Пакет с лазаньей выскользнул у меня из рук.
Пластиковая крышка контейнера треснула с тихим, почти смешным щелчком. Запах томатов, базилика и расплавленного сыра вдруг ударил в стерильный воздух раздевалки так неуместно, так по-домашнему, что мне захотелось заорать.
Борис обернулся.
Никогда не забуду его лицо в ту секунду.
Не стыд. Не ужас. Не даже страх.
Раздражение.
Как будто я вошла не вовремя на важное совещание.
Ильяна первой отстранилась. Медленно. Без суеты. Посмотрела на меня, потом на размазанное по плитке красное пятно соуса и едва заметно приподняла брови — почти с интересом. Как будто я тоже была частью интерьера.
— Марина… — сказал Борис.
Только одно слово. Моё имя, в котором уже не было ничего моего.
Я смотрела на его руку. На ту самую руку, которой он держал за шею другого человека. У Бориса были красивые руки — сильные, сухие, с выступающими венами. Когда-то эти руки пересаживали со мной пионы на даче его матери. Когда-то держали нашего новорождённого сына так бережно, словно Тимофей был сделан из света. Когда-то застёгивали мне цепочку на шее.
Теперь эта рука лежала на чужой коже.
И что-то во мне не треснуло даже. Не разбилось.
Просто осыпалось вниз сухой землёй.
— Я привезла тебе обед, — сказала я.
Голос прозвучал так спокойно, что я сама себе не поверила.
Борис провёл ладонью по лицу.
— Давай не здесь.
Как будто у нас ещё было какое-то «давай».
Как будто можно было выбрать правильное помещение для конца жизни.
Ильяна встала. Она была выше, чем казалась на фотографиях. Тело у неё было вылеплено так тщательно, будто над ним работал не спорт, а злой, терпеливый скульптор. Она накинула олимпийку, не застёгивая, и сказала:
— Я выйду.
— Останься, — неожиданно для самой себя сказала я.
Она посмотрела на меня внимательнее.
— Зачем?
Я наклонилась, подняла пакет — бессмысленно, машинально. Соус потёк на пальцы, тёплый, липкий.
— Потому что, если это уже произошло, я хотя бы не хочу, чтобы из меня делали дуру ещё пять минут.
Борис резко выдохнул.
— Марина, прекрати драму.
И вот тогда я наконец посмотрела ему в глаза.
Прекрати драму.
Не «прости». Не «я всё объясню». Даже не «ты не так поняла» — до этой пошлости он меня не унизил. Он просто хотел, чтобы я была удобной. Сдержанной. Взрослой. Тихой. Чтобы я помогла ему пережить собственное предательство без лишнего шума.
Как помогала все эти годы.
Я выпрямилась.
— Давно? — спросила я.
— Это не тот разговор, который…
— Давно, Боря?
Он отвёл взгляд первым.
И ответ мне уже не понадобился.
Всё стало на места с отвратительной, безупречной ясностью. Его поздние совещания. Его внезапная забота о внешности. Его холодность дома, раздражение на детские голоса, усталость от моих вопросов. Его бесконечное: «Не начинай». Его презрение к тому, что было важно мне. Мои рисунки на салфетках. Мои попытки говорить. Мои предложения вернуться к работе. Мои «давай поедем куда-нибудь только вдвоём». Мои «ты меня вообще слышишь?»