Гольдин тем временем, как я учил, сделал вторую порцию. Технология та же, и надеяться, что вторая партия выйдет чище первой, оснований не было никаких. Я и не надеялся.
Когда в окне дежурки посерело, я сказал Левицкому:
— Сейчас будет второй укол.
— После того, что было?
— Да. Иначе все зря. Но вводить буду иначе, не все разом. Треть — и ждать. Еще треть — и ждать. По ее ответу.
Вторую дозу она перенесла не в пример легче. После первой трети я просидел над ней двадцать минут с часами в руке — ничего, ни дрожи, ни скачка. После второй по телу прошел озноб, короткий, минут на десять, пульс подскочил до ста сорока пяти и вернулся на место. Третью треть я ввел еще через полчаса, и она не дала вообще ничего. Что это означало, я не знал. Первая партия была грязнее? Дробное введение спасло? Тело притерпелось? Или тогда, ночью, просто совпал приступ самой болезни? Любой из ответов годился, и ни один нельзя было проверить.
Санитар с санями еще затемно ушел к Семену с запиской и вернулся с новым ящиком — банки, переложенные тканью, холодные, как надо. Гольдин кипятил посуду и цедил через свечу уже без моих подсказок, только сверялся с записями. Маленький конвейер заработал: дом варит и растит, сани возят, больница очищает и колет. Сколько он протянет и хватит ли этого, я старался не загадывать.
Гольдин принес очередную склянку в восьмом часу. Поставил на стол, доложил, сколько ушло сырья и сколько вышло, и по его красным глазам было видно, что спать он этой ночью не собирался и завтра не собирается тоже.
— Идите поешьте, Яков Наумович.
— А вы, Вадим Александрович?
— Я пока не хочу.
Он ушел, а я сидел возле Анны и подводил итог ночи.
Пульс сто двадцать два. Не шестьдесят, но и не сто сорок. Наполнение лучше. Стопы и кисти потеплели. Дыхание двадцать четыре, глубже прежнего. Термометр показывал тридцать девять и две — высоко, но все же не сорок. Я размотал повязку — при перевязке под утро я заложил в рану мазь, и марля отошла легко, не присохнув. Рана выглядела так, как положено выглядеть свежевскрытой флегмоне, то есть плохо, но красные полосы к локтю не продвинулись ни на палец, отек предплечья стал мягче, и отделяемое на марле было жиже и светлее вчерашнего. Когда я прижал край раны, Анна сморщилась и потянула руку прочь — внятно, сердито, куда уверенней, чем ночью.
— Анна, — позвал я.
Ничего. Ни дрогнувших век, ни попытки открыть глаза. Голова ее лежала так же запрокинуто, и сознание было все так же далеко — зараза успела отравить мозг, и быстро он не отойдет.
И все-таки хуже не стало.