Парироса медленно тлела между пальцев. Никуда не надо было спешить, ничего не надо было решать. Время как будто остановилось, и можно было просто существовать в этом моменте — он, луна, ночь, тишина.
Где-то вдалеке прошёл последний трамвай, звеня на стыках рельсов. Потом всё стихло. Только лёгкий ветерок шуршал листьями тополей во дворе да где-то мяукал кот.
Гоги вспомнил детство — те редкие моменты, когда удавалось убежать от взрослых дел и просто посидеть где-нибудь в укромном месте. Тогда тоже казалось, что весь мир принадлежит только ему, что время течёт по-другому, что можно думать о чём угодно или вообще ни о чём не думать.
А теперь ему сильно за двадцать и он служит в секретном ведомстве, может быть приглашён писать портрет самого Сталина, а сидит на пороге, как мальчишка, и курит в компании луны. Наверное, в этом есть своя мудрость — умение находить островки покоя среди бурного моря взрослой жизни.
Папироса почти догорела. Он затушил её о кирпич и сразу достал следующую. Сегодня можно позволить себе такую роскошь — курить не спеша, смакуя каждую затяжку.
Луна медленно плыла по небу, и Гоги следил за её путешествием. Интересно, что видит она оттуда, сверху? Миллионы людей в их квартирах, заботы, радости, печали? Влюблённых, которые гуляют по паркам? Часовых, которые стоят на постах? Художников, которые курят на порогах, не зная, что их ждёт завтра?
Он подумал о Ане. Наверное, она сейчас спит в своей комнате, и ей снятся звёзды и далёкие галактики. А может быть, она тоже не спит, смотрит в окно на эту же луну и думает о чём-то своём? В пятницу они снова встретятся, пройдутся по вечерней Москве, поговорят о высоком и обыденном.
И о Нине подумал. Бедная девочка, которая любит его, а он не может ответить взаимностью. Не потому, что она плохая, а потому, что сердце — штука непредсказуемая. Нельзя заставить себя полюбить, как нельзя заставить перестать любить.
Вторая папироса тоже подошла к концу. Гоги затушил её и остался сидеть просто так, без табака, наслаждаясь ночной прохладой и лунным светом. Тело наконец расслабилось, мышцы перестали быть каменными, дыхание стало спокойным и ровным.
В окнах дома напротив погасли последние огни. Москва засыпала, и только он бодрствовал в этом тихом дворе, как страж, как свидетель перехода от дня к ночи, от сознательного к бессознательному.
Где-то далеко пробили часы — должно быть, половина второго. Пора бы и спать, но не хотелось нарушать эту идиллию. Редко когда удавалось почувствовать такой покой, такую гармонию с самим собой и с окружающим миром.