— Это почему, господин оберст-лейтенант? — поинтересовался Ростовцев.
— Если получите пулю в брюхо на полный желудок, шансов выжить меньше.
Сказал он это так обыденно, будто объяснял, как правильно повязывать галстук. У Мозера от этих слов холодок прошёл по спине, он вдруг поймал себя на том, что рука сама легла на живот. Ростовцев нахмурился и промолчал. И только Лотар Кесслер, самый старший из троих стрелков, давно привыкший к манере командира, коротко хмыкнул, с некоторым удовольствием уловив тревогу на лице Мозера: что, мол, спортсмен, в Штутгарте такому не учили?
Группа рассредоточилась в темноте.
Мозер оборудовал себе лёжку под рухнувшей стеной: плита осела косо, оставив под собой длинную щель, и щель эта выходила на восточные подходы к дому. Кесслер забрался на чердак полуразваленного каменного дома со сгоревшей крышей и растворился там среди балок.
А Ростовцев засел в печке.
Именно в печке. Изба сгорела дотла, от неё остались головешки, но сама печь, толстостенная, беленая когда-то, а теперь закопчённая до черноты, стояла среди пепелища целёхонька. В горнило Дмитрий втиснулся, подтянув ноги, винтовку уложил вдоль стенки, стволом к устью, и ствол до устья теперь не доходил на добрых двадцать сантиметров: чёрный зев печи должен был оставаться просто чёрным зевом. Такую печь Дмитрий видел в детстве, на Дону, в дедовом курене: его, шестилетнего, сажали на тёплую лежанку, и пахло тогда молоком, золой и хлебом. Теперь пахло лишь золой. И из чёрного устья будто родной, из самого детства пришедшей печи он глядел через прицел на русский дом.
«Печке всё равно, кто в ней сидит, — оборвал он сам себя, устраивая локти. — Вот и тебе должно быть всё равно».
* * *
Утро поднялось серое, мутное, в сталинградском дыму.
В оконных проёмах того самого Дома замелькала жизнь: там передвигались силуэты, оттуда доносились голоса, обрывки фраз, звяканье котелков. Дом просыпался и оживал. Потом в одном из проёмов вдруг встал русский в черной бескозырке, с биноклем.
Встал он грамотно: не высовываясь и держась в глубине, в тени простенка. Но Мозер его прекрасно видел. Разглядел в бинокль ленточки на бескозырке, наблюдал, как русский неспешно ведёт биноклем по немецкой стороне. Мозер спешно убрал свой бинокль и взял моряка на прицел. Но оптика на винтовке у него теперь была полуторакратная, сущая ерунда. После разбитого цейсовского это было как пересесть с коня на осла. Но спортивное прошлое позволяло Мозеру бить далеко и с таким стеклом, а хоть бы и с открытого даже.
Палец лёг на спуск.
Он уже видел, как это будет: лёгкий выжим спуска, толчок в плечо, и пуля вышибет русскому мозги и собьет бескозырку. Дистанция позволяла, освещение позволяло. Всё позволяло… Вот только стрелять было нельзя.