— «Старик совсем плох, обижен на всех. Никого к себе не пускает, кроме мальчишек-подмастерьев. Все дни проводит в своем сарае, одержим своей „самокаткой“. Пишет, — она перешла на цитату, — что „пружинная сила неверна, ибо отдает мощь свою неравномерно, как норовливая лошадь, что вначале рвет с места, а к концу пути едва ноги волочит“».
Слова ученика повисли в воздухе. «Неверна». Не слаба, не сложна — неверна. Неправильна в самой своей сути. Основа моего блистательного письма, вся моя элегантная теория о кассете пружин, только что треснула.
Варвара Павловна, не замечая моего состояния, продолжила.
— «Последняя его затея — „ножной привод“. Смастерил трехколесный экипаж, весьма чудной на вид. Седок в нем сам себе помогает, нажимая ногами на рычаги-педали, которые через систему шестерен и тяжелый маховик вращают задние колеса. Говорит, что так „сила человеческая соединяется с силой механической для движения равномерного и долгого“».
Она замолчала, закончив чтение. А я — застыл. Перо, которое я все еще держал в руке, дрогнуло, и на безупречном чертеже поршня расплылась жирная чернильная клякса.
Ножной привод. Педали. Маховик для инерции. Коробка передач из шестерен.
Черт возьми… Велосипед. Вернее, веломобиль.
Я все понял не так. Катастрофически не так. Сперанский говорил о «самобеглой каляске». А сам Кулибин, практик, гений от земли, давно отказался от мертвой, пассивной силы пружин и пошел по совершенно другому, биомеханическому пути! Он пытался усовершенствовать человека, соединить его силу с силой рычага. Просто и гениально.
А я только что отправил величайшему механику-практику своего времени «гениальное» письмо, где с видом знатока предлагаю ему улучшить то, от чего он сам отказался много лет назад. Это… это как отправить Ньютону восторженное письмо с предложением усовершенствовать яблоко, добавив к нему крылышки для лучшей аэродинамики. Я выгляжу как невежественный, самонадеянный юнец, который пытается учить академика арифметике.
Кровь отхлынула от лица. В ушах зашумело. Мой прекрасный чертеж авторучки на столе вдруг показался жалкой, детской мазней.
Я сидел, глядя в одну точку. Чернильная клякса на чертеже медленно расплывалась, превращаясь в уродливое, бесформенное пятно, в точное отражение моего нынешнего состояния. Воздух в каморке стал густым, тяжелым, его было трудно вдыхать. Грохот стройки за стеной, еще минуту назад бывший далеким фоном, теперь вбивался в череп раскаленными гвоздями.
— Григорий Пантелеевич, что с вами? Вам дурно?
Голос Варвары Павловны прозвучал словно издалека, как будто доносился из-под толщи воды. Она смотрела на меня с тревогой, ее рука нерешительно замерла в воздухе, будто она хотела коснуться моего плеча, но не смела. Я не ответил. Я не мог. Мозг превратился в месиво из обрывков мыслей, каждая из которых была острее осколка стекла.