Сначала был потолок. Следом окно. Следом я.
И на этот раз взгляд не поплыл дальше. Он остановился на моем лице и стал возвращаться — глаза, лоб, снова глаза. Брови ее медленно сошлись, как у человека, который решает задачу и чувствует, что решение где-то рядом. Она смотрела долго, наверное, с минуту. Я молчал и не двигался. Мешать было нельзя.
— Вадим?..
Голос был очень тихий.
— Да, это я.
Она все смотрела, и я видел, как за ее глазами идет тяжелая работа: что-то складывается, что-то не сходится. Она спросила — тихо, с искренним, почти детским недоумением:
— А почему ты здесь?
Для нее, возможно, сейчас не существовало ни Маньчжурии, ни поезда, ни этой комнаты. Последним твердым берегом ее памяти оставалась Италия, а там я никак не мог сидеть у ее постели.
— Долгая история, — сказал я. — Расскажу, когда окрепнешь. Спи.
Спорить у нее не было сил. Веки опустились сами, и она уснула раньше, чем я договорил, — с тем же недоумением на лице, которое медленно разглаживалось во сне.
Я вышел из дежурки, притворил дверь и постоял в коридоре. В отделении гремели ведрами, кто-то стонал за стеной, у входа топал, сбивая снег, санитар. Обычный госпитальный вечер. Я стоял посреди него и улыбался, как дурак. Хорошо, что в коридоре было темно и никто этого не видел.
Пенициллин мы, разумеется, не прекратили. Проснулась — не значит выздоровела: зараза не сдается по первому требованию, а недобитая возвращается злее прежнего. Уколы продолжались тем же порядком, перевязки тоже, температуру и пульс писали в листок каждые два часа. К ночи термометр показал тридцать восемь и четыре, пульс девяносто восемь. Впервые за все время — двузначный.
Назавтра она просыпалась уже помногу раз, и с каждым разом в ней прибавлялось ее самой. После полудня она знала, что лежит в Харбине, что тяжело болела, что рука ее резана и перевязана. Знание держалось непрочно, с провалами — про Харбин она спросила дважды, забыв, что уже спрашивала, но держалось.
— Какое сегодня число? — спросила она в один из таких просветов.
Я сказал. Она сдвинула брови, посчитала что-то про себя и посмотрела на меня с недоверием.
— Не может быть. Выходит, я потеряла…
— Несколько дней. Так бывает. Они не вернутся, и жалеть о них нечего: ничего хорошего в них не было, поверь мне на слово.
Она быстро уставала: два-три вопроса, и глаза закрывались сами.
Вечером я пришел к ней после обхода и остался. Она не спала и встретила меня взглядом уже совсем осмысленным, только очень усталым.
— Сядь, — попросила она. — И расскажи. Все по порядку. Я ничего не помню… с поезда.