А император остался. Он подошел к окну, отодвинул тяжёлую портьеру и долго смотрел на медленно сползающий в долину вечерний туман, за которым уже зажигались первые огни неверной, тревожной Европы. Он остался не как монарх с официальным визитом. Он остался как человек, которому есть что сказать. Или который просто не хочет оставаться один в своих громадных, пустых покоях. И я ждал. Потому что в тишине, последовавшей за всем этим, было куда больше смысла, чем в долгих речах о дружбе и взаимопонимании.
Он посмотрел на меня вопрошающе, кашлянул сухим, коротким кашлем, а потом ещё раз. В этих двух кашлях, промелькнувших в звенящей тишине императорского кабинета, вдруг сконцентрировалась вся призрачность и неуловимость момента: последний — или крайний? — император двуединой монархии, наследник Карла Пятого и Марии-Терезии, стоял передо мной, заложником не столько даже своего положения, сколько чудовищного водоворота истории, что увлекал в небытие целые миры. И этот кашель был маленьким, чисто человеческим сигналом бедствия, тонущим в грохоте тысячепушечных салютов грядущей мировой бойни.
Тут до меня, наконец, дошло. Небрежным, но, как мне хотелось верить, величественным жестом, я дал понять немногочисленной свите, что следует удалиться. Этот жест, отточенный и выверенный, мы репетировали ещё в дороге, в вагоне-салоне, и в зеркале получалось, на мой взгляд, сносно. Мне отчаянно хочется думать, что сносно. Хотя Карл, воин с печальными глазами на усталом лице Габсбурга, похоже, улыбнулся. Чуть-чуть, одними уголками губ, но я это заметил. Конечно, ему, с младых ногтей воспитанному на строгих канонах венского Hofzeremoniell, мои провинциальные потуги должны казаться смешными. Как знаменитому виртуозу-пианисту — робкая, корявая игра старательного, но лишённого божьей искры мальчика из гимназии. Чижик-пыжик, где ты был, пронеслось в голове обрывком давнего мотива.
Но тут же, словно спохватившись, улыбка исчезла, испарилась, уступив место выражению официальной озабоченности. В воздухе запахло тем, ради чего, собственно, и затевалась вся эта сложная, почти балетная пантомима.
— Ваш дядя, Великий Князь Николай Николаевич… — начал он и сделал паузу, намеренную и многозначительную, отмеряя тишину, отведённую для восприятия этого титула.
Я внутренне вздохнул. Снова Николай Николаевич. Вечный возмутитель спокойствия, наш семейный Аякс, громовержец в генеральских лампасах, чья неуёмная энергия вечно опережала мысль. Мой ответ прозвучал чётко и бесцветно, как вызубренный урок гимназистом-отличником: