В ординаторской стало очень тихо, слышно было, как тикают часы над дверью.
Ответить на это никто не нашёлся. Зиновьева переглянулась с Тарасовым, Тарасов с Семёном, и в этих взглядах стоял один и тот же вопрос, на который ни у кого из них не было ответа. Клетка из живых серебряных корней.
Тень в человеческий рост, что поит спящего своей кровью, лишь бы тот не открыл глаз. Это не ложилось в их медицину, ни в ту скромную магию, которую они знали по службе, и каждый понимал, что заглянул сейчас краешком глаза в чью-то очень старую и очень страшную тайну, которая их всех ещё переживёт.
— Это надо рассказать Илье Григорьевичу, — тихо проговорил Тарасов. — Про клетку, про тень. Может, ему это о чём-то скажет.
— Скажешь утром, — отозвалась Зиновьева. — Сейчас не до того. Ему сегодня не загадки разгадывать, ему мать держать.
Один Грач ни с кем не переглядывался. Он сидел всё так же на краю дивана, катал в пальцах сигарету и внимательно смотрел на Лену, очень внимательно, будто откладывал в памяти каждое её слово про клетку и про тень, слово в слово, чтобы после пересказать без единой ошибки кому-то ещё.
Семён положил руку Лене на плечо, молча, без слов. Лена не отстранилась, наоборот, чуть прислонилась к этой руке виском.
Так они и сидели тесным кругом под приглушённой лампой, вымотанные до самого дна, перепачканные чужой и своей кровью, не понимающие и половины того, что свалилось на них этой ночью.
Но сидели вместе, плечом к плечу, и круг держался, не размыкался. Семья, которая выстояла. А командир их в эту самую минуту дежурил в разгромленном боксе, считал её вдохи, один за другим, до рассвета.
Глава 11
Неделя прошла, и буря, которую я ждал каждую ночь, так и не разразилась.
Я готовился к худшему. Спал вполглаза, держал у кровати телефон с прямой линией на пост охраны, по три раза за ночь спускался в реанимацию проверить, не плавится ли воздух над кроватью матери.
Ждал астральных ударов, ждал людей в чёрном через забор, ждал самого Радулова на пороге. А вместо этого на Муром опустилась непроницаемая тишина, как вата. Радулов словно растворился в воздухе.
Ни одной атаки, ни одного знакомого лица в толпе, ни единой зацепки. Линии молчали. И эта тишина пугала меня сильнее любого штурма, потому что я слишком хорошо знал, чем она кончается.
Мать приходила в себя мучительно медленно. Короткие окна ясности, когда она следила за мной глазами и слабо сжимала пальцы, сменялись долгими часами стеклянного взгляда в потолок, и угадать, когда придёт следующее окно, никто не мог.
Дважды за неделю окна были долгими, минут по тридцать. В эти полчаса она следила за нами осмысленно, выполняла простые просьбы, а один раз даже попыталась сама поднести к губам поильник, пролила, расстроилась чуть не до слёз, и это её «расстроилась» обрадовало меня сильнее, потому что расстроиться может только живой человек, а не лоскутное одеяло.