Я рассказал ей про Величко и про наш разговор с Шаповаловым, разумеется, опустив детали о дяде в Гильдии и прочие тонкости. Просто — появился шанс на досрочную аттестацию, если я справлюсь с очень сложным пациентом. Она слушала, и в ее глазах читалась неподдельная гордость.
Идиллию нарушил резкий, настойчивый звонок телефона. Не моего, ее.
Я увидел, как ее лицо мгновенно изменилось. Улыбка исчезла, плечи напряглись. Она бросила на экран телефона быстрый, полный неприязни взгляд и, извинившись, вышла в коридор.
Я не подслушивал, но тонкие стены новой квартиры не оставляли шанса ничего не услышать. Я слышал ее голос — тихий, ледяной, лишенный всяких эмоций.
— Да.
— Нет, папа. У меня нет денег.
— Я не могу тебе помочь.
— Пожалуйста, не надо.
— Нет.
Разговор был коротким. Через минуту она вернулась на кухню. На ее лице была маска абсолютного спокойствия, но я видел, как дрожат ее пальцы, сжимающие телефон. Она села за стол и попыталась улыбнуться.
— Извини. По работе.
— Врет, — тут же констатировал Фырк у меня в голове. — Врет и не краснеет. Это не работа, двуногий. Это что-то личное и очень больное.
Я не стал ничего говорить. Просто встал, подошел к ней сзади и положил руки ей на плечи. Слегка сжал, давая понять, что я здесь. Что я рядом.
Она несколько секунд сидела неподвижно, как статуя. А потом ее плечи дрогнули. Один раз, потом второй. Она опустила голову, и я увидел, как по ее щеке скатилась одинокая слеза.
Я молча развернул ее стул, опустился перед ней на корточки и взял ее руки в свои.
— Как только он звонит, — тихо, почти беззвучно сказала она, глядя куда-то в сторону, — мне всегда его так жалко. Он так умоляет, плачет в трубку, что мне хочется все бросить и побежать к нему на помощь. Снова.
Она сделала паузу, судорожно вздохнув.
— Но я всегда потом жалею об этом. Каждый раз.
Ее голос был полон такой горечи, что она перекрывала и жалость, и любовь, и все остальные чувства.
— Почему? — мягко спросил я.
Она посмотрела в сторону, и ее голос стал глухим, отстраненным.
— Мой отец… не самый приятный человек, Илья.
Я в этот момент понял, что «не самый приятный человек» — это колоссальное преуменьшение. Это был щит, которым она прикрывала рану, настолько глубокую, что сама боялась на нее смотреть.
И я понял, что моя задача сейчас — не задавать больше вопросов.
Это была не просто недоговоренность. Это был симптом. Классический симптом человека, который годами строил вокруг своей боли защитную стену, кирпичик за кирпичиком.
И что сделает любой лекарь, столкнувшись с такой застарелой, воспаленной травмой?