что произошло? Человеческое не изгладилось из самых необычных, даже самых страшных теней, которые режиссер, перемещаясь среди нагромождения глыб, пробовал сочетать то так, то иначе. В этих диких, бессмысленных построениях иногда все так же проглядывало… что же? Я бы сказал, поникшая голова Дездемоны, ее неземное лицо — задумчивое, бесконечно печальное, но не теряющее надежды. И когда, смывая тени с экрана, забрезжил дневной свет, он был вынужден в одиночестве — усталые машинисты покинули его уже давно — грузить манекены обратно в грузовик. Вскоре он был вынужден понять то, чего не знал или не хотел знать, — что быть собой и прикасаться к высокому смыслу можно лишь в том случае, если не разлучаешь человеческое лицо с плотью; что крошечный цветок абсолюта должен расцветать только в материи мира, какой бы ужасной она ни была. Большой голос Я находился в стране Шекспира. Жил я у друга — университетского преподавателя, поэта. В воскресенье утром, узнав, что он, как обычно в этот день недели, идет слушать проповедь, я, не слишком убежденный в собственных словах, сказал, что с радостью присоединюсь. Часовня из серого камня была очень простой: эта скромность, призванная укреплять не очень стойкую, быть может, веру прихожан, нравилась и неверующему. Мы уселись в зале, сначала почти пустом, но быстро заполнявшемся у нас за спиной. На службу собирались жители близлежащих домов, из поселка неподалеку от университета, где преподавал мой друг. Вскоре появился священник. Проповедь показалась мне скучной, мой взгляд блуждал по статуям на стенах и резным капителям, по которым медленно полз луч зимнего солнца. Потом пастор умолк, и прихожане запели. Простодушные голоса выводили незатейливую мелодию в точном соответствии с черными истрепанными томиками, замеченными мной на скамьях, когда мы выбирали место. Эта музыка словно примиряла с незначительностью человеческой жизни — может быть, только в единогласии, которого она требовала, еще слышалась не совсем угасшая надежда или детская набожность. Как вдруг, спустя минуту-другую, от хора отделился чей-то голос: подчиняя себе гимн, он победно взмыл ввысь среди света и теней церковного зала. Молодой, глубокий голос женщины. Контральто, но с более широким, чем его тесситура, диапазоном — и когда он звучал громче, тембр не менялся, наоборот, как будто набирал глубину еще и еще, насыщался красками, преображался, скажу даже: более очеловечивался, если, конечно, признать, что в обычной обстановке человеческое никогда не обнаруживает всех