Остановившись в нескольких шагах от стола, я отвесил сдержанный, но почтительный поклон.
Великий князь долго молчал, глядя на меня усталым, внимательным взглядом. Он явно был подавлен. Покушение крепко ударило по его вере в людей, по идеям, которые он пытался привить на неблагодарной польской почве.
— Господин Тарановский, — наконец произнес он, и его голос, чуть грассируя на букву «р», как это бывает с людьми из высшего класса, выучившимися говорить сначала по-французски, а уж потом только по-русски, прозвучал глухо и безжизненно. — Пр’исаживайтесь.
Я молча опустился в кресло для посетителей, поставив сверток с вазами на пол рядом с собой.
— Для вас… кгайне мило пг’осила одна особа, — слегка смущаясь, произнес он, и на его бледных щеках наступил слабый румянец, — человек, чье мнение для меня… кхм… весьма дог’ого. Она говорила, что у вас есть некая личная п’облема очень деликатного свойства.
Определенно, он говорил по-русски с акцентом и интонациями человека, привыкшего думать по-французски. Неудивительно, что такой человек отдал железнодорожное дело в руки иностранцев…
— Она говорила… о вашем сыне.
— Все верно, ваше императорское высочество, — подтвердил я, удивленный, что Анна начала именно с этого.
— Это возмутительно, что законы нашей импег’ии столь несове’шенны, — с горечью проговорил он. — Человек, желающий служить Г’оссии, не может дать свое имя собственному г’ебенку. Я готов вам поспособствовать. Моего слова, думаю, будет достаточно, чтобы Сенат рассмотрел ваше дело в исключительном порядке и в самые кратчайшие сг’оки.
Затем он вдруг перешел на польский, очевидно, желая сделать мне приятное и показать свою расположенность.
В этот момент я понял, что стою на краю пропасти. Одно неверное слово на польском, одна ошибка в произношении — и все рухнет. И во мне вскипела холодная, расчетливая ярость. Да пошли они нахрен, уроды! Не дождетесь, чтобы я хоть слово сказал на этом птичьем языке!
— Ваше императорское высочество! — Я выпрямился в кресле, и мой голос прозвучал твердо и громко, заставив его вздрогнуть. — Прошу простить мою дерзость, но после того подлога, гнусного преступления, которое совершили против вас в Варшаве, я, как человек, преданный России и вашему августейшему дому, считаю для себя оскорбительным говорить на языке предателей!
Я видел, как изменилось его лицо. Усталость и апатия исчезли, сменившись изумлением.
— Я готов излагать свои мысли по-русски, — продолжал я с тем же напором, — или по-французски, если так будет угодно вашему высочеству. Но не по-польски. Ни одного слова более!