— Хороша, — сказал он. — Давно такого не пил.
— А чего пили? — спросил дед, подливая.
— Всё больше самогон, — усмехнулся ротмистр. — На войне, сам знаешь, не до деликатесов.
Дед разлил по второй. Чокнулись молча, выпили. Закусили тушёнкой. Молодой ковырялся в пайке, ел без аппетита, но ложку из рук не выпускал. Ротмистр, наоборот, работал челюстями с какой-то мрачной решимостью, будто ел в последний раз.
Дед, не спрашивая, разлил по третьей. Бутылка заметно опустела.
Выпили. Затихли. Только ложки скребли по мискам да ветер шелестел в кучах хлама.
Дед откинулся на ящик, закурил, глядя на ротмистра.
— Слышь, командир, — спросил он негромко. — А какой у тебя самый запоминающийся бой был? Ну, чтоб прям ух!
Ротмистр замер с ложкой на полпути ко рту. Положил её, взял сигарету, прикурил. Молчал долго, глядя в серое небо.
— Самый запоминающийся… — повторил он медленно. — Знаешь, дед, самый страшный бой был тот, в котором я ни в кого не стрелял. И даже никого не видел.
Дед поднял бровь.
— Это как?
Ротмистр затянулся, выпустил дым.
— Попали мы под артналёт. Германцы били из тяжёлых орудий, с закрытых позиций. Снаряды ложились вокруг, как горох. А мы сидели в норах, как мыши, и ждали. Ни выстрелить в ответ, ни убежать. Только смотреть, как тех, кто не успел спрятаться, разрывает на куски.
Он замолчал, глядя в одну точку.
— Помню, рядом в окопе поручик один. Молодой, женился недавно. И вдруг снаряд — прямо в него. Только фонтан земли, и всё. А я сижу в своей норе и думаю: а вдруг следующий — мой?
Молодой слушал, забыв про еду. Ложка застыла в его руке, глаза, до этого мутные и отсутствующие, вдруг сфокусировались на ротмистре. В них появилось что-то похожее на понимание — или, может быть, на сопереживание. Он смотрел на своего командира так, будто впервые его видел.
— Три часа, — продолжал ротмистр, и голос его звучал глухо, будто из глубокого колодца. — Три часа ада. И ни одного германца не видел. Только грохот, свист и земля в лицо. Иногда — чьи-то руки, ноги, куски того, что ещё минуту назад было человеком. А после того как кончилось, мы сидели, тряслись, и никто не мог слова сказать. Просто сидели в своих норах, смотрели друг на друга и не верили, что ещё живы. Потом подняли тех, кто остался, и пошли дальше.
Он замолчал. Затянулся в последний раз, глубоко, и медленно раздавил окурок о капот УАЗа. Пепел рассыпался серой пылью, смешиваясь с копотью и грязью.
— С тех пор много боёв было, — сказал он, глядя куда-то мимо нас. — И стрелял, и в атаку ходил, и танки вёл. И людей терял. Много людей. Но тот первый… он самый страшный. Потому что ничего не мог сделать.