— Он его прочёл при мне, — сказал волонтёр глухо. — Прочёл, поглядел на меня и говорит: «Коли уж просят, извольте. Штатного места вам нет, пойдёте волонтёром на положении гардемарина. Определяю вас на ют под начало мичмана Литке». И более ничего не сказал.
Он помолчал.
— Вы понимаете, Андрей Ильич? — продолжил Матюшкин. — Он меня брать не хотел. Он прямо писал, что я ему не нужен. Меня взяли из милости, по чужой просьбе. А теперь я третий день на глазах у всего шлюпа блюю, как последний… — Голос у него сорвался. — И выходит, что он был прав. Он с самого начала был прав, а я это каждый день доказываю. Всякий раз, как меня выворачивает, я ему доказываю, что он был прав.
Вот теперь картина сложилась целиком.
Я сидел напротив и смотрел на этого молодого человека, а в голове у меня было своё.
Лицей. Первый выпуск. В моё время о нём знал всякий, кто учился в школе, и знал по одному-единственному имени. Один из его товарищей писал стихи, которые через двести лет будут учить наизусть дети, а потом напишет несколько строк и про этого самого Матюшкина — про то, как он рвался в дальние моря.
Спросить хотелось до зуда в языке.
Но спрашивать было нельзя. Подлекарь из мещан, недоучка, ничего не знающий о лицейских делах, вдруг спрашивает волонтёра о его товарище по выпуску. С чего бы мне об этом спрашивать? Откуда бы я это узнал? Один такой вопрос стоит десяти неосторожных слов о медицине.
Успею ещё. Впереди два года.
— Фёдор Фёдорович, — сказал я. — Теперь послушайте меня. Только слушайте внимательно, потому что говорить я стану не утешения, а дело.
Он поднял голову.
— Первое: вы здоровы. Совершенно здоровы. То, что с вами делается, не болезнь и не слабость натуры. Этим мучились люди покрепче вас.
— Нельсон, — тускло сказал он.
— И Нельсон, и многие. Второе — и вот тут слушайте особенно. Вы сами себе делаете хуже, причём каждый день и по всем статьям.
— Как это сам?
Я объяснил как умел, здешними словами.
Что глаза наши и внутреннее чутьё равновесия всегда работают вместе и всегда сходятся. Что при качке глаза говорят одно, а нутро — другое, и голова мечется между ними, не понимая, чему верить, и от этой-то маеты и делается дурнота.
— А теперь поглядите, где вы сидите. В каюте, внизу, лицом в переборку. Стоит она перед вами неподвижно: глаза видят покой, а тело мотает. Хуже места не придумать.
Матюшкин моргнул.
— А наверху?
— А наверху — горизонт. Глаза видят, что мир качается, а нутро с ними соглашается. Спор кончается. Оттого на палубе легче всем и всегда.
Он слушал, наклонившись вперёд.
— И третье. Что вам давали?