Она молчала долго, и Анна ждала, что будет: жандарм, телеграмма отцу, обратный билет. Мария Павловна думала о том же самом, только с другого конца, и сама потом в этом призналась. Сдать девчонку австрийской полиции — позор и дикость. Телеграфировать графу и сторожить ее в Вене до его приезда — она не тюремщица. Отправить одну назад в Италию — еще безумнее, чем везти вперед.
— Вот что, — сказала она наконец. — До Петербурга я вас довезу, потому что бросить вас посреди дороги может только дура или мерзавка. Но с вокзала я отвезу вас прямо к княгине и сдам с рук на руки. Если ваша княгиня существует. А со своими родителями разбирайтесь сами, я в этом не участвую. И благодарить меня не смейте.
Анна и не благодарила. До самого Петербурга Мария Павловна разговаривала с ней сухо, коротко, как с наказанной, и только на русской границе, когда жандарм вернул Анне паспорт, а поезд тронулся дальше, сказала, ни к кому не обращаясь, глядя в окно на мокрые ели:
— Упрямая.
…Княгиня существовала. Она вышла в переднюю на голос швейцара, увидела Анну с саквояжем, за ней Марию Павловну и все поняла в одну секунду.
— Сумасшедшая девчонка, — сказала она.
Потом обняла ее, крепко, по-мужски, и через голову Анны спросила у Марии Павловны, чем обязана. Дамы объяснились в четверть часа. Мария Павловна выпила чашку чаю, отказалась от второй, простилась и исчезла из жизни Анны навсегда, унося с собой Веру, пенсне и звание единственного человека, который мог остановить всю эту историю в самом начале и не остановил.
Два дня княгиня ее отговаривала. Она делала это умно, без криков: возила по своему комитету, показывала склад перевязочных материалов, вонючий и пыльный, знакомила с дамами, которые щипали корпию и рассуждали о поставщиках. Вот работа для вас, повторяла княгиня, чистая, полезная, и отец, когда объявится, слова не скажет. Анна щипала корпию, молчала и на третий день сказала, что поедет к раненым или уйдет из этого дома и станет устраиваться сама. Княгиня выслушала, назвала ее дурой, а вечером велела подать шубу и поехала в общину Красного Креста.
Вернулась она мрачная.
— Все, как я и думала. В сестры принимают с двадцати лет. До двадцати одного года — с согласия отца, заверенного, с печатью. Про вас я даже спрашивать не стала, чтобы не срамиться. Метрику вашу не переделаешь, и не просите, подлогом я не занимаюсь.
— Значит, нельзя.
— Значит, нельзя в общину. — Княгиня села, расправила юбку и посмотрела на Анну с досадой и удовольствием сразу. — А есть путь мимо общины. Наш комитет снаряжает на Восток санитарный отряд. На наши деньги, под флагом Красного Креста, но отряд наш, частный, и списки его составляю, среди прочих, я. Сестры в нем будут дипломированные, настоящие. А при сестрах положены помощницы. Вольнонаемные. Кормить, мыть, стирать, скатывать бинты, писать письма под диктовку. Звания никакого, жалованье грошовое, работа черная. В такие помощницы экзаменов не сдают и метрик не спрашивают, а спрашивают, есть ли руки и не боится ли барышня грязи.