он простой. С ним скучно. Но он здесь. А ты… Она не договорила. Перевела взгляд на Марину, стоявшую чуть поодаль, — оценила её взрослую красоту, дорогой костюм, спокойствие — и что-то в её лице окончательно погасло. — А ты уже не мой, — сказала она совсем тихо. — Я вижу. Я смотрел на неё, и мне было до боли, до спазма в горле жаль её. И себя. И того, чего уже не вернуть. Господи, как же я хотел снова стать тем мальчишкой. Сидеть с ней за одной партой, ловить её насмешливый взгляд через ряд. Бежать после уроков домой, чтобы вечером встретиться у подъезда. Делать вместе домашку, путаясь в её тетрадях и своих мыслях. Чувствовать тепло её руки, её дыхание, её доверчивое, наивное «я тебя дождусь». Всё это было настоящим. Самым настоящим, что у меня случилось в этой второй, безумной жизни. Но я смотрел на неё и понимал: это уже прошлое. Закрытая дверь. Даже если мы сейчас бросимся друг другу навстречу, даже если всё вернётся — ничего не будет как раньше. Я не смогу забыть, что меня предали. А меня предали — пусть не со зла, пусть под давлением, пусть от усталости и страха, но предали. Не дождались. Поверили чужой брехне быстрее, чем мне. А она — она каждый раз будет вздрагивать и замыкаться, натыкаясь на мои тайны, на моё вечное «не могу сказать», на этого странного, взрослого, чужого человека внутри знакомого мальчишки. Та Лена — школьная, светлая, с хрустальными замками в голове — осталась в прошлом. И тот мальчишка, что любил её до Енисея, до КГБ, до Чехова, — тоже остался там. Их больше нет. Ни её, ни его. А есть новый Игорь Пахомов. Который решил идти дальше. Вперёд. Даже если больно. Даже если эта рана не затянется никогда. — Прощай, Лена, — тихо сказал я. — Живи. Просто живи. У тебя получится. Она не ответила. Только смотрела — долго, мокро блестящими глазами, — а потом резко отвернулась и пошла обратно к подъезду, где в тёмном проёме всё ещё маячил преданный, обречённый силуэт Аслана. Я отвернулся первым. Так было легче. Марина молча взяла меня за руку и повела к машине. Она не сказала ни слова. Ни тогда, у подъезда, ни когда мы сели в её белую «шестёрку». Просто резко повернула ключ, и движок взревел. Машину она вела на повышенной, злой скорости — стиснув зубы, вцепившись тонкими пальцами в руль так, что побелели костяшки. Фонари неслись мимо размытыми жёлтыми полосами, ночной Хабаровск летел навстречу и проваливался назад. Она молчала, и в этом молчании было всё разом: ревность, страх, что я останусь там, у того подъезда, в том прошлом, — и яростное, упрямое желание вырвать меня оттуда, забрать себе, целиком. Я тоже молчал. Мне нечего было сказать. Да и не нужно. В её квартире было темно и тихо. Мать, видимо, ещё не вернулась. Марина закрыла за нами дверь, прислонилась к ней спиной на секунду — а потом повернулась ко мне. В полумраке прихожей её глаза горели тем самым тёмным, отчаянным огнём. И она не стала ничего говорить. Просто шагнула ко мне вплотную, рванула молнию моей куртки, стянула её с плеч и отшвырнула на пол. Её руки, обычно такие осторожные, сейчас были жадными, требовательными, почти злыми. Она целовала меня так, будто хотела стереть с моих губ память о другой, выжечь дотла всё, что осталось там, у чужого подъезда. Будто доказывала — мне, себе, всему миру, — что я здесь. С ней. Только с ней. И я не сопротивлялся. Я позволил ей снять с меня всё — рубашку, память, тяжесть этого вечера, ноющую рану, которая ещё пульсировала где-то под рёбрами. Позволил утащить себя в тёмную спальню, в её тепло, в её отчаянную, ревнивую нежность. Она брала свое жадно, исступленно, без слов — и в этой её ярости было больше любви, чем во всех клятвах на свете. А я отдавался этому без остатка. Потому что это было настоящее. Живое. Здесь и сейчас. И где-то в этом тёмном, горячем, спасительном водовороте старая рана наконец затихла. Не зажила — нет. Но затихла. Уснула. Этого пока было достаточно. ---------- Глава 8 Серые будни Глава 8 Серые будни Хабаровский октябрь безжалостно сорвал с деревьев остатки золотой листвы, накрыв город серым, пронизывающим туманом с Амура. По утрам лужи схватывались хрупким ледком, воздух остро пах прелой листвой, и народ уже переоделся в куртки и тёплые сапоги. В институте началась настоящая учёба. И, честно говоря, это был ежедневный, изнурительный экзамен на прочность для моей потрёпанной психики. Приходилось буквально за шкирку держать собственные рефлексы и заново знакомиться с группой. Однокурсники приехали с обязательной сентябрьской «картошки» уже сплочёнными, спевшимися под дешёвый портвейн у костров, пережившими свои первые студенческие романы. Я для них с самого начала был чужаком, белой вороной. Но хуже всего было другое: по коридорам вуза уже вовсю гулял сочный, развесистый слух — дескать, первокурсник Пахомов не поехал в колхоз неспроста, а потому что крутит роман с дочкой самого декана. Сплетники, как водится, всё переврали, доведя наши отношения чуть ли не до свадьбы, но сути это не меняло. Группа мгновенно раскололась на два лагеря. Первые — карьеристы и приспособленцы всех мастей — лезли без мыла в душу, заискивающе заглядывали в глаза, наперебой предлагали дружбу, надеясь через меня выслужить лояльность начальства. Вторые — гордые комсомольские идеалисты и завистники — демонстративно морщили носы при моём появлении и шептались по углам про «блатного мажора». Я смотрел на эту мышиную возню с высоты прожитых лет и мысленно посмеивался. Мне с ними детей не крестить. Пусть развлекаются. Проблемы начались, когда пошло стандартное студенческое «деление слонов» — раздача общественных ролей. На первой же неделе на меня нагло попытались спихнуть старосту группы. Мотивация у активистов была железная и циничная: — Пахомов, ну ты же у нас ближе всех к начальству! Тебе в деканат двери ногой открывать. Вот и отдувайся за всю группу перед деканом. Отбрехался я от этого сомнительного счастья в — сославшись на тяжёлое прошлое, расшатанное здоровье и необходимость регулярных медицинских процедур. Тратить драгоценное время на казённые собрания, учёт посещаемости и сбор комсомольских взносов я не собирался. У меня были дела поважнее. Марина. Её на пятом курсе взяли в оборот по-взрослому. Началась тяжёлая клиническая практика — палаты, перевязочные, ассистирование на многочасовых операциях, ночные дежурства. Она возвращалась бледная, с тёмными кругами под глазами и дрожащими от усталости пальцами. И в эти моменты в ней просыпалась какая-то дикая, лихорадочная потребность во мне. Она молча, жадно тянула меня в постель, словно пыталась выжать из моего молодого, сильного тела всю жизненную энергию — заглушить въевшийся запах больничного эфира и хлорки. А после, накинув на плечи шёлковый халат, сидела до глубокой ночи за письменным столом, обложившись неподъёмными справочниками по хирургии. Я устраивался рядом, на зелёном ковролине, лениво листал учебники и в который раз пытался понять: на кой, спрашивается, чёрт мне, трижды битому жизнью, зубрить Историю КПСС? Это был чистый, незамутнённый маразм. Я тратил часы на заучивание докладов генерального секретаря и решений двадцать седьмого съезда — точно зная, что ровно через пять лет, в девяносто первом, эта великая партия будет запрещена, её архивы опечатаны, а идеология выброшена на свалку истории. Но зубрить приходилось. Как и химию, гистологию, латынь и бесконечную анатомию с её буграми и щелями на человеческих костях. И вот в одно из таких промозглых, сырых октябрьских утр, когда я на бегу растёгивал куртку, опаздывая на первую пару по гистологии, дорогу мне преградила строгая секретарша из деканата. — Пахомов! — гаркнула она на весь коридор, поправляя съехавшие на кончик носа очки. — Стой! Быстро в деканат. Тебя ждут. Я затормозил, едва не поскользнувшись на влажном паркете. — Тамара Васильевна, у меня же пара сейчас. Ковров за опоздание три шкуры спустит. — Меньше разговаривай. Марш в деканат, дело срочное. Внутри нехорошо ёкнуло. Я развернулся и быстрым шагом направился в административное крыло. Впрочем, в самом деканате меня держать не стали. Сухощавая методистка лишь мельком взглянула на меня и молча ткнула пальцем в массивную дверь в конце коридора: — Тебе туда. В кабинет парторга. Кабинет парторга. Оплот партийной дисциплины и идеологического контроля. Самое гнусное место в любом советском учреждении. Я глубоко вздохнул, настраиваясь на скучную нотацию о моральном облике советского студента, и без стука толкнул тяжёлую дверь. И застыл на пороге. Самого парторга внутри не наблюдалось. Зато на кожаном диване, вольготно закинув ногу на ногу и прихлёбывая чай из стакана в подстаканнике, сидел полковник Зорин. А у окна, лениво разглядывая серый октябрьский двор, стоял майор Пяткин — наш любимый дядя Серёжа. При виде меня дядя Серёжа расплылся в своей фирменной, приторно-вежливой улыбке чекиста на работе. Зорин лишь спокойно кивнул, указывая на свободный стул напротив дивана. Глядя на их довольные, лоснящиеся физиономии, я почувствовал, как внутри медленно, но верно закипает глухая ярость. «Господи, — мысленно взмолился я, сдерживая рвущееся наружу проклятие, — ну почему опять вы? Чтоб вы оба прямо сейчас снотворного вперемешку со слабительным напились. Тройной дозой». — Ну, здравствуй, студент, — мягко, с лёгкой хрипотцой произнёс Зорин, ставя стакан на стол поверх партийных газет. — Проходи, присаживайся. Пора поговорить о делах нашей великой Родины. На моём лице всё-таки промелькнула едва заметная гримаса. Зорин, с его феноменальной наблюдательностью контрразведчика, этот микрожест, разумеется, не упустил. — Что не так, Пахомов? — вкрадчиво поинтересовался он, прищурившись. Взрослый разум вовремя подал сигнал тревоги. С этими хищниками нужно держать скворечник наглухо закрытым. Никаких лишних эмоций, никакого гонора. — Всё в порядке, Илья Игоревич, — я мотнул головой, гася раздражение, и послушно сел на жёсткий стул. — Устал просто. Учёба. — Ну-ну, — Зорин откинулся на спинку. — Рассказывай. — Что рассказывать? — я включил проверенную тактику тупого курсанта. — Учусь. С группой знакомлюсь. На лекции хожу. — Не прибедняйся, — мягко перебил полковник. — Линию поведения ты себе уже выбрал, это я вижу. Давай ближе к делу. Скажи мне, Игорь, что ты думаешь про нефть? Я едва заметно усмехнулся про себя. Ага. Наконец-то дошло, умники в погонах. Значит, петух жареный всё-таки клюнул куда надо. Пока с трибун вещали про пятилетки, вы только пенсионеров да пионеров гонять умели, а как реальный кризис на пороге — сразу бежите к малолетке за прогнозами. — А что про неё думать? — я пожал плечами как можно обыденнее. — Нефть упала. И падать будет дальше. Соответственно, валюты в стране нет и не предвидится. А тут ещё Михаил Сергеевич со своей борьбой за трезвость. Бюджет лишился последних «пьяных» рублей. Денег у вас сейчас — кот наплакал. — Но ты знал об этом заранее? — резко подал голос от окна дядя Серёжа. В его глазах читалось напряжение. — Не знал, — ровно ответил я, глядя мимо майора прямо на Зорина. — Догадывался. — Ты ещё на дне рождения Лили вовсю распинался, что нефть рухнет, а антиалкогольная кампания добьёт экономику, — набычился Пяткин, делая шаг ко мне. — На чём основывались твои выводы? Какая аналитика? Источники? Я промолчал. Просто продолжал спокойно, не мигая, смотреть на Зорина, полностью игнорируя нависающего майора. — Ты что, оглох, Пахомов?! — Пяткин начал заводиться. — Отвечай, Игорь, — негромко, но веско произнёс Зорин. — Нет у меня никаких выводов и аналитических центров за спиной, — я наконец перевёл взгляд на полковника. — Я же ещё на конспиративной квартире вам говорил: это спонтанные озарения. Накатывает — и я вижу цифры, логические цепочки. Плюс умение читать между строк обычные советские газеты. В них, если знать, куда смотреть, информации больше, чем в ваших закрытых сводках. Я выдержал короткую паузу и с лёгкой издёвкой глянул на дядю Серёжу: — Я ведь ещё в прошлом году вам про нефть твердил. И что? Успели принять меры? Сбросить активы? Подстраховаться? — Нет, — сухо ответил Зорин, и в его голосе мелькнула тяжёлая, государственная горечь. Он коротко взглянул на притихшего майора. — Не успели. Система неповоротлива, Игорь. Но теперь у меня к тебе большая просьба. Как только почувствуешь новое... хм... озарение — сообщай мне. Лично. Мгновенно. — У меня пока тишина в эфире, — я равнодушно повёл плечами. — Учёба всё время сжирает. Каждый день таскаюсь из Южного на трамваях, в давке, потом пешком по слякоти. Плюс быт, Марина с её практикой. Устаю как собака. Простите, товарищ полковник, но мне сейчас не до великих прогнозов. Зорин понимающе прищурился: — Ты хочешь сказать, Пахомов, что бедствуешь и тебе нужна государственная поддержка? Я молча кивнул. А почему нет? Хотят использовать мой мозг — пусть платят по счетам. — Но мы ведь помогли тебе с институтом, — вкрадчиво вставил дядя Серёжа, и в тоне снова скользнула циничная ухмылочка. — Поступил без экзаменов, на всём готовеньком. И вот тут у меня внутри со звоном лопнула последняя струна терпения. Весь накопившийся за месяц яд, вся злость на их Контору, сломавшую мне жизнь, рванули наружу. — Помогли?! — я резко развернулся к майору. — Вы меня закинули к чёрту на рога! И даже не удосужились придумать нормальную, чистую легенду для школы и соседей! Вы хоть в курсе, какие слухи теперь ходят по моему родному району?! Вся шпана, все девчонки уверены, что я целый год чалился на малолетке по восемьдесят восьмой, за валюту! Из-за вашей лени Ленка считает меня уголовником, а однокурсники шарахаются как от прокажённого! Майор цинично ухмыльнулся и беззаботно пожал плечами: — Зато какая естественная легенда прикрытия, Пахомов. Натуральная. Ни у кого лишних вопросов не возникло. А родители твои и так знали, где ты. Так что не разыгрывай тут драму. Сука. Так это он. Внутри всё мгновенно заледенело. В эту секунду я отчётливо понял: слух про валютную зону пустил лично дядя Серёжа. Пустил просто так — от оперативной лени или из мелкой, грязной мести за то, что он не знает и никогда не узнает того, что знаю я. Я медленно поднялся, подошёл к окну, за которым шумел холодный октябрьский дождь. В груди бушевал первобытный, обжигающий огонь. Я прекрасно понимал, что сейчас совершу несусветную, с точки зрения холодной логики, глупость. Но молодой, бурлящий гормонами организм требовал немедленного действия. И если я не сделаю этого сейчас — просто перестану себя уважать. Я повернулся от окна, натянув на лицо мягкую, примиряющую улыбку. Дядя Серёжа, решив, что пацан сдулся, расслабился и шагнул мне навстречу. И в этот миг я взорвался. Чеховская подготовка сработала на чистых рефлексах мышечной памяти. Шаг вперёд, жёсткий разрыв дистанции. Я перехватил его вытянутую руку, уходя с линии возможного удара, подвернул бедро — и с глухим, тяжёлым грохотом впечатал стокилограммовую тушу майора КГБ спиной в паркет. Дядя Серёжа и охнуть не успел. Я тут же перешёл на болевой замок, выкручивая его правую руку за спину до сухого треска в суставе. Пяткин взвыл от ослепляющей боли. Я уже занёс ногу для сокрушительного удара ботинком в печень... Бах! Мощнейший, выверенный удар в солнечное сплетение мгновенно вышиб из меня воздух. В глазах потемнело, лёгкие будто схлопнулись. Зорин двигался с невероятной, нечеловеческой для его возраста скоростью. Одним точным ударом он сложил меня пополам, заставив жадно хватать ртом воздух, — и тут же наотмашь толкнул в грудь бешено орущего дядю Серёжу, который уже вскочил и с перекошенным лицом тянулся к кобуре под пиджаком. — Стоять, Пяткин! — ледяным, громоподобным голосом гаркнул полковник, заслоняя меня собой. — Оружие убрал! Живо! Я с трудом, со свистом восстановил дыхание, разогнулся — и, морщась, всё-таки улыбнулся прямо в перекошенное лицо майора. — Тебе, майор, в спортзал бы походить, — выдавил я хрипло. — Расслабился ты. Мягкий стал. — Я тебя... — Пяткин дёрнулся, но тяжёлая рука Зорина уперлась ему в грудь. — Вместо спортзала, — спокойно продолжил полковник, не повышая голоса, но так, что в кабинете будто похолодало, — я тебя, Пяткин, отправлю в другое место. Сдашь капитану Сазоновой дело Пахомова. И на моё имя — рапорт о переводе. В другое отделение. И не в этом городе. Дядя Серёжа задохнулся от возмущения, побагровел: — Илья Игоревич! Да он же первый... — Не в первый раз закрываю глаза на твои промахи, — холодно отрезал Зорин. — И этот слух про зону — твоя работа, я навёл справки. Испоганил мальчишке жизнь от лени и злости. А сейчас ты и вовсе зарвался. — Он медленно повернулся ко мне, и палец его уперся в мою сторону. — А ты, студент, заруби на носу. Ещё раз поднимешь руку на офицера при исполнении — поедешь не в спецшколу, а лес валить за Полярный круг. И никакие озарения тебя оттуда не вытащат. Понял меня? — Понял, — спокойно ответил я, опускаясь обратно на стул. И, несмотря на ноющую боль под рёбрами и трезвое понимание, что только что сглупил по-крупному, — улыбнулся. Господи, как же я успел соскучиться по этому чувству. Совершенно неприличному, недостойному взрослого человека, постыдному — но такому сладкому. По тому простому, первобытному удовлетворению, когда наконец-то от души заезжаешь гадине в репу. Чехов выбил из меня страх, выбил спесь, но вот эту тёмную, звериную радость — не выбил. Она по-прежнему сидела во мне. И, кажется, никуда уходить не собиралась. Итак, даже не обращая внимания на выходящего, ссутулившегося майора, Зорин продолжил, будто ничего и не случилось: — Нефть. Одно слово. Он произнёс его негромко, разглядывая меня поверх стакана с остывшим чаем, и в этом коротком слове было больше веса, чем во всех угрозах Пяткина. Полковник не давил, не нависал. Он просто смотрел — спокойно, цепко, как смотрит шахматист на доску, — и ждал. Я мысленно усмехнулся. Вот он, настоящий хищник. Пяткин — мелкая шавка, кусает от обиды. А этот вцепился в единственное, что ему по-настоящему нужно, и не отпустит. — Нефть, — повторил я. — Что конкретно вас интересует, Илья Игоревич? — Всё, — просто ответил он. — Куда она пойдёт. Когда. И главное — когда страна снова увидит большие деньги. Я помолчал, собираясь с мыслями. Тут можно было осторожно приоткрыть карты — ровно настолько, чтобы показать ценность, но не выдать источник. — К сорока долларам за баррель она уже не вернётся, — наконец сказал я. — Во всяком случае, надолго — нет. Те жирные времена кончились. Дальше будет пила. — Пила? — Зорин чуть приподнял бровь. — Вверх-вниз, вверх-вниз. Как золото. — Я качнул рукой в воздухе, рисуя зубцы. — Подскочит — обвалится, снова подскочит — снова осядет. Никакого устойчивого роста. Просто болтанка на дне. Полковник медленно поставил стакан на газеты. — Допустим. А подскоки эти — от чего? — От страха, — спокойно ответил я. — Любой короткий конфликт где-нибудь в Персидском заливе, любая заварушка у нефтяных вышек — и цена дёрнется вверх. Рынок паникует, все боятся, что перекроют поставки. Но... — я сделал паузу, — ненадолго. Подскочит и тут же сползёт обратно. — Почему ненадолго? — Зорин подался чуть вперёд. Его это по-настоящему цепляло. — Потому что нефти сейчас в мире — залейся. Эмираты, саудиты — они открыли кран на полную. У них этого добра под песком на сто лет вперёд, выкачать не успеют. Предложение огромное. А вот серьёзного потребителя, который выпил бы все эти излишки, пока нет. Запад своё уже взял, экономит, переходит на экономичные движки после семидесятых. Так что сколько ни пугай рынок войнами — на дне всё равно болото. Цену держит не страх, а тот, кто реально готов это всё купить и сжечь. А его пока нет. Я замолчал. А вот дальше говорить не стоило. Потому что дальше я знал то, чего им знать было не нужно. Что по-настоящему, всерьёз и надолго нефть поползёт вверх только году к две тысячи четвёртому. И поднимет её не Запад, не война, не ОПЕК. Поднимет новый, ещё дремлющий гигант — Китай, который к тому времени проснётся, разгонит свои заводы на полную и начнёт жрать сырьё всего мира, как ненасытная топка. Вот тогда цена и рванёт к небесам. Но до этого было восемнадцать долгих лет. И Советского Союза к тому моменту уже не будет на карте. А значит, и этим двоим — Зорину с его государственной горечью и Пяткину с его кобурой — все эти большие нефтяные деньги не достанутся. Просто потому, что не будет страны, в чью казну они могли бы лечь. Так что про Китай, про две тысячи четвёртый, про всё это блестящее, недостижимое для них будущее я благоразумно промолчал. — Значит, — медленно проговорил Зорин, внимательно следя за моим лицом, — большой нефти в ближайшие годы можно не ждать. — Не ждать, — подтвердил я. — Затяните пояса, товарищ полковник. Надолго. Он откинулся на спинку дивана и долго молчал, постукивая пальцами по колену. На его волевом, усталом лице проступила та самая тяжёлая, государственная дума, которую я уже видел. Кажется, он понимал больше, чем говорил. И, может быть, уже догадывался — не про меня, а про страну, — что затягивать пояса придётся не на годы. Что затягивать их будет уже некому. — Хм. А у тебя, я смотрю, прояснилось в эфире, — Зорин сухо улыбнулся. — То «тишина», то целая лекция. Как же так, Пахомов? — Да скорее всего это майор Пяткин эфир засорял, — я невозмутимо пожал плечами и кивнул на дверь, за которой только что скрылся опозоренный дядя Серёжа. — Как убрали помеху — так связь и наладилась. Полковник коротко хмыкнул. В уголках его глаз мелькнуло что-то похожее на одобрение — оценил. — Ладно, — он махнул рукой, и в голосе снова прорезались начальственные, отеческие нотки. — Засоряет он эфир, не засоряет — разберёмся. А ты давай-ка марш на учёбу. И учись хорошо. Вот в этом я тебе не помощник. — А в чём помощник? — тут же ухватился я, не упуская момента. Зорин посмотрел на меня долгим, насмешливым взглядом. Прекрасно понял, к чему я клоню. Понял — и не повёлся. — Иди, Пахомов, — спокойно сказал он. — Иди. Я пожал плечами. Ну что ж, попытка не пытка. С таким матёрым волком с наскоку не получится — это тебе не Пяткин. Поднялся со стула, кивнул на прощание и, всё ещё придерживая ноющий после зоринского удара бок, вышел из кабинета. Пора было на пару. Опаздывал я уже безбожно — Ковров и впрямь три шкуры спустит. ---------- Глава 9 Подарки Глава 9 Подарки «Жизнь прекрасна и удивительна», — думал я, бегом направляясь к аудитории, где вовсю шла лекция по истории КПСС. В кармане сиротливо лежал один-единственный рубль. И всё. Завтра в столовку идти будет уже не на что. Конечно, у Марины холодильник ломился от дефицитных продуктов, которые её мать брала по ведомственным каналам. Но у меня было одно железобетонное правило, пронесённое через всю взрослую жизнь: женщина не должна видеть тебя слабым, зависимым или просящим. И уж тем более — кормить за свой счёт. Поэтому у Марины я принципиально не садился за стол. Чай, пустой кофе — на этом мои притязания заканчивались. Марина из-за этого бесилась, ревновала, допытывалась, чего я ворочу нос от её угощений. Мои отговорки про «плотно пообедал в институте» работали так себе. Но это были мои трудности, и решать их я собирался сам. Сказал «я сам» — значит, сам. Без скидок и поблажек. Учёба шла тяжело — этого я, признаться, не ожидал. Аттестат достался легко, пакет КГБ открыл двери вуза без экзаменов, но дальше система за меня ничего решать не собиралась. Начались профильные предметы — пласты органической химии, латынь, детальная гистология, — и мои пробелы в знаниях стали разрастаться до размеров материков. Дело было даже не в лени. Просто здесь, в восемьдесят шестом, любая крупица информации добывалась потом и кровью. Нужно слово, термин, формула — изволь идти в библиотеку, рыться в карточках, перелопачивать кипу книг. А это время. А время — это та же подработка, те же деньги, которых у меня не было. В двадцать первом веке я бы за минуту вытащил всё из сети. Здесь же знание приходилось выгрызать, как руду из породы. При таком раскладе ни о какой подработке речи не шло — не разорваться между анатомией и вагонами на вокзале. Родителям я твёрдо сказал, что справлюсь сам: они и так жили небогато. Что ж. Голодный, на коротком поводке у Конторы — но не сломленный. Прорвёмся. Не такое проходили. Я добежал до двери, перевёл дух и, осторожно приоткрыв тяжёлую створку, скользнул в душную аудиторию под монотонный бубнёж лектора о причинах падения Российской империи. Но ближе к ноябрьским праздникам великая Империя — та, что нынешняя, — решила всё же подбросить мне царский подарок с барского плеча. Началось всё накануне демонстрации. В перерыве между парами я спустил последние полтинник на скромный перекус в буфете. Сидел на жёсткой банкетке в коридоре, жевал пресный коржик и спокойно, по-деловому прикидывал: пора, видно, идти по ночам разгружать вагоны на вокзале. Хватит валять дурака — физической силы в молодом теле хоть отбавляй, а гордость гордостью, но и есть что-то надо. Решил даже звякнуть Руслану — у мажора наверняка есть связи, подскажет, где срубить быструю копейку. Именно в этот момент рядом кто-то остановился. Знал ли хоть кто-нибудь в советском восемьдесят шестом слово «милфа»? Едва ли. А передо мной стояла её эталонная, хрестоматийная представительница — прямиком из далёкого двадцать первого века. Рост под метр восемьдесят, стройная фигура, упругие, явно знакомые со спортом ноги. Твёрдый, уверенный взгляд, платиновая блондинка. — Разрешите присесть? — негромко спросила она бархатным, чуть хрипловатым голосом. Я равнодушно повёл плечом: — Садитесь. Места хватает. — Капитан Сазонова, — она опустилась рядом и, уловив моё мимолётное напряжение, мягко, обезоруживающе улыбнулась. — Да расслабься, Пахомов. Я тут вполне легально. Числюсь молодым научным сотрудником на кафедре иняза в пединституте. Сюда, в мед, мы тоже заглядываем по делам, хоть и далековато. Ну что, давай знакомиться? Я откинулся на спинку банкетки и оглядел её — спокойно, без тени того восторга, на который она, похоже, рассчитывала. Красивая баба, спору нет. Фигура — загляденье. Вот только зубы подкачали. Не то чтобы плохие, но до настоящей белизны далеко. Общая беда эпохи — приличной стоматологии тут ещё лет тридцать ждать. И пока я её разглядывал, в голове щёлкало совсем другое. Не про неё. Про последствия. С Мариной я уже больше двух недель. Притёрлись, привыкли. И ревнива она — будь здоров. Если кто-нибудь увидит меня тут, бок о бок с роскошной взрослой блондинкой, и донесёт — сцены не миновать. Хотя ладно, Марине я объясню. Поревнует, пошумит, обниму, отшучусь — переживём. Она моя, это решаемо. А вот её мать — другое дело. Тамара Андреевна. Мой декан. Женщина, которая меня и без того терпеть не может и только и ждёт удобного случая, чтобы отвадить нежелательного ухажёра от единственной дочери. И вот ей такой случай преподносить на блюде совсем не хотелось. Стоит кому-то из её людей пройти по коридору и заметить меня с платиновой красоткой — и декану доложат в тот же день. А уж она своего не упустит. Для неё это будет не ревность — повод. Законный, чистый повод растоптать меня перед Мариной. И крыть мне будет нечем: не объяснять же декану, кто на самом деле эта блондинка. Вот об этом стоило подумать. А не о её ногах. — Послушайте, — негромко, ровно сказал я, кивнув на снующих мимо студентов. — Найдите другое место для встреч. Не здесь. Сазонова приподняла безупречно выщипанную бровь: — А чем плохо здесь? Двое симпатичных людей беседуют в коридоре. Что тут такого? — А то, что вы тут пришлая, а я каждый день, — спокойно ответил я. — Меня знает половина курса. Пойдут разговоры, дойдут до кого не надо — и проблемы будут у меня, не у вас. Так что в следующий раз — тихое место. Квартира, сквер, что угодно. Как положено. А не вот так, на проходном дворе. Я помолчал и добавил — без злости, просто констатируя: — У вас в Конторе от безнаказанности понемногу берега размывает. Оттого и работаете порой топорно. Сесть к фигуранту на виду у всего вуза — это, простите, не оперативная работа. Это самодеятельность. Сазонова смотрела на меня уже без улыбки. Внимательно, переоценивая. Похоже, инструктировали её про другого Пахомова — про робкого пацана, который растеряется перед взрослой красавицей. Я поднялся с банкетки. — У меня лекция, — ровно сказал я. — В следующий раз — другое место. Договорились? И, не дожидаясь ответа, зашагал по коридору, оставив куратора сидеть одну. Встреча состоялась через два часа. На большой перемене меня снова выдернули в кабинет парторга. Денег по-прежнему не было, так что в столовую я всё равно не пошёл — и побрёл на ковёр голодным и злым. На этот раз Пяткина в кабинете не было. Уже хорошо. Но и Зорина тоже. За массивным столом, вольготно расположившись в кресле парторга, сидела одна капитан Сазонова. Та самая платиновая блондинка, которую я час назад отчитал в коридоре за непрофессионализм. Она молча кивнула мне на телефон — старый, чёрный, с тяжёлой трубкой. Рядом призывно жужжал зуммер. — Да, товарищ полковник. Пришёл. Передаю, — деловито проговорила она в трубку и протянула её мне. А сама взяла круглую плоскую шайбу наушника, прицепленную сзади к аппарату, — слушать параллельно. Грамотно. Чтобы фиксировать каждое моё слово. — Пахомов, — раздался в трубке знакомый, чуть хрипловатый голос Зорина. И сразу — холодно, без предисловий: — Это что за фокусы ты в коридоре устраиваешь? Куратору лекции читаешь? — Я... — начал было я. — Молчать, — спокойно, но так, что я осёкся, оборвал полковник. — Слушай внимательно. Капитан Сазонова — твой куратор. Всё, что она говорит, имеет силу закона. Как будто это говорю я. Уяснил? — Уяснил, — сухо ответил я. — Тогда слушай дальше. И не перебивай. Сазонова, не отрывая шайбу наушника от уха, всё это время смотрела на меня — спокойно, чуть насмешливо. И молча, ни слова не говоря, положила передо мной на стол ключ. Обычный ключ от английского замка. — Первое, — чеканил Зорин. — Наташа дала тебе ключ? Я перевёл взгляд на блондинку. Наташа. Значит, вот как тебя зовут. — Дала, — буркнул я, разглядывая ключ. — Это ключ от комнаты. Комната в коммуналке, район тихий. Числиться будет за тобой. Соседка там — Таисия Петровна, — наш человек. Милейшая женщина, бывшая учительница. Для всех — просто пенсионерка, подрабатывает частными уроками английского. Это твоя легенда. Будешь с ней «заниматься языком». язык тебе надо подтягивать скоро будем тебе пересылать периодику на английском нам нужны новые идеи Это два. — Третье, — невозмутимо продолжал полковник. — Таисии Петровне положено тридцать рублей в месяц. Из этих денег она будет тебя кормить. Завтрак, обед, ужин. Даже компот варить, говорят, мастерица. Так что про голодные обмороки в коридорах забудь. А тридцатку ты получаешь не как подачку. Это твоя зарплата. За прогнозы. Заработал — получи. Я невольно скривился. Они и про это знают что денег нет.. . Вели меня плотно, по всем направлениям, пока я тут гордо изображал независимого мужика. Наташа, поймав мою гримасу,прикрыв ладонью наушник, тихо обронила: — И, кстати. Таисия Петровна — моя тётка. Так что легенда железная: Я продолжал слушать и смотреть на капитана, а она явно, получала удовольствие, от показательной порки и безмятежно улыбалась — Это ещё не всё, — снова раздался из лежащей трубки голос Зорина Дальше спорт . Числиться будешь, в секции самбо при «Динамо». Тренер там — наш человек, и муж Наташи . Будешь поддерживать форму у людей, которые понимают, чему тебя учили под Москвой. И заодно — ещё одно законное объяснение, куда ты пропадаешь Это четыре. Они расписали мне жизнь по пунктам, как боевую операцию.Меня они спросили ??? — И последнее, — голос Зорина стал чуть тише. — Комната, в которой ты будешь числиться, — в доме напротив парка «Динамо». До института — остановка. До секции — пешком пять минут. Ордер тоже наташа даст. Владей. И покажи своей девушке — пусть видит, что её парень не голытьба с района, а человек с собственной жилплощадью и перспективами. Глядишь, и матушка её сменит гнев на милость. Я медленно опустил трубку. Посмотрел на ключ на столе. На ордер, который Наташа уже невозмутимо пододвинула ко мне через стол. На её спокойную, всё понимающую улыбку. Обложили. Со всех сторон. По всем фронтам разом — жильё, еда, деньги, спорт, легенда, даже мои отношения с Мариной и её матерью. Просчитали каждую мою болевую точку и аккуратно, без нажима, закрыли каждую своим решением. Так, что и отказаться нельзя — всё ведь во благо, всё «для тебя же, Игорь». Голодал? Вот тебе стол. Без денег? Вот зарплата. Прятался по чужим углам? Вот своя комната. Бокс опостылел? Вот самбо. Декан гнобит? Вот тебе жилплощадь и статус, чтоб ей нос утереть. И ведь не придерешься. Если смотреть трезво — мне сделали хорошо. Очень хорошо. Любой на моём месте сейчас прыгал бы до потолка от счастья. Решены разом все проблемы, что грызли меня неделями. Вот только радости почему-то не было. Было другое. Потому что час назад, там, в коридоре, я сидел гордый, как индюк, и снисходительно отчитывал эту блондинку за непрофессионализм. «Самодеятельность». «Башню рвёт от безнаказанности». «Не оперативная работа, а топорщина». Ушёл, не оборачиваясь, страшно довольный собой — как же, поставил на место зелёного новичка-куратора, показал, кто тут умнее. Какой же я был самодовольный кретин. Та встреча в коридоре и была работой. Тонкой. Грамотной. Та небрежность, та нарочитая глупость — приманка. Сазонова специально подставилась под мой удар. Села на виду, заговорила игриво, дала повод почувствовать себя умнее их всех. Чтобы я расслабился. Раздулся от собственного превосходства. И пока я тешил самолюбие, упивался лёгкой победой над «дурочкой в погонах», настоящая операция уже была свёрстана и готова. Тихая, продуманная, наглухо запертая со всех сторон. И это была не лобовая дубина Пяткина. Это было что-то куда более умное и опасное. Я сидел и медленно холодел изнутри. Дело ведь не в комнате и не в компоте. Дело в том, что я опять купился. Опять, как мальчишка, решил, что эти люди проще меня. Что я, со своим послезнанием и семьюдесятью прожитыми годами, играю их вслепую. Ровно та же спесь, ровно та же слепота, за которую меня уже однажды размазали о маты в Чехове. Чему меня там учили, ради чего ломали? «Никогда не считай противника глупее себя. Самодовольство — это смерть». А я что? Два месяца— и снова та же грабля, и снова прямёхонько лбом. Самое скверное — не то, что они меня обложили. К этому я был готов. Скверно то, что я этого не заметил. Что снова потерял бдительность, размяк, поверил, будто переиграл их. Рядом с такими людьми расслабляться нельзя ни на секунду. Ни на одну. Чуть отпустил вожжи, чуть позволил себе самодовольную улыбочку — и тебя уже ведут под уздцы, ласково похлопывая по холке. Ладно. Урок принят. Второй раз за две жизни. Авось теперь усвоится накрепко. «Соберись, Игорь, — холодно сказал я себе. — Хватит почивать на лаврах своего будущего. Здесь и сейчас ты не самый умный в комнате. Тут есть игроки и посерьёзнее. Так что меньше гонора — больше головы». Я поднял глаза на Наташу. Она, будто прочитав каждую мою мысль, чуть склонила платиновую голову набок и улыбнулась — тепло, обезоруживающе. Улыбкой человека, который только что аккуратно, без единого синяка, положил тебя на лопатки — и оба вы это прекрасно понимаете. — Ну что, Игорь, — мягко промурлыкала она. — Теперь давай знакомиться. По-настоящему. — Давайте, — спокойно ответил я. И мысленно добавил: только теперь, капитан, я уже не буду считать вас дурочкой. Один раз вы меня на этом поймали. Второго не будет. ---------- Глава 10 Глава 10 Понятно, что сразу после пар я рванул по указанному адресу. Дом находился прямо напротив парка «Динамо» — тихий, престижный центр Хабаровского края, монументальная сталинская застройка с толстыми кирпичными стенами и высокими потолками. Настоящий номенклатурный оплот. Второй этаж, просторная лестничная площадка. Я подошел к массивной двухстворчатой двери коммунальной квартиры и замер. На потемневшем дереве косяка висели две латунные таблички, прикрученные старыми шурупами. На первой значилось: «Махала Т. П.» На второй, чуть ниже: «Махала В. Т.» Странно... Две абсолютно одинаковые, редкие фамилии. Отчества разные, а жили, судя по всему, раздельно, за своими собственными общажными замками внутри этой огромной квартиры. Напротив каждой из табличек чернели две отдельные кнопки звонков. «Семейный подряд или затянувшийся развод по-советски? — мысленно усмехнулся я, разглядывая надписи. — Интересно конторы пляшут». Я протянул руку и уверенно нажал на кнопку звонка напротив верхней таблички. Хорошо, звоним туда, где «Т. П.». Я так думаю, именно её мне и сватали кураторы в качестве милейшей тётушки Таисии Петровны. За дверью послышались неторопливые, тихие шаги. Защёлкал сложный, явно не казённый замок, и одна половина тяжёлой двери медленно приоткрылась. На пороге стояла пожилая женщина. Я ожидал увидеть классическую советскую пенсионерку в застиранном байковом халате и растоптанных тапках, но передо мной высилась фигура совершенно иного толка. Прямая, неестественно ровная спина, строгий, оценивающий взгляд умных серых глаз и аккуратная причёска — седые волосы были уложены волосок к волоску. На ней было простое, но строгое тёмное платье с кружевным воротничком. Подобных женщин в Питере называют «ленинградской блокадной породой» — несгибаемая питерская интеллигенция, которую не смогли сломать ни голод, ни бытовые коммунальные ужасы. — Здравствуйте, молодой человек, — её голос прозвучал тихо, но удивительно чисто и чётко. Настоящая поставленная речь педагога с полувековым стажем. — Здравствуйте, Таисия Петровна? — я вежливо наклонил голову. — Меня зовут Игорь. Мне... хм... Наташа сказала прийти. Женщина на секунду замерла, её серые глаза прошлись по моей фигуре, задержавшись на сбитых костяшках пальцев и дешёвой ветровке, а затем на её строгом лице промелькнула едва заметная, но мягкая тёплая улыбка. — Проходите, Игорь. Я вас ждала. Вытирайте ноги и закрывайте дверь. Я шагнул в просторную прихожую, в которой густо пахло старыми книгами, сушёными травами и тонким ароматом восковой полироли. Типичный коммунальный коридор, но удивительно чистый, без привычных ведер у дверей и затхлого запаха мокрых тряпок. — Вы, я вижу, рассматривали таблички на двери? — не оборачиваясь, тихо спросила Таисия Петровна, ведя меня по коридору. — Было дело, — признался я. — Любопытно стало. — Никакой тайны здесь нет, — спокойно пояснила она, останавливаясь перед дверью в конце коридора. — «В. Т.» — это мой сын, Валерий Тарасович. Он уехал на повышение в Москву. По закону, разумеется, его комната мне больше не полагается — лишние квадратные метры в нашей стране одиноким пенсионерам не положены. Но... определённые ведомства, в которых Валера сейчас трудится, решили этот вопрос по-своему. Официально по ордеру комната теперь передана вам. Так что живите спокойно, милиция с проверками не придёт. Она сделала приглашающий жест рукой, и я шагнул внутри. Комната была огромной — метров двадцать пять, не меньше. Высоченный потолок с остатками благородной лепнины и широкая балконная дверь, выходящая на тихий, засыпанный золотой листвой переулок напротив парка «Динамо». Пространство было разделено на две зоны тяжёлой деревянной ширмой, обтянутой плотной тканью цвета увядающей розы. В одной половине, у окна, расположился просторный раскладывающийся диван с аккуратно уложенными подушками. В другой половине высилась старая, массивная дубовая «стенка» — классический полированный шкаф, плотно забитый книгами по английской литературе и словарями. Рядом с диваном на деревянной лакированной тумбочке гордо стоял старый цветной телевизор с массивными кнопками переключения каналов. Комната дышала простором, но в ней чувствовалась какая-то стерильность. — Валера забрал почти все свои вещи, — тихо подтвердила мои мысли Таисия Петровна. — Остались только мебель, телевизор да вот книги по английскому. Их я со временем тоже уберу, освобожу полки под ваши учебники из института. Располагайтесь. А теперь пойдёмте на кухню. Я покажу вам ваше новое хозяйство. Мы вышли в коридор и прошли в просторную, светлую кухню, где аппетитно пахло домашней едой. Настоящий семейный уют, от которого у меня, не евшего с самого утра, предательски заурчало в животе. Таисия Петровна подошла к выскобленному до белизны столу и открыла массивный навесной буфет. — Вот на этой полке всегда будет стоять еда, приготовленная специально для вас, — ровным учительским тоном произнесла она, указывая на накрытую полотенцем кастрюлю. — Завтрак, обед и ужин. Холодильником тоже пользуйтесь без стеснения. Рацион у вас будет полноценный, Наташа строго-настрого наказала следить, чтобы вы не голодали. Она повернулась ко мне, заложив руки за спину — привычный жест педагога со стажем: — Теперь по поводу нашего английского. Я слышала, вы хотите подтянуть язык. Будем заниматься два раза в неделю, по понедельникам и пятницам, ровно с шести часов вечера. Опаздывать крайне не рекомендую, я ценю своё и ваше время. Я послушно кивнул. График вполне щадящий, как раз буду успевать после пар и тренировок по самбо в «Динамо». — И последнее, — Таисия Петровна вывела меня обратно в прихожую и указала на стоящий на деревянной полочке тяжёлый эбонитовый телефон с дисковым набором. — Телефон. Официально он на вас, разумеется, не записан и в ордере не значится. Но пользоваться вы им можете. Главное — не злоупотребляйте. Межгород без моего ведома не набирать, глупых долгих разговоров не вести. Договорились? — Договорились, Таисия Петровна, — спокойно ответил я, разглядывая чёрный аппарат. Для обычного советского пацана личный телефон в комнате, да ещё и в самом центре города — это был предел мечтаний. Для меня же этот чёрный пластиковый монстр был отличным каналом связи, чтобы созваниваться с Русланом по поводу наших дефицитных «видиков», не боясь лишних ушей. Я посмотрел на строгую, прямую спину бывшей учительницы, которая уже хлопотала у плиты, наливая мне тарелку горячего супа. «Ну что ж, — мысленно усмехнулся я, вдыхая дразнящий аромат домашнего обеда. — С новосельем. Посмотрим, каков на вкус этот тёткин компот, и как далеко мы сможем зайти в этой новой, наглухо запертой со всех сторон игре». ---------- Глава 12 Откровенный разговор Глава 12 Откровенный разговор Мы медленно брели с Мариной по шуршащему ковру из багряных и золотых листьев парка «Динамо». Хабаровский октябрь выдался сухим и на удивление тёплым, но в воздухе уже отчётливо пахло скорыми заморозками и близкой речной прохладой с Амура. Я держал Марину за руку, чувствуя её тонкие, слегка прохладные пальцы, и лихорадочно крутил в голове одну и ту же мысль. Мне нужно было рассказать ей про комнату. Комнату, которая находилась буквально в двух шагах отсюда — в монументальном сталинском доме прямо напротив парка. Ключ от неё приятно и непривычно тяжелил карман моих джинсов, но я никак не мог найти подходящий, мало-мальски правдоподобный предлог, чтобы преподнести Марине эту новость. Врать и изворачиваться не хотелось. В последнее время лжи в моей жизни стало слишком много, она липла к рукам, как таёжная смола. Но и сказать правду — «знаешь, Маришка, тут Контора решила закрыть мои финансовые проблемы и выделила мне ордер в номенклатурном доме» — было чистой воды самоубийством для наших отношений. Потому что появление собственной комнаты (пусть даже в коммуналке, пусть даже с соседкой-пенсионеркой) в самом центре Хабаровска для семнадцатилетнего первокурсника в 1986 году — это был абсолютный, ненаучный сюр. В моём двадцать первом веке это выглядело бы так, словно у нищего студента-бюджетника вдруг обнаружились ключи от пятикомнатного пентхауса на Остоженке с видом на Храм Христа Спасителя. В Советском Союзе квартирные вопросы решались десятилетиями. Да, существовали кооперативные квартиры — знаменитые ЖСК. Но, во-первых, строились эти кооперативы в основном на окраинах, в спальных районах вроде моего родного Южного. Во-вторых, стоили они безумных денег — несколько тысяч советских рублей, которые нужно было внести сразу. В-третьих, даже за эти деньги люди годами стояли в очередях, отмечаясь по ночам в списках. Были, конечно, и теневые варианты. Квартирные маклеры — предки современных риелторов — уже вовсю крутили свои полулегальные схемы через закрытые объявления в газетах и цепочки сложных обменов. Но их услуги стоили астрономически дорого. А Марина прекрасно знала, что у меня с деньгами не просто туго, а, прямо скажем, глухо. Я ходил в одной и той же дешёвой ветровке да потёртых джинсах и передвигался исключительно на трамваях и автобусах. И вдруг — бах! Держи, дорогая, ключи от сталинки в центре. Не бьётся масть. Любой нормальный человек сразу поймёт, что здесь замешана какая-то очень мутная история. С другой стороны... скрывать комнату дальше было глупо Потому что у меня, как у нормального, здорового парня, чьё молодое тело буквально кипело от избытка гормонов, было одно очень простое, приземлённое желание — я банально хотел затащить Марину в постель. Мы уже целую неделю гуляли как примерные пионеры фильмов — держались за руки, робко целовались под липами на глазах у прохожих и провожали друг друга до трамвая. Романтика, мать её. А всё потому, что её мама — мой грозный декан — благополучно заболела и теперь круглосуточно сидела дома. Прийти к Марине на квартиру, где в соседней комнате с градусником под мышкой и компрессом на лбулежала декан факультета, и сказать: «Здравствуйте,, мы тут тихонько сексом займёмся, вы не против?» — это было гарантированным способом окончательно похоронить отношения, теперь уже с её мамой. Марина на визитах к себе не настаивала. По её притихшему, виду и по тому, как она периодически прятала глаза, я прекрасно понимал: дома её мамаша вовсю выпиливала дочке мозг на мой счёт. Тема «малолетки-выскочки без перспектив, который из-за которого Марина перестала общаться с перспективным юношей» (а тот, как назло, оказался из влиятельной и блатной семьи, что в Союзе ценилось выше любых личных качеств) наверняка поднималась за семейным чаем ежедневно и с особым цинизмом. — Игорь, ты чего замолчал? — Марина заглянула мне в лицо, слегка потянув за руку. — Опять в своих мыслях витаешь? Ты последнее время какой-то замороженный. В институте всё нормально? И вообще... — она запнулась, отвела глаза, но тут же упрямо вскинула голову: — Мне тут девчонки с твоего потока сказали, что видели тебя в коридоре. С какой-то взрослой блондинкой. Сидели рядышком, ворковали. Кто такая? Ах вот оно что. Я мысленно усмехнулся. Ну конечно. Марина — местная звезда, дочь декана, её тут каждая собака знает. Достаточно было кому-то из первокурсниц углядеть меня на банкетке с Сазоновой — и сарафанное радио донесло до Марины в тот же день. Ещё и приукрасив по дороге. Вот тебе и «незаметная встреча в коридоре». Я ведь ровно об этом Сазоновой и говорил — что меня тут знает половина вуза, что любой донесёт. Как в воду глядел. Только донесли не декану, а сразу Марине. Пока — Марине. Врать в лоб было нельзя. Марина умная, наблюдательная, будущий врач — грубую ложь она считает мгновенно и вцепится намертво. Значит, надо не отпираться, а дать правду. Ту её часть, которую можно. — А, эта, — я пожал плечами максимально буднично. — Была такая. Наталья, кажется. С кафедры иностранных языков, из педа. Их к нам иногда присылают — программы стыковать. — Из педа? — Марина прищурилась. — А с тобой-то она чего ворковала? — Английский, — я развёл руками. — Ты же знаешь, мне язык позарез подтянуть надо, а Катя меня бросила. Вот я к ней и подкатил — узнать, не возьмётся ли порепетиторствовать недорого. Она и объясняла: где, когда, почём. Вот и весь «флирт». Я специально не стал отрицать сам факт встречи — отрицать очевидное глупо. Наоборот, признал, но обесценил содержание: сухое дело, английский, деньги. Скучно. Ревновать не к чему. Марина испытующе смотрела на меня пару секунд. Потом чуть расслабилась, но добивать не перестала: — И дорого твоя блондинка берёт за... английский? — Дороже, чем я потяну, — честно вздохнул я. И это была чистая правда — Контора за свои «уроки» брала не деньгами. — Так что грызть язык придётся самому. По ночам, со словарём. — Вот и грызи, — Марина фыркнула, но в голосе уже проскользнуло облегчение. Она прижалась к моему плечу. — А то развелось репетиторш ростом под потолок и с ногами от ушей. Знаю я это «репетиторство». — Ревнуешь, — я улыбнулся, притянув её за талию. — Ещё чего, — она гордо вздёрнула нос. Помолчала. И тихо добавила, уже без гонора: — Просто ты и так вечно где-то не тут. То в институте пропадаешь, то в мыслях своих. А теперь ещё блондинки. Мне иногда кажется, что я тебя всё время с кем-то делю. Вот этот укол попал точнее, чем она думала. Слишком уж похоже на то, что мне не так давно бросила в лицо другая. «С тобой невозможно просто быть, ты всегда не здесь». Я хотел ответить что-то тёплое, успокаивающее. Но не успел. — Слышь! Стой! — раздался за спиной резкий, наглый голос. Я обернулся. По дорожке за нами быстрым шагом догонял парень. Типичный представитель местной шпаны, косящий под блатного: широкие вихляющие «шторы», чёрная «аляска», трикотажная шапка, натянутая на самый лоб, и импортный мохеровый шарф на шее — особый шик рабочих окраин восемьдесят шестого. — Слышь, ты, отойдём на пару слов, — процедил он сквозь зубы, сплюнув на жёлтые листья. — Побазарить надо. Мы стояли метрах в пятидесяти от входа в парк. Стоило повернуть голову — и сквозь голые ветки уже виднелись окна моей новой коммунальной комнаты в сталинке напротив. Вот же, у самого порога подловил. — Чего надо? — я медленно развернулся, левой рукой пытаясь оттеснить Марину себе за спину. Но мой «воробей» вдруг проявил характер. Марина, вместо того чтобы спрятаться, шагнула вперёд, гневно сверкнув тёмными глазами: — Что тебе нужно?! Иди отсюда, пока милицию не позвали! — Шагай, отсюда, не для твоих ушей тёрка, — брезгливо отмахнулся он, не глядя на неё. — А ты, чёрт, стой где стоишь. — Слышь, ты, чучело, — тихо, вкрадчиво начал я, чувствуя, как внутри поднимается холодная злость. — Дома бабушкой командуй. А тут прикрой рот, пока зубы в карман не осыпались. — Чо-о-о?! — парень захлебнулся от борзости. — Да я тебя сейчас... И рванул. Но не тупо, с замахом, как деревенские на картошке. Этот бил коротко, снизу, без телеграфа — видно, не первую драку месил по подворотням. Кулак пошёл мне в челюсть быстро и жёстко. Я качнулся, принял удар вскользь на плечо — но он тут же, не останавливаясь, вбил колено мне в бедро и вцепился в ворот куртки, потащил на себя, норовя свалить. Уличная манера — не боксировать, а завалить и запинать ногами. Мы сцепились, поехали по скользким листьям, каблук пополз по мокрому асфальту. Захват за ворот — это плохо. Пока он держит, дистанцию не разорвать, бросок чисто не провести. Пришлось сначала сбить хват: короткий, злой удар основанием ладони под подбородок, снизу вверх. Голова у него дёрнулась, пальцы на секунду ослабли — и этой секунды хватило. Я поймал его руку у запястья, крутанул корпус, подбил бедром. Бросок пошёл — но не картинно. Падая, он зацепил меня за собой, и мы грохнулись вместе, я сверху. Приложился коленом об асфальт так, что в глазах полыхнуло. Плевать. Оказавшись сверху, я всем весом придавил его руку, вывернул в замок. Но гопник не сдавался — свободной рукой лупил меня по рёбрам, дёргался, норовил достать локтем в лицо, хрипел и матерился. Пришлось коротко, жёстко приложить его затылком об асфальт — сбить дурь. Только после этого он обмяк, и замок сел намертво. — А-а-а! С-сука, больно! — завыл он, растеряв всю блатную спесь. Я тяжело дышал. Скула ныла, колено горело, костяшки саднило. Никакого балета — обычная грязная возня в листве. Просто я выгреб быстрее, потому что знал, что делаю, а он нет. — Больно, — согласился я, сплюнув розовую слюну и не ослабляя хватку. — Будет ещё больнее. Кто послал? Быстро. — Да пошёл ты!.. — попытался огрызнуться он, силясь вырваться. — Неправильный ответ. Я довернул кисть в замке — до сухого хруста на грани. — А-а-а! Хватит! Хватит! — Кто послал. Куда меня зовут. Ну. — Графин! Графин хотел поговорить! — захлёбываясь, выдавил он. — Кто такой Графин? — Ты чё, Графина не знаешь?! Он тут... он парк держит! — Парк он держит, — я невольно усмехнулся, сильнее заламывая кисть. — Чего твоему Графину от меня надо? Резче! — Не знаю я! Мне сказали привести! — заскулил он. — Там это... Вопила с ним! Вопила тебя заказал! Сказал, ты у него баксы отжал, пятьсот баксов! Они с Графином решили их пополам распилить, а тебя отмудохать по-серьёзному! Внутри у меня похолодело. Вот оно что. Вопила вернулся на сцену. Решил старый должок закрыть — и подтянул местного авторитета. — Где они ждут? — я надавил коленом ему на горло. — Быстро. — За Музкомедией! там где пруды начинаются! — прохрипел он. — Трутся там, ждут, пока я тебя приведу! — Сколько их? — Двое! Графин и Вопила! Отпусти руку, больно, с-сука! Я поднял голову, тяжело переводя дух, и брезгливо вытер разбитую, саднящую ладонь о его же «аляску». Никакого упоения. Победил — но далась победа не даром: бок ныл от его ударов, отбитое колено горело, во рту стоял солёный привкус. А ведь это был один. Всего один непуганый дурак. Ещё немного — и я бы уже не был так уверен, что выйду сухим. А там, за Музкомедией, их двое. Вопила и этот Графин. Соваться туда в лоб — глупость чистой воды. За такое в Чехове по голове не гладили. Голова холодная, расчёт простой: одному против двоих идти нельзя. Нужна страховка. Я обернулся к бледной, испуганной Марине. Редкие прохожие уже замедляли шаг, поглядывая на нас. Ещё немного — соберётся толпа. — Марина. Слушай очень внимательно и без споров. — Я говорил жёстко, чётко, как приказ. — Беги через дорогу, вон в тот сталинский дом. Второй этаж, квартира шесть. Вот ключ. Заходишь в прихожую — там на полке чёрный телефон, над ним на обоях карандашом записан номер. Набираешь его. Я вложил прохладный ключ ей в ладонь и крепко сжал её пальцы. — Ответят — говоришь слово в слово: «Я от Игоря Пахомова. На него напали в парке „Динамо“. Вопила вернулся, их несколько». Назовёшь парк. Поняла? — Игорь... — губы у неё задрожали, она вцепилась в мою куртку. — Я тебя не оставлю! Я с тобой... — Беги, Марина! — отрезал я легонько подтолкнув её к выходу. — Одна нога здесь, другая там. Бегом! Она всхлипнула, развернулась и, оскальзываясь на каблучках и поминутно оглядываясь, бросилась к дому напротив. А я прижал гопника коленом покрепче и посмотрел в сторону Музкомедии, Что ж, Вопила. Расклад ты выбрал сам. Но иду я туда не один и не сломя голову. Дождусь тех, кого позовёт Марина. А до тех пор — посижу вот с этим красавцем. Заодно и разговорю подробнее. К моему удивлению, милицейский «бобик» появился первым, буквально через пять минут. Синяя мигалка тускло отражалась в лужах на асфальте. Черт... Вопила ждать не будет. Он этот УАЗик издалека увидит и мгновенно свалит. И что мне — снова ждать, когда они в следующий раз из-за угла ударят? Но буквально через минуту сквозь центральные ворота парка, нагло заехав прямо на пешеходную дорожку, влетела белая «копейка» Жигулей. Двери распахнулись. Из машины выскочили трое. Молодой, представившись, сразу сделал шаг ко мне. Второй оперативник молча сел обратно на переднее сиденье. А вот третий мужчина, лет сорока, с благородной проседью на висках и тяжелым, жестким взглядом, остался стоять за плечом лейтенанта. Он не торопился представляться, лишь испытующе и холодно рассматривал меня с головы до ног. — Показывай этих орлов, — коротко бросил молодой, кивнув на корчащегося у моих ног парня. — В смысле — показывай? — я хмыкнул, . — Ну, заберёте вы этого бойца в бобик. Получит он свои законные пятнадцать суток за мелкое хулиганство или драку. А Вопила? Если он ещё там, за театром... Что вы ему предъявите? Мои слова?. — Так что ты предлагаешь, умник? Помириться с ними? — недовольно прищурился лейтенант. — Идея другая, — спокойно ответил я, глядя прямо на молчаливого старшего с седыми висками. — Я иду к Музкомедии прямо. А вы заходите с двух флангов. Прикроете, если что? исключено - помотал головой молодойй приказ тебе в стороне … — Погоди, Толя, — негромко прервал лейтенанта старший. Его голос прозвучал удивительно спокойно и весомо. — Парень дело говорит. Время дорого, разбегаемся. Я так понял, они за театром Музкомедии стоят, на заднем дворе? Я коротко кивнул. — Отлично. Толя, ты берёшь лево. Я иду справа в обход. А ты, боец, — он жёстко посмотрел мне прямо в глаза, — двигай прямо. И не геройствуй там раньше времени. — Но, товарищ майор... — попытался было возразить лейтенант Терентьев, но старший смерил его таким взглядом, что молодой офицер мгновенно осёкся, послушно развернулся и рысью побежал влево, скрываясь за густыми кустами парковой аллеи. Сам майор плавно и бесшумно, словно тень, скользнул направо. Я глубоко вдохнул прохладный октябрьский воздух, сжал кулаки и быстрым шагом двинулся к серому зданию театра. Посмотрим, Вопила, как ты сегодня запоёшь. Мне повезло. Эти два стратега не только были ещё там — они даже не потрудились изобразить хоть какую-то маскировку. Сидели на обшарпанной скамейке в полуоблетевших кустах сирени на заднем дворе Музкомедии и тупо бухали. В сгущавшихся сумерках лиц было толком не разглядеть, но визгливый, суетливый голосок Вопилы я узнал бы из тысячи. Двое передавали по кругу бутылку дешёвого портвейна и ждали, пока их засланец приведёт меня — послушной овцой на заклание. Второй, тот самый Графин, оказался здоровенным бугаём в грязной кожаной куртке. Он развалился на скамье, шумно хлебал из горлышка, гоготал и увлечённо травил подельнику очередную байку из своей «геройской» жизни. Я подобрался ближе, бесшумно, вдоль стены, — хотел просто обозначиться, завязать разговор и тянуть время, пока Толя с майором зайдут с флангов и возьмут этих двоих в клещи. Голова была холодная. Расчёт простой: не геройствовать, дождаться своих. А потом я услышал, о чём он рассказывает. — ...Ну и прикинь, Вопила, — Графин гоготнул, утёрся рукавом. — Идёт она вечером одна по аллее. Молоденькая совсем, школьница ещё, шкет. Цокает каблучками, сама себе на уме. Я ей дорогу перекрыл, за косу хвать — и в кусты. Она пищать — а я ей по морде, чтоб не орала. Плотно так. И говорю: на колени, тварь. Вопила подобострастно, мелко захихикал, затягиваясь сигаретой. — А она чего? — Да чего... поплакала да всё сделала как миленькая, — Графин самодовольно сплюнул под ноги. — Я этих малолеток сразу ломаю, чтоб знали своё место. Их же тут по парку — как грибов. Одна, другая... Кто искать-то будет? Мусорам плевать. — Он заржал, довольный собой. — Главное — за волосья и мордой в землю. Тогда шёлковые. И заржал снова. Сыто, тупо, счастливо. Как человек, который рассказывает не про сломанную детскую жизнь, а про удачную рыбалку. Вот тут во мне что-то оборвалось. Весь мой холодный расчёт, все чеховские инструкции, вся выдержка семидесятилетнего мужика — всё это в одну секунду сгорело дотла. Потому что в ушах у меня зазвучал другой голос. Тихий, надломленный голос Марины в той машине. Как её, четырнадцатилетнюю, поймали в этом самом парке. Как ломали. Как она пять лет не спала, боялась темноты, боялась мужчин. Как милиция развела руками — «не нашли». Не нашли. Потому что вот они. Сидят на скамейке. Бухают. И ржут, вспоминая, скольких таких девчонок вдавили лицом в грязь. И пойдут завтра снова — за следующей. За чьей-то ещё дочкой, сестрой, за чьей-то ещё Мариной. И никто. Их. Не тронет. Кроме меня. Сейчас. Плевать на майора, на фланги, на клещи. Плевать на всё. Я вышел из тени. — Графин. Они и обернуться толком не успели. Вопила только начал разворачивать ко мне удивлённую морду, открывая рот, — и я, не тратя ни доли секунды, взрывом вбил кулак прямо в эту гнилую ухмылку. Хрясь. Зубы брызнули вместе с кровавой юшкой, голова мотнулась назад, и он кулём свалился в кусты, вырубившись сразу. Графин, пьяный, но битый, среагировал быстро — вскочил, взревел, попёр на меня, растопырив здоровенные клешни. Центнер мяса, привыкший давить массой. Я ушёл вбок, пропуская тушу мимо, коротко пробил ему по печени — но куртка толстая, жира в достатке, он только крякнул и наотмашь крутанул кулаком. Тяжёлый кулак чиркнул по скуле, в глазах полыхнуло, рот наполнился солёным. Крепкий, гад. Пошла глухая, злая рубка. Он пёр танком, молотил размашисто, вслепую. Я крутился, уходил, бил коротко и точно — в переносицу, в челюсть, по корпусу. Хрустнул нос, хлынула тёмная кровь. А ярость во мне не гасла — наоборот, с каждым ударом раскалялась. Я бил не чтобы вырубить. Я бил, чтобы этот выродок на всю оставшуюся жизнь запомнил, каково это — когда сильный вжимает тебя в грязь и ты ничего не можешь. За ту девчонку. За Марину. За всех, кого он ломал и кому ржал в лицо. — Тварь, — хрипел я, вгоняя локоть ему в челюсть. — Мразь. Графин уже плыл. Лицо — багровое месиво, один глаз заплыл, спесь в уцелевшем сменилась загнанным, животным ужасом. До него дошло: перед ним не сопливый студент. Перед ним тот, кто пришёл его убивать. И вот тут, теряя опору, ослеплённый болью и страхом, он сунул руку в карман — и в сумерках хищно блеснул выкидной нож. — Зарежу, с-сука! — визгом, ослепнув от ужаса, он полоснул лезвием наотмашь. Я вскинул руку, уходя от горла, — и холодная сталь распорола предплечье. Обожгло, как раскалённым прутом, по коже потекло горячее. Но порез — не укол, руку я не потерял. Я перехватил его запястье с ножом, вывернул, вбил колено ему в живот раз, другой — он согнулся, и нож выпал в грязь. И тут я уже не сдерживался. Я приложил его лицом об колено. Раз. Потом ещё. Потом свалил в жижу и, стоя над ним, вбивал кулаки в эту гнилую морду, пока костяшки не онемели, — за косу в кустах, за «на колени, тварь», за сытое ржание над сломанными девчонками. Он уже не рыпался, только булькал и хрипел, а я всё бил, и красный туман не спадал. БАХ! Оглушительный выстрел разорвал тишину двора, эхом ударив в бетонные стены. Из кустов, тяжело дыша, с «макаровым» в вытянутых руках выскочил лейтенант Толя, а следом, бесшумно, как тень, выплыла фигура майора. — Пахомов, отставить! — рявкнул майор. — Хватит! Забьёшь ведь. Я замер с занесённым кулаком. Меня трясло. Костяшки в кровь — не пойми, в своей или его. Предплечье горело, по пальцам капало красным. Дышал я рвано, со свистом. Майор подошёл, глянул на скулящее месиво подо мной, на валяющегося в кустах Вопилу, на рассечённую руку. Потом — на моё лицо. — За что ты его так? — тихо спросил он. Не с осуждением. С интересом. — Он девчонок в этом парке насилует, — глухо выдавил я, разгибаясь. — Малолеток. Хвастался. Одна из них — три года назад... — я осёкся. — Не важно. Просто знаю одну. Майор молчал секунду. Потом коротко кивнул — будто поставил галочку в каком-то своём внутреннем списке. — Ясно. — Он повернулся к лейтенанту. — Толя, пакуй обоих. И этому, с ножом, отдельной строкой — нападение с холодным оружием на... — он глянул на меня, — на сотрудника при исполнении. Пусть сядет по-взрослому и надолго. Он снова посмотрел на мою располосованную руку. — А ты дурак, Пахомов. Когда-нибудь это тебя погубит а мне влетит сейчас. — Он помолчал. — Но сегодня — по делу. Пошли в дом ,перевязку сделаем. С Вопилой твоим потом отдельно разберёмся. Пока лейтенант Толя с дежурными ментами упаковывали Графина и Вопилу, волоча их к милицейскому «бобику», мы медленно двинулись к выезду из парка. Весь мой запал улетучился без остатка, оставив взамен тупую, вязкую усталость в разбитых кулаках и ноющей скуле. Впереди, тускло подсвечивая мокрый асфальт фарами, стоял милицейский УАЗ. Я увидел Марину сразу. Она стояла сама не своя, стиснув кулачки, всматриваясь в темноту аллеи. И стоило нам выйти на свет — рванулась мне навстречу. В её глазах, полных слёз, был такой дикий, страх за меня, что внутри всё оборвалось. Добежать она не успела. Из дежурной «копейки» ей наперерез плавно,, выросла фигура Сазоновой. Наташа примчалась сюда с группой поддержки — и теперь, забыв напрочь про всю свою хвалёную чекистскую выдержку, бросилась прямиком ко мне. — Пахомов! — она бесцеремонно вцепилась мне в плечи, ухоженные пальцы стиснули куртку, а другая рука подняла мой подбородок к свету фар. На красивом лице читалась неподдельная, почти материнская паника. — Господи, ну что за дела?! Всё лицо в крови! Ты почему опять умудрился влезть в самое пекло?! Мы же с тобой договаривались! Последнее было брошено куда-то в сторону майора — но прозвучало так, будто отчитывали меня. Заботливо. По-хозяйски. Марина застыла в трёх шагах, будто с разбегу впечаталась в невидимую стену. Руки медленно, безвольно опустились вдоль тела. Огромные тёмные глаза распахнулись до предела, и в них металось что-то дикое, непонимающее — она смотрела то на Наташу, то на меня, то снова на Наташу, и с каждой секундой лицо её менялось, как в дурном калейдоскопе: удивление, узнавание, боль, унижение. Она узнала её. Ту самую «платиновую методистку». Ту самую «Наташу», которая «просто уточняла расписание пересдач». А эта роскошная тридцатилетняя женщина сейчас стоит и по-хозяйски вытирает кровь с моего лица, держит меня, как своё. Я открыл рот. И — впервые за очень, очень долгое время — не нашёл ни единого слова. Меня, который просчитывал ходы на три шага вперёд, который переспорил декана и переиграл Пяткина, поймали. Поймали глупо, банально, на самой примитивной лжи, какая только бывает. И весь мой хитрый расклад — комната, тётушка Таисия Петровна, невинные уроки английского — рассыпался в труху за одну секунду, у неё на глазах. — Английский, значит, — прошептала Марина одними губами. На бледном лице проступила горькая, недетская, до срока повзрослевшая усмешка. — Расписание пересдач... — Марина, погоди... — прохрипел я. — Погодить?! — голос сорвался в крик, — Это не то, что ты думаешь... — А что мне думать?! — она задыхалась, слова летели сквозь слёзы и — Не подходи! — Марина отшатнулась, вскинув перед собой ладони, будто отгораживаясь от заразы. — Ненавижу тебя! Слышишь? Так же, наверное, тебя Ленка твоя ненавидела! Все вы одинаковые — врёте в лицо, а сами!.. Я тебе всё рассказала! Самое страшное, самое стыдное — а ты мне врал! Каждый день врал! Она всхлипнула, зажала рот ладонью — и рванула прочь, в темноту аллеи, оскальзываясь на каблуках, спотыкаясь, почти падая. У меня внутри будто рвануло что-то тяжёлое. Отпущу сейчас — и это конец. Окончательный .— Вы соображаете, что творите? — прошипел я ей в лицо ледяным, режущим шёпотом. — Спалили всё разом своими телячьими нежностями! Дура вы в погонах, а не оперативник! Я рванулся вслед, оттолкнув Сазонову так резко, что капитан КГБ едва не села на землю, охнув от неожиданности. — Стой! — я нагнал её у раскидистой липы, где чёрная тень почти скрывала дорожку. — Уйди! — она рванулась дальше, но каблук соскользнул по мокрой листве. Я перехватил её за плечи, силой развернул к себе. Она забилась в руках, отчаянно, зло, царапая ногтями по куртке. — Пусти, сволочь! — рыдала она мне в лицо. — На сладенькое потянуло? На взрослых,?! Я тебе, значит, соплячка, приелась?! Все вы — кобели драные! — Да замолчи ты на секунду! — я стиснул её в жёстком захвате, прижал к груди, чтобы прекратила биться и хоть что-то услышала. — Это не любовница моя! Это куратор! Из органов! Она за мою жизнь головой отвечает! А комната — служебная, ведомственная! Марина замерла на миг, тяжело дыша. И на заплаканном лице проступило такое горькое, безнадёжное неверие, что мне самому сделалось тошно. — Ты меня совсем за идиотку держишь? — прошептала она дрожащим голосом. — Какой КГБ, Пахомов? Какой куратор?! Тебе семнадцать лет! Ты кто, герой войны?! Это закрытый номенклатурный дом, туда обычных людей на пушечный выстрел не подпускают! — Ведомственный! — я лихорадочно закивал, чувствуя, как всё рассыпается ещё сильнее с каждым моим словом. — В таких домах есть резервные квартиры Комитета, для оперативных нужд, для... — И тебе, семнадцатилетнему пацану, Комитет вот так взял и выделил жильё в центре?! — она усмехнулась сквозь слёзы. — Ты сам себя слышишь вообще?! Хватит врать! Ты и Ленке своей врал, пока не потерял её насовсем! Теперь мне тем же самым скармливаешь! И вот тут меня накрыло по-настоящему. Потому что она была права. Абсолютно, беспощадно права. И у меня не было ни единого способа доказать обратное. Правда моя была настолько дикой, что звучала бредом хуже любой лжи. Показать было нечего — ни удостоверения, ни доказательств. Сказать «я вижу будущее, мне на самом деле семьдесят лет» — значит расписаться в сумасшествии. Я стоял перед ней голый, без брони, без своих обычных расчётов и ходов на три шага вперёд — и эта голая правда была абсолютно, феноменально бесполезна. Второй раз. Сначала Лена. Теперь она. Обе — из-за того единственного, что я не имею права сказать вслух. Будь оно всё проклято. Она снова дернулась. — Да тихо ты! — зашипел я, снова стиснув её запястья. Резкое движение прошило руку острой, вспыхнувшей болью. Тёплая струйка потекла по коже, пропитывая рукав. Марина вдруг замерла. Медленно, в полумраке, подняла ладонь — ту самую, которой только что упиралась мне в грудь. Пальцы были тёмными и липкими в свете далёкого фонаря. — Что это... — прошептала она, и вся её ревнивая ярость в один миг схлынула, сменившись другим, холодным профессиональным ужасом. — Игорь. Это кровь? — Кровь, — глухо признал я, прижимая руку к боку. — У того, второго, нож нашёлся. Полоснул, когда я его доставал. — Кто «второй»?! — она вцепилась в моё запястье, лихорадочно пытаясь разглядеть рану в темноте, и всё — ревность, обида, крик — вмиг вылетело из её головы. — У тебя рукав насквозь! Игорь, в больницу! Немедленно, слышишь?! — Никакой больницы, — я слабо улыбнулся, чувствуя, как схлынувший адреналин оставляет за собой звенящую пустоту. — Пойдём в комнату. Там свет, там и перевяжут. Только выслушай меня. Я не вру, Марина. Веришь — не веришь, но это правда. Я работаю на них. Даю прогнозы. В прошлом году влип с валютой, светил срок. Не посадили — я им нужнее живым и на воле. Марина смотрела на меня — вымотанная, растерянная, уже без злобы, но и без капли веры. — Игорь... какие прогнозы... ты студент-первокурсник... — Вот такие, — устало выдохнул я. — Не спрашивай, откуда. Не смогу объяснить. Но это правда. Лене не сказал — думал, обойдётся. Не обошлось. Потерял её. Тебе говорю. Потому что не хочу потерять и тебя тоже. Она молчала долго. И в этом молчании не было ни доверия, ни прощения — только огромная, вымотанная тишина. Она не понимала ничего. Но видела кровь на моём рукаве. И, кажется, кровь эта говорила ей сейчас куда больше, чем все мои сбивчивые оправдания вместе взятые. Сзади на мокрой дорожке бесшумно возникли две фигуры — Наташа и майор, прикрывавшие тылы. — Игорь, иди с майором, — негромко, стальным тоном сказала Сазонова. — Он осмотрит рану. — Ему нужно в больницу, — холодно, с вызовом отрезала Марина, заслоняя меня плечом. В глазах снова мелькнул упрямый, собственнический огонёк — для неё Наташа всё ещё оставалась соперницей на её территории. — Майор и посмотрит, — спокойно ответила Наташа. — Лучший полевой хирург, два года Афгана за плечами. А мы с тобой, Марина, пока пройдёмся. Поговорим. По-женски. Она мягко, но непреклонно взяла Марину под локоть и увела в сторону скамейки. Марина оглянулась было — но Наташа уже что-то тихо шептала ей на ухо, уводя дальше в темноту. Тяжёлая рука майора легла мне на плечо. — Ну что, прогнозист, добегался? — хмуро усмехнулся он, разворачивая меня к сталинке. — Пошли. Латать тебя будем. И молись, чтобы зашили чисто. Сунемся в больницу с ножевым — заведут протокол, менты начнут копать. А от полковника мы за такое самоуправство потом ни ты, ни я не отбрешемся. Он нас обоих в порошок сотрёт Наконец-то этот сумасшедший вечер начал затихать. Рана оказалась пустяковой. Майор, перевязав её, ушёл первым — сухо кивнул мне у дверей. Следом, накинув роскошное пальто, бесшумно выскользнула Наташа, оставив после себя лишь лёгкий шлейф лавандовых духов. Странно: вроде муж и жена, а ушли порознь. Тяжёлая коммунальная дверь захлопнулась, щёлкнул замок, и в квартире повисла звенящая, давящая тишина. Даже Таисия Петровна, деликатно переждав всю бурю, тихонько затворилась в своей комнате в конце коридора. Мы остались одни. Марина сидела на краешке стула у окна, съёжившись, крепко обхватив себя за плечи, будто ей было невыносимо холодно. На бледном лице застыла тяжёлая, изматывающая усталость. Я тихо подошёл сзади, бережно положил ладони ей на плечи, привлёк к себе. Она не отстранилась — но всё тело под тонкой блузкой было натянуто, как струна. — Нам нужно поговорить, — негромко, но твёрдо сказала она, не оборачиваясь. — Хорошо, — я наклонился к её уху, едва касаясь губами волос. — Только не здесь. Отстранился на секунду, поймал её удивлённый взгляд и выразительно покрутил пальцем в воздухе — обвёл потолок, углы, чёрный эбонитовый телефон в прихожей. Марина всё поняла мгновенно. Тёмные глаза расширились от испуга. Она уставилась в чёрный проём окна, за которым качались голые ветки, и одними губами, беззвучно, спросила: «Ты думаешь… нас слушают?» Я лишь пожал плечами и криво усмехнулся. В квартире, выделенной Конторой напротив их же ведомственного парка, под боком у тётушки Сазоновой, с личным телефоном на стене? Шёпот тут — единственная безопасная форма правды. С этими ребятами паранойя избыточной не бывает. Марина сглотнула ком в горле, поправила воротничок и так же тихо прошептала: — Хорошо. Только недалеко. Мне… мне страшно. Мы молча накинули куртки и вышли на гулкую лестничную площадку. На улице окончательно стемнело. Октябрьский вечер дышал уже настоящим, зимним холодом. Мы свернули с освещённого проспекта в глубь парка, на первую же аллею, засыпанную толстым шуршащим ковром прелых листьев. Здесь, под вековыми липами, не было ни фонаря — только тусклые огни далёких окон дрожали в редких лужах. Я остановился под раскидистой кроной старого дуба, повернул Марину к себе, снова крепко обнял. Ей и вправду было холодно — она беззащитно, сразу уткнулась лицом мне в грудь, спрятала нос под воротник аляски и шумно, прерывисто выдохнула. Я чувствовал, как колотится её сердце — часто, испуганно, как у пойманной птицы. Здесь нас могли слушать только шорох листьев да ветер в кронах. — О чём вы говорили с Наташей? — тихо спросил я, поглаживая её по спине. Марина притихла, вслушиваясь в стук моего сердца. Потом медленно подняла голову. В темноте её лицо казалось совсем бледным, фарфоровым. — Она сказала, что я должна молчать, — глухо проговорила она. — Что если я хоть слово — маме, подруге, кому угодно — про неё, про этот вечер… у тебя будут огромные неприятности. И у мамы на кафедре. Она говорила так спокойно, Игорь. Ровно. И от этого спокойствия мне стало по-настоящему жутко. — Она сжала пальцами мою куртку. — Она ведь не пугала. Она правда может. — Может, Маришка, — вздохнул я, убирая прядь с её лица. — С этими людьми шутки плохи. Но ты не бойся. Пока мы играем по их правилам — они нас не тронут. Мы им нужны целыми. Она молчала, и я чувствовал, как её бьёт мелкая дрожь — и не только от холода. — Мне страшно, Игорь, — вдруг вырвалось у неё, тихо и отчаянно. — Не за себя. За тебя. Я лежу ночами и думаю — а если завтра тебя снова куда-нибудь заберут? Как тогда, на целый год? Без объяснений, без прощания. Просто увезут — и всё. А я даже спросить никого не смогу, даже искать не имею права. — Голос её дрогнул. — Я только-только тебя нашла. А ты весь… ты весь как на тонком льду. Все эти люди, ножи, парки, кагэбэшники… Я боюсь однажды проснуться, а тебя нет. И никто мне даже не скажет, где ты. У меня что-то сжалось в груди. Потому что она, сама того не зная, смотрела в самый корень. Я ведь и правда стоял на тонком льду — только лёд был потоньше и потемнее, чем она могла вообразить. Впереди была не просто опасная жизнь. Впереди была целая страна, которая через пять лет треснет и уйдёт под воду вместе со всеми их конторами, парками и ведомственными квартирами. И я один это знал. — Тише, — я прижал её крепче, зарылся лицом в её волосы, пахнущие холодом и той самой лавандой. — Никуда я не денусь. Слышишь? Я слишком много прошёл, чтобы вот так пропасть. Я живучий, Маришка. Как кошка. Меня уже и ломали, и в интернат прятали, и ножом сегодня — а я тут, с тобой, живой и целый. — Обещай, — прошептала она, вцепившись в меня. — Обещай, что не исчезнешь молча. Что бы ни было. Даже если увезут — найди способ. Одно слово. Чтобы я знала, что ты жив. Я всё вынесу, только не эту… не эту пустоту, как с тобой уже было. Обещаешь? — Обещаю, — тихо сказал я. И в этот раз не соврал. Она долго молчала, вслушиваясь в моё дыхание. Потом снова заговорил — уже про Наташу, про прогнозы, про валюту. Я выдал ей заготовленную полуправду: попался в прошлом году на схемах с валютой, хотел подзаработать на видиках, кинуть Вопилу — а тот оказался их клиентом. Контора взяла тёпленьким. И вдруг мои случайные прикидки по курсам и нефти сошлись с реальностью один в один. Они решили, что я уникум, провидец. Не посадили — потому что нужен. Комната, Таисия Петровна, английский — плата за прогнозы и способ держать под колпаком. Врал складно. И внутри опять привычно скребло: как же надоело врать тем, кто дорог. Но всей правды — про старика из другого века в теле её мальчишки — ей знать было нельзя. Такая правда не сближает. Она отправляет в жёлтый дом. — Ленка… — тихо спросила Марина, когда я замолчал. — Она ведь тоже из-за этого пострадала. Ты и ей врал? — Врал, — честно ответил я. — Боялся впутывать. Думал, обойдётся, сам выкручусь. Не обошлось — потерял её. А тебе рассказываю. Потому что больше не хочу молчать с той, кто мне дорог. Марина судорожно вздохнула и прижалась лбом к моему плечу. Вся её недавняя ревность к платиновой Наташе окончательно растаяла — её место заняло другое, взрослое, глубокое. Понимание того, в какую бездну я угодил. — Она смотрела на меня как на соперницу, — прошептала Марина. — Наташа. Когда кровь тебе вытирала у машины. Это был не страх куратора за свидетеля. Это была… женская паника. Я мягко улыбнулся, поцеловал её в макушку. — Ей тридцать, Маришка. Она профессионал, для которого я — государственный проект и билет на повышение в Москву. Случись со мной что — её карьера кончится на глухой дальневосточной заставе. Вот и психует. Для неё я — ценная посылка, которую надо доставить целой. А ты… — я приподнял её лицо за подбородок. — Ты не посылка. Ты — то, ради чего я вообще хочу эту посылку доставить. Чувствуешь разницу? Марина посмотрела на меня снизу вверх — и на её губах наконец проступила слабая, дрожащая, но такая тёплая, родная улыбка. Глаза блестели в темноте — не то от слёз, не то от далёких огней. — Чувствую, — прошептала она и, приподнявшись на цыпочки, потянулась к моим губам. И в этот раз поцелуй в холодном, тёмном парке был совсем иным. Без горечи, без страха, без лжи между нами. Двое живых, тёплых людей, вцепившихся друг в друга посреди огромной, засыпающей империи — которая казалась им вечной и незыблемой, а на самом деле уже неслышно, обречённо кренилась к своему концу. И только я один слышал, как подо льдом, на котором мы стояли обнявшись, уже тонко, едва различимо потрескивает. ---------- Глава 13 Эпилог Глава 13 Эпилог Двадцатого декабря Наташа привезла меня на загородную спецдачу управления. Всё началось за месяц до этого. Это время вышло просто сумасшедшим. Преподаватели в институте словно с цепи сорвались: дергали меня на парах больше всех остальных, засыпали латынью, анатомией и бесконечными коллоквиумами. Началась предэкзаменационная сессия, первая в моей новой студенческой жизни, и требования были драконовскими. Но хуже всего было то, что параллельно активизировался Зорин. Контора требовала новые и новые прогнозы. Полковник буквально выжимал из меня информацию: графики цен на нефть, колебания курсов доллара и иены, Tokyo биржевые индексы, варианты развития политических кризисов на Ближнем Востоке. Я не понимал, почему именно сейчас на меня устроили эту облаву. На мои робкие попытки притормозить, взять паузу, Зорин лишь холодно отвечал через Наташу: «Отчёты нужны сейчас. Вчера было поздно. Работай, Пахомов». В довершение всего Таисия Петровна насела на меня с английским так, что у меня по вечерам перед глазами плыли цветные круги. Два раза в неделю по три часа жесткой, изнурительной грамматики и переводов экономических статей. Я стал дерганым, раздражительным. Мой разум начал давать сбои. Я банально перестал высыпаться. Напряжение было таким плотным, что его, казалось, можно было резать ножом. В итоге я начал срываться на Марину. Из-за моей вечной хмурости и резких слов мы поссорились несколько раз. Пару раз она уходила от меня в слезах, хлопая тяжелой дверью коммуналки, а я оставался сидеть на диване, тупо глядя в стену и чувствуя, как внутри нарастает ледяная, глухая пустота. Я чувствовал, что меня ломают. КГБ умышленно накручивал темп, создавая искусственный стресс, чтобы вымотать меня, лишить воли к сопротивлению и заставить выдать всё, что скрыто в глубинах моей памяти. А в пятницу вечером Наташа просто приехала к институту на волге с , дождалась меня у выхода и коротко бросила: — Садись, Игорь. Едем за город. Тебе нужно отдохнуть. Я не спорил. Марина не отвечала,на телефон и я просто физически не хотел оставаться в четырех стенах. Ехали долго, молча. За окном чёрной «Волги» тянулся заснеженный, стылый пригород Хабаровска, потом потянулся густой сосновый бор, тёмной стеной подступавший к самой дороге. Я вымотанно привалился к холодному стеклу и то ли дремал, то ли просто выпадал из реальности — за месяц ада организм научился отключаться в любую свободную секунду. Наташа за рулём тоже молчала, лишь изредка косясь на меня в зеркальце. И в этих её косых взглядах было что-то, чему я тогда, по усталости, не придал значения. Какая-то жалость. Как у медсестры, которая везёт больного на процедуру, о которой он ещё не знает. Дом стоял в глубине бора, у самого Амура — добротный номенклатурный сруб за высоким глухим забором, из тех, что строили для областного начальства подальше от лишних глаз. Ворота открыл молчаливый мужик в тулупе, кивнул Наташе как знакомой. Во дворе, несмотря на декабрь, чисто выметены дорожки, а из трубы валил уютный дым. Внутри пахло дорогим коньяком, натопленной печью и жареным на углях мясом. На просторной застеклённой веранде, у потрескивающего мангала, меня ждал сюрприз. Зорин был не один. Рядом с ним, небрежно накинув на плечи дорогое шерстяное пальто, стоял сухощавый, подтянутый мужчина лет шестидесяти. Аккуратная седая шевелюра, тонкие губы, невероятно цепкие, умные глаза, от которых становилось не по себе, — они, казалось, просвечивали тебя насквозь, спокойно и без всякого нажима. На левом запястье, когда он поднимал бокал, мягко поблёскивали золотые швейцарские часы. Не «Слава», не «Полёт». Настоящие, оттуда. Высший эшелон, сразу видно — из тех, кого не показывают по телевизору, но кто решает больше, чем все, кого показывают. — Знакомься, Игорь, — негромко сказал Зорин, переворачивая на мангале шампур. Жир капнул на угли, взвилось шипящее облачко ароматного дыма. — Пётр Васильевич. Наш коллега из Москвы. Прилетел, между прочим, специально. Ради тебя. Послушать твои… озарения. Москвич чуть склонил голову, разглядывая меня с мягкой, почти отеческой полуулыбкой. Я молча кивнул в ответ. Голова была чугунная, плечи ломило от накопившейся за недели усталости, а жрать хотелось так, что желудок сводило судорогой при одном взгляде на исходящее соком мясо. — Да ты садись, садись, — Наташа мягко, но настойчиво усадила меня за накрытый стол. — На тебе лица нет, Игорь. Совсем себя загнал. Тебе расслабиться надо. На-ка, выпей. Она протянула широкий хрустальный бокал. На дне густо колыхалась тёмно-янтарная жидкость. — Хороший армянский, — улыбнулась она. — Марочный, из личных запасов Петра Васильевича. Такого в магазине не купишь. Я, не раздумывая, махнул приличный глоток. Коньяк и вправду оказался потрясающим — мягкий, обжигающий, с тонким шоколадным послевкусием, растекающимся по нёбу. Через пару минут по вымотанному телу побежала тёплая, тягучая, разморенная волна. Мышцы, месяц стоявшие каменными, стали отпускать. Постоянный, сверлящий шум в голове притих. Хорошо-то как, господи. Впервые за месяц мне стало по-настоящему легко и спокойно. Мне и в голову не пришло насторожиться. Мы принялись за еду. Шашлык таял во рту, коньяк тёк по жилам, потрескивал мангал, за тёмными окнами качались чёрные сосны. Пётр Васильевич не торопил. Он ел неспешно, аккуратно, изредка подливал мне в бокал и наблюдал за мной поверх бокала с тем же мягким, доброжелательным вниманием. Как рыбак наблюдает за поплавком, который вот-вот дрогнет. Наконец он откинулся в плетёном кресле, закурил импортную сигарету — запахло дорогим, чужим табаком — и негромко начал: — Ну что, Игорь. Илья Игоревич про тебя мне много рассказывал. И, признаться, заинтриговал. Говорит, ты видишь будущее так отчётливо, словно сам там побывал и вернулся. — Он выпустил струйку дыма. — Так расскажи мне, будущему свидетелю. Что ждёт нашу страну? Только давай без этих казённых лозунгов про перестройку и ускорение. Их я и по телевизору наслушаюсь. Начистоту. И вот тут меня повело. Не пойми откуда, из самой глубины, поднялась горячая, весёлая, злая волна. Весь этот месяц ада — недосып, вечная гонка, коллоквиумы, зоринское холодное «работай, Пахомов, время дорого», шипенье Таисии Петровны над моим произношением, глупые ссоры с Мариной, звенящая тишина коммуналки, — весь этот копившийся во мне неделями яд вдруг подступил к самому горлу и попросился наружу. Захотелось не отчёт им написать. Не аккуратную аналитическую записку составить. Захотелось высказать. В лицо. Всё, что я про них думаю. Про их обречённую контору, про их надменную слепоту. Швырнуть им правду в морду и посмотреть, как их перекосит от неё. Язык развязался сам собой. — Развалится ваша страна, Пётр Васильевич, — я откинулся на спинку кресла, и голос прозвучал неожиданно твёрдо и звонко в тёплой тишине веранды. — Развалится с треском, вдребезги. Похоронит под обломками всё, во что вы оба сейчас верите. И ждать недолго. Лет через пять. К девяносто первому. Зорин застыл с шампуром в руке, так и не донеся его до тарелки. Пётр Васильевич медленно, очень медленно выпустил струю сизого дыма. Ни один мускул не дрогнул на его породистом лице. — Смело, — обронил он наконец. — И кто же будет виноват в этакой катастрофе? Михаил Сергеевич? Предатели в Политбюро? Извечные происки ЦРУ? — Вот! — я почти расхохотался, тыча в него пальцем через стол. — Вот она, ваша любимая песня! Заговор, предатели, происки, вражеская агентура! Да никто не виноват, Пётр Васильевич! В том-то весь и цимес, вся ваша беда — виноватых нет. Некого ставить к стенке. Система сгнила сама. Изнутри. Сама себя загнала в яму, из которой уже не выбраться. Дошла до той точки, где без рынка сдохнет с голоду, а с рынком — перестанет быть советской. Вилка. Из неё нет выхода. И никакое ЦРУ тут ни при чём, хоть вам, я знаю, до смерти обидно это слышать. Вас не победили. Вы сами. — Обоснуй, — резко бросил Зорин, прищурившись. В его голосе прорезалась знакомая холодная сталь. — Или это опять твои хвалёные «вспышки в эфире»? Красивые слова без цифр? — Обосную, — я подался вперёд, опёрся локтями о дубовый стол. Меня несло, и — чего греха таить — я упивался этим. — Хотите цифры? Будут цифры. Но сперва история. Вы ведь оба прекрасно помните двадцать первый год. НЭП. Страна в дымящихся руинах после Гражданской, крестьяне с вилами идут на продотряды, Тамбов полыхает, Кронштадт восстал. И что делает Ленин? Не дурак ведь был, при всей моей к нему нелюбви. Признаёт: штыком и наганом экономику не поднять. Надо отступить. Разрешить частника. Сжать зубы — и отступить. — И НЭП спас молодую республику, — негромко вставил Зорин, присаживаясь напротив. — Спас! — я хлопнул ладонью по столу так, что звякнули рюмки. — Именно спас! Потому что формула была честная и умная. Слушайте внимательно: «пустим немного рынка, чтобы спасти свою власть». Власть — цель, рынок — средство. А теперь ваша сегодняшняя формула, которую вы там, в Москве, судорожно клепаете на коленке? «Пустим немного рынка, чтобы спасти социализм». И знаете, чем это кончится? Оглушительным пшиком. Потому что во второй раз тот же самый фокус у вас не выйдет. — Почему не выйдет? — Пётр Васильевич подался чуть вперёд, и в его умных глазах загорелся холодный, живой азарт аналитика, почуявшего настоящую мысль. — В чём принципиальная разница, Игорь? И там рынок, и тут рынок. — А вот в чём разница! — я загнул первый палец. — Почему НЭП сработал? Да потому, что рынок пустили строго в одну дверь. В лавку. Только в экономику. А вот рот людям — на замок. Наглухо. Цензура зверская, ЧК за спиной у каждого, партия — одна и единственная сила. Хочешь — торгуй, шей штаны, открывай трактир, богатей. Но пасть закрой. С властью не спорь, в газете лишнего не тисни, на собрании рта не разевай. Людям дали кошелёк — но напрочь заткнули глотку. И вот на этом хитром балансе система преспокойно удержалась. Кнут и пряник, только пряник в одной руке, а кнут — в другой, и обе руки крепкие. Я обвёл их обоих пьяным, злым, весёлым взглядом. — А вы, гении реформ, что удумали? Вы открываете и лавку, и рот. Одновременно! Три удавки, себе на шею накидываете, разом, собственными руками: хозрасчёт, кооперативы и гласность. Это же самоубийственный коктейль, вы что, не видите? Рынок без свободы слова удержать можно. А вот рынок плюс свободный язык — это бомба с подожженным фитилем под самым фундаментом. Потому что стоит только дать людям посчитать настоящие, живые деньги — они тут же начнут сравнивать. А стоит начать сравнивать — из них посыплются вопросы. Очень, очень неудобные вопросы. Я загибал пальцы один за другим, и меня несло всё сильнее, слова летели сами, обгоняя мысль. — Работяга у станка спросит: почему вон тот ловкий кооператор, что перепродаёт втридорога ваш же государственный дефицит, гребёт вдесятеро против честного заводского инженера? Директор завода спросит: а на кой чёрт я должен лизать сапоги тупым чинушам из министерства и тянуть их идиотский план из пятилетки, спущенный сверху, если моё предприятие теперь само за прибыль отвечает, само зарабатывает? Прибалтика, Украина, Кавказ спросят: почему Москва десятилетиями выгребает наши ресурсы под метёлку, а нам взамен оставляет пустые прилавки и очередь за колбасой? А простой обыватель, начитавшись ваших новых смелых газеток, которые вы же и разрешили, спросит самое страшное: если наш строй такой великий, передовой и справедливый, почему вы теперь сами, официально, чёрным по белому пишете, что нас полвека морили голодом, гноили в лагерях и стреляли в затылок миллионами? Я посмотрел москвичу прямо в глаза, не мигая. — И это уже не про колбасу, Пётр Васильевич. Не про дефицит и не про очереди. Это уже про то, по какому такому праву вы вообще сидите там, наверху. Про вашу легитимность. Вот чем это пахнет. Чуете? На веранде повисла тишина. Слышно было только, как тихо, тревожно шуршит сухая хвоя за стеклом под порывами ветра да потрескивают догорающие угли в мангале. Оба чекиста слушали меня, затаив дыхание. Даже Наташа, застывшая у дверей с подносом в руках, забыла его поставить. И тут Зорин не выдержал. — Да не смей ты нас учить, мальчишка! — рявкнул он, багровея, и с грохотом привстал со стула. — Что ты вообще понимаешь?! Реформы необходимы, ясно тебе?! Система задыхается без модернизации! Мы не можем просто сидеть сложа руки и смотреть, как всё гниёт! — В том и анекдот, Илья Игоревич, что и сидеть не можете, и делать не можете! — я почти орал ему в ответ, и мне было абсолютно, блаженно наплевать на последствия. — Куда ни кинь — всюду клин! Ваша модернизация по вашему же дурацкому сценарию — это ваша гарантированная смерть! Вы не реформируете эту систему, слышите?! Вы застрянете ровно посередине, между двумя мирами, и родите на свет уродливого мутанта! Уже не социализм — но ещё и не рынок! План вы своими реформами сломаете уже завтра, а вот рынок построить не успеете ни за что! И знаете, что получите в итоге? Я загибал пальцы дальше, задыхаясь от собственного напора. — Цены ещё будет держать государство — а дефицитный товар уже утечёт туда, где платят настоящие деньги: в кооперативы, в тень, из-под прилавка. Зарплаты народу вы поднимете, чтоб задобрить, — а отоварить эти рубли будет нечем, полки-то опустеют вчистую! Директора начнут хитрить и прятать продукцию до лучших времён, кооператоры будут жиреть на глазах, а обычный человек, отстояв три часа в очереди за куском хозяйственного мыла или пачкой стирального порошка, будет медленно звереть от бессильной злобы! Вот вам вся ваша хвалёная модернизация! Идеальный, рукотворный хаос, который вы сами себе и устроите! Пётр Васильевич медленно, тщательно вдавил окурок в хрустальную пепельницу. Поднял на меня глаза — и они стали холодными, как декабрьский лёд на Амуре. — Допустим, — процедил он, и в голосе впервые зазвенела неприязнь, тонкая, ледяная. — Экономика — ладно. А Союз? Пятнадцать республик, единая держава, спаянная кровью и десятилетиями. Ты хочешь сказать, они вот так, за здорово живёшь, порвут вековые связи? — Со свистом порвут! — выпалил я, и меня уже несло под откос, без единого тормоза. — И ножницы им для этого вручите вы сами, вашей же собственной гласностью! Снимете цензурный намордник — и в республиках сразу, в один голос, заголосят: а кто кого на самом деле кормит? Кто кого доит? Почему всё до последнего гвоздя решает Москва, плюя на нас? Пока все молчат под страхом КГБ — вы, конечно, дружная братская семья народов, красивая картинка с первомайского плаката. Но как только все разом заговорят в полный голос — тут-то и выяснится, что никакая вы не семья. А склочная коммунальная квартира с одним засранным сортиром на всех, где соседи давно втихую ненавидят друг друга и только и ждут момента, кто первый съедет и хлопнет дверью! — Да как ты смеешь!.. — Зорин задохнулся от возмущения, кулаки его сжались добела. — А вот так и смею! — я развёл руками и откинулся на спинку, пьяный, злой и оттого безрассудно, самоубийственно честный. — Потому что это правда, а правды вы боитесь больше атомной бомбы! НЭП покупал народную лояльность за торговлю — и оставлял в уплату молчание. А ваша перестройка попытается купить лояльность за торговлю и правду разом. И вот эта самая правда вас и прикончит, вернее любого шпиона. Дефицит-то можно списать на засуху, на временные трудности, на происки проклятых империалистов. А правду — правду вы уже никогда, слышите, никогда не загоните обратно в бутылку. Она сожжёт вам всю идеологию дотла, до головешек. А без идеологии эта ваша махина не простоит и года. Потому что скреплять-то её больше нечем! Страх — сдох. Вера — сдохла. Деньги — кончились. Всё. Приехали. Конечная. Тишина на веранде стала мёртвой. Звенящей. Абсолютной. И вот тут, сквозь эту гулкую, ватную, тёплую пелену торжества, до меня начало доходить. Сначала — глухо, издалека. Как стук в дверь сквозь крепкий сон. Что-то было не так. Что-то фундаментально, страшно не так во всей этой картине — в моём горячем красноречии, в лёгкости, с которой слова слетали с языка, в этом блаженном, пьяном бесстрашии. Я осёкся. Замолчал. И в наступившей тишине мысль наконец пробилась наружу, обжигая холодом. Я не должен был этого говорить. Ничего из этого. Ни слова. Про девяносто первый год — нельзя. Про неизбежный распад — нельзя. Про их будущие «финансовые ковчеги» — тем более нельзя, ни под каким видом. Всё это — то, что я месяцами, годами держал за зубами намертво, буквально прикусывая собственный язык до крови, чтобы не проговориться, — я вывалил разом. Залпом. С наслаждением, взахлёб, красуясь. Свою главную тайну. Своё послезнание. Свой единственный, бесценный козырь, который и держал меня на плаву, который делал меня для них нужным, но и защищённым. Почему? Как? Что со мной? Я медленно, деревянно опустил взгляд на недопитый бокал, зажатый в руке. На тёмно-янтарную, безобидную с виду жидкость, тихо колыхавшуюся на дне. Коньяк. Морозная волна ужаса прокатилась по спине, продирая насквозь сквозь всё пьяное, обманчивое тепло. Вот же черти. Вот же твари хладнокровные. Опоили. Что-то подмешали в этот распрекрасный, «личный», «марочный» армянский коньяк. Что-то тихое, безвкусное, растворенное в благородном букете. Какую-то дрянь, что развязывает язык и напрочь сшибает внутренние тормоза. Растормаживает. Делает болтливым, эйфоричным, безрассудно откровенным. А я, дурак набитый, размякший от месяца недосыпа, вымотанный голодом и гонкой, доведённый до ручки, — заглотил это пойло, не подумав, и понёсся. Гордый собой. Упивающийся собственным умом и правотой. Пока они двое спокойно, сыто, неторопливо сидели напротив и аккуратно, по капле, вытягивали из меня всё до самого донышка. Внутри у меня полыхнуло — на них, на себя, на свою тупую, самодовольную слепоту. Опять. Ну вот опять. Опять меня переиграли, как последнего сопляка. Опять я решил, что я тут самый умный в комнате, что я играю ими, а меня взяли голыми руками. Даже не голыми — стаканом. Простым стаканом коньяка с добавкой. Я стиснул зубы до скрипа, задавливая, выжигая из себя остатки предательского дурмана, и заставил себя замолчать намертво. Но было поздно. Безнадёжно поздно. Сказанного не воротишь. Слово не воробей. Пётр Васильевич долго, очень долго смотрел на меня в упор — молча, изучающе, словно пытался разглядеть в самой глубине моих зрачков те самые контуры будущего, о которых я только что вещал с такой пугающей, ледяной уверенностью. Потом медленно поднялся, аккуратно оправил лацканы своего дорогого пальто и повернулся к Зорину. И вся его недавняя показная злость, вся неприязнь испарились бесследно, сменившись чем-то совсем другим — тяжёлым, вдумчивым, сугубо деловым. — Что ж, Илья, — тихо, почти ласково проговорил он. — Должен признать. Мальчишка твой и вправду уникален. Не соврал ты. Такой стройной, циничной и абсолютно беспощадной картины крушения не состряпал бы мне ни один аналитический институт в Москве. Ни один. Они там, в своих кабинетах, всё ещё истово веруют в социализм с человеческим лицом, в обновлённый Союз, в светлое завтра. А этот сопляк — зрит в самый корень. Голый корень, без прикрас. Он повернулся ко мне и едва заметно, почти уважительно наклонил седую голову. — Спасибо за честность, Игорь. И за прекрасный, редкий урок макроэкономики. — Уголок его тонких губ дрогнул в едва заметной усмешке. — Надеюсь, твои дальнейшие прогнозы помогут нам… скажем так… грамотно разложить наши скромные активы. Загодя. Пока этот старый карточный домик окончательно не сложился. Я встретил его холодный, спокойный взгляд и промолчал. Сказать было решительно нечего. Я и так уже наговорил — на три жизни вперёд. Действие химии медленно отпускало, откатывало, оставляя после себя лишь противную сухость во рту и холодную, звенящую, беспощадную ясность в голове. И в этой ясности одна-единственная мысль ворочалась особенно горько, особенно едко. Они ведь спорили со мной не для того, чтобы меня опровергнуть. Вот в чём была вся дьявольская тонкость их работы. Зоринская багровая ярость, ледяная неприязнь москвича, их резкие выпады, их «да как ты смеешь» — всё это было спектаклем. Отлаженным приёмом. Они спорили, чтобы меня раззадорить. Чтобы я, распаляясь, обиженный, желающий во что бы то ни стало доказать свою правоту этим «слепым чинушам», вывалил всё до конца. Больше. Ещё больше. Задели за живое моё тщеславие, подкинули дури в бокал — и я, гордый дурак, сам, добровольно, с упоением выложил им на блюде своё будущее. И я — выложил. Всё. Я снова, в который уже раз, их недооценил. Опять решил, что моё послезнание и семьдесят прожитых лет делают меня умнее всех в этой комнате. А эти двое — старый московский лис в швейцарских часах и цепкий, битый жизнью Зорин — переиграли меня, семнадцатилетнего сопляка, легко, играючи, за один вечер и один стакан. И теперь они сидели напротив, сытые и довольные, неторопливо допивали свой отравленный коньяк — и уже прикидывали в своих холодных, ясных умах, как ловчее спасти собственные шкуры и капиталы на дымящихся руинах страны, которую я только что похоронил у них на глазах. Не Союз они сюда прилетели спасать. Не систему. Себя. Свои личные, персональные финансовые ковчеги на грядущий потоп. А я, идиот, только что своими руками вручил им подробный чертёж и свой приговор ----------