смотреть ему в глаза, — что ваша подруга улетит домой послезавтра, как и планировала. Ей ничего не грозит, я даю вам слово. А моё слово, поверьте, стоит куда больше, чем слово любого нотариуса в этом городе. Но вы, синьорина Соколова, останетесь здесь. Со мной. До тех пор, пока я не буду абсолютно уверен, что ваше молчание — не временная слабость перепуганной девушки, а нечто, на что я могу полагаться. — Вы с ума сошли, — вырывается у меня прежде, чем я успеваю подумать, насколько опасно произносить подобное вслух человеку в его положении. — Вы не можете просто держать меня здесь как... как заложницу! — Могу, — отвечает он спокойно, без малейшего намёка на угрозу в голосе, что почему-то пугает меня куда сильнее, чем если бы он повысил тон. — И, честно говоря, синьорина, вариант, при котором ваша подруга спокойно улетает домой, а вы остаётесь здесь целой, невредимой, в полной безопасности и комфорте. Это самый мягкий вариант из всех, что я в принципе рассматривал сегодня вечером применительно к двум случайным свидетелям моей поставки. Я стою, глядя на него, чувствуя, как внутри у меня разворачивается настоящая буря — ужас, ярость, отчаянное желание закричать, что это неправильно, незаконно, чудовищно. Но поверх всего этого, где-то на самом дне сознания, я вдруг с пугающей ясностью осознаю: у меня нет выбора. Совсем никакого. Либо я соглашаюсь на его условие, либо рискую жизнью и своей, и Настиной. Потому что человек, способный так спокойно, так методично обсуждать чужую судьбу, вряд ли блефует, когда говорит о менее мягких вариантах. Я вспоминаю мамино лицо в аэропорту Шереметьево десять дней назад — как она махала мне рукой, ничего не подозревая о том, чем эта поездка обернётся для её единственной дочери. От этого воспоминания к горлу подкатывает новая, ещё более горькая волна отчаяния. Я чувствую, как внутри меня одновременно разворачиваются две противоположные бури. Одна кричит, что нужно бороться, звать на помощь, разбить окно и бежать куда глаза глядят. А другая — куда более трезвая и оттого куда более пугающая. Она нашёптывает, что перед этим человеком бунт равносилен самоубийству, и единственный шанс выжить и защитить Настю — это выиграть время, согласившись на меньшее из зол. — Хорошо, — говорю я тихо, чувствуя, как голос у меня дрожит впервые за весь этот разговор. — Я остаюсь. Но при одном условии: Настя улетает уже завтра утром, целая и невредимая, и вы даёте слово, что никто и никогда не тронет ни её, ни её семью, ни мою семью тоже. Он смотрит