В эти моменты я ощущал себя по-настоящему счастливым. Майра, согласно нашему давнему уговору мгновенно становившейся самой собой сразу после того, как мы оставались вдвоем, открывалась настолько, что я все чаще и чаще ощущал ее частью себя. Ведь она забывала про окружающий мир со всеми его правилами и условностями, про то, что я урожденный благородный, а она купеческая дочка, про разницу между статусом главы рода и того, кто в иерархии стоит пусть даже на одну на ступеньку ниже. И эта ее абсолютная открытость превращала общение с ней во что-то невероятное: когда она рассказывала мне о своем прошлом, каких-то впечатлениях от прошедшего дня или своих мечтах, я видел перед своим внутренним взором и переживал вместе с ней все, что она описывала. Когда, забравшись ко мне подмышку и обнимая за талию, о чем-то грустила, я грустил вместе с ней. А когда начинала дурачиться, забывал про свой возраст и статус, на какое-то время превращался в восторженного ребенка.
С мелкой, так и продолжающей приходить ко мне где-то за половину стражи перед рассветом, тоже было здорово, но совсем по-другому. Во-первых, потому, что она отличалась совершенно удивительной способностью видеть мир не так, как все. Поэтому образы, которые рождались в ее голове во время бесед со мной, или выводы, которые она делала, обдумав мои задания, заставляли серьезно задумываться и иногда меняли мои представления об очевидном. А, во-вторых, с момента ее появления в дверном проеме и до момента, когда она убегала переодеваться к тренировке, я пребывал в постоянном напряжении. Так как был вынужден не просто говорить и слушать, но и давать оценку тем заданиям, которые она выполняла по моей просьбе. А еще делать комплименты и шутить.
Первое время приходилось особенно тяжело — перед тем, как сказать что-нибудь эдакое, я боялся ее испугать или обидеть. Но сначала почувствовав, а затем и поверив в то, что она, как и Майра, трактует любые неточности в формулировках в мою пользу, более-менее успокоился. Кстати, «смягчать» комплименты и шутки с каждым днем становилось все сложнее и сложнее. Ведь острый ум, унаследованный от матери, позволял Альке понимать, каким путем должна была следовать моя мысль для того, чтобы в итоге прийти к озвученной фразе. И давал возможность догадываться, какой вариант мог прозвучать, не бойся я ее испугать. А реакции девушки на каждую такую «замену» постепенно убеждали меня в том, что занятие это абсолютно бессмысленное. Ведь поняв, что оригинал мог быть другим, она сначала озвучивала его, а затем шутку, которая пришла бы ей в голову в ответ на него. А когда я пытался объяснить, что не мог сказать так по каким-либо причинам, предельно серьезно спрашивала, вижу ли я в ней смущение, обиду или страх. Услышав отрицательный ответ, расплывалась в торжествующей улыбке. И требовала делать выводы.