— Держим, Лукумон! — рыкнул Ррык, не оборачиваясь. — Кончай его! Мы порог удержим!
Поводок обесточился. Из живой, налитой ядом струны он стал тем, чем был на деле, мёртвой, остывшей, ломкой нитью, в которой не осталось ни капли силы. Радулов на том конце ещё тянул, но тянул он теперь за остывший, хрупкий прах.
Вот теперь можно было резать.
Я собрал последнее, что во мне оставалось, всю волю, какая ещё держалась на ногах и сделал то самое мысленное движение, к которому шёл все эти дни. Я надавил на эту мёртвую, ломкую нить в том месте, где она тоньше всего, у корня, и переломил.
Обесточенный поводок не рванул. Не выстрелил зарядом, потому что заряда в нём уже не было. Он просто беззвучно рассыпался. Серебряные корни, оплётшие материнскую Искру, осыпались трухой и истаяли. Тень, что тянула за них с того конца, разом провалилась в пустоту, лишившись опоры.
Связь оборвалась. Гул оборвался.
В то же мгновенье, как мёртвый поводок рассыпался прахом, чужая рука, десять лет лежавшая на горле моей матери, разжалась. Давление, тянувшее её разум в пустоту, исчезло. Стеклянный ветер в боксе опал, будто кто-то выключил его рубильником. Слепая защита, лишившись того натяжения, что её будило, медленно осела, свернулась обратно в глубину, под кожу, откуда поднялась. Воздух перестал резать. Стало тихо.
Я открыл глаза.
Серебряный с той стороны кровати разжал побелевшие пальцы на поручне и начал медленно оседать на пол, отпустив наконец купол, который держал на себе. Я едва устоял сам, держась за спинку кровати, выпотрошенный дотла, пропустивший сквозь себя реку чужого огня. Я смотрел на мать.
Анна открыла глаза.
Они были другие. В них не было ни прежней мути. Чужая рука больше не держала её разум. Впервые за десять лет моя мать смотрела на мир сама. Своими собственными глазами, живыми и человеческими.
Её взгляд прошёлся по разгромленному боксу, по осыпавшемуся стеклу, по людям, и остановился на мне. На измученном, едва стоящем на ногах взрослом мужчине со светлыми глазами, который держал её за плечо.
Я внутренне сжался, готовясь к старому. К тому, что сейчас в её ясных глазах вспыхнет узнавание лица Радулова, её палача, и она снова шарахнется, закричит и забьётся в ужасе.
Этого не случилось.
Лицо отца, которое её разбитый разум столько недель надевал на меня, не проступило. Она смотрела на мои черты, на светлые глаза, на высокий лоб, на всё то, что я каждое утро встречал в зеркале, и не видела в них больше палача. Что-то медленно менялось в её лице. Складка ужаса между бровей разглаживалась. Губы, искривлённые страхом, смягчались.