— Не убьешь. Люди всё видят.
— Тупой, что ли? Кто вякнет-то? Убежал дурачок отца искать, да и все.
— Не пойду. Мой дом, вот мастерская отцовская.
— Мозги напряги. Ты не уйдешь, сестрица уйдет. Долго ли с крыльца упасть, шею свернуть. Она не злобливая, особо мне не мешает, но раз братец тупой, так всякое может случиться, — пояснил Авдей.
От спокойно-равнодушного тона бандита у Митьки спина похолодела.
— Дошло никак? — понял Авдей. — Ну, прощай. На вот, на первое время.
В его руке были скомканные купюры.
— Не нуждаюсь.
— Как скажешь. Держи тогда поддевку, здесь тряпье без надобности. И чтоб я тебя больше не видел, — Авдей бросил на порог зимний ватный пиджак и пошел к дому.
Ушел утром Митька. Собрал, что пригодиться могло, в мешок, и ушел. Ночевал у рынка, днем крутился. Потом еще раз вернулся — дня через три — через окошко в мастерскую влез, поспал в знакомом месте. Всё казалось, мать придет, в дверь стукнет. Не могла же она не чувствовать, а? Хоть кто-то, но спохватится, искать должен. Ну, хоть Райка…
И понимал умом, что никто малую девчонку в ночь не выпустит, и что мать не выйдет, а все равно так тошно было. Утром вылез в окно, и уже больше не возвращался…
* * *
— Что там, лейтенант? Возвернутся или нет?
— Немцы-то? Да куда они денутся. Хватит нам фрицев. Но пока думают.
Остывают гильзы, усеявшие снег между бревнами, вяло передергивает плечами лейтенант. Холодно мальчишке.
* * *
И холодно было тогда Митьке, и голодно. Ночевал где придется, иной раз с беспризорниками, но с теми было уж очень беспокойно — много заполошенных, буйных да придурковатых. Держался бездомный Иванов родного Замоскворечья, но в стороне от Кадашей — стыдно было со знакомыми сталкиваться. Чуть подрабатывал, чуть подворовывал, не без этого. Но старался совсем уж не шелудиветь.
…— А деру не дашь? С виду чистый жиган[7], даром что тощий, — подозрительно щурилась тетка.
— Мадам товарищ гражданка. Ежели со мной честно, так я вдвойне честнее. Да и корзина у вас — это же валунной тяжести багаж. Разве с ним убежишь?
— Смотри мне. Если что, я кричу громко, — предупредила успокоенная кухарка, позволяла взять корзину.
Митька большие корзины ненавидел — прямо адова пытка, а не багаж. Кренят и в сторону норовят увести, хоть как их бери-перехватывай. Разве что на голову поставить для равновесия, так ведь не взгромоздишь.
Кончалось лето восемнадцатого года, пыльное, судорожное, с трудом прожитое не только Митькой Ивановым, но и всей, съезжающей все глубже в гражданскую войну, страной. Но сам бездомный москвич уже догадывался, что лично для него осень будет еще похуже. Не по причине политики, а из-за мокрых погод и холодных ночевок. Про зиму думать так и вообще жутко было.