Скажи уж лучше, ответил сокол, что просто струсил ты влиться в битву, боишься грома и молний жизни и выбрал тихий позора угол.
Ответил пи́нгвин – о наглый сокол, ебло не треснет с такой предъявы? Ты мне бакланишь, что я в зашкваре, поскольку вместе с тобой не кычу? Да ты себя-то с трезвянки видел с разводом вафли на подбородке?
Приют мой – скалы, а не курятник, где с петухами лоток ты делишь и козыряешь, когда пердолит друг друга в ж*пу твое начальство.
Какой ты сокол – петух ты сраный, очко продавший по мутной схеме. Но каждый вечер, расправив перья, ты к микрофону идешь с улыбкой, и лепишь гладко, и чешешь лепко, и пиздоглазо с экрана смотришь.
Иди ты нахуй, ебучий сокол, и там убейся со всей хернею, что тлеет в мозга твоем наперстке и гонит в пламя, где будет плохо всем глупым птахам, что за тобою попрутся сдуру.
А твой куратор пусть хуем гаркнет, когда зарежут его сирийцы под новогодний стон муэдзина – или раздавят, рукой недоброй направив фуру с капустой кислой.
Так молвил пи́нгвин, и слился сокол, а мудрый пи́нгвин вдохнул глубоко, чтоб успокоить волненье духа – и повернулся к скале замшелой. Прошла минута, потом другая – и позабыт был кровавый сокол.
Шумели волны, кричали чайки, и в буйном крике пернатой стаи печать открылась непостоянства. И вновь увидел премудрым оком блаженный пи́нгвин, что нет ни чаек, ни скал, ни моря, ни бед, ни горя – а лишь ниббана, лишь берег дальний.