Анна лежала с открытыми глазами и глядела в потолок тем стеклянным взглядом, какой приходил к ней между короткими окнами ясности. Сейчас было межоконье. Дыхание ровное, своё, аппарат давно отключили, грудь под казённой рубахой поднималась и опадала сама.
Я считал её вдохи по старой привычке, шестнадцать в минуту, чуть поверхностно, без задержек. Считал и не думал ни о чём, давая голове отдохнуть в этой механической, успокаивающей работе.
Голова отдыхать не желала.
В тишине, когда схлынул адреналин и спал жар чужого кризиса, мозг мой принялся за то, что отложил неделю назад. Он вытащил фразу, брошенную Серебряным мельком и принялся ее вертеть.
Конвертер, пробивающий купол магистра за минуту.
Конвертер. Слово засело занозой и свербило. Я хирург, я жил среди точных слов, где «инфаркт» не «ишемия», а «парез» не «паралич», где одна неверная буква в диагнозе уводит нож не туда. И слух мой, натасканный на эту точность, спотыкался о чужое слово.
Серебряный не сказал «источник». Не сказал «батарея», «склад». Магистр выбирал слова по одному, и если он сказал «конвертер», значит, имел в виду именно его.
Преобразователь. То, через что сила проходит, меняясь по дороге, а не лежит мёртвым грузом в ожидании, пока её снимут. Между складом и преобразователем разница та же, что между бочкой с водой и руслом реки. Бочка хранит. Русло пропускает сквозь себя.
Я отогнал эту мысль. Не время. Передо мной лежала не строчка в имперском досье, не «объект класса А», а измученная женщина, которую десять лет держали на привязи, и моя задача была проста, вернуть ей сознание и не убить этим возвращением. Лингвистика подождёт. Семантика чужих терминов матери ничем не поможет.
Заноза осталась. Сидела тихо и ждала своего часа.
На правом плече у меня шевельнулась Айла, устроилась поудобнее, обвив хвостом мою шею. И я в который раз за эту неделю поймал себя на телесной неправильности. Вес был не тот. Чуть легче, чуть выше посадка. Мех под щекой холодный, серебристый, не тёплый и не вихрастый. Тело привыкло к рыжему теплу на этом плече, к ехидному треску над ухом, к привычной тяжести, и теперь то место, где сидел Фырк, ныло пустотой.
Фырк ушёл. Полез в самое пекло, к узлу. Ушёл, не спросив меня, и от этого ныло вдвойне.
— Ты опять о рыжем думаешь, — тихо сказала Айла, не открывая глаз. — Я по плечу чувствую. Ты весь каменеешь.
— Думаю, — не стал отпираться я.
— Зря. Он живучий, твой обжора. — Она помолчала и добавила тише, будто себе: — Упрямый только. Дурак упрямый.
Я не ответил. За окном бокса серело раннее утро, мать дышала, шестнадцать в минуту, мониторы перешептывались, и в этой больничной тишине у меня под рёбрами стояло холодное, тугое напряжение. Будто весь покой этой палаты держался на одной тонкой нитке, и кто-то невидимый уже примеривался её перерезать.