Именно так прозвали молодого перспективного служащего министерства иностранных дел, проявлявшего, как и многие другие, занимающиеся этим ремеслом, особую склонность к некоторым подлым методам весьма обсуждаемой школы. Ламсдорф, Эйленбург, Мещерский были его духовными отцами, и их крестный сын показал себя достойным преемником. Поскольку в то время город не был наводнен многочисленными профессиональными ичогланами-содомитами, Попонел воспринимался как чрезвычайно редкое явление. За его наружностью, которая, впрочем, в плане привлекательности оставляла желать лучшего, пряталась снедаемая пламенем Содома душа женщины, одной из тех вонючих служанок, что вечером крутятся возле казарм. Больше я не буду на нем останавливаться: чтобы описать его, мне пришлось бы обмакнуть перо в гной и грязь, и этим занятием я бы осквернил не только перо, но и саму грязь и даже гной. Впрочем, он не был виноват: таким его создал Бог. Когда рядом появлялся этот дипломат, Пашадиа впадал в свою мрачную апатию и ждал его ухода, чтобы наброситься на Пиргу с гневными обвинениями.
– Ну сколько можно, – отвечал тот, – когда уже ты отделаешься от этих старых предрассудков, когда? И с чего бы это такая травля? Что ты хочешь? Чтобы он с тобой закрутил? Нет? Тогда что тебе до него? Ты ведь тоже не без греха? Так дай и ему поразвлечься. Когда ты к старым шлюхам бегаешь, тебе кто-нибудь счет предъявляет? Почему ему нельзя бегать за парнями-шалопутами?
– Ладно, – настаивал Пашадиа, – но зачем он из себя их благотворителя строит, нянчится с ними?
– А иначе, – объяснял Пиргу, – они на других перекинутся, будут всем досаждать.
Пиргу уже было не удержать, он впал в пучину безрассудства. Эх, с его врожденным даром грубо и дешево высмеивать других, с его невежеством и отсутствием высоких идеалов, с доскональным знанием мира хулиганов, сводников и мошенников, проституток, шалав и шлюх, их нравов, манеры говорить, Пиргу мог бы стать, без особых усилий, одним из ведущих писателей страны, его бы называли «маэстро», в конце концов, ему бы устроили государственные похороны, воздвигли памятники. Стоило ему только пожелать! Какие бы он сочинял «очерки», боже мой! С каким мастерством он мог бы описать любые сплетни, услышанные и во дворцах, и в подворотнях. Но он, можно сказать, благоразумно, впрочем, довольствовался тем, что умело дергал за ниточки, выступал посредником, устроителем. И в этом ему не было равных. То, как он вертелся, крутил всем и вся, как обманывал всех, от мала до велика, сбивал с толку, выходя при этом сухим из воды, казалось чудом. Целый город плясал под его дудку, да и мы трое стали частью этого ярмарочного представления, где он швырял одних кукол на других, дергал, подбрасывал, не беспокоясь о том, что мог их сломать или разбить вдребезги. Более опасной и грязной твари невозможно было отыскать, но и лучшего проводника для третьего путешествия, которое мы совершали почти каждый вечер, – путешествия в жизнь, которая проживается по-настоящему, а не в ту, которая снится. Всякий раз тем не менее я не верил, что это всё реально.