улыбкой, какой я у него ещё ни разу не видела. От этой улыбки у него на левой щеке появилась маленькая ямочка, о существовании которой я до этой минуты не подозревала, а левая бровь, моя любимая, наконец-то перестала делать вид, что она тут самая главная, и слегка опустилась — расслабленно, по-человечески. Я улыбнулась в ответ. — Эдвин. — Да? — Я ведь не знала, что у вас есть ямочка. Он засмеялся. Тихо, в воротник своей рубашки, но это был настоящий смех, не сдержанный, не светский, а живой, удивлённый, чуть растерянный. — Вы многого обо мне не знаете, — сказал он. — Прекрасно, — ответила я. — У вас, кажется, впереди вся ночь, чтобы показать себя с лучшей стороны. И сама не поверила, что это сказала я. Потому что Элизабет Макгрегор, та самая благочестивая невеста в белоснежной сорочке, такое сказать не могла категорически. Это сказала во мне та, другая, тридцатитрёхлетняя саратовская женщина, которая уже как-то очень осмелела за последние несколько минут и явно не собиралась обратно сдаваться двадцатилетней благовоспитанной шотландке. Эдвин посмотрел на меня очень внимательно. — Лиззи, — сказал он, — вы меня иногда удивляете. — Это только начало, — пообещала я. И, прежде чем он успел что-то ответить на это весьма откровенное обещание, я взялась за пуговицы его рубашки. Сверху. Снова. По той же схеме. Видимо, мне сегодня судьба расстёгивать на нём всё подряд по очереди, последовательно, методично, как будто я инвентаризацию провожу. Первая пуговица. Вторая. Третья. На третьей он перехватил мою руку — мягко, не останавливая, а скорее переводя в другой ритм. Поднёс её к губам. Поцеловал — не в тыльную сторону, как полагалось бы по этикету, а в ладонь, прямо в середину, тёплыми, мягкими губами, — и от этого простого жеста у меня всё внутри снова перевернулось, как будто я и так была мало перевёрнута за последний час. — Дайте мне, — сказал он тихо. — Что? — не поняла я. — Дайте мне этой ночью сделать все самому. И вот тут я наконец поняла, чем мужчина девятнадцатого века отличается от мужчины двадцать первого — по крайней мере, конкретно этот мужчина девятнадцатого века. Конкретно мой. Потому что в этом «дайте мне сделать» не было ничего ни покровительственного, ни высокомерного, ни «лежи и думай о возвышенном». В этом было — обещание. Обещание сделать всё самому, бережно, внимательно, так, как надо, не торопясь и не требуя от меня ни знаний, ни опыта, ни умения, ничего, кроме согласия быть рядом. И знаете что? Матушка ошиблась. Леди Маргарет — особенно ошиблась.