— Вы не должны были говорить это, — произнёс он тихо.
— Должна.
Он стоял.
Алина слышала — где-то за поворотом, ещё не видно, но слышно — машина. Быстро, с определённым характерным звуком двигателя.
Щеглов тоже слышал. Оглянулся на звук. Потом снова на неё.
— Это несправедливо, — повторил он. Тихо, почти сам себе.
— Да, — сказала Алина. — Это несправедливо. Полностью и окончательно. — Пауза. — Но это случилось. И вы не можете это переписать.
Машина завернула за угол.
Щеглов смотрел на неё ещё секунду. Потом медленно сделал шаг назад. Потом ещё один.
И остановился.
Просто остановился и стоял.
Машина затормозила. Выходили быстро — двое, трое, голоса, команды. Алина отступила в сторону — не убегала, просто дала им пространство. Смотрела.
Щеглов не сопротивлялся. Стоял. Как человек, которому больше некуда идти, потому что он уже пришёл — куда хотел, куда не хотел, куда привела его пятилетняя боль — пришёл, и теперь просто стоит.
— Вересова, — произнёс один из подъехавших. — Вы в порядке?
— Да, — сказала она.
В телефоне у бока — Ковалёва:
— Алина. Всё?
— Всё, — сказала она.
Пауза.
— Идите домой, — произнесла Ковалёва. На этот раз не как команда. Как что-то другое. — Пожалуйста. Идите домой.
Алина шла к машине.
Останавливаться не хотелось — не потому что было страшно или тяжело, а потому что если остановиться сейчас, можно было начать думать обо всём сразу, и это было слишком много для одного субботнего утра.
Она дошла до машины. Открыла дверь. Села.
Сидела несколько минут, не заводя двигатель.
За окном осенний Минск продолжал свою обычную жизнь — машины, люди, кто-то с собакой, кто-то с пакетом из магазина. Никто не знал, что только что произошло в тридцати метрах. Никому не было дела — не в плохом смысле, просто жизнь города больше любого отдельного события, и это, если думать об этом правильно, было утешительно.
Она думала о Щеглове. О его лице, когда она сказала: вы делали это потому что иначе боль не помещалась. О том, как он стоял потом.
Думала о Северине — о том, что он сейчас в камере и не знает ничего из того, что произошло за последние два часа. Сидит там, где сидел всё это время, с теми же аккуратно сложенными руками, с тем же любопытством, которое оказалось последним, что осталось.
Думала о Кравце — который сидел в кресле с кровью на виске и спрашивал, почему она не держала телефон. О том, что его трусость стоила очень дорого, но сам он это знал и не просил никого об этом не говорить.
Думала о Лукьянчике — о тихом молодом парне, который шесть лет назад сидел напротив неё и говорил: это от мамы. О красной нити на его запястье.