Глава 1
Глава 1
— Хмммм. — вот и всё, что я услышала после того как стояла тут вот уже почти минут десять, и это, надо сказать, было уже кое-что, потому что первые пять он не издавал вообще никаких звуков — просто стоял, чуть развернувшись левым боком, наклонив обритую голову набок, и смотрел на разложенный на колоде лист.
Я успела выучить этот звук за те две недели, что мы знакомы, и даже начала различать его оттенки, как знаток различает сорта чая. Короткое «хм», брошенное носом на выдохе, означало: «я тебя слышал, отойди». Двойное, «хм-хм», с щелчком в конце, — «дурость, но денег твоих ради сделаю». А вот это, длинное, тянущееся, идущее откуда-то из груди, гудящее в нём так, что подрагивала кожа на горле, — «хмммм» — означало, что человек думает, и думать он будет долго, и торопить его в этот момент так же бессмысленно, как торопить закипающую воду.
Позже я поняла, откуда этот звук вообще взялся, и, разобравшись, зауважала его отдельно. Кузнец глух на правое ухо — то, что обращено к молоту, — а в кузнице ревут мехи, гудит горн, звенит железо, и человек, замолчавший в кузнице, для остальных как бы исчезает: его не видно в темноте и не слышно в грохоте, и подмастерье может решить, что мастер отошёл, и сунуть заготовку в огонь не вовремя. Поэтому здешние мастера гудят. Гудят, пока думают, гудят, пока прикидывают, гудят вместо «я тут», вместо «погоди», вместо «не мешай», и получается в кузнице вечный низкий гул на два-три голоса, как в пчелином дупле, и всякий, кто слышит этот гул, знает: живы, работают, думают. Я потом ловила себя на том, что и сама начала мычать, склонившись над бумагой. Дурная привычка. Заразная.
Господина Кунитомо — Сандзё-но Кунитомо, если по-полному, и Одноглазого Кунитомо, если по-квартальному, — я нашла в третьей кузнице от угла, той, у которой нет вывески, и отсутствие вывески тут означает не бедность, а высшую степень уверенности в себе: кому надо, тот знает, а кому не надо — тому и не надо. Сейчас он стоял над моим чертежом, и я в кои-то веки молчала и не мешала, потому что понимала: то, что я ему принесла, в этом мире не существует, и человеку требуется время, чтобы поверить своим полутора глазам.
Ростом он мне по брови, и это первое, что меня в нём когда-то насмешило, а второе — то, что смеяться перестала, как только посмотрела на его руки. Сложен он неправильно, криво, несимметрично, как всякий, кто тридцать лет бил одной и той же рукой: правое плечо выше и толще левого, правое предплечье шире в полтора раза, и от этого даже стоя спокойно он кажется чуть развёрнутым, будто собирается ударить — не тебя, а вообще, по чему-нибудь. Кисти у него живут отдельной жизнью, короткие толстые пальцы с плоскими ногтями цвета старого рога, и вся кожа на них и на предплечьях в мелких белых точках, россыпью, как звёздное небо: это отлетевшая окалина, тридцать лет в кузнице это вам не хухры-мухры. Лицо коричневое, но не от солнца, а прокопчённое насквозь, и сажа так плотно въелась в морщины, что морщины у него чёрные и очень отчётливые, будто процарапанные ножом по глине. Левый глаз затянут белесой мутью, как будто в воду капнули молока, и веко над ним чуть опущено, но он его не прячет, не отворачивает лицо, не стесняется — наоборот, к бумаге он поворачивается именно этой стороной, и на мой вопрос, зачем, ответил когда-то заранее заготовленным, отработанным на трёх поколениях любопытных заказчиков ответом: здоровым глазом он смотрит на людей, а этим — на железо, потому что железу здоровый глаз не нужен, оно перед слепым честнее.