Ведь ей, кажется, уже по душе, что родственный по духу гений, ее старший покровитель и друг-математик теперь в молодом теле пусть и посредственного, но тем не менее ласкового и жарко целующегося Манфреда. Во всяком случае, приведенный Нами в достойный вид Манфредий более красив и свеж, чем «лодочник» Бэббидж. Рядом с ней даже на этой дрянной терре благодаря комфорту превосходного альянса и страсти Мы сумеем возвысить и облагородить небольшой остаток Нашей долгой жизни до гармоничного финального аккорда. И, пока человеки создают музыку, и своеобразные блюда, и стихи, пока они дистиллируют стрегацотти и рассказывают друг другу истории, пока при всех их невзгодах и смехотворных заботах они приближаются к соответствию тому или иному цивилизационному требованию, не обходясь при этом без известной долиsense of humour[96] , жить среди них будет сносно.
Мы вновь целуем пухлые губы Ады, поскольку она, похоже, этого ждет, а Нам ведь известна некая отрадная ненасытность ее байроновского гена. Кажется, Мы заметили, что она целует более неистово, более невинно, более поспешно и жадно, чем прежняя обладательница ее тела, представляющая собой сейчас, возможно, лишь соблазнительную улыбку в небесах «Cleansmile» или еще одну ложечку природной смекалки, налитую каким-нибудь снисходительным агентом в парный фиал к огонечку Манфредова разума. После этого поцелуя, неподражаемую технику языка и губ которого, родом из раннего викторианского периода, следовало бы перенять при помощи надежного алгоритма и сохранить в памяти для воспроизведения, чтобы навсегда уберечь от забвения, Ада Лавлейс, кажется, вновь хочет с Нами поговорить.
4
«Манфред», – нежно говорит она на языке человеков, но с разнообразными мелодичными звуками, в которых Наш внутренний слух, пока Мы живы и выполняем миссию, порой воспроизводит их слова и фразы, будто мелодию, прочириканную на блокфлейте, еще раз исполняют на великолепном органе. Итак, Мы слышим имя Нашего очаровательно посредственного клиента в утонченной форме и тональности, как если бы оно прозвучало из Нашего нутра, в отрадном варианте звучания, каковой немного подпитывает смутное и далекое воспоминание о Великом Языке, на котором Мы когда-то говорили ТХАМ!:
–Н!ФЦЫМТ!СИ!КСУ!РФ.
–ЦЫФЦЫ (Ада), – мечтательно бормочет она, чтобы затем выразить в чудесных звуках и Нас (Цорргха). – А!ВЛИ!КСИ!КС!СС!Т.
Означает ли это, что, проходя сквозь достаточно текучий для Наших земной дисконтинуум из неподатливых решеток пространства и носящихся вихрем по кругу отрезков времени, Ада Лавлейс подсобрала звуки и слова Нашего языка и, при ее большом таланте усваивать другие языки, впитывать их и шутя переиначивать, прямо-таки мгновенно усвоила некоторые формальные правила? Мы зачарованно заглядываем ей в глаза, которые… которые… такое ощущение, будто Мы различаем все те или по крайней мере некоторые дополнительные измерения, необходимые, чтобы явить Наш истинный облик, легкими вуалями уложенные вокруг изогнутых форм Ады/Сабины, словно ее поддерживают не столько обивка и каркас кушетки, сколько ауратичные волны потаенной множественности. Сколько у нее глаз, сколько рук, сколько языков на самом деле, или когда-то было гораздо больше, поскольку так же, как Мы родили себя, опустившись на всех ступенях развития до простых параметров длины, ширины и высоты, принятых у манфредоподобных, так и многогранная Ада, несмотря на ее путешествие во времени, упростилась для Нас до Сабины. Мы (или, возможно, и остатки Манфреда в некоторых из его прежних извилин) подумываем вновь поцеловать ее, однако сдерживаемся, чтобы еще глубже, гипнотически глубоко заглянуть ей в глаза. В ее ответном взгляде, где-то на самом дне, кажется, слабо мерцает ирония, своего рода удовлетворение от собственной правоты, даже тихое торжество.