— Тогда позвать кого-то на подмогу, — не отступал он. — Серебряный говорил про гасителей из Москвы.
— Гасители давят грубо, в лоб, — качнул я головой. — Бить по этой защите в лоб, то же самое, что духам, они мне только что объяснили почему. Можно расшатать саму основу, на которой она держится. Да и пока те гасители долетят, тут всё двадцать раз кончится, в ту сторону или в эту.
Шаповалов помолчал, признавая поражение.
— И что ты будешь делать? — тихо спросил он.
— Пока ничего, — сказал я. — Сидеть рядом и думать. Иногда только это и отделяет живого больного от мёртвого, лекарь, который сидит рядом и думает, вместо того чтобы суетиться и делать глупости. Идите, Игорь Степанович. На вас лица нет, вам надо сесть и отдышаться. Дальше я сам.
Он постоял, тяжело кивнул и пошёл к двери. На пороге обернулся, будто хотел что-то сказать, но только махнул рукой и вышел.
Звать Шаповалова обратно к этому безнадёжному раскладу я не стал. Молча взял свободный стул, придвинул к кровати, но поставил его позади, за спинкой, у самого её плеча, так, чтобы оказаться вне её поля зрения. Чтобы, если она снова всплывёт из своей мути, не увидеть моего лица и не захлебнуться страхом.
Сел. Как к травмированному пациенту, для которого ты сам, твоё лицо, это главная угроза в комнате.
Я слушал ее дыхание и считал вдохи, по старой реанимационной привычке. И впервые за всю это время поймал себя на том, что думаю уже не о том, как её разбудить. Думал я о другом. О том, кем она проснётся, когда проснётся. И узнает ли меня, хоть когда-нибудь, хоть на одну минуту.
* * *
В ординаторской горел приглушённый ночной свет. После грохота, звона и ходивших ходуном стен здесь стояла мирная тишина, и от этого мира всех немного потряхивало.
Семён не находил себе места. После того как у него на глазах вырвали с того света женщину, которую давно списали в безнадёжные, его несло на какой-то отчаянной, звенящей радости, и всю эту радость он обрушил на одну Лену.
Притащил ей второй плед, хотя на ней уже был. Заварил чай такой крепкий и сладкий, что ложка в кружке едва не стояла торчком. Придвинул табурет вплотную, сел рядом и поглядывал на неё так часто, будто она могла растаять и исчезнуть, стоит лишь отвести взгляд.
— Девяносто на шестьдесят, — Зиновьева сняла манжету тонометра с тонкого Лениного запястья и смотала её в тугое кольцо. — Низковато, но ровно, не валится. Полежишь, отопьёшься сладким, поднимется само. Только не геройствуй больше сегодня, очень тебя прошу.
Тарасов сидел в углу и молча перебирал рассыпавшиеся за суматошную ночь карты больных, складывал их по порядку. Руки у него были заняты делом, лицо спокойно, и только так, через привычную мелкую работу, он умел переживать то, что не давалось словами.