Он замолчал. Поняв, что тема исчерпана, Воронцов поднялся, чтобы уйти. Аудиенция была окончена.
Оставшись один, Сперанский вернулся к столу. Взгляд его, скользнув мимо казенных бумаг, впился в «Пирамиду».
Он снова взял ее в руки — прохладный, тяжелый предмет. Палец нашел едва заметный выступ на вершине. Легкое нажатие. Тихий, мелодичный звон — и маленькое рукотворное чудо свершилось вновь. Пирамида раскрылась, явив миру три своих потаенных лика: Власть. Слава. Любовь.
Взгляд Сперанского был взглядом часовщика, но не ценителя искусства. За изящными картинками он видел решение нерешаемой задачи. В этом крошечном артефакте сошлись воедино философия, точнейшая механика и высокое искусство. И все это создал один человек. Мальчишка. За три дня. С дрожащей от ранения рукой. Это же бессмыслица, это невозможно. Но вот он результат, в его руках.
Во его взгляде читалось восхищение, научный, холодный интерес и легкая, горькая зависть. Причем зависть не к самому таланту, а к ясности — к пугающей определенности, с которой этот юноша решал задачи, будто перед глазами у него был готовый ответ, а ему оставалось лишь аккуратно вписать его.
Его взгляд скользнул по столу, остановившись на более важной для него вселенной — стопке листов, испещренных его собственным мелким, убористым почерком. Черновики. Наброски его главного труда, дела всей его жизни — «Введения к уложению государственных законов».
То была его личная пирамида. Попытка собрать из хаоса противоречивых указов, вековых предрассудков и сиюминутных прихотей власти единую, стройную, работающую машину. Идеальную конструкцию, где каждая часть — от возможного Государственного совета до последнего уездного суда — знала бы свое место и работала в согласии с другими. Подобно Григорию, он пытался решить нерешаемую задачу: построить из косной, упрямой, живой материи русского бытия нечто гармоничное и вечное.
Вот только у него не было готовых ответов. Не было «внутреннего голоса». Каждая строчка давалась ему с боем, отвоевывалась у реальности в бессонные ночи. Годы борьбы с косностью, с тупой спесью аристократии, с интригами, с откровенной глупостью. Он был один против целого мира, отчаянно сопротивлявшегося любым переменам.
Глядя на механическое чудо в своей руке и на гору исписанных листов, Сперанский ощутил странное родство с этим ювелиром. Гений-одиночка, как и он сам. Только миры у них были разные. У того — послушный и предсказуемый мир камня и металла. У него — вязкий, капризный мир людей, не подчиняющийся законам.
Он устало потер виски. В голове шумело. Сколько еще ночей ему предстоит провести вот так, в одиночестве, выстраивая хрупкую конструкцию из слов и смыслов, зная, что завтра ее попытаются сломать, извратить, утопить в болоте придворных интриг?