перетопленным костным жиром, отчаянно пыталась пробить тьму сквозь копоть, сидели двое. Точнее, один сидел, а второй полулежал, положив ноги в грязных сапогах на скамью напротив, и с таким видом, будто весь мир был ему должен — и не просто должен, а уже просрочил платёж, причём с процентами, которые он собирался взыскать лично. Тот, что сидел прямо, был огромен. Не просто высок — он был сложен как сборная конструкция из булыжников, которые кто-то небрежно обтянул кожей и обросшими светлыми волосами. Калеб, по прозвищу Кость, возвышался над столом на добрые две головы, и даже когда он молчал, от него исходила такая утробная основательность, что стул под ним жалобно поскрипывал, словно молил о пощаде. Его плечи, обтянутые меховой безрукавкой, которая уже прохудилась на локтях, закрывали полстены, а ручищи, лежащие на столешнице, напоминали две лопаты, только что откопавшие чей-то скелет. В одной из них он держал деревянную кружку, вырезанную из черепа степного грызуна, но не пил — просто грел ладони о тёплые бока, потому что в этом мире тепло стоило дороже, чем многие жизни. Второй, напротив, был гибким, подвижным и тощим, как спица из берцовой кости, которую точильщики продают на рынке для вязания магических узлов. Рико — Золото, как он сам себя величал, хотя никто, кроме него, не называл его так вслух, — сидел, поджав под себя ногу, и перебирал монеты. Монет было мало, но он перебирал их с таким искусством, будто собирался выстроить из них башню до самых глазниц великана. Его худое лицо с острым носом и вечно прищуренными глазами было бледным, как свежая костная мука, но на губах играла та едва заметная усмешка, которая появляется у людей, привыкших извлекать пользу из всего, включая собственную бедность. — Тридцать семь, — сказал Рико, не поднимая глаз. — Тридцать семь медяков, два грязных серебряных обола и один зуб. Зуб, Калеб, даже не позолоченный. Это дёсны какого-то нищего с окраины, который выменял его на буханку хлеба и сейчас сидит без коренного клыка. И ты хочешь, чтобы я из этого заплатил Серой Моли? Калеб не ответил. Он медленно поднёс кружку к губам, отхлебнул, и на его лице с широкими скулами отразилось выражение глубочайшего философского спокойствия — того сорта, которое доступно только людям, привыкшим, что мир всегда пытается их ободрать, и они к этому готовы. Костяная пыль, осевшая на его ресницах, придавала ему вид человека, который только что вышел из могилы и ещё не решил, стоит ли туда возвращаться. — Я не хочу, чтобы ты платил, — сказал