Томас стоял в толпе и смотрел на меня так, будто я всё ещё была дочерью его господина, а не осуждённой преступницей.
Глупо.
От одного взгляда захотелось заплакать сильнее, чем от приговора.
Меня не забыли. Меня просто отрезали от тех, кто мог бы вспомнить.
На помост поднялся верховный судья. Красная мантия тащилась по мокрым доскам. Накануне всю ночь шёл дождь, и площадь ещё не успела высохнуть. Хорошая погода для казни: грязь, серое небо и воздух, от которого кости сводило.
Судья развернул свиток.
Я знала текст почти наизусть. За последние дни его читали столько раз, будто повторение могло сделать ложь законной.
Меня обвиняли в измене короне, связи с северными мятежниками, передаче тайных дорог через перевал Мёрзлой реки и отравлении наследного принца.
Смешно.
Я даже дорогу к дворцовой кухне нашла бы не с первого раза, если бы меня попросили.
Но у суда были письма с моей печатью. Почерк почти мой. Слова, которых я никогда не писала. Обещания, которых никогда не давала.
Были свидетели. Двое слуг, которых я не помнила. Один конюх, якобы видевший меня у дворцовых ворот в ночь отравления. Горничная, уверявшая, что принесла мне флакон из тёмного стекла.
Флакон потом нашли в моей шкатулке.
Между письмами от отца и засохшей веткой северного терновника.
На пробке оставался слабый след родовой магии Вейр.
Самым страшным оказался бокал принца. На серебряном ободе маги суда нашли белого ворона — почти невидимого, но достаточного для приговора.
Родовая печать не лжёт, сказал судья.
Кровь всегда узнаёт руку хозяйки.
Я тогда чуть не рассмеялась прямо в зале. Моя магия едва отзывалась даже на кулон. Иногда я не могла зажечь родовую свечу без головокружения. Зато для яда, дворцового бокала и северного заговора силы у меня, оказывается, нашлись.
Удивительная болезнь. Вредила только мне, но помогала моим врагам.
— Элиана Селеста Вейр, — начал судья.
Я вздрогнула от второго имени.
Селеста.
Мать стояла под навесом для знати. Белое лицо, сжатые губы, пальцы на рукаве отчима. Рован Элсмер держал её под руку заботливо и красиво. Он всегда умел выглядеть достойно в чужой беде.
Наши взгляды встретились.
Рован едва заметно склонил голову.
Почти поклон.
Почти насмешка.
Я боялась его с четырнадцати лет. Не так, как боятся крика или удара. Рован не кричал. Не бил. Он был намного аккуратнее. Забирал право распоряжаться деньгами, читать письма, говорить с поверенными, видеться с дядей. Потом объяснял мягко:
«Твой отец оставил дела в беспорядке, дитя. Я лишь пытаюсь помочь».
Помощь Рована всегда начиналась с моего согласия и заканчивалась тем, что мне уже ничего не принадлежало.