И все чаще мать, бросая на Мишку быстрый, оценивающий взгляд, начинала суетиться:
— Миш, а ты чего дома сидишь? Сходил бы погулял… Вон, на вечерний сеанс билет… Или к Кольке зайди, у него магнитофон новый…
И Мишка уходил. С билетом в кино или без. Если идти было некуда — просто слонялся по темнеющим улицам Уссурийска. Фонари зажигали мутный свет. В небе проступали звезды. А в груди у него разгоралась глухая, немая обида на мать, на дядю Рустама, на весь этот взрослый мир, которому он опять мешал.
Глава 2
Дядя Рустам совсем не нравился Мише. При нём мальчика всё чаще выдворяли из дома, и обида вместе с ревностью копились в нём, как в сосуде, который вот-вот переполнится. После встреч с этим человеком мать выглядела… выжатой, и по её глазам было видно, что она плакала. Он думал — из-за Рустама. От его грубости, может?
«Эх, пацан…» — подумал я, Марк Северин, из глубины парализованного тела. — «Знал бы ты, сколько оттенков у женских слез после мужчины. Не только от обиды плачут. Эти слёзы бывают отрадны. Что часто это слёзы благодарности, следующие за освобождением тела и души. Проще сказать — следствие глубокого оргазма. И раздражение ее после — было вовсе не на Рустама, а на тебя. На вечное напоминание о той жизни, из которой она так отчаянно пыталась вырваться». Я ощутил эту горечь — чужую, мальчишескую, но теперь и мою. Горечь быть помехой самому родному человеку.
Он не раз слышал от матери, чаще в сердцах, брошенное как камень: «Когда ты уже вырастешь? Когда уйдешь? Дашь пожить по-человечески…» Не было в ней той слепой материнской любви, которая держит сына мертвой хваткой. После всего, что она пережила, ее главным желанием была… свобода. От прошлого, от нужды, и да — от него, от сына, живого напоминания о том, как ее жизнь пошла под откос.
Ласки? Поцелуи? Упаси боже. «Не трогай меня!» — вот что он слышал чаще всего. Резко, как окрик. И он привык. Держал дистанцию. Иногда думал: если бы мать его вдруг обняла — его бы парализовало по-настоящему, от шока.
Как же это было не похоже на мое детство! Да, отец пил и ушел, когда мне было девять. Но до этого — были руки на плечах, были сказки на ночь, был запах материнских духов, когда она утыкалась носом в мою макушку. Мишка Ким этого почти не знал. Его детство было стерильным от нежности.
И тут — новая вспышка памяти, резкая, как удар тока. Школа. Перемена. Двор, засыпанный жухлыми листьями тополей. Мишка — лет тринадцати, нескладный, длинный, но уже с упрямой складкой у рта. И вокруг — они. Местная шпана, старше на год-два.