Но в этом году что-то сломалось. Может, от одиночества, которое с годами не притуплялось, а лишь заострялось, как старый шов. Может, от навязчивой мысли, что она, как и уходящий год, должна быть изгнана, забыта. За неделю до праздника ее навестила бывшая ученица, теперь прима. Она говорила о новых постановках, о гастролях, о молодых дарованиях. Ее глаза горели тем же огнем, что когда-то горели у Сюй Мэй. А на прощание она обняла свою старую учительницу и сказала: «Тетя Су, вы наша легенда. Мы все стоим на ваших плечах». В ее голосе была искренняя любовь. И бесконечная дистанция. Дистанция между тем, кто есть, и тем, кто был.
Именно тогда в Сюй Мэй созрело странное, отчаянное решение. Если ее не помнят люди, ее должна помнить земля. Если на нее больше не смотрят, она должна станцевать для того, кто видел ее в зените славы – для пространства. Для пустоты.
Она знала место. Старая гимнастическая зала в школьном дворе за углом. Ее давно не использовали, готовясь к сносу. Там были огромные, пыльные окна до потолка, скрипучий паркет и призрачное эхо. Идеальная сцена для последнего танца.
В канун Нового года, когда сумерки сгустились, а переулок взорвался предпраздничным гамом, Сюй Мэй надела под теплое пальто нечто совершенно безумное – старое, выцветшее тренировочное трико и мягкие балетки, бережно хранимые на дне комода. Она взяла трость и, как тень, выскользнула из дома.
Школьный двор был пуст и погружен в синий полумрак. Дверь в залу, к ее удивлению, не была заперта. Она толкнула тяжелую створку.
Воздух внутри был холодным, неподвижным и густым от пыли. Лунный свет, пробиваясь сквозь грязные стекла, рисовал на паркете бледные прямоугольники. Это был не свет софитов. Это был свет забвения. Он был идеален.
Она сбросила пальто на старого гимнастического козла. Без пальто она казалась призраком – худое, хрупкое тело в тонком трико. Она поставила трость в угол. И замерла в центре одного из лунных прямоугольников.
Тишина была оглушительной. Ни музыки, ни дыхания зала. Только шум крови в ушах. Колено ныло тупой, привычной болью, предупреждая. Она закрыла глаза. И стала вспоминать.
Не конкретный танец. А ощущение. Ощущение, как мышцы спины собираются в тугой жгут, поддерживая невесомый корпус. Как стопа, обутая в атлас, чувствует каждую щепку накладного пола сцены. Как воздух сопротивляется движению руки, и это сопротивление – единственный диалог. Она вспомнила музыку «Лебедя». Не оркестр, а ее внутренний метроном, тот, что бился в такт ее сердцу тридцать лет.
И ее тело, старое, предательское, откликнулось. Само.