— Так вот ты какой, самобеглых колясок сочинитель, — проскрипел он. — Я твое письмишко получил. Читал. Думал, может, хоть один путный человек в столице сыскался, что о деле мыслит, а не о барышах. А ты…
Он помолчал, словно подбирая самое точное, самое обидное слово. Его взгляд остановился на парящей маске, затем снова вернулся ко мне.
— Все то же. Пыль в глаза. — Он махнул рукой в сторону моих витрин, гостей, всего моего сверкающего мира. — Вместо дельной машины — потешные огоньки да стекляшки для ворон. Пустомеля ты, парень. Прожектёр Пустозвонный.
Глава 8
Воздух в зале стал наэлектризованным, воцарившаяся тишина давила на уши. Ее можно было почти потрогать: скрипнул паркет под чьим-то сапогом, сухо шелестнул веер в руках дамы. Десятки глаз впились в меня, ожидая представления и жаждая крови. Краем глаза я поймал вытянувшееся лицо Оболенского. А где-то в толпе, не сомневался я, ухмыляется Дюваль, наслаждаясь моим публичным унижением.
Я был удивлен. Обида не зацепила мальчишку-Гришку — она прошла мимо, наткнувшись на кого-то глубоко внутри. На старика-Звягинцева. И для него эти слова прозвучали заезженным диагнозом, который он сам ставил другим десятки раз.
Глядя на Кулибина, на его морщинистое, сердитое лицо, на руки рабочего с въевшейся в кожу металлической пылью, которую не смыть никакой водой, я чувствовал, как готовая вскипеть ярость остывает, уступая место пониманию. Передо мной человек, сломленный собственным гением. Сколько раз его, великого механика, хлопали по плечу сильные мира сего, восхищаясь его «потешками»? Его чудо инженерной мысли — часы-яйцо, так и остались дорогой игрушкой для императрицы, а не прототипом для серийного производства хронометров, до зарезу нужных флоту. Его идеи умирали в пыльных папках канцелярий или превращались в придворные диковинки. Годы, десятилетия восхищения без реального применения… Да от такого кто угодно озвереет.
Он приехал сюда, прочитав мое письмо, в надежде найти родственную душу. А наткнулся на блеск, роскошь и придворного фаворита, показывающего «фокусы» с парящей в воздухе железкой. Если я правильно понял логику его действий, он был обманут в последней своей надежде. Его гнев — это крик боли.
Однако сочувствие испарилось вмиг, уступив место злости. При этом, не на старика, а на ту дремучую, слепую силу, которую он олицетворял. Он ведь даже не пытался понять, увидев лишь обертку. Обесценил не меня, а сам принцип, подход. Расчет. Теорию. Науку. Эти слова были оскорблением не для местного ювелира Григория — они хлестнули Звягинцева.