Авраам понял, что комната, где он находится, на самом деле не круглая. Она казалась такой, пока стену закрывала телевизионная панель, а после ее исчезновения в этом месте открылся заворачивающий вправо проход и выяснилось, что помещение немного похоже на округлую букву L. Как символично! Авраам уже знал, что там, за скрытым прежде углом родового канала, и ждет главное.
Он подошел к проему. Вверху раздался хрустальный голос:
– Лучи культуры и закон созвучий сформировали твою новую самость, Авраам. Сейчас ты реализуешь ее в острейшем светском переживании, обретя в этом мгновенный, но ослепительный экзистенциальный смысл…
Авраам улыбнулся, зажмурился – и шагнул в проход. Сосчитав до трех, он открыл глаза.
Коридора вокруг уже не было.
Он стоял на солнечной поляне в лесу – в каком-то удивительно добром и солнечном кусочке лета. Было непонятно, где находится лес: Авраам плохо разбирался в климатических зонах. Но буйное изобилие зелени указывало, что это теплая часть планеты. Никаких следов человеческой жизни вокруг не прослеживалось.
Вернее, почти.
Перед Авраамом стояла нежная белая ослица – и поглядывала на него, щипля траву. На ослице была красивая золотая уздечка, совсем не мешавшая ей кушать – скорей всего, она служила просто украшением.
Вот эта уздечка единственно и напоминала о человечестве.
Короткая шерстка ослицы была мягкой и шелковистой, с кремовым оттенком на боках и крупе, где под ворсинками просвечивала румяная кожа. Копытца, белые как бальные туфельки, отливали внизу серым.
Ее уши, почти в фут длиной, были покрыты легчайшим пушком внутри – а снаружи гладкой и чуть маслянистой шерсткой. Тонкий их хрящик был нежен, как раннее утро. Ушки жили своей жизнью, поворачиваясь на всякий звук – и розоватые их края добавляли ослице очарования и свежести.
Все в ней было соразмерно и прекрасно, но особенно Авраама поразили глаза – большие, миндалевидные и влажные, с темной, почти черной радужкой, окаймленной густыми ресницами. Они смотрели на Авраама из вечности со странным сочетанием настороженности и доверия – и он ласково улыбнулся, встретив их взгляд.
Его самость хотела этого. И виноват был даже не Джин Уайлдер со своей овцой – нет, Джин лишь разрушил последнее табу.
За рвущимся в экзистенцию началом стояло что-то иное, тоже недавнее, но вытесненное из памяти; словно бы веское слово судьбы, повторенное не раз и не два… Но роли это уже не играло: если у новой самости нашлось столько разных корней и источников, она не могла быть случайной – такова была моментальная правда вечности.