рёбра. Потому что это я, не Лиззи, я со своей глупой праведной злостью и бравадой человека из двадцать первого века всё это устроила. К семи, впрочем, она собралась. При всех своих больных коленях, слабом сердце и перехваченном дыхании леди Макгрегор выросла в мире, где на ужин спускаются, даже если умирают, а умирать предпочитают после десерта. Малая столовая оказалась малой только по названию. Перед нами тянулся длинный зал с высоченным потолком; дальний его конец уже тонул в полутьме. Под тяжёлой хрустальной люстрой горело не меньше тридцати свечей, и мягкие золотистые блики скользили по тёмным стенам. Посреди комнаты стоял массивный дубовый стол, за которым свободно уместились бы двенадцать человек, но накрыли его лишь на троих. Приборы расставили далеко друг от друга, на белоснежной крахмальной скатерти поблёскивали тяжёлые серебряные канделябры, а возле каждой тарелки лежало столько вилок, ножей и ложечек, что у меня на секунду потемнело в глазах. .Лорд Эдвин ждал нас у камина. Он, разумеется, переоделся. На нём был тёмно-синий вечерний сюртук, ещё более безупречный, белоснежная рубашка, сложно повязанный шейный платок с новым, ещё более замысловатым узлом и тёмно-серый жилет, из кармана которого уходила тонкая серебряная часовая цепочка. Тщательно убранные назад волосы открывали лоб. Тёплый свечной свет ложился на высокие скулы золотистыми тенями, он казался к моему молчаливому бешенству неприлично, вызывающе, оскорбительно красивым. На его фоне — на фоне свечей, серебра, хрусталя, безупречного тёмного сукна — мы выглядели, если уж совсем честно, жалко. На матушке было её лучшее платье, дважды перелицованное, с кружевным воротничком, наспех пришитым перед отъездом. Я была в том же сером застиранном платье, единственном приличном. На лице у меня, я была в этом уверена, всё ещё лежал розоватый отсвет недавнего позора. Он усадил матушку, отодвинув для неё тяжёлый стул с безупречной ни к чему не обязывающей галантностью. Потом сел сам, и ужин начался. Подали густой мясной суп, от одного запаха которого у меня болезненно свело голодный желудок. Потом нежную белую рыбу в сливочном соусе. Потом тёмное сочное мясо с молодым картофелем и зелёными бобами. Потом ещё что-то, и ещё, и я быстро потеряла счёт, потому что еды было много, и вся она оказалась такой, что в первые минуты я забыла всё: и стыд, и сноба, и беседку, и собственное имя. После трёх месяцев жидкой овсянки и крошечных перепелиных яиц, каждый кусок становился событием. Я ела и заставляла себя есть