Я сказал это ровно и вслух, при всех, и не стал смягчать, потому что смягчать тут было нечего: люди, которых я собирался послать первыми, шли не в обход и не в обман, а под пулю — для того, чтобы пулю на себя вызвать.
Такое надо говорить прямо. Иначе после не отмоешься ни перед ними, ни перед собой.
Отбирать этих четверых я не стал сам.
Я сказал, что нужно четверо, и сказал зачем, и что дело это на минуту и что уйти можно только ползком и только по воде. И через полчаса Ковтун привёл мне четверых, и среди них был Наливайко.
— Ты-то куда, — сказал я. — Тебе на той неделе домой писать.
— Так я и напишу, ваше благородие, — ответил он. — Мне ползком-то оно привычней, чем бегом.
Перед выходом я обошёл оба прохода в последний раз, уже в темноте.
Первый — тот, что немец обозначил машиной, — лежал открыто, как приманка, и я постоял над ним ровно столько, сколько нужно, чтобы запомнить каждый шаг.
Второй, за бугром, был хорош. Узкий, кривой, с двумя матами и одним завалом, который придётся обходить ползком.
По нему пойдут восемьдесят человек.
Восемьдесят человек по одному, в темноте, через дыру в проволоке шириной в два аршина, — это тридцать пять минут, если всё пойдёт как надо, и час, если не всё.
Тридцать пять минут — это ровно то, чего у нас не будет.
Сотников в девятом часу привёл ко мне своих.
Пришли они безо всякого строя и так же встали — просто собрались в ходе, кто на дне, кто на ступени, и ждали.
Я прошёл вдоль и посмотрел каждому в лицо, как смотрел на своих в первую ночь на сборном пункте.
Половина из них брала этот выступ одиннадцать суток назад. Их я узнавал сразу: гранату они держали под рукой, а не в подсумке.
Одному, совсем молодому, я велел перемотать обмотку — она у него сползла, а ночью это стоит шума и падения.
Он перемотал и после этого стоял ровнее.
Времени было девять часов вечера.
Вода в ходах поднималась на вершок за пару часов, и завтра к этому же времени по низине нельзя будет пройти ни партии, ни подноске, ни раненым обратно.
Второго такого случая у меня не было.
Я это знал сам, и то же самое, слово в слово, сказал мне Сотников, когда я зашёл к нему перед выходом.
— Нынче или никогда, — сказал он. — Ежели нынче не выйдет, дальше будет вода, а после воды будет уже не выступ, а место, где стоял выступ.
Он сидел на ящике, держа на коленях планшет, и планшет был раскрыт на той же самой карте, по которой Загряжский показывал мне линию, которую надо выровнять.
— Вы за меня не бойтесь, — прибавил он. — Я своих поведу сам.
— Не поведёте. Вы останетесь на выступе.
Сотников поднял голову.