Но Гоги уже проваливался в забытьё, где два мира сливались в один бесконечный кошмар. Он бежал по полю боя с кистью в руках, рисуя воронки и трупы. За ним гнался немецкий танк с красным крестом на броне, из которого выглядывал врач-онколог.
— Вы умираете, — говорил доктор, стреляя из пулемёта. — У вас неоперабельная опухоль.
— Но я уже умер, — отвечал Гоги и падал в воронку, которая оказывалась могилой.
А проснувшись, он не знал — где правда, а где бред. Кто он такой и в каком веке живёт.
Очнулся Гоги на четвёртый день. Голова гудела, словно её набили ватой, но приступ отступил. Мысли стали яснее, две жизни больше не мешались в одну кашу.
Первым делом он заставил себя встать. Постоял у окна, глядя на двор, где женщины развешивали бельё. Нет, это не больничная палата, не морфиновый бред. Это март пятидесятого года, и он — Георгий Валерьевич Гогенцоллер.
А значит, надо жить.
В углу стоял рукомойник — эмалированная чаша с краном. Вода была ледяная, но Гоги долго плескался, смывая липкий пот и запах страха. Потом взялся за бритву — опасную, с костяной ручкой. Руки дрожали, но он заставил их успокоиться. Медленно, осторожно сбрил щетину, стараясь не думать о том, как странно видеть в зеркале чужое лицо.
Из сундука достал чистую рубашку, единственный приличный пиджак. Привёл в порядок волосы, причесался. Человек в зеркале выглядел бледным, но вполне презентабельным.
— Ну что ж, — сказал он своему отражению. — Попробуем зарабатывать на жизнь.
Краски нашлись в ящике стола — масляные, в металлических тубах, некоторые почти высохшие. Кисти — жёсткие, нужно было их размочить. Гоги сложил всё в потёртый портфель, захватил палитру и направился на Маросейку.
Дом семнадцать оказался старинным особняком, превращённым в коммуналку. На первом этаже — парикмахерская, сапожная мастерская, булочная. Гоги поднялся на второй этаж, постучал в дверь квартиры номер четыре.
— Кто там?
— Гогенцоллер. По поводу вывески.
Михаил Борисович открыл осторожно, оглядел лестничную площадку и быстро впустил его внутрь. Комната была крошечной — стол, две табуретки, кровать, заваленная книгами. На столе — часовые механизмы, инструменты, лупа.
— Как себя чувствуешь? Пётр Семёныч рассказывал про приступ.
— Лучше. — Гоги поставил портфель. — Покажите, что надо написать.
Михаил Борисович достал из-под кровати доску — метр на полтора, хорошо оструганную.
— Вот, хочу повесить снаружи. Надпись простая: «Ремонт часов. М. Б. Глинский». Можешь красиво?
— Попробую.
Гоги разложил краски на импровизированной палитре — крышке от жестяной банки. Взял кисть, подумал. Обычные вывески тех лет были незатейливыми — чёрные буквы на белом фоне. Но что, если…