— Дай мешок.
— Не дам.
— Тарек, ты хромаешь. Мешок весит сраных пять кило. Отдай!
Он обернулся на бегу, и его лицо было мокрым от пота и красным от натуги, но в глазах стояла та же холодная упрямость.
— Ты сказал, что мешок важнее нас. Значит, нести должен тот, кто быстрее бегает, а бегаю быстрее я, даже с ногой. Ты, Лекарь, бегаешь, как беременная корова.
Я не стал спорить, потому что он прав.
Роща кончилась. Деревья расступились, и под ногами снова появились крупные корни, связанные в сеть, и тональность вернулась. Обращённые за спиной, оставшиеся на краю рощи, снова поймали сигнал и двинулись, но дистанция увеличилась: пока мы бежали через слепую зону, они потеряли две минуты, блуждая на границе.
Впереди тропа к деревне. Последний километр. Я знал этот участок наизусть: подъём, поворот у расщеплённой ели, спуск к ручью, подъём к просеке, и за просекой частокол.
И на этом последнем километре я впервые за весь поход прислушался к собственному сердцу.
Пульс — восемьдесят два. Ровный. Ни одного перебоя за все время бега. Утренняя доза тысячелистника отработала своё четырнадцать часов назад, и то, что стучало у меня в груди, стучало само — без лекарства, без подпитки от корней, без медитации.
Пограничные клетки рубца, пробуждённые контактом с Жилой, сокращались в такт с остальным миокардом, и фиброзная ткань, которая месяц назад была мёртвой прокладкой между живыми волокнами, теперь работала — пусть слабо, пусть на пределе, но работала, и сердце, впервые с момента моего попадания в это тело, билось не вопреки своей болезни, а вместе с ней, включив в контур то, что раньше было балластом.
Это не исцеление. До первого Круга оставались недели, может, месяц, и рубец не исчез, а просто ожил по краям. Но разница между «мёртвый рубец» и «живой рубец» — это разница между инвалидом и выздоравливающим, и я бежал, и сердце стучало, и впервые за всё время бежал не потому что мог, а потому что хотел, и это было странное, головокружительное чувство, от которого хотелось смеяться, и я бы, наверное, рассмеялся, если бы за спиной не шли мёртвые дети с чёрными глазами.
Подъём к просеке. Тарек впереди, я за ним, дыхание рваное, ноги горят, но пульс ровный.
Просека. Частокол. Южная вышка.
Дрен стоял на вышке, привалившись к перилам, и его крик разнёсся по утреннему лесу так, что я вздрогнул, потому что за два часа бега и тишины привык к шёпоту и треску веток, а не к человеческому голосу на полную мощность:
— Вижу! Вижу их! Бегите!
Ворота начали открываться. Скрипнули петли, и створка пошла внутрь медленно, тяжело, и в просвете мелькнуло лицо Кирены, красное от натуги, потому что она тянула створку одна, а Горт бежал ко второй.