Будущее, которое еще вчера виделось нам в ясных очертаниях, внезапно пахнуло плесенью, темнотой и тленом. Склепом. И в этом склепе уже слышался гул голосов, делящих то, что еще даже не стало наследством, но уже перестало быть незыблемой властью.
Я давно, еще по смерти моего настоящего отца, случившейся в том призрачном двадцать первом веке, понял одну простую вещь: в беде нужно не раскисать, не упиваться собственной жалкой участью, а делать дело. Любое дело. Механическое, рутинное действие — лучший щит от отчаяния. Помогает. Оно создает иллюзию контроля там, где его нет, и это уже лучше, чем ничего.
И вот, глядя на заплаканные, но полные трепетного ожидания лица сестер, я собрал наш малый семейный совет. Почему я? Формально — потому что цесаревич. Наследник. И все здесь, в этой комнате, относились к сему факту серьезно, чрезвычайно серьезно. Особенно сёстры, эти четыре девушки в черных платьях, видевшие во мне не только и не столько брата, сколько будущего Государя, помазанника Божьего, ту последнюю инстанцию, за которой нет ничего, кроме Бога и истории. Их вера была моим главным, и, быть может, единственным, капиталом. И я понимал, что этот капитал нельзя промотать. От нашего решения, принятого в этой детской, среди игрушек и книг, зависело теперь — ни много, ни мало — продолжение истории. Или ее бесславный конец.
— Мы должны надеяться на Бога, — сказал я, и слова эти прозвучали в тишине детской комнаты с такой торжественной наивностью, что мне самому показалось, будто я слушаю со стороны какого-то другого, весьма юного и искреннего оратора. — Бог дал нам всё — положение, знание, волю. Значит, мы просто обязаны воспользоваться ими, чтобы что? Чтобы Империя жила и процветала, вот что!
Я произносил эти фразы, словно заученные уроки из курса законоведения, и в глубине души смутно чувствовал их некоторую книжную неубедительность. Однако в минуты кризиса именно общие места, произнесенные с достаточной твёрдостью, действуют на слушателей вернее самых изощренных диалектических построений. Сёстры слушали, затаив дыхание. Их взгляды, устремленные на меня, были полны не детского доверия — в них читалась вера в носителя высшей власти, в живую эмблему того порядка, который теперь, казалось, трещал по всем швам.
— Смута, — продолжал я, стараясь придать голосу металлические нотки, слышанные мною у Николаши, — ввергнет страну в хаос, мерзость запустения захватит города и села, доныне составляющие оплот державы, и потому не допустить смуту — задача номер один.
Слова «мерзость запустения» я извлек из недр памяти, из ветхозаветных образов, они звучали грозно и апокалиптически, вполне соответствуя всеобщему настроению.