— Слишком мрачно для ребёнка, — перебил Берия, указав на рисунок мачехи-военачальника. — Светлана — девочка впечатлительная. Хотя… — он задумался, — возможно, именно это ей и нужно. Чтобы понимала: мир не состоит из одних пряников.
Гоги отхлебнул чая — крепкого, ароматного, с привкусом горных трав.
— Вы знакомы с творчеством настоящего Ван Гога? — неожиданно спросил Берия.
— Да, конечно.
— Интересный художник. Безумный, но талантливый. Видел мир… по-своему. — Лаврентий Павлович взял со стола лист с Мартом-самураем. — Как и вы. Этот ваш Март — он ведь не просто месяц, правда? Он символ чего-то большего.
Гоги осторожно кивнул:
— Пробуждение. Борьба нового со старым. Весна всегда воюет с зимой.
— Точно, — Берия улыбнулся чуть заметно. — А этот? — он указал на Декабря-богатыря.
— Мудрость старости. Сила, закалённая опытом. Он не враг другим месяцам — он их защитник.
— Понимаю. — Лаврентий Павлович отложил рисунок и взял кусочек чурчхелы. — Скажите, а что для вас искусство? Развлечение? Способ заработка? Или нечто иное?
Неожиданный поворот беседы застал Гоги врасплох, но он быстро собрался с мыслями:
— Искусство — это способ говорить правду, когда прямые слова бессильны.
— Интересно. — Берия прищурился. — А какую правду говорят ваши месяцы-воины?
— Что время — не простое течение дней. Что каждый миг надо завоёвывать. Что красота рождается в борьбе.
Лаврентий Павлович долго молчал, разглядывая иллюстрации. Затем снова налил чай — себе и гостю.
— Вы любопытный человек, товарищ Гогенцоллер. В вашей работе есть что-то… непривычное для советского искусства. Но при этом глубоко русское. Как это у вас получается?
Гоги медленно поставил чашку:
— Наверное, потому что Россия всегда была страной воинов. И русские сказки — не про принцесс в башнях, а про Ивана-царевича, который идёт сражаться с чудовищами.
Берия кивнул с пониманием:
— Да, мы не европейцы. У нас другая душа. Более… суровая.
Воронок остановился у знакомого барака ровно в полдень. Гоги вышел из машины с тем же спокойствием, с каким утром в неё садился, но внутри всё пело. Живой. Целый. И не просто помилованный — нужный.
Конвоиры проводили его до самой двери, как почётного гостя. Один даже приоткрыл фуражку на прощание.
— Всего доброго, товарищ Гогенцоллер.
— И вам того же, — ответил художник, переступив порог родного барака.
Дверь закрылась, воронок урчанием мотора растворился в дневном шуме Москвы, а Гоги остался стоять посреди пустой комнаты, словно не веря, что снова здесь.
Всё было на своих местах — самодельный мольберт у окна, сундук с художественными принадлежностями, узкая кровать с затёртым одеялом. На столе стояла нетронутая чашка от утреннего чая — он даже не успел её допить, когда пришли за ним.