Брязгин почти дружески хлопнул индейца по плечу и ушёл.
* * *
Хуц-Ги-Сати щурился от тёплого солнышка и против воли улыбался, до того хорошо было снова оказаться на свежем воздухе. Воздух действительно был свежим, погода отличной, день перевалил за середину и потихоньку двигался к вечеру, покормили по меркам полицейского участка просто шикарно. Горюнов выдал синий комбинезон, сунул метлу и повёл «проводить общественно полезные работы в соответствии с уложением».
Общественно полезные работы оказались подметанием территории местной школы, на которую Хуц-Ги-Сати старался не пялиться. Оказалась она обнесённой невысоким заборчиком, вдоль которого росли берёзки. Само здание было двухэтажным, с широкими окнами и плоской крышей. Флага над крышей не наблюдалось, оказалось, он укреплён у входа в школу.
Пустую и тихую по летнему времени.
— Что, вспоминаешь, как тебя Сергеичева за ухо выводила? — хмыкнул Горюнов.
Хуц-Ги-Сати лишь дёрнул плечом и решил промолчать.
— А как ты тарарам поднял, чтоб меня с Маринкой Близневской в школьной радиорубке не застукали, помнишь? — в голосе Горюнова была и ностальгия, и улыбка… И, ещё что-то, чего Хуц-Ги-Сати не понимал. — Помнишь, Дим?
Надо было отвечать.
— Что было, то прошло. Давай командуй, — буркнул индеец и взял на заметку, значит, учился он вместе с копом, да ещё, похоже, и друганами они были. Во влип…
Горюнов вздохнул и кивнул.
— Давай, мети. Отсюда и до ужина.
Мёл он, действительно, до ужина, после чего Горюнов проводил его обратно в полицейский участок, проследил, пока приговорённый к искуплению трудом примет душ, проводил в камеру и принёс ужин.
Хуц-Ги-Сати с аппетитом — метлой-то намахался — уплетал ужин и слушал голоса, доносившиеся из-за неплотно закрытой двери.
Хлопала дверь, кто-то входил, выходил, раздавался командирский бас Брязгина, знакомый уже голос Горюнова, ещё чей-то. Наверное, тоже, копа, прикинул индеец.
К вечеру включили радио.
Индеец стал вслушиваться ещё внимательнее. надеясь услышать новости, но Брязгин кому-то бросил: — Семёныч, «Напевы Юкона» поставь, а? — послышался треск и свист, а потом чистый протяжный женский голос негромко запел о несчастной любви какой-то Маруси-казачки к «колошу-молодцу, с моря живущему, сердце девичье тоской сердце рвущему». Мелодия была незнакомая, но что-то чувствовалось в ней близкое, да и слова некоторые проскакивали такие, что Хуц-Ги-Сати их почти узнавал. Будто бы и тлинкитские, но бывшие в обиходе у чужих людей и приспособленные ими для своих нужд.
«Они крадут даже наш древний язык», — думал индеец, лёжа на койке и слушая о бедной Марусеньке, что всю жизнь прождала своего суженого, ушедшего в «море студеное, море недоброе», да и не вернувшемуся к ней.